Часть вторая ВОДОВОРОТ

Глава 11 ВОДОВОРОТ


Печера, Печера — великая и пустынная река Севера. С высоты усинского утеса кажется, что сливаетесь вы с Усой полюбовно и ласково, как и уготовано северной природой всему великому: не громыхают тут страшные кавказские грозы, нет здесь испепеляющих суховеев и потопных ливней, не рушатся дома от землетрясений и тайфунов, не видели печорские дали и безумных людских побоищ.

Но и в этих вечно покойных печорских далях скручивались и рвались людские судьбы, будто на могучем печоро-усинском субое, который бывает особенно страшен в разом нахлынувшую весну, взрывающую ледовые оковы одновременно на обоих берегах.


Таким же мощным субоем весной 1908 года в притаенном, дремучем Печорском крае стала «Записка» Андрея Журавского, разосланная по губернским канцеляриям, столичным министерствам, посланная в правительство и самому царю. Боясь быть не услышанным «глуховатыми» сановниками, «Записку» Андрей подкрепил серией статей в самой большетиражной газете России — в «Новом времени», назвав их «Приполярная Россия».

Возмужавший, окрепший, убежденный голос Андрея Журавского «не услышать» было невозможно: «Огромные приполярные земли России, богатства которых сказочны, приносят народу только убытки. Отечество наше бедно не потому, что иссякли его колоссальные богатства, а потому, что они мертвы! Повторяю, невзирая на хохот скептиков и могучий ропот обывателей, — заявлял Журавский теперь уже на всю Россию, — Север сказочно богат полезными ископаемыми, Приполярье богато лугами и пустошами, которые легко можно разработать в луга. Но богатства эти останутся мертвыми, если не проложить к ним транспортных магистралей, связывающих сырьевые районы страны с промышленными центрами. Приполярью Европейского Севера и Сибири нужны железные дороги, тракты, морские и речные пути, нужны почты, телеграфы, а главное — нужно действующее в интересах родины и ее народа УПРАВЛЕНИЕ.

Чего же ждать, когда Приполярьем Сибири управляет безраздельно и безотчетно один малограмотный урядник, а уникальным по скоплению богатств Печорским краем правят отбросы российского чиновничества!»


* * *

— Читали, господа «отбросы российского чиновничества»? — спросил архангельский губернатор камергер двора его императорского величества Иван Васильевич Сосновский своих ближайших помощников — управляющего Казенной палатой Ушакова и начальника жандармского управления полковника Чалова.

— Читать-то читали, ваше превосходительство, да не поняли, кого господин исследователь, ставший премного известным, имеет в виду, — уклонился от прямого ответа хитроватый губернский казначей.

— Меня иметь в виду еще, надо полагать, рановато, — улыбнулся вылощенный камергер. — А вот вас, Александр Петрович и Николай Иларионович, возможно, ибо правите вы губернией уже второй десяток лет. Только, бога ради, не подумайте, что я разделяю мнение этого юного фантазера.

— Какие мы правители? — вздохнул полковник Чалов, отчетливо понимая, зачем они приглашены. Службу в Архангельской губернии он начинал двадцать лет тому назад безвестным корнетом по жандармскому корпусу, а теперь сам командовал этим корпусом, державшим в цепях «умы» трети государственных преступников империи, томившихся в тюрьмах и в ссылке «пристоличной Сибири».

— Не скажите, уважаемый Николай Иларионович, — все так же улыбался губернатор, — казна и войска — издавна могучие руки государей.

Разговор, повитав вокруг да около имени Журавского, вскоре иссяк. Ведомый поднаторевшей в придворных интригах рукой Сосновского, разговор этот не потребовал никаких обязательств от Ушакова и Чалова, польстив им причислением к левой и правой рукам губернатора.

Чалов хорошо знал биографию камергера Сосновского по долгу своих обязанностей: «Знаем, камергер Ванечка, — размышлял после беседы полковник, — что кроется за твоими обворожительными улыбочками. Знаем даже, зачем ты добровольно пожаловал в нашу губернию, из которой очертя голову бегут все губернаторы. Знаем, зачем были званы... Все просто, — раздумчиво ходил полковник Чалов по своему кабинету, — я должен связать этому «орлу» — Журавскому — крылья, а Ушаков — лишить его последнего корма. Это нужно камергеру не из-за спеси или прихоти...»

Начальник жандармского управления вызвал своего помощника и приказал:

— Заготовьте приказ о рассредоточении колонии политссыльных Усть-Цильмы по самым дальним деревням. В списки включите в первую очередь тех, кто связан со станцией Журавского. Есть такие сведения?

— Так точно, господин полковник! — струной вытянулся ротмистр Фридовский. — Но смею напомнить...

— Что возможен бунт... Что у Журавского охранная грамота от самого Столыпина... Пусть будет бунт, ротмистр!

— Ясно, господин полковник! — разом догадался подающий надежды Фридовский.


* * *

Двести политических ссыльных, согнанных весной 1908 года силой оружия на палубу «Доброжелателя», готового по приказу пристава Крыкова развезти их по отдаленным углам уезда, действительно взбунтовались. Да и как было не взбунтоваться, если у многих летом заканчивались сроки ссылки; как было не возмутиться, если ссыльных отрывали от Станции, от Журавского, от полюбившегося дела.

— Издевательство! — вскипали яростью ссыльные.

— Это наглая провокация, товарищи! — вскочил на якорную лебедку Николай Прыгин. — Это произвол!

Тем временем Семен Калмыков, боясь стихийной расправы стражников с бунтовщиками, боясь ответных действий ссыльных, говорил приставу Крыкову:

— Убирайте, пристав, лишнюю стражу к едреной бабушке. Дайте команду Бурмантову к отплытию. Сами разберемся...

Крыков, оробев, послушался.

Когда «Доброжелатель» выплыл на середину Печоры и отошел верст на десять вверх по течению, боевой отряд ссыльных, подготовленный Прыгиным, разоружил малочисленную стражу, приказал бросить якорь и приготовиться к длительной стоянке. В капитанской рубке Калмыков втолковывал хозяину парохода, щеголю Андрею Норицыну, прозванному земляками-ижемцами Пелый Лепеть:

— Вот что, Белый Лебедь, спустишь шлюпку и отправишься к тестю с нашим ультиматумом: если не вернут нас миром в Усть-Цильму, то на твоем «Доброжелателе» мы сами повезем петицию губернатору. В Архангельске же мы его утопим! Утопим за то, что ты так охотно предоставляешь его под наши беды. Плыви, Лепеть!

В Полицейской управе, в кабинете исправника Рогачева, сошлись два зятя Алексея Ивановича: Андрей Журавский и Андрей Норицын. Были тут пристав Крыков, помощник исправника Серебренников. Страсти кипели долго, все более и более озлобляя противников.

— Дай приказ — сам везу! — кричал Норицын. — Берег ступят — руки крути! Вяжи! Сам на Пелый Лепеть куды кошь везу! — горячился владелец парохода, сбиваясь в ярости на родной язык. — У, лек шпана! — грозил он за окно.

— Дело, дело, Андрей Петрович говорить изволят, — поддакивал Крыков. — Проучить, проучить подлецов надо! Особливо Калмыка с Прыгуном!

Журавский, исчерпав все разумные доводы против «глупейших, провокационных» советов взбешенного Норицына, присел к столу и быстро набросал текст телеграммы министру внутренних дел: «Уездные власти Усть-Цильмы игнорируют инструкции надзора ссыльных тчк творят произвол тчк провоцируют возмущение избиениями зпт высылкой самые отдаленные места за два месяца до окончания сроков тчк требую немедленного вмешательства и наказания виновных тчк Журавский». Андрей пододвинул лист Алексею Ивановичу, тот надел очки, прочел несколько раз, вытер вспотевший лоб платком.

— Скажите честно, Алексей Иванович: вернете ли вы ссыльных мирным путем в Усть-Цильму? — спросил Журавский. — Если нет, то я иду на почту отправлять телеграмму.

— Ты что путай ноги Алексей Иваныч! — подскочил к Журавскому Норицын. — Мой парокод тонет!.. Мой! У тебя гнилой карбас нет!

— Я разговариваю не с вами, пароходчик! — оборвал его Андрей. — Решайте, Алексей Иванович! — не отступал Журавский от тестя. — Это в вашей власти.

— Поезжай, Андрей Владимирович, на пароход с моим приказом: спуститься в Усть-Цильму и разойтись по старым квартирам. Тебе поверят. Остальным на пристани делать нечего! — Справившись с собой, Рогачев, огромный, решительный, поднялся над всеми. — Путаники! — стукнул он кулачищем о столешницу. — Делом занимайтесь!..

— Спасибо, Алексей Иванович! — благодарно посмотрел Журавский на своего тестя, понимая, какую ношу взвалил тот на плечи.

— Из спасибо шубу не сошьешь, а мундир с меня сымут...


Если бы только сняли мундир!

В тот же день, как мирно разошлись ссыльные по обжитым усть-цилемским квартирам, Крыков послал телеграфный донос Чалову. Тот кинулся к губернатору:

— Совсем рехнулся печорский исправник в потворстве зятю с его осиным гнездом. Извольте взглянуть, ваше превосходительство, на донесение пристава о бунте. О Журавском, о потворстве исправника Рогачева. Черт-те что творится на Печоре!

— Любопытно... Солидное досье... — принял папку губернатор. — Так-таки: «Под крышей станции Журавского действует сплоченная революционная сила...» Журавский сам сознается: «Станция существует исключительно средствами и деятельностью политссыльных...» Смел, фантазер, смел, — покачал красивой головой Сосновский. Задумался, что-то решая. — Ладно: фантазера оставим пока в покое. Рогачева же сюда немедля! Пошлите срочную телеграмму за моей и вашей подписями — пусть эта квашня забродит еще в Усть-Цильме.

Телеграмма была предельно ясна: «Сдайте уезд Крыкову немедленно выезжайте Архангельск. Сосновский Чалов».

При обычном вызове в губернию уезд не сдают приставу, ибо есть у исправника постоянный помощник. Однако в критический момент помощник Серебренников поддержал Журавского, а не Крыкова с Норицыным, о чем также не умолчал пристав в донесении.

Алексей Иванович простился со всеми и все на том же «Доброжелателе», стоявшем теперь без дела, отплыл в Кую, чтобы там пересесть на морской пароход и плыть на расправу в Архангельск.

Наталью Викентьевну, почуявшую сердцем неладное, снесли с парохода на руках.

Алексей Иванович умер ночью в каюте парохода. Умер от разрыва сердца. К полудню следующего дня «Доброжелатель», надрывно гудя, возвратился с телом Алексея Ивановича в Усть-Цильму.

Хоронили Алексея Ивановича всей двухтысячной Усть-Цильмой по велению протоиерея в церковной ограде под молодыми пушистыми кедрами. События, накатившиеся крутой волной на отдаленное уездное село, болью отозвались в каждом сердце и на какое-то время помирили всех, даже Журавского с Норицыным.

Однако миг смирения был слишком краток: на семейной тризне по покойному хлюстоватый податный инспектор Яблонский, изгнанный из Архангельска за пьянство и мздоимство, исподволь оценивая Веру похотливым взглядом, в притворной скорби шептал ей:

— Ах ты, господи, воля твоя... Вот ведь она, неблагодарность-то черная: тесть к нему с добром, а он его колом!.. Да насмерть, насмерть...

Вера как будто ждала такого толчка: когда Журавский, припоздав к поминкам, вошел в залу, она, не помня себя, изошла криком:

— Мало тебе, вшивец самоедский, моей загубленной жизни! Ты жизнь отца отнял! Самоед! Самоед ты проклятый!..

Андрейка Норицын с исказившимся лицом, с бешеной слюной бросился к Журавскому с кулаками, но, кем-то неуловимо ловко сбитый с ног, грохнулся затылком о стенку и завыл в пьяной истерике:

— Убийца! Лек шпана!

— Верка! Андрейка! — вскочила Катя и закатила сестре громкую пощечину. — Да сдурели вы от похоти, от жадности! Вас, что ли, любил папа?! Вас, таких?! Он молился на Андрея... И я на него молюсь! Он святой! Свя-той! — тянула Катя руки к Журавскому.

Журавский, бледный, с горящими глазами, молча подошел к стене, низко поклонился траурному портрету Алексея Ивановича и ушел.

Навзрыд плакала в спальне Наталья Викентьевна. В тяжелом молчании расходились с тризны родные, сослуживцы, знакомые.


* * *

Скатывался с Печорского края, с России, со всего суетного неразумного мира 1908 год. Гасли летние краски, заметно серели дали, тяжелел, сдвигался небесный окоем. Тоскливым монотонным клином тянулись к югу гуси.

В мягком молочном свете двух могучих рек Севера на высоченном усинском утесе недвижно сидели вице-губернатор Шидловский и Андрей Журавский. Далеко внизу встречалась Печора с Усой. Зимой ли, летом ли, ночью и днем излучают эти реки волшебный свет, сотканный из белых ночей и зимних сполохов.

— Волшебство какое-то... Чары... — тихо проговорил Шидловский. — Привыкли?

— Нет, к этому привыкнуть нельзя, Александр Федорович, — тихо ответил Журавский. — В этой магии великая притягательная сила Севера... Я приводил сюда своих товарищей, и все они удесятеряли здесь свои силы. Иные же навсегда остались в печорских далях...

— Калмыков с Прыгиным здесь поклялись остаться на Севере? — повернул голову Шидловский к Андрею. — Удивительно, непостижимо: голодные, но здесь, с вами. Да‑а, — вздохнул вице-губернатор, — сложно иногда понять людей. Ну да ладно, они сами избрали свой путь... Паспорта на поселение им выданы, однако должен предупредить: надзор Чалов с них не снял — советую это учесть, Андрей Владимирович... А что хорошего у вас? Что дали последние экспедиции? Мы не поговорили о них в этой зловещей кутерьме.

— Много. Так много, что трудно охватить умом. Начну с самого ошеломительного: нами найдены на Колве и Адзьве одиннадцать стоянок людей каменного века!

— Шутите? Шутить изволите, Андрей Владимирович? Смеетесь над стариком? — никак не мог поверить словам Андрея Шидловский. — Быть того не может! Наукой же доказано, что человек каменного века севернее половецких степей не поднимался.

— А мы, Александр Федорович, нашли одиннадцать неоспоримых доказательств ошибочности такого вывода. Первую стоянку нашел Ель-Микиш: тесла кремневые, наконечники стрел... — перечислял Журавский счастливым, взволнованным голосом. — И вот что главное: нашли там, где был бивуак Шренка. Неужто он не заметил?! Хотя что удивляться: два года назад я отбросил такие же черепки в «самоедской больнице». К открытию надо быть внутренне готовым, Александр Федорович. В этом году я был готов к этому, потому удача сопутствовала нам.

— Ей-ей, ошеломительно ваше открытие! — радовался Шидловский вместе с Андреем. — Как вы додумались?

— Установив северную границу лесов, я искал подтверждения тому, что леса теснят тундру, климат Севера медленно, но неизбежно теплеет, европейское побережье Ледовитого океана поднимается, а не опускается. Этому я нашел сотни подтверждений. И вот еще одно: Приполярье было широко обитаемо до нашей эры! «Самоеды» — какое глупое слово! Ненцы, как зовут они сами себя, не пришельцы, а аборигены, отступавшие во время похолоданий. Мне могут не поверить, меня могут высмеять, скорее всего так и будет, но жизнь докажет мою правоту, докажет, черт побери!

— Все то, о чем вы говорите, так неожиданно, так непривычно, — развел руками седой Шидловский...

— Что поверить недоучке невозможно, — досказал Андрей.

— Зачем вы так, Андрей Владимирович?.. — укоризненно взглянул на Журавского вице-губернатор.

— Так говорю потому, что так и есть на самом деле: спор предстоит со столпами науки, с академиками, а я... Это такая же правда, как и та, что само... ненцев в тех трех чумах отравили люди Тафтина, — как-то необычно резко и жестко сменил тему Андрей. — Они же разграбили хлебные магазины и в Колве, и в Болбане. И сделал это Тафтин в связи с вашим приездом...

— Этого не может быть! Вы что-то путаете! — Шидловский проговорил это требовательным, недоверчивым голосом, а сам, чувствуя правду, опустил плечи.

Андрей замолчал, замкнулся, и теплота в глазах сменилась тоже недоверием. Он смотрел на сгорбившегося вице-губернатора с опаской, с отчуждением, с раскаянием, что сказал, может быть, лишнее.

— Не бойтесь меня, Андрей Владимирович. Помогите разобраться, прошу вас, — попросил Шидловский, уловив состояние Журавского.

— Я скажу, — вскинул голову Андрей. — Это дело рук Тафтина, хотя травил и не он. Травил Пиль-Рысь — самый кровожадный волк из тафтинского окружения. Травил пьяный. Обнаружили стрихнин, просыпанный им при подмешивании в водку. Его нож нашел Никифор в чуме отравленных. Он же убил наших оленей два года назад, обрекая нас с Никифором на гибель.

— Где Никифор? Давайте его допросим официально.

— Никифор ушел по следам Пиль-Рыси... Он поклялся сам расправиться с убийцей его родичей — я не смог отговорить.

— Будет еще убийство?

— Все может быть... Никифор давно бы убил Тафтина, но тут я противлюсь всеми силами.

— За что? Что здесь творится?! Почему вы молчите? — не мог сдержать себя Шидловский. — Умалчивали в Архангельске.

— Тафтин, используя служебное положение и мундир губернского чиновника, пятый год собирает пушной ясак с самоедов в свою пользу. По три песцовых шкурки с каждого кочевника. Независимо от пола и возраста. В казну сдает по рублю. Это мной проверено и у казначея, и у самоедов. Выколачивание пушнины я видел сам, за что был обречен на смерть! — чеканил фразы Журавский.

— Но это же... Это же... — не мог подобрать точного определения преступлению юрист Шидловский. — ...Государственное преступление должностного лица! — наконец-то нашел слова вице-губернатор. — А зачем ему нужно было травить стрихнином бедных самоедов? Зачем?

— Вы приехали в Колву для того, чтобы учредить государственный пункт приема пушнины и кож от самоедов...

— Не продолжайте — ясно: они организовали разграбление магазинов, товар подбросили самоедам в чум... а их поголовно отравили. То-то в письме какого-то Кириллова звучало одно: «Самоеды — грабители, дикари! Им не нужна казенная торговля!» Вот оно что!

— Теперь это подхватят в Архангельске и обратят против нас с вами. Тафтин же с Кирилловым будут грабить по-прежнему. Вы знаете, кто такой Ефрем Кириллов? Это сообщник Тафтина. Шкурку песца Кириллов продает в Москве по двадцать — тридцать рублей. Здесь же Тафтин собирает свой «царский» ясак десятками тысяч шкурок.

— Я прикажу арестовать Тафтина. Я это сделаю в Архангельске, когда доктор пришлет результаты экспертизы. Сюда направим следователя. Кто бы мог подумать, что творится в этих мирных далях!

— Мирными их надо сотворить, Александр Федорович. Это не край, а ноев ковчег — семь пар чистых и семь пар нечистых! В низовьях — потомки стрельцов, сжегших Аввакума. В центре — старообрядцы-аввакумовцы. В верховьях — набожные ижемцы, отнявшие у самоедов оленей, а с ними жизнь. И вот в этом ноевом ковчеге Тафтин стравливает народы: «Самоеды — владельцы оленьих пастбищ, морят голодом оленьи стада ижемцев! Самоеды — враги ижемцев»! Словом: разделяй — и властвуй! Тафтин смертельно опасен и сегодня и в будущем, Александр Федорович. Не смотрите узко: Печорский край — это природный уникум, для разработки богатств которого необходимо административное объединение и территории и народов, населяющих край. Скажу вам откровенно: я подал предложение в правительство о выделении Печорского края в самостоятельную губернию, а для ее столицы лучшего места, чем Усть-Уса, не сыскать... А ижемцы, да и вообще зыряне, — это прекрасный народ! Смелый, предприимчивый, трудолюбивый народ! Они еще до Ермака начали осваивать Сибирь. В Сибири я встречал целые поселения ижемцев. Вы знаете, что Обдорск — зырянский город?

— Нет, не знаю, — удивился Шидловский.

— Просто: Обь — река, дора — по-ижемски «край». Обский край. Как Удора — Удорский край. А знаете, как перевести с зырянского на русский Вайгач? Не знаете? Снимай штаны! Верно: там такие ветра, что штаны снимет! Доложу я вам, Александр Федорович, любопытные цифры: в тысяча семьсот семьдесят втором году ижемцев по писцовым книгам числилось около пятисот человек. Сейчас же их... более двадцати тысяч только на Ижме! Они разом переняли все лучшее в хозяйствах ненцев и печорцев, охотно женятся на русских, ненках, остячках, вогулках — энергичный, жизнестойкий народ. Одно плохо: легко поддаются шовинистическому угару Тафтина. Однако заговорил я вас — капитан нас зовет, темень скоро, торопиться надо.

— Идемте, Андрей Владимирович, — поднялся с коряги Шидловский. — А я понял, почему к вам тянет: знания ваши зовут в вечность, как вот эти волшебные дали. Хочу просить вас прочитать лекцию в Обществе изучения Русского Севера, когда будете в Архангельске проездом в Петербург. Слышал, что вас пригласили на совещание ученых по организации сельскохозяйственного опытного дела в России?

— Да, Александр Федорович.

— Наконец-то! Я очень рад этому признанию вашего дерзновенного труда. Жаль мне расставаться с вами, Андрей Владимирович, но вас ждут экспедиционные дела, а меня административная суета сует. Жду вас и тех юношей, что задумали обучить фельдшерскому делу, в Архангельске, — крепко пожал руку Андрею Шидловский. — С волчьей стаей Тафтина я попробую разобраться до конца, — пообещал на прощание вице-губернатор.


Глава 12 СКАЗОЧНИК


В конце сентября 1908 года по Архангельску были расклеены афиши:

«Заведывающий Печорскою Естественно-историческою станциею при ИМПЕРАТОРСКОЙ Академии наук Андрей Владимирович ЖУРАВСКИЙ прочтет 25 сентября в 8 часов вечера в помещении

Городской Библиотеки

публичную лекцию на тему:

ПРИПОЛЯРНАЯ РОССИЯ

Цена билетов 20 к., учащиеся платят половину. Сбор будет обращен в пользу Архангельского общества изучения Русского Севера».


...Небольшой зал библиотеки был заполнен до отказа. Шидловский на правах председателя общества сказал несколько слов о лекторе.

«Что привело их сюда? — думал Журавский, глядя в переполненный зал. — Интерес к Северу? Простое любопытство? Праздность? Сам камергер Сосновский пожаловал! С ним Владимир Русанов, а кто те двое? Ну конечно, выходцы из зырян приват-доцент Питирим Сорокин и профессор Жаков. Это о них говорил мне Александр Федорович...»

— Андрей Владимирович, просим вас на кафедру, — закончил вступительную речь Шидловский.

«Александр Федорович моей лекцией открывает публичную деятельность основанного им общества. Все впервые: и общество, и моя лекция, — промелькнула мысль у Андрея, — а первый блин — комом».

— Уважаемые дамы и господа! — начал, волнуясь, Журавский. — Отечество наше переживает затянувшийся финансово-экономический кризис, расшатывающий колоссальный государственный механизм. Кризис непосильным бременем давит на плечи русского народа и ведет его к абсолютному обнищанию.

По залу прокатился тревожный шумок.

— Нет, я не предрекаю краха России, — более спокойно продолжал Андрей. — Несметные богатства таятся в ее недрах, неистощим запас моральной и физической энергии нашего народа. Эти главенствующие факторы рано или поздно воздвигнут Россию на пьедестал экономического и политического могущества. Я твердо верю в это!

«Молодец — сразу берет быка за рога», — подумал Шидловский.

— Наш земляк Михаил Ломоносов любил говорить: «В северных землях пространно и богато царствует натура; искать оных сокровищ некому, а металлы и минералы сами на двор не придут». Прав Ломоносов: широко и обильно залегают в Печорском крае нефть, уголь, кристаллы, руды. Трижды прав он и в том, что сами они к нам не придут!

Пятьдесят тысяч верст, пройденных по просторам Печорского края, позволили мне увидеть уникальность этого богатейшего края России в скоплении горных богатств, в наличии сотен тысяч десятин свободных пойменных лугов, в водных артериях края, имеющих выход в океан...

— Богач, волшебник, правда не знающий, как прокормить свою семью и одного сотрудника. — Губернатор шепнул это своим соседям, но обостренный слух Журавского уловил ядовитую реплику, и он вздрогнул, словно от удара хлыста. Шидловский, тоже услышавший камергера, осудительно покачал головой и подбадривающе посмотрел на Андрея.

— Повторяю: Печорский край сказочно богат, и пренебрежение его богатствами — гражданское преступление! — прямо и твердо глядя в лицо губернатора, таившее довольную улыбку, нарочито громко произнес Журавский.

— Вот так и я стал государственным преступником. — Сосновский выделил «я» и, оглянувшись, улыбнулся публике.

— Господа, это лекция, а не заседание суда, — остановил полемику председательствующий Шидловский. — Прошу, Андрей Владимирович, продолжать.

Журавский, взяв себя в руки, больше не смотрел в сторону губернатора, но вся лекция звучала дальше как продолжение этого спора.

— В Архангельске и Петербурге можно спорить до хрипоты, что представляет собой Печорский край: ледник? Сплошное болото? Пустопорожние земли? Надо идти туда и исследовать, что лежит в его недрах и растет в речных поймах! Ученые в один голос утверждали, что край начал заселяться только в этом тысячелетии, а нами найдены одиннадцать стоянок людей, живших там во втором тысячелетии до нашей эры. Наука начисто отрицает в этом крае возможность земледелия, а сотрудник станции Артемий Степанович Соловьев с сотней добровольных помощников выращивает там капусту, репу, картофель, урожай которых вдвое больше подмосковных. И не надо этому удивляться: иноки Великопожненского скита снабжали себя хлебом и льном еще в восемнадцатом веке. Александр Федорович, — кивнул Андрей на Шидловского, — нашел в архангельских архивах сводку, из которой явствует, что в тысяча восемьсот семьдесят первом году поля Усть-Цилемской слободки, занятые зерновыми культурами, составляли пятьсот десять десятин! Современная сельскохозяйственная статистика показывает, что печорские крестьяне содержат скота на двор в три раза больше, чем крестьяне центральных губерний. Не мхом же, господа, кормят коров печорцы?

Удивляться надо другому: в канцелярию архангельского губернатора поступила просьба из Канады выслать им семена шенкурской пшеницы. Ответ цитирую: «Пшеница в Шенкурске? Абсурд!» В действительности же в окрестностях Шенкурска культивируется замечательная по морозостойкости и урожайности пшеница, выведенная местным священником. Оказывается, в Канаде лучше осведомлены о сельскохозяйственных возможностях нашей губернии, чем в канцелярии губернатора!

«Вот так вам, камергер Сосновский!» — удовлетворенно сказал себе Шидловский, но тут же испуганно спохватился, зная нового губернатора: этого он не простит Журавскому.

Губернатор, усвоивший до автоматизма правила придворной игры, ответил новой улыбкой: что-де спросишь с чиновников, доставшихся мне в наследство от губернатора-солдафона, однако далее из лекции он почти ничего не запомнил.

Журавский же, подробно изложив научные основы будущего северного земледелия и подчеркнув еще раз сказанное о несметных ископаемых богатствах, сделал вывод:

— Не вольет Печорский край свои живительные соки в иссыхающий организм России, если не проложим мы там железных дорог, не наладим морские и речные перевозки, не организуем правительственные изыскания и разработку угля и нефти. Горько сознавать, но пока же власти употребляют силы не на оживление края, а на умерщвление его!

Спасибо вам, дамы и господа, за внимание к этому чудесному краю...

Журавский поклонился публике, но, разгоряченный и взволнованный, не уходил из-за импровизированной кафедры.

«Как бы хорошо на этом закончить, — подумал Шидловский, — а то пойдут сейчас растравленные быки на него лавиной, и еще не известно, чем все кончится».

Из средних рядов неожиданно поднялся Афанасьев, архангельский старожил, большой друг ученых, и задал вопрос не Журавскому, как следовало ожидать, а Сосновскому:

— Как господин губернатор смотрит на богатства Печорского края?

Василий Захарович, видимо, хотел уличить губернатора, заставив высказаться откровенно, серьезно, но это было сделать нелегко.

— Богатства видят все, — спокойно ответил губернатор, — миражи — воспаленные глаза одиночек. Надо отдать должное господину Журавскому: в зал мы вошли бедняками, уходим — сказочными богачами! — улыбнулся Сосновский, поклонившись Журавскому.

— Ха-ха-ха! — прокатилось по рядам.

— Господин председатель общества, — поднялся рядом с губернатором Питирим Сорокин, — позвольте?

— Просим, просим вас, господин Сорокин, рады будем услышать комментарии ученого-зырянина.

— От комментариев воздержусь — я не геолог и не географ, — худой рыжий приват-доцент с достоинством оглядел зал, видимо подчеркивая, что он в отличие от губернатора собирается вести серьезную полемику. — Отмечу: господин Журавский — неистовый и самоотверженный исследователь Севера. Мне неясно одно: Андрей Владимирович в обширных статьях и в лекции с присущей ему увлеченностью ратует за переселение крестьян в Печорский край на «богатейшие поймы» — использую определение лектора. Какую цифру десятин «богатейших лугов» может назвать нам господин Журавский?

— Обратимся к статистике, к вашей области познаний, Питирим Андреевич: в Архангельской губернии пригодных под сельское хозяйство земель числится тридцать два миллиона десятин. Если сократить эту цифру наполовину и разделить на крестьянский надел шестьдесят десятин, то получим... четверть миллиона наделов.

— Мы с профессором Жаковым, — кивнул Сорокин на длинноволосого, похожего на монаха соседа, — полагаем, что эти наделы — миф, способный привести к обманутым надеждам и разорению четверти миллиона крестьян.

— Совершенно верно, — согласился Журавский, — если эти земли рассматривать только в аграрно-стратегическом плане. Наше правительство занимается переселением излишка крестьянских семей, лишенных работы вследствие архаичности форм землеустройства и землепользования в центральных губерниях России. Я же ставлю вопрос о заселении края, обладающего несметными запасами сырья, лежащего в области, где возможно скотоводство и овощеводство. Во главу угла нужно ставить освоение горных богатств Севера, Сибири, а не аграрные переселения.

— Риторика! — махнул рукой Сорокин.

— Нет, господин Сорокин, — твердо возразил Журавский. — Без освоения богатств Севера России могущественной не быть!

— Мифы, всё это мифы, — подытожил приват-доцент и с достоинством опустился на стул рядом с губернатором.

— А в вашем лозунге: «Север — зырянам!» — национализм, указывающий на незрелость его идеологов.

— Мы защищаем интересы своего народа! — вскочил Сорокин.

Профессор Жаков властно взял его за рукав, усадил на место, видимо считая дальнейший спор недостойным ни себя, ни своего молодого коллеги[21].

Слова попросил Владимир Русанов, вот уже второй год исследующий острова Новой Земли.

— Господа, полемика свелась к вопросам заселения Севера, я же хочу уточнить прогнозы господина Журавского относительно горных богатств.

— Пожалуйста, — повернулся к нему Андрей, медленно, с усилием подавляя в себе раздражение после острых реплик приват-доцента.

— Оговорюсь с самого начала, — продолжил Русанов. — Андрей Владимирович только благодаря своему самоотверженному труду стал признанным исследователем Печорского края, и все, что имел он честь сообщить нам, заслуживает пристального внимания науки, несмотря на новизну взглядов и ошеломляющие выводы. Еще раз подчеркиваю, что я не отрицаю общих воззрений господина Журавского, коснусь лишь частностей.

— Каких именно? — спросил Андрей.

— Идею о постройке железной дороги в Печорском крае вы базируете на найденных вами каменных углях Северного Урала и ухтинской нефти.

— Безусловно.

— Но неизвестны их запасы. Коровы нет, а покупаем подойник!

— Вот именно, — поддержал губернатор.

— Что касается печорских углей, то согласен — залежи их требуют правительственных изысканий. Однако в запасах ухтинской нефти, по исследованиям русских горных инженеров, сомневаться не приходится, — сдержанно ответил Журавский.

— Мне это известно из вашей брошюры «Ухтинская нефть», но инженер Стекле утверждает обратное, — возразил Русанов.

— Стекле из любимых вами французов, а где они и англичане утверждают «нет», русским надо слышать «да». — В ответе Журавского, раздраженного непонятной ему настойчивостью Русанова, его близостью к губернатору, сквозила обида на пронырливых иностранцев и укор Русанову. — Читал и я вашу статью, где вы предлагаете все горные богатства, естественное сырье и продукты Севера вывозить на английские рынки и тем самым оживить Печорский край и Сибирь «без тех фантастических затрат, накоторых настаивает небезызвестный, хотя и очень увлекающийся, исследователь Журавский», — процитировал на память окончание статьи Андрей.

И эта цитата, приведенная в зале, где ощущалась неприязнь поморов к назойливости англичан, вылавливающих рыбу у русских берегов, и то, что Журавский недвусмысленно намекал на оплату французами прошлогодних русановских исследований Новой Земли, видимо, задели самолюбие Русанова: на лице его появилась скептическая улыбка.

— Так вот: если смотреть на Север как на голую ледяную пустыню, то горная промышленность здесь кажется фантастической, а если сбросить иноземные шоры с глаз — то близкой реальностью и необходимостью. Не думаю, что и студентам Сорбоннского университета чужд Менделеев, утверждающий, что ни одно государство мира, вывозя свои сырьевые ресурсы, не стало могущественным! — уже с явным сарказмом закончил мысль Журавский. Но, взяв себя в руки, добавил: — Владимир Александрович видит один путь к спасению России — Великий Северный морской путь. Не будем умалять значения такового, если его откроют.

— Который скоро обмелеет до того, что кочевники будут ездить по нему на оленях, — отпарировал Русанов.

— Это почему? — не понял реплики Журавский.

— Согласно вашей гипотезе об отступании океана к полюсу.

— Господа, — поднялся Шидловский, намереваясь прекратить научный спор, скатывающийся на придорожные ухабы, — позвольте прервать вас и предложить продолжить полемику завтра в стенах Общества.

— Я согласен, — быстро ответил Журавский, почувствовавший навалившуюся на него усталость. Вместе с ней отпала охота спорить, защищать уникальность Печорского края, настаивать на прокладке железной дороги, которую Русанов почему-то воспринимал как посягательство на Северный морской путь, хотя и Печорская железная дорога, и Северный морской путь действовали пока только в их воображении.

— Еще один вопрос, — не унимался разгоряченный Русанов. — В каком году граф Литке проводил свой фрегат Варандейским Шаром, если вы, господин Журавский, пишете, что тонули там в тысяча девятьсот пятом году, ровно через сто лет после прохода Литке?

Можно было и не отвечать на этот вопрос, ибо ответ уже был в его окончании. В другое время Журавский бы загодя учуял подвох, теперь же, уставший, он принял такую обстоятельность вопроса за помощь, исключающую напряжение памяти.

— Следовательно, в тысяча восемьсот пятом году, — быстро ответил он.

— А знаете, сколько лет было графу Литке в тысяча восемьсот пятом году? — серьезно спросил Русанов.

— Не знаю, — сознался Журавский, — но он уже командовал эскадрой.

— Так вот: в тысяча восемьсот пятом году графу Литке было восемь лет!

— Ха-ха-ха! — раскатилось по первому ряду. — Господин Журавский восьмилетних детей производит в адмиралы, — вытирал надушенным платком глаза камергер Сосновский. — Наслушались сказок — пора и честь знать, — торжествующе направился он к выходу.

Журавский, сразу даже не понявший, что же произошло, стоял за маленькой трибункой около Шидловского растерянно и удрученно.

Шидловский, раздосадованный выходкой Русанова, сорвавшей, по сути, такую нужную для зарождения Общества изучения Русского Севера лекцию, сидел за столом и тоже молча смотрел в спины уходившей публике. «Надо же было двум самоотверженным энтузиастам освоения Севера на потеху сосновским и сорокиным так высечь себя! — сокрушался он. — Русанов, зная наверняка, что корабли Литке проходили Варандейским Шаром в 1824 году, устроил своим вопросом явную ловушку. Журавский же, лично промерявший обмелевший Шар в августе 1905 года, не сопоставил даты и оказался высмеянным».

Оба они не заметили, как к столу подошли английский консул в Архангельске Томас Водгауз и хозяин шведского лесопильного завода «Стелла Поларе» Мартин Ульсен. Не приметили они и того, что на своем месте в зале так же удрученно сидел Василий Захарович Афанасьев, в доме которого часто останавливался Владимир Русанов, а сейчас жил Журавский с кочевниками.

— Браво, браво! Удивительно! — чисто произнеся эти слова по-русски, схватил руку Журавского английский консул. — Мне о вас много рассказывал мой друг Мартин, но только сегодня я поверил ему.

