Персий Сатиры

Пролог

{3}Ни губ не полоскал я в роднике конском,

Ни на Парнасе двухвершинном мне грезить

Не приходилось, чтоб поэтом вдруг стал я.

Я геликонских дев с Пиреною бледной

Предоставляю тем, чьи лики плющ цепкий

Обычно лижет; сам же, как полунеуч,

Во храм певцов я приношу стихи эти.

Из попугая кто извлек его «здравствуй»,

Сорок заставил выкликать слова наши?

Искусств учитель, на таланты все щедрый,

Желудок, мастер голосов искать чуждых:

Блеснет надежда на коварные деньги —

Сорока поэтессой, как поэт — ворон

Легасовым напевом запоют, верь мне!

САТИРА ПЕРВАЯ

О заботы людей! О, сколько на свете пустого!

«Кто это станет читать?» Вот это? Никто! «Ты уверен?»

Двое иль вовсе никто. «Это скверно и жалко!» Да так ли?

Полидамант[133] и троянки, боюсь я что ль, Лабеона

Мне предпочтут? Пустяки! Зачем тебе следовать вкусам

Смутного Рима? Зачем стараться выравнивать стрелку

Ложных весов? Вне себя самого судьи не ищи ты.

Есть ли кто в Риме, чтоб он... Ах, коль можно сказать бы!..

Но можно

Если на наши взглянуть седины, на жалкую нашу

10 Жизнь и на то, что теперь мы делаем, бросив орехи;

Корчим когда из себя мы дядюшек... Нет уж, простите!

Что же мне делать? Ведь я хохотун с селезенкою дерзкой[134]!

Пишем мы все взаперти — кто стихами, кто вольною речью, —

Выспренне так, что любой запыхался б и самый здоровый.

Это народу ведь всё — причесанный, в новенькой тоге,

Точно в рожденье свое, с сардониксом на пальце, весь в белом,

Сидя высоко, читать ты будешь, проворное горло

Снадобьем жидким смочив, похотливо глядя и ломаясь.

Как непристойно дрожат при этом дюжие Титы

20 С голосом сиплым, смотри, когда проникают им в чресла

Вирши и все их нутро стихом своим зыбким щекочут!

Снедь, старикашка, не ты ль для чужих ушей собираешь,

Хоть и готов закричать, из кожи вылезши: «Ну вас!»,

«Что же учиться, коль нет побужденья, коль, грудь разрывая,

К славе врожденная страсть найти исхода не сможет?»

Вот ты и бледен и дряхл. О нравы! Иль совершенно

Знанье твое ни к чему, коль не знает другой, что ты знаешь?

«Но ведь приятно, коль пальцем покажут и шепчут все: «Вот он!» —

Иль что диктуют тебя целой сотне кудрявых мальчишек,

30 Вздором считаешь?» А вот за вином любопытствуют внуки

Ромула сытые, что расскажешь ты в дивной поэме.

Тут кто-нибудь, у кого на плечах лиловая хлена[135],

Косноязычно и в нос объявив о чем-нибудь затхлом,

Всяких Филлид, Гипсипил и поэтов слезливые басни

Цедит сквозь зубы, слова коверкая лепетом нежным.

Мужи довольны. Теперь не блажен ли такого поэта

Прах? и не легче ль плита его кости могильная давит?

Гости в восторге. Теперь из тени его замогильной

И на холме у него, из его счастливого пепла,

40 Не разрастутся ль цветы? «Издеваешься ты, — говорит он, —

И задираешь ты нос. Да кто ж не захочет народной

Славы себе и, сказав достойное кедра[136], оставить

Стихотворенья, каким ни макрель, ни ладан не страшны?»

Кто бы ты ни был, кого своим я противником вывел,

Честно тебе признаюсь, что когда я пишу и выходит

Что-то удачно, хотя у меня это редкая птица,

Все ж не боюсь похвалы, да и нервы мои не из рога;

Но отрицаю я то, что «чудесно» твое и «прелестно»

Крайний сужденья предел; встряхни-ка ты это «чудесно»:

50 Нету чего только в нем! Чемерицей[137] опоенный Аттий

Здесь с Илиадой своей, элегийки здесь, что диктует

Наша незрелая знать, и всё, что на ложах лимонных[138]

Пишется лежа. Подать ты умеешь горячее вымя,

Да и клиенту дарить поношенный плащ, а при этом

«Правду люблю», говоришь, «обо мне скажите всю правду».

Как это можно?.. Сказать? Все вздор ты пишешь, плешивый,

Да и отвисло твое непомерно надутое брюхо.

Янус, ты счастлив! Тебе трещать за спиною не станут

Аистом, длинных ушей не сделают ловкой рукою

60 и не покажут язык, как у пса с пересохшею глоткой!

Вы же, патрициев кровь, которым судьба присудила

Жить с затылком слепым, оглянитесь-ка вы на ужимки!

«Что говорят обо мне?» Скажу тебе: то, что теперь лишь

Плавно стихи потекли и так, что по швам их и строгий

Ноготь пройдет, не застряв: «Он умеет так вытянуть стро´ку,

Словно, прищуривши глаз, по шнуру ее красному вывел.

Нравы ли надо громить, пиры ли вельмож, или роскошь —

Выспренность мыслей дает поэту нашему муза».

