На вершине одного из холмов, которые в этом месте вплотную подступают к горам, расположилось белоснежное здание санатория. Если отсюда смотреть вниз, видно, как у подножия холма зеленоватые волны лениво набегают на песчаный берег. На другом берегу бухты, за лесом мачт рыбачьих сампанов, тесно сбившихся у пристани, виднеется малиновая черепица рыбного завода.
Весь этот год в санатории лечился старый коммунист из Южного Вьетнама. Лет ему было около шестидесяти. Часто видели, как по утрам или после ужина он медленно прохаживался по коридору, проницательным и спокойным взглядом ощупывая каждый предмет. Звали этого седобородого человека Ты Нян. Долгие годы подпольной деятельности подорвали его здоровье, и недавно он был вынужден оставить работу. Организм его был истощен, давали о себе знать старые раны — следы чудовищных пыток. Легкие и печень, отбитые в застенках, нестерпимо болели.
Врач санатория, молоденькая девушка, относившаяся к старику, как к родному отцу, с тревогой и болью думала, что Ты Нян может не дожить до конца осени. Понимал это и сам Ты Нян. Но за свою жизнь он прошел через столько испытаний, что и теперь старался не падать духом.
Несмотря на тяжелую болезнь, Ты Нян не мог лежать в постели — этому противилось все его существо. И ему удалось добиться разрешения работать в агитгруппе.
Все в санатории относились к Ты Няну с большим уважением. Он был очень дисциплинирован и показывал пример другим отдыхающим.
Но однажды в сырое, туманное утро, когда никому из больных не разрешили выходить на улицу, врач, заглянув во время утреннего обхода в палату Ты Няна, не нашел его там. Перепуганная медсестра бросилась искать старика. После долгих поисков она увидела на дороге, ведущей к морю, одинокую фигуру. Это был Ты Нян.
Женщина окликнула его, но старик не ответил. Он сосредоточенно о чем-то думал… Медсестра тихо сказала:
— Сыро очень… роса. Куда же вы идете — ведь у вас такие слабые легкие…
В другой раз, беседуя как-то вечером с врачом, Ты Нян посмотрел в сторону завода и сказал, горько усмехнувшись:
— Вот уже год прошел, как я торчу у вас, словно выбившаяся из сил птица, которой только и остается с тоской следить за полетом своей стаи — расправить крылья и полететь она уже не может. Так-то, доченька Нган…
Девушка ничего не ответила, но глаза ее, казалось, говорили: «Вы уже много летали, а теперь настало время отдохнуть. Пусть вместо вас полетают подросшие птенцы из вашей стаи!»
Старик долго молчал. Наклонив седую голову, внимательно следил за стайкой рыбачьих сампанов, несшихся к бухте со стороны моря. Потом вдруг, резко повернувшись к девушке, попросил:
— Если у тебя как-нибудь выдастся свободный денек, дочка, сведи меня прогуляться к заводу, хорошо?
— Но там ужасный запах от рыбы! Нет, вам туда нельзя!
— Ну, тогда отведи меня в горы, вон по той дороге. Говорят, там деревни объединились в кооперативы, люди стали жить лучше. Очень хочется посмотреть…
У девушки сжалось сердце. Взяв старика за руку, она постаралась успокоить его:
— Вы еще так слабы, потерпите немного. Как только вам станет лучше, я обязательно отведу вас туда. Обещаю…
Но ей не суждено было выполнить свое обещание. Спустя несколько дней состояние Ты Няна резко ухудшилось. Теперь его не видели в коридоре. Прикованный к постели, он неподвижно лежал на левом боку и тяжело дышал. Резкая боль в печени не позволяла ему даже присесть. Старик не мог ничего есть и только пил апельсиновый сок. Его худое тело напоминало скелет. Руки и плечи словно высохли, щеки провалились, подбородок заострился. И только глаза оставались такими же лучистыми, проницательными и добрыми.
На четвертый день Ты Нян попросил сестру позвать
К нему доктора. Когда они остались вдвоем, старик сказал:
— На этот раз мне уже не выкарабкаться, Нган, прошу тебя, отправь телеграмму моей дочери Хань.
— Успокойтесь, отец. Вы еще поправитесь, я знаю! — Девушка, сама того не замечая, стала называть больного отцом.