Томас Водгауз был не по-английски возбужден и речист, хотя английские притязания на богатства Севера нелестно были упомянуты Журавским в сегодняшней лекции.

— Это руски свечка, который не светит свой шесток, — как бы подтверждая все ранее сказанное консулу об исследованиях Андрея, с явной досадой и недовольством проговорил Мартин Ульсен. — Мы с Томасом с горечь смотрель, как руски рубиль сук, на который висит...

— Мартин! — рассмеялся Водгауз. — Не вешай русских на сук — скорее, они нас вздернут. Но это шутка, господа, — поклонился он Шидловскому. — Ради бога, не обидьтесь. Мартин, ты забыл свой долг?

— Да, да. С вами, Андрей Владимирович, хочет быть знакомый мой друг Томас. Он просит передать приглашение быть завтра в обед его гость.

Журавский был удивлен, но приглашение принял.


* * *

От городской библиотеки на Троицком проспекте до начала Олонецкой Журавский и Афанасьев шли пешком. Темень, хлюпающие доски тротуара, нудная изморось, угрюмо-дремотные слепые деревянные дома. Нем и глух Архангельск в предзимье.

Василий Захарович, ежеминутно готовый к разговору, похмыкивал и раза три оборачивался, но Журавский, под стать полуночному городу, был мрачен. Молча вошли они в дом, и, пока Афанасьев по-стариковски неспешно зажигал лампу, раздевался, собирал на стол немудрящий ужин, Журавский сидел не раздеваясь и отрешенно молчал.

— Снимай пальто — и к столу, — скомандовал Василий Захарович.

Журавский выполнил команду, не проронив ни слова.

— Замерз? Помогает — проверено, — пододвинул к нему рюмку водки старик. — Ты, Андрей Владимирович, на Володю Русанова не серчай, — начал Василий Захарович. — Душой он чист и не ведает, что творит.

— Ведает и прислуживает! И кому? Сосновскому.

— Нет, Андрей Владимирович, — спокойно возразил Афанасьев. — Нет, не прислуживает он, а, как и ты, весь устремлен в будущее...

— Не верит он в промышленное будущее Печорского края, — перебил Андрей.

— Верит не верит! — вдруг взъерошился старик. — А кто, кроме вас, в него верит? Почему он должен вторить вам, коли раз проплыл на лодочке по Печоре?

— Тогда не надо отрицать наших идей — так будет честнее.

— А он и не отрицает. Он воюет за свою идею, идею освоения Северного морского пути. Володю надо понять, — сбавил пыл Василий Захарович. — Кто, кроме Сосновского, добудет ему денег на мечту? А он поставил его начальником русской экспедиции.

— Но и помощь Сосновского...

— Прохвост камергер — это и он, поди, знает. Но Володю-то он толкает на освоение Новой Земли, которая вот-вот уплывет из-под носа России...

Ступеньки лестницы, ведущей с мансарды в кухню, натужно заскрипели — по ним спускался грузный, плотный Тизенгаузен.

— И тебя, Мануил, разбудили? — виновато спросил старик. Ужинали хоть с кочевниками? Лекарства-то принимал?

Эммануил Павлович Тизенгаузен хорошо был знаком Журавскому: отбыв ссылку в Печорском крае, работал он там и в школе, и в лесничестве. Это лето он провел на Новой Земле в экспедиции Русанова.

— Ели, пили и здоровье лечили, — с хрипотцой, простуженно ответил Тизенгаузен. — Поел с ребятами сырой рыбы и оклепался.

— Оклемался, — улыбнулся старик.

— Клепать — понятно, клемать — нет, — рассмеялся Тизенгаузен.

— Мануил, пропусти с нами целительную, — наливал ему в чай водки Василий Захарович, — да обрисуй Андрею искания Володи Русанова.

— Слышал я, — принимая чашку из рук Василия Захаровича, сказал Эммануил Павлович. — То, что губернатор поставил Русанова в этом году начальником русской экспедиции, — правильно.

— О чем и я толкую, — обрадовался Афанасьев поддержке. — А то в прошлом годе то ли он французов, то ли они его, родные российские берега исследовать привели.

— Русанов в этом году получил на свою экспедицию столько, сколько я не получал на семь, а коллекции увозит во Францию, — не мог унять обиды Журавский.

— Не сердитесь, Андрей Владимирович, — мягко улыбнулся Эммануил Павлович, — с Русановым вы помиритесь.

— Вот, вот, — воспрял духом Василий Захарович, — поморы говорят: кто глуп не бывал, тому мудрому не стать. Володя, поди, переживает боле — ишь, и суды не пожаловал. Сорокин-то, приват-то, каков! «Миф», «сказочник»!

— Не этим он опасен! — взорвался Журавский. — Он опасен своим оголтелым национализмом. Что они утверждают: все свободные земли Европейского Севера должны быть отведены зырянам — самой энергичной, грамотной и жизнестойкой из северных наций. Они с Жаковым подтасовали статистику так, что зырян по грамотности поставили во вторую строку из всех народов России. Если их уверения принять. за истину, то выходит, что наше правительство только и печется об инородцах. Молитесь, зыряне, на царя-батюшку! Лозунг: «Север — зырянам!» — страшен, ибо автоматически ставит ненцев вне закона. Если спор с Русановым действительно не принципиален, то полемика с Сорокиным затрагивала вопросы жизни целых народностей, — никак не мог остыть Журавский.

— Чего мистеры-то округ тебя запетляли? — вспомнил вдруг Василий Захарович, понимавший состояние гостя. — От пройдохи — чуют, что ты им на пятки наступаешь. Однако ты, Андрей, сходи, сходи... Да, чуть не забыл: Георгий Седов тут тебе письмо оставил, — побежал старик в другую комнату.


* * *

В ту пору Архангельск был единственным оборудованным портом на всем русском побережье Ледовитого океана, и в нем обосновались консульства Великобритании, Дании, Бельгии, Швеции, Норвегии, Нидерландов и даже Испании. Английский консул Томас Водгауз пересидел в Архангельске многих губернаторов и по праву занимал место старейшины. Прекрасно владеющий русским языком, побывавший во многих городах России, объехавший Сибирь, английский консул слыл знатоком русских и их экономики.

Андрей Журавский, принявший вчера приглашение, в общих чертах представлял тему беседы в консульстве и сегодня шел туда внутренне готовый принять финансовую помощь от Королевской Академии наук, если английских ученых будут интересовать только флора и фауна Русского Севера. Иного выхода к продолжению своих исследований Андрей не видел.

То, что за столом переговоров, кроме самого консула и его друга Мартина, оказался только Андрей, его не удивило: даже при таком разговоре, который ожидался Андреем, свидетели были лишними.

— Андрей Владимирович, — начал Томас Водгауз, — бога ради не истолкуйте превратно сегодняшнюю беседу вдобавок к той, что вели вы с Мартином Ульсеном. Кроме честной коммерции, иного мы не помышляем, мы стремимся помочь России.

— Я, господин консул, далек от торговли и, по правде говоря, мало что в ней смыслю.

— Мыслите вы куда глубже и шире камергера Сосновского, да простит меня Иван Васильевич, — то ли не поняв русского значения «смыслю», то ли нарочито ухватившись за корень слова, очень серьезно произнес консул. — Но беседа, Андрей Владимирович, не потребует специальных коммерческих познаний — будет она дружеской, «разговором у камина». Вам знакомо это чисто английское понятие?

— Как излияние души, которое не признается судом ни в качестве обвинения, ни в качестве свидетельства.

— Вот именно: ни вы в правительство, ни я губернатору жаловаться не будем, — рассмеялся консул, довольный началом разговора.

— Камина тут нет, — оглядел кабинет Журавский, — а потому я не буду давать гарантий, что не пойду в правительство.

— Гарантий и не требуется, Андрей Владимирович, — посерьезнел Водгауз. — Требуется ваше согласие на нашу помощь вам. Не находите ли вы, что после вчерашней откровенной обоюдной неприязни с этим губернатором вам будет работать крайне трудно?

— Мне не предоставлено право выбирать губернаторов.

— Почему? Вами очень заинтересовалась наша Канада, и я имею поручение пригласить вас туда на работу заведующим полярной станцией с окладом в пять тысяч фунтов стерлингов в год.

— Это не похоже на разговор у камина, господин посол.

— Он последует, если вы откажетесь от этого предложения.

— Не скрою, я очень польщен, но предложение принять, очевидно, не смогу.

— Очень жаль, очень жаль, — покачал головой Мартин Ульсен. — Это был мой старания. Что вы есть, господин Журавский? Вы семь лета ничего не получаль за свой каторжный работа. Что вы есть? Святой Аввакум?

— Нет, Мартин Абрамович, мне до него не дотянуть — его хватило на тридцать лет неимоверного сопротивления, а у меня на седьмом году выскочило слово «очевидно».

— Вот этот руски язык — век учи, дурака поймешь. Что у умный значит «очевидно»?

— В прямом смысле — своими глазами, в данном случае — как тень сомнения, — пояснил Журавский Ульсену.

— Андрей Владимирович, скажите прямо: что держит вас на Севере? — вернул консул беседу в прежнее русло.

— Трудно понять даже мне самому. Сейчас меня удерживают мои друзья, вернее, их бескорыстная помощь моим делам. Уехать — значит предать их. Так что лучше продолжим нашу беседу как «разговор у камина».

— Жаль, но самая лучшая из дорог оказалась вами закрытой, придется идти по худшим, — с сожалением проговорил Водгауз. — Однако начну я с истории. Вы, Андрей Владимирович, знаете, что за триста лет колонизации Сибири русскими население там к тысяча девятисотому году достигло только четырех миллионов.

— Знаю, — чуть удивился Журавский такому вступлению.

— Знаете вы и то, что за десять последних лет население там удвоилось, разжилось и сейчас лежат там пятьдесят восемь миллионов пудов товарной пшеницы и три с половиной миллиона пудов масла. Помещики черноземной полосы России добились закона, именуемого «Челябинским хлебным переломом», чтобы не пустить этот хлеб в Европу. При таком положении Сибирь задохнется. Вы согласны со мной, Андрей Владимирович?

— В России много парадоксов, — согласился Журавский.

— Именно, — подхватил консул. — Препятствием ко вывозу сибирского хлеба и масла являются труднопроходимые проливы Новой Земли. Они пропустили за десять последних лет только шестьдесят восемь тысяч пудов грузов. В год семь тысяч, а в Сибири их скопилось к перевозкам, если учесть и мясо, кожи, шерсть, около ста миллионов пудов! Хлеб, мясо, масло там дешевле английских в три-четыре раза. То, что двигателем производства являются рынки сбыта, вам рассказывать, судя по вчерашней лекции, не надо.

— Не надо рассказывать, господин консул, и то, что проект вашей Полярной железной дороги от Оби к Медынскому Завороту, в обход проливов, прошел сквозь министерство торговли и Комитет по новым дорогам.

— Права русская пословица: лучше с умным потерять, чем с дураком найти, — улыбнулся консул.

— Вас радует то, что с господином Кнорре, будущим подставным владельцем Полярной дороги, вы нашли ключи к русскому сырью, а со мной их можете потерять?

— Кнорре помешался на этой дороге и больше ничего другого слышать не хочет. Мы согласны потерять найденную дорогу, и вам, Андрей Владимирович, не надо будет забирать свои гневные письма против этой дороги в комитете и в Государственном совете.

— Взамен на что, господин консул?

— Взамен на ваше согласие организовать концессию по эксплуатации богатств Северного Урала и быть ее руководителем. С момента подписания контракта ваше жалованье будет тридцать тысяч рублей ежегодно, даже в том случае, если вы, организовав концессию, уйдете на исследовательскую работу.

— В условия концессии вы будете включать дорогу, шахты, порты. Вы этим летом везли туда рельсы и шпалы в надежде на концессию?

— Пока на дорогу. Но дорога по сравнению с правом эксплуатации земель, недр, лесов — пустяк.

— Нет сомнения, — подтвердил Журавский.

— Я очень рассчитываю на вас, Андрей Владимирович.

— Рассчитывайте на меня, господин консул, как на врага вашей затеи, ибо и дорога и концессия рассчитаны на одно — на грабеж русского народа. А я русский. Нищий, но русский.

— Что ж, Андрей Владимирович, — поднялся Томас Водгауз. — Такой ответ меня не удивил. Вас даже врагом приятно иметь, как говорят русские: умный враг надежнее глупого друга.


* * *

Владимир Русанов пришел точно в назначенное Шидловским время. Общество изучения Русского Севера не имело своего помещения, и большинство его дел Шидловский осуществлял в своем служебном кабинете. Туда он и пригласил обоих исследователей. Опасаясь, видимо, горячности Андрея Владимировича, он сразу же все нити беседы взял в свои руки.

Русанова Шидловский предупредил, что знаком с многочисленными фактами отступания Ледовитого океана, добытыми Андреем Владимировичем. Упомянул он и о том, что Журавскому принадлежат самые полные и лучшие геологические и этнографические коллекции, за что он удостоен высоких наград научных обществ. Как-то неназойливо развернул он биогеографическую карту и втянул их обоих в беседу...

— Вот так, Владимир Александрович, — заключил он, — ученые будут, очевидно, долго спорить, прав ли Журавский, предрекающий медленное потепление климата Севера, но карту распространения древесной растительности он составил на фактах, фактами же доказал, что тундра медленно отступает. Я видел полупудовые кочаны капусты на огородах станции, с грядок рвал овощи, какие выращивают под Питером. Так почему же вы так смело опровергаете все это? Вы отрицаете возможность залежей угля и нефти, но у Андрея Владимировича вещественные доказательства, к которым шел он семь лет.

— Я, Александр Федорович, не отрицаю возможности залегания угля и нефти в Печорском крае.

— Это уже хорошо, — вмешался Журавский. — А каковы ваши факты, господин Русанов, наступания океана, приближения оледенения, невозможности земледелия в Приполярье? Только без графа Литке, — улыбнулся Андрей.

— Кроме общеизвестных утверждений ученых, у меня нет иных фактов, — обезоруживающе улыбнулся Русанов.

— Что показали ваши исследования относительно колебания уровня океана около берегов Новой Земли, Владимир Александрович?

— Пока рано говорить об этом, но предварительные геологические изыскания показывают, что ее берега поднимаются над уровнем океана[22], — нехотя признал Русанов.

— Не будете же вы, господин Русанов, утверждать после этого, что у берегов Новой Земли океан отступает, а на материк наступает, — рассмеялся Журавский.

— Господа, — поднялся Русанов, — достоверных фактов по уровню колебаний океана пока у меня нет.

— Следовательно, и толковать не о чем, — примирительно сказал Журавский. — Владимир Александрович, расскажите, пожалуйста, о находках каменного угля на Новой Земле. Я рвался туда, но руки не дошли, а очень бы интересно поглубже пощупать геологию Новой Земли.

— Каменный уголь на Новой Земле есть — и, может быть, в количествах, достаточных для промышленных разработок.

— Интересна природа его? По простиранию материковых геологических напластований его там не должно бы быть.

— Образование новоземельских углей, Андрей Владимирович, связано с выбросом на берег растительных наносов из Оби[23].

— Короче, плавник образовал уголь — утверждаете вы?

— Да, — убежденно подтвердил Русанов.

— Вот это в науке новость! — то ли с сарказмом, то ли с удивлением воскликнул Журавский. — Опасаюсь что-либо сказать по этому поводу, — после минутного замешательства проговорил он. — Одно прошу вас, Владимир Александрович, не увозите коллекции во Францию или хотя бы делите их пополам с Россией. У нас нет ничего по геологии Новой Земли, а это крайне необходимо Чернышеву.

— Я не могу вам обещать этого, ибо нынешние уже отправлены, а будут ли еще, это лучше знать Александру Федоровичу[24].

— Судя по всему — будут, — пообещал вице-губернатор. — Да вы сами знаете об этом от губернатора.

— Иван Васильевич не имеет твердых гарантий на финансирование исследовательских работ, — развел руками Русанов.

— Все, что вы делаете, оплачивается по статье колонизации Новой Земли, а это статья твердого финансирования. Так что продолжайте учебу во Франции, а летом снова к нам, — подал руку Русанову вице-губернатор, озабоченно глянув на настенные часы.

Русанов, поняв, что Шидловский торопится, быстро поднялся, энергично пожал его руку, поблагодарив за внимание к нему и за содержательную беседу, и подошел к задумчивому Журавскому. Высокий, стройный, с красивым русским лицом, на котором играла сейчас открытая, чуть смущенная улыбка, он вызывал у Андрея доверие.

— Не серчайте на меня, Андрей Владимирович, — положил он руку на плечо поднявшегося со стула Андрея, — все оказалось куда сложнее, чем я представлял, хотя это и не оправдывает меня... вчерашнего, — добавил он. — Меня поразила глубина и широта ваших исследований и научного предвидения. Мне есть чему учиться у вас, и я буду очень признателен вам, если вы удостоите меня чести получить ваши печатные труды в Париже.

— Все мы учимся, — протянул ему руку Андрей, — даже на вчерашней полемике и в сегодняшней беседе. Были корабли графа Литке в Варандейском Шаре? — быстро спросил Журавский, глядя в глаза Русанова.

— Были. Но...

— Спасибо, Владимир Александрович. Остальное мне ясно, и я с удовольствием приму ваши работы по наблюдениям за колебанием уровня Ледовитого океана.

На этом и расстались Журавский с Русановым осенью 1908 года.

Шидловский, еще раз глянув на часы, заторопился: быстро убрал карту, надел плащ и шляпу.

— Влетит мне от Клеопатры — наказывала быть пораньше и обязательно с вами, а мы тут... О чем думаете? — внимательно посмотрел он на Андрея. О Русанове? О Водгаузе?

— Об обоих сразу: Водгауз предложил мне переехать в Канаду... Живет же Русанов во Франции...

— Вот вы о чем, — снял шляпу Шидловский и присел на стул. Сел и Журавский, отметив про себя, что Александр Федорович очень встревожился его сообщением.

— О Канаде я не знал и не догадывался, — пояснил Андрей Шидловскому, — хотя обмен научной информацией через Криштофовича мы вели регулярно. Криштофович служил в министерстве сельского хозяйства, активно поддерживал мои начинания. Теперь он в Канаде.

— Понятно. При вашем знании немецкого и французского, да еще при такой французской внешности и темпераменте, в Канаде вы будете своим.

— Может, и для России я стану нужнее? Всего пять лет тому назад бывший политссыльный Русанов не смог получить сотню рублей на изыскания Камско-Печорского канала, а нынче, приехав из Франции, получил больше, чем я за семь лет.

— Предложение, честно говоря, заманчивое: разом избавитесь от всех лишений, но...

— Смогу ли я жить без России? Это вы хотите сказать?

— Да. Вы с Русановым разные люди. Очень разные, — подчеркнул Шидловский, — хотя цель у вас и одна. Вы болезненно щепетильны... Зная, что Сосновский нечестен, вы не примете от него помощи, хотя она и будет средством к достижению вашей цели. Вот потому-то ты, Андрей, — по отечески назвал Журавского Александр Федорович, — не сможешь жить без России. Не сможет прожить без России и Русанов, хотя и шумит: «Я навсегда покидаю Россию!..» Зачем живет и чем живет человек? Успевает ли он познать себя? Помню: найдя «Мертвые души» Гоголя и разобравшись, что это такое, я летел к Мусину-Пушкину так, как не мчатся в сказках с жар-птицей. А когда нашел архив знаменитого Суворова, то зачитался им так, что не заметил, как ушла от меня жена...

— Разве Клеопатра Ивановна вторая ваша жена?

— Вторая, которая вздумала меня выездить до губернатора, — невесело улыбнулся Шидловский. — И дети, ее дети, тоже хотят быть детьми губернатора... А ведь сошелся я с ней и стал вице-губернатором из-за глупого тщеславия перед первой женой, перед самим собой, а теперь... Знаю ли я себя? Нет, Андрей.

— Вера, по сути, тоже ушла от меня, — сознался больше себе, чем Шидловскому, Андрей.

— Что ж, она, наверное, давно ушла, но ты сейчас только заметил. Согласись стать на место Тафтина — вернется.

— Нет. Нет, — Андрей резко выпрямился и встал со стула. — Буду нищим, но свободным!

— Когда в Питер? — сменил тему Шидловский.

— Завтра.

— Я вам дам с собой копию любопытного документа, который держат от меня в секрете Чалов с Сосновским, — поднялся Шидловский. — Вот, — вынул он из портфеля лист бумаги и подал Андрею.

— Что это?

— Прочтите здесь, — снова перешел Шидловский на «вы», — могут возникнуть вопросы.

«Господину Министру Внутренних Дел... — бегло читал Журавский. — ...По существу поставленных вопросов исследователем Печорского края г‑ном Журавским имею честь сообщить:

1. Обращение с. Усть-Цильмы в уездный город представляется желательным, но встречает существенные затруднения вследствие решительного несогласия местного населения.

2. Сама мысль об устройстве на казенный счет для кочевников каких-то специальных магазинов представляется нелепою.

Никакая опека правительства, ни запрещение доступа в тундру зырянам и русским не избавит самоедов от косности, а, скорее, приучит к мысли, что казна обязана их кормить. Никогда кочевники не пользовались благосостоянием, кроме тех случаев, когда чужое добро попадало им путем грабежа, — машинально выделились эти губернаторские слова в сознании Журавского, — но и того хватало им ненадолго.

3. Наконец, по поводу заключения г‑на Журавского о низком нравственном и служебном уровне печорского чиновничества. Такие выводы им сделаны по чисто личным мотивам, ибо местное чиновничество не разделяет слишком смелых гипотез г‑на Журавского о «колоссальных потенциальных богатствах Печорского края».

4. Считаю своим долгом ходатайствовать о повышении годового содержания до 3000 рублей особому чиновнику по делам самоедов ввиду сложности его работы и больших разъездов.

Губернатор, Камергер Двора Его Величества И. Сосновский».

— Но это же... — тряс бумагой бледный от возмущения Журавский.

— Скажу больше: пришло известие, что в Куе исчез следователь, посланный мной по делу отравления самоедов. Исчез вместе с материалами следствия... Здесь, в канцелярии губернатора, потерялось заключение доктора Попова о том, что они были отравлены стрихнином — вот так-то, Андрей Владимирович, — опустил седую голову вице-губернатор.

— Где Тафтин? — дрогнувшим от волнения голосом спросил Журавский.

— В Архангельске. Назначен чиновником и над малоземельскими самоедами.

— И вы бессильны были воспрепятствовать этому?

— Да, — тяжело вздохнул Шидловский. — Против тройственного союза — Сосновский — Чалов — Ушаков — я бессилен. Однако нам надо идти, — решительно поднялся он. — Вся надежда, Андрей Владимирович, на Питер.


* * *

Союз губернатора с начальником жандармерии и распорядителем финансов, сложившийся на общности цели, которую надо было тщательно скрывать от окружающих, был действенным и взаимовыгодным. Губернатор не расспрашивал Чалова, почему он хочет выгородить Тафтина, хотя знал, что тот инсценировал разграбление самоедами открытых для них магазинов в селах Колва и Болбано. Догадывался он и о том, что «самоеды-грабители» были отравлены стрихнином по заданию того же Тафтина, и о том, что следователь, назначенный по этому делу Шидловским, исчез не без содействия Чалова. Сосновский даже не спросил у шефа архангельских жандармов, для чего тому нужен Тафтин, ибо поиски правды требовали обратных действий — пресечения преступлений. А это бы всколыхнуло Чалова и заставило его копаться в делах Сосновского — Ушакова, хватать руку камергера, запущенную в государственную казну, как в собственный карман. Каждый из членов тройственного союза, боясь другого, старался помогать соучастнику небывалого ограбления без лишних слов.

Только благодаря таким взаимоотношениям «троицы», как звали теперь архангелогородцы союз губернатора с Чаловым и Ушаковым, Тафтин, вместо того чтобы занять место в тюрьме, получил право беспредельной власти над всеми кочевниками европейской Российской тундры. Учитывая, что слух об отмене пушного ясака может достичь самоедов, он укрепил «свое право» «Дарственной Грамотой», якобы жалованной ему — Петру, сыну Александра III — на предмет владения Малой и Большой самоедскими Землями с правом взимания пушной дани — по три шкуры песцовых или лисьих с каждой самоедской души. Эту «грамоту», как и «царский» поясной портрет, изготовили Тафтину в Петербурге так искусно, что даже Чалов, державший в руках сотни фальшивых русских и иных паспортов и различных удостоверений, ахнул:

— Мошенники! Изготовили так, что сам Николай Второй не усомнится, что ты его дядя! Однако ж...

Что стояло за этим «однако ж», Петр Платович, возведенный мошенниками в «принцы», знал: боже упаси теперь обделить Чалова в третьей доле ясачного сбора, а еще страшнее — сболтнуть. Тафтин отлично знал друга своей юности — Чалов не будет дожидаться следствия и решения суда...

И еще один человек был страшен Тафтину — Журавский, ездивший по всей тундре, знающий языки кочевников и слывущий у них за доброго духа. Страшен был своими бескомпромиссностью, честностью, не терпящей безнаказанного злодеяния и тогда, когда злодеяние можно пресечь только ценой собственной жизни.


Глава 13 ПРИЗНАНИЕ


В Петербурге Журавский не был с лета 1906 года — с тех пор, как уехали они с Платоном Борисовичем Риппасом открывать первый форпост науки на Севере. Более двух лет Андрей не видел ни Риппаса, ни своих друзей Руднева и Григорьева. Единственным вестником из столицы за эти годы, казавшиеся Андрею вечностью, был Гавриил Ильич Попов — ординатор Мариинской больницы, большой друг Шидловского, к которому вез Журавский посланников тундры.

Разные чувства обуревали Андрея Журавского и детей тундры при подходе поезда к Николаевскому вокзалу Петербурга: Ефим и Павел примолкли, посуровели; Андрею близость свидания с родным городом, с друзьями, наставниками спазмами сжимала горло. О дне своего приезда Андрей известил только двух человек: Платона Борисовича, у которого намеревался квартировать, и доктора Попова, к которому ехали Ефим и Павел. Журавский щадил ребят, боясь шума встречи, восторгов, излишней эмоциональности при виде экзотических аборигенов тундры.

На дымном, по-столичному бестолковом, кричащем, спешащем и толкающемся перроне встретил их один седой, высокий, сгорбившийся Риппас.

— Вернулся! Приехал, друг ты мой неистовый, — обнял он Андрея, согнувшись нескладной дугой и роняя в вокзальную грязь стариковские слезы. — Мученик ты наш...

— Дикари! Дикари! Самоеды! — невесть откуда набежавшая орава полураздетых ребят окружила Ефима и Павла, облаченных в праздничные малицы и расшитые тобоки. На широких наборных ремнях, стягивающих по крестцам роскошную меховую одежду, висели большие ножи на блестящих цепях. Капюшоны малиц Павел и Ефим, непривычные к угарному вокзальному воздуху, натянули на головы, отчего казались крупными хищными птицами. Мгновенно образовавшаяся толпа любопытных теснила мальчишек к «дикарям», подталкивала, подзуживала...

— Пошли, пошли скорее от этой толпы «дикарей»! — крикнул Андрей Риппасу. — Ефим, Павел, идите за нами!

— Куда прикажете багаж, — тронул носильщик за плечо Риппаса.

— Несите за нами — у вокзала подводы, — распорядился Риппас, крупно зашагав по перрону: Павла и Ефима Журавский пропустил вперед себя, наказав им не отставать от Платона Борисовича.

— Гавриил Ильич прислал за ребятами пролетку, но завезем их ко мне на обед, — извинительно попросил Журавского Платон Борисович, когда они вышли на привокзальную площадь. — Женщины обидятся.

— Не разглядев «дикарей»?

— Не обижайся, Андрей, — они дальше финской дачи не бывали.

— Да я не обижаюсь, а удивляюсь: видимо, и я одичал в тундре — Питер и волнует, и душит меня.

— Трудно в наш век определить, где дикость, а где достойное человека житье, — вздохнул Риппас, устраиваясь на сиденье пролетки. Ефима и Павла он усадил в пролетку доктора Попова, багаж, погруженный носильщиками на грузовую подводу, приказал доставить по своему адресу. — Как тебя, Андрей, встретил Архангельск? В тебе произошли перемены: ты будто бы возмужал, посуровел. На твоем лице лежит печать какой-то мудрости, не познанной нами...

— Так ведь расстались-то мы с вами в Усть-Цильме летом тысяча девятьсот шестого года, а сейчас глубокая осень тысяча девятьсот восьмого.

— Да, время летит. Недаром острят: годы уходят, а лет нам прибавляется. Я уже разменял вторую полусотню. Так как Архангельск? — напомнил Риппас.

— Кланяются вам Писахов, Афанасьев, Шидловский. Писахов шлет новоземельский этюд, Василий Захарович — рыбы, Александр Федорович — статью «Петр I на Севере»... Но встречался я и с другим Архангельском — с надменно-насмешливым, злым. Новый губернатор Сосновский встретил меня откровенной враждой.

— Где и по какому вопросу вы с ним столкнулись? — озаботился Риппас, хорошо знавший камергера.

— На моей лекции, которой Шидловский открывал Общество изучения Севера. Его реплики и выступления приват-доцента Питирима Сорокина дышали злобой, неверием, издевательством. Даже Русанов не удержался.

— От них иного и ждать нельзя, — махнул рукой ученый. — Да и вообще твои статьи в «Новом времени» не столько убеждают, сколько ошеломляют... Ошеломили они и Сорокина с Жаковым... Возможно, и Русанова...

— Но богатства Приполярья — не миф! — начал горячиться Андрей.

— Да. Но для тебя, Чернышева, для Юлия Михайловича и Петра Петровича... А миллионы россиян и их правительство? Каким они видят Приполярье? Ты сам любишь повторять: легче открыть истину, чем заставить признать ее. От Сосновского поддержки не жди, — заключил Риппас.

— Что им движет? Почему он видит во мне врага?

— Скорее всего потому, что ты выступаешь против его концессионных планов. Отец рассказывал, что козырной картой Сосновского в правительстве служит его идея колонизации Россией островов Ледовитого океана, которые вот-вот могут оказаться в руках Скандинавских государств и Англии. Даже Америка тянет к ним руки... Сосновский, играя на этом, убедил Русанова отойти от политической борьбы и заняться исследованием островов. Была поднята записка, в которой Русанов предлагал провести морскую армаду Рождественского на бой с японцами Северным морским путем. Записка была адресована на имя министра внутренних дел. Писал Русанов из Франции в девятьсот четвертом году. Вот этот патриотизм Русанова и помог Сосновскому в реабилитации бывшего политссыльного. Ясно, Русанов благодарен Сосновскому. Но знает ли он о том, что Сосновский втихую готовит проекты продажи недр Севера англичанам, чтобы погреть на этом руки?

— Похоже, что тут я и перебежал дорогу губернатору, — догадался Андрей. — Теперь мне понятны мотивы действий и Русанова. Ладно, надо сосредоточиться на главном — на съезде ученых.

— Верно, — подтвердил Риппас. — Готов к выступлению на съезде?

— Судя по реакции архангельского зала — не совсем.

— Ну, тут тебя будут слушать ученые, а не Сосновский со своим окружением. Мой совет: расскажи ты им так, как сам видел, а то в статьях твоих много отвлекающих ссылок, излишних эмоций, увлечений... Ба, уже приехали, — спохватился Риппас, увидевший у остановившейся пролетки жену и дочь. — Маша, Ириша, — окликнул он их, — встречайте Миклухо-Маклая в окружении аборигенов.

— В тебе, Андрюша, появилось что-то от схимника, — удивленно смотрела на Журавского жена Риппаса.


* * *

Всероссийское совещание ученых по организации сельскохозяйственного опытного дела в России открылось 14 ноября 1908 года в здании министерства сельского хозяйства. Ему предшествовала большая работа ведущих почвоведов страны П. А. Костычева, В. В. Докучаева, Д. Н. Прянишникова; биогеографов Т. И. Танфильева, П. П. Семенова-Тян-Шанского, селекционера В. В. Винера, экономиста В. Г. Котельникова. Общими их усилиями была составлена физико-географическая карта России, где девять зон европейской части страны были разбиты на двадцать шесть специализированных сельскохозяйственных районов: на зерноводческие, свекловодческие, льноводческие, животноводческие и т. д. В каждом районе предусматривалось открытие специализированной государственной опытной станции с годовым расходом в сорок тысяч рублей. Печорский край и северная часть Сибири на этой карте были окрашены в безжизненный белый цвет с категоричным определением: «Внеземледельческая зона России».

Копия карты и программа совещания предварительно были разосланы всем ученым, приглашенным на съезд, с тем чтобы они могли подготовить свои выступления на предстоящем обсуждении главного вопроса: «Какими признаками следует руководствоваться при разделении России на сельскохозяйственные районы, в коих должны быть открыты районные опытные сельскохозяйственные станции».

После вступительной речи председателя совещания и автора проекта сети предполагаемых станций селекционера Владимира Владимировича Винера начались прения.

Жаркий бой разгорелся вокруг Кавказа, ибо отнесение его к единому сельскохозяйственному району не соответствовало действительности — там нужны были виноградарские, цитрусоводческие станции, поднимался вопрос о выращивании и производстве чая. Средняя полоса России, выделенная как основной район производства зерна, овощей и прядильных культур, споров не вызывала. О Приполярье, входящем в огромную арктическую область, окрашенную на карте в белый цвет, никто не говорил. Да и что было говорить, когда в области этой, по утверждению ученых, земледелия не было.

Андрей Журавский, по договоренности с Винером, перед своим выступлением наколол на настенной карте красный шнур, отделив от внеземледельческой зоны две трети южной части. Вывесил он и свои карты, температурные графики, диаграммы, приготовил для раздачи по рядам массу фотографий роста и развития культурных растений и луговых трав. Он отчетливо понимал, что от этого совещания зависит, быть или не быть в Печорском крае опытной станции, быть ли ему самому признанным ученым-биогеографом.

— Господа! — очень волнуясь, начал он. — Карта физико-географических зон России — плод усилий виднейших ученых и целых научных коллективов. Что касается восьми южных зон, то она достоверна и отражает реальное положение вещей. Но относительно северной, арктической, зоны — это необоснованно жестокий приговор. Да, приговор! — громче повторил он, видя, как оживился зал. — Приговор, подобный року, а не научным выводам. Эта огромная территория России, — показал он на карте, — отнесена к внеземледельческим зонам только потому, что там-де не растут культурные растения. В описании «Европейской Сарматии» мы находим, что земли Вятской и Пермской губерний были лесисты и болотисты, а жители их не знали хлеба. Но народ освоил там земледелие, и они теперь стали житницами Урала и его промышленности. Теперь наука признает эти губернии земледельческими. Но это, господа, значит, что наша сельскохозяйственная наука едет на спине русского мужика, вместо того чтобы освещать ему путь.

— Верно! — громко сказал профессор Московского института Прянишников.

— Единственный признак, — продолжал смелее Журавский, — по которому вынесен этот приговор, — там нет культурных растений — ненаучен. Сельскохозяйственная пригодность того или иного района должна рассматриваться и проверяться по совокупности множества признаков: по распространению древесной растительности и луговых трав, по температуре вегетационного периода, по жизни и деятельности насекомых, по экономическим признакам населения и по его истории. Вот пример: из архивных данных следует, что под зерновыми культурами и льном в Усть-Цильме в тысяча семьсот восемьдесят первом году было пятьсот десять десятин, а сейчас — около двухсот. Перестали расти ячмень и лен? Нет. Хлеб и текстиль стало выгоднее выменивать у чердынцев на семгу и пушнину.

Журавский стал демонстрировать карты распространения лесов, цветковых растений, насекомых. Он показывал диаграммы распространения и урожайности овощей; брал в руки привезенные пудовый кочан капусты, огурец, морковь, свеклу...

— Все это выращено на шестьдесят шестом градусе северной широты, а здесь, — показал он на огромную настенную карту, — утверждается, что севернее шестьдесят второго градуса овощи расти не могут. Как же быть, господа?! Посильные мои исследования, исследования большого числа добровольных сотрудников Печорской естественноисторической станции доказывают, что земледельческие границы Отечества нашего могут быть смело расширены до той черты, по которой проходит красный шнур. — Андрей посмотрел на карту и на миг вспомнил, как в лютую стужу и страшные метели, по трупам десятков тысяч оленей, сквозь плач и стенания кочевников шли они с Никифором вдоль этой линии, обозначающей северную границу лесов. — Десятки миллионов десятин Российского Приполярья, где скрыты главные горные богатства нашего Отечества, будут зоной животноводства и овощеводства, если отечественная наука слезет со спины мужика и пойдет впереди, освещая его трудную борозду!

— И это верно! — вновь поддержал профессор Прянишников, сидящий в президиуме. — И не надо ждать этого света из Питера, надо выносить вот такие фонари, — показал он на Журавского, — на окраины.