Вот мы и видим, как те выставляют геройские чувства,

70 Кто лишь по-гречески врал, описать не умеючи даже

Рощи иль похвалить деревенский уют: с коробами,

Свиньями и очагом, и Палильями[139] с дымом от сена —

Родину Рема, где был ты, сошник в земле притуплявший,

Квинтий[140], дрожащей женой пред волами одет как диктатор;

Плуг же домой тебе ликтор отнес. Превосходно поешь ты!

Есть, кого и теперь «Брисеидой» своею корявой

Акций влечет и мила Пакувиева «Антиопа»[141],

Вся в бородавках, чье «сердце в слезах оперлося на горе».

Видя, что сами отцы близорукие это вбивают

80 В голову детям, ужель об источнике спрашивать станешь

Нашей пустой болтовни и о том непотребстве, с которым

Прыгают так у тебя на скамьях безбородые франты?

Ну не позорно ль, что ты защитить седины не можешь,

Не пожелав услыхать тепловатое это «прекрасно»?

Педию скажут: «Ты вор». Что ж Педий? Кладет преступленья

Он на весы антитез, и хвалят его за фигуры:

«Как хорошо!» Хорошо? Хвостом ты, Ромул[142], виляешь?

Тронет ли пеньем меня потерпевший кораблекрушенье[143]?

Асса ль дождется? Поешь, а портрет твой на судне разбитом

90 Вздел на плечо ты себе? Не придуманным ночью, правдивым

Будет плач у того, кто меня разжалобить хочет.

«Грубым размерам зато изящество придано, плавность;

Так мы умеем стихи заключать: «в Берекинтии Аттис»,

Или: «Дельфин рассекал Нерея лазурное тело»,

Иль: «мы отторгли бедро у длинного Аппеннина».

«Брани и мужа пою». Не правда ль, надуто, коряво

Это, как старый сучок, засохший на пробковом дубе?»

Нежное что ж нам читать, по-твоему, шейку склонивши?

«Мималлоненеким рога наполнили грозные ревом,

100 И головою тельца строптивого тут Бассарида

Мчится, и с нею спешит Менада, рысь погоняя

Тирсом. Вопят: «рвий, к нам!» и ответное вторит им эхо».

Разве писали бы так, будь у нас хоть капелька старой

Жизненной силы отцов? Бессильно плавает это

Сверху слюны на губах, и Менада и Аттис — водица:

По столу этот поэт не стучит, и ногтей не грызет он.

«Но для чего же, скажи, царапать нежные уши

Едкою правдою нам? Смотри, как бы знати пороги

Не охладели к тебе: рычит там из пасти собачья

110 Буква»[144]. По мне, хоть сейчас пусть все окажется белым!

Я не мешаю. Ура! Все на свете идет превосходно!

Нравится? Ты говоришь: «Запрещаю я здесь оправляться!»

Парочку змей нарисуй[145]: «Это место свято! Ступайте,

Юноши, дальше!» Я прочь. Бичевал столицу Луцилий —

Муция, Лупа, — и вот об них обломал себе зубы:

Всяких пороков друзей касается Флакк хитроумный

Так, что смеются они, и резвится у самого сердца,

Ловко умея народ поддевать и над ним насмехаться.

Мне же нельзя и шептать? хоть тайком, хоть в ямку? Напрасно?

120 Все же зарою я здесь. Я видел, я сам видел, книжка,

Что у Мидаса-царя ослиные уши. И тайну

рту и смеха тебе, пусть вздорного, ни за какую

Я Илиаду не дам. Ну а ты, вдохновенный Кратином

Дерзким и над Евполидом и старцем бледнеющий славным[146],

Глянь-ка: пожалуй, и здесь ты услышишь созрелое нечто.

Пусть зажигается мной читатель с прочищенным ухом,

А не нахалы, кому над крепидами[147] греков смеяться

Любо, и те, кто кривых обозвать способен кривыми,

Кто зазнается, кто горд италийского званьем эдила[148]

130 И разбивал где-нибудь в Арретии ложные мерки;

Да и не тот, кто хитер издеваться над счетной доскою[149]

Иль над фигурой на мелком песке и готов потешаться,

Ежели кинику рвет его бороду наглая девка.

Им я — эдикт[150] поутру, после полдника дам «Каллирою».

САТИРА ВТОРАЯ

Нынешний день ты отметь, Макрин мой, камешком лучшим:

День этот светлый тебе еще один год прибавляет.

Гению лей ты вино. В подкупной ты не просишь молитве

Благ, о которых богам ты лишь на ухо мог бы поведать.

Знати же добрая часть возливает тишком и кадит им:

Ведь не для всех хорошо бормотанье и шепот невнятный

Вывесть из храмов и жить, своих не скрывая желаний.

Совести, славы, ума откровенно просят и громко,

А про себя и сквозь зубы цедя, бормочут: «О, если б

10 Дядюшка сдох, то-то смерть была бы на славу! О, если б

Заступ ударился мой о горшок с серебром, поспособствуй

Мне, Геркулес! Или как-нибудь мне извести бы мальчишку,

После которого я ближайший наследник! Паршивый

Он ведь и желчный! А Нерий жену уже третью хоронит!»

Чтобы молитву свою освятить, ты трижды поу´тру

Голову в Тибр окунёшь и ночь очищаешь рекою.

