Если бы Национальное собрание состояло только из Робеспьеров, возможно, сегодня Франция являла бы собой лишь груду руин.
Робеспьер не намеревался почивать на лаврах: он попрежнему чувствовал себя народным трибуном. Злоупотребления, искорененные конституцией, расчистили дорогу главным образом состоятельной части третьего сословия, уничтожив сословные барьеры и привилегии. Положение беднейших слоев населения, так называемых пассивных граждан, мало в чем изменилось. С выкупом личных повинностей крестьян царила полная неразбериха, в деревнях продолжались крестьянские волнения. Революция не могла завершиться, ибо многие наболевшие проблемы общества так и не были решены; недовольных стало едва ли не больше, чем при Старом порядке.
1 октября состоялось первое заседание Законодательного собрания. В зал Манежа пришли новые люди, в основном выходцы из мелкой и средней буржуазии, юристы, адвокаты (их было большинство), литераторы, успевшие за истекшие два года поучаствовать в работе административных структур своих округов. В основном они поддерживали конституционную монархию, но многие не доверяли королю и грезили о республике. Осваиваясь в Париже, депутаты записывались в политические клубы; 264 депутата записались в Клуб фельянов, 136 — в Якобинский клуб, 345 не записались никуда, решив на всякий случай сохранить свою независимость; они составляли так называемое «болото» или «брюхо». Постепенно стали определяться партии и их лидеры. На правом фланге находились фельяны или конституционные монархисты, на левом — радикалы, которых называли монтаньярами или «горой», так как они сидели на верхних скамьях зала (montagne по-французски «гора»), и менее радикальные жирондисты. Жирондисты получили свое название от департамента Жиронда со столицей Бордо, откуда происходили молодые адвокаты Верньо, Гаде и Жансонне, к которым присоединился провансалец Инар. Они объединились вокруг блестящего оратора Бриссо, известного как основатель Общества друзей чернокожих и издатель газеты «Французский патриот», поэтому поначалу их называли бриссотинцами. К жирондистам примкнул Кондорсе, выдающийся мыслитель и ученый, но плохой оратор. Монтаньяры и жирондисты сразу же стали соперничать между собой за влияние в Якобинском клубе и Парижском муниципалитете. Среди депутатов-монтаньяров довольно быстро выделились спокойный и уверенный Жорж Кутон, из-за парализованных ног передвигавшийся в кресле на колесах (он станет верным соратником Робеспьера), крикливый и скользкий бывший монах-капуцин Франсуа Шабо, рациональный и надменный военный инженер Лазар Карно. Лидеры левых в Собрание не вошли: ни Робеспьер, ставший подлинным главой Якобинского клуба, ни Марат, ни возглавивший кордельеров Дантон, ни Демулен, ни набиравший известность издатель газеты «Папаша Дюшен» Жак Рене Эбер («ястреб с лицом мальчика из церковного хора», по определению Мишле). В новом Собрании нет таких ярких талантов, какие были в Конституанте, скорее можно говорить о яркой коалиции жирондистов.
Пока депутаты осваивались с конституцией, которая, в сущности, не устраивала никого — ни короля, ни монархистов, ни левых, — пока приглядывались друг к другу, шумели и дебатировали, Робеспьер 14 октября отправился в родные края, где посетил не только Аррас, но и ряд окрестных городов; путешествие продолжалось полтора месяца. Поездка стала отдыхом после упорной изнурительной борьбы за первое место среди политиков и в то же время своеобразным инспекционным вояжем, позволившим получить представление, насколько граждане в провинции поддерживают его самого и якобинцев. Он получил возможность повидаться с родными и ощутить вкус победы над недоброжелателями, которых в Аррасе у него оказалось немало: одни невзлюбили его, когда он еще жил в городе, другие — за время его депутатства. Но уже в Бапоме (городок примерно в двух десятках километров от Арраса), где на почтовой станции его встретили Шарлотта и Огюстен, тамошние патриоты увенчали его гражданским венком «с выражением братской любви» и устроили в его честь банкет. А в родной город он въехал поистине как король — в сопровождении частей национальной гвардии Арраса, под звуки военной музыки и возгласы: «Да здравствует народ, Робеспьер и Петион!» Народное ликование по поводу его приезда Робеспьер описал в письме Дюпле: «...народ встретил меня изъявлениями такой преданности, что я не в силах описать ее и не могу вспомнить о ней без умиления. Ничего не было забыто для выражения ее. Толпа граждан вышла за город мне навстречу. Преподнеся мне гражданский венок, они преподнесли его и Петиону. В своих радостных восклицаниях они часто вместе с моим именем называли имя моего товарища по оружию и моего друга. Я был удивлен, когда увидел на пути моего следования иллюминированные дома моих врагов и аристократов, которые остались здесь или под видом министерских чиновников, или фельянов; все остальные эмигрировали. Я приписал это их уважению к воле народа». Торжественные встречи, приемы и речи в местных патриотических обществах, газетные отчеты о передвижениях главного защитника народных интересов. Однако вдова Маршан через газету департамента Па-де-Кале поинтересовалась, почему, когда бывший депутат берет слово, «он говорит только о том, что он сделал и что хотел сделать», вместо того, чтобы рассказать, как король принял конституцию.
Огюстен познакомил брата с молодым патриотом Леба, который, как и Огюстен, не попав в число депутатов Законодательного собрания, вместе с ним сотрудничал в местной администрации. Но оба жаждали «оглушительных побед и славных поражений», что, как издавна известно, возможно только в Париже. По словам М. Галло, во время поездки Робеспьер ясно ощутил, что приехал в родные края в последний раз. Он остановил свой выбор на Париже, где все проще, понятнее, где реальная жизнь не мешала ему жить в мире принципов. В провинции все казалось сложнее, везде свои нюансы, а великое зачастую тонуло в мелочах повседневности. Провинция требовала практического смысла, предложений и действий, в столице же можно было анализировать и выявлять.
28 ноября Робеспьер вернулся в Париж и в тот же день отправился на обед в особняк нового мэра Парижа — «добродетельного Петиона», собравшего на выборах в два раза больше голосов, чем его знаменитый соперник маркиз де Лафайет. «Душа его по-прежнему проста и чиста... Бремя, возложенное на него, громадно, но я не сомневаюсь, что любовь народа и его личные добродетели дадут ему необходимые силы нести его», — писал Неподкупный Бюиссару о новом главе Парижа.
«Вечером я был на заседании у якобинцев, где публика и члены общества приняли меня с горячим выражением благосклонности, удивившим меня, несмотря на все доказательства преданности, к которым парижский народ и якобинцы меня приучили», — сообщал он Бюиссару. Выражение благосклонности — это не только аплодисменты, но и избрание председателем клуба. Для Робеспьера это чрезвычайно важно, ибо теперь клуб его единственная трибуна, тем более что с октября он открыт для зрителей, которых становится все больше: за несколько часов до начала заседаний люди выстраивались в очередь, чтобы протиснуться на трибуны. Пишут, что Робеспьер тщательнейшим образом готовился к заседаниям: проверял протоколы, списки записавшихся на выступление и даже рассаживал по залу своих людей, которые по его знаку поддерживали оратора или же криками заставляли его замолчать. Его собственные выступления завершались теперь не просто аплодисментами, а подлинным экстазом публики.
Журналист без определенных убеждений Жозеф Фьеве, присутствовавший на одном из заседаний клуба, так описывал выступление Робеспьера: «Он шел медленно. В то время он один носил костюм и прическу, принятые до революции; низкорослый и субтильный, он чрезвычайно походил на портного Старого порядка. Он носил очки, то ли потому, что они были ему нужны, то ли потому, чтобы они помогали ему скрывать движения его сурового лица и хранить неприступный вид. Речь его была медленной. Его фразы были так длинны, что каждый раз, когда он умолкал, приподнимая очки на лоб, можно было подумать, что ему больше нечего сказать. Но, оглядев каждый уголок зала, он вновь опускал очки и добавлял несколько фраз с длинными периодами... И вот в ушах у меня зазвенело. Это не были аплодисменты... это были умиленные рыдания, крики, топот, от которого содрогался зал». В то же время монтаньяр Бодо писал, что язык речей Робеспьера — это язык проповедника и инквизитора. Многие отмечают, что, начав свой путь как очень слабый оратор, Робеспьер упорно работал над своим красноречием, пока не добился бесспорного успеха.
За время отсутствия Робеспьера новое Собрание приняло закон об эмигрантах, согласно которому французы, не вернувшиеся во Францию до 1 января 1792 года, объявлялись изменниками родины; те, кто вернется после этого срока, будут рассматриваться как заговорщики, имущество их будет конфисковано, а сами они будут преданы суду за измену. Следом приняли закон о священниках, отказавшихся присягать гражданскому устройству духовенства; все неприсягнувшие обязаны были в недельный срок принести присягу; те, кто этого не сделает, объявлялись «подозреваемыми в возмущении закона», лишались пособий и пенсий и попадали под надзор властей. Разгневанный Людовик XVI наложил на оба закона вето, и его немедленно объявили пособником эмигрантов. Впрочем, иначе и быть не могло: обосновавшиеся в Кобленце братья короля и принцы крови грозили Франции всевозможными бедами и карами, что не могло оставить равнодушными ни депутатов, ни граждан. Робеспьер поддержал новые законы, тем более что в провинции ему пришлось столкнуться с антипатриотической пропагандой тамошнего духовенства. «Почти все ораторы Национального собрания ошибались в вопросе о духовенстве. Они рассуждали... о веротерпимости и о свободе религиозных культов... видели лишь вопросы философии и религии там, где дело касалось революции и политики. Они не замечали, что везде, где священник-аристократ находит прозелита, он превращает его во врага революции...» — писал он из Арраса. Комиссары Жансонне и Галлуа, назначенные еще Конституантой, после инспекционной поездки в Вандею, откуда поступало особенно много жалоб на неприсягнувших священников, рассказывали, как экзальтированная толпа женщин забросала камнями присланного государством священника и повесила его перед алтарем. Первые сполохи гражданской войны в Вандее...
На первый план выступали проблемы внешние. Король тайно направил иностранным дворам послания, в которых заявлял, что конституцию он подписал не добровольно, а под давлением обстоятельств, и это являлось чистой правдой. Публично же монарх послал письма братьям и принцам, призывая их вернуться во Францию. Разумеется, ему никто не внял. В Кобленце принц Конде продолжал формировать армию из эмигрантов, численность которой достигла пятнадцати тысяч человек. 7 декабря Людовик XVI назначил военным министром графа де Нарбонна. Новый министр совершил инспекционную поездку по границам
Шарлотта Робеспьер. Портрет работы Ж. И. Изабей
Дом в Аррасе, где Робеспьер жил с 1787 по 1789 год
Свидетельство о рождении Робеспьера
Огюстен Робеспьер
Взятие Бастилии. Лубочная картинка
Арест коменданта Бастилии де Лонэ
Клятва в Зале для игры в мяч. Картина Ж. Л. Давида
Депутат Генеральных Штатов доктор Гильотен
Женщины Парижа отправляются в поход на Версаль
Карикатура на заседание Якобинского клуба
Единение санкюлотов и национальных гвардейцев. Лесюер
«Желтый и бледный» Робеспьер. Портрет работы Ж. Боза, выставленный в Салоне 1791 г.
Ролан де ла Платьер
Мадам Ролан
Черновики ответа Петиону. Ноябрь 1792 г.
Жером Петион де Вильнёв
Жан Пьер Бриссо де Варвиль
Санкюлоты, поющие «Марсельезу». Лесюер
Штурм Тюильри 10 августа 1792 года
Сентябрьская резня 1792 года
Аллегория Республики. Картина Ж. А. Гро
Французская Республика единая и неделимая. Свобода, равенство, братство или смерть
Луи Антуан де Сен-Жюст
Патриотический триумвират 1792 года: Дантон, Марат, Робеспьер
Национальный конвент. Ф. Л. Сикар. 1920г.
королевства, результатом чего явилось формирование трех армий (под командованиями маршала Люкнера, героя американской Войны за независимость маршала Рошамбо и прославленного Лафайета), организация и состав которых оставляли желать лучшего. Министр разработал план победоносного броска на земли рейнских князей в надежде, что в военной обстановке ему удастся повысить боеспособность войск, а войска помогут укрепить пошатнувшийся трон. Еще через неделю Людовик, побуждаемый жаждавшим войны двором, явился в Собрание и как «французский гражданин» предъявил ультиматум курфюрсту Трира: под угрозой объявления войны потребовал положить конец сколачиванию на его территории армии эмигрантов.
Но открытые призывы к войне первыми прозвучали не из уст короля, что было бы естественно, ибо после неудавшегося бегства Людовик XVI уповал только на иностранную интервенцию, а из уст республиканцев — Бриссо и его соратников. Не доверяя королю и считая необходимым продолжать революцию, Бриссо полагал, что война «упрочит свободу, очистит ее от пороков деспотизма и избавит от людей, способных ее извратить». «Хотите уничтожить аристократов одним ударом? Уничтожьте Кобленц, и тогда глава нации Людовик XVI станет царствовать согласно конституции», — заявлял Бриссо. Лозунги «Уничтожим всех тиранов» и «Мир хижинам, война дворцам» воодушевляли граждан. Уверенный, что в случае войны король предаст свой народ и монархия окончательно себя скомпрометирует, Бриссо говорил: «...либо мы победим и эмигрантов, и священников, и курфюрстов и тогда упрочим наше общественное доверие и благосостояние, либо будем разбиты и преданы... и изменники будут уличены и наказаны, а мы сможем наконец добиться исчезновения всего того, что препятствует величию французской нации... Нам нужны великие измены: в этом наше спасение, ибо в лоне Франции есть еще сильные дозы яда, и нужны мощные взрывы, чтобы удалить их».
Призыв Бриссо и жирондистов идти войной на «коронованных тиранов» народ подхватил с великим энтузиазмом. «Оратор рода человеческого» Жан Батист Клоотс, принявший звучное имя Анахарсис, размахивая руками, восклицал: «На декреты против эмигрантов и священников наложено вето? Хорошо; так подтвердим же эти декреты грохотом пушек: переправимся через Рейн!»; «Воины свободы опрокинут троны тиранов!»... Быстро набирали авторитет новые люди, предлагавшие решения и находившие поддержку у народа. Даже Марат не исключал вступления в войну; только он предлагал прежде низложить короля и установить республику, которая сумеет подготовить страну к войне — оборонительной войне. Позднее идею оборонительной войны подхватит и Робеспьер. Но поддерживать кого-либо не в его привычках, даже если воинственные настроения, охватившие страну, поднимали революционный дух, упавший к концу работы Конституанты не только у законодателей, но и у всей страны. «Народ, который вершит революцию, непобедим»...
Чтобы идти против течения, требуются уверенность и сила духа. И тем и другим Робеспьер обладал в избытке. Но он политик, а потому тщательно обдумывал каждый шаг: он не мог действовать спонтанно, под влиянием момента. Бриссо и его друзья стремительно завоевывали поддержку у якобинцев, чего никак нельзя было допустить. Следовательно, надо начинать кампанию против войны, тем более что у него в клубе имелась достаточно мощная поддержка в лице Дантона, Демулена, Шабо, Дюбуа-Крансе. Правда, Дантон выступил всего один раз, да и то как-то невнятно, ибо не желал ссориться с Бриссо: «Да, фанфары войны протрубят... Но... не после ли того, как мы внимательно познакомимся с ситуацией... как установим все намерения исполнительной власти, которая нам предложит войну?»
Первым решительное слово против войны произнес поддерживавший Робеспьера Жак Николя Бийо-Варенн, адвокат, жесткий политик, член Якобинского клуба. В речи от 5 декабря он пространно и аргументированно представил опасности, грозящие стране в случае вступления ее в войну. Робеспьер, присутствовавший при его выступлении, не преминул воспользоваться аргументами Бийо в череде собственных речей о войне, произнесенных им в декабре 1791-го — феврале 1792 года.
Как и прежде, главных врагов народа и революции Робеспьер видел не за границей, а дома: «Война — самое большое бедствие, которое может угрожать свободе в нынешних обстоятельствах... Это будет война всех врагов французской конституции против французской революции. Кто эти враги? Они двоякого рода, внутренние враги и внешние». Если с внешними врагами все достаточно понятно, то, говоря о внутренних врагах, Робеспьер так или иначе непременно делал выпады в сторону своих политических соперников левого фланга, иначе говоря, нападал на «депутата-патриота » Бриссо и его сторонников. «Я не собираюсь ни подлаживаться к преходящим настроениям общественного мнения, ни льстить господствующей власти. Я пришел раскрыть перед вами глубокий заговор, который, полагаю, я довольно хорошо знаю. Я тоже хочу войны, но такой, какой требуют интересы нации: обуздаем наших внутренних врагов, а затем пойдем на наших внешних врагов, если они еще тогда будут... Какую войну мы можем предвидеть? <...> Это будет война врагов французской революции против французской революции. В Кобленце ли находятся самые многочисленные и самые опасные из этих врагов? Нет, они среди нас. <...> По каким признакам можно распознать заговор, который ткут враги свободы?.. При настоящем положении вещей они хотят только таких перемен, которых требует их личный интерес и их честолюбие... Если нас предадут, сказал также тот депутат-патриот, против которого я выступаю, то народ окажется на месте... Но вы не можете не знать, что восстание, на которое вы здесь намекаете, это лекарство редкое, ненадежное и крайнее».
Законник Робеспьер, не мысливший себя ни революционером, ни нарушителем закона (что, в сущности, одно и то же), достаточно ясно намекал, что его соперники на политическом поле действуют из корыстных побуждений, и припугнул их народным восстанием. «Прежде чем броситься на Кобленц, — заявлял он, — приведите себя по крайней мере в состояние способности вести войну». И он был, безусловно, прав: вести победоносную революционную войну под руководством двора и генералов-аристократов вряд ли возможно. Отсюда: «Нельзя объявлять войну сейчас», «Наведите порядок у себя, прежде чем нести свободу за пределы страны», «Вооруженных миссионеров никто не любит». Добровольно оставшись за бортом корабля народных избранников, Неподкупный не переставал их поучать: «Величие народного представителя не в том, чтобы подлаживаться к мимолетному мнению, возбужденному интригами правительства... Величие состоит иногда в том, чтобы, черпая силу в своем сознании, бороться одному против предрассудков и клик. Он должен доверить общественное счастье мудрости, свое счастье — своей добродетели, свою славу — честным людям и потомству... Мы приближаемся к решающему для нашей революции кризису... Горе тем, кто при этих обстоятельствах не освободится от предвзятых мнений, от своих страстей и предрассудков. Сегодня я хотел оплатить родине, быть может, последний мой долг по отношению к ней. Я не надеюсь на то, что мои слова в данный момент будут иметь большую силу. Я желаю, чтобы опыт не оправдал моего мнения. Но если это даже случится, мне останется одно утешение: я смогу призвать мою страну в свидетели, что я не способствовал ее гибели». Возвышенно, пафосно, туманно и, как всегда, о себе — в подражание Руссо.
К привычной теме заговора, к которой Робеспьер постоянно возвращался, добавился новый активный мотив его речей: добродетель. Робеспьер не только неподкупен, он добродетелен, а потому прав. Хладнокровный препаратор событий и действий, все чаще в качестве политических критериев он выдвигал критерии моральные, живым воплощением которых считал себя. А он, как известно, всегда чувствовал себя одиночкой. И предложение союза со стороны Бриссо, который хотел бы видеть во главе народа «Петионов, Редереров, Робеспьеров», для него неприемлемо. Если он заключит союз, могут подумать, что его подкупили. Такую позицию многие считали позерством и относились к ней с иронией. «Он был готов заплатить, чтобы его подкупили и он мог сказать, что отверг предложенное ему золото», — писал Редерер.
Раздражение, которое испытывал Робеспьер, видя, как комитет по переписке Якобинского клуба рассылает речи жирондистов в провинции и какой пылкий отклик вызывают их речи в Собрании, едва не стало причиной раскола клуба. «Трудно делить народную любовь», — саркастически писала газета «Страж Конституции», и была недалека от истины. Услышав, как бриссотинцы называют его «защитником народа», Неподкупный немедленно ответил: «Я никогда не претендовал на столь значительный титул; я часть народа и всегда был ею». Ибо «защитником народа» называли не одного только Робеспьера. Чтобы посвятить всего себя схватке за звание самого правильного защитника народных интересов, Неподкупный отказался от должности общественного обвинителя (он не исполнял ее ни дня): «...в условиях бурного кризиса, от которого зависит свобода Франции и всего мира, есть долг еще более священный, чем тот, который состоит в обвинениях в преступлениях... Этот более священный долг состоит в том, чтобы... защищать дело человечества и свободы перед судом всего мира и потомства. <...> Я предпочитаю сохранить свободу расстраивать заговоры, направленные против общественного спасения».
