Часть третья

Глава шестнадцатая

1

Сунагат с Хабибуллой пришли в Оренбург в полной уверенности, что быстро отыщут Тимошку. Здесь, в другой губернии, они уже не опасались жандармов, ходили без оглядки.

По адресу, который дал Никанор Зайцев, они без особого труда нашли двухэтажный деревянный дом, где должен был квартировать их приятель. Но хозяин дома огорошил их, заявив, что никакого Тимофея видать не видал и слышать о нём не слыхал.

Как быть? Куда податься? Что предпринять?

Парни растерянно побрели к центру города. Навстречу им попался человек в красной феске. Судя по головному убору, мусульманин, скорей всего — татарин. Обратились к нему с вопросом:

— Абзый [100], где тут могут остановиться люди, приехавшие из аула?

Человек в феске указал тростью:

— Вон там за углом, по левую руку… Друзья провели ночь на постоялом дворе и утром, попив чаю, отправились на вокзал. Весь день в людской толчее высматривали Тимошку. Не высмотрели. Поискали, как советовал Никанор, железнодорожного рабочего Тихона Иванова, и тоже бестолку.

Покрутились на вокзале на следующий день, потом, в надежде случайно столкнуться с Тимошкой, слонялись по базару, а того нет как нет. И обоим пришла в голову одна и та же мысль: уж не схватили ли их приятеля Жандармы, не угодил ли он опять за решётку? Но чтобы не потревожить своей догадкой другого, никто из них эту мысль не высказал. Сунагат, скорее всего для собственного успокоения, подумал вслух:

— Может, этот шайтан укатил в Самару?

— Вполне возможно, — согласился Хабибулла. — Скорый он на подъём.

Потеряв надежду встретиться с Тимошкой, друзья задумались, как быть дальше, как добывать пропитание. Имей они в городе знакомых, проще было б устроиться на работу. Но никого в Оренбурге они не знали. Сунагат когда-то приезжал в Оренбург с хозяином своим Егором Кулагиным, около какого-то магазина загрузили подводы товарами, но поди отыщи этот магазин, когда их тут вон сколько! И ни улицы, ни дома, в котором тогда переночевали, не запомнил.

Выручил их старик, подметавший улицу возле постоялого двора.

— Э, для таких молодых, как вы, работы не впроворот! — сказал он, узнав, о чём печалятся парни. — Идите на станцию, там нужны люди грузить да разгружать вагоны. И на купеческих складах грузчики требуются…

Нанялись на станции грузчиками. Паспортов у них не спросили, лишь записали со слов имена и фамилии и выдали по седелке на спины: айда таскай!

Поначалу работа показалась нетрудной. Весело взваливали на себя пятипудовые мешки и рысью взбегали по толстой доске в вагон. Через час выдохлись. А вечером еле доплелись до постоялого двора. Спали как убитые. Утром проснулись — не шевельнуться, всё тело болит…

Но понемногу они втянулись в работу, пообвыкли. Подыскали квартиру. Среди грузчиков появились у них приятели. По городу они ходили теперь уверенно; встречая на улице жандармов, не терялись.

День за днём — минула зима, промелькнула коротенькая весна, задышало зноем азиатское небо.

Во второй половине лета забастовали паровозные бригады. К грузчикам приходили от машинистов и кочегаров агитаторы, уговаривали, чтоб тоже бросили работу и добивались увеличения заработка. Грузчики колебались.

По случаю объявления забастовки железнодорожники неподалёку от пакгаузов устроили митинг. Грузчики пошли послушать, что там будут говорить.

На паровоз, поданный вместо трибуны, поднялся широкоплечий, крепкого сложения человек в замасленной куртке.

— Это кто ж такой? — полюбопытствовал Сунагат.

— Дядя Тиша… Тихон Иванов будет говорить! — ответил стоявший рядом грузчик Астахов.

Сунагат дёрнул Хабибуллу за рукав:

— Гляди! Тихон Иванов, которого мы искали!..

Оба, вытянув шеи, приготовились слушать оратора.

Выступал Иванов недолго. Разрубая воздух короткими взмахами руки, он просто и толково объяснил причину забастовки. Движение на железной дороге в последнее время усилилось, это мог заметить каждый. Поездов проходит больше, грузов, стало быть, тоже перевозится больше, работы всем прибавилось, а плату за неё даже уменьшили против прежней. Рабочие едва сводят концы с концами…

— Если мы будем крепко держаться друг за друга, то добьёмся улучшения своего положения, — зычно говорил оратор. — К забастовке должны примкнуть и грузчики…

— С нашей артелью каши не сваришь, — сказал Астахов, взглянув на Сунагата и Хабибуллу. — Народ у нас больно пёстрый, много временных, они, наверно, ещё и не понимают, что такое забастовка.

— Почему ж… — возразил Сунагат. — По-моему, дядя Тиша всё понятно объяснил. И вправду, с утра до ночи надрываемся, а сколько получаем?..

Когда оратор закончил речь и спустился вниз, Сунагат пробился к нему, заговорил. Передал привет от Никанора Зайцева. Иванова привет, похоже, обрадовал, его озабоченное лицо посветлело. Сунагат принялся торопливо рассказывать, как он с Богоявленского завода, где работал с Тимофеем Зайцевым, попал сюда, в Оренбург, и стал грузчиком, как искал его, дядю Тишу, чтобы напасть на след Тимошки…

Дядя Тиша слушал, бросая быстрые взгляды по сторонам, — чувствовалось: его что-то тревожит.

— О Тимофее — потом, — оборвал он рассказ Сунагата. — А сейчас вот что… Выходит, ты всех грузчиков знаешь?

— С самой осени с ними. Вместе вон с тем парнем… — Сунагат указал в сторону Хабибуллы.

— Так вот… О чём речь — ты слышал. Надо, чтобы и грузчики бросили работу. Всем на одном стоять надо. Там у вас есть наш человек. Но он русский, а хорошо бы с пришедшими из аулов башкирами и татарами поговорить по-своему. Сумеешь?

— Постараюсь.

— Об остальном — в воскресенье. Найдёшь меня на базаре в мучном ряду. Пока — будь здоров!

Дядя Тиша тряхнул Сунагату руку и, обогнув паровоз, исчез. И только тут Сунагат заметил, что по шпалам к митингующим бегут полицейские.

Толпа быстро рассеялась.

На следующий день на станции установилась непривычная тишина. Замерли паровозы. У длинных пакгаузов стояли пустые вагоны, но никто возле них не показывался: грузчики поддержали забастовку.

Администрация предприняла попытки подкупить часть рабочих, склонить их на свою сторону. Тем, кто немедленно выйдет на рабочее место, обещали платить как за сверхурочную работу. Конторские служащие в первую очередь довели это до слуха грузчиков, недавно пришедших в город из аулов. Один из конторщиков обхаживал и Сунагата. Сунагат отговорился: мол, дело у них артельное, в одиночку вагон не загрузишь. С грузчиками у начальства ничего не вышло. Тогда было объявлено, что администрация согласилась увеличить заработную плату, но только железнодорожникам. Забастовщики такое условие не приняли, чтобы не дать в обиду грузчиков.

Сунагат испытывал необыкновенный душевный подъём, впервые почувствовав силу рабочего единства. Его распирала радость: ведь и он, выполняя просьбу Тихона Иванова, подбивал колеблющихся грузчиков на забастовку. Ему хотелось скорее встретиться с дядей Тишей, поделиться с ним этой радостью.

В воскресенье, прихватив для видимости мешок, Сунагат с Хабибуллой отправились на базар. Ходили там из конца в конец мучного ряда целый день, но Иванова не нашли.

«Почему ж он не пришёл?» — ломал голову расстроенный Сунагат. Спросить было не у кого.

Забастовка длилась неделю. Верх взяли рабочие, администрация вынуждена была удовлетворить их требование.

Грузчики вышли на работу.

— Вот видишь! А ты говорил, что с нашей артелью каши не сваришь, — сказал Сунагат Астахову, когда если передохнуть в тенёк у вагона.

— Сварить-то сварили, да дороговато каша обошлась.

— Не понимаю…

— Дядю Тишу схватили.

— Как схватили? Кто?

— Так ты ж, вроде, сам в тюрьме побывал. Кто тебя схватил?

— А ты откуда это знаешь? — изумился Сунагат.

— Слухом земля полнится, — усмехнулся Астахов.

Оказалось, что много кое-чего он знает. Знает, что дядя Тиша должен был встретиться с Сунагатом, да не успел. Знает, где сейчас Тимошка Зайцев. Знает, что полиция втихомолку проверяла паспорта. Беспаспортные взяты на заметку, а к Сунагату интерес особый: видели его на митинге с Тихоном Ивановым…

Вечером, вернувшись на квартиру, Сунагат огорошил Хабибуллу:

— Худо наше дело, Хайбуш! Надо быстренько уматываться отсюда.

— Что случилось?

Сунагат пересказал, что ему стало известно, и заключил:

— Поедем в Орск, к Тимошке.

Договорились, что Сунагат на станции больше не покажется, а Хабибулла сходит, возьмёт расчёт под предлогом срочной надобности съездить домой, в свой аул.

Наутро Сунагат, чтобы убить время, вышел немного проводить товарища. Шли неторопливо по улице, и вдруг сзади:

— Аккулов, стой!

Враз оглянувшись, парни увидели направляющего к ним молодого офицера. Хабибулла обомлел. «Всё, пропали!» — решил он. Но Сунагат как ни в чём не бывало шагнул навстречу офицеру и протянул ему руку:

— Здравствуй, Саня! Или… Александр Егорович?

— Примем компромиссное решение: пусть будет Александр, — засмеялся офицер. — Здравствуй, дружок! Ты, оказывается, здесь! А мне писали с завода, что ты теперь — знаменитый беглец и разбойник…

— Никакой я не беглец… — смутился Сунагат.

— Ладно, ладно! Зачем от меня-то скрывать? Ты любителей тухлятины — жандармских ищеек опасайся. Если б даже ты был в чём-то виновен, я не запятнал бы офицерской чести доносом. Но тебя оправдали, чему я рад, клянусь честью русского офицера! Ты знаешь, мне же офицерский чин присвоили. Можешь поздравить…

Александр был в восторге от своего нового положения и упоённо тараторил, стараясь почаще повторять слово «офицер».

— Поздравляю, поздравляю… — сказал Сунагат. — А насчёт оправдания… это как понимать?

— Так и понимать. Вас, всех восьмерых, оправдали. Я ведь с братом переписываюсь, он мне все заводские новости сообщает. Если не веришь, могу показать письмо, которое получил ещё весной. Короче, зайди вечером к нам. Посидим за чаем, поговорим. Мама будет рада…

Вот так новости! Всё, что напланировали Сунагат с Хабибуллой перед этой нежданной встречей, полетело вверх тормашками. Если сообщение Александра верно, значит — Орск отпадает, значит — можно вернуться на свой завод. Но нужно посмотреть письмо, убедиться, что ошибки нет.