Андрей, почувствовав поддержку профессора, который выдвигался руководителем головного института опытного сельскохозяйственного дела страны, уверенно перешел к главному.

— В Усть-Цильме, в центре Печорского края, должна быть открыта Сельскохозяйственная опытная станция. Открытие таковой там более необходимо, чем где-либо! — повысил голос Журавский, уловив шумок недоумения. — Приполярье — это сложная совокупность континентальных природных условий, не имеющая ничего общего с арктической зоной. Там нет сплошной вечной мерзлоты, там нет сплошных глубоких болот, нет там погибших современных лесов — все это надо раз и навсегда отнести к области заблуждения уважаемых ученых, заглянувших на недельку-другую в какой-либо край Севера. Материковый Север — это узкая арктическая прибрежная полоса и огромная континентальная зона с потенциальными базами скотоводства в богатейших речных поймах. Север сказочно богат полезными ископаемыми, водными транспортными артериями, лугами. Без заселения Севера эти богатства не вольются в иссыхающий организм России. Решая вопрос открытия станции в Печорском крае, надо помнить о том, что этот уникальный по скоплению горных и естественных богатств район является как бы макетом далекой Сибири. Следовательно, он должен быть превращен в школу ее освоения.

Поймем же наконец, — заканчивал свое выступление Журавский, — что в максимальном использовании богатств Севера заинтересована вся Русь, заинтересован каждый из нас, заинтересовано наше потомство!

Зал, прослушавший конец речи не шелохнувшись, взорвался аплодисментами. Хлопали в ладоши академики, хлопали профессора, вольно ли, невольно ли аплодировали двадцатишестилетнему исследователю, не имеющему университетского диплома, все члены ученого комитета Главного управления землеустройства и земледелия.

Слово попросил председатель комитета князь Борис Голицын:

— Господа, надо считать знаменательным то, что ученые, так долго и тщательно работавшие над составлением этой карты, смело и одобряюще приняли поправку нашего молодого коллеги. Владимир Владимирович Винер, больше всех работавший над проектом сети опытных станций, подал мне записку: «Предлагаю Андрея Журавского избрать секретарем комиссии по пересмотру физико-географических зон России». Согласимся?

Ученые вновь захлопали...

Андрей Журавский стоял на трибуне и боялся расплакаться — это было подлинное признание его неимовернейшего труда. Оно было дороже всяких наград.


На третий день после совещания Журавского разыскал курьер из канцелярии совета министров и вручил пакет с приглашением к премьер-министру Столыпину. Трудно сказать, был бы или нет принят главой Российского правительства двадцатишестилетний Андрей Журавский, на приеме которого так настаивал Семенов-Тян-Шанский, если бы не рассказал Столыпину о ходе совещания Николай Лукич Скалозубов, агроном, член Государственной думы от Сибири.

— Удивил, поразил, а кой-кого сразил этот неистовый юноша, — рассказывал он Столыпину. — Печорский край — макет Сибири около столиц! Каково, Петр Аркадьевич? А ведь это правда.

Столыпин сам съездил в Сибирь и теперь собирал деньги в единый кошель, чтобы как можно быстрее закончить строительство Транссибирской магистрали, надежно связывавшей сырьевую Сибирь с промышленной Европейской Россией. И вдруг нашелся «макет Сибири» в Архангельской губернии! Интересно. Заманчиво.

Журавский был принят без промедления.


Столыпин. Здравствуйте и садитесь, господин Журавский. Вы не из рода херсонских Журавских?

Журавский. Я сын генерал-майора Владимира Ивановича.

Столыпин. Хорошо был знаком с вашим отцом и его братьями, хотя и не понимаю чудачеств вашего дяди, Михаила Ивановича. За острым недостатком времени ограничимся на первый раз деловой беседой: будем зачитывать вашу «Программу оживления Севера», доставленную мне Семеновым-Тян-Шанским, и принимать или отвергать ее пункты. Согласны?

Журавский. Согласен, ваше превосходительство, с методом рассмотрения вопросов программы, но взгляды и действия Михаила Ивановича не отношу к чудачествам.

Столыпин. Это дело каждого из нас. Итак, первый пункт — «Открытие земель Архангельской губернии для приобретения их в собственность граждан всех сословий, но не более 60 десятин на хозяйство». Почему ограничение в шестьдесят десятин?

Журавский. Богатства Севера нуждаются в притоке рабочей силы, в закреплении ее, что нельзя сделать, если идти по методу организации помещичьих хозяйств.

Столыпин. Разумно. О каких площадях может идти речь?

Журавский. Согласно вдвое заниженным данным губернского статистического комитета — о пятнадцати миллионах десятин.

Столыпин. Цифра внушительная даже по масштабам России, но каковы там возможности ведения крестьянского хозяйства?

Журавский. Вот данные по Усть-Цилемской волости за последние два года. Доход каждого хозяйства раскладывается так: тринадцать процентов — промыслы, двадцать — продукты хлебопашества и пятьдесят семь — продукты животноводства. В среднем на каждый крестьянский двор в Печорском крае приходится по пять голов крупного рогатого скота и по три лошади.

Столыпин. Убедили. Под этот пункт вы получите средства на организацию экспедиции по выяснению колонизационного фонда. Готовьтесь ею заведовать.

Журавский. Ваше превосходительство, со мной программа работы экспедиции и смета расходов. Извольте взглянуть: там не только вопросы изучения сельскохозяйственных фондов.

Столыпин. Давайте ее сюда, я помечу к исполнению, и вы сами пойдете с ней к главноуправляющему. Так будет быстрее, а главное, надежней. Я боюсь своих канцелярий. Читаем дальше: «Общее устройство полярных инородцев; введение в действие «Самоедского права». Это что еще за «Самоедское право»?

Журавский. Ваше превосходительство, исконные хозяева тундры — самоеды, остяки, вогулы, лопари — вымирают от наплыва нашей «цивилизации», и требуется немедленная защита их государством...

Столыпин. Мы не можем нянчиться с каждой горсткой инородцев. Пусть приспосабливаются к новым условиям или вымирают.

Журавский. Это жестокость, не оправданная ни экономическими, ни тем более моральными соображениями в отношении целых народностей...

Столыпин. А это, господин Журавский, кабинет главы правительства, а не трибуна Государственной думы. Читаю дальше: «Телеграфная связь от Усть-Цильмы до Пустозерска, а затем и дальше на Обдорск». Смысл?

Журавский. Своевременное сообщение ледовой обстановки для прохода судов по Северному морскому пути. Одновременно с этим нужно обустройство мореходными знаками опасных мелей Поморья. Собственно, это проект крестьянина-помора Дмитрия Кожевина.

Столыпин. Хороший проект. Северный морской путь нужен нам как воздух. Я делаю тут пометку, пойдете к генералу Вилькицкому, и пусть немедленно войдет с ходатайством в правительство.

Читаем дальше: «Учреждение в Усть-Цильме ветеринарной станции по борьбе с сибирской язвой». Действительно пали в тундре сотни тысяч оленей от сибирской язвы?

Журавский. Страшнее этого зрелища я не видел — тысячи гниющих туш. По предварительным подсчетам, пало более ста тысяч животных за один только девятьсот шестой год.

Столыпин. Хорошо. Представьте мне смету. Станция действительно нужна... «Учреждение в Печорском крае сельскохозяйственной опытной станции...» Мне доложили о результатах совещания и о том, что вы произвели там сенсацию, но организация станции пусть идет своим чередом, а вы поработайте в краю во главе экспедиции. Смета экспедиции пройдет через Переселенческое управление Глинки, а на это деньги отпущены, так что вопрос будем считать решенным... Следующий пункт: «Заложение на средства казны не менее пяти эксплуатационных, а не только разведочных скважин в разных зонах Ухтинского нефтеносного района». Что-то уж очень противоречивые сведения об этой нефти...

Журавский. Запасы нефти на Ухте имеют если не российское значение, то областное — несомненно.

Столыпин. Это ваши личные прогнозы?

Журавский. Это в первую очередь прогнозы специалистов Стукачева, Воронова, Першина, с которыми я бывал на Ухте и имел обстоятельную беседу.

Столыпин. Мы очень заинтересованы в ухтинской нефти из-за нехватки топлива на уральских заводах и, пожалуй, сможем произвести ассигнования на казенное бурение.

Журавский. Ваше превосходительство, нужно постановление правительства, объявляющее Ухтинский район нефтеносным во избежание распродажи земли под концессии; вообще, земли Архангельской губернии для иностранцев должны быть запретными, ибо кажущаяся их малая ценность завтра может обернуться миллиардами... Я захватил с собой письмо и хотел бы вас познакомить с ним. Там подчеркнуто: «...мое внимание в Печорском крае привлекают железные руды и каменный уголь, с целью устройства крупного металлургического предприятия, через которое откроется путь к другим богатствам края... Не могу скрыть от вас, что Печорским краем заинтересованы англичане, и это по их поручению я этим занят».

Столыпин. Так‑с, так‑с, значит, англичане знают о богатствах Печорского края больше нас.

Журавский. Тридцать тысяч начиная с этого года и пожизненно они не стали бы предлагать мне за пустопорожние земли.

Столыпин. И вы отказались?

Журавский. Иначе я бы не пришел к вам с этой программой.

Столыпин. Да... (Столыпин встал и походил за креслом вдоль стены кабинета.) Я, признаться, был удивлен еще рассказом Петра Петровича о вашей какой-то чрезвычайной прозорливости, чуть ли не пророчестве. Если все, что вы предрекаете этому краю, сбудется, вы станете министром в моем кабинете. (Столыпин вновь сел в кресло.) Дальше. «О запрещении строительства Полярной дороги г. Кнорре и о правительственной разведке недр Северного Урала» — суть, очевидно, та же?

Журавский. Да, ваше превосходительство.

Столыпин. Дороги господ англичан к Северному Уралу не будет, а для разведки недр Северного Урала включайте в свою экспедицию отряд горных инженеров. Большего пока не могу. Как бы вы, Андрей Владимирович, предложили вывозить богатства Печорского края?

Журавский. Печорскому краю необходима железная дорога от Обдорска через богатства Урала на Ухту и Котлас. Это позволит завозить туда сибирский хлеб и вывозить оттуда нефть и уголь.

Столыпин. Да, эта дорога крайне нужна: заводы Урала гаснут без топлива, бакинская нефть сто́ит на Каме в три раза дороже, чем на месте...

Журавский. Печорский край, богатства которого сказочны, из-за отсутствия железной дороги отдан на разграбление Алину и Филиппову.

Столыпин. Слышал и о них... Но пока не закончим строительство Транссибирской магистрали, ни копейки на другую дорогу не дам. Пункт последний: «Прекращение политической ссылки в Печорский край». Как это понимать, господин Журавский?

Журавский. Смысл этого пункта, ваше превосходительство, ясен.

Столыпин. Куда же прикажете их ссылать?

Журавский. Это не преступники — это лучшие люди Отечества...

Столыпин. Кидающие в нас бомбы! (Молчание.) Оставим этот разговор, он сегодня не к месту. Какие еще у вас ко мне вопросы, может, есть просьбы личного характера?

Журавский. Просьба, ваше превосходительство, одна: ускорить выполнение намеченной программы.

Столыпин. Похвально. Поезжайте в Переселенческое управление с вашей сметой экспедиционных работ, на которой пишу: «Исполнить». (Подал смету.) Князю Васильчикову по поводу открытия ветеринарной станции я позвоню сегодня (сделал пометки на программе Журавского); на телеграф деньги изыщем, ухтинской нефтью займемся, Уралом займетесь пока сами.

Журавский. Прошу, Петр Аркадьевич, вернуться к вопросу бедственного положения полярных аборигенов.

Столыпин. Нет! И прошу вас: занимайтесь своим делом. До свидания.


* * *

Выйдя от Столыпина, Журавский не поехал в Переселенческое управление, как велел ему премьер-министр России, а пошел в пустой зал заседаний правительства и в укромном углу на маленьком столике с гнутыми ножками склонился над листом чистой бумаги. По давней привычке он разделил жирной чертой лист на две половины и на одной из них написал «Есть», на другой — «Надо иметь». Потом подумал, точно определяя, к чему эти «Есть» и «Надо иметь» относятся, и вывел сверху над обеими половинами листа: Северо-Печорская экспедиция.

Колонка «Есть» стала быстро заполняться параграфами: «Цели...», «Задачи...», «Общее направление работ...», «Смета...»

В колонке «Надо иметь» появились только заголовки пунктов: «Геологический отряд — оборудование? снаряжение? состав?» «Сельскохозяйственный опорный пункт: Усть-Цильма — есть. Кожва — нет, Ижма — нет, Куя — нет» — так по всем шести отрядам, силами которых Журавский намечал охватить исследованиями огромный Печорский край. Вкрались в душу сомнения, а за ними и отчаяние: смогу ли, по силам ли? ...Даст ли Сосновский возможность исследовать? Может, пока не поздно, встать, пойти к премьер-министру и отказаться от формирования экспедиции... А что потом? Что? Вечное бичевание трусости, собственного предательства! Нет и нет!

Журавский резко, решительно склонился к листу, и колонка «Есть» стала полниться четкими, убористыми строками. «Основной состав экспедиции: Артемий Соловьев, Николай Прыгин, Семен Калмыков, Никифор Хозяинов...

В Петербурге, — написал и подчеркнул Журавский, — Дмитрий Руднев, Андрей Григорьев, Михаил Шпарберг, Нестор Кулик, Михаил Кругловский — все они специалисты с высшим образованием, побывавшие на Севере».

«Это же огромная сила, которую я должен собрать в единый отряд и нацелить на Печорский край!» — думал с волнением Андрей, загоняя вглубь вкравшееся на миг сомнение.

Журавский встал, сунул исписанный лист в потертый портфель и решительно зашагал из зала заседаний в кабинет дежурного.

— Разрешите воспользоваться телефонным аппаратом, — попросил он вставшего навстречу дежурного адъютанта.

Получив разрешение, Андрей позвал к телефону Руднева, работавшего после окончания университета картографом в военном ведомстве.

— Слушай, Дмитрий Дмитриевич, — заговорил Андрей деловым тоном, — звоню я из канцелярии премьера. Смета подписана. Нужен штат специалистов человек сорок. Тебя я записываю помощником начальника экспедиции, чтобы доложить о том в управлении Глинки. Согласен? Спасибо, Дим-Дим, — сбился с делового тона счастливый Журавский. — Приходи вечером к Григорьевым — расскажу все подробности, наметим план сборов.

Андрей, окрыленный небывалым успехом, положил трубку на рычаг аппарата и направился к двери, но был остановлен дежурным:

— Господин Журавский, я уполномочен уведомить вас, что всемилостливейшим повелением Его величество назначили вам аудиенцию на двадцатое января. С вами может быть один из привезенных в столицу кочевников.

— Их же двое? — спросил машинально Журавский, еще не осознав всю важность сообщения вылощенного дежурного адъютанта.

— Мне было поручено сообщить слышанное. Его императорским величеством вы будете приняты по настоятельной просьбе генерала Семенова-Тян-Шанского. Честь имею, — поклонился адъютант.

Поблагодарив дежурного, Андрей заспешил в гардероб, думая: «Доброта и мудрость Петра Петровича открыли мне самые заветные двери. Открыли не для карьеры, но для служения народу...»


* * *

Царь Николай Второй принял исследователя Печорского края Андрея Журавского с самоедом Ефимом Манзадеем 12 января 1909 года в Царскосельском дворце.

Прием был помпезным, по-монарши милостивым и любезным, с принятием в дар расшитой меховой самоедской одежды, с позированием перед фотоаппаратом, с припаданием «дикаря» к монаршим стопам при вручении свитка с нижайшими просьбами самоедов и заверением царя позаботиться о младших детях своих... и только.

Так и не дождавшись монарших милостей, самоеды продолжали вымирать. Ничего, кроме горького осадка от несбывшихся надежд, не осталось у Андрея от царской аудиенции. Осенью того же года в работе о биогеографических границах русского Приполярья он написал: «Мы лишили полярных «инородцев» их угодий, их прав; мы допускаем целые стаи чиновников, купцов грабить и порабощать их, не дав им защиты суда и законов; мы лишаем их возможности жить. Глухими к ужасному бедствию инородцев остаются Правительство и Государь... Они вымирают. Этот зловещий, ужасный результат нашей внутренней политики на полярных окраинах мы объясняем антропологически — эволюционным вымиранием дикарей».

Книгу, изданную в Архангельске, губернатор Сосновский послал своему другу, генерал-адъютанту Дедюлину, с просьбой «подсунуть под монарши очи» и с мелким злорадством ждал грома над головой «зарвавшегося фантазера».

Дедюлин исполнил просьбу камергера и напомнил царю, что неслыханная дерзость позволена господином Журавским даже после того, как были оказаны ему знаки монаршего внимания. Николай, вспомнив необычайных визитеров, удивил своего давнего адъютанта, повелев ему послать благодарственное письмо «бескорыстному исследователю российских окраин, кои большая редкость в государстве русском» с приложением собственной царской руки.


* * *

1909 год, начавшийся с щедрого приема председателем совета министров и внимания самого царя, проходил у Андрея Журавского в спешке, в бесконечных увязках и стычках с чиновниками управлений и комитетов. Переселенческое управление Глинки, находившееся под пристальным оком Столыпина, без промедления выполнило его резолюцию о финансировании Северо-Печорской экспедиции и перечислило в распоряжение архангельского губернатора пятьдесят тысяч рублей на экспедиционные расходы первых двух лет. Журавский так и не смог выяснить, было ли это точным исполнением инструкций или исполнением чьей-то злой воли, но как раз это действие Переселенческого управления, отдавшее, по сути дела, Журавского в руки Сосновского, предопределило дальнейшую судьбу Северо-Печорской экспедиции. Журавский, обегав многие канцелярии, смог добиться только тысячного аванса и строгого предписания Глинки выдать ему в Архангельске двадцать тысяч рублей не позднее середины мая 1909 года.

— Михаил Сидоров, этот дерзновенный предприниматель прошлого века, — жаловался Андрей своим друзьям Рудневу и Седову, — про наши беды написал так: «В России нельзя рассчитывать ни на законы, ни на здравый смысл чиновников, ни на обязанности администрации содействовать выгодам государства: все зависит от произвола и от того, что какой-нибудь столоначальник не хотел вникнуть в дело».

— Сидорову надо верить, — согласился Седов, — шестьсот тысяч рублей потратил он на исследования Европейского Севера, а умер нищим, по сути дела, в долговой яме.

— С припиской Зиновьева — наставника юного Александра, ставшего Третьим, — что идея заселения Севера может прийти в голову только помешанному, — горько улыбнулся Журавский. — Сумасшедшие мы с вами, Георгий Яковлевич. Ну, я-то куда ни шло, — кручусь возле Полярного круга, а вы на Северный полюс собираетесь — так кто же вы для зиновьевых?

— Фанатик, сумасброд — иначе нас пока не зовут, но на полюс мы пойдем, Андрей Владимирович.

— Б‑ы-р-р‑р, — передернул плечами Руднев.

— Страшно, Дмитрий Дмитриевич? — спросил Седов Руднева.

— Откровенно скажу: да. Я до сих пор мерзну от рассказов Андрея, как он тонул в Ледовитом океане и замерзал посреди тундры. Но страшно... хочется с вами, — просительно улыбнулся Руднев.

— Вам нужно быть Журавским, — серьезно ответил Седов. — Что слышно, Андрей Владимирович, о выполнении моего заказа на малицы, совики, тобоки?

— Скоро будут тут, в Питере. Закупке и пересылке одежды способствует вице-губернатор Шидловский, а он человек слова, как вы знаете.

— А почему вы, Георгий Яковлевич, идете именно на Колыму?

— Убиваю двух зайцев, Дмитрий Дмитриевич: разведаю удобные стоянки на востоке для Северного морского пути и потренируюсь для будущих полярных переходов.

— Оба вы в будущем, а вот сегодняшние дела у нас, Андрей, неважнецкие: весь в бегах, весь в мыле, и все без толку — половины твоих поручений не выполнил, — посетовал Руднев.

— Не все сразу, Дмитрий. Вызвал я в помощь тебе Семена Калмыкова: сам он дельный и связи имеются... И тут Шидловский помог...


«КАЛМЫКОВ Семен Никитов — 1854 года рождения, из крестьян, женат, имеет двух детей. 1886—1905 гг. — мастеровой ткацких фабрик в г. Орехово-Зуево. Член РСДРП с 1903 года. Участник вооруженных беспорядков 1905 года. За подстрекательство к восстанию односельчан ссылался на три года в Архангельскую губернию — отбывал в сс. Ижме и Усть-Цильме Печорского уезда. Поддерживает тайные связи с РСДРП большевиков. Запрещено проживание и посещение 53 городов Российской империи. Грамотный, скрытный, имеет большое влияние на членов тайных обществ...»

Приписка рукой полковника Чалова: «Активно содействует Журавскому. Установить негласный надзор: связи? контакты? Почему остался именно у Журавского?»

Эту карточку, давно помеченную грифом «Особый надзор», шеф архангельских жандармов вынул из сейфа сразу же, как только поступило сообщение из Усть-Цильмы, что Журавский вызывает Калмыкова в Петербург и просит вице-губернатора дать на то разрешение.

— Пусть едет, — решил Чалов вслух. — Выследим его и всех сообщников. Зря такого помощника Журавский в Питер не вызовет...


Глава 14 К МАТИ-ПЕЧОРЕ


Из Петербурга в Архангельск отряды Северо-Печорской экспедиции выехали с таким расчетом, чтобы к первому рейсу морского парохода быть на Соборной пристани всем и со всем снаряжением. Поручив Рудневу, занявшему теперь уже официальную должность заместителя начальника экспедиции, проследить за отправкой груза и сбором всех шестнадцати петербуржцев, изъявивших желание участвовать в исследовании Печорского края, Журавский отправился в Архангельск на неделю раньше — надо было уладить все финансовые дела, переданные под контроль губернатора Сосновского, договориться о местах на морском судне до Куи, зафрахтовать речной пароходик на Печоре.

С тем чтобы привлечь к исследованию как можно больше энтузиастов на местах, Журавский широко информировал архангелогородцев о целях и задачах экспедиции, присылая из Петербурга статьи и короткие сообщения в «Известия Архангельского общества изучения Русского Севера».

В губернском городе одинаково внимательно следили за подготовительными работами Журавского, но воспринимали и готовились встретить их по-разному: художник Степан Писахов, отставной чиновник Василий Захарович Афанасьев, заваленные письменными просьбами Андрея, ходили в грузовые конторы и магазины, на склады и причалы; огромный успех дела Журавского в правительственных и научных кругах не в шутку встревожил камергера Сосновского, ознобом обдал преступную душу Тафтина и круто сбил с торгового пути Ефрема Кириллова, понявших, что Журавский рано или поздно разоблачит их грандиозную аферу.


* * *

Вечером, который мало чем отличается в эту светлую пору от апрельских полудней, на квартиру Чалова пришел озабоченный, угрюмо-сосредоточенный Тафтин. Полковник Чалов жил на Полицейской улице в казенном доме, куда незамеченным войти было невозможно, потому Тафтин бывал тут редко. Чаще встречался он с другом юности на загородной заимке, где можно было и выпить, и побаловаться с бабенками всласть, — к чему афишировать дружбу с жандармским полковником губернскому чиновнику-«демократу», выставлять напоказ связь, закрученную преступлением.

Чалов встретил Тафтина, хоть тот и предупредил о приходе коротким телефонным звонком, настороженно, с какой-то внутренней тревогой: опять что-то не слава богу в его «царских» делах!

— Проходи, Петр, проходи... Коль снимаешь сапоги, то надень вот шлепанцы... Серьезное что-нибудь?..

— Да, Николай. Надо бы немедля переговорить...

— Ясно. Ари! — позвал жену Чалов и сам невольно подобрал, подтянул живот, обнаружив еще довольно крепкую и стройную фигуру.

— Что, Николас? — легко выпорхнула в прихожую голубоглазая белокурая скандинавка и, увидев знакомого ей мужчину, чуть присела в реверансе. Тафтин шагнул навстречу, принял руку, поднес к губам.

— Какая же вы красивая, Ариадна Мартиновна! — с неохотой расставался он с рукой молодой жены полковника.

— Ты отпустила служанку, Ари? — спросил жену Чалов.

— Та, Николас. Я умей ее работа... Ужинай? Та?

— Да, моя милая. Только собери нам самый легкий ужин в моем кабинете. Коньяк, фрукты...

— Прошу великодушно простить наше уединение, Ариадна Мартиновна, — серьезно извинился Тафтин. — Я зашел для очень краткого мужского разговора с Николаем Иларионовичем.

— Сель бы гостиной, — попробовала избавиться от частого одиночества молодая жена. — Мужской секрет, мужской секрет, — дразнила она Чалова, — мы завотиль Петэр свой секрет, — улыбнулась она с лукавинкой Тафтину.

— Тебе, Ариадна, этого делать нельзя, — улыбнулся в ответ Чалов, — твое божественное имя значит: свято хранящая супружескую верность.

...Однако разговор был длинным и настолько для обоих важным, что они и не пытались его укоротить.

— Вернемся к началу, Петр: почему Наставник выходит так неожиданно из «дела»? Не идиот же он, чтобы бросать магазин в Москве?

— Темнит «святой». А может, и вправду всего не знает... «А может, знает, что петля на моей шее вот-вот затянется, — ворохнулась ознобная мысль, — бежит, как крыса с корабля!» Мне он сказал, повторяю, одно: велено самим Павлом Павловичем Рябушинским.

— Что велено? Конкретно? — требовал точности полковник.

— Свернуть торговлю. Осесть образцовым крестьянином на Печоре. Завести тесную деловую дружбу с Журавским, — выложил Тафтин причины выхода из «дела» Ефрема Кириллова.

— Что-то затевает магнат с братьями огромное... Скорее всего, Пал Палыч кует из Наставника ключ к Печорскому краю. Ты, Петр, слышал, что в изучение геологии Камчатки братья Рябушинские вложили разом двести тысяч?! Теперь, видимо спохватившись, правительство выкладывает столько же на изучение Печорского края, делая ставку на Журавского.

— Неужто?! Двести тысяч Фантазеру! — неподдельно изумился Тафтин, не знавший подлинного размаха исследований.

— Больше, Петр Платыч, больше: четверть миллиона! Ладно, ладненько, — думал вслух Чалов, — не врет Наставник? А коли так, то будет нем, ибо ты для Рябушинских не помеха. Он что-нибудь обо мне знает? — глянул пытливо полковник на Тафтина.

— Что ты, — вздрогнул Тафтин. — Как можно?!

— Уверен? — не отрывал цепкого взгляда Чалов.

— Как в себе, Николай. Да я ни сном ни духом! — Тафтин хорошо знал законы жандармского полковника: опасные знания прячь в гроб! Мертвых в свидетели не кличут.

— Что намерен делать? — Чалов спросил вроде бы и лениво, как будто разговор шел о малозначном.

— Хватит, надо думать... Под петлей ведь хожу, — выложил свой главный страх Тафтин, поверив тону давнего друга.

«Не под петлей, а с петлей на шее ты ходишь, лжецарь, — думал Чалов, глядя на ссутулившегося, тяжело ворочающего страшные слова Тафтина. — С петлей, лжецарь. С петлей, которую сам надел и... которую я подержу на твоей «царской» шее. Однако сейчас страх нам не союзник».

— Ты кого и чего испугался, Петр? Кириллова? Там опасности нет: Рябушинские со своими миллионами в «ясак» не полезут... Они даже не хотят, чтобы Кириллов занимался пушной торговлей... Что-то пронюхали... и чем-то компенсировали ему закрытие магазинов. Они ведь знают, какой он пушниной торговал? Знают!

— Откуда? Я же тебе говорил. Да ты и без моих слов знаешь, — вяло махнул рукой Тафтин, усомнившись в правоте своих слов.

— Давай-ка, Петр, хватим по тонконогой коньячку, очистим мозги для нови. Бери, пей, — протянул руку с рюмкой Чалов. Выпили разом, оба подернули от крепости плечами.

— Теперь слушай, — как бы отбросив весь предыдущий разговор, твердо начал Чалов, — про Наставника скажем так: баба с возу — кобыле легче. Легче! — подчеркнул полковник. Зимнюю пушнину, шкурочка к шкурочке, будешь упаковывать, как и прежде. Только без единого брачка, ибо покупать ее будут не глядя, по образцу, по единой шкурке тысячные партии.

— Как это? — медленно поднимал в недоумении голову Тафтин, чувствуя, что за словами Чалова кроется что-то очень серьезное.

— А как на пушном аукционе. Как заграничные оптовые торговцы пушниной закупают ее в Ирбите, на ярмарке. Если сам не разбираешься в ценности пушнины — найдем спеца. Только знай: попадет среди тысячи шкурок одна бракованная, доверия лишишься. Да и партия пойдет за бесценок.

— Ну и куда, куда далее-то? — начал догадываться Тафтин.

— Все туда же: на склад Мартина Ульсена около Пустозерска. Ты ведь у него арендовал склад и охрану для «государевого» ясака? У него?

— У него, — окончательно понял мысль Чалова Тафтин, вспомнив о белокурой красавице-скандинавке. — Так... так... у него.

— Не будем ломать отлаженного дела, — заключил полковник. — Только получать ты будешь теперь не полтора червонца ассигнациями за каждую шкурку, как получал из рук Наставника...

— А? Сколько же будет платить мне Мартин Ульсен? — Тафтин, боясь теперь уже за барыши, недоверчиво глянул на Чалова.

— Платить тебе будут другие, Петр Платыч... Ульсен будет передавать тебе по золотому пятирублевику за каждую первосортную шкурку белого песца. За ясачную шкурку, отборную.

— А тебе, Николай? Тебе-то из моих же?..

— Ну и оглупел же ты от страха, Петр! — натянуто улыбнулся Чалов. — Меня в этом «деле» не было и нет! Запомни эту истину! Ульсена тоже нет! Ты получаешь золотой пятирублевик от неизвестных тебе... скажем, американцев. Ясно?

— Ясно... — выдавил из себя Тафтин, обдумывая, обсчитывая, обсасывая засверкавшие пятирублевики... десять тысяч пятирублевиков... О петле он уже не думал с прежним холодным ознобом, однако спросил: — Твоя хата с краю?

— Да. Но край давай огородим так: завтра-послезавтра сядем к губернатору за картежный стол. Ты проиграешь пять тысяч. Половину их дам я. Для чего — спросишь? — уставился немигающими глазами полковник.

— Не стану спрашивать. Известен здешний анекдот: губернаторша гонит из-за стола Ушакова: «Вставайте, Александр Петрович, генерала вы выиграли — чего вам боле? Пусть-ка сядет Чалов — он еще в полковниках ходит». — Тафтин, подсчитав в уме долю полковника и его тестя, взгляда не отвел.

— Ха-ха-ха, — развеселился полковник. — Стервецы, метко схватили... Так вот, Ушаков за генерала отвалил Сосновскому двадцать пять тысяч и... Десять тысяч «проиграл» губернский агроном Тулубьев за председательство в будущей земской управе. Борис Садовский, начальник канцелярии губернатора, «проиграл» пять тысяч за место председателя попечительского комитета по колонизации Новой Земли... Я же «карточным генералом» быть не хочу, а потому упорно выигрываю у камергера — пусть-ка они меня боятся. Ты, Платыч, знаешь, сколько наш Ванечка проиграл царскому адъютанту Дедюлину за золотой камергерский шнур в погон действительного статского советника? — разоткровенничался Чалов, узнавший за четверть века жандармской службы тайная тайных многих сановников.

— Сколько?

— Состояние. И не малое состояние, какое нам с тобой и не снилось — так-таки! Сосновский приехал сюда вернуть его, вот и наверстывает... Одно надо сказать к его чести: слово держит. Он поймет наш... твой «проигрыш» и даст мне возможность спасти тебя в любом случае. Надеюсь, ясно?

«Куда уж там ясней, — думал Тафтин, ощущая, как большая, смертельная опасность скатывается с его плеч, а на место ее подымается в груди волна больших надежд. — Молодец! Молодец!» — хвалил он мысленно Чалова, хотя и понимал, что две трети всех прибылей пойдет теперь полковнику.

— По рукам, Николай Иларионович! — поднялся он, протягивая окрепшую, уверенную руку. — Только и Фантазера со счета сбрасывать нельзя: цепкий, вроде клеща, да и связи — пол-Питера таких же дошлых везет, всюду полезут...

— Фантазер — моя забота! — поднялся уверенный в себе шеф архангельских жандармов.


* * *

В Архангельске Журавский, к большой радости всех участников экспедиции и неописуемому собственному восторгу, пробыл гораздо меньше запланированного времени. Причиной тому был нежданный Андреем губернаторский прием, на который, опять-таки нежданно, пригласил его сам камергер.

— Рады, душевно рады вашему приезду, Андрей Владимирович, со столь обширным планом исследовательских работ в забытых богом и людьми краях! Наконец-то, наконец-то! — радушно встретил Сосновский Андрея.

— Вы, ваше превосходительство, должны утвердить план летних работ и смету. Пополнить списки исследователей за счет...

— Политссыльных, Андрей Владимирович? Не бойтесь, ради бога, называть вещи их именами. Охотно подпишу план, смету, списки — на благо же, на благо же Отечества нашего работаем, юный друг вы мой! — широко улыбался Сосновский, обескуражив, ошеломив скептически настроенного Журавского: он не верил своим ушам, не мог осмыслить услышанного. Сосновский же давно прикинул, еще до визита Чалова с Тафтиным за карточный столик в гостиную губернаторского особняка, до полунамеков всесведущего жандармского полковника: деньги на этот год отпущены, экспедиция направлена правительством по повелению Столыпина и тут ничего не сделаешь! Утверждение плана, смет, отчетов — формальность. Пусть Фантазер едет, пусть тешится пустой затеей! А вот минет год, пусть два, тогда и указать Петру Аркадьевичу, куда, на что, в какую пустую голову он вложил четверть миллиона. Вот тогда и можно будет турнуть Фантазера из губернии. А деньги-то, денежки повернуть на колонизацию островов Ледовитого океана. А там...

— Андрей Владимирович, из благих намерений подобрал я вам в экспедицию инженеров-экономистов Герфильда и Бутикова — прекрасные работники, — продолжал угождать Сосновский. — Главный лесничий Сахновский хочет помочь вам, ему отказать нельзя — бескорыстен он в помощи вашему великому делу.

Журавский, не очень-то веря в благие намерения губернатора, согласился, готовясь к самому щекотливому вопросу — к утверждению списка политссыльных, намеченных к участию в экспедиции.

Список губернатор утвердил чохом, не задержавшись ни на одной фамилии. Этот «добрый» жест был согласован с Чаловым.

— Вам, Андрей Владимирович, выдана Питером «охранная грамота», потому утверждаю, — подал он Журавскому список политссыльных. — А двадцать тысяч, предусмотренные на этот год, получите у Ушакова без задержки — распоряжение дано. Исследуйте, дерзайте, дерзайте, но не обходите и нас с результатами поисков. — Камергер проводил Андрея до дверей своего огромного кабинета и значительно пожал руку на прощание.

Журавский, выйдя из губернаторского особняка, в изнеможении присел на ступеньки, ведущие на деревянную набережную Северной Двины, и подставил обнаженную голову под весенний морской ветерок. Тут и нашли его друзья — архангелогородцы Василий Захарович Афанасьев, Иван Петрович Ануфриев — капитан первого ледокольного парохода «Николай» — и художник Степан Григорьевич Писахов.

— Глядя на тебя, взопревшего, сразу скажешь: положение твое хуже губернаторского, — пошутил Афанасьев.

— Нет, Василий Захарович, губернатор-то и улучшил его, — улыбнулся Андрей хозяину своей, теперь уже постоянной, квартиры в Архангельске.

Андрей рассказал, как за час Сосновский решил все дела.

— Ну, брат, получай-ка тогда сегодня же деньги и топайте с Иваном Петровичем из Архангела, а то очухается Сосновский — все пойдет вверх дном, — забеспокоился, заторопил Журавского старик.

— Все может быть, Василий Захарович, — согласился Андрей.

— Сосновский не говорил вам, что дождется здесь Владимира Русанова и пойдет на «Ольге» на Новую Землю, а оттуда на «Доброжелателе» на Печору и Усу? — спросил капитан Ануфриев Журавского.

— Нет. Мы до устья Печоры тоже собирались на «Ольге» плыть, — насторожился Журавский.

— Вот потому мы вас и ищем. У меня приказ хозяина: идти на Новую Землю впереди «Ольги». Видать, хочет опередить и скупить продукцию зимних промыслов раньше всех. Пойдем, Андрей Владимирович, к моему хозяину, к Масленникову, и договоримся о доставке вашей экспедиции к устью Печоры. Кто откажется заработать попутно, а Масленников — тем более.

— Не пойдем, Иван Петрович, а побежим, — вскочил Андрей, обеспокоенный вестью о поездке Сосновского на Печору и Усу.