Принимавшая все более ожесточенный словесный облик борьба против Бриссо, а значит, и большей части левого фланга Законодательного собрания, отшатнула от него часть 100 сторонников, в то время как Бриссо со товарищи увлекал Собрание за собой. Народ, охваченный воинственным патриотизмом, надеялся, что война решит все его проблемы. Понимая, что только при поддержке народа он может сохранить свое положение лидера, Робеспьер несколько изменил курс: «Да, укротим наших внутренних врагов, а потом двинемся против Леопольда, против всех тиранов земного шара. При этом условии я тоже громко требую войны. Если это условие даже не будет выполнено, я все-таки требую войны, требую ее не как акта мудрости, а как акта отчаяния... Я требую ее в таком виде, в каком ее объявил бы дух свободы, в каком ее повел бы сам французский народ, а не в том виде, в каком она могла бы быть желательна гнусным интриганам». Речь постановили напечатать, а растроганный Бриссо благородно сказал своему противнику: «Умоляю, Робеспьер, кончим скандальную борьбу, выгодную только врагам общественного блага». Под аплодисменты и слезы расчувствовавшихся зрителей Неподкупный и Бриссо обнялись. Но когда на следующий день публицист Горса напечатал в своей газете, что прения завершились, Робеспьер тотчас прислал опровержение: «В сегодняшнем номере вашей газеты я заметил ошибку, которая заслуживает исправления... В статье, о которой я говорю, высказано предположение, будто я отрекся от своих основных взглядов по важному вопросу, который волнует теперь все умы, потому что все чувствуют его связь с общественным благом и сохранением свободы. Я счел бы себя недостойным уважения добрых граждан, если бы сыграл приписываемую мне в этой статье роль». Прения, а точнее раздоры, не прекратились.
Робеспьер все чаще, все интенсивнее нападал на Бриссо, который, разумеется, в долгу не оставался. Вскоре рядом с Бриссо замелькало имя Кондорсе, которого Неподкупный невзлюбил за то, что примкнувший к жирондистам философ высоко ценил Вольтера, которого в свое время знал лично. А Вольтер всегда критиковал Руссо... Еще одной постоянной мишенью Робеспьера стал Лафайет, которого он обвинял в расстреле на Марсовом поле, сообщничестве с генералом Буйе в деле похищения короля и предательстве интересов народа.
В Учредительном собрании Робеспьер выступал с критикой предложений, внесенных комитетами; теперь он понимал, что на фоне законодательной активности Бриссо и жирондистов он тоже должен что-то предложить. И Неподкупный произнес речь, посвященную средствам спасения государства и общества. Что в условиях кризиса предлагал чуждый какой-либо практической деятельности Робеспьер? «Я всегда считал, что нашей революции не хватало двух элементов: глубоких писателей... и богатых людей, которые были в достаточной мере друзьями свободы, чтобы пожертвовать часть своего богатства на распространение образования и гражданского духа». «Во время кризиса, когда каждый день кажется чреватым преступлением и заговорами завтрашнего дня, только постоянная бдительность может спасти общественное дело: народ должен бодрствовать, чтобы защищаться, когда тирания бодрствует, чтобы погубить его... Представители народа, вы должны... оживить гражданский дух... Тот, кто будет непочтительно говорить о народе, будет приговорен к тюремному заключению». Никогда еще Робеспьер не давал Собранию — ибо обращался он прежде всего к депутатам-законодателям — столько высокоморальных советов. В частности, он рекомендовал Собранию «следить за двором непрестанно, карать, разоблачать перед нацией все преступления, которые министры совершают против конституции», а для «усиления гласности заседаний административных органов» воздвигнуть «величественное здание, которое могло бы вместить по меньшей мере десять тысяч зрителей», ибо «стыд не позволяет нагло предавать на глазах у народа». А чтобы народ тоже начал вкушать от плодов революции, предлагал взять «малую толику» средств из кассы чрезвычайных расходов, которые «поглощает двор». Если же Национальное собрание окажется слабым, «призвал бы меньшинство, чистое и мужественное, чтобы раздавить слабоумное и развращенное меньшинство». Что это — преддверие террора? Вседозволенность добродетели? Что имел в виду Робеспьер, когда писал эту фразу? Ведь он всегда тщательно обдумывал свои речи. «Ведите горизонтально меч закона, чтобы поразить головы всех крупных заговорщиков», — скажет он спустя три месяца, не называя имен. Впрочем, его слова пока не воспринимали как угрозу. Тем более что он — в отличие от Марата — пока не требовал ничьих голов: «Я не знаю во Франции такой головы, падение которой могло бы освободить мою родину от ига тирании... не мне можно вменять кровожадные желания и насилия, противоречащие подлинным интересам свободы».
Робеспьер говорил и выступал, выступал и говорил... «Какой патриотический дух жил в людях того времени... что полторы тысячи человек могли каждый вечер добровольно, целыми часами слушать речи Робеспьера и рукоплескать ему... А между тем редко более несносный человек открывал рот на ораторской трибуне», — писал Карлейль. «Нет, я никогда не поверю, чтобы... трусость, глупость и вероломство могли одержать победу над мужеством, гением и добродетелью. Если добродетельные люди отчаиваются в Национальном собрании... им остается умереть на трибуне... Смерть великого человека должна разбудить спящие народы, и счастье мира должно быть ее ценою». Есть уверенность, что под великим человеком Робеспьер полагал себя. Крылатый Танатос давно уже присутствовал в речах Неподкупного, а с приходом его к власти станет неразлучным спутником свободы. «Свобода или смерть!» — лозунг, который наряду с Декларацией прав вскоре будет висеть едва ли не в каждой секции.
Все чаще Неподкупный напоминал своим слушателям, что он «сам был членом предыдущей легислатуры»; отсутствие законодательной трибуны явно начинало ожесточать его. «Вы спрашиваете меня, что я сделал. <...> Я предложил Собранию, что никто из его членов не может быть переизбран во вторую легислатуру. Если бы не это... кто может ручаться, что парижский народ не выбрал бы меня же на место, которое нынче занимают Бриссо или Кондорсе?» И он все пространнее говорил о морали и о себе: «Любовь к справедливости, к человечеству, к свободе является такой же страстью, как многие другие; когда эта страсть преобладает, ей жертвуют всем; когда же открывают сердце страстям иного рода, таким, как жажда богатства или почестей, ради них жертвуют всем, и славой, и справедливостью, и человечеством, и народом, и родиной. Таков секрет человеческого сердца, и в этом заключается разница между преступлением и порядочностью, между тиранами и благодетелями человеческого рода». Если читать между строк, как советуют делать некоторые биографы, к благодетелям человеческого рода Неподкупный причислял себя: «Я мог притязать лишь на такие успехи, которые достигаются мужеством и верностью строгим обязанностям... я часто предпочитал вызывать ропот, который считал для себя почетным, чем добиваться позорных аплодисментов, я считал успехом, если заставлял слушать громкий голос правды...» Но слушатели постепенно уставали от его пространных речей, тем более что, по свидетельству современников, сам он становился все более неприступным и надменным. «Пары благовоний, что воскуряли в вашу честь, проникли во все ваши поры; идол патриотов превратился в человека и обрел слабости, присущие человеческому роду», — писали газеты, обращаясь к Робеспьеру. Журналисты упрекали его в необузданном честолюбии, в том, что он слишком много внимания уделял самому себе. «Если слушать только его, получится, что начиная с 14 июля только он шел правильным путем, а кто не согласен с тем, что все, что сделано хорошо за время революции, сделал он один, тот не может быть хорошим патриотом... Но поверьте, есть еще немало патриотов, таких же, как вы, только они не считают это своей особой заслугой», — писали они. Некоторые шли еще дальше: «Мы считаем, что по причине либо безумия, либо тщеславия господин Робеспьер, без сомнения, стал причиной раскола общества». Не умаляя революционных заслуг Робеспьера, насмешливый публицист Горса писал: «Мы предлагаем господину Робеспьеру не доверять самому себе, ибо, не будучи Господом Богом, он может иногда ошибаться». Не один Робеспьер рисовал в своих речах собственный привлекательный образ, многие депутаты поступали так же, но никто не делал этого столь часто, столь пространно и столь навязчиво. Когда Верньо, один из лучших ораторов Жиронды, с трибуны заговорил о «теологах от политики», у которых на все есть готовое решение, опирающееся на целый ряд догм, он имел в виду Робеспьера, и все это поняли.
1 марта скончался Леопольд II, новым императором стал Франц II, превративший Австрию в координационный центр готовящейся интервенции против Франции; вдоль французской границы началось передвижение войск. Становилось понятно, что отражать интервенцию придется. В Якобинском клубе голоса жирондистов заглушили голос Робеспьера и его сторонников. Неподкупный даже призвал на помощь Провидение: «Провидение... особенно печется о французской революции... это чувство моего сердца... Как мог бы я один с моей душой выдержать борьбу, превышающую человеческую силу, если бы не возносился душой к Богу?» В ответ прозвучала удивленная реплика Гаде: «А я и не знал, что господин Робеспьер является рабом суеверий». Подобные слова были для Робеспьера самым худшим оскорблением, ибо затрагивали его веру в Бога, Верховное существо, царившее во Вселенной и опекавшее народ, свершивший революцию. Деист, основы веры которого сформировались под влиянием «Савойского викария» Руссо, Робеспьер, возможно, уже в то время стал задумываться о создании новой религии, более подходившей свободному народу, нежели одряхлевший католицизм. Главным проповедником этой религии он, скорее всего, видел себя. А насмешник Гаде стал ему еще более ненавистен, равно как и его партия, точнее — клика, как называл он жирондистов. Внимательно следивший за выступлениями как левых, так и правительства, Робеспьер не упускал возможности указать на совпадение позиций двора и Жиронды.
Парижские якобинцы обратились с воззванием к провинциальным филиалам: «Спасение отечества зависит от решительной меры. Эта мера — война... Поспешим же скорее на помощь всем жертвам деспотизма, утвердим свободу во все странах, которые нас окружают... Заставим тиранов дрожать от страха на их пошатнувшихся тронах». Противопоставить речам жирондистов Неподкупный мог только посулы разоблачить очередной заговор, наличие которого уже воспринималось как само собой разумеющееся. Стремление видеть всюду заговор и заговорщиков становилось маниакальным не только у Робеспьера, но и у многих «добрых патриотов», внимавших ему как оракулу. Финансовый кризис повлек за собой безработицу и голод. Спекулянты прятали продукты, а народ громил продуктовые лавки. В условиях, когда за ассигнат в 100 ливров давали 63 ливра, Робеспьер вместе с членами клуба принес клятву не употреблять ни сахара, ни кофе — в связи с резким подорожанием этих продуктов.
Желая поддержать свою стремительно падавшую популярность, Робеспьер согласился встретиться с Маратом, который, также выступая против войны, хотел обрести в нем союзника для совместной борьбы. Но они слишком разные: Марат, превратившийся и по внешнему виду, и по образу жизни в парижского пролетария, и Робеспьер в аккуратном парике, жабо и белых чулках, с виду настоящий буржуа. «Первыми словами, с которыми обратился ко мне Робеспьер, — писал Марат, — был упрек в том, что я сам себя разрушаю, а затем — слова о необыкновенном влиянии на революцию моей газеты, о том, что я окунаю перо свое в кровь свободы, постоянно говорю о кинжале и веревке... и он хотел бы убедиться, что это всего лишь слова, продиктованные обстоятельствами». Ответ Марата напугал Неподкупного. «Если бы после бойни на Марсовом поле нашлась бы пара тысяч вооруженных храбрецов, мысливших так же, как и я, я бы встал во главе их, заколол бы Лафайета, сжег бы деспота вместе с его дворцом и наделал бы чучел из наших представителей», — сказал Друг народа. Робеспьер слушал «с ужасом», «бледнел», «умолкал», и Марат еще раз убедился в том, что «в нем соединился мудрый сенатор, истинно добродетельный человек, желающий добра ближнему, и рьяный патриот, однако у него нет ни взглядов, ни дерзости истинного государственного мужа». Друг народа и Неподкупный не заключили союза, каждый пошел своим путем, хотя в одну сторону и по одной дороге. В своих кровожадных статьях Марат всегда будет обгонять Робеспьера, и только гибель спасет его от прямого столкновения с Неподкупным, который, прикрываясь трескучими фразами о гражданских добродетелях, начнет уже не на бумаге, а на деле истреблять своих противников.
Король надеялся, что война вернет ему прежнюю власть: в случае, если победят интервенты, они восстановят его на троне, а если победа достанется французам, то на волне всеобщего подъема он сам вернет себе трон. Значительная часть законодателей и министров полагала, что победоносная война поднимет авторитет Франции, откроет новые рынки сбыта и заглушит недовольство беднейших масс, требовавших таксации цен и отмены свободы торговли; другая часть министров была против войны, ибо боялась поражения Франции; из сторонников войны многие желали победы интервентам: правительственный кризис был налицо.
10 марта Бриссо, Гаде и Верньо выступили в Собрании с разоблачением изменнической деятельности министра иностранных дел Лессара, а через две недели Жансонне и Бриссо сообщили о существовании при дворе так называемого «австрийского комитета» — группы придворных, поддерживавших сношения с Австрией, с помощью которой они надеялись совершить контрреволюционный переворот. Вынужденный распустить правительство король решил сформировать новый кабинет из представителей сторонников войны, иначе говоря, из жирондистов. Но так как согласно конституции законодатели не имели права занимать министерские посты, в правительство вошли друзья Бриссо, разделявшие его взгляды. Портфель министра внутренних дел получил Ролан де ла Платьер, честный резонер, занимавший прежде пост инспектора мануфактур в Лионе; его главное достоинство заключалось в том, что он был мужем очаровательной и умной Манон Филипон, более известной как госпожа Ролан, в чьем салоне собирались близкие ей по духу и образу мыслей депутаты Жиронды. Через друзей и мужа она активно влияла на политику, проводимую правительством жирондистов. Пост министра финансов получил банкир и политик Этьен Клавьер, пост военного министра — военный инженер Серван, пост министра иностранных дел — беспринципный карьерист пятидесяти трех лет генерал Дюмурье. Поддерживая за спинами Жиронды активные сношения с двором и мечтая о короткой победоносной войне, которая бы в полной мере восстановила королевскую власть, Дюмурье, дабы прослыть министром-патриотом, явился в Якобинский клуб в красном фригийском колпаке и обратился к членам клуба с короткой речью, в которой обещал «исполнять волю нации». Красный колпак, украсивший голову новоявленного патриота-якобинца, всем так понравился, что его стали натягивать и другие ораторы. Когда же на трибуну поднялся напудренный Робеспьер (остальные члены клуба пудрить волосы давно отказались), кто-то попытался надеть колпак и на него, но тот с гневом отшвырнул его, дав понять, что не одобряет дешевый популизм. Не оценил Неподкупный и создание «кабинета санкюлотов», как назвали правительство Ролана аристократы и фельяны; он считал вновь сформированный кабинет плодом закулисных интриг Бриссо и иже с ним, сговорившихся через посредничество мадам де Сталь и мадам Ролан с Лафайетом и Нарбонном.
Молодые демократические силы рвались в бой, не желая слушать резонерских доводов Неподкупного: ему уже тридцать три, а те, кто стремился занять свое место в революции, едва дотягивали до двадцати пяти. От нового правительства санкюлоты Парижа потребовали десять тысяч пик. Даже Кутон считал, что война будет вполне уместна. И вот 20 апреля Людовик XVI, явившись в Манеж, где заседало Собрание, слабым голосом объявил Австрии войну, и законодатели практически единогласно вотировали декрет. Вскоре вместе с Австрией в войну вступила Пруссия. В то время никто даже помыслить не мог, что страна будет воевать больше двадцати лет, вплоть до 1815 года, а потом на восстановленный трон под именем Людовика XVIII взойдет бывший граф Прованский, брат Людовика XVI.
Вечером того же дня Робеспьер выступил в клубе с речью, направленной против войны: «Почему Франция объявила войну? Потому, что люди, окружающие короля, толкают Францию на авантюру, чтобы произвести контрреволюционный переворот». Он также высказал опасения, что в результате власть может захватить «честолюбивый генерал», подразумевая, разумеется, ненавистного ему Лафайета. Однако раз неизбежное свершилось, то «война должна носить совершенно иной характер, чем прежние войны. Ее должно вести не правительство, а весь вооруженный народ как за пределами страны, так и внутри нее». В унисон с Неподкупным звучал голос газеты «Парижские революции», издаваемой умеренным журналистом Прюдомом: «Свободный народ, вступивший в войну, должен воевать, рассчитывая исключительно на успех... но можно ли полагаться на успех, если вокруг только и делают, что устраивают заговоры против патриотов и свободы?.. Двор стремится ввергнуть нас в завоевательную войну... Французы, откройте глаза на пропасть, которая отверзается перед нами». Накаленная обстановка внесла раздор в Якобинский клуб: все обвиняли друг друга в предательстве дела революции и в сговоре с «австрийским комитетом», а Робеспьер, не называя имен, обещал сорвать маски с предателей. Подобному заявлению значения не предали. Возможно, поэтому в трагические дни термидора он также будет грозить всем и никому конкретно, но тогда это его погубит...
Так как аплодисменты якобинцев и зрителей, приходивших на заседания, все чаще доставались ненавистному Бриссо, Неподкупный решил создать себе личную трибуну и при финансовой помощи Мориса Дюпле начал издавать газету «Защитник конституции». Он намеревался «защищать конституцию такую, как она есть», иными словами, защищать монархию, форму правления, прописанную в конституции. «Французы, представители, объединяйтесь вокруг конституции; защищайте ее против исполнительной власти... против всех мятежников... Ее недостатки — дело людей, но ее основы — произведение неба, и она несет в себе самой бессмертное начало своего совершенства», — писал он в первом номере «Защитника конституции», снова напоминая о союзе Неба и революции. «Я предпочитаю видеть народное представительное собрание и граждан, пользующихся свободой и уважением при наличии короля, чем рабский и униженный народ под палкой аристократического сената и диктатора». «Защитник конституции» имела меньший тираж, нежели «Французский патриот» Бриссо или «Парижская хроника» Кондорсе, но на ее страницах всегда можно было ознакомиться с взглядами и мыслями Неподкупного. Собственно, ничего иного в ней и не печаталось, разве что иногда отчеты о заседаниях Якобинского клуба и Законодательного собрания. Робеспьер понимал, что раз война объявлена, то скоро настанет его время, так как на первых порах французскую армию неминуемо ожидают поражения, и многие наверняка вспомнят, как он об этом предупреждал и выступал против войны. Теперь он открыто причислял Бриссо и жирондистов к «интриганам и врагам конституции» и утверждал, что они продались исполнительной власти, то есть двору.
Разоблачению жирондистов был целиком посвящен третий номер «Защитника конституции»: «Самыми известными главарями заговора, который я намерен разоблачить, являются господа Бриссо и Кондорсе. После них можно назвать... Гаде, Верньо, Жансонне». На протяжении месяцев Неподкупный формировал образ жирондистов как предателей и честолюбцев, готовых на сговор с Лафайетом. Со стороны жирондистов в адрес Неподкупного летели обвинения в принадлежности к «австрийскому комитету», в том, что «он не делает ничего, но вредит всем, кто делает хоть что-то». А Бриссо у себя в газете написал: «У публики существуют три мнения о господине Робеспьере. Одни считают его сумасшедшим, другие приписывают его поведение оскорбительному тщеславию, а третьи полагают, что он приводится в действие цивильным листом. Мы никогда не верим в продажность, если только она не вполне доказана...» Подобного покушения на чистоту его одежд Неподкупный простить не мог: Бриссо стал его личным врагом.
Сторонники Неподкупного тоже не молчали. В поддержку Робеспьера высказался Марат: «Самый крупный упрек, который делают Робеспьеру, — это то, что он часто говорит о себе... как будто гражданин, обвиняемый врагами революции... не имеет печальной необходимости оправдываться». Эбер в своей газете «Папаша Дюшен», отличавшейся нарочито грубым площадным языком, предлагал якобинцам «перецеловаться, помириться и задать добрую выпивку, чтобы аристократы и фельяны лопнули с досады». В середине мая вышла брошюра под названием «Разоблаченная интрига, или Отмщенный Робеспьер», в которой разъяснялось, почему многие якобинцы буквально боготворили Неподкупного и почему его фигура приобрела практически мифические очертания. (В недалеком будущем автор ее, журналист Себастьян Лакруа, будет обвинен в сообщничестве с Эбером и Клоотсом и с согласия Робеспьера казнен вместе с ними.) Главными чертами характера Робеспьера журналист называл «постоянство принципов», «строгость нравов» и «отсутствие слабости».