Ну-ка, ответь, — мне узнать желательно сущую малость, —

Кем ты Юпитера мнишь? Предпочел бы его ты, положим,

Хоть... — «Ну, кому же?» — Кому? Хоть Стайю! Иль ты не уверен,

20 Кто из них лучший судья, кто к сиротам заботливей будет?

Ну, так то самое, чем ты Юпитера слух поражаешь,

Стайю, попробуй, скажи. «О Юпитер, блаженный Юпитер!» —

Он бы воскликнул. А сам к себе не воззвал бы Юпитер?

Думаешь ты, он простил бы тебя, коль скорее при громе

Сера священная[151] дуб, чем тебя и твой дом, поражает?

Иль потому, что веленьем овечьих кишок[152] и Эргенны

В роще твой труп не лежит, обегаемый всеми и жалкий,

Бороду дергать тебе свою позволяет Юпитер

Глупую? Платой какой, какими такими дарами

30 Уши богов ты купил? Потрохами и ливером жирным?

Вот вынимают, смотри, богомольные тетки и бабки

Из колыбели дитя и лобик и влажные губки

Мажут сначала слюной, поплевав на перст непристойный[153],

Чтобы дитя освятить и от глаза дурного избавить;

Нянчат потом на руках и для мальчика тщетно надежду

То на Лицина поля, то на Красса палаты лелеют:

«Пусть пожелают в зятья себе царь и царица младенца,

Девушки жаждут и, где б ни ступил он, пусть вырастет роза!»

Я же кормилице так просить не позволю, Юпитер,

40 Ей откажи, хоть она и молилась бы в белой одежде.

Требуешь крепости мышц и бодрого в старости тела.

Пусть, но роскошный твой стол и тяжелые пряные яства

Сильно мешают богам и Юпитеру просьбу исполнить.

В жертву быка принося, Меркурия просишь умножить

Ты состоянье свое: «Ниспошли благоденствие дому,

Даруй стада и приплод!» Да как это можно, несчастный,

Раз у тебя на огне столько сальников тает телячьих?

Но настоять на своем он кишками и жирной лепешкой

Все-таки хочет: «Уже разрастаются поле, овчарня,

50 Вот уже просьбы мои исполняются, вот уж...» — покамест

«Плакали денежки» он, обманувшись в надеждах, не скажет.

Если б тебе надарил я серебряных чаш с золотою

Толстой отделкой, то ты вспотел бы, конечно, и сердце

В левой груди у тебя от восторга в слезах бы забилось.

Вот и пришла тебе мысль покрывать священные лики

Золотом, взятым в боях: «Пускай среди бронзовых братьев

Те, о которых идут сновиденья без бреда больного,

Главными будут и пусть стоят с золотой бородою».

Золото выгнало медь Сатурнову с утварью Нумы,

60 Урны весталок собой заменяя и тускскую глину.

О вы, склоненные ниц, умы, не причастные небу,

Что за охота вносить наши нравы в священные храмы

И о желаньях богов судить по плоти преступной?

Это она, разведя в нем корицу, испортила масло,

И калабрийскую шерсть осквернила пурпуровой краской,

И выцарапывать нам из раковин жемчуг велела,

И, раскалив, отделять золотые частицы от шлака.

Да, заблуждается плоть, но пороки использует; вы же

Мне объясните, жрецы, к чему ваше золото храмам?

70 То же оно для святынь, что и куклы девиц для Венеры.

Что ж не приносим богам мы того, что на блюдах не может

Подслеповатое дать Мессалы[154] великого племя:

Правосознанье, и долг священный, и чистые мысли,

И благородство души, и честное искренне сердце.

Это дай в храмы внести, и полбой богов умолю я.

САТИРА ТРЕТЬЯ

[155]

«Так вот всегда! Проникает уже к нам ясное утро

В окна, и солнечный свет расширяет узкие щели,

Мы же храпим, да и так, что мог бы совсем испариться

Неукротимый фалерн; а уж тень-то у пятого знака[156]!

Что же ты делаешь? Пес неистовый[157] нивы сухие

Жжет уж давно, и весь скот собрался под раскидистым вязом!» —

Спутник один говорит[158]. «Неужели? Да так ли? Скорее,

Эй, кто-нибудь! Никого. — И зеленая желчь закипает.—

Лопну я!» — Так он орет, как ослов в Аркадии стадо.

10 Вот уже книга в руках, лощеный двухцветный пергамент[159],

Свиток бумаги[160] и с ней узловатый тростник для писанья.

Тут мы ворчим, что с пера не стекают густые чернила

Или разбавлены так, что они совершенно бесцветны,

И, не держась на пере, огромные делают кляксы.

«Ах ты несчастный, и день ото дня все несчастней! Неужто

Так распустились мы? Что ж, словно нежный ты голубочек

Или как царский сынок, ты требуешь, чтобы жевали

Пищу тебе, и, на мамку сердясь, ты бай-бай не желаешь?»

«Этим пером мне писать?» — «Да кому говоришь ты? К чему ты

20 Хнычешь-то зря? Над тобой издеваются. Ты подтекаешь,

Жалкий дурак: дребезжит, как постукать его, или звякнет

Глухо горшок, коль наскоро он обожжен и не высох.

Мягкая глина ведь ты и сырая: лепить поскорее

Надо тебя, колесо верти без конца. Но довольно

В вотчине хлеба твоей, солонка чиста, без изъяна,

И — ты не бойся! — очаг украшается жертвенным блюдом.