— Зайду. Непременно зайду, — заверил Сунагат.

Александр назвал свой адрес и, оглядев Сунагата с ног до головы, удовлетворённо заметил:

— А ты прямо-таки интеллигентом выглядишь. Совсем горожанином стал. Молодец! Ну-с, до вечера…

Парни смотрели вслед молодому стройному офицеру, пока он не затерялся среди прохожих.

Сунагат сиял от радости.

— Домой, Хайбуш! — воскликнул он, хлопнув товарища по плечу.

— Домой! — весело повторил Хабибулла. — Пропади пропадом бесприютная жизнь!.. А кто это был?

— Я тебе как-то рассказывал, что жил в работниках у Егора Кулагина. Это его младший сын. Учился здесь, а когда Егор умер, и мать к нему перебралась…

Этот длинный летний день тянулся бесконечно долго. Вернувшись на квартиру и собрав свои пожитки в узелок, Сунагат в нетерпении ждал вечера, когда сам сможет прочитать письмо из Богоявленского.

К Кулагиным он отправился один. Хабибулла радовался, как ребёнок, предстоящему возвращению в родные края и в то же время не мог отделаться от смутной тревоги, от опасений, вызванных военной формой Александра, поэтому идти в гости отказался.

Дверь Сунагату открыла Ольга Васильевна.

— Сунагатка! Какие ветры забросили тебя сюда? — всплеснула руками хозяйка. Она замёт но постарела, у глаз лучились добрые старушечьи морщинки.

Оказалось, что Александр ещё не вернулся домой. Ольга Васильевна, улыбаясь, ввела гостя в небольшую — то ли двух, то ли трехкомнатную — уютно обставленную квартиру.

Многие вещи в гостиной — настенные часы, кружевная скатерть на столе, обрамлённые фотографии у зеркала — были знакомы Сунагату, и на какой-то миг ему даже почудилось, что сидит он в старом кулагинском доме в заводском посёлке. Ольга Васильевна держалась, как прежде, просто. Она велела девушке, должно быть, прислуге, хлопотавшей в кухоньке, поставить самовар и горделиво сообщила Сунагату:

— А Сашка наш собирается жениться…

— То-то он больно весёлый, — поддержал разговор Сунагат. — А я думал — он уже давно женился и дети у него есть.

— Так ведь учился всё и учился!

Пришёл Александр.

— Вот молодец, что заглянул! — обрадовался он, увидев Сунагата. — Ты знаешь, кто бы здесь не появлялся из наших краёв, — все для меня как родные… А я каков, а?..

Александр повертелся перед зеркалом, шутливо выпятив грудь, развернув плечи. Он любовался собой, военная форма была ему к лицу.

— Ну, рассказывай, как живёшь?

Порасспросив Сунагата о его житьё-бытьё, Александр, наконец, показал ему письмо брата. Николай в самом деле писал, что восьмерых рабочих, арестованных прошлым летом, оправдали. Помогло им в этом деле то, что угодил за решётку сам виновник заварухи мастер Кацель, он вроде бы оказался австрийским шпионом, за ним приехали из города и увезли под конвоем…

Сомнения Сунагата рассеялись.

Возможно, Сунагат сам этого не осознавал, но до чтения письма где-то в глубине его души таилось недоверие к Александру, иначе он не пришёл бы за подтверждением столь приятной новости. Хотя они с Санькой подружились ещё в детстве, всё-таки эта была дружба хозяйского сына с батраком. Теперь разницу в их положении подчёркивала офицерская форма Кулагина. Для Сунагата любой мундир — будь то военный или жандармский — олицетворял враждебную ему силу. Поэтому его и несколько удивило и тронуло радушие, проявленное Александром. С особенным удивлением Сунагат размышлял за чаем об отношении Александра к жандармам. «Любители тухлятины, ищейки», — так сказал он при встрече утром. Сунагат не мог догадаться, что в этих словах выразилось извечное презрение боевых армейских офицеров к чинам охранки как к людям второсортным, трусам и бездельникам. Но в данном случае такие тонкости значения не имели. Парня обрадовало то, что и среди людей, носящих мундиры, есть, выходит, враги его врагов, — а жандармы, после пережитого им за последний год, стали для него заклятыми врагами.

Вернувшись к Хабибулле, Сунагат успокоил товарища. Впрочем, полностью успокоиться никто из них не мог. Пусть там, на своём заводе, их оправдали. Но теперь, после забастовки и ареста Тихона Иванова, над ними нависла опасность здесь. Надо было спешить. Скорей, скорей из Оренбурга!..

Им повезло: утром на выезде из города их догнал человек на пароконной телеге. Доставив в Оренбург какой-то груз, он возвращался домой и согласился подвезти парней за небольшую плату до Зиргана. А это, считай, полдороги.

И вот снова они в пути. Лошади идут ровной рысью. Всё жарче припекает спины солнце, усиливается духота. Изредка попадаются навстречу повозки, они проносятся мимо, взвихривая горячую пыль. По обеим сторонам дороги простираются хлебные нивы, конца-краю им не видать; ни лесочка поблизости, ни деревца, не на чем взгляд остановить, — разве лишь на синеющих вдали холмах,

С киблы [101] веет знойный ветер, гонит волны по морю пожелтевшей ржи. Волны то накатываются на дорогу шелестящим прибоем, то откатываются назад, отсвечивая тяжёлой медью колосьев. Колосья трутся друг о дружку, отчего над всей округой стоит шорох, — это слышится голос урожая.

Бесконечное дребезжание телеги нагоняет дремоту, сидящий впереди возница безуспешно борется с ней. Изредка он взмахивает кнутом, подгоняет лошадей дребезжащим в лад телеге голосом, но дремота тут же опять овладевает им, и голова его безвольно свешивается к груди.

Чем дальше, тем чаще попадаются у дороги сжатые полосы; хлеб связан в снопы, снопы сложены в суслоны, густо стоящие на потоптанной стерне; за рядами суслонов видны согнутые фигуры женщин и мужчин, в их руках поблёскивают серпы…

Поначалу наши путники с интересом смотрели по сторонам, любуясь открывающимися взору картинами, но дорога укачала их. Хабибулла заснул, скрючившись в задке телеги. Сунагат тёр кулаком глаза, стараясь отогнать сон. Он и не спал, и не бодрствовал — ушёл в полузабытьё, в сладкие мечтания. Мысли его путались. То он оказывался уже на стекольном заводе, среди старых товарищей, то воспринимал происходящее там как бы со стороны. Завод — в его видении — опять был остановлен на ремонт. Товарищи, окружив Сунагата, бурно выражали радость в связи с его возвращением. «Крепко мы друг за друга держались, вот и добились вашего оправдания», — объяснил кто-то. Конечно же, рабочие дружно нажали. А то разве власти пошли бы на попятную? Как же, дождёшься от них!.. Теперь всё хорошо. Он сходит в Ташбаткан за Фатимой и осенью впряжётся в работу…

Сунагат отчётливо видит перед собой Фатиму. На её лице — обида. «Не сердись на меня, Фатима, — говорит Сунагат мысленно, уже в который раз повторяя приготовленные для неё слова. — Не я виноват, что так получилось. Я тебе всё-всё объясню, и ты поймёшь, почему я тогда не смог прийти… Нас ни за что, ни про что схватили и бросили в тюрьму. Но у них ничего не вышло. И не выйдет, только всем нам надо крепко держаться друг за друга…»

Течение мыслей Сунагата неожиданно меняется, и он уже ругает себя: «Всё-таки раззява ты, парень. Сам во всём виноват. Надо было прошлым летом увести её собой. Так нет же! Богатство надумал сначала нажить. Кусай теперь себе локти!.. Нет, нынче уж будет по-другому. Может, поживу в ауле недельку, а может — сразу возьму её за руку и поведу на завод. Через горы, через леса, охотничьими тропами. Ахмади и с собаками не сыщет. А в аул мне возврата уже не будет. Что ж… Завод меня поставил на ноги. Правда, из-за него пришлось помытариться. И голодно было, и холодно. Зато ребята там какие! Возьмутся за что — так до конца… Крепко друг за друга…»

Укачало-таки и Сунагата. Наплыл сон, оборвал его мысли.


2

Из Зиргана они пешком направились в сторону Стерлитамака. Отшагали уже порядком, когда нагнали их прогонщики на пустых телегах. Опять повезло!

Вскоре замаячили над линией горизонта сизые конусы стерлитамакских шиханов; по мере приближения к городу всё выше поднималась гора Туратау, одиноко торчащая на равнине, словно забытый кем-то стог. Наконец показался и сам Стерлитамак.

Сунагату этот город знаком: не раз бывал в нём с Кулагиным, запомнил названия улиц, дорогу к складам, откуда они увозили товары, и даже имена богатых купцов — владельцев больших магазинов. Заглядывал он и на городскую толкучку, знает, где расположены постоялые дворы и кто их содержит. Словом, в своём уездном городе не придётся останавливать людей и расспрашивать, где можно устроиться на ночлег, не придётся блуждать, как блуждали прошлой осенью в Оренбурге. Но не только это радовало Сунагата. Стерлитамак — уже хотя бы потому, что от него оставался всего день пути до родных мест — был ему стократ милей Оренбурга.

Хабибулле бывать в Стерлитамаке прежде не доводилось, но, въезжая в незнакомый город, он тоже радовался, и по той же самой причине: скоро, скоро они доберутся до дому! Что касается хлопот по устройству на ночь — тут он полностью положился на Сунагата.

В мечтах оба они уже перенеслись в свои аулы, да и в яви оставалось только поискать завтра на базаре попутную подводу, а если она не найдётся — завершить путь пешком.

Но в их мечты вдруг ворвалась оглушительная весть.

— Война!

— Война!

— Война!

— Германия начала войну против России. Правительство объявило всеобщую мобилизацию!..

На постоялом дворе приехавшие из деревень мужики ударились в загул. Пьяные шумели, сбившись в компании у тяжёлых столов и на нарах. Одни горланили песни, другие матерно ругали злодейку-судьбу.

— Эт-то когда ж кончится? Вчера — с японцем, нонче — с германцем…

— Завтра — с турком!

— Не дадут спокойно пожить…

— Пропади оно пропадом!

— Верно! Люди, как бешеные псы, грызутся!

— Чего ж эт-та царям не хватает? Чего поделить не могут?

— Я и говорю: не мир, а псарня!..

Пьяные песни, разговоры, крики долго не давали заснуть. Только где-то после полуночи Сунагат с Хабибуллой прикорнули на голых досках нар, подложив под головы свои узелки, и забылись в коротком сне. На рассвете они снова были на ногах. Сходили к базарной площади, но не обнаружили там никого и, решив побывать сначала на заводе, вышли в путь пешком.

…Заводской посёлок тоже был взбудоражен вестью о войне. Собравшись кучками у ворот, плакали женщины. У многих из них на руках орали младенцы. Из некоторых домов слышались песни — там шла прощальная гульба.