По мнению Лакруа, сей сверхчеловек обладал «высшим даром», а именно знанием людских душ, позволявшим «разоблачать предателей». А еще он обладал даром «той кроткой и чувствительной речи, которая волнует душу и заставляет проливать слезы». «Сделанные им разоблачения, будь то ложные или же подлинные, в любом случае служат на пользу общему делу; они вселяют ужас в виноватых и побуждают честолюбцев прекращать плести интриги и прислушаться к голосу совести, который начинает все громче звучать у них в душе; тех же, кто еще не совершил преступления, голос сей может привести к миру и спокойствию, кои дарует добродетель, — писал Лакруа и делал вывод: — Чтобы выступать с разоблачениями, надобно самому быть безупречным». Брошюра не могла не понравиться (или не польстить?) Робеспьеру, ибо на протяжении всего срока Законодательного собрания он больше всего говорил именно о собственной безупречности. В ожидании, когда настанет его час, он вылепливал в сознании граждан свой недосягаемый образ безупречной добродетели.
Французская армия не была готова к большой войне. «Надо иметь мужество признать, что наши войска не в состоянии противостоять закаленному и дисциплинированному противнику... Нам не хватает холодного и расчетливого мужества, спокойствия при виде опасности, терпения, что превозмогает трудности и преодолевает препятствия...» — сообщал Бриссо комиссар-якобинец из Северной армии. В регулярных частях не хватало людей, батальоны волонтеров не подчинялись воинской дисциплине, не было регулярного снабжения войск. Поэтому, несмотря на численное превосходство (французские войска насчитывали 50 тысяч человек, а австрийские всего 35 тысяч), французская армия отступала, иногда даже не вступив в соприкосновение с неприятелем. Рошамбо быстро подал в отставку, а Лафайет отправил письмо двору, предлагая повернуть свою армию на Париж, дабы разогнать Собрание и пересмотреть конституцию; в ожидании ответа он тайно начал переговоры с австрийцами. Только ненависть Марии Антуанетты к «герою обоих полушарий» заставила отвергнуть предложения Лафайета, остро пахнувшие изменой революции. В качестве оборонных мер жирондисты убедили Собрание принять три декрета: о высылке неприсягнувших священников, о роспуске королевской гвардии и о формировании под Парижем лагеря федератов, куда со всех концов Франции прибудут 20 тысяч национальных гвардейцев, готовых в случае необходимости отразить нападение на столицу и предотвратить контрреволюционный переворот. Согласившись с роспуском своей гвардии, король наложил вето на два других декрета. В ответ министр внутренних дел Ролан направил королю довольно резкое по форме письмо (составленное супругой), в котором указывал, что вето на вышеозначенные декреты уводит короля в стан «заговорщиков», врагов революции и может вызвать возмущение народа. Тогда король разогнал кабинет жирондистов, сохранив пост только за Дюмурье; но генерал, не дожидаясь своей очереди, подал в отставку с министерского поста и уехал в армию. Обойти вето короля все же удалось: левые провели решение о приглашении федератов на праздник Федерации 14 июля. Интересно, что Робеспьер высказался против приглашения федератов, иначе говоря, поддержал короля и двор. Ведь в случае необходимости эта сила встанет скорее на сторону жирондистов, а этого его честолюбие допустить никак не могло. Подчеркнем: фракция жирондистов состояла в основном из адвокатов и юристов, то есть людей, более близких по происхождению, воспитанию и образованию Робеспьеру, нежели плебеи, поддерживавшие Марата, а также мелкие лавочники, ремесленники и рабочие, составлявшие костяк Клуба кордельеров. Однако именно жирондисты стали первой жертвой методического преследования и клеветы со стороны Неподкупного. Впрочем, голословные обвинения в то время можно было услышать практически от любого оратора, претендовавшего на лидерство: противники обменивались обвинениями, словно ударами шпаги, не затрудняясь поиском доказательств, ибо успех выступления заключался в его эмоциональном настрое. Каждый считал себя правым. Тем более что основным обвинением являлось обвинение в заговоре, атмосфера которого буквально вытесняла воздух.
Известие об отставке министров-жирондистов вызвало волнения в ряде секций Парижа и предместий. Организатором народных действий стала Коммуна Парижа во главе с мэром Петионом; 20 июня, в годовщину знаменитой клятвы в Зале для игры в мяч, она решила устроить демонстрацию для оказания давления на короля. И утром этого дня многолюдная колонна вооруженных чем попало демонстрантов в сопровождении национальных гвардейцев, тащивших с собой несколько пушек, прибыла к зданию Манежа. Манифестанты настояли, чтобы их делегацию допустили в зал. Потребовав вернуть министров-патриотов, санкюлоты со всей решимостью поставили вопрос: «Неужели счастье свободного народа будет зависеть от прихоти короля?» Продефилировав перед трибунами Собрания, делегация вышла на улицу, где собралось более двадцати тысяч человек. Под предводительством уже снискавших известность народных вожаков — пивовара Сантерра и мясника Лежандра — санкюлоты отправились в Тюильри и, ворвавшись во дворец, потребовали от короля отменить вето и вернуть министров-жирондистов. Манифестанты предложили королю надеть красный колпак и выпить с ними стакан вина. Король колпак надел, вино выпил, но ничего не обещал. Несколько санкюлотов во главе с Сантерром ворвались в комнаты королевы, где вручили Марии Антуанетте красный колпак и заставили надеть его на дофина. К вечеру Петион с трудом увел манифестантов из дворца.
Демонстрация не дала практических результатов, но напомнила, сколь грозен гнев санкюлотов, а потому не стоит сбрасывать его со счетов. Результатом можно считать и фиаско Лафайета, примчавшегося в столицу с намерением наказать оскорбивших короля мятежников, но с удивлением обнаружившего, что может собрать вокруг себя не более сотни человек. Робеспьер к манифестации отношения не имел: в нем сидел страх перед народными выступлениями. Более того, он не одобрил ее, заявив, что она дискредитирует конституцию. И тут же потребовал осуждения Лафайета. Но его не поддержали. Убедившись, что все больше секций требуют отречения короля от власти (то есть нарушения конституции), Робеспьер не стал возражать Лежандру, призвавшему с трибуны якобинцев народ к восстанию. По словам М. Галло, Робеспьер не делал политику, он умело за ней следовал, и следовал упорно. В сущности, Робеспьер являлся революционером против собственной воли, он против восстания, ибо оно непременно приведет к насилию, но, понимая, что остановить его невозможно, готов теоретически его возглавить, иначе говоря, найти убедительные аргументы, чтобы оправдать его. А так как призывы его и доводы весьма абстрактны, никто не мог упрекнуть его, что он готов нарушить закон: «Французы, неужто вы должны терять веру в себя? Нет. Интриганов — бесчисленное множество; они крайне развращены; неистовство и вероломство не знают границ. Но народ хорош, дело человечества священно, и небо справедливо».
11 июля Собрание приняло декрет, объявивший отечество в опасности и мобилизацию всех способных носить оружие мужчин. На улицах Парижа распевали «Ça ira» — «Дело пойдет», куплеты на все случаи политических катаклизмов, с припевом «Аристократов на фонарь!». Парижские секции заседали непрерывно. Марсельский батальон волонтеров принес в столицу знаменитую «Марсельезу», чьи скорбно-торжественная мелодия и слова, невероятно точно отражавшие настроения народа, мгновенно сделали ее гимном революции, а потом и Французской республики:
Вперед, сыны Отчизны,
День славы настает,
К нам тирания черной силой
С кровавым знаменем идет!
Все чаще от секций, клубов и народных обществ в Собрание поступали петиции с требованием отмены монархии и установления республики; на улицах Парижа расклеивали афиши с призывами низложить короля. По всей стране мужчины всех возрастов записывались в добровольцы, а мальчишки, чтобы попасть в армию, прибавляли себе количество лет. Это были знаменитые своей отвагой волонтеры 1792 года, из рядов которых выйдут талантливые революционные генералы и наполеоновские маршалы: Гош, Марсо, Массена, Мюрат, Клебер, Ожеро.
«В 1792 году Париж выглядел уже совсем не так, как в 1789-м и 1790-х годах; то была уже не рождающаяся революция, то был народ, упоенно рвущийся навстречу своей судьбе, невзирая на пропасти, не разбирая дороги. Толпа перестала быть шумной, любопытствующей, суетливой — она стала грозной», — писал о тех днях Шатобриан. После Дня Федерации марсельские батальоны должны были отправиться в Суассон, но секция Французского театра, членами которой были Дантон, Марат, Демулен, взяла их под свое крыло. И довольно быстро из среды федератов стихийно выделился Центральный комитет, ставший одним из руководящих органов будущего восстания. А что рано или поздно восстание будет, в Париже не сомневался практически никто. На политическую сцену выходил парижский плебс, санкюлоты, «пассивные» граждане, постепенно занимавшие ключевые посты в секциях. Санкюлоты самостоятельно отменяли деление граждан на «активных» и «пассивных», исправляя, таким образом, несовершенство конституции. Наибольшую активность проявляли члены Клуба кордельеров: Дантон, Демулен, ступивший на стезю политика Фабр д’Эглантин, бывший офицер королевской армии Вестерман, Анаксагор Шометт. По инициативе снизу сформировалось Центральное бюро секций, будущий руководящий орган восстания. Роль объединяющего центра взял на себя Дантон, человек-стихия, неподражаемый оратор-импровизатор, никогда не заботившийся ни о литературной славе, ни о сохранности своих речей.
Якобинцы хранили настороженное молчание. Обращаясь к федератам, Робеспьер призывал их «сражаться с нашими общими врагами оружием законов». «Эмиссары и сообщники двора ни перед чем не остановятся, чтобы раздразнить их нетерпение и толкнуть их на крайние и опрометчивые решения... Они должны вооружиться конституцией, чтобы спасти свободу. Принимаемые ими меры должны быть мудрыми, передовыми и мужественными», — говорил он о федератах. Недаром в те дни многие санкюлоты называли Якобинский клуб говорильней.
Однако Неподкупный внимательно следил за тем, как разворачивались события. 3 июля Верньо в своей пространной речи обвинил короля в предательстве революции внутри страны и за ее пределами, а также в использовании лазеек в конституции, чтобы не давать наступающему врагу должный отпор. Именно Верньо впервые с трибуны Собрания поставил вопрос о низложении Людовика XVI. «Вы больше ничто для конституции, которую вы столь бесчестно нарушили, ничто для народа, который вы так грубо предали», — сказал он, обращаясь к королю. После восстания 10 августа Верньо подаст мысль о необходимости приостановить действие исполнительной власти и предоставить решение вопроса о форме правления Чрезвычайному национальному комитету. 20 июля Робеспьер писал находившемуся на лечении Кутону: «В том положении, в котором мы находимся сейчас, друзья свободы не могут ни предвидеть события, ни руководить ими. Видимо, судьбу Франции будут решать интрига и случай».
25 июля герцог Брауншвейгский, назначенный командующим объединенной контрреволюционной армией, куда входили армии Австрии, Пруссии и составленная из эмигрантов армия Конде, выпустил манифест, в котором заявлял о своем намерении положить конец анархии во Франции, вернуть свободу королю и восстановить монархию в полном объеме. Ответственность за безопасность королевской семьи возлагалась на жителей Парижа, и прежде всего на членов Собрания и муниципалитета. В случае неповиновения городу грозили казнями и военной экзекуцией. Наглый тон манифеста вызвал всеобщий взрыв республиканских чувств и антимонархических настроений. 3 августа Петион представил Законодательному собранию петицию парижских секций, требовавших низложения короля. Неожиданно жирондисты, всегда ратовавшие за республику, отступили, а Бриссо в своей речи стал громить «партию цареубийц, стремящуюся установить республику»: «Если есть люди, желающие создать ныне республику на развалинах конституции, то их должен поразить меч правосудия... как и контрреволюционеров из Кобленца». (Впоследствии этим высказыванием воспользуется Сен-Жюст в своем выступлении против жирондистов.) Вместе с выжидавшими якобинцами жирондисты надеялись, что король пойдет на уступки или хотя бы на некое подобие компромисса, но этого не случилось. Позднее будет обнаружено письмо, свидетельствовавшее, что накануне восстания вожди жирондистов через третьих лиц начали переговоры с королем, требуя возвращения их партии министерских портфелей; взамен они обещали предотвратить восстание. Надеясь на наступление интервентов, монарх занял выжидательную позицию и не пытался ни бежать, ни договариваться.
Но Робеспьер прозорлив, он верно оценивал обстановку и вовремя порвал и с Собранием, и с конституцией. «Тяжелые недуги требуют сильных лекарств, — заявил он незадолго до 10 августа, — а главная причина наших недугов заключается... в исполнительной власти, стремящейся погубить государство, и в законодательной, которая не может или не хочет спасти его... Разве Людовик XVI управляет? Нет... он находится во власти то одних, то других интриганов. Лишенный доверия общества, этого единственного источника силы королей, он сам по себе ничто. <...> Следовательно, смещение или временное отстранение Людовика XVI от власти... недостаточно для уничтожения источника наших бед... Какие же кормчие спасут нас?.. Необходимо Собрание новое, чистое, неподкупное». Помимо нового Собрания нации следовало дать возможность контролировать своих избранников, чтобы «первичные собрания могли выносить свои суждения о поведении своих избранников, а также иметь право согласно узаконенной процедуре отзывать тех, кто злоупотребил их доверием». Неподкупный предложил сменить всех депутатов, ибо причиной разразившегося кризиса явился заговор большинства народных избранников против народа. Бриссо помнил, что именно Робеспьер был инициатором декрета о непереизбрании депутатов Конституанты и, раскусив его замысел, на него не поддался.
Отказ Собрания осудить Лафайета стал последней каплей, переполнившей чашу терпения санкюлотов. Восстание становилось неизбежностью. К 5 августа требование низложения короля поддерживало подавляющее большинство парижских секций; народ требовал от Собрания покончить с монархией, иначе он сделает это сам. Дантон, заместитель прокурора Коммуны, предоставил Центральному повстанческому комитету зал в ратуше для беспрерывных заседаний. Страстные речи Дантона, взывавшего к справедливости и законному гневу, зажигали в сердцах ответные чувства. Но Дантон прагматик, и ничто человеческое ему не чуждо. «Эта сукина дочь революция не удалась: она еще ничего не дала патриотам!» — восклицал он. И во многом был прав: положение санкюлотов, городской бедноты после революции лишь ухудшилось. Робеспьер подобных слов не произнес бы даже сгоряча, а потому он не любил Дантона, считая его чуждым добродетели, и терпел его только потому, что тот пока шел в одну сторону с ним, причем на шаг позади.
Барбару, уроженец Марселя и организатор марсельского батальона, в своих «Мемуарах», к которым крайне скептически относится Амель, рассказывает о встрече, состоявшейся незадолго до восстания в доме Дюпле, куда Барбару пришел вместе с Ребеки. По словам Барбару, Робеспьер, принимавший в это время Паниса, друга Марата, хвастался тем, что ускорил наступление революции, и утверждал, что революция остановится, если кто-нибудь из наиболее популярных личностей не возглавит ее и не придаст ей нужное направление. «Мне одинаково претит и диктатор, и король», — неожиданно произнес Ребеки, и беседа застопорилась. Когда Барбару и Ребеки покидали дом, Панис, пожимая им руки, сказал: «Вы плохо его поняли. Речь шла о временной передаче власти, а Робеспьер именно такой человек, который более всего подходит, чтобы встать во главе народа». «Уже тогда Робеспьер мечтал узурпировать власть в стране», — писал Барбару.
О том, что восстание назначено на 10 августа, знали все — и в Тюильри, и в Собрании. В этот день народные вожди исчезли — Марат, Бриссо, Робеспьер; последний не появлялся на людях уже с 29 июля. Якобинец и будущий термидорианец Тальен, руководивший одним из батальонов, штурмовавших Тюильрийский дворец, писал, что Робеспьер «три дня и три ночи скрывался у себя в норе и вышел оттуда только для того, чтобы воспользоваться плодами восстания». По сути, он был прав. 9 августа Робеспьер писал Кутону: «Недовольство достигло наивысшей степени, все говорит о том, что сегодня ночью ожидаются великие потрясения. Парижские секции, исполненные энергии и мудрости, достойны служить примером для всей страны». Но секции — это прежде всего простой народ Парижа, «гадкие землистые лица, длинные космы сальных волос черного или медного цвета и глубоко запавшие глаза», как писал в своих воспоминаниях Бюзо, а еще «противные голоса», которыми изрыгают «грубые ругательства». Робеспьер никогда бы не написал таких строк о парижском плебсе, хотя так же, как и жирондисты, опасался и брезгливо сторонился его. В отличие от своих политических соперников он говорил лишь о «добром народе», каким он виделся ему через призму семейства Дюпле: народ добродетельный, грамотный, трудолюбивый, владеющий небольшой собственностью. Задавленных нищетой бедняков, выросших в окружении насилия, он предпочитал не замечать. И когда загудел набат, подавая сигнал к восстанию, Робеспьер, сидя у себя в кабинете в доме Дюпле, с тревогой вслушивался в его звуки. Впоследствии, когда его спросят, где он находился 9 и 10 августа, он ответит: «Я был везде, где того требовали интересы моего доброго народа». Но, может, ему действительно грозили кинжалы убийц? «Хотят убить Робеспьера», — записала в своем дневнике Люсиль Демулен.
Прозвище «человек 10 августа» снискал Дантон. Вечером 9-го он отправился в ратушу, где заседала повстанческая Коммуна, и присоединился к ее работе. В предрассветных сумерках граждане Парижа вместе с марсельскими федератами двинулись в сторону Тюильрийского дворца. Говорят, что накануне восстания 10 августа к предводителю марсельцев Барбару обратился напуганный нарастающей грозой Марат с просьбой помочь ему переодеться угольщиком и бежать из Парижа в Марсель. Пока граждане тащили пушки на площадь Карузель, прокурор Редерер, как и Дантон, в ту ночь спать не ложившийся, уговорил короля с семьей удалиться в Манеж под защиту Собрания; оборонять дворец остались швейцарские гвардейцы и горстка аристократов из тех, кого называли «рыцарями кинжала». Силы оказались неравны, Национальная гвардия почти полностью перешла на сторону восставших, и через три часа дворец был взят.
По словам очевидцев, к вечеру сад Тюильри напоминал заснеженное пожарище: на земле вперемежку с обломками мебели и прочей утвари лежали трупы, припорошенные, словно снегом, перьями из распоротых подушек и перин. Вместе с тем свидетели пишут, что резня не сопровождалась грабежами, по крайней мере безнаказанными: кого замечали за попыткой украсть дворцовое имущество, убивали на месте, а найденные в королевских покоях ценности относили в Собрание. Но сколько варварства прошло незамеченным... Подсчитывая число жертв со стороны восставшего народа, называли цифры от трехсот пятидесяти до тысячи человек, со стороны защитников монархии — около шестисот. Когда дворец был взят, возбужденная толпа двинулась по улицам, убивая фельянов, роялистов и подвернувшихся под горячую руку лавочников. Робеспьер наверняка был осведомлен о ходе восстания, ибо, как только стрельба закончилась, он вышел из дома и быстрым шагом направился в свою секцию Вандомской площади (вскоре переименованную в секцию Пик), где его немедленно выбрали представителем в Коммуну. Проходя по площади, у подножия статуи Людовика XIV он мог увидеть сложенные головы сторонников монархии, павших от руки «добродетельного народа». Впрочем, он мог и не смотреть в ту сторону, сделать вид, что не видит головы журналиста Сюло, не раз высмеивавшего его в роялистской газете «Деяния апостолов». Вечером Робеспьер отправился в Якобинский клуб, где снова потребовал осуждения изменника Лафайета и созыва Национального конвента. Он также предложил послать комиссаров во все 83 департамента, дабы «ознакомить их с нашим истинным положением». Как пишет Н. Молчанов, когда смолкли пушки, настало время для политических речей. Но и в революционной Коммуне, и в секциях мало кто из ораторов обладал способностью «закрепить результаты вооруженной борьбы в политических формулах».
Собственно, требования Робеспьера совпадали с требованиями революционной Коммуны. Растерявшееся и напуганное большинство Собрания, пытаясь дать шанс монархии, приняло решение «временно отстранить короля от власти», назначив ему местом временного пребывания Люксембургский дворец. Однако новая Коммуна воспротивилась, и короля вместе с семьей отвезли в замок-крепость Тампль, где, по словам прокурора, сменившего Редерера, их было легче охранять и препятствовать переписке с «предателями». Специальным декретом Собрание ликвидировало деление граждан на «активных» и «пассивных» и объявило выборы в Национальный конвент на основе всеобщего избирательного права (разумеется, только для мужчин). Борьба за демократические выборы, которую начиная со времен Генеральных штатов последовательно вел Робеспьер, завершилась победой, но добился ее не Неподкупный, а вооруженные санкюлоты. Собрание, уволив прежних министров, вернуло на свои посты Ролана, Сервана и Клавьера, добавив к ним трех новых министров, образовавших Временный исполнительный совет. Воплощением революционного движения в совете стал Дантон, получивший портфель министра юстиции. «Если бы я был побежден, меня бы назвали преступником», — заявил он в Собрании. «Но дело свободы восторжествовало», — писал Камилл Демулен, которого вместе с Фабром д’Эглантином Дантон назначил своими секретарями. На трибуне снова появился Бриссо и заявил о необходимости прекратить революцию и начать вырабатывать законы: «Мы совершили революцию против деспотизма, революцию против монархии, теперь остается совершить последнюю — против анархии». Вышедший из подполья Марат, которого немедленно сделали членом Наблюдательного комитета Коммуны, возражал: «Единственный способ установить свободу и обеспечить себе покой заключается в том, чтобы беспощадно уничтожить предателей отечества и утопить вождей заговорщиков в их собственной крови».