Что ж, и довольно? И надо тебе надуваться спесиво,

Ежели в тускской твоей родословной[161] до тысячи предков,

Цензор — родня и его ты в трабее[162] приветствовать можешь?

30 Блеск — для толпы! А тебя и без кожи и в коже я знаю.

Жить не постыдно тебе, подражая распутному Натте?

Но ведь в пороке погряз он, и все обросло его сердце

Жиром; безгрешен он стал: не знает того, что теряет,

И, погрузившись на дно, не всплывает назад на поверхность».

Отче великий богов, накажи, умоляю, тираннов

Только лишь тем, чтоб они, — когда их жестокие страсти,

Ядом палящим горя, души извращают природу, —

Доблесть увидеть могли и чахли, что долг позабыли.

Был ли ужаснее стон из меди быка сицилийца[163],

40 Больше ли меч[164] угрожал, с потолка золотого свисая

Над головами людей, облаченных в порфиру, чем возглас:

«В бездну мы, в бездну летим!»—как те про себя восклицают,

Кто побледнел до нутра и чьих мыслей и жены не знают?

Помню, как мальчиком я глаза натирал себе маслом[165],

Коль не хотел повторять предсмертных высокопарных

Слов Катона[166], в восторг приводя учителя-дурня,

Чтобы, потея, отец их слушал в школе с друзьями.

Правильно; я ведь узнать добивался, сколько «шестерка»

Ловкая мне принесет и отнимет зловредная «сучка»[167],

50 Как бы без промаха мне попадать в узкогорлый кувшинчик

И похитрее других кубарь свой кнутом завертеть мне.

Ты же, умея клеймить пороки и зная ученье

Портика мудрого[168], где намалеваны персы в шальварах,

Все понимая, над чем остриженный юноша ночью

Бьется, питаясь стручком и ячневой грубой лепешкой,

Ты, для кого развела самосские веточки буква[169]

И указала идти, поднимаясь по правой тропинке,

Все ты храпишь, голова ослабела, а челюсть отвисла,

И продолжаешь зевать ты после вчерашней попойки.

60 Цель-то какая твоя? Куда ты свой дух направляешь?

Или в ворон черепком и грязью швыряешь и бродишь

Зря, куда ноги несут, и живешь, ни о чем не заботясь?

Ты посмотри-ка на тех, что просят себе чемерицы[170],

Только как вспухнут уже: спешите навстречу болезни,

И не придется сулить золотые вам горы Кратеру.

Жалкое племя, учись и вещей познавай ты причины:

Что мы такое, зачем рождаемся, где наше место,

Как и откуда начав, мету обогнуть всего легче[171].

Меру познайте деньгам, чего можно желать и какая

70 Польза от новых монет; насколько должно быть щедрым

К родине, к милым родным; кем быть тебе велено богом

И занимать суждено средь людей положенье какое.

Это познай и тому не завидуй, что тухнет у стряпчих

Много припасов съестных по защите жирных умбрийцев,

Что и свинина и перец у них от клиента из марсов[172],

Что, даже в первом горшке, нет в кильках у них недостатка.

Центурион тут какой-нибудь мне из козлиной породы

Скажет, пожалуй: «Своим я умом проживу. Не стараюсь

Аркесилаем я быть и каким-нибудь мрачным Солоном,

80 Голову кто опустив и уставившись в землю, угрюмо

Что-то ворчит про себя и сквозь зубы рычит, если только,

Выпятив губы, начнет он взвешивать каждое слово,

Бред застарелых больных обсуждая: «Нельзя зародиться

Из ничего ничему и в ничто ничему обратиться».

Вот ради этого ты побледнел, а иной без обеда?»

Это забавно толпе, здоровенные юноши тоже

Громко хохочут и, нос наморщив, трясутся от смеха.

«Вот, посмотри, у меня что-то бьется в груди, и мне больно

В горле, и стало дышать тяжело, посмотри, будь любезен!»

90 Так говорящий врачу, когда ему отдых предписан,

Лишь убедится, что пульс через трое суток спокоен,

Тотчас идет к богачу и бутылочку с мягким суррентским

Просит себе подарить, перед тем как отправиться в баню.

«Ах, как ты бледен, дружок!» — «Ничего!» — «Но ты будь осторожен:

Кожа-то что-то желта у тебя и легонечко пухнет».

«Сам-то ты хуже меня побледнел! Перестань мне быть дядькой:

Мой уж давно схоронен. Теперь ты!» — «Ну, как хочешь, молчу я!»

Вот, от пирушек раздут, и с белым он моется брюхом,

Серные, тяжко дыша, выделяя из горла миазмы.

100 Но начинает его знобить за вином, и горячий

Падает кубок из рук, и стучат обнаженные зубы,

А из раскрытого рта выпадают жирные яства.

Свечи потом и труба, и вот уж покойник высоко

На катафалке лежит и, намазанный густо амомом[173],

Окоченелые ноги к дверям протянул; и на плечи

Труп его, шапки надев, вчерашние взяли квириты[174].

Жалкий! Пощупай свой пульс, приложи-ка к груди свою руку!

«Жара здесь нет». — Оконечности ног и рук ты пощупай!

«Вовсе не мерзнут они». Но стоит лишь деньги увидеть,

110 Иль улыбнется тебе красотка, подружка соседа,

Сердце не бьется твое? На остывшем вот поданы блюде

Овощи жесткие, хлеб, сквозь простое просеянный сито:

Как твоя глотка? Во рту гниет у тебя незаметный

Прыщик, который нельзя царапать плебейскою свеклой?