— Степан Григорьевич, — тронул художника за плечо капитан, — поедем с нами на Новую Землю, там и дождетесь Русанова.

— Я бы рад, да боюсь: Владимир Александрович обидится. Уговорились еще прошлой осенью, — по-утиному топтался приземистый Писахов.

— Поезжай, Степан, — легонько подтолкнул Писахова Василий Захарович. — Володя меня не обойдет, а я расскажу, с кем ты уехал, — поймет.

— И правда, — обрадовался Писахов, — я поживу там в доме знаменитого Борисова — авось что навеет. Борисов мне разрешил пользоваться всем, что есть в его доме.

— Тогда — в путь! — скомандовал Журавский.

Художник Александр Александрович Борисов был знаком и Журавскому. Родившись под Котласом, волшебство красок Севера впитал он с материнским молоком. Ловить игру этих красок и укладывать ее на полотно учили его монахи Соловецкого монастыря, а потом уж петербургские академики кисти. Картины Борисова высоко ценились на Западе, и он, в отличие от Писахова, быстро разбогател, купил яхту, построил на Новой Земле дом, собираясь там жить. Однако дом пустовал, и в нем подолгу жили Писахов, Русанов. Внутренние стены дома другой прирожденный художник, ненец Тыко Вылка, борисовскими красками и новоземельскими глинами разрисовал в такие таинственные и неуловимые сюжеты, что ахнул и сам Борисов, наказав Русанову привезти самородка в Петербург, как только закончит он работу в русановских экспедициях. Тут дрогнул даже Сосновский, повелев выделить для обучения Тыко Вылки шестьсот рублей из колонизационного фонда.


* * *

Усть-Цильма и раньше всем селом встречала и провожала редкие печорские пароходы, а прослышав о приезде Андрея Журавского с большой экспедицией, не усидели дома и древние старики и старухи, высыпав всем селом встречать полюбившегося «Журавського», пожалеть его, бедолагу, потерявшего доброго тестя, а с ним, пожалуй, и Веру...

По трапу прибывшего с низовьев «Доброжелателя» первым, как всегда, поднимался пристав Крыков. За ним шла Вера с Костиком на руках. Женя и Соня ждали отца на песчаном берегу, держась за бабушку, все еще именуемую исправничихой, хотя уже два года уездом правил крутой надменный ротмистр Ульяновский.

Вера не кинулась, как в былые годы, на шею Андрея, не стала принародно целовать его, хотя не виделись они больше девяти месяцев, с того самого момента, как уплыл он прошлой осенью в Архангельск и Питер.

— Здравствуй, Вера, здравствуй, мой Костик, — тянул руки к сыну Андрей, — вырос-то как! Скоро пойдешь со мной в экспедицию.

— Нищенствовать, — уколола Вера.

— Зато быть свободным и честным, — не стерпел укола Андрей.

— Здравствуйте, Вера Алексеевна, здравствуйте, здравствуйте, — по очереди подошли к ней и окружили их с Андреем все знакомые петербуржцы. Вера смутилась, отвечала невпопад. Андрей, извинившись, еще только подсознанием ощутив беду, отошел к Калмыкову.

— Разгружать, Семен Никитич, будете только то, что предназначено для Усть-Цильмы, — сказал Журавский Калмыкову. — Вам помогут Артемий Степанович, Никифор, Прыгин, Эрлихман, Мжачих, — перечислял Журавский подходивших к нему с берега и здоровавшихся добровольных сотрудников станции. — Прибывшие со мной свободны до четырех часов пополудни. Полевые отряды отправятся на этом же пароходе завтра в двенадцать часов дня! — громко, чтоб слышали все, закончил Андрей.

— Андрей Владимирович, — обратился к нему Калмыков, представив стоящего в сторонке невысокого плотного человека, — это сотрудник нашей экспедиции Шкапин. Разрешите привлечь к разгрузке?

— Здравствуйте, — поздоровался с ним Журавский, приветливо осмотрев интеллигентного крепыша. — Идите в распоряжение Артемия Степановича...

— Домой поедешь? — перебила его Вера.

— Сейчас, Вера, сейчас. Где Женюра с Соней?

— Вон, из-за бабушки с берега тебя высматривают. Родного отца могут не признать.

— Узнают, Вера, узнают, — заторопился Андрей к дочерям и теще. — Дай мне Костика, — обернулся он к Вере, — тебе с ним трудно по сходням идти.

— Ничего, привычная, — густо покраснев, сказала жена.

— Какая-то ты, Вера, необычная, словно чужая. Соня, Женя, бегите ко мне! — позвал дочерей Журавский.

Дети давно уже ждали этого призывного крика отца и стремглав кинулись к нему. Степенно подошла и Наталья Викентьевна. На зятя она смотрела долго и испытующе, стараясь понять, узнал ли он, догадался ли о Верином постыдном положении? «Сам не слепой, да и люди не безъязыки? Да и Верка — бесстыдница: Костика не отдает, а пузо не прячет, — жгли мысли Наталью Викентьевну. — А куда спрячешь пузо-то, вон оно, а сколько Андрея дома не было, — любая кумушка на пальцах сосчитала. Горе ты, горе материнское, во сто крат ты тяжелее собственного».

— Наталья Викентьевна, — склонился к ней и поцеловал Андрей. — Спасибо вам за дочерей и сына — выглядят они у меня молодцами.

«Догадался, сердечный», — тяжело вздохнула теща.

В четыре часа пополудни во дворе дома Носовых, распахнутом к величавой печорской шири, Журавский открыл собрание членов Печорской естественноисторической станции и участников экспедиции.

Народу собралось много: вместе с рабочими в штат Северо-Печорской экспедиции было зачислено сорок два человека. Пришли на собрание учителя, священник, помощник исправника Серебренников, давно ставший негласным помощником Журавского. Явилось много крестьян, среди них Андрей приметил и тех, кто еще год назад считал картофель бесовским наваждением. Это бесконечно и радовало и волновало Журавского.

— Друзья мои! — начал он. — Прочту я вам строки из постановления совещания ученых. Оно касается всех нас, — поднял над головой книгу Журавский.

Разговоры разом стихли: было любопытно, что́ про их край написали ученые в Питере.

— Ученые все еще относят Печорский край к арктической зоне, — раскрыл книгу и показал карту Андрей. — Смотрите, наш край окрашен в белый цвет, и записано, что он «находится за пределами земледельческой культуры». Далее же они вынуждены были написать: «Но новейшие изыскания Печорской естественноисторической станции доказывают возможность сельскохозяйственной эксплуатации, и в Усть-Цильме должна быть устроена опытная сельскохозяйственная станция». Это знаменательные строки для Печорского края и всего Русского Севера! И вписаны в историю Приполярья они вами, друзья!

Собравшиеся радостно захлопали в ладоши. Положив книгу на стол, хлопал и Журавский.

— Печорская естественноисторическая станция — это вы, друзья, — продолжал Андрей. — Это труд десятков друзей народа, «присланных» царем нам в помощь, ваш труд, печорцы! Спасибо вам за это от ведущих ученых России!

Политссыльные первыми захлопали бурно, восторженно. Их поддерживали питерцы. Неумело, но громко хлопали руками-лопатами старообрядцы.

— Спасибо вам, — еще раз повторил взволнованный Журавский. — Я коротко сказал о том, что нами сделано. Позвольте рассказать о задачах сегодняшнего и завтрашнего дня.

— Охотно послушаем, Андрей Владимирович, охотно, — не вытерпел Артемий Соловьев.

— Был с нуждами края я принят председателем совета министров, были мы с Ефимом Манзадеем, сидящим вон там, на изгороди, — показал в сторону ненца Журавский, — у государя.

— Гли-ко, самому царю сподобилси! Да ишшо с самоедом! — задвигались, заерзали мужики. — Забыль, народной заступник. Чой-то он, царь-от, про нас бает, Володимирыч?

— Расскажу, мужики, на досуге, — пообещал Журавский, — сейчас надо наметить задачу уходящим завтра.

— Токо не оммани про царя-то, хоша за тобой такого не водитца.

— Не можете подождать до завтра, оставайтесь сегодня после собрания.

— Давай уговоримся опосля сходу — шибко хотца бывальшыну послухать, — упросили печорцы, взволнованные небывалой вестью.

— Хорошо, мужики. Так вот, — продолжил Журавский. — Взгляните на эту карту — это наш край с птичьего полета. Вот Тиман, с другого края Уральские горы, — показывал на хребты Журавский. — Посреди них на полторы тысячи верст пролегла наша Мати-Печора да на тысячу без малого — Уса, текущая от каменных углей. В Печору впадает Ижма, истекающая с Ухтой из нефтяных мест. Пижма и Цильма — дороги к Тиману. Короче, друзья мои, сама природа проложила нам дороги к своим кладовым.

— Ишь ты, не дремал господь-от, творя наш край, — качали головами старообрядцы.

— Нет, не дремал, — согласился Журавский. — Не мне рассказывать вам, что в поймах Печоры, Усы и их притоков сосредоточены два миллиона десятин самых лучших земель в крае, безбедно могущих прокормить двести тысяч коров.

— Куды нам стоко!

— Вам не надо. У вас их сейчас двадцать тысяч, и то не знаете, куда деть молоко.

— Че и баем.

— Не сегодня, не завтра, но придут к углю и нефти рабочие с семьями. Придут потому, что сейчас их добывают в Баку и в Донбассе. Но запасы топлива там быстро иссякают. Север же для своего освоения нуждается в своем топливе — местном, дешевом. Рабочие без молока, мяса, овощей жить не смогут.

— Хлебушко-то тож у чердаков не дешев, — раздался тот же голос.

— Хлеб тут тогда растить не будут.

— Как же нам без ковриги?

— Привезут, — успокоил Журавский. — Только не чердынцы по тройной цене, а сибиряки. Нашей экспедиции поручено разведать богатства Северного Урала и найти наивыгоднейший путь для железной дороги от сибирской Оби к Котласу и Вологде. Мы должны определить, сколько тут свободных лугов для развития животноводства, где и какие овощи выращивать, как улучшить удойность местных коров. На это правительство выделило нам более четверти миллиона рублей. Вести исследования мы будем шесть лет.

— Ух ты! — восхитились мужики.

— Вот зачем пришли сюда эти люди, — показал Журавский на многочисленный состав экспедиции. — Но без вашей помощи, печорцы, нам не справиться.

— Нешто не поможем? Мы завсе, Володимирыч!

— Спасибо, мужики! Теперь условимся так: сейчас я вам расскажу про царский прием, а потом мы завершим экспедиционные дела, разобьемся по отрядам...


* * *

Распределение рабочих по отрядам, споры из-за опытных проводников, из-за снаряжения и оборудования затянули сборы за полночь, и Журавский остался ночевать на станции. Петербургские его друзья, давно не бывавшие в Усть-Цильме, пошли полюбоваться вешним разливом Печоры, купающимися в белой ночи берегами, послушать музыку северных сел: дробный стукоток убегающих девичьих ног, тихое поскрипывание мостков под ногами обнявшихся пар, гудящий спокойствием переговор коровьих ботал. Улицы, дома, разлив Печоры в мягком белесом свете теряют очертания, границы их кажутся вечными, непреходящими.

Попросив разрешения и извинившись за поздний визит, к Журавскому вошли Калмыков и Шкапин.

— Завтра с утра вам, Андрей Владимирович, будет не легче, а потому решили потревожить, — извинялся Семен Никитич. — Георгий Михайлович беспокоится, как бы явная политическая окраска зачисленных в экспедицию не вызвала наложения запрета. В экспедиции только большевики и сочувствующие им.

— Не думаю, Георгий Михайлович, — успокоил Журавский Шкапина.

— А не вернется ли Серебренников на досуге к этому вопросу?

— Не вернется. Это я вам гарантирую. Я хорошо знаю всю их семью, бываю у него, бываю у его бабки в Архангельске. Их корни с давних пор уходят в политическую ссылку, а Николай Федорович служит в печорской полиции только из-за нехватки кадров на окраинах.

— Вам, Андрей Владимирович, лучше знать — мы боимся навредить вам: что-то уж очень легко утвердил губернатор списки? А ведь Сосновский в девятьсот пятом году был помощником градоначальника столицы Трепова. Помните команду на всю Россию: «Патронов не жалеть!» — остерег Шкапин Андрея.

— Мои политические убеждения и симпатии не раз были предметом обсуждения у Чалова — пока, как видите, бог миловал... — успокоил пришедших Журавский. — Семен Никитич, что представляют собой ребята Тепляков и Боев? Хатанзи я узнал: он сын колвинского самоди Андрея из рода Хатанзи.

— Он самый, Андрей Владимирович. Макар Боев и Игнатий Тепляков — боевые и толковые ребята из-под Архангельска. Искали работы на заводе Ульсена. Пока мы стояли там, подрядил я их в экспедицию, едри их корень. Эти не подведут, — заверил Калмыков, — грамотные и крепких корней парни.

На другой день зафрахтованный Журавским пароход шурина Норицына, не устоявшего перед солидным заработком, однако и не забывшего смертельной обиды, повез большинство отрядов на Усу. Михаил Михайлович Кругловский со своим геологическим отрядом, в состав которого Журавский включил старого своего проводника Никифора, должен был высадиться в устье Адзьвы и подробно изучить тектонику хребта Адак-Тальбей — эту своеобразную прихожую обширной кладовой богатств Северного Урала; экономисты из Архангельска вместе с Ефимом Манзадеем должны были по половодью забраться на пароходе в самые верховья реки и, спускаясь на лодке, провести статистическое обследование смешанного самоедско-зырянского населения во всех семнадцати усинских выселках; в верховьях же должны были высадиться и Руднев с Прыгиным, приступающие к изысканиям возможной железной дороги от Обдорска к Ухте. В устье речки Косью высадится картографический отряд Кандакова. Сам Журавский, обеспечив доставку отрядов по назначению и проверив начало их работы, должен был выгрузиться с отрядом Георгия Шкапина и Семена Калмыкова в устье Сыни. Артемий Соловьев и бывшие ссыльные Алексей Мохнатых и Петр Ващенко были теперь официально назначены заведующими опорными сельскохозяйственными пунктами.

Все это вливало живительные силы в бесконечно уставший организм Андрея Журавского, помогало затянуть глубокую рану, нанесенную матерью его детей. Андрей, уезжая с отрядами, попросил Веру об одном: оставить Женю, Соню и Костика ему, отцу.

— Пусть они побудут пока у Натальи Викентьевны под опекой казначея Нечаева, а ты, Вера, одна или... уезжайте, ибо мне с Печорой не расстаться вовек. Ты сама это видишь.

— Вижу! Вижу... Я оставлю тебя с этими... «освободителями» и самоедами... Ты, ты виноват! Ты променял мою любовь, мою молодость на паршивых самоедов!

— Ладно, Вера, — уходил от скандала Журавский, — я виновен во всем. Прошу одно: оставь мне моих детей.

Андрей смотрел на переполненную ненавистью жену и думал: «Будь я иным — не случилось бы это с Верой. Холод в наших отношениях — это ничто по сравнению с ненавистью, пришедшей на смену любви. Хотела всю жизнь прожить любовью, теперь будет жить местью... А может, это, — взглянул Андрей на огромный живот Веры, — начало мести, а не похоть? Не мое ли неистовство в исследованиях — причина всему...»

Вера, поймав взгляд мужа, повернулась и ушла.


* * *

Вернувшись из экспедиции, Журавский на нашел Веры в Усть-Цильме: забрав родившуюся дочь, она уехала в Омск, к сестре Лидии, вышедшей замуж зимой этого года за Михаила Шпарберга. Трое детей Андрея — пятилетняя Женя, четырехлетняя Соня и двухгодовалый Костик — жили с бабушкой Натальей Викентьевной, оставшейся на Печоре единственной из некогда большого семейства исправника Рогачева. Правда, в Ижме за Норицыным жила Катя, сочувствующая Журавскому и осуждающая сестру, но это ссорило ее с матерью и с мужем одновременно, а потому в Усть-Цильму она не ездила.


Глава 15 ЧЕРНЫЙ ГОД


В печорских далях у реки Цильмы, давшей имя главному селу края, есть большой приток Тобыш — своеносый, упрямый приток: берет он начало в низовьях Печоры, течет ей навстречу двести верст, а потом с цилемскими светлыми водами вливается в мати-реку.

Но не этим Тобыш удивляет печорян, — непокорные сыновья бывают, и не все они вызывают хулу, — а тем, что из бессчетного множества рыбин, поднимающихся метать икру в родниковые тиманские струи, ни одна семга не свернула из Цильмы в Тобыш, хотя красив он лиственничными берегами, говорливыми перекатами и грустными заводями сказочно. А вот не идет рыба в Тобыш — и все тут! В прозрачных водах Цильмы хорошо видно, как еще загодя, за десяток верст, косяки семги, учуяв затхлый душок Тобыша, сбиваются в плотные ряды, и, прижимаясь к супротивному берегу, стремглав минуют тобышский субой.

— Почухливая рыба — семга! — удивляются цилемцы. — И нельма тож! В веках не лавливали мы их в Тобыше, а уж че бы?

Однако не все чураются Тобыша. Люб он истовым старообрядцам, веками пытавшимся мощный свободолюбивый порыв русской души превратить в неистовый фанатизм, в изуверство. Не легенда, а бывальщина, подтвержденная семнадцатью истлевшими надгробьями, рассказывает, как укрылись на берегах его от жизни, от людей изуверы истовые, усопли там от какого-то мору в одночасье и манит теперь своим гнилым душком их изуверство мечущиеся души порочных людей на берега Тобыша — к Покойным.

Ни светлые струи, ни свежий ветер не могут начисто истребить затхлый душок из всех людских душ.


* * *

В губернаторском доме, откуда Сосновский провожал Журавского, дождливым сентябрьским вечером собрались «сильные мира сего». Этому предшествовали два сообщения. «Из Петербурга выехали представители Главного управления земледелия Знаменский и Чарушин для рассмотрения результатов экспедиции Журавского», — гласила первая телеграмма, во второй же сообщалось, что Журавский водным путем выехал из Усть-Цильмы в Архангельск.

— Прошу рассаживаться, господа, — пригласил собравшихся губернатор. — Погрейтесь чайком, не возбраняется и коньячком, — любезно предложил он губернскому агроному Тулубьеву, ветеринарному инспектору Керцелли, Тафтину, Ушакову, лесничему Сахновскому и начальнику госимуществ Сущевскому. После того как все уселись, Сосновский зачитал обе телеграммы и бесстрастным голосом продолжил: — Полагаю, нам не мешало бы всесторонне обсудить воззрения господина Журавского на наши северные земли и его, печорские гипотезы, имеющие хождение в Петербурге...

— Все видель не гипотез, а химер господин Журавский, — сострил городской голова Лейцингер, задержавшийся у губернатора.

— Чего тут обсуждать, — поддержал его управляющий Казенной палатой Ушаков. — Вы начальник губернии, в ваше ведение отпущены деньги на гипотезы Журавского, с вас и будет спрос, уважаемый Иван Васильевич.

— Прав Александр Петрович! Нечего транжирить государственные средства на химеры, — зло кинул реплику начальник Управления госимуществ Сущевский, измученный язвенной болезнью.

— Все это так, господа... Я понимаю ваше возмущение, — заметил губернатор, — но, господа, нельзя забывать и другое: прибывающие из столицы Знаменский и Чарушин там не были. Вам известно, что гипотезы Журавского разделяют граф Игнатьев и князь Голицын, возглавляющие науку в Главном управлении земледелия. К ним, как вы знаете, очень сочувственно отнесся глава правительства Петр Аркадьевич Столыпин... Этого, господа, забывать нельзя. Скажу вам откровенно: тут моей власти недостаточно.

— Настали времена, когда такой губернатор, как Иван Васильевич, стал менее чтимым, чем прожектер Журавский, — подлил масла в огонь старший лесничий Сахновский.

— Таковы обстоятельства, господа. Их нельзя не учитывать в наш просвещенный век. Однако и мы, как говорится, не лаптем щи хлебаем: господин Керцелли, только что утвержденный министром внутренних дел в должности начальника ветеринарного управления губернии, обстоятельно исследовал тундру и подготовил к выпуску научный труд, в корне опровергающий гипотезы Журавского. Я полагаю, что с главными выводами Сергей Васильевич нас познакомит.

— Милостивые государи! — поднялся Керцелли. — О Печорском крае можно говорить так же много, как это делает его «исследователь» — прошу принять это слово в кавычках — господин Журавский. Журавский утверждает, что тундра не наступает на леса; что земли Печоры и Усы плодородны; что на землях развито скотоводство и земледелие. Так вот: мы при обследовании оленьих пастбищ находили огромные площади вымирающих и вымерших лесов. О каком плодородии может идти речь, если земли тундры имеют двадцатисаженную толщу промерзшего торфа... Ну, а имеются ли сотни тысяч десятин «идеальнейших печорских и усинских лугов», как это неустанно твердит господин Журавский, вы, милостивые государи, убедились сами, проплыв весной этого года по Печоре и Усе, — развел руками Керцелли.

— Господа, я полагаю, что сразу же после издания научный труд Сергея Васильевича прокомментируют на страницах газет губернский агроном господин Тулубьев, старший лесничий Сахновский... Должен поставить в известность, господа: уважаемый Сергей Васильевич открыл по борьбе с величайшим злом губернии — сибирской язвой — ветеринарную станцию в низовьях Печоры, в Оксино... Вот это, господа, настоящая помощь губернии! — легонько похлопал в ладоши губернатор.

Присутствующие поддержали его звонкими рукоплесканиями. Керцелли встал и благодарно поклонился собравшимся.

— Заканчивая наше краткое совещание, — поднялся Иван Васильевич, — скажу, что мы не одиноки в своих воззрениях на будущность нашего любимого, но бедного и стылого края: я получаю статьи известных и глубоко чтимых ученых — приват-доцента Сорокина и профессора Жакова. Позвольте мне зачитать только две строки: «...нет почти исследователя, который, ознакомившись с нашими тундрами, не поражался бы ложным уверениям и химерам господина Журавского... Так мало-помалу тают заманчивые миражи, преподносимые «исследователями», чрезвычайно легко ежеминутно открывающими Америку». Им, господа, надо верить — они выходцы из этих земель! — захлопнул журнал губернатор...

...Сойдя с крыльца губернаторского особняка под хлещущие струи осеннего дождя, губернский агроном Иван Иванович Тулубьев отказался сесть в пролетку к Керцелли и сердито зашагал в темень. «Глупейшее положение, — чертыхался он. — Должности губернского агронома добился Журавский. Сам отказавшись занять ее, пригласил и порекомендовал меня... Открытия ветеринарной станции через правительство и Государственную думу добился он же, а теперь, оказывается, Керцелли? Как ловко Сосновский поставил меня в безвыходное положение... Э, черт! Зачем врать самому себе: выход есть, но способен ли я лишиться такой должности?..»

Керцелли пригласил в пролетку Сахновского и весело крикнул кучеру:

— К Федосову... в номера!

— Я без средств при себе... — поежился лесничий.

— Э, какой может быть разговор, Петр Терентьевич... А у Журавского-то, того... жена-то... с чиновником Яблонским... Ха-ха... И сбежала, бросив на руки Фантазеру кучу детей... Ха-ха...


* * *

Из журнала совещаний. 1909 год, ноябрь.

«...Особое совещание при его превосходительстве господине Архангельском губернаторе И. В. Сосновском большинством голосов постановило: дальнейшую деятельность Северо-Печорской экспедиции прекратить, так как затраты на шестилетние исследования Печорского края не могут оправдаться возможными их практическими результатами.

За прекращение деятельности экспедиции проголосовало 7 членов совещания. За продолжение работ проголосовали: член правительства Знаменский, представитель Главного управления земледелия Чарушин, вице-губернатор Шидловский. Начальник экспедиции г. Журавский от голосования отказался, заявив, что доложит свое особое мнение в Петербурге».


* * *

В Петербурге Журавскому удалось настоять на созыве совещания при ученом комитете Главного управления земледелия, хотя князь Голицын и не надеялся на его успех. На совещание он пригласил академика Чернышева, профессоров Воейкова и Жакова, члена Государственной думы, бывшего сибирского агронома Скалозубова. Первое слово было предоставлено начальнику экспедиции, окончательную судьбу которой и должны были решить собравшиеся ученые.

— Господа, — начал Журавский, — на горных богатствах Печорского края в присутствии академиков Чернышева и Голицына, полагаю, останавливаться излишне, да и основная цель Северо-Печорской экспедиции — изучить в первую очередь возможности сельскохозяйственного освоения края, которое должно послужить началом его промышленного освоения. Деятельность экспедиции прекращается потому, что затраты-де не окупятся возможными практическими результатами. За шесть лет правительство думало затратить по копейке на изучение десятины печорских земель, а губернатор Сосновский и того испугался. Я еще и еще раз повторяю: земледелие в богатейшем Печорском крае — неминуемый этап в создании собственной перерабатывающей промышленности на Севере, требующей массу рабочей силы. Вывозя дешевое сырье за границу, мы грабим свой народ, обогащая заморских капиталистов. Путь к экономическому могуществу России лежит через создание промышленности в таких уникальных краях, как Печорский. Глупо, господа, мечтать о могуществе Отечества нашего и бояться затратить копейку на десятину для приближения этого могущества.

— Резковато, Андрей Владимирович, — заметил Голицын. — Но с этим, господа, нельзя не согласиться. Профессор Воейков считает: даже то, что сделал господин Журавский в области изучения климата Севера, заслуживает одобрения и финансирования.

— Позвольте, господа, высказать мне несколько иное мнение, — попросил слова профессор Жаков.

— Слушаем вас, профессор. Господа, профессор Жаков зырянин, и они с приват-доцентом Сорокиным представили свои обширнейшие выводы по исследуемому вопросу.

— Да, мы представили ученому комитету свои выводы относительно наличия свободных земель в Печорском крае. Свободных земель там уйма, но свободных «прекрасных, богатейших пойменных лугов» там нет — это фантазии господина Журавского.

— Это уже слишком, — усмехнулся в гвардейские усы Голицын.

— Наша беспристрастность может быть поставлена под сомнение, ибо мы зыряне, — не взглянув на князя, спокойно продолжал Жаков. — Тогда, господа, позвольте мне процитировать только что вышедшую статью профессора Берга. Известный биогеограф заглянул, может быть, в самый корень ошибок слишком увлекшегося исследователя, который, пожалуй, не ведает, что творит. Берг пишет: «...география растительности зависит от трех факторов: от совокупности физико-географических условий; от условий биологической обстановки; от флоры прежней геологической эпохи. Если бы Журавский был знаком с этими положениями, то оказалось, что и опровергать было бы нечего». Таков, господа, к сожалению, теоретический фундамент исследователя, — очень спокойно, как бы сочувствуя Журавскому, произнес профессор. — Берг прав, говоря, что Журавский, не зная исследуемого предмета, беспомощно барахтается в собственных гипотезах. С такой шаткой каланчи можно увидеть и границу северных лесов, и альпийские луга на Северном Урале, и даже то, что юг перемещается на север. Добавить что-либо к выводам биогеографа Берга у меня нет оснований, как и сомневаться в правильности их.

На этот раз профессор-историк бил наверняка: непостижимо быстрые и ошеломительные открытия Андрея Журавского, не имеющего не только ученой степени, но и университетского диплома, вызывали у большинства ученых усмешку, недоверие, откровенное издевательство. Была в этом вина и самого Андрея, облекающего первые свои научные выводы в такую шелуху слов, что откопать «алмаз» было трудно. Вина была в его юношеской горячности и бескомпромиссности, была она и в отрицании научных авторитетов.

— Да, мнения, как говорят, диаметрально противоположны, — резюмировал Скалозубов. — А что скажет уважаемый Федосий Николаевич? — обратился он к Чернышеву.

Академик Чернышев по сути поддержал Журавского, но облек мысль в такую форму, что всем послышался приговор:

— Все исследователи Печорского края приходят к одному выводу: на водоразделах и тундровом покрове ни о какой земледельческой культуре не может быть и речи, — буркнул он.

Будь это сказано до выступления Жакова, Журавский уловил бы в этом выводе справедливость, ибо никогда не утверждал, что на хребтах или на побережье Ледовитого океана возможно земледелие. Печорские и усинские поймы, о которых именно и шла речь на совещании, Чернышев не упомянул. Андрею, как и всем, слова академика — учителя Журавского — показались безоговорочным отрицанием возможности земледелия во всем Печорском крае. Скалозубов, в душе сочувствующий молодому и смелому исследователю, так и сказал:

— Мужественное признание учителем ошибки своего ученика. Будем считать, что прав губернатор Сосновский, добивающийся переассигновки экспедиционных средств на колонизацию Новой Земли.

Журавский, ждавший поддержки от Чернышева и от Скалозубова, как от посланника Столыпина, почувствовал, что земля уходит из-под ног. Он закричал:

— Нет, не прав! Не прав! — Эти выкрики он направлял только Сосновскому, который, сделав подлость, был далеко отсюда, но слышали и относили их к себе и говоривший сейчас Скалозубов, и насупившийся Чернышев.

— Но таков вывод авторитетнейших ученых, — сочувственно сказал Скалозубов Журавскому.

— Это не вывод — это соучастие в преступлении против народа!

— Вот‑с оно как?! — поднялся Чернышев и направился из зала.

«Верно говорят: когда бог хочет наказать человека — он лишает его разума», — думал князь Голицын, закрывая собрание.


* * *

— Все рухнуло, Платон Борисович! Все! Тысячу раз прав Тимирязев, говоривший: сеятель нового должен быть готов к тому, что его будут называть авантюристом, сумасшедшим, шарлатаном. Что жена будет внушать детям мысль об идиотстве отца... Но быть готовым — одно, а как перенести все это?!

— Андрей Владимирович, можно перенести и это, если не потерять голову, — пытался успокоить юного друга Риппас.

— А как ее не потерять? Как? В Печорском крае заложены три опорных сельскохозяйственных пункта с арендами помещений, участков, с наймом заведующих... Ведь в их глазах я буду действительно авантюристом! Кто мне будет верить после этого?! Кто, Платон Борисович, утешитель вы мой? — метался в домашнем кабинете ученого Журавский.

— Безвыходных положений нет, Андрей.

— Есть! В моем положении даже самоубийство не выход: трое детей и три станции будут брошены на произвол судьбы... Более того — обречены!

— Зачем такие крайности?

— Если бы это как-то помогло делу — я бы ни на секунду не задумался, — твердо заявил Андрей, остановившись против сгорбившегося в кресле Риппаса.

Выхода из неимоверно трудного положения, в котором оказался его друг, не видел и Платон Борисович Риппас, хотя два дня тому назад ему казалось, что выход был...

Юлий Михайлович Шокальский, с которым вот уже пятый год возглавляли они отделение географии физической и географии математической в старейшем научном обществе России, рассказал ему, что после совещания членов ученого комитета они — Шокальский, Голицын, Воейков, не сговариваясь, направились в кабинет графа Игнатьева, возглавлявшего Главное управление земледелия в отсутствие Кривошеина.

— Граф, — решительно заявил Шокальский, — вы обязаны что-то предпринять!

— Что я могу сделать в создавшейся ситуации: деньги на исследование переведены на губернатора и им уже направлены на колонизацию Новой Земли. Оттуда, когда эти острова готовы вот-вот уплыть из собственности России, вернуть их невозможно. — Видно было, что и сам Игнатьев расстроен таким неожиданно печальным концом Северо-Печорской экспедиции.

— Это так, — подтвердил князь Голицын. — Но вы, граф, что-то сделать обязаны потому, что Журавский, открывая сеть опытных станций, действовал согласно плану, утвержденному и вами и мной...

— Журавский привез ценнейшие сведения по метеонаблюдениям и заложил программу по метеорологии Печорского края, — дополнил профессор Воейков.

— Что вы, господа, предлагаете? — спросил их Игнатьев.

— Провести Журавского по главному управлению и как-то поддержать опорные пункты до официального открытия печорской сельскохозяйственной станции, — подсказал Голицын.

— Предлагаете провести Журавского по управлению... — задумался граф. — Хорошо, попробую... Борис Борисович, — обратился он к Голицыну, — обоснуйте это с Винером посерьезнее на бумаге. Что у нас можно будет ему предложить? Кем он согласен служить?

— Служить он у нас, граф, не будет... Надо его провести на этот, тысяча девятьсот десятый, год старшим специалистом ученого комитета и дать возможность заниматься Печорским краем, — изложил суть просьбы ученых Голицын.

— Пожалуй, князь, я найду такую возможность... Но вы сами хорошо знаете, что в этой должности его могут утвердить только при наличии неоспоримых заслуг перед сельскохозяйственной наукой и принадлежности к дворянскому сословию, ибо надлежащей выслуги лет, необходимой для занятия столь высокого положения, Журавский не имеет. Вы это знаете, господа.

— Ну, слава богу, это все у него есть, — облегченно вздохнул Шокальский. — Не выслуга, а заслуги...

— Князь, — обратился Игнатьев к Голицыну, — готовьте на Журавского документы... А вот с финансированием открытых им опорных пунктов помочь ничем не смогу, ибо финансирование экспедиции шло по Переселенческому управлению, — развел руками Игнатьев.

— На том мы и расстались, уверенные в успехе дела, — рассказывал Юлий Михайлович Риппасу о результатах визита в главное управление. — Но сегодня заехал ко мне князь Голицын и подал вот эти бумаги, — протянул он копии.

Чем дальше читал копии Платон Борисович, тем больше удивлялся.

Папку, чтобы кто-то случайно не наткнулся на эти зловещие копии, он принес домой, где почти в полубреду лежал Андрей, изнуренный борьбой, простывший в своей студенческой тужурке.

«Беда в одиночку не ходит: бросила его и детей жена, лишили любимого дела, поставив на грань катастрофы... потом болезнь... а теперь еще это», — мучительно искал выход Платон Борисович, убирая папку в стол. Потом он подошел к Андрею и положил ладонь на горячий лоб.

— Ты, Андрей, полежи, успокойся, все образуется... а я схожу к Юлию Михайловичу. Он обещался побывать у Семенова-Тян-Шанского... — Риппас стоял над больным растерянный, угнетенный, непохожий на себя.

Когда Платон Борисович ушел, тихонько прикрыв за собой дверь, Андрей встал и выдвинул ящик стола, куда убрал папку Риппас, по обеспокоенному поведению которого Андрей понял: в папке таится что-то важное для него. Так оно и было: «...воспитанник Андрей, усыновленный указом Правительствующего Сената от 14 января 1890 года генерал-майором Владимиром Ивановичем Журавским с правом ношения фамилии и отчества по имени усыновителя, но без права наследования имущества и дворянства», — читал он первый лист в папке. «Что за воспитанник Андрей был у моего отца? — не мог понять смысла прочитанного Журавский. — При чем тут имущество и дворянство?»

«Свидетельство, — начал машинально читать он следующий лист. — Выдано генерал-майору В. И. Журавскому Елизаветградским приютом, что усыновленный им мальчик был найден на крыльце приюта 22‑го сентября 1882 года в возрасте двух-трех недель без признаков святого крещения; имя и родители ребенка не известны...»

«Так вот что таил от меня дядя Миша... Я — не Журавский, а подкидыш, подзаборник! — билась обида в воспаленном мозгу. — Вот с чем пошел Платон Борисович к Шокальскому...»

Услышав глухой стук, в кабинет вбежала жена Риппаса: на рассыпанных бумагах Журавский лежал без сознания...

— Кто ж выдержит такое! — бессильно заплакала пожилая женщина, опустившись на колени перед Андреем.


* * *

Ординатор столичной Мариинской больницы Гавриил Ильич Попов, вызванный к бесчувственному Андрею, на первых порах очень боялся за его жизнь и три дня провел безотлучно в доме Риппаса, не доверяя уход за больным плачущей жене Платона Борисовича.

— Господи! — причитала она. — Где же конец его терзаниям? За что ты его так, господи? За чистую душу? За беспредельную веру?

На четвертый день доктор увез Андрея в больницу и запретил всякие посещения больного. Слег и Риппас, расстроенный бедами друга.

Через три недели в больницу приехал Шокальский и уговорил доктора допустить его к Журавскому.

— Тян-Шанский с делом Андрея Владимировича собирается на прием к государю и попросил меня навестить больного, — рассказывал Юлий Михайлович доктору. — Нам надо добиться его согласия на подачу прошения о даровании дворянства. В такую формальность уперлись все будущие исследовательские работы Журавского, жизнь его детей...

Андрей до того похудел, что под одеялом совсем не чувствовалось его тела. Казалось, что в нем живыми остались только огромные черные глаза, которые благодарно прикрылись прозрачными веками, когда Юлий Михайлович осторожно, внятно изложил причину визита.

— Тут дело не в дворянстве, а в возможности продолжения исследований, столь плодотворно начатых вами, — проникновенно говорил Шокальский. — Сможете подписать? — смотрел он на Андрея.