Одним из первых шагов Коммуны стало закрытие застав и отмена действия паспортов, дабы мятежники не могли бежать. Были освобождены все, кто находился в тюрьмах по обвинению в оскорблении величеств, их места заняли контрреволюционеры и противники новой власти. Под прямым давлением Коммуны Собрание принимало декрет за декретом. Окончательно отменили пережитки феодализма в деревне, что привлекло на сторону революции крестьянские массы. Обращение «сударь», «сударыня» заменили на «гражданин» и «гражданка». Арестовали всех «имеющих дурное влияние на общество» издателей роялистских газет, а их помещения, станки и шрифты передали патриотическим типографиям. Первым захватил королевскую типографию Марат. Издали закон о разводе, сделав, таким образом, первый шаг к установлению равноправия мужчин и женщин. Даровали звание французских граждан иностранцам, известным своим свободомыслием, среди которых были Костюшко, Клопшток, Вашингтон и Шиллер (когда установится диктатура якобинцев, Шиллер в ужасе откажется от этого звания). Отправили комиссаров в армии — разъяснять суть событий 10 августа и сменить монархически настроенных генералов. Место Лафайета в Северной армии занял Дюмурье, Люкнера сменил Келлерман, генерал Монтескью, в свое время заменивший Рошамбо, свое место сохранил. Под угрозой ссылки в Гвиану неприсягнувшим священникам предписали в двухнедельный срок покинуть Францию. В Париже декрет повлек за собой многочисленные аресты неприсягнувших священников, в том числе и тех, кто бежал в столицу, спасаясь от преследований на местах. Семьи эмигрантов взяли под особый контроль. Разъехавшись по всей стране, комиссары, наделенные практически неограниченными полномочиями, начали работу в департаментах: производили чистки в администрациях, выявляли подозрительных и создавали комитеты по надзору.
А Робеспьер? Несмотря на явный анахронизм названия, ибо «Защитник конституции» теперь означало «защитник монархии», он выпустил последний номер своей газеты, почти целиком посвященный легитимизации народного восстания 10 августа. «Народ... осуществил свой признанный суверенитет и развернул свою власть и свое правосудие, чтобы обеспечить свое спасение и свое счастье... Это... не был бесцельный мятеж, затеянный какими-нибудь смутьянами... не был заговор, скрывающийся во мраке. Обсуждение происходило открыто, перед лицом всей нации. Весь народ в целом осуществлял, таким образом, свои права», — писал он и тут же напоминал французам, что они не должны засыпать «на ложе победы», ибо плодом всеобщих усилий, жертв и побед «должна быть самая лучшая конституция». «Это будет целью того Национального конвента, который вы скоро образуете. Не допустите в Конвент никого из ваших естественных врагов... Нельзя доверить интриге, честолюбию и эгоизму того, что должно быть создано добродетелью и гением... Пусть все пробуждаются, пусть все вооружаются, пусть враги свободы скроются во мраке... Отныне вы в войне со всеми вашими угнетателями. Вы добьетесь мира только тогда, когда вы их покараете. Отбросьте малодушную слабость или трусливую снисходительность... Безнаказанность породила все их преступления и все ваши беды. Да падут они от меча законов! Милосердие, которое прощает их, есть варварство и преступление против человечества». Не впервые Робеспьер напоминал о мече. Но если прежде это напоминание можно было отнести скорее к фигурам речи, то в нынешней обстановке оно звучало не столько призывом к законному наказанию, сколько к расправе. И, возможно, про себя Неподкупный радовался, что наконец-то объявленный Собранием изменником маркиз де Лафайет, против которого он не раз направлял острие своих речей, перешел к австрийцам и ему не придется требовать кары для маркиза, что впоследствии смогут ему припомнить. Лафайета наказали австрийцы: по наущению французских роялистов они пять лет продержали его в крепости.
В те августовские дни все решения принимались в ратуше, где новая Коммуна устанавливала власть секционных комиссаров, так что Неподкупный довольно редко появлялся в Якобинском клубе. Будучи представителем своей секции, Робеспьер чувствовал за собой не просто силу, а силу вооруженную: во время подготовки к восстанию Дантон и Центральный повстанческий комитет щедро раздавали оружие революционно настроенным гражданам. Речи Неподкупного начали звучать грозно, словно призывы к будущему террору: «Граждане, вы только тогда будете жить в мире, когда ваши глаза всегда будут открыты на все предательства, а ваша рука будет готова ударить по всем предателям». Робеспьер ощущал себя избранником, призванным обеспечивать «общественное спасение и свободу», и когда Собрание предложило учредить специальную Директорию для контроля за Коммуной, он от имени Коммуны заявил, что именно она «должна обладать всей полнотой власти, подобающей суверену», ибо спасла революцию. Собрание пошло на попятный. Выступая от имени народа, чья «жажда мщения еще не получила удовлетворения», Неподкупный тем не менее отказался от предложения Дантона войти во Временный исполнительный совет, который «будет заседать всего три раза в неделю, да и то по утрам». Точно так же он отказался возглавить Чрезвычайный судебный трибунал, прообраз будущего революционного трибунала, созданный 17 августа для суда над заговорщиками и оставшимися в живых швейцарскими гвардейцами, защищавшими Тюильри. Он был готов пользоваться поддержкой народа, давать народу советы, призывать и предсказывать, но не был готов действовать, ибо действие влечет за собой ответственность. В преддверии надвигавшихся выборов в Конвент Неподкупный хотел выглядеть перед своими избирателями безупречно. Однако слова его все чаще становились смертоносным оружием: с его подачи приговор Чрезвычайного трибунала стал окончательным и обжалованию не подлежал. Многие историки сходятся во мнении, что если бы Неподкупный принял пост верховного судьи, то, возможно, сентябрьских кровопролитий удалось бы избежать или по крайней мере жертв было бы меньше. Ибо, отказавшись принять этот пост, он как бы негласно отдавал исполнение правосудия на произвол ослепленной гневом толпы.
Может показаться странным, но для себя Робеспьер еще не определил, является ли республика наилучшим государственным устройством. Поэтому в его тщательно прописанных инвективах в адрес «жестоких тиранов и трусливых рабов» слово «республика» не прозвучало ни разу. Он не привык принимать скоропалительные решения. Тем временем республиканские настроения победоносно шествовали по всей стране, и даже роялисты и конституционалисты вынуждены были славить республику и «торжество свободы над деспотизмом», дабы не попасть в разряд «подозрительных», подлежавших немедленному аресту. Представители революционной власти добились разрешения (точнее, сами выдали его себе) под предлогом поисков оружия проводить обыски в домах «подозрительных» и «предателей». Воспользовавшись «узаконенным беззаконием», Робеспьер попробовал руками Коммуны расправиться со своими врагами и политическими противниками — Бриссо и жирондистами, конкурентами на выборах, и обвинил Бриссо в заговоре с целью возвести на трон герцога Брауншвейгского. Обвинение явно клеветническое и абсурдное. Неподкупный добился даже проведения обыска у Бриссо и выдачи ордеров на арест Ролана и еще нескольких видных деятелей Жиронды. У Бриссо ничего не нашли, а ордера аннулировал Дантон. Но Робеспьер не намеревался заключать мир. «Самые преступные заговорщики не вышли на свет 10 августа, дабы их нельзя было покарать по закону. Скрываясь под маской патриотизма, эти люди убивают патриотизм; делая вид, что они говорят на языке закона, эти люди уничтожают законы... и думают, что им удастся уйти от народного мщения!» — говорил он, подразумевая под «этими людьми» жирондистов.
На политической сцене воздвигли гильотину. Доктор Гильотен был уверен, что его машина послужит совсем недолго, а потом добродетельная Республика смертную казнь отменит вовсе. Но, как с грустью заметил Верньо, «революция подобна Сатурну: она пожрет своих детей». Чрезвычайный трибунал велел перевезти гильотину на площадь Карузель, что напротив Лувра. По мнению судей, площади, бывшей «театром преступления», предстояло стать «местом искупления». 21 августа там казнили первого «политического» — аристократа Кольно д’Ангремона, 23 августа — еще двоих: интенданта цивильного листа Лапорта и журналиста-роялиста Дюрозуа. Национальная бритва, как тотчас прозвали гильотину, стала поистине символом равенства, уравнивая в смерти и короля, и нищего; дорога к всеобщему устрашению, иначе говоря к террору, была открыта. Напомним: от 14 июля отсчитывали «эру свободы», от 10 августа стали отсчитывать «эру равенства». Но равенство и свобода — как гений и злодейство — несовместны. Руссо, представлявший их в образе обнявшихся сестер, явно не разглядел зажатые в сестринских руках кинжалы, готовые в любую минуту вонзиться в спину соперницы. Опьянение равенством порождало тиранов, ибо среди равных всегда находились те, кто равнее других. Стали раздаваться призывы к диктатуре, в ответ летели обвинения в диктаторских замашках. «Вы вынуждены будете ради спасения народа назначить триумвират», — предрекал Марат в своей газете, именовавшейся теперь «Газетой революции». Жирондисты, напротив, требовали декрета против тех, кто «предложит диктатуру, трибунат или триумвират», и обвиняли Робеспьера в гордыне и стремлении к единовластию. Робеспьер «невероятно ревнив», он хочет «опорочить Петиона, чтобы занять его место», убеждали жирондистские листки. «Вошел какой-то человек, и собравшиеся тотчас оживились. Я взглянул и не поверил своим глазам: это был он, он собственной персоной! Сейчас он сядет рядом с нами. Но я ошибся, он уже занял место за столом президиума; уже давно он не видел вокруг никого, равного себе... А я застыл в глубоком изумлении, ибо, признаюсь, нисколько не ожидал его появления. Неужели сам Робеспьер? Надменный Робеспьер... Робеспьер, милостиво согласившийся стать, как и мы, всего лишь муниципальным должностным лицом», — писал литератор и журналист, автор известного фривольного романа «Похождения кавалера Фобласа» Луве де Кувре, избранный, как и Неподкупный, в Коммуну от своей секции.
В ответ на фактический арест Людовика XVI восьмидесятитысячная армия герцога Брауншвейгского перешла границу Франции и 20 августа осадила крепость Лонгви; через три дня крепость капитулировала. 29 августа враги подошли к Вердену, взятие которого открывало путь на Париж. Обстановка в столице накалялась. Ролан, а точнее, мадам Ролан, при поддержке жирондистов разработал план эвакуации из Парижа Законодательного собрания и правительства и предложил созвать Конвент где-нибудь подальше от столицы. «Сейчас Франция здесь, в Париже, и его надо удержать любой ценой!» — ответил ему Дантон. Говорят, именно он разработал план нанесения одновременных ударов по врагам внешним и внутренним. Слухи о заговорах, плетущихся аристократами с целью освободить короля и восстановить монархию, порождали недовольство медленной работой трибунала. Возбуждение народа росло; казалось, в любую минуту может произойти нечто страшное, чего ни монтаньяры, ни жирондисты предвидеть не могли. Робеспьер занимался выборами, Якобинский клуб сник; ставшая неприкрытой вражда Неподкупного с Жирондой побуждала жирондистов покидать клуб. Обыски, проводимые повсеместно в домах аристократов и подозрительных, обнаруживали все новых шпионов, сотрудничавших с врагами нации. Коммуна лихорадочно готовила город к обороне. Министры во главе с Дантоном подписали разрешение на произведение реквизиций продовольствия и фуража для нужд армии, но при условии вознаграждения собственников; из церковных колоколов отливали пушки, из железных оград делали пики, женщины щипали корпию. Призывая граждан дать отпор врагу, Дантон произнес свои ставшие знаменитыми слова: «Чтобы победить, нужна смелость, смелость и еще раз смелость!»
Когда первые отряды добровольцев, воодушевленных любовью к свободе и отечеству, покидали Париж, разнесся слух, что заключенные в тюрьмы аристократы и неприсягнувшие священники раздобыли оружие и готовят заговор, чтобы, когда все мужчины уйдут на фронт, перебить оставшихся в столице женщин и детей. Набат, призывавший граждан встать на защиту отечества, был воспринят как сигнал к «народной мести», и толпы санкюлотов — ремесленников, мелких торговцев, кабатчиков, кухарок и жандармов — двинулись взламывать двери тюрем и убивать заключенных. Три дня — 2, 3 и 4 сентября — взволнованная, напуганная и озлобленная толпа вырезала, расстреливала и самыми варварскими способами истребляла узников парижских тюрем, не слишком заботясь о том, кого она приносит в жертву своему паническому страху — аристократа или лавочника, монахиню или фальшивомонетчика. Хотя некоторые источники сообщают, что накануне, чтобы освободить места для священников и аристократов, из тюрем выпустили всех воров и разбойников. Тревога, страх, накал страстей, отсутствие реальной власти у Собрания и попустительство Коммуны, даже не пытавшейся бороться с охватившим граждан ужасом, порожденным дурными вестями с фронта... Начавшись в Париже, зверское истребление узников тюрем кровавым колесом прокатилось по всей Франции. По словам Луи Блана, страну охватила нравственная эпидемия, и «не нашлось человека, который воскликнул бы с негодованием, что убийство не должно быть прологом к самопожертвованию».
Все знали, что убивать начнут 2 сентября, но никто из вождей революции даже не попытался остановить кровавое безумие: его считали справедливой народной местью. Но только Дантон, министр юстиции, обязанный предотвратить расправу, цинично и честно признался: «Это было необходимо», ибо «в настоящее время только крутые меры могут принести пользу, все остальное бесполезно». Бездействовал новый начальник Национальной гвардии пивовар Сантерр. Горса в своей газете писал о 2 сентября: «Этот день был ужасен, но справедлив; он был неизбежным последствием народного гнева». «Вчерашний день был таков... что его события следует предать забвению», — сказал о 2 сентября Ролан. Марата в эти кровавые дни никто не видел, но из подполья постоянно звучал его призыв: «Истреблять!» А народный трибун Робеспьер 1 сентября посоветовал Коммуне Парижа не противиться народному гневу и исчез, скрылся за стенами дома Дюпле. Он никогда открыто не порицал страшные события сентября, называя их «народным правосудием» и признавая в них закономерные последствия революции 10 августа, трагическое осуществление суверенных прав народа. Ж. Артари пишет, что в те дни Робеспьер нашел способ оправдывать любые низости и преступления, совершенные народом: он начинал доказывать, что признание этих преступлений послужит делу врагов народа. Тем не менее личный врач Робеспьера Субербьель писал, что его пациент всегда с ужасом говорил о сентябрьских днях. «Кровь! Все кровь! Несчастные! Они потопили в ней революцию», — восклицал он. Но такие признания Робеспьер делал только под защитой комфортных стен Дюпле. Пишут, что именно в сентябре Робеспьер бесповоротно порвал с Петионом, ибо тот, будучи мэром Парижа, не использовал свой авторитет, чтобы помешать разгулу бесчинств. На что Петион ответил: «Все, что я могу вам сказать, так это то, что не в силах человеческих было воспрепятствовать этим людям».
Редкие депутаты пытались спасти от разъяренной черни хотя бы нескольких узников; Дантон выписал заграничный паспорт Талейрану, прокурор Коммуны Манюэль освободил Бомарше; говорят, Робеспьер освободил своих бывших преподавателей из коллежа Людовика Великого... Точных данных о погибших в тюрьмах Парижа в те сентябрьские дни нет, большинство приводит цифру в 1500 человек; пишут также, что в монастырях, превращенных в тюрьмы, было уничтожено еще 600 священнослужителей. «10 августа обновило и завершило революцию; 2, 3, 4 и 5 сентября набросили на нее покров мрачного ужаса. О, сколь злобен человек непросвещенный!» — писал зоркий наблюдатель парижской жизни Ретиф де ла Бретон.
Со 2 сентября и до начала работы Конвента Робеспьер молчал, его практически не было видно. Неожиданно он столкнулся с огромным клубком проблем, и здоровье его не выдержало: он заболел. Но болезнь его, по мнению многих, носила скорее психологический характер. Те, кто знал его раньше, отмечали его желтый нездоровый цвет лица и лихорадочную озлобленность, проявлявшуюся по пустякам. Скорее всего, он мучился бессонницей, ибо привык вставать рано, а засыпал поздно. До 10 августа его активность протекала в довольно ограниченном пространстве: улица Сент-Оноре, где находились дом Дюпле, Якобинский клуб и кафе «Режанс», куда он, как говорят, иногда захаживал. Говорят также, что герцог Орлеанский-Эгалите тоже любил посещать это кафе. Если судить по рассказам современников, после того, как Робеспьер поселился у Дюпле, он редко принимал чьи-либо приглашения. Размеренная жизнь в замкнутом кругу соответствовала педантичному характеру Робеспьера. Жизнь эта была совершенно прозрачна, что соответствовало тому образу, который создавал Неподкупный: образ лидера, которому нечего скрывать. Революция 10 августа и последующие события вырвали его из привычной среды, столкнули лицом к лицу с грубым, голодным и неуправляемым народом, тем самым народом, от имени и во имя которого он постоянно выступал. И это столкновение не могло остаться без последствий. Как бы ни старался он затвориться в стенах дома Дюпле, он не мог не почувствовать лихорадочного биения сердца опьяненного убийствами города, тем более что расправы происходили в том числе и в нескольких кварталах от Вандомской площади, где заседала секция Пик{12}. Постоянно говоря возвышенными словами о кинжалах тиранов и грозящей ему гибели от рук заговорщиков, Робеспьер не мог не испугаться уродливого лика Смерти, явленного несчастным жертвам народной мести. Чистые одежды Революции запятнала кровь множества невинных людей, погибших в страшные сентябрьские дни. Соседние государства ужаснулись, иностранные послы спешно покидали Францию. Межпартийная борьба приобретала кровавый характер: нападая в эти дни на Бриссо и бриссотинцев, Робеспьер, по сути, попытался физически уничтожить своих противников.
Подготовка к выборам требовала от Неподкупного много сил: приходилось изворачиваться, чтобы отстранить от участия нежелательных, но активных лиц из бывших фельянов и конституционалистов. Жирондисты, которым он предрекал провал, в Париже не получили ни одного голоса. К политическим тревогам Робеспьера добавились домашние заботы: из Арраса приехал Огюстен, чтобы баллотироваться в Конвент, а за ним Шарлотта, хотя ее никто не приглашал. После неудачной попытки «похитить» старшего брата и убедить его поселиться с ней в квартирке на улице Сен-Флорантен Шарлотта продолжила «усердно навещать» его, посылать варенье и засахаренные фрукты, которые тот «очень любил», вызывая этим великое недовольство мадам Дюпле. Однажды, увидев служанку с очередными баночками от Шарлотты, мадам Дюпле возмущенно воскликнула: «Несите это обратно, я не хочу, чтобы она отравляла Робеспьера!» Как пишет Шарлотта, боясь причинить огорчение брату, она не стала поднимать скандал. Присутствие сестры с ее тяжелым вздорным характером тяготило Робеспьера, привыкшего в доме Дюпле к спокойной жизни.
Трагический и одновременно героический сентябрь 1792 года явился едва ли не самым насыщенным месяцем революции. 20 сентября в сражении возле городка Вальми французская армия под командованием генерала Дюмурье одержала первую победу. После длительной артиллерийской канонады с обеих сторон австро-прусские войска стали отходить, а французы, двинувшись в наступление, начали вытеснять интервентов с территории Франции и к 7 октября окончательно вытеснили их за пределы государства. «Блицкриг» герцога Брауншвейгского провалился. Недовольные таким исходом французские аристократы- эмигранты обвинили герцога в том, что он продался Дантону. Вряд ли в министерстве Дантона нашлось столько денег, чтобы купить герцога, но вот бриллианты вполне могли его соблазнить. А за несколько дней до сражения при Вальми в Париже из здания, где хранились ценности королевской семьи, действительно пропали бриллианты, в том числе и довольно крупные. Когда герцог умер, среди его драгоценностей обнаружилось несколько бриллиантов из тех, что загадочным образом исчезли из парижского хранилища. Была ли это случайность или Дантон в самом деле решил подстраховаться, дабы наверняка обеспечить победу при Вальми? Эта победа была нужна республике как воздух: на следующий день в Париже открывался вновь избранный Национальный конвент.