Навстречу Сунагату и Хабибулле попались трое подвыпивших парней. Одного из них, заводского банщика Лешку, путники знали, двое других им были незнакомы. Парни во весь голос поносили управляющего и мастеров:

— Понабрал, сволочь, на завод немчуру! Отто, Аугуст, Гофгабер, Чертгабер…

— Все они шпионы. В шею их!

— Кацель-то, боров толстобрюхий, точно шпионом оказался. И эти оттуда же.

— Пока они тут, свету ясного нам не видать! Вот помянете моё слово.

— Нас загребут воевать, а аугустов-маугустов оставят…

— Лешка, пойдём, посчитаем им рёбра! Ничего нам не будет — всё одно идти на войну…

Сунагат с Хабибуллой пошли к Рахмету и остались у него ночевать. Рахмет был хмур, занят мыслью, возьмут или не возьмут его на войну. Теперь он работал на резке стекла, это рождало надежду, что могут и не взять. А если погонят в солдаты, как жить жене с дитем?

Понемногу Рахмет разговорился и весь вечер рассказывал о событиях, происшедших на заводе. Возмущение рабочих арестом восьмерых их товарищей обернулось политической стачкой. Забастовщики писали властям протест за протестом, а жандармы продолжали разыскивать бежавших — Пахомыча, Тимошку, Сунагата и Хабибуллу. Четверо оставшихся в тюрьме ждали суда, но суд снова и снова откладывался. Главным виновником всей этой заварухи многие считали Кацеля и готовы были растерзать его.

В один из дней, вернее, — в одну из ночей Кацель исчез. Поначалу в посёлке не знали, куда он делся. Полагали, что сбежал в свою Австрию. Но вскоре выяснилось, что ночью приехали из губернии двое в штатской одежде и без лишнего шума увезли австрийца с собой. Затем «узун колак» [102] принёс весть: Кацель разоблачён в шпионаже в пользу Австро-Венгрии. Местные полицейские пришли в полное обалдение, рабочие при стычках тут же затыкали им рты Кацелем.

В конце концов состоялся суд над четырьмя арестованными. Их, а вместе с ними и бежавших из тюрьмы суд оправдал. Если б не оправдал, разъярённый народ мог устроить бузу похлеще, чем забастовка.

Пахомыч вернулся на завод. О Тимошке ничего не слышно. Такие вот дела…

Надежда Рахмета на то, что кое-кого на заводе мобилизация обойдёт стороной, передалась и Сунагату с Хабибуллой. Надо было скорей устраиваться на работу. Но идти на завод, не побывав в родных аулах… Нет, они не могли отказаться от цели, к которой так долго стремились.


* * *

У поворота к Ситйылге друзья расстались, Сунагат продолжил путь один.

Миновав Гумерово и поднявшись на перевал, с которого открылся Ташбаткан, он остановился. Как всегда в этом месте, его охватило глубокое волнение, душа переполнилась. Сколько радостных воспоминаний связано у него с виднеющимся на склоне горы аулом, с бегущей меж высоких осокорей речкой Узяшты! У этой речки промелькнуло его беспечное детство. На берегу Узяшты прошлым летом увидел он Фатиму — и пришла любовь… Всего год прошёл с тех пор, а как много пережито за это время! Как-то встретит его Фатима? Выскажет обиду? Или не выскажет? Впрочем, всё равно, пожалуй, не быть им вместе — наверняка заберут его на войну.

Подумал об этом Сунагат, и сразу померкло всё вокруг: и Узяшты уже не блестела так весело, как только что блестела, и ветви осокорей в долине печально поникли, и дома аула, показалось, испуганно жмутся друг к другу…

Погружённый в грустные думы, Сунагат теперь не спешил. Когда он подходил к дому Самигуллы, на улице уже стемнело.

Езнэ и тётка сидели вдвоём за самоваром. Ослеплённые светом лампы, они не сразу разглядели, кто вошёл. Лишь услышав салям, узнали гостя.

— Атак, да это ж Сунагат! — вскинулась тётка, обняла племянника. Самигулла, поставив на скатерть чашку с недопитым чаем, тоже заторопился навстречу шурину.

— Ну, как живёте-можете, езнэ? — справился Сунагат, стараясь скрыть своё плохое настроение.

— Прямо-таки лучше некуда! — бодро ответил Самигулла. — Здоров ли сам? Всё ли благополучно в краях, откуда ты вернулся?

Оба они бодрились и делали вид, будто в мире ничего существенного не произошло.

Не успел Сунагат рассказать, где побывал, да что повидал, как пришёл старик Адгам.

— Бэй! И вправду Сунагатулла вернулся! Иду это я от пруда, вижу — кто-то в аул направляется, а догнать — не догнал. Но походка, вижу, знакомая. Твёрдо ступает, как все в нашем роду. Ай-хай, думаю, на Сунагатуллу больно смахивает. Увидел у вас свет — дай-ка, говорю, загляну…

Старик не мог нарадоваться, глядя на племяша. Теперь и он принялся расспрашивать, где Сунагат был, что пережил.

Салиха заново вскипятила самовар. За чаем разговор повернулся на войну.

— Должно быть, и из городов в солдаты берут, — высказал предположение Самигулла.

— Ещё как! — подтвердил Сунагат.

— Видать, призовут не только молодых, — заметил старик Адгам. — Вон и Гибату бумага пришла, и ещё кое-кому из его погодков… Когда я уходил на японскую войну, мне было сорок три года. И ныне таких берут. Да-а… А время летит. Десять лет после той войны пролетело. Проходит жизнь, а?..

Старик Адгам пустился вспоминать о сражениях с японцами, но Самигуллу больше занимала война нынешняя.

— Эх-хе-хе! — вдохнул он опечаленно. — Цари повоюют, повоюют, разделят там какую ни то землю меж собой, да и помирятся. А сколько народу будет побито, сколько сирот останется!

— Да, проходит жизнь… — гнул своё старик Адгам. — Вот и дядю твоего, Вагапа, похоронили. Не слыхал ещё?..

И он рассказал, как принял смерть Вагап.


* * *

Притомившийся в дороге Сунагат проспал почти до полудня. Самигулла, велев не будить парня, пока он сам не проснётся, ушёл на пруд драть мочало. Сунагат почаевничал в одиночестве, лишь под самый конец завтрака подсела к самовару и Салиха. Заговорила о Фатиме. Сообщила, что ещё зимой её выдали замуж за катайца. Ошеломлённый Сунагат счёл за самое лучшее не выдавать своих чувств. Сказал, стараясь разыграть полное безразличие к сообщённой тёткой новости:

— Это теперь — дело десятое. Есть печали поболее…

— С месяц будет, как приезжала с мужем. Гостили тут неделю, — продолжала надрывать сердце Салиха.

— Разговаривала ты с ней?

— Два раза сама приходила ко мне. Плакала. Тоскует. Всё время, говорит, снится Сунагат. Ничего бы, говорит, не пожалела, чтобы ещё хоть раз увидеться, поговорить. Уезжала вся в слезах.

Растерялся Сунагат, не знал, что и сказать, как себя вести. Хорошо, что нагрянули сверстники, отвлекли от мыслей о Фатиме.

В маленькую горницу битком набилась молодёжь. Но это были уже не прежние ташбатканские весельчаки и острословы. Притихли егеты, у всех на уме — война, рекрутский набор. И разговор — о том же. Завёл его Зекерия.

— Багау-бай дал зарок: «Если сына моего Нагима оставят дома, всех рекрутов угощаю медовухой. Пей, сколько влезет».

— Ясное дело — оставят. Поднесёт Багау кому нужно бочонок мёду и вернётся с белым билетом для сыночка.

— Не зря сказано: право богатого — в фармане [103], а сила — в кармане. — Это Аитбай.

— Значит, хмельной бурдой хочет откупиться от совести и перед людьми предстать благодетелем. Это богатые умеют! — поддержал беседу Сунагат. — На заводе управляющий тоже, как прижмёт его, рабочим водку выставляет. Только народ теперь чует, чем это пахнет. Во время забастовки никто капли в рот не брал.

— А что это такое — забастовка?

— Рабочие сговариваются и не выходят на работу. Завод останавливается. От этого хозяева большой убыток терпят, на тысячи рублей.

— Вот если б все и в городах, и в аулах сговорились и не пошли на войну, а? — размечтался Зекерия. — Вот было б здорово! И никакой тебе войны — воевать-то некому…

Тут пришёл десятский, спросил Самигуллу.

— На пруду он, мочало дерёт, — объяснила Салиха.

— Пусть кто-нибудь за ним сбегает, — распорядился десятский. — Повестка ему…

Разговор расстроился, парни разбрелись по домам.

Вернулся Самигулла, угрюмо выпил пару чашек чаю и опять ушёл, не сказав — куда. Вслед за ним вышел на улицу и Сунагат. Решив, что при таких обстоятельствах следует представиться властям, он отправился к старосте Гарифу.

Сунагат ожидал, что староста устроит допрос — мол, где ты, беглец, пропадал, чем занимался, — но тот ещё с весны знал об оправдании арестованных в Богоявленском рабочих и ни словом этого дела не коснулся. Лишь велел никуда из аула не отлучаться.

— Ты ведь по фамилии Аккулов? — уточнил староста.

— Да, Аккулов.

Раскрыв пухлую папку с бумагами и порывшись в них, староста заключил:

— По спискам девяносто первого года ты значишься в нашем юрте, а не в Богоявленской волости. Жди повестку здесь.

Значит, на войну…

Сунагату вдруг нестерпимо захотелось увидеть Фатиму. «Если б и не выдали её замуж, не быть бы нам вместе, — думал он. — Всё ж увидеть бы её ещё хоть раз… да уж, наверно, не доведётся. То ли вернусь с войны, то ли нет… А может быть, мне повезёт? Отец покойный, бывало, говорил: не теряй надежды, пока свои ноги носят, не на что надеяться лишь тому, кого несут другие…»

На улице его несколько раз останавливали, справляясь о здоровье, но он, погружённый в свои мысли, отвечал рассеянно. Встретился Зекерия, предупредил:

— Вечером соберёмся. Аитбаю пришла повестка и ещё многим…

Дома Салиха пожаловалась на Самигуллу:

— Как ушёл, так и пропал, будто утонул… Мастурэ, сходи-ка, поищи отца. Быстренько приведи его. Скажи — ойрэ стынет.

Мастурэ отыскала отца в доме Гибата. Там мужчины, получившие повестки, заливали горе медовухой.

Самигулла, уже немного захмелевший, увидев в дверях дочь, поднялся с нар.

— Ты куда? — удивился Гибат.

— Домой надо, шуряк меня там ждёт.

— Сунагат вернулся? Так что ж ты молчал? Никуда не пойдёшь, мы его самого сюда приведём. Апхалик-агай, сходи-ка за Сунагатом.

Мастурэ, конечно, успела домой первой.