Однако Андрей был до того слаб, что прошение подписал доктор и заверил печатью больницы.


Николай Второй не даровал Андрею Журавскому дворянства. Царь над прошением раздумывал долго и мучительно: отказать легендарному Семенову-Тян-Шанскому, обратившемуся с очень редкой просьбой, было невозможно. Да и Журавский вроде бы заслуживал дворянства: воспитанник старинного дворянского рода, награжденный высшими исследовательскими наградами, с удивительным бескорыстием отдавший восемь лет жизни Северу. К тому же он был лично известен монарху. Царь готов был жаловать дворянство, но... сверху прошения генерал-адъютант Дедюлин положил вырезку из статьи с подписью «А. Журавский», где были подчеркнуты последние слова: «...казалось бы, Актом от 17 октября на Руси уничтожены все сословные привилегии, но привилегированное положение дворянства занимать высшие посты остается огромным тормозом прогресса Отечества!»

«Надо же, — размышлял царь, — сложиться таким противоречивым обстоятельствам. Нашел время подложить... свинью, — сердился он на своего не в меру услужливого адъютанта, — когда я обещал Семенову».

То ли многоопытный мудрый ученый предвидел такой вариант, то ли это совпадение, но царь обнаружил два прошения: в первом просили даровать дворянство по заслугам отца и сына, во втором — соизволить занять дворянскую должность без подобающей выслуги лет. Царь, повеселев, первое прошение откинул в сторону, на втором же собственноручно начертал: «Соизволяю. Николай».


На пасху в Мариинскую больницу по разрешению доктора приехало все семейство Риппаса, пришли Руднев с сестрой и матерью, тетя Маша, Михаил Шпарберг, оказавшийся по делам в столице. Андрей чуть окреп, уже ходил, а потому Гавриил Ильич разрешил ему выйти в сквер — ко всем сразу.

— Скопилась почта тебе, Андрей, — подал пачку писем Платон Борисович. — Извини, что не отдал раньше — не разрешал доктор. Ты прочти, а мы разделим с тобой печали и радости...

Платон Борисович, скорее всего, специально ждал такого случая, когда Андрей будет окружен близкими друзьями, думая, что на людях ему будет легче справиться с волнениями, принесенными разными известиями.

«...Поправляйтесь, дорогой Вы наш Андрей Владимирович, — писал из Усть-Цильмы казначей Нечаев. — О семье не беспокойтесь: дети здоровы и бодры, с ними Наталья Викентьевна. Деньги пока есть... Жаль смотреть на Соловьева: мужик он умный и все понимает. Он говорит, что его не пугает безденежье, его пугает ваша болезнь, крушение вашей идеи, коль таковое случится. Только не сдавайтесь! Народ с Вами, ибо чиновники ему, кроме разора, ничего не принесут...»

«Глубокоуважаемый Андрей Владимирович. Как ваше здоровье? Как подвигается лечение? Вы очень нам дороги, и сотрудничаем мы с Вами не ради денег, а ради глубокой веры в правоту нашего дела. Пишите сами, наказывайте через других: все, что Вам нужно, мы сделаем.

Н. Прыгин, С. Калмыков, И. Тепляков, М. Боев».

«Андрей Владимирович, глубоко сочувствуем и знаем, как тяжело и больно переносить несправедливость. Верим, что борьба за народное дело вольет в Вас новые силы. На увещевание господ сосновских, керцелли, тафтиных, кирилловых не тратьте силы и время — вот если бы Вы звали их грабить Печору, то они возвели бы Вас в национальные герои. Знайте: мы с Вами.

Группа товарищей».

Конкретных подписей не было, но Андрей знал, что эта дорогая весточка, переданная по цепочке, была от Георгия Шкапина и его товарищей...

Писем было много: писал из Баку Мжачих, слал большое письмо Эрлихман... было письмо даже от цилемского сельского старосты. Ефимко Мишкин писал: «...ты ужо не спокидай нас. Сход высылат тебе деньги на молокогоны и луговы семена...»

Когда, предупрежденные сестрой милосердия, гости собирались уже уходить, Михаил Шпарберг тревожно и вопросительно глянул на Платона Борисовича, но тот, поймав его взгляд, отрицательно качнул головой. Не решились они сообщить Андрею, что Михаил с матерью только что возвратились из Харькова с похорон Михаила Ивановича Журавского.

Андрей, почувствовав заминку, истолковал ее по-своему и чуть тронул за рукав брата. Тот понял, вышел со всеми за калитку, но тут же спохватился, что не передал Андрею адрес Григорьева, уехавшего продолжать образование в Германию, и вернулся в сквер.

— С Верой что-нибудь? — быстро спросил Андрей.

— Откуда ты взял? Ничего с ней не стряслось — жива, работает... — Шпарберг, не ожидавший такого вопроса, мялся, нервничал.

— Кем?

— Счетоводом на моем участке строительства железной дороги Омск — Тюмень.

— Что она к детям-то не едет? Одни на Печоре... Сироты при живых родителях. Мать ведь она им... — не стесняясь брата, высказал наболевшее Андрей.

— Брось, Андрей, бередить рану — воспитаешь не хуже, чем с такой матерью. Я побежал. Поправляйся! — Михаил сделал шаг, но раздумал, повернулся к Андрею и сказал: — Умер дядя Миша.


* * *

Из больницы Андрей вышел осенью, но был еще очень слаб. Граф Игнатьев сдержал свое слово: жалованье старшего специалиста главного управления за Журавским сохранялось на весь 1910 год. Потребовав от Артемия Степановича Соловьева полугодовой отчет и смету на второе полугодие, Журавский выслал ему точно испрашиваемую сумму — две тысячи сто тридцать пять рублей. Пятьсот рублей выслал он казначею Нечаеву на оплату расходов по содержанию троих детей и тещи. О Вере Арсений Федорович писал: «...неизвестно где и неизвестно с кем, но чем дальше, тем лучше».

Шокальский, Риппас и старые верные друзья собрали меж собой пятьсот рублей и почти принудительно отправили Андрея за границу на курорт. В Главном управлении земледелия Журавский добился отношения в таможню на право провоза сорока килограммов документов по обследованию Печорского края, с тем чтобы на досуге обобщить их и представить в ученый комитет. Журавского официально предупредили, что ждут его выздоровевшим на должность заведующего Печорской сельскохозяйственной опытной станции.

Перед отъездом за границу Семенов-Тян-Шанский вручил Андрею Журавскому диплом об избрании его действительным членом Русского географического общества. В дипломе указывалось: «Избран единогласно за большое географическое открытие и выдающиеся биогеографические исследования на территории Европейского Русского Севера». Здесь же, по договоренности с руководителями Географического общества, академик Котельников вручил Андрею Журавскому диплом действительного члена Русского вольно-экономического общества, признав за ним большие заслуги в области изучения экономики Печорского края.

Такого признания научных заслуг удостаивались не все даже маститые академики.

На церемонии вручения дипломов Журавскому патриарх отечественной географической науки Семенов-Тян-Шанский сказал: «Андрей Журавский дарит русскому народу целый Печорский край — вот что безоговорочно признали действительные члены общества. Наука не признает чинов и рангов, она признает открытия. Лично от себя скажу одно: Печорский край все увидят таким, каким Андрей Журавский видит его сегодня, но для этого нужны еще полвека, а то и век. Лечитесь, крепните — вы обязательно вернетесь в свой край победителем».

Семенов-Тян-Шанский не обманул: когда к концу 1910 года Андрей, бодрый и окрепший, вернулся с курорта в Петербург, Платон Борисович встретил его радостной вестью.

— С первого января тысяча девятьсот одиннадцатого года в Усть-Цильме открывается Сельскохозяйственная опытная станция. Шуму было много, но заведующим ты утвержден единогласно. Рад, рад я, Андрей, за тебя, за твои научные успехи, — растроганно обнимал заметно состарившийся ученый своего молодого друга.

— Спасибо вам всем, Платон Борисович. Спасибо от меня и печорцев.А сейчас я, пожалуй, направлюсь не к вам, а в управление: с открытием станции предстоит куча дел в Питере, а дома ждут дети и опять-таки самые неотложные дела. Главное — успеть бы заготовить по зимней дороге лес на постройки…


* * *

Печорская сельскохозяйственная опытная станция открывалась не на пустом месте, однако работы сразу навалилось столько, что на сон более трех-четырех часов выкроить было невозможно. Нужны были проекты и сметы, оборудование, литература — все то, чего в Усть-Цильме не было и в помине. Нужны были научные сотрудники.

— Андрей, не забудь: семнадцатого января заседание общества. Будем слушать Русанова, — напомнил Риппас, помогавший Журавскому в хлопотах по оснащению станции.

— Седов будет?

— Как ему не быть: вопрос о Северном морском пути! Будут Брейтфус и Варнек, они спрашивали о тебе. Юлий Михайлович хочет ознакомить тебя с работой Александра Черных по Алашанскому хребту.

— Это тот Черных, что в девятьсот втором и девятьсот четвертом годах исследовал Ижму и Цильму?

— Он.

— Интересно. Буду, Платон Борисович, обязательно буду.

Владимир Русанов уже четвертый год подряд приезжал из Франции на Новую Землю и вел там геологические изыскания. Но его сокровенной мечтой, как и прежде, было открытие морского пути в Сибирь. На заседании Географического общества он делал доклад о прокладке пути к берегам Сибири не через проливы Карские Ворота и Югорский Шар, как советовали Седов, Брейтфус и Варнек, а мимо северной оконечности Новой Земли. Летом предыдущего года Русанов на парусном судне купца Масленникова «Дмитрий Солунский» первым из русских мореплавателей обошел вокруг Новой Земли и был уверен, что это не самый короткий, но самый безопасный путь, хотя и лежал он в высоких широтах. Успех «Дмитрия Солунского» он объяснял тем, что теплое течение Гольфстрим, ударяясь в западный берег острова и поворачивая на север, относит льды. Этому же, по убеждению Русанова, способствует направление ветров. Это было ново, шло вразрез с многолетними наблюдениями и исследованиями Седова, Варнека и Брейтфуса, а потому доклад Русанова вызвал много возражений, хотя к концу все сошлись на том, что и этот вариант Северного морского пути отбрасывать никак нельзя, ибо путь крайне нужен России.

Когда после заседания вышли из малого зала и спускались по широкой парадной лестнице только что выстроенного особняка Русского географического общества, Русанов, взяв Андрея под локоть, шутливо спросил:

— Все еще посерживаетесь, Андрей Владимирович?

— Люди мелкого ума чувствительны к мелким обидам, — рассмеялся Журавский, вспомнив про «графа Литке».

— Верно: у мелких дел — мелкие страстишки. А мы? Георгий Яковлевич собирается покорить Арктику, вы — Печорский край, мне же нет покоя без Великого Северного морского пути. Тут не до обид. Георгий Яковлевич ткнул меня носом в мели Крестовой губы, где я, не имея точных приборов, пометил глубины... Это был первый урок, за который я вечно благодарен, — Север слишком серьезен, чтобы по нему расхаживать с неточными картами. — Русанов стал откровенен.

Седов, не отошедший еще от научного спора, молчал до самого гардероба, а когда все оделись, вдруг произнес:

— Андрей Владимирович, Владимир Александрович, позвольте пригласить вас к себе на ужин.

— Благодарю... — замялся Журавский. — Меня будут ждать.

— Полноте, Андрей Владимирович, — тепло улыбнулся Седов. — Оба вы тут холостяки, да и... Одним словом, пошли ко мне, ибо у меня преимущество — денщик, которого можно послать за ужином и коньяком. Есть и еще один соблазн — отменные и подробные карты Арктики, над которыми и пофантазируем. Пошли?

— Идемте, Андрей Владимирович, — снова подхватил под локоть Русанов Андрея, — когда-то еще свидимся... И свидимся ли? — отпустил он вдруг локоть, глубоко задумавшись...

Предчувствие не обмануло Русанова — больше им увидеться не привелось.

Задумав порознь свои дерзновенные экспедиции, Георгий Седов и Владимир Русанов летом 1911 года были в Архангельске, но в разное время. Журавский же, всецело поглощенный делами Печорской станции, в Архангельск не выезжал. Были тому и иные причины.

Ранним летом следующего года Русанов, ночевав две ночи в доме Василия Захаровича Афанасьева, уехал в Александровск и повел свой «Геркулес» сначала на Шпицберген, а потом во Владивосток, пытаясь первым проложить Великий Северный морской путь.

В августе того же, 1912, года повел в высокие широты «Святого Фоку» Георгий Седов. Повел к своей мечте — к Северному полюсу...


Глава 16 РОЖДЕННАЯ В МУКАХ


В пути из Петербурга в Усть-Цильму, как бы ни хотелось Андрею объехать Архангельск, он был, как и в прошлый раз, неминуем: все гражданские капитальные строения и сооружения, финансируемые государством, относились к ведомству госимуществ, и те 27 250 рублей, выделенные на строительство Печорской сельскохозяйственной опытной станции, были направлены в его губернское управление, возглавляемое Сигизмундом Александровичем Сущевским. Разрешение на заготовку деловой древесины в лесах Печорского уезда Журавский получил в Петербурге, в Лесном департаменте, однако проекты построек надо было провести через губернского архитектора. Кроме этих и десятка других обязательных дел надо было повидаться с Василием Захаровичем Афанасьевым, с капитаном Ануфриевым, с художником Писаховым, с вице-губернатором Шидловским, без чьей дружбы и поддержки жизнь Андрея в Печорском крае была бы сущим адом.

На все дела в Архангельске Журавский отвел себе только три дня: подгоняла весна, а с ней тревоги о заготовке леса. Прозевать зимнюю заготовку и вывозку леса значило бы отсрочить строительство станции на год.

Пока Андрей Журавский метался по губернским канцеляриям, губернатор Сосновский пригласил к себе Сущевского, Сахновского и губернского казначея Ушакова.

— Что ж, милостивые государи, нас можно поздравить: правительство открывает в нашей губернии настоящее научное учреждение, — как всегда обворожительно улыбаясь, приветствовал Иван Васильевич изрядно раздобревших при нем своих ближайших помощников. Если бы они не знали близко губернатора, то улыбка и тон его им показались бы продиктованными откровенной радостью.

— Неисповедимы пути господни, — неопределенно произнес Ушаков.

— Вот-вот, — подхватил Сосновский, — выпроводили с бубенцами, встречать пришлось с калачами...

— Что остается делать: у него все распоряжения подписаны свыше, — вздохнул Сахновский, ведающий Лесным управлением губернии.

— Господа, не поймите меня так, что станция не нужна губернии, — я далек от этой мысли... меня беспокоит только одно: большие народные деньги опять пойдут на химеры и бесплодные фантазии...

— Навязал господь! Куда там, в Питере, смотрят, — начал горячиться Ушаков, краснея одутловатым лицом.

— На бога надейся, но и сам не плошай, говорят в народе, — опять улыбнулся губернатор, давая понять, что им что-то придумано. — Торопится, очень торопится старший специалист даже не департамента, а главного управления... Как значится его чин в петровском табеле о рангах?

— Статский советник, ваше превосходительство, — почти не скрывая своей зависти, вздохнул Сахновский. — Генерал!

— А ведь подкидыш, подзаборник... Вот уж воистину: из грязи да в князи! — вскочил Ушаков. — Выдавал себя за дворянина!

— Сядьте, Александр Петрович. Успокойтесь — не так страшен черт, как его малюют. Так вот я и говорю: торопится... Когда вы, господин Сахновский, назначили сбор лесничих уездов?

— На середину июня. После открытия навигации, ваше превосходительство, — уточнил Сахновский.

— Гм... Зачем тянуть? Откроются реки — стало быть, пути в лес... Могут быть самовольные порубки... Соберите сейчас, когда вот-вот рухнет наст и дороги в лес не будет. — Губернатор пытливо смотрел на хозяина казенных лесов.

— Гениальная мысль, ваше превосходительство, — понимающе улыбнулся Сахновский.

— Сами могли бы додуматься, — довольно хмыкнул камергер. — Лесничих соберите телеграммами. Только всех враз! Господа, не смею больше вас задерживать, — поднялся губернатор. — Сигизмунд Александрович, вас прошу остаться на минутку.

Когда Ушаков и Сахновский вышли, Иван Васильевич начал другую игру.

— Сигизмунд Александрович, вы поступили правильно, когда помогли барону Розену приобрести полтысячи десятин пустующих архангельских земель, не приносящих государству никакого дохода. Кстати, есть цифры о доходности наших земель как государственного фонда?

— Считая подати, продажу лесов и прочее, — по три копейки с десятины.

— Три копейки с десятины, — рассмеялся губернатор. — А сколько за десятину уплатил барон?

— По пяти рублей за аренду на девяносто девять лет, ваше превосходительство.

— Вот: три копейки и пять рублей! — поднял палец губернатор. — Разница! В этом — суть нашей патриотичности. Найдутся разные «защитники народных интересов», кричащие: «Распродаете народные богатства!..» Пока существует власть, крикуны не переведутся... Вот о чем хотел бы просить вас, Сигизмунд Александрович...

— Сделайте одолжение, ваше превосходительство.

— Вы, безусловно, слышали, что Сергей Васильевич Керцелли создает «Товарищество по эксплуатации богатств Севера»?

— Он был у меня с прошениями по инстанциям.

— И вы его не поддержали, — укоризненно смотрел губернатор на желтого, изъеденного язвенной болезнью начальника госимуществ.

— Ваше превосходительство, речь в прошении идет о покупке всей Канинской тундры с лесными и горными богатствами! — оправдывался Сущевский.

— Так за нее он предлагает тридцать миллионов! А сколько дохода приносит она сейчас?

— С тундр доходов в казну нет, вы это знаете, ваше превосходительство.

— Знаю, поэтому и пекусь о них... Находятся покупатели и на Большеземельскую тундру... Там дело тянет за сотню миллионов! Вот как надо заботиться о государственной казне! Но это потом... Так не смогли бы вы, Сигизмунд Александрович, прокатиться с Сергеем Васильевичем до столицы? Там вас встретят представители Рябушинских.

— Не смею отказать, ваше превосходительство, — поклонился Сущевский с мыслью: «Сколько же миллионов перепадет тебе, камергер?»


* * *

В последний день масленой недели 1911 года, роняя хлопья пены, от Трусова к Усть-Цильме летели три резвых печорских коня, запряженных в праздничные кошевки, украшенные наборной сбруей, под расписными палощельскими дугами.

— Эгей, э-эй, ретивой! — подбадривал переднего коня Ефимко Мишкин, не усидевший в Трусове, куда вчера на встречу Журавского выехали из Усть-Цильмы на своем Карьке казначей Нечаев и на гнедой породистой кобыле Артемий Соловьев. Взяли они с собой и всех детей Андрея Владимировича, не видевших отца целых полтора года.

Дети весь вечер не отходили от Андрея Владимировича, не отпустили его от себя и во сне и утром, когда одетых их вывели на двор. Они первыми забрались в хорошо знакомую им кошевку Арсения Федоровича и не успокоились до тех пор, пока Андрей не сел к ним.

— Ладно, — подавая вожжи четырехлетнему Костику, сказал Нечаев, — вези отца домой, а я сяду с дядей Артемием.

Так они и ехали все пятьдесят верст от Трусова до Усть-Цильмы: впереди, как бы в эскорте, ехал Ефим Михайлович, неизменный спутник Андрея в путешествиях по берегам Цильмы, за ним Журавский с детьми, а позади Соловьев с Нечаевым, сохранившие и детей и станцию во время черного года. Так въехали и в Усть-Цильму.

...Теща Андрея, Наталья Викентьевна, поплакав о покойном муже, о непутевой Вере, о детях — сиротах при живых родителях, показав, в каком ящике комода хранится штопаное-перештопаное детское бельишко, на третий день, пока не упал под ожидаемым теплом зимний тракт, уехала в Архангельск. Окруженный детьми, Андрей стоял на крыльце дома сестер Носовых до тех пор, пока возок, навсегда увозивший Наталью Викентьевну с Печоры, не скрылся за взгорком по ту сторону реки.

— С чего будем начинать, Андрей Владимирович? — подождав, пока не скроется возок в запечорских лесах, спросил Соловьев.

— Почему начинать? Будем продолжать: вот вы пятый год в Усть-Цильме и проделали тут огромную работу — недаром газета «Новое время» объявила на всю Россию, что за это время посевы и посадки овощей и картофеля возросли в уезде в девятнадцать раз! Читали, Артемий Степанович?

— Это, Андрей Владимирович, если по официальной статистике, на деле — больше, — пробурчал, чтоб скрыть радость от похвалы, Соловьев.

— Нас и эта цифра радует. Народ поверил нам, и сейчас у него одна забота — как получить у вас семена. А у нас с вами другая — где строить станцию? Каким способом заготовить лес? Где взять плотников?

— Сколько денег-то отпустили?

— Хлебнем мы еще горя с этими деньгами: их опять перевели в Архангельск на Сущевского, считай — Сосновского.

— Господи! Да вразуми ты их иль порази громом! — не выдержал Соловьев.

— Ни на то, ни на другое надеяться нельзя, Андрей Степанович. Отпустили двадцать семь тысяч рублей на строительство, девятнадцать тысяч — на транспортные расходы и раскорчевку леса и десять — на содержание действующей, благодаря вашим неустанным трудам, сети станций.

— Труды-то мои, да деньги-то ваши были... Казначей проговорился.

— Все это позади. Главное, не рухнуло дело, а то пришлось бы начинать все заново... Так где, Артемий Степанович, будем строить станцию?

— Тут надо занять ума у народа. Усть-Цильму переносили на другое место, Трусово — тож, Бугаево каждую весну топит половодьем... Каково направление станции, Андрей Владимирович?

— Опытные участки под культурами корнеплодных и овощных растений, питомники выращивания семян, опытные луга и улучшение породности молочного скота.

— Все то же, над чем вы бились в последние года.

— Да, Артемий Степанович. Нефть Баку и уголь Дона иссякают. Три года назад я высказал мысль, что спасение России в Печорском крае, и был высмеян.

— Шутами!

— Нет, людьми, только очень близорукими. Но и я не был дальнозорок.

— Что, нет горных богатств на Печоре?

— Есть, и гораздо больше, чем я предполагал, но главная их кладовая в Сибири, и тут сто раз правы Ломоносов, Сидоров, Менделеев.

— Не ехать ли в Сибирь собираетесь? — проскользнули тревожные нотки в голосе Соловьева.

— Нет. Мысль совсем иная: учиться освоению Сибири надо в Печорском крае — он ближе к промышленным районам, он меньше Сибири. Потому здесь мы обязаны заложить научную школу освоения богатств Сибири!

— Да... Вот оно как... Хорошо бы!

— Так сможем мы, Артемий Степанович, завтра к вечеру собрать сюда на станцию человек по пять с близлежащих сельских обществ и решить вопросы заготовки леса? — возвратился к неотложным делам Андрей.

— Отчего не сможем?

— Артемий Степанович, пригласите и лесничего. Надо будет поговорить об отводе делянок. Разрешение я привез из Питера.

— Его нет... По вызову Сосновского выехал в Архангельск...

— Как нет? — удивился Журавский. — Когда уехал? Надолго ли?

— Не ведаю, — опустил глаза Соловьев. — Вчера умчался...

«Неужто опять началось?» — тревожно кольнуло в сердце Андрея.


* * *

Сход представителей сельских обществ, созванный Андреем Журавским в Усть-Цильме, пришел к такому уговору: устьцилемцы брались заготовить и вывезти десять тысяч бревен за две недели, если рубку начинать немедля.

— Счас по осемь гривен с бревна мужики ишшо поедут в лес, а недели через три ни один не поедет — коней загробят, — раздумчиво говорил староста. — И так, почесть, полселу надоть выехать, да по две ходки на обыденку делать.

— Давайте, мужики, сойдемся на шести гривнах, — сразу начал рядиться Соловьев. — Дело-то у Андрея Владимировича государственное.

— А енега-ти каки? — не уступал староста.

После долгих споров сошлись на том, что устьцилемцы с понедельника приступают к рубке и вывозке леса по семьдесят копеек с соснового бревна строго установленных размеров; Карпушевское общество приступит к расчисткам площадок под строения и под пахотные участки за сто двадцать рублей с десятины; полушинцы будут распиливать бревна на доски.

— Плотников-то откуль ладишь брать? — полюбопытствовали мужики.

— Посоветуйте. Афанасьев, архангельский мой знакомый, советует вологодцев рядить.

— Забыль, вологодцев надо, Володимирыч — оне по всей Печоре храмы рубят. Наши токо избы да байны научились быстро ляпать, — признались печорцы, не очень-то искусные в плотницких делах. — Ишо спросим: где рубить-то ладите?

— И на это будет мой сказ не в бровь, а в глаз, — печорской присказкой обходил острые углы Журавский, — был у вас до меня чиновник Тафтин и наказывал, чтобы вы не отдавали мне карпушевские поля. Было такое?

— Ишь оно — выперло, как девичий грех. Было, Володимирыч, — ответил староста уездного села Григорий Михайлович. — Опеть жо, не пообидься — на расчистках-то ишо деды наши хребтины гнули.

— Я не обижаюсь. Заложим мы станцию на новом месте, чтобы показать пример во всем. Будем раскорчевывать лес, как и деды, за Карпушевкой, за Хлебным ручьем. Одобрите место?

— Баско, баско! На крутике по-над Мати-Печорой солнечно, обдувно — благословляем, Андрей Володимирыч, — поднялся староста со скамьи. — Так, готовь на понедельник делянки... Мужики, подвод сотню на свету в понедельник надоть подогнать суды. Я с сынами поеду головным, кто припозднится — дуйте вослед.


В оставшуюся до массовой рубки и вывозки пару дней Журавский подал две телеграммы в Управление госимуществ и одну губернатору. Он просил, требовал: «Срывается дело государственной важности тчк уполномочьте отвод делянок лесного кондуктора».

Под вечер в субботу, когда Андрей одного за другим переносил детей из бани, где мыли Женю, Соню и Костика Анна и Ирина, зашел на станцию высокий крепкий мужчина.

— Кондуктор я, из лесничества. Телеграмма вот, — подал он лист бумаги.

Андрей, бросив раздевать хныкавшего Костика, обрадованно потянулся за телеграммой. «Печорский лесничий срочно прибудет началом навигации», — отвечал Сахновский.

— Что ж они делают?! — заметался по комнате Журавский. — Может, вам что-нибудь прислали дополнительно? — повернулся он к кондуктору. — Как вас зовут?

— Прокопий Иванов Кириллов. Нет, кроме этой телеграммы ничего, ваше высокоблагородие, — не утешил богатырь.

— Как же быть, Прокопий Иванович? Вы не брат Ефрема Кириллова с Пижмы? — всмотрелся в кондуктора Андрей.

— Брат. Старшой. Проня-Матрос, — уточнил свое имя кондуктор. — Пособить ничем не смогу — не уполномочен, — развел он могучими руками. — Разве токо отборный лес показать...

— Хоть этим помогите, — не зная, как расценить приход брата Ефрема Кириллова, согласился Андрей.

...Ранним утром в понедельник огромный обоз извивной лентой пересекал Печору. В головных санях молча сидели Журавский и Соловьев, которому накануне исподтишка Прокопий Кириллов указал сосновый бор, «забыв» сказать, что он отведен Мартину Ульсену.


Замелькали дни напряженной, изнурительной работы и домашних забот. Подоспела и минула пасха, шумно и многоводно скатились Печора с Усой в океан, изумрудной зеленью проклюнулась троица. Над Хлебным ручьем густо дымили кострища корчевальщиков, пахучими лоскутьями коры укрывалась земля вокруг высоченных штабелей леса, весело перестукивались в умелых руках топоры — сказочно хороши северяне в работе!

Чтобы быть поближе к строительной площадке и к главному подрядчику, станцию Журавский перевел из дома сестер Носовых в «пригород» Усть-Цильмы, в деревеньку Чукчино, в хоромы старосты Григория Михайловича. У него же Соловьев выпросил в аренду поля и огороды, превратив многочисленную семью старосты в рабочих теперь уже государственной, финансируемой Сельскохозяйственной опытной станции. Перебрался в дом Григория Михайловича, сняв все четыре комнаты верхнего этажа, и сам Андрей с детьми. И еще одну услугу оказал вожак селян делу Журавского: он уговорил устьцилемцев нанять писарем самого большого сельского общества Николая Прыгина.


* * *

Первый в этом, 1911, году пароход, прибывший из Куи в уездную Усть-Цильму, привез Журавскому столько радости и печали, что их с избытком хватило на все огромное село вместе с политссыльными.

Радости были разные. Главное управление земледелия и землеустройства прислало штат сотрудников — нынешних выпускников сельскохозяйственных курсов: на должность помощника заведующего — Федора Федоровича Терентьева, самодовольного, заносчивого специалиста с дипломом; на должности сотрудников по агрономии и метеорологии прибыли две девушки — Ольга Васильевна Семенова и Наталья Викторовна Анисимова. В пакете, переданном Журавскому Терентьевым, были их документы, штатное расписание, подтверждения банковских перечислений. Отныне всем утверждалась твердая годовая зарплата: заведующему — 4000 рублей, помощнику — 1800, агрономам-наблюдателям — по 600, Соловьеву, заведовавшему головным хозяйством, — 500, Мохнатых и Ващенко, заведовавшим самыми южным и северным опорными пунктами, — по 300 рублей.

Это была победа! Это была большая радость!

Другой радостью был приезд архангелогородца Василия Захаровича Афанасьева, привезшего проекты, знаменитого кудесника-плотника Сахарова и артели вологодских умельцев. Афанасьев добровольно брал на себя руководство всеми строительными работами, если уполномочит Андрей, то и «дипломатические связи» с губернскими палатами.

— Как я рад твоему приезду, родной ты мой старикан! — обнимал отставного чиновника Журавский. — Я совсем забросил исследования, закружившись в строительных делах.

— Невелика от меня подмога, — скромничал старик, — опять рвать тебя будут на части. Прилетели во́роны-то сосновские...

Андрей ждал неприятности, но радость этого дня поглотила, отодвинула их. Да и напасти при таком пополнении казались не такими уж страшными.


* * *

Однако старый архангелогородец был прав: губернатор, уведомленный лесным кондуктором о точном количестве «самочинно заготовленных господином Журавским А. В.» одиннадцати тысяч бревен в казенных лесах Печорского уезда, прислал ревизора Управления госимуществ и следователя окружного суда. С ними же наконец вернулся лесничий.

Все шло так, как задумал Сосновский. Теперь оставалось только составить акт, подписать его у местных властей и понятых и препроводить Журавского в Архангельский окружной суд. Следователь и ревизор получили прямое указание губернатора: «Вернуться как можно быстрее, и только с Журавским!»

— Обозленный, он сам кинется сюда на бой с вами, — потирая руки, говорил Иван Васильевич Сахновскому. — А мы его сразу в суд, да в кутузку... и строго по закону!

Может быть, Андрей и кинулся бы в Архангельск, но сделать этого не дал ему Афанасьев.

— Перед отправкой сюда, — рассказывал он Журавскому, — разыскал меня Шидловский и наказал: «Что бы ни случилось, пусть Андрей Владимирович остается на станции или, минуя Архангельск, едет в Петербург».

Журавский, написав на акте: «При явном саботаже лесных чинов строительству государственного учреждения впредь буду поступать так же», ехать в Архангельск категорически отказался.

Сосновский, получив сообщение ревизора и следователя, дал указание о прекращении финансирования строящейся станции, послав в Главное управление земледелия объяснение своей акции: «...ввиду явного попрания законов и уголовного поведения заведующего научным учреждением А. В. Журавского».

Узнав о том, Журавский дрогнул. Он написал приказ о сдаче дел своему помощнику Ф. Ф. Терентьеву и собрался выехать на суд в Архангельск.

Проведав об этом приказе, Афанасьев бросил работу на строительной площадке за Хлебным ручьем и примчался на станцию. Он пригласил Соловьева, Ольгу, Наташу, вызвал казначея Нечаева, с которым был дружен еще по гимназии, рассадил их за столом и открыл собрание.

— Андрей Владимирович с Федором Федоровичем, которому он передает сейчас дела, будут тут через час. Я не дипломат, а потому скажу прямо: Андрей Владимирович ценой своей головы хочет спасти станцию, — сообщил Афанасьев.

— Как так? — не поняли все.

— А вот так. С возчиками леса мы с грехом пополам рассчитались. Но сейчас на строительстве работают двадцать плотников, десять пильщиков, тридцать подсобников да на раскорчевку ежедневно выходит шестьдесят человек. Через неделю петров день, и местный народ торопится заработать деньги. Общая наша задолженность рабочим к этому дню будет около девяти тысяч рублей. Вы представляете, что будет, если мы не рассчитаем народ к празднику!

— Да... — задумался Нечаев, пришедший на станцию все в той же толстовке.

— Больше нам народ не собрать, — вздохнул Соловьев. — А ведь как работают?! Загляденье! За месяц возвели флигель и нижний этаж главного корпуса.

— Вот Андрей Владимирович и решил дать губернатору телеграмму: дела, мол, сдал; выезжаю на суд, снимите запрет на финансирование. Сколько на нашем счету денег, Арсений? — спросил Афанасьев казначея.

— На строительном — семь тысяч двести, на оперативном — три тысячи шестьсот семьдесят четыре рубля.

— Даже если снимут запрет, и то со строителями не хватит рассчитаться, — с досадой хлопнул по столу ладонью старик.

— Выходит, Василий, не хватит, — вздохнул казначей.

— Теперь вы все знаете, решайте...

— Да как же мы решим, Василий Захарович, — заплакала Ольга Васильевна... День и ночь работает человек для людей... Полуголодный и полураздетый сам... Дети... Что нам делать?.. Как помочь?..

— Только не слезами, Ольга Васильевна, — сказал Соловьев, усиленно думая о нагрянувшей беде.

— Мое мнение таково: собрать у кого сколько есть, отказаться от жалованья до лучших времен... У меня есть тысяча восемьсот рублей в банке, и я думаю, что Арсений здесь прокредитует, — твердо произнес Афанасьев, решив это еще по дороге на станцию.

— Шестьсот рублей есть у меня, — сказал Артемий Степанович. Сказал трудно, с раздумьем.

— Ну, у девчушек ничего нет, — махнул рукой Афанасьев. — Надо подбивать бабки.

— Есть, — вскочила Ольга. — У меня, — все еще всхлипывая, сказала она, — двести семьдесят рублей, и я отказываюсь от жалованья.

— У меня столько же — мы вместе копили, — поддержала подругу Наташа, догадываясь о причинах слез своей неразлучной подруги.

— Считай, Арсений, — обратился Афанасьев к казначею.

— А что тут считать: тысячи три наберем промеж себя, полностью сниму деньги с оперативного счета, а остальные выдам со строительного — авось голову не сымут, а и сымут, так за святое дело, — решительно поднялся казначей, считая собрание оконченным.

...Журавский подчинился решению общего собрания. Выслушав все подробности от плачущей Ольги Васильевны, просидев ночь в беседе с Нечаевым, он остался в Усть-Цильме.

С рабочими рассчитались полностью. С того памятного дня все сотрудники станции стали питаться из общего котла, в который хозяйственный Соловьев разрешил закладывать овощи с огорода станции. Он же заботился о заготовке мяса и рыбы. Новая станция росла на глазах, на опытных полях и делянках Соловьева созревал богатый урожай. Слали хорошие вести и Ващенко с Мохнатых. Все было хорошо, но тревога, как туго натянутая струна, звучала в каждом.

Беда пришла совсем не оттуда, откуда ее ждали: помощник заведующего Терентьев и делопроизводитель Бесходарный, бывший ссыльный меньшевик, написали статью в газету «Архангельск» о «злоупотреблениях Журавского и казначея Нечаева», лишивших их жалованья, устраивающих принудительное коллективное питание... В Архангельске этого ждали.

Казначей Нечаев, которому оставалось полтора года дослужить до пенсии, был сразу же отстранен от должности. Не ограничившись газетной статьей, Терентьев с Бесходарным подали на Журавского в суд... Терентьев рвался на должность заведующего любыми средствами. Теперь общее собрание созвал сам Журавский. Созвал, получив почту и подкрепление из Петербурга и Архангельска.

— Подведем некоторые итоги, — спокойно начал он, — строительство идет успешно, и главный корпус к осени будет поднят под кровлю. Во флигеле, предназначенном и в будущем под жилье рабочих, плотники живут в нормальных условиях. После сенокоса крестьяне опять приступили к расчистке леса под поля и намеченные пять десятин в этом году расчистят. Порадую вас и известием, что наша станция при рассмотрении итогов пятилетних опытов по развитию овощеводства на Севере зачислена участником Царскосельской юбилейной выставки, устраиваемой по случаю двухсотлетия основания Царского Села. Жаль, что ни Артемию Степановичу, ни мне выехать туда невозможно, хотя я и утвержден членом выставочного комитета по Северу. Станцию, если вы не будете возражать, будут представлять наши добровольные сотрудники: Арсений Федорович Нечаев, художник Писахов и географ Руднев. Вы их всех знаете — они прибыли сюда для отбора экспонатов. Если наши молодые сотрудницы и видят впервые Степана Григорьевича Писахова и Дмитрия Дмитриевича Руднева, то много о них наслышаны.