Депутатом номер один от Парижа стал Робеспьер, затем шли Дантон и актер и драматург Колло д’Эрбуа. Прошли Камилл Демулен, Бийо-Варенн, художник Давид, Сержан, Марат и его друг Панис, Лежандр, Фабр д’Эглантин, Робеспьер-младший. Относительно последнего многие пожимали плечами, но вопрос, почему его избрали в Париже, а не в Аррасе, вслух не задавали. Один лишь Петион дерзнул заметить в присутствии Робеспьера, что вряд ли в Париже найдется хотя бы десяток людей, которые знают Огюстена Робеспьера. Уязвленный Неподкупный ответил, что его брата «знают патриоты Парижа и члены Якобинского клуба, бывшие свидетелями его гражданской доблести». Самым молодым депутатом оказался Сен-Жюст: ему едва исполнилось 25 лет, возраст, по достижении которого дозволялось выставлять свою кандидатуру на выборах. Составом парижской делегации Робеспьер был удовлетворен — несмотря на то, что Дантон против его воли протолкнул герцога Орлеанского, alias Филиппа Эгалите, занявшего место среди монтаньяров. А вот результаты голосования в департаментах вызвали раздражение, ибо не соответствовали его чаяниям. Почти две сотни депутатов пришли в Конвент из Законодательного собрания; почти сто в свое время избирались в Учредительное собрание. Депутатов-жирондистов, получивших широкую поддержку в провинции, оказалось в два раза больше, чем депутатов- якобинцев. Возможно, потому, что, несмотря на отмену имущественного ценза, большая часть бывших «пассивных» граждан по-прежнему не принимала участия в выборах. Выступая единым блоком, жирондисты сумели занять руководящие посты почти во всех комиссиях Конвента. Робеспьер по обыкновению держался особняком, с депутатами-якобинцами его пока объединяли лишь верхние ряды зала заседаний; там же разместились и кордельеры, к которым он не питал особого доверия. «Гора», таким образом, не представляла собой единого политического монолита. Подавляющее большинство депутатов принадлежали к так называемому центру, иначе говоря, к «болоту», обладавшему обостренным чувством самосохранения и собственной значимости, особенно в периоды голосований, так как для получения большинства и жирондистам, и монтаньярам приходилось привлекать «болото» в союзники.
21 сентября открылось первое заседание вновь избранного Конвента. Сосредоточивший в себе власть и исполнительную, и законодательную, Конвент декретировал отмену королевской власти во Франции. 22 сентября Франция была провозглашена Республикой. Бийо-Варенн при единодушной поддержке депутатов предложил считать этот день первым днем первого года Республики. 25 сентября Конвент принял декрет о «Французской республике единой и неделимой». Но за занавесом красивых слов и постановлений уже начиналась ожесточенная борьба за власть — «неумолимая, пагубная, безумная, которая нанесла французской революции роковой удар». Первым председателем Конвента, собравшим 235 голосов, стал Петион. Робеспьер, претендовавший на это место, получил только шесть голосов и этого не забыл. Сентябрьские убийства, в подстрекательстве к которым противоборствующие стороны обвиняли друг друга, стали вопиющим примером вседозволенности, примером, который, казалось, развязывал всем руки.
Для многих депутатов, прибывших из провинции, имена Марата, Дантона и Робеспьера были связаны с революционным насилием и анархией. Выступление с трибуны Конвента бывшего морского офицер Керсена, потребовавшего поставить эшафот для убийц и их подстрекателей, стало своеобразным сигналом к началу яростной и трагической борьбы «горы» и Жиронды. Бриссо и его товарищи не могли простить Робеспьеру попытку арестовать их и отдать на растерзание разъяренному народу. Протестантский пастор Ласурс высказал с трибуны свои опасения относительно деспотизма Парижа: «Я не хочу, чтобы Париж, руководимый интриганами, стал во французской империи тем же, чем стал Рим в Римской империи. Париж должен сократить свое влияние до 1/83, как любой из департаментов». Имен он также не называл, но всем было ясно, что он намекал на Парижскую коммуну и лидеров Парижа — Дантона, Марата и Робеспьера, триумвиров, стремившихся, по мнению Жиронды, захватить власть в стране. Примирить во имя революции «гору» и Жиронду попытался Дантон, оставивший министерское кресло ради места народного избранника в Конвенте. В речи, произнесенной в первый день работы Собрания, он обратился к депутатам: «Необходимо, чтобы вы... ознакомили народ с чувствами и принципами, которыми вы будете руководствоваться в вашей деятельности... До сих пор мы будоражили народ, ибо надо было поднять его против тиранов. Сейчас... необходимо, чтобы законы... были беспощадны против тех, кто эти законы нарушает... чтобы законы карали всех виновных, чтобы народ в этом отношении был вполне удовлетворен... Откажемся от всяких крайностей, провозгласим, что всякого рода собственность — земельная, личная, промышленная — должна на вечные времена оставаться неприкосновенной». Эти слова снискали ему бурные аплодисменты всех фракций, включая «болото», где сидело очень много собственников, скупивших национальное имущество.
Робеспьер имел свое видение Республики. Для него Республика была не столько способом правления, сколько сводом правил и принципов. «Провозгласив Республику, мы еще не установили ее, — писал он. — Нам еще предстоит заключить наш общественный договор». Ибо, по мнению Робеспьера, внутренний враг, иначе говоря, политический конкурент, еще не побежден. Если раньше народ «делился на две партии — роялистов и защитников народного дела», то сейчас: «...когда общий враг раздавлен, вы увидите, как те, кого смешивали под общим наименованием патриотов, неизбежно разделятся на два класса. Одни захотят построить республику для себя, а другие для народа, в зависимости от того, что возбудило их революционный пыл. Первые будут стараться изменить форму правления в соответствии с аристократическими принципами и интересами богачей и государственных должностных лиц, другие захотят построить ее на принципах равенства и общественных интересов... К первым примкнут... все дурные граждане... другие будут исключительно людьми чистой совести... Интриганы объявят им войну еще более жестокую, чем та, которую вели с ними двор и аристократия». Как теперь распознавать врагов свободы? Их придется «выявлять по более тонким признакам отсутствия гражданских чувств и интриганства. <...> В республике есть лишь две партии, партия добрых граждан и партия дурных граждан, иначе говоря, партия французского народа и партия честолюбцев и стяжателей».
Несмотря на миротворческие усилия Дантона, Жиронда пошла в атаку и обвинила Марата, Дантона и Робеспьера в стремлении к диктатуре. По-прежнему исполненный миролюбия, Дантон кратко обрисовал «картину своей общественной жизни», выразил несогласие с Маратом, добавил, что постоянные преувеличения «этого гражданина» следует приписать «тем преследованиям, которым он подвергался», а чтобы покончить с обвинениями в диктаторских замашках, предложил принять закон, «карающий смертью каждого, кто выскажется в пользу диктатуры или триумвирата». Энергичную речь Дантона, завершившуюся призывом к «святому единству», встретили аплодисментами. Робеспьер в свойственной ему манере принялся утомительно говорить о себе, в очередной раз перечисляя свои заслуги перед революцией: «Я в течение трех лет давал неопровержимые доказательства моего патриотизма и отвергал все соблазны тщеславия и честолюбия. Мое имя было связано с именами тех, кто мужественно защищал права народа. Я не боялся ни ярости аристократов, ни коварства лицемеров...» Вялая речь Робеспьера постоянно прерывалась криками «Короче!» и «К сути дела!», однако его уже не запугать: «Я не буду говорить короче... мне придется заставить вас выслушать меня... Я утверждаю, что я не считаю себя обвиняемым. Я утверждаю, что это обвинение является преступлением». В заключение речи он, как и Дантон, потребовал «выносить смертный приговор всякому, кто предложит диктатуру, триумвират или любую иную форму власти, наносящую вред режиму свободы, установленному Французской республикой». Марат, постоянно требовавший «назначить трибуна для расправы с врагами», также выступил в свое оправдание. Непривычно спокойный, он неожиданно взял вину за возникновение подобных слухов на себя: «В интересах справедливости я должен заявить, что мои коллеги, а именно Робеспьер, Дантон и все другие, всегда отвергали идею диктатуры, которую я изложил в своих статьях, и мне пришлось даже с ними сломать несколько копий по этому вопросу... во Франции я... единственный политический писатель, пустивший в обращение эту идею как единственное средство уничтожить предателей и заговорщиков». Но обвинения продолжали сыпаться, послышалось предложение арестовать Марата. Тогда Марат выхватил пистолет, приставил его к виску и заявил, что убьет себя, если его попытаются арестовать. Народ на трибунах приветствовал поступок Марата. Наступление на предполагаемый триумвират провалилось.
Неудачные выступления Робеспьера в начале работы Конвента многие объясняют ухудшившимся состоянием его здоровья. Несомненно, он тяжело переживал трагические события революции, к которой никогда не призывал, равно как и провозглашение Республики, в необходимости установления которой долго сомневался, и травлю его жирондистами. И хотя — по крайней мере в Париже — он по-прежнему являлся фигурой номер один в революции, у него наверняка бывали минуты душевного разлада. Его позиция безупречного одиночки стала уязвима; он понимал, что если хочет побеждать в Конвенте, то должен не только привлечь к себе единомышленников, но и заручиться поддержкой «болота». Его беспокоил Якобинский клуб, количество членов в котором резко сократилось: жирондисты покидали его, а оставшиеся члены клуба, не уверенные в праведности свершившейся революции, ощущали себя заблудившимися на перекрестке. У него начались кожные высыпания, на ногах открылись язвы, а перевязки доктора Субербьеля приносили лишь временное облегчение. От постоянной работы слабело зрение, и он иногда являлся в Конвент в двух парах очков. Нервное подергивание, которым он страдал и раньше, проявлялось все чаще, и от этого улыбка его становилась недоброй. Но восторженное поклонение народа поддерживало его уверенность в собственной правоте и изгоняло из мыслей остатки сомнений. Когда к нему обратились с предложением стать мэром Парижа, он ответил, что «нет такой силы, которая смогла бы заставить его сменить пост народного представителя на какой-либо иной, сколь бы высок он ни был».
Состав Якобинского клуба обновился: в него пришли новые депутаты-монтаньяры, среди которых было немало кордельеров. Клуб вновь становился трибуной Робеспьера и его единомышленников. Постепенно он превратился в высший духовный орган страны, без одобрения которого фактически не проводилось ни одно решение; проекты декретов, поддержанных в клубе, гарантированно утверждались Конвентом. Клуб поменял название: из «Общества друзей конституции» стал «Обществом друзей свободы и равенства».
28 сентября Неподкупный выступил перед якобинцами с пространной речью под названием «О влиянии клеветы на революцию», значительную часть которой посвятил разоблачению клеветнических измышлений Лафайета, уже сидевшего в австрийской тюрьме, а оставшуюся часть — разоблачению «интриганов республики», в которых нетрудно было узнать жирондистов. «Посмотрите, каких успехов с начала революции добилась клевета, и вы убедитесь, что она является причиной всех злосчастных событий, которые нарушили или обагрили кровью ход революции», — говорил он, обрушиваясь с той же самой клеветой, против которой выступал, на своих конкурентов-жирондистов. Он переводил борьбу «горы» и Жиронды в сферу морали, борьбы добра со злом. Чувствуя, что такое противостояние может окончиться только гибелью одной из сторон, депутаты Жиронды не доверяли Коммуне и санкюлотам Парижа. «Революционное движение принадлежит всей Франции, — писал Бюзо, — но, сосредоточив его в Париже, его развратили, озлобили, сделали похожим на жителей этого города».
Устами Бюзо жирондисты потребовали создать «департаментскую стражу» — прислать из провинции вооруженных людей для охраны Конвента. Предложение вызвало негодование Робеспьера и многих монтаньяров, увидевших в этом требовании желание уничтожить Париж, «потушить тот маяк, который должен светить всей Франции». В Париж действительно прибыли 15 тысяч молодых людей, дабы отправить на гильотину Марата, Дантона и Робеспьера. Но, как пишут, парижане взяли их в такой оборот, что скоро все они как один встали в ряды защитников Коммуны. А новые выборы в Коммуну, на которые рассчитывали жирондисты, принесли победу якобинцам. Прокурором Коммуны стал левый радикал Шометт, его заместителем — столь же радикальный Эбер, издатель «Папаши Дюшена». Как писал Бюзо, якобинцы «лучше нас знали народ», которым они управляли, «его характер, его особый талант, степень его просвещенности и энергию его напора. Но у нас никогда бы не хватило ни желания, ни дерзости настолько презирать этот народ, чтобы от имени свободы управлять им способами, которые употребляют азиатские деспоты, чтобы управлять своими рабами».
Вражда между жирондистами и якобинцами во многом определялась личными антипатиями, ибо взгляды на революцию у сторонников обеих партий, по сути, были сходны. Обе партии выступали за неприкосновенность частной собственности и против так называемого аграрного закона — уравнительного передела конфискованных земель эмигрантов. Обе поддерживали республиканский строй. Но, пользуясь терминологией Л. Блана, жирондисты были «людьми свободы», для которых идеальная республика представлялась чем-то вроде Афинской республики времен Солона и Писистрата, а монтаньяры — «людьми равенства», республиканский идеал которых восходил к ранней Римской республике. Свобода жирондистов предполагала либеральную экономическую свободу в рамках закона и выборное правление, опирающееся на наказы избирателей. Свобода монтаньяров, немыслимая без равенства, загоняла свободу в жесткие рамки государственных интересов и во имя этих интересов оправдывала подавление свободы индивида. Жирондисты намеревались остановить революцию, монтаньяры ее продолжали — по крайней мере на словах, ибо вряд ли кто-нибудь четко представлял себе, где и как надо поставить точку.
29 октября Робеспьер продолжил наступление на «интриганов республики» в Конвенте, но его постоянно прерывали, опровергая его слова; тогда он заявил, что никто не осмелится высказать ему обвинения в лицо. Тогда вскочил Луве и, вытащив из кармана толстую пачку заготовленных листков, направился к трибуне. Он говорил почти два часа, обвиняя Робеспьера в стремлении к узурпации власти, в обмане народа, в заговоре, в клевете на патриотов, в том, что он позволяет поклоняться себе как божеству, что допускает в своем присутствии говорить о нем как о единственном добродетельном человеке во всей Франции... Словом, основные претензии мало чем отличались от тех, которые Робеспьер сам предъявлял своим противникам. Обвиняя Неподкупного в попустительстве сентябрьским убийствам, Луве сделал выпад в сторону Коммуны, подчеркнув, что во главе убийц стояли офицеры в трехцветных шарфах, подчинявшиеся Парижской коммуне, членом которой являлся Робеспьер. Не обладая талантом импровизатора, Робеспьер молча выслушал отточенные инвективы Луве и холодным от ярости голосом пообещал через неделю дать ответ.
Желая закрепить успех своей партии, на следующий день Барбару вновь выступил с речью против Робеспьера, а министр внутренних дел Ролан напечатал эту речь, дабы распространить в провинции. Но в Париже нападки на Неподкупного ни к чему не привели. 5 ноября, когда «дело Робеспьера» встало на повестку дня, на зрительских трибунах Конвента теснилось больше тысячи почитателей Неподкупного, почти две трети которых составляли женщины. Спокойный и сосредоточенный, с подготовленной заранее речью, достойной античных ораторов, Робеспьер поднялся на трибуну, надел очки и с присущим ему пафосом произнес: «В чем же меня обвиняют? В том, что я составил заговор с целью достигнуть диктатуры, или триумвирата, или должности трибуна?» Иронически посоветовав противнику определиться, к какой же «верховной власти» он, по его мнению, стремится, Робеспьер отверг обвинение в «деспотизме взглядов», «если только под этим не подразумевать естественное влияние принципов. Но это влияние не является личным влиянием того, кто эти принципы проповедует: оно принадлежит мировому разуму и всем тем, кто готов прислушиваться к его голосу».
Отступив от ставшего привычным перечисления собственных заслуг, он, отождествив себя с Коммуной и революцией, встал на их защиту, защищая, таким образом, и себя. Был ли это ораторский прием или то самое ощущение внутреннего слияния с революцией, благодаря которому он стал главным ее человеком? Для кого-то героем, для кого- то диктатором, но в любом случае главным. «Я горжусь тем, что мне приходится защищать здесь дело Коммуны и свое собственное... Я видел здесь граждан... в напыщенных словах изобличавших поведение Совета Парижской коммуны. Незаконные аресты? Да разве можно оценивать со Сводом законов в руках те благодетельные меры, к которым приходится прибегать ради общественного спасения в критические моменты, вызванные бессилием самого закона?.. Все это было так же незаконно, как революция, как ниспровержение трона, как разрушение Бастилии, как сама свобода!.. Граждане, неужели вам нужна была революция без революции?.. Возможно ли учесть последствия, которые повлечет за собой этот великий переворот?» — вопрошал Неподкупный. Подведя к тому, что сентябрьские расправы явились естественным продолжением штурма Тюильри, он назвал их «народным движением», а затем, опровергнув обвинение в подстрекательстве, напомнил, что в те дни Луве в своей газете «Часовой» писал: «Честь и слава Главному совету Коммуны: он забил в набат, он спас отечество!»{13} Отвергнув все обвинения и показав, что практически все они могут быть предъявлены его противникам, Робеспьер предложил заключить мир: «Предадим, если возможно, эти жалкие происки вечному забвению! Постараемся скрыть от взоров потомства те бесславные дни нашей истории, когда народные представители, введенные в заблуждение подлыми интригами, словно забыли о том великом поприще, на которое они были призваны! Я же воздержусь от каких-либо личных заявлений и отказываюсь отвечать на клевету моих противников еще более грозными разоблачениями, отказываюсь от законного мщения, которого я мог бы добиваться в отношении моих клеветников. Я хочу лишь восстановления мира и торжества свободы». По обыкновению долгая, однако выразительная и содержательная речь — ее считают одной из лучших речей Робеспьера — была встречена аплодисментами, в которых потонули попытки Луве и Барбару выкрикнуть против него новые обвинения. Конвент продолжил работу в обычном порядке. У выхода из Конвента Робеспьера встретила толпа и с пением «Марсельезы» и «Карманьолы» проводила его до Якобинского клуба.
Не все поверили в искренность стремления Робеспьера к миру. «Робеспьер, ты сообщил нам, что отказался от законного мщения твоим обвинителям, коего мог бы потребовать, сказал, что хочешь мира и забвения всех распрей... Какая внезапная метаморфоза! Но, как говорится, если злодей делает добро, значит, он подготавливает еще большее зло, — писала ему в открытом письме Олимпия де Гуж. — Убеждена, ты по-прежнему надеешься захватить власть, желая уподобиться узурпаторам античности». А дальше она предлагала ему «вместе искупаться в Сене»: «...но, чтобы ты полностью мог смыть грязь, запятнавшую тебя 10 [августа], мы привяжем к ногам шестнадцати- или двадцатичетырехфунтовые ядра и вместе бросимся в волны. Твоя смерть успокоит умы... твоя кончина избавит страну от еще более ужасных бедствий, и, быть может, так я послужу ей наилучшим образом... Подобное мужество присуще великим характерам, о которых ты говоришь, но которым не обладаешь сам».
Продолжая нападать, жирондисты обвинили Робеспьера в роялизме (впрочем, и он обвинял жирондистов в том же самом пороке) и заявили, что он хотел сменить династию, посадив на трон Филиппа Эгалите, который в ожидании сидит на одних скамьях с монтаньярами. С обвинением Робеспьера в стремлении к диктатуре выступил и некогда верный его соратник Петион: «Робеспьер очень угрюмый и подозрительный, ему всюду мерещатся заговоры, измены, пропасти. Он никогда не прощает того, кто задел его самолюбие, и никогда не признает своих ошибок... Желая снискать расположение народа, он постоянно заискивает перед ним и жаждет сорвать его аплодисменты». Слова Петиона оскорбили Неподкупного, и он произнес ответную речь, черновики которой особенно изобилуют правкой и исправлениями. Преисполнившись сарказма, Робеспьер «исправлял» Петиона (не «угрюмый и подозрительный», а «здравомыслящий») и утверждал, что ему нет нужды «заискивать перед народом», ибо, как говорил Жан Жак, «истинный государственный муж сеет в одном веке, а пожинает в веках следующих». Атак как Петион высоко ценил Бриссо, Робеспьер не мог не сделать выпадов и в его сторону, ибо почитал главным своим врагом. Среди клубка обвинений в адрес Бриссо он, в частности, привел высказывание Клоотса: «...глядя на извилистую походку Бриссо, на то, как он лжет... можно подумать, что он подкуплен всеми врагами Франции и человеческого рода». Что ж, в те времена ораторский пафос и беспощадность в оценках были свойственны не только Робеспьеру. Пути Неподкупного и Непреклонного разошлись окончательно.