— Нет, я себя знаю. Ты должна помочь мне. Хань в этом году кончает педагогический институт… А это значит, что она должна преподавать, куда бы ее ни послали, так ведь? Так… Но из Ханоя она уезжать не хочет. Я высказал ей свое мнение в письме, но не знаю, послушалась ли она моего совета. В письмах она избегает писать об атом… Дочь — это все, что у меня осталось в жизни. Хочу последний раз повидаться с ней.
Девушка сидела молча. О чем-то думала. Потом укрыла больного одеялом. Каждое движение ее ласковых рук как бы говорило, что она все поняла и все сделает. Когда она поднялась, Ты Нян сказал:
— Вот ее адрес: Педагогический институт…
— Знаю, — прервала его Нган, — у меня сохранилось ее письмо. Она мне писала в конце прошлого месяца.
— Судя по ее письмам, — голос старика задрожал от волнения, — выпускникам дали отдохнуть перед отъездом на работу, правильно?
— Правильно.
С этого момента прикованный к постели солдат революции с волнением стал ждать, когда начнется бой между угасающей жизнью и медленно надвигающейся смертью, бой, полем битвы которого стало его тело. В первый раз придется участвовать ему в таком сражении, в первый и последний.
На следующий день Ты Нян потерял сознание, а потом забылся долгим, тяжелым сном. Проснулся он среди ночи и, вспомнив о посланной телеграмме, подумал: «Хань, конечно, ее получила и сейчас, наверно, едет сюда». Ему стало лучше. Быть может, тлеющий огонек надежды на выздоровление и чувство отцовского долга влили новые силы в этого уже приготовившегося встретить смерть человека. Про себя он решил, что ему надо прожить по крайней мере три ночи…
Возвращаясь с почты, Нган думала о том, что теперь старик все время будет волноваться, узнавать, не приехала ли дочь. Однако, к ее удивлению, Ты Нян ни о чем не спрашивал. Но каких усилий стоило ему это молчаливое ожидание! Как вздрагивали веки старика, когда у пристани раздавался гудок парохода…
И вот на третий день, после того как была послана телеграмма в Ханой, поздно вечером Нган, едва успев прилечь, услышала стук в дверь. Вошла дежурная сестра и сказала, что приехала дочь Ты Няна. Быстро одевшись, Нган вышла.
В гостиной при тусклом свете ночника Нган увидела девушку с вещевым мешком за плечами. У нее был высокий лоб, черные блестящие глаза прятались под густыми ресницами. Лицо дышало свежестью; казалось, этому юному существу еще не довелось столкнуться с горем…
— Вы Хань? — Голос Нган дрогнул от волнения.
— Да, — тихо ответила девушка.
И по тревожной интонации этого короткого ответа Нган поняла, что Хань боится услышать самое худшее. Она подошла к девушке и положила руку ей на плечо.
— Пойдемте со мной. Отец ждет вас с нетерпением, — сказала она, помогая девушке снять мешок.
Они прошли в комнату Нган.
— Что с отцом? Разрешите мне пройти к нему, — попросила Хань.
— Хорошо, я провожу вас к нему, но сначала съешьте чего-нибудь. В поезде вы наверняка ничего не ели.
Хань выпила стакан молока. А Нган тем временем рассказала ей о здоровье отца. Потом они пошли к старику.
Дойдя до дверей палаты Ты Няна, Нган остановилась и, показав жестом, что девушка должна немного подо ждать, постучала и вошла. Некоторое время спустя она пригласила Хань войти.
Девушка прошла в комнату, а Нган, прижав руки к груди, осталась у дверей.
— Доченька! — сдавленным голосом произнес старик. Хань подбежала к кровати отца и взволнованно заговорила:
— Папа, папочка… Я только что приехала… Тебе очень плохо?
— Я знал, что ты приедешь, — старик говорил медленно, останавливаясь после каждого слова. — Но все-таки боялся — вдруг не сможешь.
Нгап хотела выйти, но Ты Нян сказал:
— Куда ты уходишь, Нган?.. Ты не мешаешь, посиди с нами.