— Мы их не знаем, — бросил реплику Терентьев.

— Вы, господа Терентьев и Бесходарный, получили причитающуюся вам задолженность по жалованью за последние два месяца? — повернулся к ним Журавский.

— Получили, — за обоих ответил Бесходарный, ведающий кассой.

— Хорошо. Господа, я приношу публичное извинение за произвол, допущенный относительно выплаты жалованья и питания господ Терентьева и Бесходарного. С завтрашнего дня, то есть с первого августа тысяча девятьсот одиннадцатого года, господин Терентьев откомандировывается в распоряжение департамента земледелия, а господин Бесходарный увольняется.

— Мы будем жаловаться, — вскочил Терентьев.

— Я в этом не сомневаюсь, господа, ибо, кто плохо работает, тот хорошо жалуется.


* * *

С приездом Руднева и Писахова Журавский вновь окреп и распрямился. Приезд их был ошеломительным и освежающим, как порыв свежего ветра в предгрозовое удушье.

— Ну, брат, заварил ты кашу... А тут еще Шидловский примчался в Петербург и пошел сразу к светлейшему, к президенту академии Георгию Михайловичу, — рассказывал Руднев. — Платон Борисович ринулся к Тян-Шанскому, Шокальский — к графу Игнатьеву, Голицын — к Кривошеину. Шидловский умолчал, когда выхлопатывал нам с Писаховым бесплатный проезд к тебе, но Риппас шепнул мне, что через Голицына он подкинул министру Макарову кое-что против Сосновского... Того скоро турнут из губернии... Затея с выставкой — это Шидловский. Он же устроил твое членство в выставочном комитете.

— Дмитрий, надо помочь Нечаеву. У него шестеро детей, — попросил друга Журавский. — Как бы ему устроить поездку в столицу...

Андрей рассказал Рудневу о помощи Нечаева станции, о его борьбе за справедливость, о том, что его уволили из казначейства, не дав доработать до пенсии всего полтора года.

— Признав за тобой правоту, они обязаны восстановить его на работе! — не выдержал Руднев.

— Без Петербурга они этого не сделают, — заверил его Андрей.

— В таком случае пусть едет с выставочными экспонатами, а там я ему помогу... Помогу, Андрей, обязательно!


* * *

Журавскому пришлось все дела по строительству взвалить на плечи Василия Захаровича, а самому заняться делами выставки. С присущей ему энергией он взялся за отбор экспонатов быта и культов ненцев, печорской старины. Соловьеву он поручил подготовить все самое лучшее и внушительное, что было выращено им. Нечаева послал к охотникам, чтобы те отловили все то, что водится в здешних местах. Писахова уговорил выставить свои картины.

Через три недели Руднев, Писахов и Нечаев поплыли в Кую, а там в Архангельск и Петербург. Вскоре пришли от них письма.

«Дорогой Андрей Владимирович! — приветствовал Писахов. — Как вы живете?.. Неужели вас все еще бьют обстоятельства? На выставке у нас почти все готово, но все разбросано. Экспонаты: с‑х опытной ст. — в «Сельскохозяйственном отделе», собаки, орлы и другое зверье — отдельно и далеко от чего-либо северного и охотничьего, словом, «ни к селу ни к городу». Главный отдел Севера в «Кустарном павильоне», это две версты от собак и с.‑х. отдела.

Мои картины: 3 — в «с‑х», 5 — в «Кустарном» и 52 — в «Художественно-историческом» отделах.

Итак, общей цельной картины Севера нет... Но мирит меня со всем Северный отдел и возможность говорить о Севере».

«Дорогой мой Андрей! — писал тут же Руднев. — Рад бы порадовать, да нечем: орлы, куницы, бурундуки, песцы, собаки дошли не в лучшем виде, и здесь пришлось с ними повозиться... Когда пришли собаки и куницы, вся эта компания генералов-устроителей набросилась на меня — отдай! Посыпались упреки, обиды... Отделом Севера они и не думали заниматься... Людей по выходным дням тьма, и есть интересующиеся серьезно, но и тащат тоже, особенно из самоедского быта...

Государь выставку оглядывал бегло — очень его отвлекала свита. Остановился у нашего с‑х павильона и сразу сказал: «А, это господин Журавский — помню». Подарили мы ему твою книгу...

Картины Писахова государю не показывали, а жаль — он очень талантлив и мил».


* * *

Арсений Федорович вернулся из Петербурга по первому санному пути с радостными и тревожными вестями: его восстановили в должности уездного казначея; Печорская станция удостоена золотой медали «За развитие овощеводства в арктической зоне»; художнику Писахову присуждена серебряная медаль.

— Ефрем Кириллов подал прошение царю на покупку всей Большеземельской тундры с Северным Уралом, — продолжал выкладывать новости казначей. — Об этом Риппас просил предупредить вас особо: прошение как коммерческая тайна частного лица держится под секретом и прошло уже губернские канцелярии и министерство сельского хозяйства. За ним стоит Рябушинский со своими миллионами.

— Вот как! — вскочил Журавский. — Богатства Печорского края, кладовые России — в частные руки! Кто потворствует этому?

— Трудно все знать в дьявольской игре камергера, Тафтина, Кириллова, Рябушинских, — вздохнул Арсений Федорович. — Вот, может, тут ответ, — передал он плотный толстый пакет Андрею. — Токо, Андрей Владимирович, тайна тут какая-то: уж больно беречь его, пакет-то, наказывал мне Платон Борисович. Пуще глаз беречь велел... Я пойду с гостинцами к детям — поднялись, гомонятся за стенкой, слышат дядю Арсю. Кто с ими? Оленька? — прислушался Арсений Федорович к шумам в другой комнате.

— Она, бедная: и станционных работ уйма, и с ними...

— Женился бы ты, Андрей... Что уж Верку-то ждать...

— Ладно, ладно, — машинально отвечал Андрей, погрузившись в чтение и сразу забыв о Нечаеве.

«г. Москва. Мы, нижеподписавшиеся, потомственный почетный гражданин Павел Павлович Рябушинский, представляющий Правление Торгово-Промышленного Товарищества П. П. Рябушинского (Московский банк на Биржевой площади), с одной стороны и руководитель экспедиции Черных А. А. с другой — заключили настоящий договор о нижеследующем, — читал тайная тайных Рябушинских Андрей, удивляясь их широте и прозорливости, — главной и непреложной задачей экспедиции, равно ее руководителя, является отыскание залежей редких металлов, а также всех полезных минеральных веществ в районах Севера и Сибири. Все найденные месторождения и проявления их должны быть застолблены руководителем экспедиции на имя П. П. Рябушинского.

Все собранные экспедицией геологические, петрографические, топографические и иные материалы, а равно: коллекции, дневники, карты, фотоснимки и негативы их и вообще все, добытое путем изысканий в экспедиции, составляет исключительную собственность П. П. Рябушинского и не принадлежит ни публикации, ни оглашению каким-либо иным способом.

Все участники экспедиции сдают подписки о строгом соблюдении секретности работ, которое может быть снято с какой-либо части только письменным распоряжением П. П. Рябушинского...»

— Вот так вот! — вслух произнес Журавский, прочтя весь договор. — И не скупятся Рябушинские на исследования, обязуясь ежегодно выделять на каждую из двух экспедиций по двадцать четыре тысячи рублей. Щедры, дальновидны Рябушинские, Арсений Федорович! — повернулся Андрей и тут только обнаружил, что в комнате сидит один. — Что пишет Платон Борисович по этому поводу? А, вот: «...тебе, Андрей Владимирович, не надо разъяснять, к чему стремятся Рябушинские, чем они хотят завладеть, однако не многие россияне пока понимают это, потому не публикуй — меня, старика, подведешь. Ударь, если не грозит это тебе, по их печорской руке — по Кириллову. Все подготовлено Сосновским, чтобы продать Рябушинским через Кириллова Печорский край. Нашли лазейку в российских законах, минующую Высочайшее утверждение! Керцелли покупает Канинскую тундру — от Кольского п‑ва до Печоры, — Кириллов же — от Печоры и включая Полярный Урал. Так-то: поделили, продают с молотка весь Европейский Русский Север!..»

И еще одно сообщение нестерпимой болью отдалось в сердце Журавского. Писал Василий Захарович, уехавший на зиму домой, в Архангельск: «...здесь вскрылись закулисные дела начальника ветеринарной инспекции Керцелли. Оказалось: его «Товарищество» — ширма англичан. Они тайно обязались платить ему 30 тысяч рублей в год. Герфильду — 8 тысяч, Бутикову — 6. Вот для чего они изучали Печорский край. Вот с какими целями подсовывал их тебе Сосновский!»

— Все! — приказал себе вслух Журавский. — Дальше отступать мне некуда! Некуда! — заметался он опять по комнате. — И одному мне с такой стаей не совладать! Но теперь мне ясно — ни у царя, ни у его министров помощи я не найду!


* * *

Андрей Журавский, растревоженный рассказами Нечаева и Ель-Микиша, письмом Платона Борисовича («...надо, Андрей, приложить все силы, чтобы богатства Печорского края, к открытию которых ты приложил столько сил, были свободны от позорного гнета иностранцев»), собирался выехать в Петербург и ждал на то официального разрешения департамента земледелия, куда сразу послал запрос. Все, что волновало его, он выложил Прыгину, и ссыльные предприняли ряд решительных мер. Ель-Микиш отправился в усинские поселки по следам Тафтина.

Воскресным утром Андрей пригласил Ольгу Васильевну, которую намеревался оставить за себя, прогуляться на лыжах по опытной станции за Хлебный ручей. Те четыре версты, что отделяли Чукчино от строительной площадки, можно было проехать на лошади по льду Печоры, по полушинской зимней дороге, но им захотелось движения, стылого воздуха, умиротворяющего покоя зимнего леса, и они пошли горой, материковым лесистым берегом реки, называемым тут керосом.

— Как хорошо-то, Андрей Владимирович! — то и дело восхищалась Ольга, когда они, заиндевевшие, выкатывались на полянку или шли меж белоствольных березок, тихо позванивающих морозным куржаком. Миновав лесистым задворьем Карпушевку, они по отлогому спуску скатились в дремотно-угрюмый урман Хлебного ручья и оказались перед крутым подъемом на строительную площадку.

— Отдохнем немного, Ольга Васильевна, — остановился Андрей. — Устали?

— Что вы, наоборот — отдохнула. Более полугода здесь, и в первый раз увидела и почувствовала здешнюю красоту...

— Виноват во всем я: сумасшедший ритм строительных и научных работ... Огромное нервное напряжение всех... а вы еще взвалили на плечи заботу о моих детях, открыли для них домашнюю школу.

— Это меня не утомляет, Андрей Владимирович. Мне помогают Наташа, Устина Корниловна... Забота о Жене, Соне, Костике приносит нам радость, облегчение... Вам, мужчинам, этого не понять...

Они замолчали, боясь продолжить разговор. Андрей давно замечал, что забота Ольги о его детях и о нем самом разнится от заботы ее подруги Наташи, от заботы Устины Корниловны. Наташа и Устина Корниловна были очень внимательны, но печально-сладки в своих заботах, как это часто случается в отношении к детям-сиротам. Ольга же была по-матерински добра и строга. Она как-то незаметно для себя и для окружающих стала хозяйкой на станции — хозяйкой разумной, проницательной. С ней советовались, что готовить к общему обеду или ужину, сколько закупить или засолить продуктов на зиму, чтб приобрести детям... С удовольствием это делал даже угрюмый Соловьев, до того не советовавшийся в таких делах и с Журавским. Быстро разобралась Ольга и во всех тонкостях метеонаблюдений, заложенных в программу работы станции, представляя ежедекадно подробные аналитические отчеты Журавскому. В ней все явственнее и явственнее росли природные организаторские способности.

— Андрей Владимирович, — тихо позвала задумавшегося Журавского Ольга, — слышите?.. Живой...

— Кто живой, Оля? — подошел к ней ближе Андрей.

— Хлебный ручей... Слышите?

Андрей прислушался. Действительно, под толщей снега слышалось глубинное воркование ласкавших камушки струй...

— Вот так и мне хочется из самой глубины души проворковать вам...

— Что, Оля?

— Я люблю вас... И хочу, чтоб в Петербург ехали вы с этой мыслью.


— Який бис гоняет вас в таку стынь? — притворно-строго встретил их новый сторож — нескладный, длинный хохол Устин Кучуба, высланный в студеный край в 1905 году, да так и оставшийся помогать Артемию Соловьеву. — Скидайте шубки, башлыки, — суетился он. — Будемо чаи гонять та сладко баять, як тут гутарят.

— Устин Леонтьевич, все подрядчики вывезли лес из-за Печоры? — спросил Журавский.

— Усе, Андрей Владимирыч. Тилько Андрюха-Горлышко двадцать бревен не довез — запил, заедай его комар.

— Проследите, чтобы обязательно довез. Напомните сельскому старосте, что, если не довезет, деньги будут удержаны из общего подряда. Прошлогодняя весенняя гонка нам больше не нужна.

— То нужда гнала да чуть в острог не упекла... Ольга Васильевна, — вдруг спохватившись, повернулся Кучуба к девушке, — скильки вам рокив?

— Что? — не поняла Ольга.

— Двадцать два, — ответил за нее Журавский.

— Яка молода, а я вот стар стал... Не посчитайте за труд слетать с цибаркой на Печору за водой.

— Я схожу, — поднялся Журавский.

— Нет, Андрей Владимирович, схожу я, — быстро стала одеваться Ольга Васильевна, приметив, что вода в кадушке есть...

Как только пимы Ольги проскрипели под окном флигеля, Устин Кучуба подсел ближе к Журавскому и передал ему наказ, пришедший по цепочке связи.

— Вчера везли из Архангельска в Усть-Цильму московского юриста Жемчугова. Мне было поручено выйти на связь с ним, и я уходил на земскую станцию... Он сказал, мол, передайте добровольно ссыльному, — вы чули, як наши кличут вас, — что уси документы на Керцелли и Кириллова у него. Шо, як тико снимут конвой, вин прибуде до вас, Андрей Владимирович. К делу вин ще приобщив свово брата — архангельского адвоката.

— Все?

— Все, Андрей Владимирович. Наказал низко кланяться...

— Что еще, Устин Леонтьевич?

— Та посылочку наши просили свезти в Питер и привезть до нас... Вас там разыщут, шукать не треба... Сховаю посылочку в рюкзак, Андрей Владимирыч?

— Давайте, сам положу, — развязал рюкзак Андрей, принимая посылку из тайника.

— Жемчугов же сказав: «Пусть передаст нашим уси подробности по печорским углям...» Тилько я не учуял концовку, стражник помешал.

— Спасибо, мне все понятно...

...Зимний день на Печоре с воробьиный шаг, а потому Журавский не стал задерживаться у Кучубы. Наскоро перекусив, спешили они по проложенной лыжне в Чукчино.

«Оля, Оля, — думал Андрей, глядя в спину легкой, радостной девушки, — все ли ты обдумала? Вера, бросив детей, сбежала от меня, и во всем ли она виновата? Тебе же будет во сто крат труднее...»

— Андрей Владимирович, — прервала невеселые мысли Ольга, — вода у сторожа была, и рюкзак ваш стал тяжелее?.. — Она остановилась и вопросительно смотрела на Журавского.

Остановился и Андрей. Они были уже на виду деревни, и, видимо, разговор этот затевался неспроста. Да и не задала бы такой многозначительный вопрос девушка, не объяснись она в любви и не получи молчаливое ответное признание.

— Кто так странно назвал нашу деревню? — Ольга, поняв молчание Андрея как нежелание раскрывать тайну их отношений с Кучубой, поспешила сменить тему разговора.

— Охотники. Смотри, Оля: на пятки деревне наступает тайбола, простирающаяся до Урала, перед глазами же — Запечорье, раскинувшееся до Тимана. Здесь были глухариные тока. Глухарь по-зырянски — чукчи. Печорцы-устьцилемцы превратили это название вначале в «чухчу», а потом в «чухарь».

— Все-то вы знаете.

— Далеко не все, Оля. Язык — это сокровище, которое надо оберегать пуще золота. А что в рюкзаке, милая девушка, — я и сам не ведаю. Знаю одно: надо доставить в Питер.

— Зачем вам, ученому, политическая борьба? Неужто вам не хватает научной?

— А возможно ли их разделить? Рябушинский вкладывает деньги в поиск горных богатств, но далеко не с научными целями, хотя и делает это через научное общество. За годы правления Сосновского англичане выловили в Белом море более трех миллионов пудов ценной рыбы, а Архангельск закупил у норвежцев полмиллиона пудов трески. Тут и наука, и браконьерство, и грабеж русского народа!

— Все это верно, Андрей Владимирович, — вздохнула Ольга.

— А что неверно?

— Борьба слишком опасна, а у вас дети-полусироты. Я бы их никому не отдала — мне они роднее родных.

— Все ли ты, Оля, обдумала? — легонько приобнял девушку Андрей.

— Когда все обдумывают, тогда не любят, — припала к нему Ольга. — Я же безумно люблю.

— Кого, Оля?

— Журавского, мой милый.

— Оля, — легонько, необидно отстранил ее Андрей, — давай подумаем вместе: того ли ты любишь?

— Как это понять?

— Я не дворянин и не Журавский.

— Это я знаю, Андрей, — отмахнулась девушка.

— Я не тот Журавский, который восторженно ступил на берег Печоры десять лет назад, — продолжал Андрей. — И не тот, что лазил по отрогам Урала и Адака. Не тот, который ездил на Таймыр и замерзал в просторах Большой Земли.

— Кто же вы?

— Я частица старообрядцев, униженных зырян, обреченных на вымирание кочевников. Частица, впитавшая их боль. Именно эта боль и не разлучит меня никогда с печорцами. Она может погнать меня на костер, под пули...

— Я давно чувствую это, Андрей.

— Чувствовать — одно, а разделить чужую боль — другое.

— Не чужую, Андрей...

— Выдержишь, Оля?

— Выдюжу, как говорят печорцы. Все выдюжу, что выпадет тебе, Андрей, и не буду задавать вопросов про груз в рюкзаке.

— Тогда пойдем и скажем об этом людям.

Весть о том, что Ольга Васильевна стала женой Журавского, на другой день была известна всей Усть-Цильме, обрадовала печорцев, сгладив их боль за семейную неустроенность Андрея.


* * *

Из дома Григория Михайловича Дуркина, с чукчинских огородов и полей, за Хлебный ручей, где за два года выросли типовые постройки Сельскохозяйственной опытной станции, Журавский с семьей и сотрудниками собрался переезжать в марте 1913 года, когда новые постройки обогрело весеннее улыбчивое печорское солнышко, а по ночам луна еще до звени леденила дороги.

За те два года, что ютилась станция в Чукчине, верхние комнаты добротного осанистого дома по-над Печорой видывали многое: по вечерам собирались в них политические ссыльные, и кто-то усаживался за пианино, привезенное Андреем еще в дом сестер Носовых, лилась тихая музыка, звучали слова «Варшавянки»... Изредка за пианино садились Андрей и Ольга, и то торжественный Бах, то задумчивый Григ заставляли забыть невзгоды. Бывал в этих комнатах Дмитрий Руднев, часто и подолгу гостил художник Степан Писахов.

Слышали стены этого дома ночной плач Ольги Васильевны и стон Андрея Владимировича после похорон их сына, не дожившего до того счастливого дня, чтобы попробовать собственными ножками твердь и ласку земную.

«Был ты нам островом спасения, — прощался Андрей в ночных думах с домом в Чукчине, — островом затянувшегося медового месяца с моей Ольгой. Благодарно, но молча, как поступают в искренней благодарности, мы завтра уйдем из-под твоего теплого крова...»


Однако молча покинуть дом Григория Михайловича не дали печорцы, не дозволили сделать этого политссыльные.

— Ты, Володимирыч, почо как тать — молчком — уехать-тоот нас удумал? — пенял Андрею ранним утром сельский староста. — Пошто нас празднества-то лишить удумал? Гли-ко, на уличе че деетси!

Журавский, выглянув в протаявшее окно, изумился: улица против дома была запружена людьми и лошадьми. Местный народ принарядился, несмотря на пост, как на «горку», ссыльные стояли с венками из прошлогодних колосьев, из мягких пихтовых лапок, с метелками распустившихся верб.

— Собирайси сам, сбирай робятишек, работников, женку — помчим тобя за Хлебенной ручей! — скомандовал староста.

...За Хлебным ручьем, около двухэтажного многокомнатного главного корпуса станции, через два часа собралась огромная толпа: приехали из Коровьего ручья, из Карпушевки, из Полушина. Приехали все те, руками которых была построена станция и раскорчеваны, ухожены ее поля. Журавский намеревался устроить праздник открытия новой станции, но думал сделать это после поста и пасхи, перед самым началом весенних полевых работ. Народ распорядился по-своему.

— Мужики! — вбежал староста на высокое крыльцо. — И, оно конечно, бабы! Журавсько печалится: угостить-де нас нечем! А я скажу ему от всех нас: большего гостинча, чем энта станция, чем ты сам, Андрей Володимирыч, — низко поклонился густой шапкой волос староста, — печорцы не видывали во веки веков! Не так ли, народ?!

— Забыль! Правду гришь! — закричали в толпе.

Андрей, маленький, легкий, стремительный, вбежал на крыльцо, встал рядом со старостой, сдернул с головы шапку и, припав на колено, склонил голову перед народом. Потом он резко выпрямился и заговорил:

— Дорогие моему сердцу печорцы! Дорогие мои друзья ссыльные! Печорский край, да и весь Русский Север издавна превращены правительством нашим и прислуживающей ему церковью в край изгоев. В учебниках вы прочтете, что здесь «царство глубоких болот и вечной мерзлоты». Что там, где построили мы эту станцию, кроме клюквы и морошки, ничего не растет и расти не может. «Сельское хозяйство в Печорском крае не имеет и не может иметь в будущем никакого экономического значения» — такова резолюция ученого комитета на программе работ нашей станции. Вот этот приговор огромному Русскому Северу и обязана отменить Печорская сельскохозяйственная опытная станция, построенная для огромной светлой будущности Севера!

— Мужики! — крикнул староста. — Хватай Журавського! Качать его! Качать и на руках занести в энтот храм!

Народ с радостью исполнил призыв старосты.


Глава 17 СТАЯ


Однообразна, монотонна, скучна зимняя тундра — белая безлюдная тысячеверстная равнина. То лютая стынь, то шквальная пурга; то обжигающий душу низовой сине-дымчатый хиус. Третий месяц нет солнца. Стужа. Белесая темень. Ледяная безбрежная пустыня.

Маленьким, затерянным казался себе Прыгин в этой пустыне. Сказочными, нереальными виделись ему нарты с быстроногими оленями, сказочными помнились редкие чумы, каждый раз возникающие на их пути тогда, когда думалось, что они с Никифором и олешками обязательно должны погибнуть. Но подавался крепкий чай с огненным спиртом, нежная строганина, наваристый бульон и — опять живы!


Эге-гей! Олешка коп-коп!

Ев-Микол рукавичка клоп-клоп!

Ель-Микиш ножка топ-топ!

Луна догонка скок-скок! —


импровизировал Никифор, спрыгивая с нарт погреться бе́гом. Прыгин не раз пробовал бежать рядом с шестидесятилетним ижемцем, но, одетый в огромный меховой совик поверх меховой же малицы, путался, задыхался, падал. Никифор смеялся, останавливал оленей:


Олешка стоп-стоп!

Ев-Микол клоп-клоп!


Три месяца тому назад Никифор явился к Журавскому и сказал, что теперь он разведал тайные пути «самоедского царя», узнал, почему его, старого Ель-Микиша, постигла неудача в прошлую зиму, когда он караулил Тафтина в усинских поселках — после того как тот разграбил хлебные магазины и отравил ни в чем не повинных кочевников. Тафтин тогда ни в Колве, ни в Болбане не показывался.

— Мезень — Пустозерск — Обдорск — Таймыр — его путь, — рассказывал Ель-Микиш, основательно расспросивший земляков. — Однако кодит, ясак большой-большой возит. Пиль-Рысь его нет, другой коин кодит самоедский сар, толмач кодит.

— А где Пиль-Рысь? — притворно удивился Андрей.

— Посля скажем. Счас дело говори.

— Дело все то же, — вздохнул Журавский, — любыми путями, но «царскую грамоту», Никифор, добыть надо. Царский портрет, может быть, выкрасть надо — без них нам не обезвредить волка! Поедешь? Достанешь? Однако не неволю, ибо ехать, по твоим рассказам, придется далеко.

— Што спросишь? Здесь Ель-Микиш — пустой слова спрос. Толька пустой тундра Никипор не кодит — дела надо. Думай, Андрей-Володь, дела. Помощник дай. Дело секрет будем держать.

Действительно, после долгого перерыва Никифору по следам Тафтина ездить было нельзя — это вспугнет, насторожит чиновника. Нужна была веская причина появления проводника Журавского около Тафтина. Решено было снарядить этнографическую экспедицию по заявке Архангельского музея, благо заведующий Молодцов ежегодно досаждал Журавскому просьбами. Срочно были заказаны деньги. В заказе сообщили, что «наконец-то знаменитый собиратель самоедских коллекций Хозяинов Никифор Еливферович дал согласие выехать в тундру. Официальным представителем станции выедет в тундру Прыгин Николай Евгеньевич, знакомый с музейной работой».

Деньги Молодцов прислал телеграфом. Сборы были быстрыми. Прощальным традиционным вечером, когда все работники станции собрались за семейным самоваром, Андрей напомнил Никифору:

— Куда исчез Пиль-Рысь, Никифор? Расскажи-ка нам. Все просят: Ольга, Наташа, тетя Устя...

— Сказать можна, — довольно, хитровато щурился старик на женщин. — Слушай, ласковый сердце Андрей-Оль, — назвал он Ольгу по-ижемски, отчего та зардела, смешалась, а старик будто и не заметил. — Слушай, красавиц Маташ, слушай скусный стряпук Устя — се слушай, как Пиль-Рысь богатырь Уса себе тащил. Давно-давно был. Пиль-Рысь самоед, как коин — волкам, стрихнин давал... Пиль-Рысь тунтра кружил, Ель-Микиш след кружил. Долга-долга так кодил... Пиль-Рысь пить-есть котел, Болбан кодил. Ель-Микиш след кодил, сказать не велел. Пиль-Рысь огненный вода пил, девка малый красивый таскал, олешка бежал...

— Понимаете? — шепнул Андрей.

— Понимаем, понимаем, — закивали женщины, Прыгин, Соловьев, Нечаев. — Продолжайте, дедушка Никифор...

— Ель-Микиш веселый стал, нарта скакал — коп-коп! — олешка кричал.

— Почему вы веселый стали — ведь девушку мерзавец украл?! — не выдержала Наташа.

— Слушайте, слушайте, — попросил Андрей, — все прояснится.

— Пиль-Рысь девка мчит, Никипор след бежит... Час бежит, два бежит, три бежит... Близка Пиль-Рысь, рядом Пиль-Рысь, моя рысиный глаза смотрит Пиль-Рысь... Пиль-Рысь дикий кошка прыгал, мой лучший олешка сердце ножом колол... «Ка-ка-ка», — смеял, свой нарта прыгал, девка обнял, бежал... Лед трескал... Полыня сделал... Олешка полыня плывет, нарт плывет... Пиль-Рысь девка плывет, «Ка-ка-ка!» — смеет.

— Утонули?! И олени, и девушка?!

— Нет маленько: Уса руку выставлял... Пиль-Рысь кватал, глыбко тащил... Олешка, девка берег кидал... Девка моя Болбан вез, — закончил рассказ старик.

Все были в недоумении: как же в полынье не утонула девушка, когда ее крепко держал в объятиях Пиль-Рысь?

— Безгрешный девка — пошто тонет? — пояснил Никифор, удивляясь их недоумению.

— Винтовка, та, моя, маленькая, с тобой была, Никифор? — спросил Андрей.

— Се собой, сегда собой, — не чувствуя подвоха в вопросе, добродушно ответил старик.

— Понятно, всем понятно, — широко заулыбался Прыгин.

— Поясню еще одну деталь, — мягко, необидчиво для проводника улыбнулся и Журавский. — Никифор обрадовался воровству Пиль-Рыся только по одной причине: в этих краях зло смертью наказывается воочию, на месте преступления, с неопровержимыми уликами. Таков неписаный закон на Печоре — знай, за что убит! Но зло обязательно накажут смертью. Жестоко, но справедливо, назидательно. Одно только прощается: женитьба умыканием. Берегитесь, девушки!..

Никифор, пожалуй, давно бы расправился подобным образом и с Тафтиным, обиравшим его сородичей догола, избивавшим до полусмерти старшинок, не поставлявших ясак за давно умерших соплеменников, но этому решительно противился Журавский.

«Нам Тафтин нужен живой! Только живой, Никифор, ибо мертвых не судят. «Грамота» его нужна!» — таков был наказ Журавского и Никифору и Прыгину.

Тафтин, словно почуяв, что Никифор поджидает его в Обдорске, объехал Обдорск и направился на Ямал.

Узнав о том, Никифор долго качал головой.

— Китрый, китрый коин-царь, — делился он мыслями с погрустневшим Прыгиным, — капкан далеко обкодит. Ум кулак бери, Никипор: молодой сладкий девка клади бок Таптин — тащит девка грамот, тащит девка царь-картонка. А, Ев-Микол? — делился своим очередным замыслом старый проводник.

— Убьет девушку Тафтин, — отвергал такую затею Прыгин. — Да и догадается, чьих это рук дело, улизнет от суда.

— Так, так, Ев-Микол, — печально соглашался старик. — Китрый, китрый стал коин-царь, жадный, жадный, жад-ный-й‑й... Стоп маненько, стой, думай: жадный — тут и ставим капкан! — обрадовался Никифор. — Сиди, Ев-Микол, Обдорск. Неделя сиди, две сиди — Ель-Микиш жди.


* * *

Тафтин миновал Обдорск, конечно, не из-за боязни — он торопился на Ямальский суглан — ярмарку, чтобы выхватить там лучшие меха, за каждую шкурку которых тесть Чалова Мартин Ульсен выкладывал радужный, желтенький пятирублевик. Сверкающие стопки за эти годы выросли сказочно, и Тафтин все свои чиновные дела свел к одному: к выколачиванию ясака и аккуратным взносам рублей в Казенную палату Ушакова. «Знаю, — думал Тафтин, — что два таких пятирублевика с каждого песца ссыпаются в карман Чалова — а что поделаешь? Заботу, страх с плеч снял — за то спасибо! А самодь, самодь-то! Сами «царя» ищут, сами ясак прут! А как же иначе: со времен Ивана Грозного платят!..»

В свите Тафтина был юноша-ненец, обученный им в Архангельске грамоте, прирученный, верный пес. Он был глашатаем и толмачом царя там, где «царя» не знали. В таких случаях извлекалась из баула «Дарственная» с длинным шелковым шнуром и огромной сургучной красной печатью. Демонстрировался портрет Александра Третьего и фотография — и тут же лик самого «Петра Романова». Впечатляло: все падали ниц, дарили сверх ясака шкурки.

На Ямальском суглане на колени перед Тафтиным упал остяк, выдернув из-за пазухи изумительного голубого песца. Оборванец что-то быстро-быстро залопотал, протягивая иссиня-голубую шкурку. Тафтин схватил шкурку, выбежал из чума на свет — и обомлел: такой красоты он еще не видел.

— Где взял?! — кричал он выбежавшему вслед остяку. — Где? Спроси его, — повернулся он к толмачу, топтавшемуся тут же. Переводчик кой-как выяснил, что остяка послал к царю шаман.

— Что им надо? Есть ли еще такие? Спрашивай!

— Он говорит: шаман будет просить царя освободить его род от ясака... Взамен даст выкуп — два десятка таких песцов. Шаман сам прийти сюда не может — ног нет... — торопился толмач, вслушиваясь в речь пришельца.

— Где он?

— Один луна пути...

«Поеду! — сразу решил Тафтин. — Освобожу от ясака — один черт... больше в тундру не сунусь — хватит рядом с петлей ходить!»

Тафтин умчался, взяв с собой только переводчика и оборванного остяка.

В чум к шаману приехали за полночь. Шаман был стар, безног и страшно худ. Сидел он на ворохе оленьих шкур у жарко горевшего костра. Толмач выяснил, что старейшина рода Хасовако увел своих соплеменников из Большеземельской тундры еще во время сибирской язвы — с тех пор ясака не платят, а потому боятся вернуться на родину. Шаман скоро будет умирать — хочет искупить тяжкую провинность своего рода. Вернуть род на земли предков.

— Спроси, где шкурки? — властно повелел Тафтин.

Толмач спросил и перевел:

— Он говорит: надо пить «огненную воду», шаманить, утром ехать в пещеру. Он один знает, где хранится сокровище рода.

— Действительно, куда ночью, — согласился Тафтин. — Давайте пить «огненный вода». Неси сундук! Спирт, закуски! — крикнул он вслед переводчику. — Потом займешься оленями...

Грузный, отяжелевший, Тафтин пил спирт, пил чай из трав. Шаман к спирту не притрагивался, не пил и чай, который постоянно подливал «царю», что-то бормоча себе под нос.

— Шаманить будет, — перевел бормотание старика толмач, — царский портрет просит показать, грамоту просит показать, клятву дать на них просит...

«Откуда ему про них известно?» — мелькнуло и тут же исчезло в затуманенном мозгу Тафтина. — Отопри сундук, дай! Скажи за меня: царское слово — закон! — вяло приказал он толмачу.

Старик шаманил страшно и долго: бил в бубен, раскачивался, подпрыгивал на руках, исходил слюной, впадал в беспамятство.

Тафтин и толмач, одурманенные настоем трав, вскоре недвижно раскинулись на шкурах...

Старик очнулся, свернул трубкой грамоту с вислой сургучной печатью, взял с сундучка портрет Тафтина, сунул за пазуху малицы, пополз к выходу. Ярко светила луна, манили, звали к себе таинственные звезды. Старик заскулил и взвизгнул по-собачьи. Заскрипел под легкими шагами снег, мелькнула в ельнике тень, к чуму подошел Никифор.

— Бери! — подал ему грамоту и портрет шаман. — Избавь весь мой род и всех ненцев от коин-вожак. Бери!

— Дядя... — упал на колени Никифор. — Едем с нами!

— Беги! Меня зовут звезды... — старик повернулся и исчез в чуме.

Тафтин проснулся от нестерпимого жара, от удушья, от яркого света, от кошмара: посреди чума в жарком костре догорал шаман.

...В золе костра Тафтин нашел только замок от сундука и расплавившийся бачок от спирта.

— Видишь, выпил весь спирт и ошалел... — сказал Тафтин переводчику. — Черт с ними, с грамотами! Жалко шкурок! А где та? Дурак — спрятал ее в сундук! Сгорела! — ругал сам себя «самоедский царь».


* * *

Отзвенели, оту́хали гулким деревянным набатом никольские и крещенские морозы. По всему Печорскому краю прокатилась игривая, развеселая, разноцветная, хмельная масленая неделя — предвестница великого поста.

Близилось благовещение 1914 года — года благодатного, урожайного, сытого, как и все годы, дарованные природой людям в задаток перед долгим лихолетьем, подобно масленой неделе перед великим постом.

В канун благовещения вернулись из дальней экспедиции Прыгин с Никифором. Вернулись с богатой, обширной коллекцией и, главное, с радостной вестью:

— Здесь... — подал Ель-Микиш Журавскому самодельную кожаную папку.

Когда наедине рассказал Никифор Андрею, как, каким путем и где он раздобыл эти грозные неопровержимые улики, Журавский опечалился:

— Жизнью ведь дяди добыто, Никифор Еливферович! Мученической смертью!

— Счастьем, Андрей-Володь, — задумчиво произнес по-коми старик, — святым счастьем. Кто не хочет принести счастья своему народу? Разве ты, Андрей-Володь, не к тому же идешь?..

Что тут было ответить мудрому старику...


* * *

Через два дня в кабинет к Журавскому зашел встревоженный Калмыков. Зашел, забыв поздороваться, хотя приезжал на станцию с завода «Стелла Поларе» не так-то часто.

— Беда, Андрей Владимирович, беда, — тряслась рука у Калмыкова, когда здоровался с ним Андрей.

— Что случилось, Семен Никитич, что? — Журавский, знавший характер и степенность старого товарища, встревожился, усадил Калмыкова на стул, налил из графина воды в стакан.

— Крыков схватил Прыгина и тут же спровадил в Архангельск. На квартире — все вверх дном... Кто бы мог подумать — пьет ведь всегда в благовещенье-то пристав, не просыхает. Сболтнул пьяный: сам-де Чалов дал телеграфный приказ, — выкладывал тревожные новости Калмыков.