Несмотря на то что 5 ноября после выступления Робеспьера среди депутатов «болота» произошел сдвиг влево, ставший для монтаньяров большой победой, сам он ожесточился и любые нападки на себя воспринимал как нападки на революцию; ощущение собственной непогрешимости вытесняло любые сомнения. Мир потерял краски, начал делиться на черное и белое, а политический мир — на мир добродетели и коварства. У якобинцев Робеспьер открыто называл Бриссо и его «клику» мошенниками и говорил, что «готов подставить свою грудь под их кинжалы, ибо уверен, что они хотят уничтожить патриотов». Нападки его разнообразием не отличались, поэтому ему вновь, как в Учредительном собрании, приходилось бороться за трибуну Конвента, ибо его все чаще лишали слова. «Я все равно буду говорить, невзирая на пристрастного председателя и министров-заговорщиков!» — выкрикивал он в ответ на призыв председателя Собрания к порядку. «Диктатор, он хочет привилегий!», «Долой деспотизм Робеспьера!» — неслось с депутатских мест. «Пусть меня выслушают или убьют!» — отвечал он. Газеты являлись проверенным способом убеждения провинции, поэтому он снова стал издавать газету, назвав ее «Письма к своим доверителям». Как и прежде в «Защитнике конституции», в новой газете он излагал исключительно собственные взгляды: революция не завершена, «царство равенства» не достигнуто, «слабый» еще не получил защиту от «сильного», а «новые интриганы» хотят создать республику аристократии денежного мешка.
Наступление на фронтах стало весомой поддержкой правительства жирондистов, в свое время больше всех ратовавших за войну. С конца сентября французские войска перешли в наступление по всем направлениям. Армия Монтескью подошла к границам Савойи, входившей в состав Сардинского королевства, а перешедший границу Бельгии Дюмурье 6 ноября дал сражение австрийцам при Жемаппе и одержал убедительную победу; к концу месяца Австрийские Нидерланды были освобождены от австрийцев{14}. Вогезская армия под командованием генерала Кюстина заняла Майнц. Поначалу население занятых территорий с энтузиазмом приветствовало войска республики, так что 19 ноября Конвент даже объявил, что «французская нация окажет братскую помощь всем народам, которые захотят обрести свободу». Однако Робеспьер считал, что французы не должны «в качестве Дон Кихотов рода человеческого обойти весь мир, свергая все троны». Не поддерживая Дантона с его требованием «естественных границ» («воды Рейна и океана, вершины Альп и Пиренеев»), он тем не менее соглашался с «присоединением» тех народов, которые «хотели бы соединиться с нами». В свое время он уже поддержал просьбу жителей папских владений Авиньон и Конта- Венессен о присоединении к Франции. В начале 1793 года он писал: «Предоставим народам взять свою судьбу в их собственные руки». По активной просьбе граждан Савойи и Ниццы эти территории присоединили к Франции; под нажимом французов к Франции присоединилась Бельгия. В Майнце под влиянием революционных идей образовалась Майнцская республика, однако продержалась она не- долго, и, когда пруссаки пошли в наступление, горожане сами открыли им ворота.
Ликование от военных успехов прошло быстро: начались крестьянские и рабочие выступления, связанные с повышением цен на продукты, особенно на хлеб; остро встал вопрос о регламентации хлебной торговли. Опасаясь реквизиций на нужды армии и не желая продавать хлеб за стремительно обесценивавшиеся ассигнаты, крестьяне прятали зерно, так что, несмотря на хороший урожай, повсюду начался голод. На местах создавались народные продовольственные комитеты, следившие, чтобы спекулянты не скупали товар. Борьба между богатыми и бедными особенно обострилась в городах, где значительное число населения, ранее занятого обслуживанием аристократов и производством предметов роскоши, осталось без работы. В Париже у булочных выстраивались очереди, начались погромы, народ требовал карать спекулянтов. Выразителями интересов парижского плебса выступили «бешеные», как стали именовать крайне левую фракцию, состоявшую в основном из кордельеров, выходцев из народа и живших с ним одной жизнью.
Конвент отверг требования «бешеных» и единодушно высказался против отмены свободы торговли и таксации цен на продовольствие. Несмотря на близость позиций, нападки на «бешеных» поддержал Марат; он даже потребовал контроля над печатью, ибо «для ускорения возврата к Старому порядку достаточно, чтобы какой-нибудь ловкий мошенник у себя в газете сравнил цены на продукты питания при деспотизме и при Республике»{15}. А «разграбление нескольких магазинов и повешение у их дверей перекупщиков» должны были, по мнению Марата, «положить конец злоупотреблениям». Повышенное внимание к экономическим проблемам проявил самый юный депутат Антуан де Сен-Жюст. «Изобилие есть результат хорошего управления, а его-то нам и не хватает... а в нашем государстве я вижу только нищету, гордыню и бумагу... Нищета породила революцию, нищета может погубить ее», — уверенно заявил он с трибуны Конвента. Под держав свободу торговли и связав повышение цен с инфляцией бумажных денег, он предложил конкретные меры по борьбе с дефицитом продовольствия, сделав особый упор на запрет вывоза зерна за границу. Сен-Жюст первым или одним из первых инстинктивно угадал возросшую по сравнению со Старым порядком роль бюрократии в общественных структурах и, как следствие, увеличение числа чиновников: «Чем больше функционеров занимают место народа, тем больше будет вреда для демократии».
В отличие от жирондистов, требовавших наказания для тех, кто посягал на свободу торговли, Робеспьер заявил, что «использование штыков для подавления голода чудовищно»; тем не менее его речь, посвященная продовольственному вопросу, выглядела какой-то половинчатой. «Необходимые человеку продукты питания так же священны, как сама жизнь. Все, что необходимо для ее сохранения, является общим достоянием всего общества. Лишь избыток является личной собственностью и может быть отдан на откуп торговцам... Всякая торговая спекуляция, которую я совершаю в ущерб жизни мне подобного, не торговля, а разбой и братоубийство», — говорил он, однако требования таксации также не поддержал. Пытаясь усидеть на двух стульях, иначе говоря, понравиться и беднякам, и людям состоятельным, заинтересованным в свободной торговле, Неподкупный, по его собственным словам, отстаивал интересы не одних лишь неимущих граждан, но «также интересы собственников и торговцев». Подобно Сен-Жюсту, он называл причиной голода «пороки администрации, либо изъяны самих законов», а в качестве меры борьбы со спекуляцией предлагал содействовать свободному обращению зерна, ибо «товарооборот делает доступным для всех граждан продукты первой необходимости и приносит в хижины изобилие и жизнь». Для этого следовало «определить, сколько зерна произвела каждая область и сколько зерна собрал каждый землевладелец и земледелец», иначе говоря, ввести учет и контроль и «заставить каждого торговца зерном продавать его на рынке и запретить всякую перевозку закупленного зерна ночью». Неясно, каким образом предполагалось выполнять подобного рода предписания, тем более что «самая большая услуга, которую может оказать законодатель, — это заставить людей быть честными». Иными словами, в ход снова шли моральные критерии. «Богатые себялюбцы, поймите, к каким страшным последствиям может привести борьба, которую спесь и низменные страсти ведут против справедливости и человечности... Учитесь вкушать прелести равенства и радости добродетели или, по крайней мере, довольствуйтесь теми преимуществами, которые дает вам богатство, и оставьте народу хлеб, работу и добрые нравы».
Вторым по важности после продовольственного вопроса был вопрос об участи короля. Сен-Жюст уже говорил в своем выступлении, что «все злоупотребления сохранятся, пока жив король». Но толчком к началу дебатов послужило сообщение слесаря Гамена, наставника Людовика XVI в слесарном деле, которым тот давно увлекался. Вместе с Гаменом Людовик соорудил в Тюильри железный шкаф, замаскировав его под стену; в этом подобии сейфа он хранил секретные документы. Признание Гамен сделал министру Ролану, и тот собственноручно изъял королевские бумаги из шкафа. Впоследствии Ролана обвинят в том, что он уничтожил документы, уличавшие жирондистов в сношениях с двором. Обвинение недоказуемое, ибо значительную часть переписки двора Мария Антуанетта передала своей доверенной чтице мадам Кампан, которая часть писем сожгла, а часть сумела спрятать. Но и представленных Роланом бумаг хватило, чтобы поднять бурю негодования среди республиканцев. Особенное возмущение вызвало подтверждение ходивших в свое время слухов, что кумир народа Мирабо получал деньги от короля; разъяренный народ расколотил бюсты своего кумира и выбросил его прах из пантеона. Переписка Людовика, одним из корреспондентов которого, к изумлению многих, оказался Дюмурье, давала повод обвинить короля в двуличии и ведении тайных переговоров с вражескими державами. Жирондист Валазе, представивший доклад о деятельности Людовика XVI со времени взятия Бастилии, сказал, что «за свои преступления король подлежит наказанию». Но Конституция 1791 года, которую формально никто не отменял, гарантировала монарху неприкосновенность. Валазе нашел выход из положения: «Королевская неприкосновенность вовсе не есть абсолютное понятие. <...> Если король совершает беззакония... он не имеет права уклоняться от наказания под предлогом неприкосновенности. <...> Король должен быть судим за них как простой гражданин». Однако Валазе не сказал, какого наказания заслуживал Людовик XVI. Соглашаясь предать короля суду, жирондисты не желали его казни, ибо были убеждены, что падение головы монарха повлечет за собой новые и новые жертвы и осложнит внешнеполитическое положение страны.
Робеспьер, для которого дебаты о судьбе короля являлись очередным этапом борьбы с Жирондой, не хотел устраивать процесс, так как, по его мнению, вина Людовика XVI, или, как его теперь называли, гражданина Капета (по имени основателя династии Гуго Капета), не требовала доказательств. Однако он, как всегда, крайне осторожно подбирал слова, оставляя возможность для различной их трактовки. Предлагая судить короля «на основании законов вечной справедливости», он говорил: «Король должен быть наказан, иначе Французская республика есть химера... Национальный конвент должен объявить Людовика изменником родины и преступником в отношении человечества и приказать покарать его как такового». Не исключено, что, подобно депутатам Жиронды, Неподкупный был бы не прочь сохранить короля как дальнейшую разменную политическую монету; но он не мог себе позволить оказаться в одном лагере со своими врагами. И тогда выступил Сен- Жюст. Прекрасный, как Антиной, холодный и самоуверенный, он без колебаний заявил: «Мы должны не столько судить Людовика, сколько поразить его. <...> Невозможно царствовать и не быть виновным... Всякий король — мятежник и узурпатор». Сен-Жюста поддержала Коммуна, от имени санкюлотов Парижа потребовавшая мести за страдания, причиненные Людовиком XVI народу. Иначе говоря, Конвенту предлагалось просто проголосовать за казнь короля. Приговорить Людовика Капета без суда и следствия.
Но депутаты, включая монтаньяров и Марата, не могли согласиться с тем, что исторически сложившееся королевское правление являлось преступлением, и потребовали судить короля. Тем более что в целом по стране все еще верили в светлый образ монарха. Робеспьер не был уверен в решении, какое примут депутаты, многие из которых хотели прикрыть короля неприкосновенностью, гарантированной ему отмененной де-факто Конституцией 1791 года. Поэтому 3 декабря с трибуны Конвента он заявил, что речь пойдет не о судебном процессе, ибо члены Конвента — не судьи, а о «мерах общественного спасения», об «акте государственной прозорливости». Судить короля означало судить саму Революцию. «Народы судят не как судебные палаты; не приговоры выносят они. Они мечут молнию; они не осуждают королей, они повергают их в небытие». «Людовик должен умереть, чтобы здравствовало отечество», — завершил свою речь Неподкупный. Такой вывод отвечал желаниям Коммуны и санкюлотов Парижа, и это ободряло оратора. А если верить Пруару, то своим соратникам-якобинцам Робеспьер сказал: «Разве вы не понимаете, что если Людовик не заслужил смерти, значит, ее заслужили мы!» Но так как многие помнили, что во времена Конституанты Робеспьер активно выступал против смертной казни, в своей речи он объяснил, что заставило его поступиться своими принципами: «Что касается меня, я ненавижу смертную казнь, которую расточают ваши законы, и я не испытываю в отношении Людовика ни любви, ни ненависти: я ненавижу лишь его злодеяния. Я обратился с требованием об отмене смертной казни к Собранию, которое вы все еще называете учредительным, и не моя вина, что основные положения разума были восприняты этим собранием как нравственные и политические ереси. Но если вам никогда не приходило в голову опротестовать эти законы, чтобы смягчить участь стольких несчастных, в преступлениях которых виновато скорее правительство, чем они сами, что заставляет вас вспомнить об этом лишь тогда, когда речь идет о защите величайшего из преступников? Вы просите сделать исключение и не применять смертную казнь в отношении того единственного, кто может служить ей оправданием?»
Робеспьер требовал от Конвента объявить Людовика «предателем французской нации, преступником против человечества». Конвент принял решение судить Людовика Капета согласно революционной процедуре, с предоставлением ему защитников; ими стали адвокаты Мальзерб, Тронше и де Сез. Защитники сразу заявили, что если Людовика судят как простого гражданина, то надобно выбрать присяжных и дать подсудимому право апелляции. Ибо, сказал де Сез, «я ищу среди вас судей, но нахожу только обвинителей». Разумеется, все понимали, что никаких апелляций не будет. Приговор вынесут единожды, и это будет смерть. На этот случай жирондисты предложили передать вынесенный Конвентом смертный приговор на обсуждение первичным собраниям граждан, иначе говоря, предоставить народу самому решить участь монарха. Они надеялись, что народ проголосует против смертной казни, которой настойчиво требовали монтаньяры во главе с Робеспьером, и тогда при поддержке разгневанных масс они уберут своих противников с политического пути. В ответ Робеспьер снова выступил в Конвенте с пространной речью и убедительно доказал, что обращение к народу вызовет лишь хаос, раскол страны и гражданскую войну. Если уж в Конвенте нет согласия, как смогут найти его члены сорока тысяч первичных организаций? «Я требую, чтобы Национальный конвент объявил Людовика виновным и заслуживающим смерти», — завершил свою речь Неподкупный.
Последней попыткой спасти жизнь короля явилось выступление 16 января 1793 года жирондиста Ланжюине, предложившего установить для принятия решения о казни большинство в две трети голосов. Предложение отвергли. «Я голосую за смертную казнь», — в тот же день с трибуны Конвента заявил Робеспьер. Марат предложил устроить открытое поименное голосование, иначе говоря, предложил депутатам повязать друг друга кровью короля. Конвент практически единодушно признал Людовика виновным и осудил на смерть с небольшим перевесом голосов. «Пути к отступлению отрезаны», — сказал тогда Леба. «Мы заключили договор со смертью», — промолвил Базир. Возможно, если бы голосование было закрытым, результаты оказались бы иными. Но обратного хода уже не было. Утром 21 января 1793 года Людовик XVI был казнен. Революция перешла черту, отшатнувшую от нее многих. У других же, напротив, появилось чувство безнаказанности. Герцогиня де Ла Тур дю Пен, бывшая в тот день в Париже, писала: «Мы не могли поверить, что столь страшное преступление свершилось. <...> Увы! В городе-цареубийце царила мертвая тишина. В половине одиннадцатого открыли городские ворота, и все завертелось, как и прежде... не произошло ни малейших изменений».
В очередном номере «Писем к своим доверителям», вышедшем после казни короля, Робеспьер писал: « Граждане, тиран пал от меча закона... И весь народ в едином возвышенном порыве воскликнул: “Да здравствует Республика!” — дабы весь мир узнал, что вместе с тираном погибла и тирания». Про закон Робеспьер лукавил, видимо, полагая, что народ, требовавший головы короля, не будет разбираться в его хитросплетениях; так и случилось. Для якобинцев казнь короля омрачило случившееся накануне убийство Лепелетье, маркиза де Сен-Фаржо, депутата-монтаньяра, который с первых дней революции встал на сторону демократии и «без слов отдавал часть своих богатств для обеспечения победы дела свободы и для облегчения человеческих страданий». Монархист Пари заколол Лепелетье в трактире за то, что тот голосовал за казнь короля. В своей речи, посвященной памяти мученика революции Лепелетье, Робеспьер призвал граждан оросить урну с прахом первой жертвы революции «слезами, грозными для всех тиранов». Главными праздниками революции становились погребальные торжества. Грань, отделявшая закон от беззакония, была стерта.
После казни Людовика XVI Франции, по словам Бриссо, «предстояло сражаться на суше и на море со всеми тиранами Европы». Ибо если за полгода пребывания Людовика в темнице народ привык обходиться без короля и встретил его гибель довольно равнодушно, то этого нельзя сказать о европейских дворах, где казнь короля вызвала возмущение и гнев. К австро-прусской коалиции присоединились Англия, Россия, Нидерланды и чуть позже Испания. Англия и Россия не только заключили военный союз против Франции, но и закрыли французским товарам доступ в свои порты, а вскоре это сделали и все участники коалиции, включая герцогство Тосканское, хотя оно Франции войну и не объявляло. Экономическая блокада Франции была прежде всего делом рук английского премьер-министра Питта, в свое время отказавшего в финансовой помощи роялистам, пытавшимся спасти короля: разодранная гражданской войной Франция была гораздо более выгодна его стране. Ведь, по мнению англичан, лучшую жемчужину британской короны, а именно ее владения в Северной Америке похитили при активной помощи именно французов.
Необходимость вести войну почти на всех границах еще больше разобщила жирондистов и монтаньяров. Для партии жирондистов казнь монарха стала поражением; отставка Ролана с поста министра внутренних дел ослабила их позиции в правительстве. «Ради блага Республики Ролан не должен больше быть министром... он вообразил, что Париж хочет обрести главенство над всеми остальными коммунами», — говорил Дантон. Однако в Конвенте позиция Жиронды была по-прежнему сильна. И Робеспьер, предпочитавший парламентскую борьбу любой другой, начал исподволь сколачивать вокруг себя обширную группу, на которую «гора» могла бы положиться при голосовании. К этому времени Конституционный комитет, в состав которого из именитых якобинцев вошел только Дантон, завершил работу над новой республиканской конституцией, автором проекта которой явился Кондорсе. Но монтаньяры, и прежде всего Робеспьер, не могли принять конституцию, исходившую от жирондистов, ибо новая конституция означала новые выборы, в победе на которых монтаньяры уверены не были — в отличие от жирондистов, по-прежнему полагавшихся на поддержку департаментов.
Весь январь, февраль и март Робеспьер развенчивал Жиронду, утверждая, что она клевещет на Париж и «гору» и подбивает народ на восстание. «Нет ни одного заседания, которое не преследовало бы цель погубить патриотов, настроить департаменты против славного народа Парижа... Вам известны уловки, к которым прибегали, чтобы убедить, будто народом Парижа верховодит небольшая кучка мятежников... Совершенно очевидно, что замысел интриганов заключается в том, чтобы вызвать в Париже серьезные беспорядки». Жирондисты действительно предлагали собрать вдали от столицы своего рода «запасной» Конвент, и беспорядки могли стать весомым предлогом для перевода Собрания в провинцию. «Наш долг в настоящее время заключается в том, чтобы не допустить восстания, ибо восстание, которое является одной из самых священных обязанностей, может стать опасным, если оно направлено против Конвента», — заявлял Неподкупный и в Собрании, и у якобинцев, и у кордельеров. Понимая, что сила жирондистов заключается в их поддержке провинцией, Робеспьер стремился реабилитировать столицу в глазах провинциалов и убедить их «любить “гору”, а не бояться ее». В Конвенте все меньше депутатов дерзали напрямую нападать на Неподкупного. Сам же он говорил: «Да, я претендую удостоиться чести стать первой жертвой бриссотинцев, но прежде, чем меня убьют, я хочу доставить себе удовольствие разоблачить их». Если судить по скудной страстями жизни Робеспьера, возможно, процесс разоблачения и в самом деле доставлял ему удовольствие.
Тем временем цены на хлеб, сахар, кофе и продукты первой необходимости стремительно росли. В столице Конвент доплачивал булочникам, чтобы фунт хлеба стоил не более трех су. Народ требовал введения максимума или твердых цен, а некоторые даже «аграрного закона», дабы каждому бедняку был предоставлен кусок земли, который он смог бы обрабатывать своими силами. Предводители «бешеных» — священник Жак Ру, некогда укрывавший у себя в доме Марата, почтовый чиновник Жан Варле, мелкий служащий Теофиль Леклерк — от имени народа требовали от депутатов Конвента выполнения обязательств, взятых перед избирателями. «Бедняк, как и богатый, даже больше, чем богатый, совершил революцию. Все изменилось вокруг бедняка — только он остался в прежнем положении», — вторил «бешеным» прокурор Коммуны Шометт.