Нган остановилась в нерешительности, потом прикрыла дверь и присела на стул в углу комнаты. Так среди ночи, когда за окнами частил мелкий осенний дождик, дочь встретилась со своим отцом, отдавшим делу партии тридцать лет жизни. При нежно-зеленом свете настольной лампы старик смотрел на юное лицо Хань, и ему вспоминались далекие события, полузабытые образы. Перед ним промелькнула вся его жизнь, казавшаяся ему длинной дорогой, то каменной, то топкой, порой обагренной кровью.
Ты Нян чувствовал, как постепенно исчезала плотная пелена усталости, застилавшая его мозг, и как прежняя его жизнь, в которой было так мало радостей и так много горя, вдруг осветилась по-новому, засверкала яркими красками. Старик долго смотрел на дочь. Потом попросил:
— Хань, доченька, дай мне твои руки.
И девушка дрожащими руками взяла худую горячую руку отца.
— Ты не устала с дороги, спать не хочешь? Ночью, конечно, надо спать… Да что поделаешь, так уж получилось… Сожми покрепче мою руку. Вот так, теперь хорошо.
Немного помолчав, старик продолжал:
— Ты так быстро выросла. Это платье давно себе сшила? Мне кажется, оно тебе немного тесновато… Сшей себе новое. Тебе пойдет темно-розовый или сиреневый цвет… Хань, доченька, мы с тобой встречаемся четвертый раз, ведь так? — Голос старика звучал почти весело, но девушка вдруг опустила голову. — Да, четвертый, я помню. В прошлую встречу ты просила рассказать, как мы жили с твоей матерью, но я так и не успел — времени не хватило… Вот послушай-ка теперь.
— Сейчас ты слишком слаб! — запротестовала было Хаиь, но, обернувшись к Нган, прочитала в ее глазах разрешение.
— Нет, сейчас я не чувствую никакой боли, а другого случая может и не быть… А ты ведь должна знать, кем были твои родители… Доченька, до сих пор я все время был занят… Не мог позаботиться о тебе, все недосуг было… Но ты об этом Не горюй: я ведь всегда о тебе думал и беспокоился. Ты уже выросла, но еще так неопытна. В твоем возрасте твоя мать была гораздо взрослее… Теперь ты вступаешь в жизнь; она у тебя намного светлее, чем была у нас с матерью… Вот поэтому ты и не можешь себе представить, как мы жили в то время. Но когда ты узнаешь о нашей жизни, поймешь, как неоценимо дорого все то, что происходит вокруг в эти дни. Только тогда вы все узнаете, как надо любить жизнь… В голове у меня путаница. Иной раз память словно тучи застилают. Всего, конечно, но упомнишь — ведь за свою жизнь я сменил не одну профессию. Надо было и на жизнь зарабатывать и вести подпольную работу. Тебе, наверное, невдомек, что отцу твоему приходилось быть и возчиком, и парикмахером…
Старик замолчал и посмотрел в окно, за которым притаился мрак дождливой ночи. Ему вспомнилось, как в такую же осеннюю ночь за ним гнались агенты тайной полиции. Уйти от них помогла ему мать. Она провела сына сквозь потайной лаз в изгороди, за которой жили возчики. Там, в доме хозяина, он и спрятался. С этого времени ему довелось и сено косить, и за лошадьми ухаживать, и возчиков подменять. Возчики были из безземельных крестьян, и почти все, за исключением нескольких человек, имевших свои телеги, нанимали повозки у хозяина и зарабатывали всего несколько хао[8] в день. Нужда и голод закалили этих людей; они встали на путь революционной борьбы. Ты Нян организовал подпольный центр, тесно связанный со всеми уголками уезда. Во время забастовок до трехсот возчиков прекращали работу. В то время забастовки еще не оканчивались кровавыми столкновениями с полицией… Возчики научили Ты Няна своему ремеслу. Вскоре он уже знал повадки каждой лошади. До сих пор он помнил, как дробно постукивали копытца рыжей кобылки, как мелодично цокали копыта серого жеребца…
Ты Нян вздохнул, затем продолжал:
— Но возчиком я был недолго. Хозяин, которому принадлежали повозки и лошади, донес на меня начальнику полиции. К счастью, друзья помогли мне скрыться. Один возчик доставил меня к границе с Камбоджей. Там, на ферме в области Бак Тьен, я и остался жить… Вот где поля — конца-краю не видать! Смоковницы растут высоченные. А комаров такая уйма, что стоит ночью сжать руку в кулак — добрый десяток останется на ладони… Прожил я на той ферме всего два месяца — больше не смог, потянуло в родные края. На этот раз я стал парикмахером. С чемоданчиком, в котором лежали инструменты, ходил я по деревням, разбросанным вдоль реки Тиен. Мне было поручено установить связь между подпольными группами этого уезда. Тут я и встретился с твоей матерью…
Когда старик заговорил о матери, у Хань тревожно забилось сердце, в груди защемило. А к Ты Няну будто молодость вернулась — на лице вспыхнул румянец, голос окреп.