Ты леденеешь, когда бледный страх волоса твои поднял,

Иль закипает в тебе вся кровь от огня и сверкают

Гневом глаза, и тогда говоришь ты и так поступаешь,

Что и безумный Орест поклянется, что ты обезумел.

САТИРА ЧЕТВЕРТАЯ

«Занят политикой ты, — бородатый, представь-ка, наставник

Так говорит, от глотка ужасной цикуты погибший[175], —

И не робеешь? Ответь, Перикла[176] великого детка.

Ясно: ведь ум у тебя да и опытность выросли быстро,

Раньше еще бороды: и сказать и смолчать ты умеешь.

Значит, коль чернь начинает кипеть от взволнованной желчи,

Ты величавым руки мановеньем желаешь молчанье

В ярой толпе водворить. Что скажешь потом ты? Квириты,

Это ведь дурно, а то — преступление; это — законней».

10 Знаешь, конечно ведь, ты, куда склоняется право

Далее на ровных весах; ты видишь, где правда впадает

В кривду, хотя бы и был неправилен твой наугольник,

И наложить на порок клеймо смертоносное можешь.

Но для чего же, себя украсив накинутой кожей,

Ты раньше времени хвост распускаешь пред льстивой толпою,

Ты, для кого бы глотать чемерицу чистую лучше?

В чем для тебя состоит твое высшее благо? Чтоб вечно

Лакомой пищею жить и кожицу нежить на солнце?

Стой-ка: ответит ведь так и вот эта старуха! Хвались же:

20 «Я Диномахи ведь сын, я красавец!» Пусть так: рассуждает,

Право, не хуже тебя старуха Бавкида[177] в лохмотьях,

Зелень свою нараспев предлагая рабу-разгильдяю.

Как же, однако, никто, никто в себя не заглянет,

Но постоянно глядит в спинную котомку передних!

Спросят: «Веттидия ты, богача, знаешь земли?» — Какого? —

«Всех его пашен близ Кур облететь даже коршун не может».

— А! это тот, кто богов прогневил, да и гению гадок[178]?

Тот, кто, повесив ярмо на распутье[179], в день Компиталий,

Старый нарост соскоблить с бочонка боится, кто, луком

30 И шелухой закусив, восклицает, вздохнув: «На здоровье»?

Кто, при веселье рабов за горшком их полбенной каши,

Затхлый, прокисший отсед вместе с плесенью грязной глотает? —

Если же нежишься ты, натеревшись духами, на солнце,

Локтем тебя подтолкнув, незнакомец какой-нибудь рядом

Плюнет и скажет: «Хорош! Все чресла и части срамные

Выполоть и напоказ выставлять свое дряблое гузно!

Если ты чешешь свою раздушенную байку на скулах,

Бритый зачем у тебя червяк торчит непристойный?

Пятеро банщиков пусть эти грядки выщипывать будут

40 Или вареный твой зад мотыжить щипцами кривыми, —

Папоротник этот твой никаким плугам не поддастся».

Бьем мы других — и свои подставляем мы голени стрелам.

Этак живем мы и так разумеем. Под брюхом таится

Рана твоя, но ее золотой прикрывает широкий

Пояс. Пожалуйста, ври и морочь ты себя, если только

Можешь. «Соседи меня превозносят; и что же, не верить

Мне им?» — Коль ты, негодяй, завидя деньги, бледнеешь,

Коль потакаешь во всем своей ты похоти мерзкой,

Коль, хоть с опаскою, ты у колодца дерешься, уж битый,

50 Без толку брось подставлять толпе свои жадные уши.

Плюнь ты на лживую лесть, прогони подхалимов корыстных;

Внутрь себя углубись и познай, как бедна твоя утварь.

САТИРА ПЯТАЯ

Есть у поэтов прием: голосов себе требовать сотню,

Сотню просить языков, сотню уст для своих песнопений,—

Ставится ль пьеса, где выть актер трагический должен,

Или же, раненный в пах, парфянин стрелу извлекает.

«Что это ты? И к чему из могучих ты тащишь творений

Столько кусков, что тебе действительно надо сто глоток?

Пусть с Геликона туман собирают для выспренней речи

Те, у которых горшок Фиеста или же Прокны

Будет кипеть на обед обычный для дурня Гликона.

10 Ты же совсем не пыхтишь, раздувая мехи, словно в горне

Плавишь руду; не ворчишь по-вороньему голосом хриплым,

Важно с собою самим рассуждая о чем-то нелепом,

Да и не силишься ты надутыми хлопать щеками.

В тоге простой твоя речь, и слог твой ясный искусно

Слажен, умерен, округл. Порок ты бледный умеешь

Ловко язвить и колоть преступления вольной насмешкой.

Мысли отсюда бери, а трапезы с главой и ногами

Все в Микенах оставь и снедь лишь плебейскую ведай».

Нет, не о том хлопочу, чтоб страницы мои надувались

20 Вздором плачевным и дым полновесным делать ловчились.

Мы с глазу на глаз, Корнут, говорим; по внушенью Камены

Предоставляю тебе встряхнуть мое сердце; приятно

Высказать, милый мой друг, какую души моей долю

Ты составляешь: ее испытуй, осторожный в оценке

Искренней речи и той, что цветистой подмазана лестью.