12 февраля Жак Ру представил в Конвент петицию от всех сорока восьми секций Парижа, «поддержанную всеми 83 департаментами», в которой говорилось, что депутатам мало быть республиканцами, надо еще дать народу хлеба, «ибо там, где нет хлеба, там нет законов, нет республики, нет свободы». И «гора», и Жиронда встретили «бешеных» в штыки; ярые враги единодушно выступили против новых политических соперников — санкюлотских вожаков, за которыми стояла реальная сила, готовая в любую минуту взорваться новым восстанием. И жирондисты, и монтаньяры назвали «бешеных» агентами Питта и переодетыми аристократами. «Я сказал бы, что в сочинении петиционеров не хватает анализа общих или особенных для города Парижа причин того искусственного или стихийного голода, который они перед нами разоблачают. Исследование этих причин должно было быть главным предметом их рвения, если оно было чистым и просвещенным. <...> Народ руководствуется всегда чистыми мотивами. Он может любить только общественное благо, ибо благо общества отвечает интересам народа. Но интриганы, столь же хитрые, сколь народ прост, и столь же извращенные, сколь народ добр, пытаются иногда злоупотреблять его добродетелями, — говорил Робеспьер, через фразу вознося хвалы народу и умело утопив в словах суть петиции. — Народ умерен, потому что он горд; он мягок, потому что он силен; он терпелив, потому что непобедим». Даже Марат, всегда поддерживавший требования разгневанного народа, заявил, что среди петиционеров «есть подлые аристократы». Возможно, сам того не желая, Марат стал для «горы» своего рода щитом против «бешеных», с которыми у него было гораздо больше общего, чем с Робеспьером. В итоге ораторы, которые «ужинали каждый день», отвергли петицию парижской бедноты.
Остановить санкюлотов, выступавших против скупщиков и спекулянтов, уже было невозможно. 24, 25 и 26 февраля в Париже начались столкновения народа с лавочниками. Парижские прачки задержали баржу с мылом, расхватали его и отправились в Конвент, где во всеуслышание заявили, что если мыло подорожает, то санкюлотам придется обходиться без чистого белья. Толпы разгневанных женщин штурмовали бакалейные лавки и насильно отбирали мыло и сахар по низким, ими же назначенным ценам. Не обходилось и без грабежей и погромов. Ряд историков полагают, что, как и в начале октября 1789 года, голод в Париже был отчасти спровоцирован, ибо запасов муки хватало, а среди арестованных за грабежи обнаруживали мужчин и женщин с холеными руками. Было это происками роялистов или, как считал Галарт де Монжуа, результатом интриг «банды Робеспьера», распространявшей по городу тревожные слухи о надвигавшемся голоде? Возможно, доля истины в его предположении есть, ибо руками «бешеных» Робеспьер хотел разделаться с жирондистами.
И жирондисты, и монтаньяры, все, как один, отвергли требования санкюлотов, усмотрев в нем покушение на собственность. Народ, обитавший в воображении Робеспьера, «терпеливо переносит неудобства, неизбежно связанные с великой Революцией», ведь сам он, проживая у Дюпле на всем готовом, далек от борьбы за пропитание, а как юрист исполнен уважения к собственности. Поэтому 25 февраля в речи в Якобинском клубе Неподкупный вновь говорил о «коварных планах врагов свободы»: «Налицо заговор, направленный против патриотов. <...> Народ никогда не бывает не прав. <...> Я не говорю вам, что народ виноват... что его волнения составляют преступления. Но разве когда народ поднимается, он не должен иметь перед собой достойную его цель? Разве какие-то жалкие товары должны его занимать?.. Народ должен подняться не для того, чтобы подобрать сахар, а для того, чтобы раздавить разбойников». Народ, к которому всегда апеллировал Робеспьер, должен был выходить на улицу, чтобы потребовать головы заговорщиков, а не хлеба или масла. «Свергнуть Бастилию, уничтожить монархию, разгромить тиранов и наказать предателей, вот чем заняты патриоты, вот каковы подвиги французского народа. Все остальное исходит от его врагов», — заявлял Робеспьер. Депутата, выступившего у якобинцев с гневной речью против тех, кто грабил лавки, освистали зрительские трибуны.
Искушенный политик, для противостояния «бешеным» Робеспьер был готов на временный союз с жирондистами. При этом он ни на минуту не забывал, что Жиронда попрежнему враг, и исподволь внушал парижанам, что «заговорщики», «мошенники» и «разбойники», подбивающие народ на мятеж, чтобы потом «иметь возможность расстрелять его», — это партия Жиронды. И, быть может, даже сам верил в то, что волнения организованы жирондистами с целью перед всей страной выставить парижан «анархистами» и врагами собственности. «Народ Парижа умеет поражать молнией тиранов; но он не совершает налетов на бакалейные лавки», — говорил Неподкупный, уверенный, что народ согласен с ним, так как он избранник этого народа. Ибо, по мысли Руссо, «чтобы открыть наилучшие правила общежития, надо иметь ум высокий, который бы видел страсти людей и не испытывал ни одной из них». Именно таким умом обладал Робеспьер, народный избранник, облаченный в доспех добродетели, защищавший его от любых страстей. Но, похоже, в этом доспехе все же имелась брешь: когда мимо дома Дюпле везли на казнь короля, Неподкупный велел мадам Дюпле закрыть все окна.
В тревожные февральские дни Робеспьер, узнав о кончине любимой жены Дантона Габриэль, написал своему соратнику соболезнующее письмо, которое приводят в пример, когда хотят показать, что Робеспьеру были присущи простые человеческие чувства: «Если в том несчастье, которое одно способно потрясти душу такого человека, как ты, уверенность в сердечной преданности друга может принести тебе утешение, ты найдешь его во мне. Я люблю тебя больше, чем когда-либо, и буду любить до самой смерти. В эти минуты я нераздельно с тобой. Не закрывай своего сердца перед другом, который переживает со всей полнотой твое горе. Будем вместе оплакивать наших близких, и пусть действие нашей глубокой печали вскоре почувствуют тираны, виновники наших общих и личных несчастий. Мой дорогой, я посылаю тебе эти слова, идущие из глубины сердца; я бы уже прилетел к тебе, если бы не щадил первые минуты твоей справедливой скорби». Слова о «тиранах, виновниках наших общих и личных несчастий» удивили Дантона, равно как и весь тон письма, резко отличавшийся от обычной строгой чинности Робеспьера; возможно, поэтому он и сохранил его. Но был ли искренен Робеспьер? Ведь с самого начала он видел в Дантоне главным образом полезного союзника. Союзника, который, став опасным, подлежит уничтожению...
10 марта несколько секций попытались поднять восстание против Конвента, но ни большинство секций, ни кордельеры, ни Коммуна восстания не поддержали. Разгромив пару жирондистских типографий, депутация от воинственных секций явилась в Конвент с петицией и потребовала очистить Конвент от жирондистов, «депутатов-изменников ». Возмущенные жирондисты хотели арестовать петиционеров, монтаньяры спасли их от ареста, однако требование не поддержали: посягательство на депутатскую неприкосновенность являлось оружием обоюдоострым. К тому же обе враждующие партии придерживались социально-политической теории Руссо, полагавшего частную собственность неприкосновенной основой общества. Тем не менее, увидев, что народный гнев направлен более в сторону Жиронды, нежели «горы», Робеспьер с новыми силами атаковал противника, заявляя, что «главный источник наших бед — ажиотаж. <...> Ажиотаж повсюду создает голод, он делает продукты недоступными для бедных граждан». И в качестве неотложной меры предложил «обратиться к народу с призывом против внутренних и внешних врагов». «Когда народ будет просить хлеба, мы дадим ему речь Робеспьера», — ответила Неподкупному Жиронда.
Вместо действий в Конвенте кипели страсти. Называя противников интриганами и заговорщиками, Робеспьер обвинял жирондистов в умеренности и даже потребовал предать суду. Отметим: определение «умеренный» становилось все более опасным, а вскоре его и вовсе приравняют к определению «контрреволюционный». С ответом выступил пламенный оратор Жиронды Верньо, чья эмоциональная импровизация привлекла на сторону жирондистов большинство «болота», так как, несмотря на нападки на якобинцев, лейтмотивом ее стала именно умеренность: «Я знаю, во время революций мечтать успокоить своей волей народное волнение было бы таким же безумием, как если бы кто-то вздумал приказать утихнуть волнам, подгоняемым ветром. Обязанность законодателя — насколько возможно, предупреждать мудрыми советами бедствия, причиняемые революцией, и если для того, чтобы быть патриотом, придется объявить себя защитником насилий и убийств, то — да! — я умеренный!»
На фронте дела принимали дурной оборот. Австрийцы начали наступление, французским войскам пришлось покинуть территорию Бельгии, армия Дюмурье — вопреки приказу — оставила Голландию... Война снова грозила захлестнуть территорию Франции, а значит, революция и свобода вновь оказались под угрозой. Армии срочно требовалось пополнение, и Конвент издал декрет об обязательном призыве трехсот тысяч рекрутов. В Лионе, Бордо, Марселе начались волнения, возглавленные «бешеными», к которым присоединялись роялисты; возрастала активность обществ «революционных гражданок» и всевозможных общественных объединений, стоявших на позициях эгалитаризма. Кто-то должен был пробудить увязший в межпартийных дрязгах Конвент. Этим человеком стал Дантон. В трехчасовой импровизированной речи он указал на грозящую стране опасность и, призвав депутатов обратиться к департаментам и секциям, разъяснил необходимость отправить во все уголки страны представителей Конвента, которые будут поднимать революционный дух и формировать новые батальоны волонтеров. «Пусть ваши комиссары отправятся в путь немедленно, в эту же ночь. Пусть они скажут богачам: у народа есть только кровь. Он ее расточает. Давайте же, трусливые мерзавцы, жертвуйте вашими богатствами». Призыв Дантона был услышан. Уверенные в своей популярности в провинции жирондисты допустили, чтобы комиссарами назначали якобинцев, а те — помимо обложения богатых военным налогом — сделали все, чтобы дискредитировать своих противников.
От имени Коммуны Шометт потребовал, чтобы Конвент учредил «чрезвычайный уголовный суд (то есть революционный трибунал), который будет безапелляционно и без участия кассационного суда судить всех изменников, заговорщиков и контрреволюционеров». Монтаньяры поддержали предложение, в то время как жирондисты стали отговаривать Собрание от столь опасного, в том числе и для самих депутатов, декрета. Часть монтаньяров поддержала жирондистов. Тогда выступил Дантон, напомнив, что если депутаты не дадут законной возможности покарать врагов революции, то могут повториться события сентября прошлого года. «Спасение народа требует великих средств и жестких мер... Я не вижу среднего между обычным правосудием и революционным трибуналом... Учредим трибунал... наименее плохой, дабы меч закона висел над головой всех его врагов». И несмотря на протесты, к которым присоединилась и часть монтаньяров, декрет об учреждении чрезвычайного трибунала был принят. Следом приняли декрет, согласно которому каждый, кто станет призывать к исполнению «аграрного закона», будет казнен. А в конце марта во имя «общественного спасения» создали комитеты революционной бдительности, главные органы будущего террора. Если верить Пруару, гасконец Барер де Вьёзак, избиравшийся в Конституанту и избранный в Конвент, член первого и второго Комитетов общественного спасения, довел число этих комитетов до двадцати одной тысячи, содержание их стоило Франции 432 миллиона франков в год, и у них «не было иного дела, как пить народную кровь и путем преступлений и убийств продвигать вперед революцию». Наверное, сейчас уже сложно сказать, насколько в своей оценке был прав или не прав современник революции аббат Пруар.
«Обязанностью революционного трибунала является карать авторов сочинений, клевещущих на принципы свободы, пробуждающих фанатичную привязанность к королевской власти и вызывающих у народа сострадание к гибели тирана; тех, кто очерняет в глазах общественного мнения патриотов, проголосовавших за смерть Капета», — сформулировал задачу нового карательного органа Робеспьер; он сразу назвал новый трибунал «революционным». Но при этом, видимо, забыл, что согласно Декларации прав человека и гражданина «никто не должен быть притесняем за свои взгляды», так как «свободное выражение мыслей и мнений есть одно из драгоценнейших прав человека». Таким образом, первый шаг по пути притеснения свободы мнений был сделан, причем при полной поддержке санкюлотской Коммуны. «Интересы революции могут потребовать для пресечения заговора принять ряд мер, направленных на ограничение свободы прессы», — заявил Робеспьер в апреле, имея в виду газеты жирондистов. Пройдет немного времени, и под запретом окажется мнение всех, кто отважится возражать Неподкупному. Согласные же с ним пойдут в своих пожеланиях еще дальше. «Мне бы хотелось только одну газету, но чтобы она издавалась под контролем Конвента. <...> Конвент бы сэкономил бумагу, а читатели получали правдивую и полную информацию», — писал Робеспьеру из Арраса его друг Бюиссар.
История вершилась не в пользу жирондистов. В марте стало известно об измене генерала Дюмурье, чье имя — во многом благодаря стараниям Марата — связывали с Жирондой. Однако Дюмурье был дружен не только с Бриссо, но и с Дантоном; даже Робеспьер до последнего открыто заявлял, что доверяет «главной военной надежде Республики». Однако в заговоре и измене обвинили фракцию «государственных людей», как ехидно именовал жирондистов Марат. Конвент вызвал генерала в Париж, но тот не явился, а написал дерзкое письмо, в котором, называя Конвент сборищем дураков во главе с негодяями, потребовал разогнать Якобинский клуб, отменить республику и восстановить монархическую конституцию. Войска Дюмурье не поддержали, и он, сдав австрийцам четырех комиссаров, присланных Конвентом для разбирательства его дела, перешел на сторону врага.
Известие о предательстве Дюмурье дошло до Парижа в первых числах апреля. Опасаясь паники, жирондисты, сколько могли, сглаживали сообщения с фронта; все же по городу поползли самые разные слухи, пугая парижан наступлением австрийцев и сдачей столицы врагу. Популярность «бешеных» сильно возросла: они еще в начале марта называли Дюмурье предателем, а ответственность за предательство генерала возлагали на поддерживавших его жирондистов (2 апреля газета Бриссо «Французский патриот» напечатала похвалу Дюмурье). 3 апреля на вечернем заседании Конвента Неподкупный заявил: «Пора покончить с этой комедией. <...> Конвенту пора принять революционные меры. До сих пор все предложения, что я слышал, являлись исключительно полумерами, скрывавшими истинные размеры наших бедствий». И, обвинив созданный неделю назад Комитет обороны в малодушии, заявил, что выходит из его состава.
Еще один удар в спину Республики нанес мятеж на западе Франции, в департаменте Вандея, что на побережье Атлантического океана. Там возник мощный очаг сопротивления революции; поводом для восстания послужил новый набор волонтеров для армии. Мятеж разгорался стремительно, первые его жертвы пали в городке Шоле; в Машкуле и Нуармутье счет убитым республиканцам пошел на сотни. Вскоре за оружие взялись более ста тысяч крестьян, что дало повод обвинить жирондистов в бездеятельности и нежелании подавить мятеж, стремительно перераставший в гражданскую войну. В этой напряженной обстановке Робеспьер вспомнил о «вдове Капет» и рекомендовал судить ее, ибо «смерть Марии Антуанетты должна пробудить во всех сердцах священную ненависть к королевской власти». Всех членов семейства Капет обязали «в кратчайший срок покинуть территорию республики». Неподкупный требовал «очистить Париж от многочисленных интриганов, негодяев и эмиссаров аристократии», так как «первейшей обязанностью народа является изгнание контрреволюционеров»; призывал секции «очиститься от дурных граждан», ибо «как только враги свободы окажутся вдали от нас, свобода восторжествует». Он продолжал делать политику в категориях морали: зло надобно искоренять, тогда его не будет. Откуда берется зло? Зло творят интриганы и мошенники, следовательно, если интриганы и мошенники будут уничтожены, будет уничтожено и зло. Но если раньше все его «интриганы», «аристократы», «федералисты», «добродетельные труженики», «добрый народ» были всего лишь боевым политическим лексиконом, теперь тот, кого причисляли к стану зла, рисковал расстаться с головой.
День за днем выступая в Конвенте, Робеспьер призывал: «Именем родины заклинаю вас изменить нынешнюю систему нашего правительства». За месяц до создания Комитета общественного спасения он уже определил его предназначение: «Необходимо доверить исполнение законов комиссии, состоящей из истинных патриотов, комиссии столь надежной, что больше не нужно будет скрывать от вас ни имен предателей, ни предательских интриг». Малейшая попытка прервать его речь вызывала у него искреннее возмущение: «Удивительно, когда говорят о благе отечества, дюжина индивидов позволяет себе беспрестанно прерывать оратора. Неужели надо отказаться от служения своей стране, раз подобные беспорядки доставляют кому-то удовольствие?» Уверенный в том, что слова его правдивы, необходимы и справедливы, он не понимал, как можно его не слушать. Он говорил у якобинцев: «Никогда еще никто не замышлял такого коварного заговора. Никогда еще измена, что окружает нас, не чувствовала себя столь вольготно». И это из-за того, что ему, Робеспьеру, не дали говорить в Конвенте: «Я не мог возвысить голос из-за слабости своего голосового органа, а потому не смог должным образом указать на опасности, что угрожают патриотам»; «Народ должен спаси Конвент, а Конвент, со своей стороны, спасет народ».
Какой Конвент имел в виду Робеспьер, если предложения депутатов-жирондистов по-прежнему собирали большинство голосов? Видимо, он все же надеялся очистить Собрание от жирондистов. А так как все помнили сентябрьские убийства, то, вероятно, можно было устранить Жиронду законным путем, припугнув «болото» народным восстанием. Конвент 1 апреля принял декрет, лишавший права личной неприкосновенности каждого депутата, против которого возникло более или менее обоснованное подозрение в сообщничестве с врагами свободы, равенства и республики.
Робеспьер колебался: он сам опасался мятежников, готовых двинуться на Конвент с требованием голов спекулянтов и перекупщиков и установления твердых цен на продукты первой необходимости. Но дальше выжидать нельзя, и Неподкупный решился на несвойственный ему шаг: 3 апреля он, привыкший раскрывать заговоры и призывать кары на головы заговорщиков, не называя конкретных имен, заявил, что «для спасения общества необходимо прежде всего декретировать виновными всех, кто был уличен в сообщничестве с Дюмурье, и прежде всего Бриссо».
После этой речи Робеспьер целую неделю не появлялся ни в Конвенте, ни в клубе; скорее всего, это был испытанный тактический прием — выждать время и посмотреть, как станут разворачиваться события. Без него якобинцы направили в провинциальные филиалы клубов циркуляр, призывавший требовать отозвания депутатов-жирондистов. Без него сформировали Комитет общественного спасения, заменивший распущенный Комитет обороны. Новый комитет состоял из девяти членов, его заседания проходили за закрытыми дверями, а решения исполнялись немедленно. Именно таким и видел комитет Неподкупный. Из якобинцев в новый орган власти попали только Дантон и Делакруа, остальные — во главе с Барером — не принадлежали ни к одной фракции.
Жирондисты тотчас заговорили о «диктатуре комитета». В ответ прозвучала реплика Марата: «Свободу должно насаждать силой, и сейчас настал момент, когда надо немедленно организовать деспотизм свободы, дабы смести с лица земли деспотизм королей». Слова Марата нашли поддержку у Робеспьера. Появившись в Конвенте 10 апреля, он с необычайной яростью напал на жирондистов, «влиятельную клику», состоявшую в заговоре с тиранами всей Европы, дабы навязать народу «короля с какой-нибудь аристократической конституцией». В привычной манере — указывать, разоблачать, осуждать — он громил своих противников, не забывая очередной раз выставить себя жертвой их клеветы: «Они сочинили и постоянно повторяли нелепую басню о диктатуре, обвиняя в стремлении к таковой гражданина без влияния и без честолюбия, и таким образом пытались отвлечь внимание как от осуществляемой ими самими ужасной олигархии, так и от плана новой тирании, которую они хотят возродить. Этим путем они хотели также вызвать у французского народа отвращение к новорожденной республике и пресечь распространение нашей революции в соседних странах». Смешивая факты с клеветой и щедро приправляя их словами гнева — «вероломство», «махинации», «беспорядки», «преступления», «жестокость», «коварство», — Робеспьер излагал придуманное им видение истории жирондистов и возлагал на них всю ответственность за нынешние беды страны. В конце речи он потребовал призвать к ответу перед революционным трибуналом «таких патриотов, как Бриссо, Верньо, Жансонне, Гаде». И тотчас отступил: «Я полагаюсь на мудрость Конвента». В ответ пылкий Верньо воскликнул: «Когда я участвовал в событиях 10 августа, ты, Робеспьер, прятался в подвале!» Конвент в привлечении к ответственности жирондистов отказал.
Конвент напоминал вулкан. После речи Робеспьера Жиронда пошла в наступление. Петион обратился с письмом к парижанам, в котором вину за беспорядки в городе возложил на монтаньяров: «Ваша собственность под угрозой... Парижане, очнитесь наконец от вашей летаргии и заставьте этих ядовитых насекомых убраться в свои щели!» В Конвенте Робеспьер, сцепившись в словесной схватке с Петионом, потребовал «осудить пособников предателей».