— Этого мне никогда не забыть. Я помню, точно это было вчера, тот день, когда впервые увидел бедно одетую девушку — сироту, услышал ее тоненький голосок. Он трогал до глубины души каждого, кому доводилось его слышать… Однажды вечером, когда я шел к городскому рынку, где у нас была явка, меня заметил полицейский патруль. Я бросился бежать. Полицейские ринулись следом. «Эй, люди! — кричали они. — Это коммунист! Держите его!» Никто из жителей села не стал ловить меня, но полицейские не отставали. Вдруг у берега речки, вдоль которой я бежал, заметил лодку. В ней сидела девушка. Задыхаясь от быстрого бега, я попросил ее перевезти меня на другой берег. Сначала девушка не соглашалась, но, видно, у бедняков есть какое-то чутье на несчастье других. Она догадалась, в чем дело, и, не раздумывая, отвязала лодку… велела мне спрятаться в крохотной каютке, а сама вывела лодку на середину реки и стала грести по течению. Сбитые с толку полицейские потеряли мой след… В сумерках, когда лодка была уже далеко и кругом все стихло, девушка причалила к берегу и позвала меня ужинать. Только тогда я смог рассмотреть ее лицо. Ты на нее очень похожа, дочка. Только она была худенькая, и черты лица у нее были тверже, резче. Глаза смотрели ласково и в то же время бесстрашно. Кожа у нее была не такая белая, как у тебя. Пока мы ужинали, я узнал, что живет она у своего дяди. Поспевал урожай — и он посылал ее работать на поля, а когда жатва кончалась и рис был убран, заставлял целыми днями перевозить людей через реку. Все заработанное ею он отбирал. Кормили ее впроголодь, раз в год ей разрешалось сшить себе брюки из грубой материи и кофту с короткими рукавами.
— Отчего же ты не бросишь все это, не уйдешь от него? — поинтересовался я.
— Куда же мне идти? — печально спросила она.
Я сидел и думал, что бы ей посоветовать, ведь сам я был тогда, как перелетная птица, — сегодня здесь, завтра там.
— Дела у меня тоже незавидные, — сказал я. — Но если ты согласна бежать отсюда, я отведу тебя к моей матери, будешь вместе с ней разводить шелковичных червей, этим и прокормишься!
Помолчав немного, девушка проговорила:
— Но ведь это… это не так просто!
— А что тут особенного? Станешь жить вместе с моей старушкой, никто тебя не найдет. Меня там не будет, а ты никаких подозрений не вызовешь. Я скажу матери, чтобы она всем говорила, будто ты ее племянница…
Девушка опустила голову, произнесла:
— Если все это правда, я пойду с тобой… Но сейчас не могу… Мне переодеться не во что…
Я ответил, что одежду можно купить. Главное, уйти отсюда, пока не вернулись полицейские.
И вот, едва забрезжил рассвет, мы пустились в путь. Я греб на носу, девушка — на корме… Эта девушка и стала твоей матерью… Как видишь, нас свел счастливый случай. А может быть, мы пошли одной дорогой еще и потому, что жизнь у нас с ней была одинаковая… Сначала у меня не было никаких намерений. Потом, когда мы лучше узнали и полюбили друг друга, мы стали мужем и женой… Твоя мать очень быстро поняла смысл моей работы и вскоре уже ходила на связь вместо меня. И делала она это очень здорово.