— Там, у дяди Гибата, медовуху пьют и песни поют, — возвестила она. — Сейчас и за тобой, ага, придут…

Явился Апхалик, не принимая никаких возражений, потащил за собой Сунагата.

К вечеру уже чуть ли не весь аул был навеселе. По улице с песнями под гармошку ходила гурьба егетов-рекрутов. В иное время мулла Сафа тут же пресёк бы такое безобразие, всякие уличные затеи с гармошкой он обычно категорически запрещал. На сей раз парни нарочно прошли мимо окон злого муллы, а он даже занавеску не приподнял.

Сунагат чувствовал себя неловко. Уйти из компании старших он не мог, а с улицы доносились разудалые припевки его сверстников:

Вот и нам пришла пора

Воевать, кричать «ура».

Мы б шинели не надели,

Да эх! —

Досаждает немчура.

Словно яблочки, румяны

Нынче щёки у девчат,

Да ах! —

Нас по царскому веленью

Завтра с ними разлучат.

Мы пройдём по Белебею

И Самару навестим.

Ни докуку, ни разлуку

Мы германцу не простим.

Говорят, Уфа — на круче,

Посмотреть бы заодно.

Жить надеялись мы долго,

Да, видать, не суждено…

В доме Гибата было не повернуться: к призываемым на фронт присоединились солдаты прошлой войны. Старшие по возрасту сидели на нарах вокруг кадки с медовухой, которую разливал хозяин дома, — с плошкой в одной руке и деревянным черпаком в другой он исполнял обязанности аяксы, «стоящего на ногах». Те, кто помоложе, устроились кружком на полу, перед ними тоже стояла кадка.

Когда Сунагат пришёл сюда, его встретили приветственными возгласами, а Самигулла сполз с нар, обнял шурина и заплакал пьяными слезами.

— Шуряк! Сунагатулла! Уходим на войну, шуряк!

Один из стариков кинул в поданную ему Гибатом медовуху двугривенный и протянул плошку Сунагату:

— На-ка, мырза! Это не байский отвар хмеля, а мёд, добытый честным трудом. Выпей!

Сунагат, стоя, выпил до дна.

— Молодец, мырза! Садись к нам.

Сунагата, несмотря на его молодость, посадили на нары.

Кто-то попросил Ахмади-кураиста сыграть. Тот взял с подоконника инструмент и выдул узун кюй [104]. Гибат, подняв плошку с медовухой, запел давно знакомую Сунагату песню:

На горе, на Ельмерзяк прекрасной

Тебенюют косяки коней.

Не браните парня понапрасну,

Жизнь и так не балует парней.

— Уэшке-е-ей! [105] — вскричали пирующие.

— Хай, афарин!

Гибат протянул плошку Самигулле. Тот был уже пьян и не хотел больше пить, но от пиршественной чаши, поданной с песней, отказываться не положено. Не желаешь пить — можешь передать чашу кому-нибудь другому, только опять-таки спев. Пришлось Самигулле спеть.

Шёл я — хай — тропинкою лесною,

След повёл меня по-над рекой.

То, что предначертано судьбою,

Не сотрёшь, как пот со лба, рукой.

— Золотые слова! — добавил, допев, Самигулла и смахнул набежавшие на глаза слёзы.

Заглянул Зекерия, чтобы увести Сунагата, но его и самого не отпустили. Гибат обратился к нему с новой песней:

Если я погибну на войне,

Позаботьтесь о моём коне,

Сына-сироту не обижайте,

Приласкайте в память обо мне.

У распахнутых дверей в сенях собрались женщины. Утирая слёзы уголками платков, они терпеливо дожидались конца этого горького пира. Когда, наконец, медовуха иссякла, женщины, ласково обнимая захмелевших мужей, развели их по домам.


* * *

Наступил день отъезда рекрутов на призывной пункт в Стерлитамак. К этому времени с горных хуторов, с дальних сенокосных угодий гонцами старосты были вызваны все подлежащие призыву в армию, — главным образом, батраки Шагиахмета, Багау, Ахметши.

На аульном сходе провели сбор денег в пользу уходящих на войну, досталось им по три рубля.

Мулла Сафа с муэдзином, не разгибая спин, выписывали на узенькие полоски бумаги изречения из Корана. Женщины, зашив бумажки с изречениями в небольшие кожаные мешочки, вешали эти амулеты на шнурочках на шеи рекрутов: «Да хранит вас аллах!»

Отъезжающие потянулись к привычному месту сборов — куче брёвен у дома Ахмади-ловушки. Подъехали в длинном рыдване рекруты с Верхней улицы, среди них был и Сунагат. Появилось несколько пароконных подвод. Сыновья Багау, Ахмади и Шагиахмета сидели в отдельной подводе. Доставить их в уездный центр взялся сам Багау-бай. Перед выездом со двора он положил в телегу два бочонка с мёдом, — дескать, пользуясь случаем, продаст в городе. Но, понятное дело, он намеревался «подмазать» начальство, чтобы выхлопотать сыну и племянникам белые билеты или, на худой конец, определить их в ополчение, избавив от службы в регулярной армии. Для этой цели он прихватил с собой и деньги.

На проводы вышли и стар и мал. Староста Гариф проверил по списку, все ли получившие повестки явились. Мулла Сафа нараспев прочитал какую-то суру Корана: Ему подпевали муэдзин и старики.

И вот подводы тронулись.

Зарыдали женщины, прижимая к себе испуганных детишек. Иные цеплялись за телеги, словно надеясь остановить их. Плакали и некоторые рекруты, ещё не успевшие отрезветь.

Парни, сидевшие в рыдване, запели хором:

Летят гуси, летят гуси,

Крик несётся с вышины.

Может, гуси возвратятся,

Может, мы придём с войны…

Вскоре подводы скрылись за поднятой колёсами пылью,


4

В уездном центре вспыхнул бунт. Ташбатканцы подоспели к самому его началу и, остановив лошадей, с удивлением смотрели на шумную толпу, окружившую что-то во дворе призывного пункта. Из центра кольца, образованного возбуждёнными людьми, поднимались клубы дыма и пара.

Мимо подводы, на которой сидели Сунагат и его товарищи, пробежал мужчина средних лет, крикнул:

— А вы что сидите сложа руки? Посмотрите, чем хотели накормить уходящих на войну!

Аитбай и Зекерия вопросительно посмотрели на Сунагата: может быть, он, парень бывалый, что-нибудь понимает?

«Погоди-ка, — соображал Сунагат, — где я этого человека видел раньше?.. Так это ж Киньябыз из Саитова, у него мы с Хабибуллой переночевали прошлой осенью». Выходит, мобилизация не обошла стороной даже самые глухие, затерянные в горах деревушки.

— Бэй-бэй-бэй! Никак война уже тут началась? — бормотал старик Адгам, приехавший в качестве кучера.

Сунагат, Аитбай и Зекерия соскочили с подводы и пошли узнавать, что происходит. Пробившись сквозь толпу к середине круга, они увидели исходящие паром кострища. Возле них лежали три огромных котла — в таких обычно подогревают смолу. По земле было разлито варево, валялись кости, от которых тоже шёл пар.

Как оказалось, здесь варили еду для тех, кто уже прошёл комиссию и был зачислен в воинские команды. Решив, что солдатне всё сойдёт, с бойни привезли самое что ни на есть худшее — уже тронутое запашком тощее мясо, облепленные грязью кости — и, даже не вымыв, заложили это в котлы. Несколько старых служак, прошедших огонь и воду японской войны, увидев грязную пену в котлах и понюхав варево, подняли шум. Сбежался народ. Котлы в ярости перевернули. Послышались крики:

— Коль уж сейчас нам варят дохлятину, чем они будут кормить наших детей?

— Голодом будут морить!

— Пусть дохлятиной собак кормят! Мы не собаки!..

— Ради чего мы пойдём кровь проливать?

— Ради богатеев, конечно!

— Верно!

Люди, собранные из множества аулов и деревень уезда — а рекрутов из ближних селений приехали проводить и жёны с детьми, — всё более возбуждались. Злые голоса мужчин, женский плач, детский визг — всё это подливало масла в огонь, бередило души, истомлённые ожиданием у призывного пункта и страхом перед будущим.

— Братцы, тут рядом винный склад! Повеселимся напоследок! — крикнул кто-то.

Толпа хлынула к складу. Его окованная железом дверь была заперта. Где-то нашли длинное бревно, человек двадцать взялись за него, таранными ударами расшибли дверь. В дверном проёме началась давка, но одни, изловчившись, уже тащили четвертные бутыли с водкой, другие несли в охапках бутылки помельче. Немного погодя выкатили бочки с вином. Пошла гульба!

Тем временем о погроме успели сообщить полиции. К винному складу прискакал конный отряд. Но разгорячённых, хлебнувших горькой рекрутов это ничуть не смутило. Они, что называется, уже не видели ни чёрного, ни белого. В машущих плётками полицейских полетели бутылки, камни, кирпичные осколки. Полицейские дрогнули, отступили и ускакали обратно.

Победа вдохновила толпу. Раздался клич:

— Айда к магазинам!

Рекруты и приехавшие провожать их люди устремились к центру города, теснясь на узких улицах, точно рыбы в мотне невода. Затрещали двери, зазвенели стёкла в магазинах Семёнова, Усманова и других купцов, разжившихся на торговле красным и бакалейным товаром. Люди словно обезумели. Многих бросило в магазины не стремление овладеть богатством, а странное желание уничтожить его. Выносили из «Бакалеи» ящики с пряниками и высыпали их на землю. Раскатывали на улице штуки тканей и с наслаждением топтали их. Правда, к потерявшим рассудок рекрутам примкнули и трезвые жители города. Эти растаскали по домам, кто что мог. Ребятня, набив карманы конфетами, насовав за пазухи пряники, кинулась к берегу Ашкадара, подальше от родителей — там сладости не отберут…

На улицах — гвалт, ругань, смех…

Владельцы магазинов спешно сколотили дружину для защиты своих богатств. Купеческие сынки и приказчики, вооружившись берданками, попытались привести погромщиков в чувство. Да где там! Лишь добавили им ярости. Не успели дружинники и выстрела сделать, как берданки у них поотнимали.

— На нас — с ружьями? Бей белую кость! — заорал кто-то.

— Вооружимся и мы! К цехгаузу!

— К цехгаузу-у-у!..

Однако цехгауз был оцеплен полицией; власти, предугадав развитие событий, стянули сюда все силы.

К счастью, дело обошлось без кровопролития. Перед строем полицейских со вскинутыми винтовками толпа отрезвела. Неожиданно хлынувший ливень совсем остудил разгорячённые головы.

Бунт закончился, бунтовщики разошлись.

Через два дня из Уфы в Стерлитамак прибыла казачья сотня. Но порядок уже был восстановлен. В городе произвели обыски, однако почти ничего из растащенного не нашли.