В ответ Петион пообещал преследовать предателей и клеветников до тех пор, пока они не сложат головы на эшафоте; он лично будет преследовать Робеспьера. Главный удар жирондисты решили направить на Марата. 12 апреля Гаде зачитал инвективы Марата против жирондистов, а также апрельское обращение Якобинского клуба к своим филиалам, в котором парижане призывали своих собратьев выступить против сторонников Жиронды: «Контрреволюция гнездится в правительстве, в Конвенте; именно там преступные обманщики плетут сеть заговора... вознегодуем же, республиканцы, и вооружимся!» Гаде потребовал привлечь Марата к суду за клевету, и жирондисты тотчас заговорили о его аресте. А так как одержимый поисками заговорщиков Марат мог записать в «преступную клику» любого, монтаньяры не решились открыто поддержать его. В результате поименного голосования (такой чести удостаивался только король Людовик XVI) 226 голосами против 93 прошло решение привлечь Марата к суду. Ни Дантон, ни Робеспьер не подписали распоряжение об аресте Друга народа. Робеспьер сказал: «Обвинительный декрет направлен не только против него, но и против вас, против истинных республиканцев, против меня самого, быть может».
Постоянное, едва ли не болезненное желание говорить о себе ярко проявилось в речи Робеспьера в защиту Марата, с которой он выступил в Конвенте: «В этом странном деле... я имею право различать то, что касается меня: я заслуживаю обвинительного декрета, ибо я разоблачаю и всегда буду разоблачать врагов свободы... Есть некоторая разница... между тем, что писал я, и что писал Марат... Вы можете угнетать, убивать, но вам не удастся заглушить мой голос». Робеспьер словно ревновал Марата к его популярности среди санкюлотов и все время старался напомнить о своем положении главного защитника народных интересов: «Я отрекся от всех преимуществ, которыми в течение длительного времени мог пользоваться в связи с моим высоким положением представителя народа». Но если проследить его выступления с самого начала работы Конвента, а тем более после казни короля, получится, что представитель народа Робеспьер думал не столько о нуждах народа, сколько о фракционной борьбе, иначе говоря, о свержении противоборствующей группы и захвате власти.
Из-за несоблюдения ряда формальностей Марат не подчинился решению о своем аресте и покинул зал. В тот же день вечером в Якобинском клубе Робеспьер призвал всех «устрашить врагов своим внушительным спокойствием». В назначенный день Марат явился в трибунал, где его единодушно оправдали. Его защитительная речь превратилась в инвективу, направленную против жирондистов. Толпа санкюлотов, ожидавшая своего кумира возле выхода, увенчала его лавровым венком и на руках отнесла в Конвент. После провала суда над Маратом борьба между «горой» и Жирондой пошла не на жизнь, а на смерть.
15 апреля в Конвент явилась депутация от парижских секций во главе с новоизбранным мэром Пашем и представила адрес с требованием изгнания из Собрания двадцати двух депутатов-жирондистов, правда, с условием: в случае, если департаменты также признают их не оправдавшими доверие избирателей и внесшими смуту в Конвент. Жирондистам удалось провести постановление, признавшее адрес клеветническим, убедив депутатов «горы», что без поддержки народа они вряд ли сумеют одержать победу.
В народе тем временем многие были настроены против всех депутатов, без различий. Парижане говорили: «Когда у нас был один король, мы были не столь бедны, как теперь, когда их у нас семьсот сорок пять». Дантон, чутко улавливавший настроения масс, предложил, чтобы «во всей Франции цена хлеба была в справедливом соотношении с заработком бедняка». 18 апреля Коммуна Парижа потребовала установления твердых цен на хлеб, и 4 мая под давлением народных масс Конвент — несмотря на сопротивление жирондистов — принял первый максимум на зерно и муку. Начавший свою работу Комитет общественного спасения потребовал чрезвычайного налога на богатых в размере миллиарда ливров для снаряжения армии, находившейся в критическом положении: не было ни оружия, ни обмундирования, а войска интервентов грозили вот-вот вторгнуться в страну. Закон о принудительном займе — также при сопротивлении жирондистов — был принят во второй половине мая. Хотя состоятельные люди на этом сильно не пострадали: квитанции о внесенных в счет займа деньгах принимались в уплату при покупке имений эмигрантов.
Далекий от вопросов хлеба насущного, Робеспьер внес свою лепту в поддержку народных требований, выступив с проектом новой конституции. Отвергая конституционный проект жирондистов, Неподкупный сам написал основу для новой конституции, а именно Декларацию прав, «более совершенную», по его словам, чем прежняя. Новой конституции предстояло стать «основой счастья нашей нации и, быть может, источником счастья всех наций». «Когда дело идет о конституции, о построении трона свободы, будем думать лишь о том вечном законе, который должен стать источником всех последующих законов. Будем думать лишь о мире, который на нас смотрит!» — витиевато и туманно говорил Робеспьер.
В сложившейся обстановке ему надо было привлечь к себе санкюлотов, иначе говоря, поддержать свою репутацию «непреклонного защитника прав народа» и успокоить собственников. Так как «республика зиждется только на добродетели», «пусть грязные души, уважающие только золото, знают, что я отнюдь не хочу касаться их сокровищ, каким бы нечистым ни был их источник. <...> Не нужно было революции, чтобы мир узнал, что крайнее неравенство имуществ есть источник многих бед и преступлений. И тем не менее мы убеждены в том, что имущественное равенство есть химера. <...> Гораздо важнее сделать бедность почтенной, чем осудить богатство». В отличие от жирондистов, закреплявших за каждым гражданином право располагать своим имуществом без всяких ограничений, Робеспьер признавал за каждым гражданином право пользоваться и распоряжаться только той частью имущества, которая ему обеспечена законом. «Право собственности... ограничено обязанностью уважать права других. Оно не должно наносить ущерб безопасности, свободе, существованию и собственности подобных нам. Всякое владение и всякая торговля, нарушающие этот принцип, являются незаконными и безнравственными». Подобная формулировка открывала путь к реквизициям, принудительным займам и конфискациям. Декларация Робеспьера гласила: «Общество обязано обеспечить всех своих членов средствами к существованию, либо предоставлением им работы, либо снабжением средствами к существованию тех, кто не в состоянии работать. <...> Граждане, доходы которых не превышают того, что необходимо для их существования, освобождаются от участия в покрытии государственных расходов. Другие граждане должны нести бремя этих расходов прогрессивно, в зависимости от размеров своего имущества». И прогрессивный налог, и ограничительное толкование права собственности не могли не встретить поддержки «бешеных» и санкюлотов, равно как и право на восстание против угнетения. Однако именно пункты о налоге и ограничении права собственности выпали при окончательной редакции якобинской конституции, выдвинутой на голосование и утвержденной в июне 1793 года. «Во время прений о конституции монтаньяры и жирондисты только с виду расходились между собой о правах собственности: обе партии... одинаково хотели отсрочить всякую дальнейшую социальную революцию», — писал историк А. Олар.
В мае неприятельские армии вторглись на территорию Франции; республиканская армия терпела поражение от вооруженных отрядов крестьян в Вандее, сражавшихся с именем Бога и короля на устах. На повестку дня ставилась мобилизация всех сил против Вандеи. В это время жирондисты выпустили обращение к провинции, в котором призвали: «Опустите меч террора на головы наших Мариев!»1 — предоставив, таким образом, прекрасный повод для обвинения их в предательстве. Робеспьер выступил в Якобинском клубе с речью о мерах общественного спасения, с присущим ему максимализмом заявив: «Во Франции осталось лишь две партии — народ и его враги... Кто не за народ, тот против народа, кто ходит в шитых золотом штанах, тот враг всех санкюлотов. Есть только две партии — партия честных людей и партия развращенных людей. Людей надо различать не по их имуществу и не по принадлежности к тому или другому состоянию, а по их характеру. Есть только два класса людей: друзья свободы и равенства, защитники угнетенных, друзья бедных с одной стороны и деятели несправедливо приобретенного богатства и тиранической аристократии — с другой». Он успокаивал собственников и одновременно восхвалял «честную бедность», ибо на повестке дня стоял союз «горы» с Коммуной и «бешеными». Ведь со стороны санкюлотов уже раздавались голоса, что надо не столько изгнать из Конвента жирондистов, сколько, пожалуй, разогнать весь Конвент, заменив его революционной Парижской коммуной{16} {17}. Делая тактически верные шаги, Робеспьер выстраивал политику, опираясь на понятия нравственности, обращаясь не к разуму, а к чувствам депутатов, ибо своей главной политической целью считал установление царства добродетели и посрамление порока. Но кто лучше его мог служить примером добродетели? И он снова говорил о себе: «Санкюлоты... никогда не претендовали на имущественное равенство, а только на равенство прав и счастья. Часть защитников народа позволила себя подкупить. Я тоже мог бы продать душу за богатство. Но я в богатстве вижу не только плату за преступление, но и кару за преступление, и я хочу быть бедным, чтобы не быть несчастным». И снова — то ли лицемерие, то ли искреннее непонимание того, что значит нищета.
Ряд авторов утверждают, что «состояние», оставшееся после Робеспьера, равнялось 425 ливрам, вдобавок он задолжал за несколько месяцев за квартиру. Их опровергают, утверждая, что после обоих братьев осталось имущества на 12 тысяч ливров. Но кто бы ни был прав, богатым Робеспьера не назовешь. Семья Дюпле, например, владела имуществом на значительно большую сумму. Однако подлинной нужды Неподкупный не испытывал никогда. «Честная бедность» Робеспьера укладывалась в три тысячи ливров годового дохода; те, кто имел больше, честными, по его мнению, быть уже не могли. Три тысячи ливров — это доход мелкого рантье, каковым в своем безупречном старомодном костюме выглядел Робеспьер. Собственно, мелкие рантье, мелкие буржуа и являлись основными почитателями Неподкупного. Те, кто начинал день поисками хлеба насущного, следовали за «бешеными».
В Конвент каждый день прибывали депутации и излагали свои требования. Посланцы провинции грозились пойти войной на Париж, если он посягнет на неприкосновенность народных избранников. Жирондисты предложили распустить Коммуну и созвать в Бурже «запасной» Конвент. Чтобы Конвент окончательно не раскололся, Барер выдвинул предложение создать так называемую «Комиссию двенадцати», призванную обеспечить общественное спокойствие и расследовать деятельность Коммуны. Но так как в комиссию вошли только жирондисты, ее деятельность тотчас стала мишенью для нападок монтаньяров во главе с Маратом, выступавшим в авангарде борьбы против Жиронды. Робеспьер же, по своему обыкновению, исчез, как исчезал всегда, когда ожидались события. В такие моменты его охватывали болезненная усталость и панический страх и он искал убежища в доме Дюпле, где забота о нем являлась главной задачей каждого члена семьи.
Максимилиан Мари Изидор Робеспьер. Портрет работы Ж. Б. Верите. 1790 г.
Очистительный котел якобинцев. Французская карикатура
Дерево Свободы. Английская карикатура
Знамя 93-го года: «Трепещите, тираны»
Санкюлот II года
Сражение при Вальми. Сентябрь 1792 г.
Смерть Марата. Картина Ж. Л. Давида
Убийство Лепелетье де Сен-Фаржо
«Правление Робеспьера»: духовенство; парламент, дворяне; Конституанта, Законодательное собрание, Конвент, народ.
Заседание Комитета общественной безопасности
Камилл Демулен
Жорж Кутон
«Вязальщицы Робеспьера»
Мастерские, где санкюлоты изготавливают оружие для революционной армии
Аллегория террора. В центре — Лебон, уроженец Арраса, депутат Конвента
Аллегория террора
Вандея. Столкновение «синих» и «белых»
Робеспьер, не найдя палача, сам исполняет его обязанности.
На пирамиде надпись: «Здесь покоится вся Франция»
Жертвы гильотины
Арест Сесили Рено. Гравюра Ж. Дюплесси-Берто
Робеспьер. Терракотовый бюст работы Ш. А. Дезена
Казнь Людовика XVI
Робеспьер — член Конвента. 1793 г.
Декрет об аресте Дантона, подписанный членами Комитета общественного спасения
Арест Робеспьера 9 термидора 1794 года
Утро 10 термидора
Робеспьера и его соратников везут на казнь
Умирающий Робеспьер. Скульптура К. Макса
Казнь Робеспьера 10 термидора II года. Гравюра 1799г.
«Комиссия двенадцати» суетилась, пытаясь раскрыть заговор в недрах парижского муниципалитета: после создания трибунала клеймо «заговорщик» равнялось направлению на гильотину. Созданный «бешеными» революционный комитет перманентно заседал в епископском дворце, столь же непрерывно заседали секции, откуда доносились наиболее грозные призывы к чистке Конвента. Стремясь отвести от себя угрозу, жирондисты направили в секции своих людей, не заинтересованных ни в новом 10 августа, ни в новых «септембризадах» (как называли сентябрьскую резню), ни в реализации брошенного «бешеными» лозунга «Грабь награбленное!». В ряде секций жирондистские миротворцы имели успех, и ободренные депутаты Жиронды распорядились арестовать Варле — за то, что он в общественных местах и с трибуны кордельеров призывал к восстанию. За исполненную клеветы статью, приписавшую жирондистам подстрекательство народа к грабежу лавок, дабы получить предлог для обвинения парижан, арестовали также Эбера. Тотчас в Конвент прибыла депутация от Коммуны с требованием освободить любимого массами журналиста. А так как Эбер занимал должность заместителя прокурора Коммуны, его арест восприняли как покушение на свободу самой Коммуны. Взволнованный Инар, бывший в тот день председателем, встал и заявил: «Если будет нанесен удар по национальному представительству, то я объявляю вам от имени всей Франции, что на берегах Сены скоро будут искать то место, где некогда стоял Париж...» Его вопль отчаяния парижане восприняли как угрозу; негодовали все — и в зале Конвента, и за его дверями, где санкюлоты ожидали своих делегатов. Кордельеры приняли резолюцию освободить Эбера силой. После бурных дебатов Эбера освободили, а монтаньяры добились роспуска «Комиссии двенадцати». Однако когда заседание Конвента возобновилось, жирондисты небольшим перевесом голосов отменили постановление. По словам А. Матьеза, историка, внесшего едва ли не самый большой вклад в изучение наследия Робеспьера, жирондисты начинали, но не умели завершать: объявили войну загранице, но не сумели одержать победу над врагом; разоблачили короля, но не решились устранить его; требовали республику, но не сумели управлять ею; и так во всем. А по словам Мишле, политика жирондистов сводилась к понятию «ждать», а революция ждать не могла.
Движение против жирондистов охватило весь Париж. «Бешеные» в открытую готовили восстание. Кипучую деятельность развернул Марат. Уяснив расклад сил, Робеспьер покинул свою уютную нору. 26 мая у якобинцев он произнес речь против преступных депутатов, в которой впервые призвал народ к восстанию: «...народ должен полагаться на свою силу, но когда народ угнетен, тогда он может рассчитывать только на самого себя, и было бы трусостью не призвать его к восстанию». Призыв прозвучал не прямо, а косвенно, ибо Робеспьеру, всегда питавшему почтение к закону, наверняка даже столь робкий призыв дался с трудом. Но, обладая острым чутьем момента, он понимал, что если сейчас он не поставит себя (разумеется, фигурально!) во главе событий, то может утратить свое заработанное упорным трудом влияние. Ведь против Жиронды выступали не только парижане и «бешеные», но и наиболее влиятельные монтаньяры: Марат и Дантон. Правда, Дантон, опасаясь, что поднявший восстание народ может уничтожить и сам Конвент, сделал все, чтобы хоть как-то примирить противоборствующие партии. Но безуспешно. Марат был настроен исключительно решительно и призывал народ, толпившийся возле дворца Тюильри, куда из Манежа недавно перебрался Конвент, поддержать «гору».
Робеспьер восстания боялся, а потому призывал объявить в Национальном конвенте восстание против всех «подкупленных депутатов»: «Я заявляю, что, если будут проявлять преступное презрение к санкюлотам, я подниму восстание против подкупленных депутатов». Народ, санкюлоты для Робеспьера — всего лишь идейный образ; люди из жизни, озлобленные, зачастую голодные и оборванные, те люди, что сделали революцию 10 августа, а теперь заседали в секциях, готовые вновь взяться за оружие, пугали его. Он предпочел бы без них свергнуть жирондистов и поэтому избрал путь, по которому всегда шел: путь словесных баталий внутри Собрания. Именно этот путь привел его на вершину революционной славы, сделал его неформальным главой партии «горы». И он в привычном русле продолжил обвинять жирондистов во всех смертных грехах. Но момент был слишком напряженным, чтобы выслушивать однообразные тирады, и депутатские выкрики с мест то и дело прерывали Робеспьера. «Я физически не в состоянии сказать все то, что подсказывают мне чувства, вызванные во мне опасностями, нависшими над родиной, — отбивался он, пытаясь перекричать противников. — Вы видите, как пользуются слабостью моего голоса, чтобы мешать мне сказать правду». Правда эта заключалась в том, что, помня, как быстро революция расправлялась со своими кумирами, как стремительно забывала их, он, превозмогая страх и растерянность, изо всех сил стремился удержаться на своей высоте. В речи, произнесенной в Якобинском клубе, он сказал, что если Коммуна не соединится с народом, она нарушит свой долг: «Когда становится очевидным, что отечеству угрожает величайшая опасность, обязанность представителей народа умереть за свободу или добиться ее торжества». Но так как Коммуна поддерживала подготовку к восстанию, то слова Робеспьера можно было воспринять как своего рода передачу руководства Коммуне на время восстания. Ибо накануне восстания Робеспьер с трибуны якобинцев заявил: «Я не могу предписать народу, какими средствами надлежит спасаться. Это не в силах отдельного человека. Это не в моих силах, ибо я изнурен четырьмя годами революции и душераздирающим зрелищем торжества тирании и всего, что есть самого подлого и развращенного. Не мне указывать эти средства, ибо я снедаем длительной лихорадкой и особенно лихорадкой патриотизма. Я сказал, и в данный момент у меня нет иного долга». В этих словах — крик души, раздираемой бессилием, усталостью и какой-то безысходностью: напряжение майских дней явно сказалось на здоровье Неподкупного. Впрочем, безысходностью веяло от многих его высказываний; он часто напоминал об ожидавшей его скорой смерти от рук врагов.
В ночь на 31 мая в Париже забил набат и началось восстание. Говорят, в ту ночь звонил сам Марат, забравшийся на каланчу. На улицы вышли вооруженные отряды санкюлотов и Национальной гвардии, командующим которой в этот день назначили Анрио, человека с темным прошлым и склонного к злоупотреблению спиртным. Но, несмотря на большое скопление вооруженных людей, ничего не происходило. В повстанческом комитете, как и в Конвенте, заседали слишком разные люди, а потому не способные прийти к единому решению. Депутаты приободрились и вызвали в Конвент мэра столицы, дабы он дал отчет о состоянии города. Мэр Паш прибыл и сказал, что атмосфера в Париже напряженная, однако всё под контролем. Как пишут историки, всего пять парижских секций дали своим представителям неограниченные полномочия. Наиболее отчетливым требованием большинства секций было принятие обвинительного декрета против двадцати двух депутатов-жирондистов и членов «Комиссии двенадцати». Требование поддержали Шометт, Эбер и Паш, но они намеревались получить приказ об аресте неугодных депутатов законным путем. Примиритель Барер предложил посланцам секций распустить «Комиссию двенадцати» и передать вооруженные силы города под начало Конвента. Под давлением вторгшихся в зал восставших масс решение не прошло. Столкнувшись в словесном поединке с Верньо, Робеспьер сделал решительный шаг: потребовал «обвинительный декрет против всех сообщников Дюмурье и против всех тех, кто только что был здесь изобличен».
1 июня повстанческий комитет приказал окружить Конвент. «Комиссия двенадцати» была распущена, и все ее документы легли на стол Комитета общественного спасения. Собрание удовлетворило требование о ежедневной выплате 40 су каждому рабочему, вставшему под ружье, вплоть до окончательной победы над контрреволюцией. К утру 2 июня 24 тысячи национальных гвардейцев и несколько отрядов вооруженных санкюлотов под командованием Анрио расположились вокруг дворца Тюильри; туда же подтащили пушки. Очередная делегация от Коммуны потребовала ареста двадцати девяти депутатов-жирондистов . Пока Конвент пребывал в замешательстве, Барер предложил всему депутатскому корпусу выйти навстречу штыкам и пушкам Национальной гвардии. Зачем? Трудно сказать; возможно, чтобы выиграть время на обдумывание дальнейших шагов. Но, скорее всего, это был некий театральный жест, к которым была столь расположена революция. Ведь революционный энтузиазм передавался исключительно в коллективе, в толпе, где один «заряжался» от другого. Депутаты, за исключением небольшой горстки во главе с Робеспьером, вышли из дворца, но дальше ворот парка их не пустили. «Канониры, по местам!» — решительно скомандовал Анрио, и депутатам пришлось вернуться в зал заседаний. Когда все вошли, на трибуну взбежал Кутон и предложил подвергнуть депутатов Жиронды домашнему аресту. Не ожидавший, видимо, такого постановления, Верньо воскликнул: «Дайте Кутону стакан крови, он изнывает от жажды!» Предложение приняли без голосования. Робеспьер не изрек ни слова. Сидя на депутатской скамье, он наблюдал, как Конвент исторгал из своего лона людей, с которыми он больше года вел упорную борьбу. Но чувствовал ли он себя победителем?