В 1935 году меня арестовали. Выдал провокатор. В тюрьме я узнал его имя, и мне удалось сообщить об этом на волю. Через два дня мне передали, что провокатор получил по заслугам. Я был приговорен к ссылке на остров Пуло-Кондор.[9] Услыхав об этом, жена проплакала
всю ночь, но утром, когда пришла проститься со мной, глаза ее были сухими…
Ты Нян закашлялся. Нган подбежала к нему, но он тут же затих. Врач приготовила стакан апельсинового сока и передала его Хань. Та стала поить больного. Сделав два глотка, старик отстранил стакан и продолжал:
— Перед тем как отправить на этот знаменитый остров, меня целый месяц пытали. В полиции знали, что я был связным партийных центров. Вот палачи и старались всеми возможными способами заставить меня говорить. Протыкали мне ладони железными крюками, жгли волосы, в мешке опускали под воду. Но я думал: «Пусть что угодно делают, но я не произнесу ни слова. Не хочется, конечно, так рано умирать, но если я и умру, то умру один». И полицейские, убедившись, что, невзирая на пытки, я все равно ничего не расскажу, отправили меня в ссылку…
Хань опустила руку отца, взглянула на израненную ладонь и заплакала.
— Что же ты отняла руки, дочка? Давай их скорее сюда…
Не произнеся ни слова, девушка встала и закрыла лицо руками.
— О чем это я говорил?.. Ах да, об острове. Ну, про это не стоит рассказывать, ты наверняка все и так знаешь по книгам. Это был сущий ад. Столько там погибло лучших сынов партии! Я чудом остался жив. Революционное движение на материке нуждалось в опытных революционерах. Партия выделила для побега группу товарищей, в числе их был и я. Нам удалось добраться до Ха-Тьена. Нас направили в разные провинции, и мы, едва вырвавшись на свободу, сразу же с головой окунулись в водоворот революционной борьбы. Меня послали в мой родной уезд. Там повсюду вспыхивали демонстрации, забастовки. Рабочие требовали увеличения заработной платы, крестьяне — отмены налогов. В ответ враги усилили террор и репрессии… Туманным ноябрьским утром 1940 года они убили твою мать.
Ты тогда была еще совсем крошечная, но тоже участвовала в демонстрации, которую мы организовали. Я шел впереди со знаменем, а мать несла тебя на руках. Вдруг в ряды демонстрантов врезались полицейские. Их начальник направил на меня пистолет, и не успел я отпрянуть в сторону, как грянул выстрел. Но кто-то заслонил меня и, сраженный пулей, упал. Это была твоя мать… Ты кричала на ее холодеющей груди. Люди, стоявшие вокруг, подняли ее тело высоко над головой и понесли… Так она спасла меня во второй раз, но какой ценою!
— Папа… прости меня, — прошептала Хань и зарыдала.
У Нган на глаза навернулись слезы. Она стояла у кровати, закусив краешек платка.
— Не надо плакать, доченьки. Успокойтесь… в тот раз восстание было подавлено. Но не напрасно было пролито столько крови. И разве мы не поднялись со дна этого кровавого моря, разве мы отступили?! Кровь погибших всегда будет алеть на знамени нашей партии, а те, кто остались в живых, приняли это поражение как суровый урок на будущее… Мы стали собирать новые силы…
Ты Нян замолчал. Грудь его часто вздымалась. Потом он медленно высвободил из-под одеяла левую руку. Она была вывихнута в локте.
— …Похоронив жену, я ушел из родных мест — надо было на время скрыться. Поднялся вверх по Меконгу и стал работать там на лесозаготовках в дремучих джунглях Компонгтям. Какое дерево тут только не росло — и сандаловое, и черное, и мраморное, и красное! Слоны тащили к берегу реки срубленные и очищенные стволы. Там мы складывали их в штабеля, а потом связывали в плоты. Однажды подрядчик, проверяя веревки, которыми был связан плот, увидел, как один из рабочих-камбоджийцев закурил и присел отдохнуть у края плота. Подскочив к нему, подрядчик ударил ногой в спину. Тот упал в воду, сильное течение сразу же подхватило его. Я был рядом и, не задумываясь, протянул бедняге руку. Но тут подрядчик схватил толстый сук и изо всех сил ударил меня по руке… После этого я долго болел… Я был у матери единственный сын, и меня отняла у нее революция. Каждый раз я возвращался домой больным, искалеченным, и она горько плакала…
С тех пор я уже не покидал родных мест и с головой ушел в подпольную работу. В 1945 году, когда партия подняла народ на восстание, я вместе с членами уездного комитета партии руководил борьбой в нашем уезде.