Глава семнадцатая

1

Хусаин, на которого после смерти отца легла забота о хозяйстве, весной снова сдал прошлогоднее просяное поле в аренду Евстафию Савватеевичу. Тот обещал заплатить за пользование землёй частью урожая. Осенью Евстафий попросил Хусаина помочь в обмолоте ржи. Парень согласился, поскольку за работу была обещана особая плата зерном, и неделю махал на гумне цепом.

В тот день, когда Хусаин приехал в Сосновку, у Евстафия Савватеевича был гость из Тиряклов, человек по имени Тагир. Присев на лавку у дверей, Хусаин подождал, пока они допьют чай. Тагир поинтересовался, чей это парень, хозяин объяснил: сын его ташбатканского знакомца, покойного Вагапки. Слово за слово — зашёл разговор об обстоятельствах гибели Вагапа. Евстафий рассказал, как шёл с обозом из Зигазов и в пути увидел умирающего приятеля.

— Перед самой смертью пытался он высказать Исмагилу, который его вёз, какую-то обиду. Мол, за что ж ты так-то, Исмагил. Ещё имя Ахмади помянул…

Хусаин весь напрягся, слушая этот разговор. Он не всё улавливал в быстрой русской речи, поэтому не совсем понял последние слова Евстафия Савватеевича.

— Вот я и думаю: что-то тут не чисто, — продолжал хозяин. — Не подстроено ли было это дело? Иначе Вагапка в свой смертный час не обижался бы на Исмагила.

— Очень возможно, — согласился Тагир и бросил быстрый взгляд на Хусаина. — Может, давно зло в сердце держали. А тут могли деревом пришибить — и делу конец.

Тагир говорил медленно, подбирая русские слова, и Хусаин теперь всё понял. Его ожгла мысль: «Неужто отца убил Исмагил?»

Гость с хозяином заговорили о другом. Тагир упомянул, что его двоюродный брат Мухаррям сейчас учительствует в Ташбаткане. Но Хусаин уже не слушал их. Билась в его голове единственная мысль: «Неужто вправду отца убил Исмагил? Неужто?..»

Чем больше Хусаин думал об этом, тем вероятнее становилась для него вина Исмагила, и в конце концов сомнения уступили место уверенности: да, это было убийство!

И парнем овладела жажда мести.

Правда, ему не пришло в голову, что убийца сам заслуживает смерти. Да он, пожалуй, и не сумел бы убить Исмагила. А вот нанести ему чувствительный ущерб Хусаин мог. Только как? Перерезать сухожилия его коню? Но такую месть Хусаин тут же отверг: не стоило подвергать мучениям ни в чём не повинное животное. Поджечь дом или клеть Исмагила, спалить всё его хозяйство? Нет, слишком опасное дело, тут недолго и самому обжечься. «Оставлю эту чёрную душу без сена, — решил, наконец, Хусаин.

Пока обмолачивали рожь, ночевать ему с сыновьями Евстафия пришлось на гумне. В одну из ночей, когда все заснули, Хусаин осторожно выбрался наружу, поймал неподалёку от гумна выпущенную пастись лошадь и без седла, подложив под себя лишь войлочный потник, поскакал в сторону Ташбаткана. Доскакав до лугов, натянул поводья, прислушался. Снизу, от уремы, доносились приглушённое расстоянием позвякивание боталов и голоса мальчишек, выехавших в ночное. Слева, у горного склона, где стояли стога Исмагила, было тихо. Свернув с наезженной дороги на отаву, Хусаин направил лошадь туда, к горе.

В темноте смутно обозначились два огромных стога, поставленные рядышком и обнесённые общей изгородью. Сердце Хусаина громко застучало, решимость его начала таять. «Нечего жалеть эту чёрную душу, мстить так мстить!» — подбодрил он себя и спрыгнул на землю. Привязал лошадь к колу, протиснулся меж жердями внутрь загородки. Надёргал сена, раскидал его по земле от стога до стога. Чуть помедлив, чиркнул спичкой. Сухое сено вспыхнуло, затрещало, яркое пламя осветило стога. Лошадь беспокойно запрядала ушами. И тут Хусаина охватил страх — извечный страх человека перед буйством огня. Он кинулся к лошади, сдёрнул с неё потник и принялся отчаянно хлестать им по расползающимся языкам пламени. Он метался в едком дыму, закрыв глаза, поэтому не замечал, что горящие клочья сена разлетаются во все стороны, взмывают вверх. Захлестав огонь на земле, он отскочил в сторону перевести дух и увидел пламя у вершины одного из стогов.

Ему не оставалось ничего другого, как поскорее бежать. Пламя разрасталось, лошадь в испуге начала рваться с привязи. Хусаин, отвязав поводья, вскочил на неё и погнал галопом к Сосновке. Обратный путь он проделал, не помня себя: показалось, что эти пять-шесть вёрст пролетел в мгновение ока.

Сыновья Евстафия дружно храпели. Хусаин пробрался на своё место, лёг, но в эту ночь так и не заснул. Сердце его бешено колотилось, долго не могло уняться…


* * *

Исмагил узнал о постигшей его неприятности от вернувшихся из ночного мальчишек. Среди них был и его сын. Мальчишки не могли объяснить, отчего загорелись стога. Не добившись от них ничего путного, Исмагил сорвал зло на сыне, надавал ему оплеух и нещадно обругал:

— Дунгыз! Что у тебя — глаз нет, не мог доглядеть? Тратить хлеб на вас, дармоедов, великий грех!

Оседлав коня, Исмагил съездил на своё сенокосное угодье и на месте больших, по пятьдесят копён, стогов увидел лишь кучи золы, подёрнутой чёрным пеплом. Даже от ограды остались только обугленные колья. «Чьих же это рук дело?» — размышлял Исмагил, глядя на пожарище. Объехал его вокруг, но никаких следов — ни от колёс, ни от копыт — не обнаружил. Злоба и отчаянье смешались в его душе. Шутка ли, остаться на зиму без клочка сена! Косил он траву и в горах, но там тоже случилась напасть: из-за дождливой погоды не сумел вовремя собрать накошенное, и то, что собрал, сеном не назовёшь — одни полусопревшие будыли.

Пытаясь напасть на след вражины, спалившей стога, Исмагил снова и так и сяк порасспрашивал мальчишек. Но они ничего не знали. Да и какой с них, мокроносых, спрос! Прежде в ночное ездили парни, те бы не проворонили злодея, да далеко они теперь, воюют… И никому в глаза не скажешь — ты, мол, спалил моё сено! Не пойман… Вдруг мелькнула мысль: «Не в отместку ли это за… Вагапа? Дело рук Хусаина? Однако он, говорили, к Ястафыю в работники нанялся, идти из Сосновки к стогам ночью у него духу бы не хватило. И откуда ему знать, что произошло в лесу? Правда, Ястафый слышал тогда, на дороге, слова Вагапа. Неужто понял?..» Всякое приходило в голову Исмагилу.

…Несколько дней спустя они возвращались из Карана с базара вдвоём с Ахмади-ловушкой. Оба ехали верхом. Шёл обычный дорожный разговор о житьё-бытьё, о ценах на базаре. С началом войны всё подорожало: и утварь, и скот, и корм. Когда речь коснулась цены на сено, Исмагил пожаловался на беду, постигшую его, и сказал, что подозревает вагапова сына Хусаина.

— С чего бы это он? Что он мог узнать? Нет, мальчишки в ночном баловались с огнём или дезертир объявился, устроился в стогу и закурил… — предположил Ахмади.

Исмагил стоял на своём:

— Он, Хусаин… Не иначе, как Ястафый сболтнул что-нибудь, кроме него, нет поблизости никого из обозников, слышавших слова Вагапа.

— Взялись, так надо было дело делать наверняка! — разозлился Ахмади. — Я вам сколько твердил…

Некоторое время они ехали молча.

— Польстился на деньги, поддался уговору, а обернулось это мне большим убытком, — хмуро проговорил Исмагил в надежде, что Ахмади предложит покрыть хотя бы часть убытка. Но тот лишь высокомерно усмехнулся в ответ.

А ведь обещал тогда — мол, услугу не забуду, будем жить по-братски, при нужде помогу… Не мог Ахмади простить голодранцу Вагапу свой позор на суде, свою обидную кличку и готов был всё отдать, лишь бы утолить жажду мести. Теперь же, когда дело сделано и в ауле смерть Вагапа вроде бы забыта, вон как повёл себя Ахмади!

«Не нужен я стал. Ну, ладно… Как бы ты об этом, Ловушка, не пожалел!» — мысленно пригрозил Исмагил.

У околицы аула они разъехались, Исмагил свернул к Верхней улице. «Ну, погоди! Погоди! — думал он, всё более распаляясь. — Не будь моё имя Исмагил, если ты не поплатишься за короткую память! У красного петуха быстрые крылья… Сел он на моё сено — может сесть и на твою крышу…»


2

Беда, обрушившаяся на страну, не обошла стороной и туйралинцев. Большинство мужчин мобилизовали. Взяли в армию и Кутлугильде. Ушёл он на войну уже зимой. Фатиме это не принесло ни горя, ни радости. Правда, при проводах она поплакала вместе со свекровью и золовками, но лишь для приличия.

Мужа она не любила, не смогла сблизиться с ним и, когда они оставались вдвоём, упорно молчала, не отвечая даже на его вопросы. Кутлугильде в конце концов взбеленился и начал вечерами бить жену. Намотав её косу на одну руку, другой он наносил удары, повторяя один и тот же вопрос:

— Почему молчишь?

— Почему молчишь?

— Почему молчишь?

Она — ни слова в ответ.

Не очень-то словоохотлива была она и со свёкром, свекровью, золовками. Поэтому и те исходили злостью. Недаром говорится, что гонимую мужем притесняют всем миром. Бывало, Кутлугильде ударит или обругает Фатиму, — тут и все домашние не упускают случая уязвить её. Свёкор в глаза невестке ничего не говорил, но Фатима могла слышать, как в другой половине он бранит её. Да он и хотел, чтобы слышала. Фатима в своей половине возится с посудой, а Нух в своей ляжет, задрав ноги, на нары и зудит — в открытую дверь слышно:

— Заважничала, нищенка, попав в богатый дом. Перед отъездом к нам куда как раскудахталась, а теперь будто кольцо во рту прячет. Нищенствовала бы там, так ради куска хлеба распечатала рот. Не великий богач отец-то, вонючим мочалом промышляет, в услужении у других ходит…

Фатима, придумав какой-нибудь предлог — надо, дескать, принести воды или выплеснуть из таза, — уходила во двор, немного отдыхала там от бесконечных унижений.

Всего два-три дня прожила она в этом доме сносно. Это было прошлой зимой. Встретили её как гостью, ничем в первые дни не утруждали. Лишь сходила она, " сопровождаемая золовками, с коромыслом по воду на Инзер — согласно обычаю показала себя аулу. На третий день свекровь, опять же по обычаю, созвал а соседок, чтобы познакомить их с молодайкой. Выпив несколько самоваров чаю и разобрав со скатерти остатки угощения на гостинцы детишкам, соседки принялись на все лады расхваливать Фатиму:

— Ловка, сноровиста! А я-то думала — молода, так ещё ничему не обучена.