— Об аресте Прыгина я знаю, — тяжело вздохнул Журавский. — Раздевайтесь... Нужно все тщательно взвесить, сопоставить с добытым Никифором. Николай и Ель-Микиш привезли «Дарственную».

— Все ясно: учуяли в стае! Ищут!

— Не может быть, Никитич... Вряд ли Чалов в стае Тафтина — Кириллова. Хотя Кириллов совсем отбился от Тафтина: завез племенной холмогорский скот, осел на Пижме со своей красавицей Авдотьей... Он теперь всецело работает на Рябушинских... Ему не до Тафтина... — Журавский задумчиво ходил по кабинету.

— Кириллов и не нужен Тафтину — вся пушнина поступает на завод Ульсена и...

— Что «и», Семен Никитич?

— Ульсен — тесть Чалова. Нам известно, что Чалов поддерживает тесные связи с англичанами...

— Откуда это известно вам, если не секрет? — повернулся Журавский к Калмыкову. — Возникают новые звенья: Ульсен — тесть Чалова! Если к этому добавить то, что торговец пушниной Кириллов выбыл из «дела», а «ясак» с кочевников выколачивается — это известно достоверно, — то преступная цепь ясна: Тафтин — Ульсен — англичане.

— Чалова добавьте, Андрей Владимирович, — подсказал хмурый Калмыков.

— Нет, нет, Чалов, ведающий политической полицией, в этой уголовщине не замешан. Чалов прикрывает Тафтина — как «демократа», как своего человека. — Журавский давно чувствовал, что связь образованного чиновника, работающего среди политических ссыльных, с начальником губернской жандармерии во многом преступала грани дружбы, вынесенной из юношества.

— Я ехал к Прыгину с тревожной вестью: всю нашу партийную группу Чалов хочет «накрыть». А тут оказалось, что Прыгин уже им схвачен. Вот ведь какая беда-то, Андрей Владимирович! — продолжал тревожно Калмыков.

— Да-а‑а, — раздумывал вслух Журавский, — как бы мы не отнеслись к этой вести, а Прыгин арестован... Арестован сразу же после возвращения из тундры...

— То-то и оно! — хлопнул досадно по колену широкой ладонью Калмыков. — А за что? Почему тем же утром направлен в Архангельск?

«Уж не заложником ли? — возникла неожиданная мысль у Журавского. — Отдадите улики против Тафтина — выпущу Прыгина. Не для того ли упрятал Чалов Николая? Думай не думай, а надо срочно выезжать в Архангельск и в Питер», — решился Андрей.

— На вашем собрании доложите, Семен Никитич, что Тулубьев и Керцелли были в столице и склонили членов ученого комитета Главного управления земледелия к тому, чтобы станцию перенести в Шенкурск, в самый южный уезд Архангельской губернии. Помните, я передал вам секретные сведения о «Товариществе» Керцелли...

— Как такое забыть? Мы направили их в нашу думскую фракцию. Сведения с трибуны думы обнродовал архангельский депутат Томилов.

— Перенос станции — это ответные действия, Семен Никитич. Все делается для того, чтобы выбить почву у нас из-под ног. Мне нужно обязательно ехать и в Архангельск, и в Петербург! Здесь мы ни станцию, ни Прыгина не спасем.


Сгущались сумерки. К вечеру с высветленного, продутого весенними ветрами неба упал мороз, превратив оконные стекла в тончайшую серебряную чеканку.

Андрей сидел над густо исписанным листом бумаги, рассеченным, как тогда, после приема Столыпиным, прямой чертой на продольные половины. Вверху жирно выделялись заголовки: «В Архангельске», «В Петербурге». Не изменив давней привычке, Журавский, приняв решение о поездке, составил четкий план ее. В плане все действия выглядели продуманными, строго логичными. Главной пружиной плана был суд над Тафтиным: грандиозная афера лжецаря должна была привлечь внимание прессы, и следовательно общественности, России.

Из Архангельска ползли слухи, что новый губернатор, нарушив народную примету о воронах, не выклевывающих друг другу глаза, вызвал из столицы ревизию и приступил к проверке финансовой деятельности губернского казначейства. Сразу же вскрылось: Ушаков с Сосновским присвоили триста тысяч рублей, ассигнованных правительством на строительство дорог, баз, порта, на колонизацию Новой Земли. Ушаков скоропостижно умер. Начальник канцелярии губернатора Борис Садовский бежал из Архангельска в неизвестном направлении. Слышно было, что ветеринарный инспектор Керцелли в связи с разразившимся скандалом подал в отставку. Все это были слухи самых последних дней, но достоверность их можно было проверить только в Архангельске. Однако, что бы там ни говорили, Андрей знал: вскрытие преступления — это только надводная часть айсберга. Нужно открыть весь айсберг!

В кабинет неслышно вошла Ольга и из-за спины Андрея смотрела на исписанный лист.

— Ты решил ехать в Архангельск?

— Да, родная, — спокойно ответил Андрей.

— И в Петербург?

— Да, моя Берегиня.

— У тебя нет разрешения на поездку. Но я знаю, это тебя не остановит...

— Я буду просить разрешения у тебя.

— Я разрешаю... сквозь слезы, зная, как это нужно и как это опасно. — И слезы закапали на ладонь Андрея, поднесенную Ольгой к губам.

— Берегиня, родная моя Берегиня! — Андрей повернулся, приподнял голову, посмотрел в мокрые, но ясные глаза Ольги. — Что бы я без тебя делал?

— То же самое, — выдохнула Ольга. — Андрей, обещай нам и в этом бою сберечь себя. Заручись поддержкой нового губернатора, вспомни, как он помог тебе летом...


Действительный статский советник Сергей Дмитриевич Бибиков, назначенный губернатором Архангельской губернии вместо смещенного камергера Сосновского, начал осмотр своих владений летом прошлого, 1913, года с Печорского, самого дальнего уезда. Трудно сказать, чем руководствовался пятидесятилетний образованный, наблюдательный губернатор при составлении плана обследования Печорского края, но многих уездных чиновников он изгнал еще до приезда в Усть-Цильму. Изгнан был и исправник Ульяновский, правящий больше нагайкой, чем разумом. Журавский, сказав, что новая метла всегда чище метет, остался равнодушным к этим перемещениям. Обрадовался он только тогда, когда лесничим в уезд заявился улыбающийся всем своим круглым лицом Эммануил Павлович Тизенгаузен — тот самый Тизен-Могучий, который сломал пусковую рукоятку на мотоботе Владимира Русанова, пытаясь запустить бездыханный мотор, когда шквальный ветер уносил их от Новой Земли в Карское море. Выбросив с досады сломанную рукоятку за борт, Эммануил Павлович схватился за весла и двенадцать часов кряду не выпускал их из рук, пока не пристали к берегу. С тех пор и прозвал его Владимир Александрович «Тизеном-Могучим».

Тизенгаузен был старше Журавского на десять лет, но на Севере, изгнанный за крамолу с последнего курса Петербургского университета, Тизем-Могучий обосновался в том же, 1902, году. С тех пор они много раз встречались с Андреем: то в доме Василия Захаровича в Архангельске, то в Обществе изучения Русского Севера, то здесь, в Усть-Цильме, где еще при исправнике Рогачеве ссыльному Тизенгаузену было дозволено обучение детей. И вот снова Эммануил Павлович был возвращен в Усть-Цильму, но уже не учителем, а лесничим, что было, несомненно, и рангом выше, и открывало бо́льшие возможности для помощи Журавскому и станции.

И помощь была оказана. Но надоумил Тизенгаузена оказать помошь станции губернатор Бибиков. Надоумил неожиданным образом...

На встречу нового губернатора Журавский в Усть-Цильму не выехал. Тогда Бибиков сам по только что проведенной телефонной линии от Усть-Цильмы к станции велел сообщить, что завтра — на второй день приезда губернатора в уездный центр — в полдень он посетит станцию Журавского.

На станцию вело несколько дорог. Был проложен из Усть-Цильмы тракт. Лесная дорога, миновав Каравановский угор, шла по-над Печорой, сквозь живописные островки леса, через крутые распадки сперва Коровьего, потом Хлебного ручьев. На дне заросших распадков было прохладно, свежо, пахло густым настоем смородины. Через Хлебный ручей был переброшен пешеходный мостик с ажурными перильцами. Устьцилемцы, побывавшие на станции, рассказывали, как выглядел мостик: «...така паутинка с крутика на крутик». Не паутинка, а резное кружево в изумрудном ожерелье берегов!

Но губернатор выбрал водный путь. Встречали Бибикова на крутом берегу Печоры, у ажурной деревянной арки, которой начиналась лестница. Журавский, как и подобает руководителю государственного учреждения, выстроил весь штат сотрудников для представления губернатору. Была представлена и бабка Агаша — собирательница предметов печорской старины. После торжественной церемонии начался подъем. Прошагав первые двадцать две крутые ступеньки и ступив на вторую площадку, Бибиков присел отдохнуть на скамейку. Тут бабка Агаша и вышла вперед:

— Че-но уселись-то? Попереди ишшо осемь таких беседок — нешто на кажной прохлаждаться будем? Так и к паужине на станцию не поднимемся.

Говорила она это все Журавскому, присевшему рядом с губернатором, беспокоясь об остывающем обеде, который помогала готовить и она. Бибиков, зная печорскую вольницу, для которой чинопочитание было неведомо, отнес упрек в свой адрес.

— А вот вы...

— Агафья Васильевна, — подсказал Журавский.

— Агафья Васильевна, — повторил губернатор, — сможете без отдыха подняться снизу доверху? Вам сколько лет?

— Осенесь шесть десятков минуло. А поче тутока отдыхать-то? — задорно улыбалась печорянка.

— Если подниметесь, получите десять рублей, — пообещал губернатор.

— Подымайтесь в срединну беседку и глите, — скомандовала бабка Агаша.

Пока они поднимались до пятой площадки, она терпеливо ждала внизу. Выждав, когда губернатор сядет на скамейку и глянет в ее сторону, Агаша начала подъем: она не шла и не бежала — она, подобно играющей в скакалки девчушке, вспархивала со ступеньки на ступеньку. В темно-зеленом шелковом сарафане, в ярко-желтой парчовой коротеньке, в палевой, повязанной короной шали Агаша была похожа на сказочную жар-птицу, порхающую по нарядной лестнице райского сада. На площадке перед губернатором Агаша покружилась в плавном танце, низко поклонилась, как бы приглашая, зовя за собой, и так же легко устремилась вверх.

И бабка Агаша, и Бибиков, к своей радости и к радости собравшихся, сдержали свое слово.

На залитой солнцем огромной поляне предстали перед Бибиковым отсвечивающие янтарем постройки станции. Впереди высился огромный двухэтажный главный корпус под зеленой крышей. Сложенный из отборных строганых сосновых бревен, увязанных по многочисленным углам «в лапу», с белеными рамами в огромных, непривычных на Севере окнах, дом этот поражал величием и строгой красотой. И окна комнат, и слуховые окна, и карнизы были обрамлены резьбой по пропитанным вареным льняным маслом доскам. Крыльцо служило верандой, застекленной разноцветными стеклами.

За домом виделись флигель, баня, колодезь с огромным колесом на вороте, склады. За ними — рига для обмолота хлебов, скотный двор, конюшня. А дальше — поля с ровно очерченными краями делянок. На усадьбе между построек были сохранены островки леса, сквозь которые убегали от главного корпуса прямые ленты мостков из красных лиственничных плах.

Многих, кто попадал сюда, изумляло, как возвышенно, покойно, добротно стояла на печорском берегу станция!

После общего обеда Бибиков обошел и постройки, и опытные делянки, и небольшое, в пять десятин, поле, засеянное злаками и засаженное картофелем и капустой. Все было четко размечено, поименовано, ухожено. Ячмень и овес желтели, туго наливались колосья ржи. Бибиков, переведенный в Архангельск из Полтавы, не всегда мог сдержать свое удивление.

— Мне, пожалуй, и не оценить все значение начатого вами дела, Андрей Владимирович! Да этого от меня и не ждут, — устало улыбнулся седой губернатор в конце осмотра. — Куда весомее слова Юлия Михайловича Шокальского: «Труды Андрея Журавского составляют эпоху в исследовании Печорского края и познании Севера вообще». Сейчас я это увидел воочию... — Бибиков умолк, пристально, без стеснения рассматривая Журавского, вопрошая глазами: откуда этот талант? Откуда такая работоспособность? Из чего взрастает такое подвижничество?

Губернатор умолчал, как умолчал о том и Риппас, что в молодости Сергей Бибиков и Платон Риппас учились в одной гимназии, что дружны были и их отцы — именитые сановники. Скрыли они от издерганного, ставшего болезненно щепетильным Журавского и то, что, прослышав о новом назначении друга юности, Платон Борисович разыскал Бибикова в Петербурге и свел его с Шокальским.

После осмотра угодий станции, вот в этом же кабинете, где сидели теперь Ольга с Андреем, стоя у распахнутого на Печору окна, Бибиков спросил Андрея:

— Не найдется ли у вас, хотя бы на время, лишний экземпляр книги «Европейский Русский Север»? Нигде не могу найти, а очень нужна!

Журавский вынул книгу из шкафа, сделал почтительную надпись и передал Сергею Дмитриевичу, с благодарностью принявшему подарок автора. И опять Бибиков, крепко пожав руку Андрею, стал рассматривать невысокого, иссушенного холодом и заботами Журавского.

— Вы, ваше превосходительство, еще о чем-то хотите меня спросить? — не выдержал взгляда Андрей.

— Нет, — покачал головой Бибиков, — жду вопроса от вас, Андрей Владимирович. Жду главного вопроса: почему великолепно оснащенная, плодотворно действующая станция числится в штате научных учреждений как недостроенная, а потому бездействующая? Почему?

— Это нужно спросить у господ Сущевского и Тулубьева, ваше превосходительство! — вспыхнул, напрягся струной Журавский. И еще у Каретникова.

— Это вы вправе спросить меня как начальника губернии, а я спрошу их. Обязательно спрошу! Хотят закрыть Америку! — повысил голос губернатор.

Дело было в том, что губернские начальник Управления госимущества, агроном и архитектор, сговорившись, не подписывали акт ввода в действие Сельскохозяйственной опытной станции. Сперва они кивали друг на друга: пусть подпишет первым губернский архитектор Каретников, потом, мол, я, Тулубьев, а потом уж Сущевский. Каретников требовал обратных действий. Потом, одернутые из Петербурга по жалобе Журавского, они избрали другую тактику: не подпишем, потому что не видели; не поедем смотреть, ибо станция числится недостроенной. Тем временем и развили Тулубьев с Керцелли активную подспудную деятельность, склоняя Главное управление земледелия перенести станцию в Шенкурск.

— Есть у вас, Андрей Владимирович, готовый текст акта ввода станции? — спросил Бибиков.

— Как не быть, ваше превосходительство, если мы составляли их несчетно раз, — ответил Журавский.

— Хорошо. Пусть подпишут акт... — на минуту задумался Бибиков, — новый лесничий Тизенгаузен, казначей Нечаев и вы, Рудаков, — показал губернатор на вновь назначенного молодого исправника. — Я утвержу акт теперь же. Я осведомлен о ваших долгах, видел ваших босых детей... — опустив глаза смотрел Бибиков на заплатанные брюки ученого. Андрей, заметив взгляд Бибикова, смутился, однако лучших брюк у него не было и для встречи губернатора — все, что они зарабатывали с Ольгой, уходило на строительство станции, ибо, совершенно готовая, она была еще профинансирована только наполовину.

Когда спускались по лестнице к пароходу и растянувшаяся свита не могла услышать их, Журавский спросил губернатора: — Ваше превосходительство, почему не был оставлен в Архангельске Александр Федорович Шидловский?

— Шидловский... Шидловский... — повторил Бибиков. — Так вот: Сосновский снят не только за... мздоимство, но и за войну с вами. Это факт. Но не настолько он слаб, чтобы оставить вам такого покровителя. Шидловский переведен вице-губернатором Олонецкой губернии.

— А где Сосновский? — спросил Журавский.

— Градоначальник Одессы — вот‑с так! Сосновцы же остались в Архангельске... Остались, Андрей Владимирович. Остались! — выделил слово губернатор.

Этим откровенным признанием Бибикова сказано было многое.


— Андрей, — тревожно шелестели слова Ольги, — три года я была не только агрономом, но и твоим секретарем, а теперь и женой...

— Я нашел всему этому одно имя — Береги-ня...

— Спасибо, солнце мое, тебе за это слово. Как Берегиня я и хочу тебя предупредить: самый опасный твой враг — это полковник Чалов.

— Оля?..

— Андрей, послушайся моего сердца...


* * *

Да, сердце матери, сердце безумно любящей женщины — вещун. Примечено это тысячелетиями любви. Примечено это невыносимой вековой болью женских сердец.

Полковник Чалов, возглавлявший жандармскую службу Архангельской губернии, куда ссылалась треть «самых опасных людей» империи, всегда был для Журавского, постоянно окруженного плотным кольцом политссыльных, опасным врагом. Еще шесть лет назад, на второй день после памятной лекции, организованной Шидловским, он доверительно положил на стол камергера Сосновского листок плотной бумаги с машинописным текстом.

— Что это, полковник? — приветливо улыбнулся губернатор.

— Извольте прочесть изложенное здесь кредо вчерашнего «сказочника», ваше превосходительство.

— Так-с, — достал пенсне камергер. — «К чему должно стремиться человечество и я, как частица его», — читал он вслух. — «1. К переоценке и возвышению школы и воспитания. 2. К уничтожению частной собственности. 3. К всеобщему разоружению. 4. К общечеловеческой свободе и равноправию на основе учения социализма.

Социализм — это высшие, справедливые идеалы человечества, осуществление которых может только оздоровить наше общество, отсечь корни паразитизма, восславив труд, как равные условия развития личности. Только труд, без классовых и сословных различий, может быть мерилом человеческого достоинства...» — Сосновский поднял удивленные глаза. — Откуда это, полковник?

— Из опуса Журавского «Кумирня науки», рукопись которого имела хождение средь студентов. Как говорится, опасная мысль рождает опасное преступление.

— Ваша правда, полковник, — согласился тогда камергер с Чаловым, — ваша правда... и вы ее от меня не прячьте, — оставил он первый донос на Журавского у себя.

С тех пор редко, но умело подкладывая подобные машинописные копии «крамолы» Журавского на стол губернатору, Чалов всегда оставался в тени.

И вот эта тень, казалось такая надежная, исчезла: изгнали из губернии камергера Сосновского, скоропостижно умер начальник Казенной палаты Ушаков. Новый же губернатор с какой-то сатанинской злостью сдернул призрачную кисею с преступных дел «троицы». Правда, его, полковника Чалова, Бибиков пока публично не изобличал, но ни самого Сосновского, ни сосновцев — Ушакова, Керцелли, Садовского — губернатор не пощадил, навечно впечатав их дела и имена в свою только что изданную книгу «Архангельская губерния: ее богатства и нужды». Однако то, что Бибиков обошел Чалова, не причислив открыто к всесильной когда-то «троице», опытнейшего Чалова мало утешало. Не причислил потому, что Чалов, потакая и прикрывая Сосновского с Ушаковым, сам руку в казну не запускал. Но основания для опасений за свою репутацию у него были серьезные, тем более теперь, после падения Сосновского. Раньше аферу Тафтина можно было превратить в веселый салонный анекдот: вот-де пример обожествления государя — даже похожим на его образ несут со всей тундры в подарок пушнину! Если у слушателей и вырвется слово «мошенничество», то можно мило улыбнуться и возразить: «Мошенничество? Помилуйте, установленный государем рубль с самоедской души исправно поступает в казну».

Но так отшутиться можно было при Сосновском и без Журавского... Теперь же, когда Бибиков так благоволит к Журавскому, «пушное дело» Тафтина стало смертельно опасным. Особенно опасным, если учесть... что «Дарственная» и «царский» портрет Тафтина на станции, а Калмыков с Прыгиным выведали тайные пути сбыта «царского ясака», выведали и то, что Чалов получает не былую, труднодоказуемую треть, а две трети стоимости всей собираемой лжецарем пушнины. За такие дела, да там, где редкая царская милость не дошла до его верноподданных, государь по головке не погладит.

«Не казнь страшна, но ее ожидание», — размышлял который уже день полковник, выслушав рассказ ненца-переводчика о пожаре в чуме. Толмач этот давно уже был чаловским оком в пушных делах Тафтина. Передавал он и иные сведения в жандармерию. Как всякий кочевник, знающий в «лицо» каждого оленя даже в тысячеголовом стаде, Толмач — под такой кличкой он числился в жандармерии — был наделен исключительной зрительной памятью.

— Этот человек был с Ель-Микишем в Обдорске? — показал Чалов фотографию Прыгина Толмачу.

— Эта, эта! Ев-Микол!

— Верно, Ев-Микол — по-ижемски, — а по-русски — Николай Евгеньевич Прыгин! Так, говоришь, сгоревший шаман приходился дядей Ель-Микишу по материнской линии?

— Дядя, дядя, — кивал лохматой черной головой Толмач, — шаман Нохо Хасовако. Святой шаман стал! Ся тундра так говорит.

Последние слова Толмача и не давали покоя Чалову — сгоревшего пьяницу за святого почитать не станут! Не таковы кочевники! И если бы действиями их не руководил хитрющий Ель-Микиш, то с шаманом должен был сгореть Тафтин. Это было бы логично в поступках дикарей. А так...

— Ладно, — не стал додумывать Чалов при Толмаче, — покажешь, что Прыгин встречался в Обдорске с политссыльными. Заходил в их дома, передавал посылки. Иди к Фридовскому... Где твой хозяин?

— Ульсен поехал. Пушнин — рухлядь вез. Много-много нарта вез...

— Ладно, иди! Показания пиши под диктовку ротмистра собственной рукой.

Когда за Толмачом захлопнулась дверь, Чалов вскочил и нервно заходил по кабинету.

«Мартин сообщил, что Тафтин, «доставив посылку», уехал в Усть-Цильму и в Ижму, — итожил факты полковник. — Будем пьянствовать теперь со шлюхами месяц, коль к семье в Архангельск не приехал... Там его может перехватить Прыгин со своими, устроить тайный суд и «расколоть»... Вывод: Прыгина срочно сюда! Предварительное обвинение: установление тайных связей с политссылкой Сибири. Журавского под наблюдение! Толмачу заткнуть рот... Навсегда заткнуть!»

Чалов подошел к столу и нажал кнопку сигнала, вызывая ротмистра Фридовского. Тот мгновенно вырос на пороге кабинета.

— Как Толмач?

— Диктую, господин полковник.

— Продумай каждое слово, ротмистр. С этими дикарями все может быть: сбежит — не найдешь... Прикажите Крыкову арестовать Прыгина и сразу препроводить к нам. Действуйте, ротмистр!


«Подсадить» к Журавскому, в помощь агентам пристава Крыкова, Чалов решил Иголку — способного, испытанного и на «мокрых» делах агента.

Иголку Чалов вызвал на загородную явку, прибыв туда в полушубке, в валенках, с ружьем. Иголка тоже был снаряжен по-охотничьи, но нервное белое лицо выдавало в нем горожанина-канцеляриста, не привычного к таежным просторам. В избе было тепло, по-лесному уютно: скобленый стол, скамья, подтопок, оконце с чисто промытым стеклом. Баюкающе шумели под весенним ветром сосны. Над их вершинами распахивалась бездонная синь. У ручья на березах галдели грачи.

— Весна пришла, Николай Иванович. Чуете, весна! — не прикрыл за собой дверь Чалов.

— Весна, — как-то неохотно, невесело откликнулся Иголка. Он и вправду походил на иголку: узкоплечий, остроголовый. — Весна, ваше благородие Николай Иларионович.

— Экий ты, братец... Да ладно, не до лирики, — досадливо махнул рукой Чалов. — Как живется-то? Деньги есть? А то ведь в таком малиннике, как Мариинская гимназия, без денег-то... Деньги есть, так девки любят...

— Есть деньги... — ответил Иголка, — а девки... Сволочи они, девки-то!

— Что? Не любят и при деньгах? Бывает, брат, бывает... Уезжать тебе придется, Иголочка. Из девишника, а уезжать. Тебе сколько лет, Николай Иванович?

— Двадцать пять. А что? Куда уезжать? Я охотно...

— Конечно, охотно: на толкучке ты, опознать могут... Вот и забочусь, пекусь... Я все гадаю: почему ты выстрелил в затылок Белоусову? Он, выследив тебя, стал твоим врагом? Врагам-то в лицо стреляют: наслаждаются их страхом, торжествуют свою победу... А ты в затылок! Ненадежно, ненадежно мы тебя укрыли... Поедешь в Усть-Цильму — даль, глушь?

— Что там буду делать? — заинтересованно спросил агент.

— Работать писарем. Эта работа тебе знакома. Станешь писарем у одного замечательного человека — У Журавского. Слышал о таком ученом?

— Слышал, кто о нем не слышал.

— Молодцом, молод-цом, Николай Иванович! — ободрил агента Чалов. — Так вот: Журавский скоро появится здесь. Но ты сразу не лезь к нему, хотя скорее всего он повесит объявление или объявит через газету, что срочно требуется делопроизводитель — очень такой ему нужен! Подойдешь ты — социал-демократ, отбывавший ссылку в Мезени. Эти дни сиди в библиотеке и штудируй его работы по Северу. Загорись, проникнись его идеями — в них очень много разумного.

— Зачем он вам?

— Это уж не твоего ума дело! Хотя... Извини. Он очень опасный государственный преступник. Следи тонко, доноси осторожно... Критическая команда: «уколоть иголкой». Понял?

— Куда ясней...

— Счет твой пополнится солидно: ставка двойная... Дрогнешь — пеняй на себя: я не достану, выдам политикам — так и так... Сделаешь дело — будешь жить! Иди, Иголка, увольняйся и готовься — Журавский дураков около себя не держит! Помни: без команды — ни-ни... Вот еще что: у Головы, как мы назовем с тобой Журавского, есть царская Дарственная грамота и несколько фотографий якобы какого-то сына царя... Их надо выкрасть, выкрасть, Николай Иванович. Тогда твоя задача упростится до детской: сесть в санки и прикатить ко мне, пожелав Журавскому долгие лета. Упрости себе задачу, Иголка... Иди.

Чалов смотрел с крыльчика в спину шагавшему меж золотых стволов Задачину и думал, думал: «Завтра мне сорок пять — можно выходить в отставку, можно... дождать генерала, представление послано. Надо выходить в отставку и заняться только делом. Гоосподи, за что служить-то сторожевым псом Севера? За три тысячи в год? Знали бы они, сколько зарабатываю я между делом! Тафтин выбывает из игры — черт с ним! «Царем» я не буду. Дело надо ставить на солидную ногу: строить фактории фирмы «Чалов» безо всяких «и К°». Выменивать пушнину на товары, охотничьи припасы, продовольствие: чай, табак, сахар. Тот золотой, что оседал у Тафтина, с лихвой окупит затраты — доходы не уменьшатся. Пушнина же пойдет мне вся — устрой только справедливый обмен, завоюй авторитет, окружи себя честными помощниками. Строительство факторий надо начать теперь же... Журавский, Жур-ав-ский... Не даст ведь, взвоет: «Только справедливый, эквивалентный государственный обмен!..» Натравит ведь, натравит на меня кочевников. При его-то авторитете. Ах ты, несчастный фанатик: сам же себе подписал смертный приговор... И все же без особой нужды «шевелить» Иголкой не буду! — твердо решил Чалов. — А вдруг действительно Прыгин ездил на Обь по партийным делам? Надо тронуть это осиное гнездо — сами себя выдадут!»


Многоопытный Чалов не ошибся в своих расчетах: Журавский примчался в Архангельск и потребовал свидания с Прыгиным, Чалов, когда ему доложили о просьбе «уважаемого ученого», свидание разрешил. Разрешил в отдельной комнате, как бы с глазу на глаз.

Вскоре полковник читал запись беседы о делах станции, о подробностях недавней экспедиции. И только в самом конце они выдали себя:

— Ждите, Николай Евгеньевич, суда, — говорил на прощание Журавский. — Громкого процесса... Устроителями его будут Жемчуговы... Я с ними встречался. Вас наверняка освободят.

— Как я благодарен вам! — воскликнул Прыгин. — Теперь не должно быть сомнений, кто прячется за Тафтиным. Поезжайте в Питер, Андрей Владимирович, заручитесь поддержкой...


* * *

В ту неделю, прожитую Журавским в Архангельске, дом старика Афанасьева превратился в своеобразный штаб по спасению станции, по выработке планов поиска исчезнувших экспедиций Георгия Седова и Владимира Русанова. Каждый вечер собирались у Василия Захаровича капитан Иван Петрович Ануфриев, художник Степан Григорьевич Писахов, уставший Журавский возвращался то с Павлом Александровичем Жемчуговым, возглавлявшим адвокатуру в Архангельске, то с его братом Николаем, тщетно добивавшимся возвращения в Москву после отбытия трехгодичной ссылки. Перед самым отъездом Журавского в Петербург Павел Александрович привел с собой молодого интеллигентного вида человека.

— Задачин Николай Иванович, — представил он незнакомца. — Жаждет встречи с вами, Андрей Владимирович, и службы у вас. Он был делопроизводителем и счетоводом в Мариинской гимназии. Могу свидетельствовать, что как социал-демократ отбыл он двухгодичную ссылку в Мезени.

За огромным кухонным столом кроме Андрея и хозяина дома сидели капитан Ануфриев и Писахов.

— Раздевайтесь. Присаживайтесь к столу... — пригласил Журавский Задачина, — и, если есть время, попейте с нами чайку.

Задачин с благодарностью принял приглашение. Разговор, на минуту прерванный пришедшими, шел о планах спасения экспедиций Русанова, Седова и Брусилова, о маршрутах их поисков. Судьба офицеров флота Седова и Брусилова, отправившихся прошедшим летом: один на собаках к Северному полюсу, а другой на судне в Карское море, особых тревог пока не вызывала, ибо оба предусматривали в своих планах зимовку. Кроме того, это были официальные правительственные научные экспедиции. По-иному дело складывалось у Русанова — отправился он с десятком человек на свой страх и риск, и не было от него вестей уже два лета.

— Ежели они погибли, то в том есть и моя вина, — заявил капитан Ануфриев.

— Бога побойся, Иван, — остановил его Василий Захарович. — Не гневи напраслиной.

— Кабы напраслина! Не Сашка Кучин должен был капитанить на «Геркулесе», а я...

Иван Петрович рассказал многое, без чего непонятна была загадочная судьба Владимира Русанова. Почему сухопутный исследователь Новой Земли, геолог по образованию, поплыл открывать Северный морской путь? Попахивало авантюрой. Почему Русанов, занимаясь четыре года геологией архипелага, платформа которого была тождественна напластованиям в Печорском крае, не перешел со своими изысканиями на материк, а устремился в открытый океан?

— Он бредил открытием Северного морского пути из Европы на Дальний Восток, — рассказывал Ануфриев. — Мы с ним в каюте «Николая», в новоземельских становищах просиживали в разговорах ночи напролет. Он все мои статьи и карты движения льдов выучил наизусть. Когда он выпросил у Масленникова «Дмитрия Солунского» и обошел вокруг Новой Земли, то не капитан командовал судном, а он, Володя. Капитан сколько раз порывался повернуть обратно...

— Так в чем же ваша вина, Иван Петрович? — спрашивали все.

— В том, что план мы составляли вместе и вместе должны были идти, но вышло не по-нашему.

— Почему?

— Масленников, хозяин мой, разбил план — не отпустил меня с «Николая» — первый ледокол-де, доверить некому. А Володе настоять было неловко — «Дмитрия-то Солунского» Масленников бесплатно ему давал... Судно, риск, а дал! Правда, Сосновский тут помог.

— Чтоб нажиться на Володином бескорыстии, — добавил Василий Захарович. — Володя, перед тем как отправиться в Александровск, у меня со своей француженкой останавливался, Степан, поди, помнит, как последнюю ночь сидели мы вот за этим же столом?

— Как не помню: он все восхищался Андреем Владимировичем и крепко Сосновского ругал, — подтвердил Писахов. — Раскусил он камергера...

— Сосновский стал ясен всем, — перебил Журавский. — Мне не понятно, как Русанов оказался во главе экипажа и судна? Почему вопреки приказу не вернулся в Архангельск, а направился во Владивосток?

— Тут действовала тайная правительственная дипломатия. Володю через Сосновского решили сделать частным предпринимателем по разработке каменных углей на Шпицбергене. Так поступают Англия, Норвегия, Швеция и даже Америка — на нейтральном острове действуют-де не правительства, а частные предприниматели. Лучше Русанова, пожалуй, с таким щекотливым делом никто бы не справился: русский, живущий во Франции, геолог с четырехлетним опытом исследования Новой Земли... Володе министерство внутренних дел тайно переслало деньги, он купил на свое имя судно и набрал себе команду. А когда дело на Шпицбергене исполнил, объявил команде о походе через Ледовитый океан во Владивосток. Троих из четырнадцати отослал он в Норвегию на попутном судне... Он сообщил, что пошел открывать для России Северный морской путь, но с Новой Земли, когда вернуть его было невозможно...

— Спасибо, Иван Петрович, — поблагодарил Журавский. — Теперь мне ясно все: риск ради великой цели — это удел отважных! Я приложу все усилия, но добьюсь вашего назначения капитаном на поисково-спасательное судно. Попробую и вас, Степан Григорьевич, представить командиру Корпуса гидрографов Андрею Ипполитовичу Вилькицкому. Думаю, не откажет.

В тот вечер, расспросив Задачина о работе, о планах на будущее, Журавский дал согласие принять его делопроизводителем станции и захватить с собой на обратном пути из Петербурга в Усть-Цильму. Жемчугов, улучив минутку, шепнул, что Прыгин «за недоказанностью обвинения» скоро будет Чаловым выпущен.


* * *

В Петербурге событий и дел нахлынуло столько, что даже грандиозная афера Тафтина помельчала, отодвинулась. Друзья встретили Журавского грустной вестью: умер академик Федосий Николаевич Чернышев, наказав Юлию Михайловичу Шокальскому представить Андрея Журавского пред светлые очи и государственный неподкупный ум Семенова-Тян-Шанского.

«Надо спасти станцию!» — заботился академик. Это, видимо, было признанием своей ошибки, снятием с души единственного греха по отношению к Андрею.

— Беда в том, Андрей Владимирович, — говорил со слезами Юлий Михайлович, — что тяжко и, как ни прискорбно сознавать, безнадежно болен Петр Петрович. Но вас он примет. Примет обязательно, ибо сам напоминал о воле незабвенного Федосия Николаевича. Собирайтесь, поедем на Васильевский остров.

Патриарх географической науки, прожив восемьдесят восемь лет, сделав невероятно много в географии, в статистике, в издании энциклопедических трудов, был, в сущности, беден — снимал скромную квартиру и кое-как сводил концы с концами, кормя, обучая и воспитывая многочисленную семью. Принял он Журавекого у камина, зябко кутаясь в плед. С ним был Александр Петрович Карпинский. Шокальский заехал в Адмиралтейство за князем Голицыным, у которого оказался профессор Александр Иванович Воейков, читавший в Высшем морском училище лекцию по метеорологии. Так, вчетвером, и поехали, так и зашли после доклада сына к Петру Петровичу: Шокальский, Журавский, Голицын, Воейков.

— Его светлость пророк с Печоры со свитой, — пошутил Семенов-Тян-Шанский, машинально, дрожащими руками разделяя белую бороду на две половины. — К огоньку, к огоньку присаживайтесь, — тихонько попросил он. — Вот так... Вы, юноша, — глянул он на Журавского светлыми бирюзовыми глазами, — вот тут садитесь — ко мне ближе... О вас речь...

— Петр Петрович, — легонько перебил Шокальский. — Вам трудно... Может, мне позволите доложить новейшие воззрения Андрея Владимировича, с которыми успел познакомиться Федосий Николаевич...

— Чего ж их докладывать-то, голубчик вы мой, Юлий Михайлович... Все называют Север гиблым, Танфильев — более того, сей юноша же сулит рассвет России с Севера... И не беспочвенно сулит... Не дожить мне до его правды, однако ж, судари и преемники мои, дайте мне слово, что не погаснет светлячок, зажженный им, — показал Петр Петрович на Андрея.

Все молча согласно склонили головы: Семенов-Тян-Шанский не выносил громких слов, в которых тонула, захлебывалась Россия. Голицын поднял голову первым и тихо сказал:

— Мы с Александром Ивановичем отпустили Андрею Владимировичу деньги на строительство метеорологической станции по ведомству Главной обсерватории и утвердили на должность заведующего. Это будет наша помощь, если...

— Запасные позиции хороши, князь, однако и основную станцию нельзя закрывать... Закрыть и олух сможет, открыть же на Севере научную станцию не каждому таланту под силу.