Теперь, когда ты все знаешь… — старик замолк. Хань с тревогой наклонилась над ним.
— Папа, ты устал. Не надо больше говорить.
— Нет, дай мне докончить… Я не хочу тебя поучать, дочка… Мне неприятно было заставлять тебя чем-то жертвовать… Ты как-то писала о своем решении остаться в городе и не ехать в горы. Я тебе советовал не делать этого. Но потом ты уже не упоминала об этом в письмах. Как это понимать?.. С тех пор как не стало твоей матери, столько людей поили тебя молоком, кормили рисом! А сейчас на той самой земле, где она похоронена, гибнут люди… А кто еще жив — терпит нужду, лишения… Ведь ты не только моя дочь, понимаешь?.. Да ты уже и так все поняла…
И старый коммунист с нежностью посмотрел на дочь. Потом попробовал повернуться, но сил уже не было… Хань склонилась над отцом.
— Папа… прости…
Старик не ответил. Глаза его медленно закрылись. Через некоторое время он открыл их:
— Что ты сказала, доченька?.. Ну ладно, раз ты понимаешь свою ошибку… я тебя прощаю… Я скоро умру и ничего, кроме одной вещи, не оставлю тебе в наследство… Принеси сюда мой вещевой мешок…
Девушка подошла к вешалке и сняла мешок.
— Развяжи его. Сверху лежит одежда — отложи ее. Хань сделала, как велел отец.
— Под белой материей поищи сверток. Нашла?
— Да, вот он.
— Дай-ка его сюда.
Ты Нян осторожно взял сверток и положил его себе на грудь, возле сердца. Потом долго, не отрываясь, смотрел на узелок. Несколько минут спустя заговорил:
— Тут завернут устав партии. В 1930 году, перед тем как вступить в партию, я его переписал… А когда твоя мать готовилась стать коммунисткой, я передал ей эту тетрадку и сказал: «Возьми и прочитай. Осталось всего пять дней до собрания, где тебя будут принимать».
Она спрятала тетрадку на груди и больше не расставалась с ней. Это было 8 ноября 1940 года, а десятого мы вышли на демонстрацию… Она не успела вступить в партию, но в книге, где записаны имена коммунистов, отдавших жизнь за революцию, есть и ее имя… С тех пор я хранил эту тетрадь как самую дорогую вещь… На ней кровь твоей матери… Все ждал, когда ты вырастишь, чтобы передать ее тебе…
Старик замолк. Потом протянул сверток дочери:
— Береги это, дочка!
Хань дрожащими руками взяла узелок, осторожно развернула его и увидела небольшую тетрадь в ветхой обложке. Тонкие пожелтевшие листы были испещрены маленькими, аккуратно выведенными буквами. На краях тетради темнела засохшая кровь. Священный трепет охватил девушку.
— Дочка, — услышала она голос отца, — там еще есть… шерстяное одеяло… Возьми его с собой… в горах холодно…
Девушка бросилась к отцу:
— О господи… папа!
Она упала на колени и прижалась мокрым от слез лицом к груди отца. Дыхание старика становилось все слабее. Нган видела, как с последним вздохом Ты Няна поднялись разметавшиеся по груди старика темные пряди девичьих волос. Поднялись и больше не опустились.
Хань осталась в санатории еще на два дня, чтобы похоронить отца. Ты Няна хоронили все отдыхающие. На третий день рано утром решила уехать.
— Почему бы тебе не остаться еще на день? — спросила ее Нган. — Отдохнешь перед дорогой.
— Нет, не могу. Послезавтра я должна быть на месте.
…Хань поднялась, когда было еще совсем темно.
— Куда ты так рано? — спросила ее Нган. — Еще только три часа.
— Хочу пойти на могилу отца.
Нган помогла девушке собраться. Потом они вместе пошли на кладбище. Хань молча просидела у могилы остаток ночи. Когда она подняла голову, в ее блестящих глазах заиграл первый луч солнца.
— По какому адресу тебе писать? — спросила Нган.
— Я напишу сама, как только доберусь до места.
Девушка закинула косы за спину, повернулась и пошла. Над морем поднялось солнце, осветив тысячами лучей свежий могильный холмик и девичью фигурку на дороге, ведущей в горы.