— Очень удачно невестку выбрали!

— Дай им всевышний ума-разума, чтобы жили в дружбе и согласии!

И Фатиме понравились эти простые приветливые женщины.

Но кончился праздник, и потекла беспросветная жизнь. На молодую взвалили всю работу по дому и по двору: и уход за скотом, и приготовление пищи, и стирка — всё легло на неё. Она не успевала хотя бы раз за день присесть, скинуть с себя елян, дать телу отдохнуть; ела на ходу, пока крутилась у котла. Свекровь лишь указывала: сделай, килен [111], то, сделай это. Фатима и сама знала, что надо делать, поэтому подсказки выматывали душу. А золовки пальцем о палец не ударят, не переложат вдоль то, что лежит поперёк.

В начале лета туйралинцы выехали в долину Инзера на яйляу. Прекрасное это было место, но Фатима не замечала окружающей красоты. С раннего утра наваливались на неё заботы: надо было подоить двенадцать коров и пять кобылиц, вскипятить молоко, заквасить катык, а прокисший катык сварить, процедить, отжать корот и, слепив из него кругляши, выставить на просушку. Лето пролетело — и не выдалось у неё часу сходить на склон горы, усыпанный тёмно-красными ягодами, кинуть в рот ягодку.

Часто ей вспоминалось, как предыдущим летом пошла по ягоды, как встретилась последний раз с Сунагатом. Вспомнит, поплачет, и на сердце легче. Фатима не знала, где её любимый — в тюрьме ли тоскует, бродит ли по лесам, таясь от людей. Лишь ближе к осени, когда Кутлугильде свозил Фатиму погостить к родителям, подруги рассказали ей, что пришли в Ташбаткан вести об оправдании Сунагата. Фатима порадовалась, хоть и не надеялась свидеться с ним.

Когда многие из Туйралов уже ушли на войну, Кутлугильде ещё оставался дома и объяснял это тем, что не достиг мобилизационного возраста.

— Родился ты как раз в сенокос. Той осенью твой отец зарезал караковую кобылу… — вспоминала мать, Гульямал, и, посчитав на пальцах, выводила: — Ещё и на будущий год тебя не возьмут.

Но где-то была, видно, запись, более точная, чем её память, — в феврале пятнадцатого года ушёл на войну и Кутлугильде. Подсчёты жены убаюкали Нуха, повестки сыну он так скоро не ожидал. Надо было подмазать кое-кого, глядишь, и отсрочили бы призыв, а теперь всё произошло так быстро, что ничего не успел предпринять.

— Возвращайся хорунжим, как твой дед! — наказал Нух сыну.

Осталась Фатима-солдатка в чужом доме с двухмесячным младенцем на руках.

С рождением ребёнка дел у неё прибавилось. Все заботы по хозяйству по-прежнему висели на ней. К весне стало совсем невмоготу: каждую ночь поднимайся по нескольку раз, проверяй, не телится ли какая из коров. Упустишь срок — замёрзнет телёнок или корова съест «место», — тогда, говорят, молоко в рот не возьмёшь. У Нуха немало и овец, коз, за их приплодом тоже глаз нужен. Затоптали лошади в сарае двух козлят — вина пала на Фатиму. Входит ли, выходит ли свекровь из дому — только и слышно:

— Килен не досмотрела, килен! Пока я сама следила за скотом, ничего такого не было. Как взяли её в дом, так порядка не стало…

Нух-бай, вместо того, чтобы оборвать жену, сказать по-мужски: «Ладно, хватит, эка невидаль — козлёнок!» — сам причитает:

— Откуда ей знать цену скоту, коль у отца, кроме лубков, никогда ничего не водилось! По тому и не смог дать за ней порядочного приданого. Срам один!

И вроде бы ругает жену:

— Говорил же я тебе — ищи невестку в своей округе! Девчонок, что ли, тут не хватало, чтоб ехать за сорок гор? Вот хозяйствуй теперь с красавицей!

Одна из первотёлок разродилась мёртвым телёнком. И опять, как говорится, молотком да по тому же пальцу — оказалась виноватой Фатима. Дескать, из-за её недогляда затоптала скотина телёнка. Нух раскричался:

— Что ей наше добро! Может, нарочно и подстроила. Верь девке, сбежавшей с украденными деньгами к какому-то арестанту!…

— Она недоглядела, она… — запела свою любимую песню свекровь.

Нух и на жену взъярился.

— «Недоглядела, недоглядела»… — передразнил он. — Заставили бы глядеть! Что вам ещё делать, кроме этого?

Фатима, кормившая ребёнка в другой половине, заплакала. Сумел-таки свёкор ударить в самое сердце, всколыхнул её полузабытое горе. Ни закрыть приоткрытую дверь, ни уйти во двор Фатима не решалась. Опасалась: как бы Нух не набросился с кулаками.

А свёкор не унимался, кричал ещё громче:

— Верно предками было сказано: дай безлошадному коня — он до смерти его загонит, дай нищему шубу — он на радостях в клочья её издерёт. Вот сама видишь — ещё и года не прошло, как невестку в дом взяли, а сколько она одежды и обувки изодрала! И сапожки, и елян, и платки…

Фатима, стиснув зубы, молчала.

Она и прежде старалась держаться как можно незаметней, а после этого и вовсе притихла. Пройдёт — половица не скрипнет, посуду моет — ничто не звякнет.

Тошно ей стало жить, а душу отвести было не с кем. Даже выйти на улицу, перекинуться словом с соседкой она не могла без того, чтобы не нажить неприятностей.

«Уйти, что ли, домой, в Ташбаткан?» — думала она в отчаянии. Но зол свёкор, да разве отец добрее? К тому же пришла из Ташбаткана весть: зимой сгорело у Ахмади подворье. Это уж не нухов убыток, не телёнок с кулак величиной. Вернись Фатима в свой аул — всё равно отец не примет, отошлёт обратно к Нуху.

Никакого выхода!

Однажды — это было весной, в половодье — Фатима, склонившись над колыбелью, кормила грудью сына. Вошла свекровь с кумганом в руке.

— Никак в этом доме воду за деньги покупают? — ворчала она. — Руки ополоснуть капли воды в кумгане не найдёшь. Ах-ах! И в вёдрах пусто! Постыдилась бы!..

Фатима, оставив ребёнка, схватила вёдра, заторопилась по воду. Она и без укора свекрови помнила, что надо снова сходить на реку, но как только подходила к вёдрам — её сковывал страх. Страх этот возник утром на берегу Инзера.

Вода в реке уже пошла на спад, но течение было всё ещё стремительно. Зачерпнув воды, Фатима постояла, глядя на бешеную реку, и нежданно ей вспомнились слова, спетые на прощанье отцу: «Лучше б, камень к шее привязав, утопил…». Её потянуло в холодно поблёскивавшие волны, она испуганно отпрянула от кромки воды, поскользнулась на мокрых камешках и, уже не помня себя от страха, подхватила коромыслом вёдра, побежала. Она бежала вверх, а Инзер, чудилось ей, опять разливается, догоняет, вот-вот догонит…

Этот страх и сковывал Фатиму, пока ворчанье свекрови не заставило её поторопиться.

Фатима, позвякивая вёдрами, ушла со двора.

Ушла — и не вернулась.

Подождала, подождала Гульямал воды и, не дождавшись, отправилась, разгневанная, искать непутёвую невестку. Нашла на берегу лишь её коромысло и вёдра. От жуткой догадки лицо Гульямал побелело. Что есть прыти она припустила домой…


Перед тем, как случился пожар, Ахмади с женой были в Гумерове в гостях. Дома оставались только дети.

Абдельхак в этот день, ещё до отъезда родителей, вычистил сарай. Выкинув во двор, к дровянику, конский навоз, затоптанные остатки корма и мусор из кормушек, он решил сжечь всё это. Сырой мусор долго не разгорался, куча дымила, но никто не обращал внимания на дым. Вечером Абдельхак ушёл из дому и, пользуясь отсутствием отца с матерью, до полуночи пробродил со сверстниками по аулу.

Возвращаясь из гостей, Ахмади увидел над аулом зарево. Сердце у него ёкнуло. Вскоре он уже точно разглядел, что горит его подворье. Нещадно погнал лошадь.

Возле горящих строений суматошился народ. Фатиха запричитала, кинулась в дом искать вёдра, но все вёдра и бадьи были уже разобраны. Пять-шесть женщин таскали воду с речки из проруби, мужчины пытались залить огонь, но пламя бушевало всё сильней.

Сначала горел только сарай. Затем вспыхнуло сено, сложенное на навесе. Оттуда огонь перекинулся на крышу клети. Когда Ахмади влетел в свой двор, полыхали и скирды приготовленного для отправки в город мочала, и гора сложенных во дворе колёсных ободьев. Сухие дубовые ободья горели так жарко, что приблизиться к ним не было никакой возможности. Высокое пламя клонилось то в одну, то в другую сторону, лизало соседние строения.

Апхалик с Исмагилом ломали кровлю клети, раздёргивали загоревшиеся полубки. Апхалик, оказавшись на чердаке, наткнулся на какой-то длинный свёрток.

— А это… чего это такое? — удивлённо протянул он, пытаясь разглядеть в дыму свою находку. На его голос оглянулся Исмагил, пощупал свёрток. У него округлились глаза:

— Так это ж товар, сатин!

— Что с ним делать?

— Закинь подальше. В снег. Да потом не зевай…

Обнаружили ещё пару штук ткани. Апхалик шёпотом предупредил оказавшихся рядом мужчин: если попадутся им свёртки товара — кидать подальше, за изгородь…

Сам Ахмади, весь в поту, вытаскивал из клети мясные туши, мешки с мукой, ещё что-то.

Народу у ахмадиева двора становилось всё больше. Уже не все могли участвовать в тушении пожара. Многие толкались на улице, подавая оттуда разные советы.

— Молока надо плеснуть в огонь! Молока принесите! — крикнул кто-то.

Факиха бегом вынесла из дому корчагу и чайную чашку. Багау-бай побрызгал молоком туда-сюда, но разве утихомиришь огонь брызгами! Нет, не помогло древнее поверье. Здесь нужна была вода, побольше воды! Но до речки — неблизко, у маленькой проруби — очередь, да ещё носящие воду на коромыслах женщины второпях расплёскивали половину того, что набрали в вёдра.