Вот для чего голосов я решился бы требовать сотню:

Чтоб от души восклицать, что в самых сердечных глубинах

Ты заключен, и пускай слова мои ясно раскроют

Все несказанное, что в тайниках души моей скрыто.

30 Только лишь пурпур[180] хранить меня, робкого юношу, бросил

И подпоясанный лар моею украсился буллой[181],

Только лишь дядьки мои снисходительны стали и в тоге,

Белой уже, я глазеть безнаказанно мог на Субуру,

Только лишь путь предо мной раздвоился и, жизни не зная,

В робком сомнении я стоял на ветвистом распутье, —

Я подчинился тебе. И ты на Сократово лоно

Юношу принял, Корнут. Ты сумел незаметно и ловко,

Как по линейке, мои извращенные выправить нравы;

Разумом дух покорен и старается быть побежденным,

40 И под рукою твоей принимает законченный образ.

Помню, как вместе с тобой мы долгие дни коротали,

Помню, как ужинать мы, с наступлением ночи, садились.

Мы занимались вдвоем, и вдвоем отдыхали с тобою,

И облегчали труды наши строгие трапезой скромной.

Не сомневайся, что дни взаимно связаны наши

Верным союзом, что мы родились под единой звездою:

Или на ровных Весах наш век правдивая Парка

Взвесила, или же час рожденья друзей неизменных

Общую нашу судьбу поделил меж двумя Близнецами,

50 И укрощаем вдвоем мы Юпитером нашим Сатурна;

Пусть я не знаю, каким, но с тобою я связан созвездьем.

Тысячи видов людей, и пестры их способы жизни:

Все своевольны, и нет единых у всех устремлений.

Этот на бледный тмин и на сморщенный перец меняет

Свой италийский товар в стране восходящего солнца,

Предпочитает другой соснуть, пообедавши плотно,

Этого поле[182] влечет, другого игра разоряет,

Этот гниет от любви. Но когда каменистой хирагрой

Скрючены члены у них, точно ветки старого бука,

60 Все начинают вздыхать, что, словно в туманном болоте,

Дни их нелепо прошли и жизнь их погибла, — но поздно.

Ты ж наслаждаешься тем, что бледнеешь над свитками ночью,

Юношей пестуешь ты и в очищенный слух им внедряешь

Зерна Клеанфа[183]. Вот здесь ищите вы, старый и малый,

Верную цель для души и для жалких седин пропитанье.

«Завтра поищем!» — И вот, все завтра да завтра. — «Да что же

Важного в дне-то одном?» — Но для нас с наступлением утра

«Завтра» уж стало «вчера» и пропало; и вот это «завтра»

Наши съедает года, и его никогда не поймаешь,

70 Ибо хоть близко к тебе, хотя под одною повозкой

Вертится здесь колесо, но напрасно за ним тебе гнаться,

Как бы ты тут ни спешил, коль на заднюю ось ты насажен.

Верно, свобода нужна, но не та, по которой любому

Публием можно стать из трибы Белинской[184] и полбу

Затхлую даром иметь[185]. О невежды, которым квиритов

Делает лишь поворот[186]! Вот трех ассов не стоящий конюх

Дама[187], подслепый питух, что тебя и на сене надует,

А повернет господин, и мигом тут обернется

Марком твой Дама[188]. Эге! Взаймы ты дать мне не хочешь,

80 Если поручится Марк? При Марке-судье ты бледнеешь?

Марк подтвердил, — так и есть. Засвидетельствуй, Марк, документы.

Вот и свобода тебе, вот тебе отпущенье на волю!

«Кто же свободен еще, как не тот, кому можно по воле

Собственной жизнь проводить? Коль живу, как угодно мне, разве

Я не свободней, чем Брут?» — «Твой вывод ложен», — сказал бы

Стоик тебе, у кого едким уксусом уши промыты.

«Правильно все, но отбрось свое это как мне угодно».

«После того как домой ушел я от претора вольным,

Что ж не вести мне себя, как желает того моя воля,

90 Лишь бы Мазурия мне законов ни в чем не нарушить?»

Слушай, но с носа пусть гнев и кривая ужимка исчезнет,

Если старушечий бред я тебе из груди вырываю.

Претор не в силах внушить глупцам все тонкости долга

И преподать, как им надо вести себя в жизни короткой.

Право, скорей приучить здоровенного грузчика к арфе!

Против тебя здравый смысл, что тайком тебе на ухо шепчет:

«Дело тому поручать, кто испортит его, невозможно».

Общий всем людям закон и природа невежд неспособных

Не допускает к тому, чего им не позволено делать.

100 Ты чемерицу развел, не умея на нужной зарубке

Стрелку поставить[189]? Чужда тебе самая сущность леченья.

Если себе корабль потребует пахарь, обутый

В кожу сырую, звезды не знающий утренней, вскрикнет

Тут Меликерт, что стыда нет на свете. Научен ты твердо

В жизни стоять? Различишь ты обман от истинной правды?

Можешь ли звук распознать позолоченной медной монеты?

Иль чему следовать нам, чего избегать тебе должно,

Ты уж разметил себе заранее мелом и углем?

Страсти умерил? Ты мил к друзьям в быту своем скромном?

110 Во-время житницы ты запираешь и вновь отворяешь?