— Отстоим, смею вас заверить, — пообещал Голицын.

— Ох-хо-хо, — вздохнул Семенов-Тян-Шанский, — спасаем знания, как в годы инквизиции... Юлий Михайлович сказывал, что бьетесь вы, Андрей Владимирович, в Главном гидрографическом управлении с разумным планом спасения Седова и Русанова. С вами какой-то капитан-помор...

— Иван Петрович Ануфриев — лучший капитан Поморья. Он собирался идти с Владимиром Русановым, вместе намечали путь «Геркулеса», но его не отпустили — не расторгнули контракта. План поиска принадлежит ему. Вилькицкий не в силах что-либо решить...

— Завтра я еду и как вице-президент общества, и как член Государственного совета к премьеру. Подготовьте мне со своим капитаном толковую докладную...

Семенов-Тян-Шанский добился решения правительства об организации спасательных работ летом 1914 года, о выделении четырехсот восьмидесяти тысяч рублей на поиски экспедиций Седова и Русанова.

Журавский же добился того, что помор Ануфриев был назначен капитаном спасательного судна «Герта» с правом самостоятельного поиска Владимира Русанова. Кроме того, по настоянию Журавского в команду спасателей был включен Писахов, славший потом с борта самый правдивый репортаж.


Через неделю шестерка белых коней увозила с Васильевского острова крытый ковром лафет орудия с гробом ученого-генерала Петра Петровича Семенова-Тян-Шанского.

Журавский шагал в скорбной толпе и не мог сдержать слез.


Спустя два дня Андрей покидал Петербург навсегда. Провожали его только Павел Борисович Риппас и тетя Маша: Руднев был в кругосветном путешествии, Шпарберг строил железную дорогу в Сибири, Григорьев совершенствовал географические знания в Германии.

— Не ездил бы, Андрюша, — плакала Мария Ивановна, — что-то уж очень тягостно на сердце...


Глава 18 ВЫСТРЕЛ


Лето 1914 года было на Печоре на редкость благодатным. Июньские дожди вовремя растворили принесенный половодьем ил и живительными соками вскормили корни трав. Печорское разнотравье, вроде бы недружное по весне, к петрову дню вымахало по лошадиные холки и шелковилось, нежилось под запашистым ласковым ветерком, ходившим зримыми волнами над широкой речной поймой. Радуясь таким укосным травам, старики загодя, до петрова дня, перевозили из усть-цилемских деревень на запечорские пожни нехитрое сенокосное снаряжение, готовили шалаши и кострища, чтобы отгулявшая «горку» молодежь разом взялась за косы, не тратя время на подготовительные работы.

А молодежь, так же как и двенадцать лет назад, когда Андрей Журавский впервые вступил на улицы Усть-Цильмы, свивала «петрову горку». Яркими летними бабочками выпархивали из домов «княгини», нарядными шмелями гудели «бояра», слетаясь на Каравановский угор.


Да вы, бояра, да вы куда пошли?

Да молодые, вы куда пошли? —


пробовали, настраивали голоса девушки.


Да мы, княгини, мы невест смотреть,

Да молодые, из хороших выбирать! —


вглядывались, высматривали парни своих суженых в рукотворной радуге из девичьих сарафанов и шалюшек.

Под угором, как и десятки лет назад, чалились обшарпанные барки чердынских купцов, шла бойкая праздничная торговля заедками[25]. Сюда же метил носом поднимающийся с низовьев «Александр» — бывший «Доброжелатель» Андрейки Норицына, перекупленный у него чердынским пароходчиком Черных. «Александр» вез на усть-цилемскую «горку» «княгинь» и «бояр» из нижнепечорских сел. Из Куи, из Пустозерска, из Великовисочного, Бугаева, Хабарихи съезжались потомки песенных вольнолюбивых новгородцев на редкий, несказанный праздник. Были на «Александре» и дальние пассажиры: из Москвы от Рябушинских возвращался Ефрем Кириллов — в кружевной манишке, в тонкого английского сукна костюме-тройке; в заплатанной студенческой тужурке, в штопаных брюках, не покрывающих порыжелые ботинки, возвращался из тюрьмы Николай Прыгин. Оба они стояли около капитанской рубки, смотрели поверх нарядных «княгинь» на крутой берег, отыскивая взглядом одного человека — Андрея Журавского.

Журавский, казначей Нечаев, Ольга с детьми, Наташа и увязавшийся за ней новый делопроизводитель Задачин стояли на самом взгорье — там, где когда-то окликнули Андрея и Арсения Федоровича подбежавшие к ним «княгини» Вера и Кира. Тут и нашел их Прыгин, раскинул сильные руки навстречу метнувшемуся к нему Журавскому.

— Здравствуй, здравствуй, друже Андрей! — обнял, стиснул Николай Журавского. — Как же я рад этой встрече! Рад видеть вашего почитателя и заступника, — протянул руку Нечаеву. — Ольга Васильевна, как вы прекрасны в роли Берегини! Наташенька с новым рыцарем... — покосился Прыгин на писаря, помрачнел, но тут же погасил ненависть, подал руку, пристально посмотрел в заметавшиеся глаза Задачина, представился: — Николай Прыгин, давний знакомец и «приятель» полковника Чалова, так сказать, компаньон фирмы «Чалов и К°»...

Прыгин шутил, однако шутка была злая, нацеленная в сердце Задачина.


* * *

В петров день над Печорой встречаются не только «бояра» с «княгинями» — встречаются зори: вечерняя не успевает погаснуть, а чуть только смежит веки, пригасит закатные лучи, как тут же озарят печорские дали утренние радостные розовые краски.

Короткое междузорье застало Журавского и Прыгина в беседке по-над Печорой. От реки на крутояр вползали легкие молочно-розовые пласты тумана. Тянуло свежестью, настоянной на разнотравье, на духмяной, вяжущей плоды смородине, густо разросшейся в распадке Хлебного ручья. Тишина. Даже неумолчный комариный гуд сник в междузорье. Все: и природа, и люди, и лошади — отдыхало в коротком, но глубоком сне перед костоломной страдой, страдой изнурительной, но желанной, радостной непролазным травостоем этого лета.

— Иди, чего уж тут, — отсылал Прыгина Журавский, — таи не таи, а Наташа очи без тебя не сомкнет — любит, а потому ждала она, не скрывая чувств... Задачина не трогай...

Вот это «Задачина не трогай» и не давало им разойтись по домам уже часа три-четыре. Прыгин еще в тюрьме узнал, что Журавский увез на Печору некоего Задачина, служившего короткое время делопроизводителем в Мариинской учительской гимназии. До того Задачин отбывал политическую ссылку в Мезени за принадлежность к РСДРП. Отбывал-то отбывал — это точно установлено... Да тянулся за ним слушок: провокатор. Более того: «мокрый» провокатор. Однако проверить это Прыгину не удалось, ибо и в Мезени, и в Усть-Цильме остались единицы ссыльных — с длительными сроками. Прыгин после освобождения даже заезжал в Мезень, но уточнил только фамилии товарищей, отбывавших с Задачиным ссылку. Нужны были запросы по цепочке в центры, на что требовались месяцы. Вот на это время и распространял свой приказ Журавский: «Задачина не трогать», соглашаясь с Прыгиным, что Задачин агент Чалова.

— Вы остерегайтесь его, — говорил Журавский, — мне же ничего не грозит: я не состою членом тайной политической организации. То, что я пишу, то я и публикую: будь то против правительства, будь то против отдельных деятелей. Но, Николай, согласись и с тем, что Задачин работник редкой исполнительности и чрезвычайно трудолюбив: на него я взвалил всю бухгалтерию, все делопроизводство, а он еще изъявил желание привести в порядок весь мой огромный архив...

— Архив-то хоть ему не доверяйте! — взмолился Прыгин.

— Там нет ничего крамольного: улики я убрал... Тебе скажу, где они: у казначея. План, согласованный с обоими Жемчуговыми, таков: я публикую под псевдонимом Совик хлесткий фельетон о Тафтине: «Авантюрист в мундире». Суть авантюры не раскрою. Он будет вынужден подать на редакцию газеты в суд. Вот там-то выкинем козыри, и дело о лжецаре получит всероссийскую огласку, перекочует в Питер... Понятно?

— Понятно. Жемчуговы опытные юристы. Меня вытянули из лап Чалова они, — одобрил план Прыгин, — но...

— Опять Задачин? — начиная терять терпение, повернулся Журавский к Прыгину. — Вы вольны его подозревать, но ты, Николай, мне предлагаешь не дело: посадить Задачина на пароход и увезти со станции. За что? Почему? Это как раз спугнет Чалова, насторожит. Смотри-ка, как спокойна и величественна Печора на восходе солнца. Какой глубинной силой от нее веет! Какой непроходящей нежностью и свежестью... И мертвым не разлучайте меня с ней — я вечный сын Печоры...

Прыгин смотрел не на реку, а на Журавского: какого-то необычного, не повседневно деятельного, чрезмерно требовательного к себе и к ним, а спокойного, обращенного и вглубь и вдаль одновременно.


* * *

Журавский и делопроизводитель Задачин сидели в научной библиотеке станции. Библиотеке была отведена в главном корпусе просторная светлая комната верхнего этажа. Ее основу составляли энциклопедии, специализированные многотомные издания по географии, геологии, энтографии, истории, сельскому хозяйству. Здесь были новейшие книги и публикации по зоологии и ботанике на немецком и французском языках. Заботу о библиотеке станции взяли на себя петербургские друзья, ее постоянно пополняли посылками Заленский, Риппас, Книпович, Шокальский, многое привозил и сам Журавский.

В углу, за книжными полками, в двух отдельных шкафах, хранился личный архив Андрея. Тут было все: детские письма Андрея Григорьева, дневники гимназиста Журавского, его студенческие работы, обширная переписка с учеными, администраторами, сановниками, прошения государю, скупые ответы на них «а по сему отказано»; отдельно лежали сотни губернских и столичных газет со статьями Журавского-публициста, толстые стопы журналов с публикациями Журавского-ученого, отдельные статьи, брошюры, оттиски с гранок так и не изданной монографии «Большеземельская тундра», полевые журналы семнадцати экспедиций. С первого класса гимназии и до этого дня Журавский не выбросил ни одной дневниковой странички, записки, письма, черновика статьи, газеты, журнала, каковы бы они ни были — с горькими упреками, оскорблениями, или с восторженной похвалой.

Здесь было все то, что позволило Юлию Михайловичу Шокальскому назвать научную и практическую деятельность Журавского «эпохой исследования Печорского края».

Журавский, присев устало на стул, оглядывал стопы разноформатных пожелтевших бумаг на полу, на столе, на стеллажах. В каждой бумаге его труд, труд, труд! В каждой бумаге мысли и человеческие отношения во всей их неимоверной сложности: воззрения, домыслы, истины, просьбы, требования, размышления, любовь, ненависть, клятвы, проклятия...

— Андрей Владимирович, — прервал раздумья участливый, проникновенный голос Задачина, — я разобрал письма по фамилиям приславших их: вот двадцать шесть писем Андрея Александровича Григорьева, тут более восьмидесяти писем и телеграмм Платона Борисовича Риппаса, это стопки писем Дмитрия Дмитриевича Руднева, Степана Григорьевича Писахова, здесь письма Прыгина, Калмыкова, Шкапина, — показывал на ячейки в стеллажи Задачин. — Всего у вас сохранилось две тысячи шестьсот двадцать шесть писем, открыток и телеграмм от ста двенадцати корреспондентов.

— Спасибо, Николай Иванович, за терпение, — устало улыбнулся Журавский. — Надо было это сделать самому, да... Извините за тяжкий, внеурочный труд.

— Господи! Это не труд — это счастье, Андрей Владимирович! — заблестели, оживились глаза Задачина. — Я раскладывал конверты и благоговел — какие фамилии: академики! Ученые с мировыми именами! Князья! Графы! Даже сам государь!

— Чтите? — в голосе Журавского проскользнул оттенок неудовольствия, удивления.

— Кого? — спохватился Задачин.

— Царя, светлейших...

Журавский пристально смотрел на Задачина и думал: «То, что ты агент Чалова, — сомнений нет. Но способен ли ты, Задачин, сын крестьян, выученный на их трудовые рубли в реальном училище, убить? Быть может, не совладав с собой, ты на мгновение стал зверем и совершил чудовищное преступление? Быть может... Скорее всего так и было. А вот убьешь ли ты меня, изучив день за днем весь мой мученический путь? Ты вот уже четыре месяца изо дня в день идешь по следам невероятной борьбы добра со злом, где я спотыкался, падал, но шел и шел вперед, обретая силы в пути. Способен ли ты, Задачин, оборвать этот путь?»

— Царей, особенно Николая Кровавого, любить не за что, — тускло, тихо ответил Задачин. — И вас, Андрей Владимирович, он милостями не осыпал... Даже вас!.. Нужно ли, Андрей Владимирович... Можно ли теперь разобрать письма и разложить их в строго хронологическом порядке? Я бы с удовольствием сделал это, как ранее разложил ваши статьи.

«Ты хочешь получить официальный доступ к их содержанию? Что ж, получи».

— Можно, Николай Иванович, но это каторжный труд. И вовсе не обязательный.

— Помощь вам, Андрей Владимирович, — для меня награда, — опять загорелись каким-то лихорадочным блеском глаза Задачина. — Я, как и вы, буду трудиться от зари до зари...

«Трудись, Задачин, — усмехнулся в душе Журавский. — Я уверен, что здесь ты созреешь до правды и будешь свидетельствовать о злодеяниях Чалова. Это будет козырь! Главный козырь! Это будет мой ответ Прыгину!..»

— Андрей Владимирович, — Задачин держал в руках пачку свежих архангельских газет «Северное утро». — Куда положить эти газеты? В стопку «Журавский» или иных авторов?

— В мою стопку, Задачин, — машинально ответил Андрей, собираясь уйти.

— Но серия фельетонов «Авантюристы Севера» подписана псевдонимом Совик? Как беспощадно высмеян Тафтин — «авантюрист Севера номер один»! А с ним какой-то Кириллов — «авантюрист номер два»! Мне бы так уметь! Я кладу в вашу стопу, Андрей Владимирович. Это стопятидесятая ваша газетная публикация...

— Понял, все понял, Задачин, — повернулся к делопроизводителю Журавский и посмотрел на него в упор твердым взглядом. — Но задумайся и ты: не ошибись в выборе...

Задачин серел лицом, пот покрывал его бритую голову.

— Говорят, в Мезени вы, Николай Иванович, носили пышную шевелюру и роскошную бороду?

Журавский, не дожидаясь ответа, повернулся и быстро вышел из библиотеки.


* * *

Июльские номера газеты «Северное утро» лежали на столе в домашнем кабинете полковника Чалова. Теперь уже не полковника, а генерал-майора Чалова — вчера пришло в Канцелярию губернатора высочайшее повеление «произвести полковника Чалова Николая Иларионовича в генерал-майоры по Жандармскому корпусу Российской империи». Сегодня по этому случаю Чалов у себя на квартире принимал поздравления. С обеда и до полуночи новоиспеченный генерал выслушивал тосты, благодарил за подарки, чокался бокалами, мило улыбался дамам, а на душе было тоскливо, смутно, паршиво. Если бы не очаровательная тридцатилетняя жена Ари, Чалов бы сорвался, испортил банкет. Ари встречала и провожала гостей, обильно угощая и одаривая всех на прощание красотой и лаской. Время от времени она оказывалась рядом с Чаловым, одетым в гражданский костюм английского покроя, и, целуя в щеку, шептала:

— Николас, милый мой Николас, ты должен быть образ терпенья.

Ари знала, что так угнетало ее мужа: представление на генеральское звание послал еще камергер Сосновский, а всех генералов, аттестованных камергером, звали «карточными генералами» и большинство из них убежало из Архангельска, Ушаков же от стыда и страха умер. Знала Ари и то, что ее Николас месяц тому назад подал прошение по инстанции на отставку в чине полковника. Знала и то, что ее отец Мартин Ульсен и муж Николай Чалов основали фирму по обработке и сбыту русской пушнины — процветающую фирму. Теперь же вместо отставки — звание генерал-майора по Жандармскому корпусу. Не видать Ари ни Лондона, ни Монреаля, но она крепилась...

Сам же Чалов знал гораздо больше: сегодня объявлена всеобщая мобилизация в России, завтра — война с Австро-Венгрией. Война! Война в предреволюционной России, а он генерал-жандарм! Чтобы понять, что́ его ждет, не надо было дослуживаться до генерала.

«Дослужился! — издевался сам над собой Чалов. — Стал «карточным генералом» — посмешищем! И фирма лопнет: Мартин стар, болен, а мне теперь из Архангельска никуда! И все из-за этой «собаки на сене» Журавского: из-за него затянул с отставкой. Все ждал: авось поймет, утихомирится...»

Когда губернатор, вице-губернатор, консул Томас Водгауз и другие именитые гости откланялись, Чалов, сославшись на головную боль, ушел в свой кабинет подумать, собраться с мыслями, побыть одному, отдохнуть от этого суточного калейдоскопа ненужных поздравлений, дурацких возгласов: «За генерала!!!»

Однако отдохнуть не дали: впорхнула Ари, крепко поцеловала в губы и сказала:

— Изволили прибыть Пэтер Тафтин.

Вот тогда Чалов и вынул из стола «Северное утро», снял пиджак, сорвал душивший его галстук, опустился в кресло.

Тафтин величественно возник в дверях кабинета и шел к своему другу и компаньону с увесистым свертком в руке. У кресла он остановился, ожидая, когда поднимется Чалов, примет подарок, поблагодарит.

— Поздравляю, от всей души поздравляю, Николай Иларионович. Рад, безмерно рад... — тянул руку с подарком Тафтин, невольно сгоняя с лица приготовленную улыбку. — Устал? Понимаю...

— Вряд ли понимаешь, Тафтин. Вряд ли... — вместо приветствия и благодарности услышал обескураженный чиновник. — Садись, — показал Чалов на стул, не обращая внимания на сверток в руке Тафтина. — Садись...

Тафтин сел, положил завернутую в голубую бумагу коробку на самый край стола, расстегнул ворот форменного мундира. Он окинул тяжелым взглядом поджарую фигуру Чалова, его нахмуренное сосредоточенное лицо и понял: пришел он в недобрый час, ибо так с ним тут никогда не обходились.

— Тэк-с, тэк-с, тэк‑с, — не добрея, сквозь зубы прищелкнул языком Чалов. — Подал в суд на редакцию «Северного утра»? Тэк‑с? Подал? — спросил тихо, на выдохе.

— А что было делать, Николай Иларионович? Редактор не раскрывает имя автора. Я же неслыханно оскорблен: «Авантюрист Севера номер один»! Был вызван из Ижмы губернатором: «Извольте потрудиться снять оскорбление или подать в отставку». В этой же паршивой газетенке, — кивнул Тафтин на стол, — одни помои... Они же ничего толком не знают! — сгустил голос Тафтин, пытаясь успокоить Чалова. — Да и кто что докажет? Пусть покрутятся! Я утру им слюни! — поднял голову Тафтин, ободренный молчанием Чалова.

— Утрешь, утрешь... — зло усмехнулся Чалов, смахнув полуседую прядь со лба. — Тэк‑с! — рывком выскочил из кресла генерал и встал над глыбистым Тафтиным. — Где «Дарственная»? Где твой «царский» портрет? Сгорели?

— Ты мне не веришь, Николай? — Тафтин сбычил голову, перевалил корпус вперед, намереваясь встать, уйти.

— Сиди, «царь», — выдохнул Чалов. По выработанной годами манере ведения допросов Чалов всегда стремился подавить волю допрашиваемого. Так было и сейчас.

— Посиди, Петр, посиди, — приказал Чалов, заметив намерения Тафтина. — Не верю, говоришь? А как тебе верить, если «Дарственная» и твой «царский лик» у Журавского с Прыгиным? Как?

— Быть того не может! — Тафтин хотел выкрикнуть это как утверждение, но прозвучали слова жалким полувопросом. Он ощутил: это правда. Она, загнанная вглубь, жила в нем все эти месяцы.

В свое время, сдав пушнину Ульсену и отгуляв свое, Тафтин примчался к Чалову, рассказал о трагических событиях, показал обгоревшие замочки от сундучка. Полковник, хмуро и молча выслушав, ничем не выразил своего отношения к рассказу. Нов прищуренных глазах его Тафтин прочитал одно: врешь! Тафтина, сообщившего, как он считал, правду, это оскорбило. На всякий случай он попытался разыскать ненужного больше ненца-переводчика и еще раз одарить и припугнуть, чтоб молчал как рыба. Не найдя верного помощника и смутно догадываясь о причинах его исчезновения, Тафтин с подарком кинулся к Фридовскому. Тот под большим секретом шепнул, что Толмача могут найти только ангелы, а к Фантазеру «приклеен мокрый хвост». Тафтина это, в общем-то, успокоило, и он, воспользовавшись чиновничьей чехардой в губернии, уехал в Ижму и исполнял знакомые ему обязанности: служебные и руководителя местного отделения партии эсеров. Не очень расстроил Тафтина и фельетон «Авантюристы Севера» — перегнули, пересолили завистники! Тем более что, назвав его «авантюристом номер один», газета серьезных обвинений предъявить не смогла. Де, мол, он, чиновник по самоедским делам Тафтин, спокойно ждет, пока вымрут его подопечные. Это не обвинение, «а шлепок грязи, брошенный завистником на его мундир!» Так он и сказал новому губернатору, уйдя от него с заявлением в суд. Смело он шел сегодня и к Чалову, правда выждав час, когда схлынут гости, а генерал раздобреет от поздравлений и подношений...

— Быть не может? Тэк‑с! — щелкнуло пистолетным выстрелом над ухом Тафтина. Чалов, усилив звук пальцами, подошел к сейфу, вынул пакет, бросил на стол перед Тафтиным. — Этому агенту нельзя врать, Тафтин. «Дарственная» у Журавского на станции. После успения он выедет с ней сюда, в Архангельск. Знаешь, для чего выедет? Чтоб брякнуть на стол судье, когда ты будешь обвинять редакцию в клевете, в недоказанном фактами «оскорблении мундира»!

— Но, н-о, — начал заикаться Тафтин, не в силах справиться с внезапной дрожью, — сго-о-ре-рела же...

— «Сгорела»! Провели тебя, «самоедский царь», как голодного щенка. За тобой они гонялись два года. Капканы расставили по всем правилам. Ты знаешь, кто выступит адвокатом редакции «Северного утра»? Жемчугов! Он заставил меня выпустить Прыгина. А знаешь — для чего? — ястребом кружил Чалов над ошарашенным Тафтиным. — Журавский, Прыгин, Ель-Микиш выступят свидетелями твоего преступления, ограбления кочевников лжецарем. Лжецарем! Понял, Тафтин? — навис поджарый, напрягшийся, страшный Чалов над Тафтиным. — Суд над лжецарем перенесут в сенат. А там — петля. Пет‑ля, как всем лжецарям на Руси!

— Но, но‑о‑о, — замотал крупной головой Тафтин.

— Что «но‑о‑о»? Я с тобой? Шалишь, брат! Ты свой ясак продавал Мартину Ульсену, представителю англичан, за золото. Все это, Тафтин, занесено в реестры фирмы, где ты письменно поклялся, что пушнина благоприобретенная. Не я посылал, и не я ездил в Петербург за «Дарственной», Тафтин! В петлю полезешь один! — рубанул ладонью воздух генерал.

Тафтин как-то неестественно дернул лопатками, подобрал ноги и сполз на колени.

— Спа-аси, Ник‑о‑о... — колотилась непослушная челюсть в такт подергиванию седой лысеющей головы.

Действительно, Чалов — один только Чалов — знал, как спасти Тафтина: для этого надо уничтожить и улики, и обличителя. Чалов не только знал, он мог это сделать. О том и просил могущественного друга Тафтин.

— Все от-от-дам... Всю жи‑жи... — подползал к туфлям Чалова Тафтин.

— Спасение в твоих руках, в голове... Слушай: сегодня, уже сегодня, загремят пушки на нашей границе...

— Где‑с?

— Слушай! Я дам в Усть-Цильму сигнал — там тоже грохнет выстрел... Завтра ты выедешь по тракту и через четыре-пять дней будешь там. Понял? Твое дело доехать вовремя. Взять у Иголки улики, припугнуть, заставить его говорить, что он помешанный эсер, сведший счеты с Журавским... Понял?

— По-онял, — уверенно кивнул головой Тафтин. — Как зовут Иголку?

— Задачин, писарь Задачин. Знай, Петр: состав окружного суда выехал на завод Ульсена. Грохнет выстрел, Бибиков даст телеграмму: допросить и судить Задачина на месте. Прыгин высветил Иголку. Они могут схватить его раньше... Понял, Тафтин? Надо успеть! Крыков и Задачин будут знать о твоем выезде. Гони, если хочешь жить, Петр Платович. Запомни: ты привез указания от эсеров. В тундру больше ни шагу! Го‑ни!

Когда дверь за Тафтиным закрылась, Чалов убрал со стола пакет и газеты, оправил рубашку, надел пиджак и, оглядев себя в зеркало, щелкнул сухими длинными пальцами.

— Тэк-с! Если уж быть генералом-жандармом, то с пользой! Надо выйти к гостям, надо послать телеграфную шифровку в Усть-Цильму...


* * *

На следующий день, в два часа пополудни, на станции появился пристав Крыков. Если учесть то, что быстрый бег взмокшего коня будоражит и всадника, поведение его было естественным: нервно-встревоженным, резким, хамоватым. Узнав у сторожа Кучубы о том, что все рабочие, нанятые из числа политических ссыльных, находятся на запечорских пожнях, он успокоился и чуть подобрел:

— Не было бы счастья, да несчастье помогло... — скороговоркой выразил пристав свое удовлетворение сообщением Кучубы. — Хотя и пересчитать бы вашего брата не грех, — спохватился он.

— Та хиба ж мы сами не перечтем семь-то душ? Завтра успенье — все як один явятся.

— Вот то-то и оно, что завтра успенье... Где писарь? Списки рабочих у него? Сходи — пусть явится ко мне со списками.

— Та вин в канцелярии, прошли бы сами...

— Жарко. Пойду на берег, пусть придет в беседку. — Крыков, кинув конский повод на штакетину и захлестнув его петлей, не оглядываясь, крупно зашагал прочь от Кучубы.

Письмоводитель Николай Задачин, как точно по штатам станции именовалась его должность, услышав от Кучубы о приказе Крыкова явиться со списками политссыльных в беседку, засуетился, задвигал ящиками стола, а потом закричал на сторожа:

— Чего встал? Сказал — и уходи!

Пожилой словоохотливый добродушный Кучуба осуждающе покачал головой и молча вышел — не нравились ему, ох не нравились ни внезапный приезд пристава Крыкова, ни суматошное поведение большеухого писаря. Но что делать? Ясно было одно: в беседке, построенной Журавским на оголенной стрелке Хлебного ручья, разговор Крыкова с писарем не подслушаешь.

«Не подслухаешь... Не подслухаешь... — размышлял Кучуба, неслышно удаляясь по коридору от двери Задачина. — Но и вин не може мене бачить. Ключ от его комнаты у мене в кармане...»

Ключ они изготовили с Прыгиным недели три тому назад, когда выследили Задачина, укладывавшего в тайник почту. Выследили они и того, кто взял эту почту — местного паренька Оську-Голыша. Ясно было, что Задачин снимает копии с переписки, с архива Журавского. Это не оставляло сомнений в принадлежности писаря к охранке, окончательно выявило его нацеленность на Журавского. Однако и после этого заведующий станцией не дал тронуть Задачина.

— Выявил себя — это хорошо. Больших секретов в моем архиве нет, но разговаривать с ним будет легче. Следующую тайную почту прошу доставить мне, — попросил Журавский Прыгина с Кучубой.

Прыгин, руководивший теперь всеми работами на метеостанции, не стал настаивать на отстранении Задачина от дел по ряду причин: видимо, то, что нужно было отправить Чалову из переписки Журавского, агент уже отправил, к успению же ждали на станции Калмыкова, который должен был найти хотя бы одного бывшего ссыльного мезенца, который мог подтвердить преступление Задачина. Пока же договорились обезоружить Задачина, выкрасть у него наган. Кучуба, пристально ощупывая глазами писаря, установил, что Задачин вооружается с наступлением темноты, днем же наган оставляет в комнате. Однако в последнюю неделю Задачин не выходил из главного корпуса, где в смежных комнатах на нижнем этаже размещались канцелярия с кассой и жилье письмоводителя. Бледный до синевы писарь метался из канцелярии в свою комнату, ел всухомятку, отказавшись от общего питания. Сославшись на нездоровье, он избегал встреч со всеми, даже с самим Журавским. Сердобольная Устя приносила «убогому» то миску щей, то молока, то чая. Но приносила в канцелярию, ибо в комнату Задачин не пускал и ее. Это усложняло задачу Кучубы. Прыгин, скрывая план разоружения Задачина, предупредил Андрея о странном поведении «ангела-хранителя», как между собой называли они агента Чалова.

— Вижу, вижу, Николай, — отмахнулся Журавский. — Дайте мне закончить монографию «Печорский край», и я займусь Николаем Ивановичем. Займусь. Он должен помочь нам, Николай! Ты знаешь, к какому убеждению я пришел? — загорелись глаза Журавского.

— К какому? Что «ангел» не может убить и мухи?

— Я не о том, — досадливо поморщился Журавский. — То, что России не быть могущественной без освоения богатств Севера, — это верно. Но верно наполовину, а то и менее того!

— А что верно полностью?

— То, что богатства могут быть освоены только в революционно преобразованной России. В России социалистической!

— Я рад за тебя, Андрей, — влюбленно смотрел на друга Прыгин, — но безнадежно надеяться на издание монографии с такой концовкой.

— Я понимаю это, — согласился Журавский. — Потому я написал так: «Говорят: северные земли — земли будущего. И да и нет — это земли будущих людей России!» Я не надеюсь на издание монографии теперь, — выделил слово Андрей, — потому послал в Географическое общество квинтэссенцию из нее. Юлий Михайлович обещал издать... Вас же прошу помочь Ольге сберечь архив, сберечь монографию, воспитать детей, если...

— Мы должны сберечь тебя, Андрей! — вырвался крик отчаяния у Прыгина. — Но ты связываешь нам руки.

О том последнем откровенном разговоре Прыгина с Журавским знал старый Кучуба и не спускал глаз с Задачина. Укрывшись в кладовой, устроенной в самом конце коридора, Устин ждал, следил в оконце, когда «ангел-хранитель» побежит из канцелярии в беседку к Крыкову.


Крыков, все еще потный, взъерошенный, встретил Задачина вопросом:

— Следят?

— Кто? Где? — заозирался по ближним кустам писарь.

— Эк вымотали тебя, — подернул черными усами пристав. — Крышка тебе, Задачин, коли не исполнишь сегодня приказ самого. С завтрашним рейсом парохода приезжает Калмыков... Он был в Мезени, в Архангельске...

— Какой приказ? «Дарственная» у казначея... Как ее...

— Погодь, Иголка, — поморщился сытый краснолицый Крыков. — Казначей вчера привез на станцию все, что хранил. Журавский сразу после успения едет в Архангельск. Ясно?..

— Возьму. Ключи у меня... В дупле будет. Зачем сами-то сегодня — следят же! — взмолился Задачин.

— Чего им следить, коль знают они все, — оборвал Крыков писаря. — Тебе приказ: «уколоть иголкой»! Приказ самого, понял?

— Нет, нет! — замотал головой Задачин. — Выкра-аду «Дар-дар‑р...» — голова писаря дернулась от пощечины в одну сторону, потом в другую.

— Щенок! — шипел пристав, зажав Задачина в угол беседки. — Ще-енок! Если не сделаешь — и с камнем на дно Печоры... Убьешь — спасем. Как тогда... Спасать тебя едет из Архангельска Тафтин. Знай: сегодня не исполнишь приказа — завтра и искать тебя не будем! Пусть политики с тобой расправляются.

— Меня, ме-ня уб-уб...

— Не убьют. Выстрели где-нибудь около своей комнаты. Запрись, не подпускай... На станции телефон — вмиг сообщат в управу. Я сразу же буду, заберу тебя с собой.

— В камере уб-уб... — никак не мог произнести страшное слово Задачин.

— А ты со-ображаешь, Иголка, — поддразнил пристав. Но потом, посерьезнев, добавил: — В камере кокнуть могут — это ты верно надоумил. Своего я тебе туда подсажу — не даст тронуть, оберегет тебя этот бугай до Тафтина. Но одно знай, Иголка: без верного выстрела я тебя арестовывать не буду. Не за что — сам понимаешь! Искать тож не буду — бесполезно... Иди.


Ни вечером, ни ночью Задачин не выполнил приказ Чалова. Это, пожалуй, была самая страшная ночь для Задачина: Кучуба слышал сдавленные рыдания, стоны, подвывания писаря, не нашедшего в своем тайнике нагана.

Этажом выше, в просторном кабинете Журавского, до утра горела лампа. Спать он лег на восходе позднего августовского солнца, так и не пробившего своими лучами густого тумана, спеленавшего Мати-Печору. Только к полудню упругий и упрямый ветер продул печорские поймы, высветлил подернутые багрянцем прибрежные ольшаники, раскачал могучие ели на стрелке Хлебного ручья. По-жестяному гулко и тревожно переговаривались осинники, мягко и печально, просвечивая поздним румянцем, увядали березки. Ветер наносил ни с чем не сравнимый запах печорских далей — и бодрость, и неведомый зов, и вечная грусть в этом запахе.

Кучуба — в валенках, в кожухе, с шапкой в руках — сидел на нижней ступеньке крыльца и напряженно вслушивался — то ли в звук ветра, то ли в тишь изнурительных бессонных ночей, то ли в предчувствие неизбежной печали.

— Поспи, Устин, — подошел к нему Прыгин. — День... Гости на станцию собираются... А я поеду встречу Семена Никитича.

— Поезжай, торопись, Микола... Во всех церквах зараз спивают: «Чашу спасения прииму». Где же ты, наша «чаша спасения»? — тихо качал седой головой Кучуба.

Ступеньки крыльца были под окном комнаты Задачина, и он забывшими сон лихорадочными глазами следил за Кучубой, за Прыгиным, впитывал, скрывшись за занавесью, каждое слово. Подождав, когда они уйдут, он поспешно отпер дверь, пробежал по коридору и постучался в комнату, где жил рабочий-бобыль из местных охотников. Задачин, соврав, что выследил волчье логово, выпросил у него ружье и патроны с картечинами...


Обедали в тот день по случаю праздника поздно и как-то грустно, устало. После обеда все ссыльные, разом поднявшись, пошли покурить в сторожку к Кучубе. Журавский с детьми, с казначеем Нечаевым, с Ольгой и Наташей отправились на берег Печоры поудить густо снующей жирующей рыбешки.

Возвращались они через час: дети шумной стайкой убежали к пруду выпустить живых рыбок, Ольга и Наташа поспешили на кухню помочь Устине Корниловне, Журавский и Нечаев, перекинув через плечи удочки, поотстали. Около крыльца Андрей, решительно забрав удочки у сгорбившегося Арсения Федоровича, сказал:

— Отправляйтесь на общее чаепитие: проводим успение, проводим меня... Я поставлю удочки в крыльцо и догоню...

Арсений Федорович не успел отойти и на десяток шагов, как в крыльце грянул ружейный выстрел. Нечаев кинулся туда...

На нижней площадке распластался Андрей. Кровь из трех ран от волчьих картечин тоненькими струйками стекала на ступени. Глаза еще не успели потухнуть и смотрели в сторону убегающего Задачина светло, удивленно...

Убили! Журавского убили-и-и!.. — застонал казначей Нечаев.

Журавского убили-и-и... — стонали родные гнездовья.


В Архангельске эхо далекого выстрела аукнулось двумя телеграммами:

Прокурор доносил в Петербург:

Убитый Андрей Владимирович Журавский занимал выдающееся место в качестве исследователя Печорского края, вследствие чего имею честь просить донести о вышеизложенном Генерал-Прокурору Российской империи.

В Усть-Цильму телеграф принес волю генерал-майора Чалова:

Политических ссыльных к гробу Журавского не допускать!


Но они ослушались.

20 августа 1914 года станцию запрудили толпы народа, сотни скорбящих печорцев. На поднятых руках, закаменевших в гневе, несли к карбасу-катафалку Прыгин, Калмыков, Кучуба, Боев, Тепляков и их товарищи гроб с телом Журавского, венок из ржаных колосьев с надписью на ленте: «Добровольно ссыльному — от группы товарищей».

Когда поставили гроб в катафалк, Прыгин громко зачитал телеграмму от Платона Риппаса, от Юлия Шокальского:

Журавского нельзя мерить общей меркой — он, как Ян Гус, за идею освоения Севера пошел на костер. Такие достойны восторга, но не слез.


Усть-Цильма — Сыктывкар, 1960—1981 гг.


Загрузка...