В суматохе забыли отпереть ворота сарая. Там в ужасе метались лошади. Факиха догадалась выпустить овец из закутка, куда огонь как раз и не добрался, а про лошадей никто не вспомнил. В хлеву забеспокоились безмятежно пережёвывавшие жвачку коровы, а когда и на них посыпались с горящей кровли искры — повскакали, подняли душераздирающий рёв. Люди, более всего озабоченные в этот момент тем, чтобы огонь не перекинулся на жильё, поливали стены дома, до которого от клети было рукой подать. Пока спасали дом и разбирали кровлю клети, загорелись сухие жерди, стоймя расставленные вокруг сарая, пламя взметнулось ещё выше. Обезумевшие лошади, наконец, сами вышибли ворота и вырвались во двор…

Тут до сознания Ахмади дошёл рёв, доносящийся из хлева. Он бросился выгонять коров. В удушающем чёрном дыму было не разглядеть, сколько их вышло, да и кровля начала рушиться, едва сам успел выскочить из хлева. Потом оказалось, что сгорели три коровы.

Клеть спасли, хоть и осталась она без крыши. К сараю со двора подойти было невозможно. Обойдя его, с наветренной стороны растащили горящие жерди, затем залили, закидали снегом остатки сруба.



Пожар кончился. Люди стали расходиться, унося свои вёдра и багры. Все разговоры, конечно, о только что пережитом.

— Да защитит нас всевышний от такой беды! — восклицала Хойембикэ.

— Надо же! Не думали — не гадали…

— Сколько добра в мгновение ока пропало!

— Ах-ах, о чём горюют! Ахмади, наверно, вдесятеро больше страховых денег получит!

— У богатого не убудет!

— Говорят, возле сарая куча мусора тлела, от неё и загорелось.

— Знать, ветром раздуло.

— А может, кто ни то нарочно поджёг?

— Вполне, вполне может быть! В такие времена не скажешь: «Не может быть!»

Хусаин с Ахсаном явились домой вскоре после Хойембики. У обоих — рты до ушей, у Хусаина в руке — свёрток ткани.

— Ты откуда это взял? — удивилась тётка.

— Апхалик-агай дал. Это, говорит, вам за отцовы труды. Раз дал — мы и взяли…

— Сам Апхалик-агай два свёртка унёс, — добавил Ахсан.

— Завтра же верните Ловушке! А то не знай что наговорит, ещё ворами, сохрани аллах, нас объявит, дом нам люди спалят, ниточки не оставят.

— Как бы не так! Это не ахмадиев товар, — возразил Хусаин. — Он сам — вор! Припрятал то, что должен был раздать народу. Мы у него, как у бога, просили отцу на саван — не дал, а весь чердак клети, оказалось, товаром набит… Апхалик-агай говорит: у вора и украсть не грех. Нет, не верну! Пускай Ахмади со злости камни грызёт!

Последними по Верхней улице с пожара возвращались несколько мужчин, среди которых был и Апхалик. Они несли под мышками свёртки ткани и весело переговаривались.

— Ну, в самый раз это вышло, а то больно задурил Ахмади, — похохатывал Апхалик.

Не скрывал радости и тёзка подрядчика, Ахмади-бугорок:

— Сколько луба и ободьев ни возили, вдоволь товару не могли получить. А тут на тебе — разжились на пожаре!

— Хватится завтра — нету, красный петух склевал…

— Понабрал, жадюга, а у солдаток детишки голые, как лягушата, сидят.

— Так я этот товар порежу и раздам им! — решил Апхалик.

Ахмади-бугорок поддержал его:

— Правильно! Так и сделаем. Бедняку и заплатка в радость. Пусть весь аул узнает о его воровстве.

— Выходит, повезло старосте Гарифу.

— Почему?

— Так Ловушка же, говорят, целится на его место.

— Ты погляди! Значит, расчёт держал такой: раздать перед выборами по аршину ситца, и обманув народ, стать старостой. Ловко! А старшиной он не хочет стать? — съязвил Ахмади-бугорок.

— Коль так, у него в клети, наверно, была припасена для раздачи и пара ящиков чая.

— Ладно, пускай Ловушка пьёт свой чай сам. А товар раздадим, порадуем сирых.

— Пусть будет так.

Из всего, что хранилось в клети, Ахмади не досчитался после пожара только тканей. Первой его мыслью было, что они сгорели, однако характерного для тканей пепла не обнаружил. Может быть, их сбросили на землю? Переворошил раскиданные вокруг клети полубки. Ничего не нашёл. Для него было б предпочтительней, чтоб тайный запас сгорел, нежели пропал. Во время пожара он видел на клети Апхалика и Исмагила, и это рождало тревогу. Ахмади сожалел, что не поднялся тогда на крышу и сам, а бросился спасать то, что лежало внизу, понадеялся — в дыму, в сумятице люди не разглядят припрятанное на чердаке. Сожалел ещё о том, что не устроил тайник в другом месте, да ведь сожалениями дела не поправишь.

В пожаре Ахмади винил сына.

— Ну, кто тебя просил жечь мусор, кто? — ругал он Абдельхака. — Я ж велел только вычистить сарай. Кто тебе мешал запрячь лошадь и вывезти мусор со двора? Поленился, бездельник! А гонять собак по аулу не лень…

Абдельхак пытался оправдаться, доказывал, что к вечеру куча сгорела и в золе ни искорки не оставалось. Аклима подтвердила это. Ахмади лишь вяло махнул рукой, у него не хватало сил даже ругаться. Он опустошённо смотрел на обуглившиеся столбы, торчащие на месте сгоревших строений, на понурых лошадей, требовательно мычащий и блеющий скот — кормить его было нечем.

Ахмади не поверил сыну и дочери, а всё ж не исключал и вероятности поджога. Но кто и за что решил ему мстить? Вспомнив разговор о сгоревших прошлой осенью стогах Исмагила, Ахмади подумал: не Хусаин ли? Однако Абдельхак, перечисляя парней, с которыми был на играх и шатался ночью по аулу, назвал вагаповых сыновей. Значит, Хусаин был всё время на глазах. Когда б он успел поджечь? Тем не менее похоже, что кто-то мстит за Вагапа. Только — кто? Адгам? Пожалуй, староват для таких дел. Перебирая в уме, кого можно заподозрить, Ахмади подумал и об Исмагиле. Но отношения с ним последнее время вроде бы мирные.

Ни к чему определённому в своих размышлениях Ахмади так и не пришёл.

Его имущество было застраховано. После пожара написали с участием старосты акт, вдвое-втрое преувеличив убытки, и Ахмади получил страховые, на которые мог бы заготовить мочала и ободьев вдвое больше, чем сгорело.

Поскольку на подворье, кроме овечьего закутка, помещений для скота не осталось, Ахмади отправил всю свою живность в горы, на хутор. Там его работники Ишмухамет и Абдельхак прожили под одной крышей с батраками Багау-бая до весны.

В горах у Ахмади был запас сена, но многочисленное стадо быстро свело его на нет. К тому же Абдельхак с Ишмухаметом старались побыстрее скормить сено, надеясь сразу после этого вернуться в аул. Их надежда не оправдалась. Ахмади велел оставаться на хуторе, рубить ильм и кормить скот древесными ветками и корой. Вернулись они домой уже после того, как сошли снега и появилась трава.


3

«Нухова невестка утопилась!..»

Эта весть пронеслась по Туйралам быстрее ветра. Кто-то якобы сам с берега видел, как стремительное течение уносило тело Фатимы, то всплывавшее, то исчезавшее в волнах. Люди не допытывались, кто именно видел, ибо главное было яснее ясного: не выдержала, бросилась в воду.

В доме Нуха поднялся переполох. Услышав новость, Нух сначала лишился дара речи, затем обругал жену и заодно — бестолково заметавшихся дочерей, вскочил на коня и через гору, возле которой Инзер делает петлю, помчался к реке, дабы перехватить утопленницу. Вслед за ним несколько парней с мотками верёвок в руках — дескать, заарканят тело и вытащат на сушу. Доскакав до берега, все они довольно долго всматривались в бешеную воду. Мимо проплывали смытые где-то с берегов брёвна, вывороченные с корнями деревья. Вскоре показался плот, кошмы которого едва выступали из воды. Два плотогона орудовали огромными вёслами, закреплёнными в передней и хвостовой части плота. На средней кошме, на дощатом настиле, возвышался крытый полубками шалаш.

— Откуда вы? — крикнул Нух.

— Из Азова, — ответил один из плотогонов.

Нух больше ничего не успел спросить, плот пронёсся мимо и на повороте скрылся за деревьями.

Вернувшись домой ни с чем, Нух опять накинулся на жену и дочерей:

— Куда смотрели? Дармоедки, свора бездельниц, только и умеете, что по аулу из дома в дом шастать. Чем теперь откупитесь, если притянут к ответу?

Дочери помалкивали. Гульямал, которая безуспешно старалась напоить молоком орущего голодного младенца, сделала попытку возразить мужу:

— Так ведь не дитя она малое, чтоб за ней всё время ходить. И не первый раз пошла на речку…

В доме Нуха с этого дня воцарилось безмолвие. Нарушал его только маленький Мырзагильде. Заслышав его плач, Нух рычал из своей половины:

— Заткните чем-нибудь рот этому подменён ному злым духом!

Ухаживала за ребёнком Гульямал. Она жалела внука, по-своему любила его. «Вылитый Кутлугильде, — думала Гульямал. — Будто с отцовского лица сняли кожу и этому налепили. В нашу сторону потянул, наша кровь…». Она поила малыша парным козьим молоком, купала, стирала ему пелёнки. Поначалу Мырзагильде, даже сытый, искал материнскую грудь и плакал, но вскоре привык к козьему молоку.

В Туйралах гибель Фатимы — никто в ней не сомневался — на несколько дней заслонила все другие события. В связи с этим вспоминали, что в ауле прежде уже был подобный случай: одна из невесток, доведённая до отчаяния свёкром и свекровью, бросилась со скалы, высящейся на противоположном берегу Инзера. Отсюда и название — Килен-оскак, то есть скала, с которой слетела невестка.

В гибели Фатимы винили Нух-бая и Гульямал, потому что весь аул знал, как они изводили несчастную.

Женщины аула, обсуждая чрезвычайное происшествие, всплёскивали руками:

— Коль невестка, так что ж — на каждом шагу шпынять её?

— И не говори! Людей бы постыдились. Ведь жена единственного сына…

— Разве ж дело — из-за подохшего телёнка терзать невестку?

— Будто у других такой убыток не случается!

— Чем богаче, тем жадней…

— Гульямал из дома в дом ходила — плакалась: невестка две или три пары войлочных чулков износила, и уже второе платье, дескать, ей пришлось сшить…

— Вот ненормальная! Где ж она — одежда, которая бы не изнашивалась?

— Младенца жалко. И ведь надо, как на отца похож!

— Не понимает ещё своего горя, машет ручонками, трепыхается, как птенчик.

— И для Гульямал дело нашлось, будет на старости лет с дитем нянчиться.

— А я про этого, про Нуха говорю: тоже мне мужчина, в женские дела нос суёт. Тьфу!

— Будто у невестки только и было на уме, что свёкра со свекровью разорить…

Мужчины разделяли мнения своих жён, но сами при встречах были немногословны.