Перешагнуть бы ты мог через деньги, забитые в глину,

И не глотнул бы, обжора, слюны Меркурьевой[190] жадно?

«Да! И меня не собьешь».—Если в этом уверен, то будь же

Ты и свободен и мудр: и Юпитер и претор согласны.

Если ж недавно еще из нашего вышедши теста,

В старой ты коже сидишь и при всем этом лоске наружном

В сердце вонючем своем таишь коварство лисицы,

Я отнимаю, что дал, и снова тяну за веревку:

Разума нет у тебя; двинешь пальцем — и то ошибешься.

120 Меньше-то что ж может быть? Но не вымолишь ты фимиамом,

Чтобы прилипло к глупцу хотя бы пол-унции смысла.

Смеси нельзя допускать: когда в остальном землекоп ты,

Даже и в три-то ноги, как Бафилл, ты сатира не спляшешь.

«Волен я!» Как это так, раз от стольких вещей ты зависишь?

Иль для тебя господин только тот, от кого ты отпущен?

«Малый, ступай-ка снеси скребочки в баню Криспина!

Живо, бездельник!» Коль так прикрикнут, тебя не толкает

Рабская доля ничуть, и ничто извне не приходит

Дергать за жилы тебя: но если ты сам из печенки

130 Хворой рождаешь господ, то как безнаказанней выйти

Можешь, чем тот, кого плеть и страх пред хозяином гонят?

Утром храпишь ты, лентяй. «Вставай, — говорит тебе алчность, —

Ну же, вставай!» — «Нипочем». — «Вставай!» — «Не могу». — «Да вставай же!»

«Незачем». — «Вот тебе раз! За камсой отправляйся из Понта,

Паклей, бобровой струей, черным деревом, ладаном, шелком;

Первым с верблюда снимай истомленного перец ты свежий;

Меной займись ты, божись!» — «Но Юпитер услышит!» — «Ах, дурень

Пальцем ты будешь весь век выковыривать в старой солонке

Соли остатки со дна, коль с Юпитером жить ты желаешь».

140 Вот, подоткнувшись, рабам надеваешь ты мех и корзинку:

«Ну, к кораблю!» И ничто понестись не мешает на судне

Морем Эгейским тебе, если только лукавая роскошь

Не нашептала тишком: «Куда ты, безумец, куда ты?

Что тебе? Иль под твоей распаленною грудью скопилась

Крепкая желчь, от какой не поможет и урна цикуты[191]?

Ты через море скакать? Тебе бухта каната — сиденье,

Банка — обеденный стол? И венское красное будет

Затхлой смолой отдавать тебе из разжатой бутыли?

Хочешь чего? Чтобы скромно по пять приносившие деньги

150 Жадно, в поту приносить по одиннадцать стали процентов?

Гения ты ублажай своего: лови наслажденья!

Жизнь — наше благо; потом — ты пепел, призрак и сказка.

Помня о смерти, живи! Час бежит, и слова мои в прошлом».

Что же с тобою? Крючок не знаешь какой тебе клюнуть?

Жадность иль роскошь избрать? При этом двойном подчиненье

Надо обеим служить, то к одной, то к другой прибегая.

Если же как-нибудь вдруг воспротивишься ты, не захочешь

Гнета терпеть, не скажи: «Вот я и разбил свои ковы»:

Пес разъярившийся рвет свой узел, но, пусть убегает,

160 Все-таки длинную цепь на шее своей он волочит.

«Дав, будь уверен, теперь хочу я покончить навеки

С прошлой печалью своей, — говорит Херестрат, обгрызая

До крови ногти себе. — Неужели я буду позором

Трезвой родне? Разобью ль без стыда о порог непотребный

Я достоянье отцов перед влажною дверью Хрисиды,

В честь распевая ее с потухшим факелом, пьяный?»

«Ладно, будь, мальчик, умен и богам-охранителям в жертву

Дай ты ягненка». — «Но, Дав, заплачет она, коль покину?»

«Вздор! Воротись, и тебя изобьет башмаком она красным.

170 Не беспокойся и брось ты грызть свои тесные сети.

Дик и свиреп ты теперь, а кликнет — и скажешь: «Бегу я».

«Как же мне быть? Неужель и теперь, когда она просит

И умоляет, нейти?» — «Если ты невредимым и целым

Вышел, нейди и теперь»[192]. — Вот оно, вот то, что мы ищем,

А не какой-то там прут, каким ликтор нелепый махает.

Волен ли тот, кто бежит, запыхавшись, вослед честолюбью

В тоге белёной[193]? Не спи, а горох наваливай щедро

Жадной толпе, чтобы мог вспомянуть о Флоралиях наших,

Греясь на солнце, старик. Что может быть лучше? Когда же

180 Иродов день наступил и на окнах стоящие сальных

Копотью жирной чадят светильники, что перевиты

Цепью фиалок; когда на глиняном плавает блюде

Хвостик тунца и вином горшок наполняется белый,

Шепчешь ты тут про себя и бледнеешь — ради субботы.

Черные призраки тут, от яиц надтреснутых[194] беды,

Рослые галлы потом и с систром жрица кривая

Ужас внушают тебе пред богами, что тело надуют,

Если не съешь поутру ты трех чесночных головок.

Ну, а попробуй скажи это жилистым центурионам,

190 Тотчас заржет, хохоча, какой-нибудь дюжий Пулфенний,

Тот, что готов оценить сотню греков[195] в сто ассов истертых.

САТИРА ШЕСТАЯ

Басс, привел ли тебя к очагу сабинскому холод?

Не оживил ли уж ты свою лиру плектром[196] суровым?

Дивный художник, поешь ты простыми размерами древних,

Мужественным стихом бряцая на фиде[197] латинской,

Иль начинаешь играть, словно юноша, пальцем почтенным,

Старец прекрасный, шутя! А я в областях лигурийских

Греюсь, и море мое отдыхает в заливе, где скалы

Высятся мощно и дол широкий объял побережье.

«Лу´ны[198], о граждане, порт посетите, он стоит вниманья», —

10 Энний так мудрый гласит, проспавшись от грез, что Гомером

Был он и Квинтом стал, Пифагоровым бывши павлином.

Здесь я вдали от толпы, и нет дела мне, чем угрожает

Гибельный Австр скоту; мне нет дела, что поле соседа

Много тучней моего; и если бы все, что по роду

Менее знатны, чем я, богатели, то я и тогда бы

Горбиться все же не стал и без лакомых блюд не обедал,

Затхлых не нюхал бы вин, проверяя печать на бутылях.

Пусть я с другими не схож! Ведь ты, гороскоп, даже двоен

С разным родишь существом! Иной, например, в день рожденья

20 Овощи мочит, хитрец, лишь рассолом, купленным в плошке,

Перцем священным себе посыпая сам блюдо, другой же,

Мальчик с великой душой, проедает богатства. А мне бы

Жить по достатку, рабам не давая отпущенным ромбов

И не умея дроздов различать по их тонкому вкусу.

Собственной жатвой живи и зерно молоти: это можно.

Страшного нет: борони — и растут твои новые всходы.

Вот тебя долг твой зовет: потерпевший кораблекрушенье

Жалкий хватается друг за Бруттийские скалы; обеты

И состоянье — в волнах Ионийских: с кормы его боги[199]

30 Мощные с ним на песке, а уж ребра разбитого судна

В море встречают нырков. Отдели-ка от свежего поля

Ты что-нибудь, помоги бедняку, чтобы он не поплелся

Изображенный средь волн[200]. Но забудет, пожалуй, поминки

Справить наследник, озлясь, что тобой обделен; бросит в урну

Кости твои без духов, не желая и знать, киннамон ли

Будет без запаха тут, или с примесью вишни корица.

«Ты мне добро убавлять?»—И поносит философов Бестий

Греческих: «Вот что пошло, когда финики с перцем явились

В Риме, с собой принеся мудрованье нелепое ваше,

40 И осквернили жнецы свою кашу приправою жирной».

Все это страшно тебе и за гробом? — А ты, мой наследник,

Кто бы ты ни был, меня, — отойдем-ка в сторонку, — послушай.

Иль ты не знаешь, дружок, что увитое лавром посланье[201]

Цезарь[202] прислал нам о том, что германцы разбиты, что пепел

Стылый метут с алтарей, что Цезония всем объявила

Торг[203] на поставку к дверям оружия, царских накидок,

Рыжих (для пленных) волос, колесниц и огромнейших ренов[204]?

В честь я богов вывожу и в честь гения цезаря, ради

Славных побед, сотню пар гладиаторов. Ну, запрети-ка!

50 Не согласишься — беда! Пироги я и масло народу

Щедро дарю. Ты ворчишь? Скажи громко! «Не очень-то поле

Тучно твое», — говоришь? Ну, так если двоюродных вовсе

Нет ни сестер у меня, ни теток, ни правнучек даже

С дядиной нет стороны и бездетны мамашины сестры,

Коль и от бабки-то нет никого — отправляюсь в Бовиллы

К Вирбиеву я холму, и готов мне там Маний-наследник[205].

«Это отродье Земли?» — А спроси-ка меня, кто четвертый

Предок мой: хоть нелегко, но скажу; а прибавь одного ты

Или еще одного: Земли это сын; и пожалуй,

60 Маний-то этот моей прабабке и в братья годится.

Что ж ты, ближайший ко мне, на бегу[206] вырываешь мой светоч?

Я — твой Меркурий; я здесь таков, каким этого бога

Пишут. Не хочешь? Иль ты доволен и тем, что осталось?

«Кой-чего нет». — На себя я потратил, но ты весь остаток

Целым считай. Не ищи ты наследства, что Тадий когда-то

В собственность мне отказал; не тверди: «Пускать тебе должно

Деньги отцовские в рост, а жить самому на проценты».

«Что же осталось?» — Как что? А ну, поливай-ка жирнее,

Малый, капусту мою! Что же, в праздник варить мне крапиву

70 И подголовок свиньи копченой с разрезанным ухом,

Чтобы сыночек твой, мот, потрохов нажравшись гусиных,

Похоть свою услаждал, когда разгорятся в нем страсти,

Знатную девку обняв? А я-то пускай превращаюсь

В остов, когда у него, как у по´пы[207], отращено брюхо?

Душу корысти продай, торгуй и рыскай повсюду

По свету ты; и никто ловчей тебя каппадокийцев

Тучных не хлопает пусть, на высоком стоящих помосте[208].

Свой ты удвой капитал. — «Да он втрое, он вчетверо, даже

Вдесятеро наслоён; отметь, где конец положить мне».

80 Вот и нашелся, Хрисипп, твоего завершитель сорита[209].

Загрузка...