— Ахмади, наверно, это так не оставит. Не знай, как Нух вывернется, коль к ответу его притянут. Привык на чужой шее кататься… — скажет кто-нибудь, а остальные лишь покивают, выражая согласие.

Со временем пошла гулять по аулу неизвестно кем сочинённая песня:

Две серебряных серёжки

Надевала Фатима.

Сердце бедной изболелось —

В воду бросилась сама.

Фатиме не позволяли

Насладиться даже сном,

А теперь она заснула

Навсегда на дне речном.

В половодье на Инзере

Не измерить глубину.

Что подумала, бедняжка,

Уходя к речному дну?

Кутлугильде пишет в письмах,

Что скучает по жене.

Фатима о том не знает,

На речном покоясь дне.

Как взгляну на Килен-оскан,

Горько мне и свет не мил.

Фатима б не утопилась —

Свёкор злой её сгубил.

Глава восемнадцатая

1

Апхалик получил письмо с фронта от Гибата. Письмо было написано на языке тюрки [106]. Апхалик долго читал его, бормоча себе под нос, и, наконец, поняв, что Гибат жив-здоров, протянул письмо жене:

— На-ка, прибери. Толком не поймёшь, что пишет. Надо дать прочитать Мухарряму-хальфе.

— Цари там не помирились, не сообщает?

— Вроде бы об этом ничего нет. Пишет, что сидят на позициях.

Гульямиля сложила помятые листки вчетверо и сунула их в щель оконного косяка. Но вскоре прибежала жена Гибата Гульсиря.

— Слышала я, кайнага, будто получил ты письмо от младшего брата. Правда, нет ли? — спросила она несмело.

Апхалик подтвердил, что да, получил, и велел жене отдать письмо снохе.

Гульсиря спрятала драгоценные листочки под шаль и, прижимая их рукой к груди, заспешила домой, а оттуда, взяв с собой четырехлетнего сына, — к Мухарряму-хальфе. Учитель жил у Багау-бая, которого Гульсиря почему-то очень боялась, но, к её счастью, хозяина не оказалось дома. Мухаррям, узнав цель её прихода, обрадовался:

— Говоришь, от друга моего пришло письмо? Ну-ка, ну-ка, почитаем, что он пишет…

Хальфа пересел поближе к свету и начал читать, по ходу чтения переводя написанное на понятный Гульсире язык и делая пояснения.

— Значит, пишет, что посылает от всего тоскующего сердца привет брату своему старшему, высокочтимому Апхалику и неотделимо от него досточтимой енгэ с мечтой увидеть их в благоденствии и почёте. Привет также высокочтимому тестю и опять же неотделимо от него — уважаемой тёще. И ещё привет кайнаге, то есть твоему, Гульсиря, старшему брату и всему его дому. Помимо того особый привет и пожелание процветания Багау-агаю и его дому…

— Смотри-ка, и про нас не забыл, — заметила жена Багау-бая. Ей польстило, что Гибат, владеющий «обеими грамотами» и потому уважаемый в ауле человек, особо выделил их дом. Разумеется, она не догадывалась о лукавстве Гибата, который точно знал, что его письмо будет прочитано вслух Мухаррямом-хальфой, следовательно, в доме Багау-бая.

Чтение письма неожиданно было прервано небольшим происшествием. Приоткрылась дверь, но никто не вошёл в дом, а показалась только миска, которую держала детская рука. Снаружи послышался дрожащий девичий голосок:

Сын моего свёкра стал стар и слаб,

Поясница у него не гнётся.

Подайте корочку хлеба хотя б,

Иль что у вас в доме найдётся…

Песня старых нищенок, пропетая девочкой, прозвучала столь трогательно, что даже сердце скупой хозяйки, видно, дрогнуло: она достала кусок просяной лепёшки и положила в миску.

Дверь закрылась.

— Чья это дочка-то? — удивился Мухаррям.

— Так Салихи ж… Должно быть, заболела и отправила старшую просить подаяние, — ответила Гульсиря.

Хальфа, вздохнув, продолжал чтение. В письме было ещё множество приветов, в том числе людям, с которыми Гибат и в родстве-то не состоял. В самом конце списка значилось: «А также самый-самый большой привет супруге моей с сыном моим Халилом».

— Вслед за приветом сообщаю, — читал Хальфа, — что ныне мы стоим на позиции на берегу реки Саны у подножия гор, называемых Карпатами. И дабы вам было ведомо, сообщаю: Самигулла из нашего аула убит и тело его пре дано земле; Хабибулла, сын Биктимера, и ещё один воин из той же Ситйылги пленены австрийским войском; зять Ахмади-агая — Кутлугильде из Туйралов получил ранение и отправлен в госпиталь города, называемого Житомиром. Мы ж с ровесниками Ситдыком и Исхаком служим в артиллерии…

Пока Мухаррям читал письмо, вошли несколько женщин-соседок и застыли у порога. Услышав, что убит Самигулла, одна из них горестно воскликнула:

— Бедняжка!… А у Салихи в пояснице схватило, подняться не может.

— И не на кого ей опереться… — добавила другая.

Далее письмо касалось лишь Апхалика, поэтому хальфа это место читать вслух не стал.

«Апхалик-агай, — писал Гибат, — помоги снохе своей засеять просом и гречкой по четвертине земли. И сена накосить, дров подвезти помоги. Продай нашу тёлку и купи одежонку снохе и племянникам. Коль суждено мне остаться в живых и вернуться на родную сторону, я тоже в меру сил своих помогу тебе, доброту твою не забуду… Много у меня слов, которые следовало бы написать, но на этом письмо заканчиваю и завершаю его баитом».

— Баит, — объявил Мухаррям-хальфа и запел на знакомый всем мотив «Мухамади»:

Я письмо с привета начал,

Завершу баитом, плача,

Ибо скован я с тоскою

И трудна моя задача.

Гибнет мир в великой тряске,

Над землёю — грохот адский,

Да поможет нам всевышний

В нашей юдоли солдатской!

Как с родным простились домом,

По дорогам незнакомым

Нас погнали к Оренбургу,

Оглушая шумом-громом.

Было там на удивленье

Люда разного скопленье,

Будто стронуло народы

С места светопреставление.

Даже хлев теплей и чище,

Чем загон, где эти тыщи

Изнывали в ожиданьи,

Задыхаясь от вонищи.

Записав, откуда, кто ты,

Разделили нас на роты,

Стал для нас отца превыше

Офицерик желторотый.

Обратив молитву к богу,

Снова вышли мы в дорогу.

Направляясь в город Пензу,

Два полка шагали в ногу.

Не опишут эти руки,

Сколько, выпало нам муки.

Нас убийству обучали —

Преуспели мы в науке.

Ждали нас такие драки,

Что не снились и собаке.

Дабы мы с пути не сбились,

Смерть расставила нам знаки.

Дали сабли нам и шпоры,

Повезли в машине скорой,

Довезли до гор Карпатских,

И сейчас пред нами — горы.

Мы германцев видим лица,

Всяк врага сразить стремится,

Нет достойного сравненья

Для того, что здесь творится…

Мухаррям-хальфа вложил и в слова баита, и в свой напев столько чувства, что Гульсиря и присевшие рядом с ней на краешек нар женщины прослезились. Да и сам хальфа был взволнован этим своеобразным описанием тяжёлой солдатской участи и бессмысленной войны. Он решил переписать баит, чтобы прочитать его своим ученикам. «Пусть знают», — подумал он.

Гульсиря шла домой и радуясь, и печалясь одновременно. Муж жив-здоров, это не могло не радовать. Однако радость омрачалась мыслью о Самигулле. Выходит, он и Гибат воевали вместе, и там, где погиб один, может погибнуть и другой. А как быть с Салихой? Сказать ей или молчать? «Доконает её эта весть, — думала Гульсиря. — Но не от меня, так от других она об этом услышит… Лучше уж от других…»

А больная Салиха в это время с грустной улыбкой слушала рассказ дочери о том, как та ходила по домам, прося подаяний. Мастурэ, разложив возле матери собранные кусочки, перечисляла, кто что подал. Конечно, будь Салиха здорова, они могли бы обойтись без милостыни. Но что ж делать, если вот так случилось… Жалость к голодным детям толкнула её на унижение. А Мастурэ, глупенькая, радовалась удаче. Глядя на неё, радовалась и Салиха.

Через несколько дней она поднялась, вышла на улицу. Вернулась вскоре, хватаясь за стены.

— Отца вашего убили! Убили-и-и!..

Обняв перепуганных дочерей, она зарыдала:

— Как же мы теперь? Как жить?..

Заголосили и девочки.

С неделю Салиха пролежала, безразличная ко всему. Если дочь давала ей поесть из того, что добыла, как-то неосознанно съедала, но сама ничего не просила. Глаза у неё глубоко запали, щёки втянулись, пожелтели. Соседки жалели Салиху, приходили утешать. Но единственным утешением было то, что не одну её постигло такое горе. В Ташбаткан одна за другой приходили чёрные вести: та лишилась мужа, эта — сына. Поплакали, собравшись вместе, и всем, Салихе тоже, вроде стало легче.


2

К берегу подчалил плот, и первой на галечник прыгнула с него молодая женщина. Прыжок получился не очень ловкий, женщина угодила одной ногой в воду, покраснела от смущения и торопливо зашагала в гору, к Тиряклам. Из-за этого пустякового происшествия стоявшие на берегу мужчины прозевали конец кинутого с последней кошмы каната, он соскользнул в реку. Пришлось плотогону кидать канат второй» раз.

Плот в конце концов подтянули, привязали к осокорям. Сошедших на берег плотогонов встретили шуткой:

— Никак вы там, в горах, девушку умыкнули?

— А что! — ответил в том же тоне старик-плотогон. — Кто в пути, тому и везёт. Коль выпадает счастье, возраст любви не помеха…

— Вот даёт старик! Ну, уморил!..

В том, что на плоту приплыла молодая женщина, ничего особенного не было: весной жители гор часто пользуются этим способом передвижения. Но всякий незнакомый человек возбуждает любопытство, поэтому старик-плотогон пояснил:

— Это дочь Ахмади-бая, идёт в Ташбаткан в гости к родителям.

— Того Ахмади, который мочало скупает?

— Того самого. Мы возле Туйралов обед сварили, только собрались отчалить — она подбежала, прямо-таки умоляет: «Возьмите меня с собой, бабай, по матери соскучилась, хочу повидаться…». Пришлось взять. Она нам не мешала, забралась в шалаш и лежала там.

— А в Туйралах она замужем, что ли?

— Замужем.

— А муж кто?

— Кутлугильде, говорит.

— Выходит, невестка Нух-бая.

— Она, она. Муженёк-то на войне. Как ушёл, говорит, так вестей от него нет…

Закинув за плечи свои мешки, плотогоны направились в Тиряклы.

Фатима между тем, миновав этот аул, спешила в Ташбаткан. Её охватила радость. Всё самое страшное теперь позади. В пути она дважды пережила минуты ужаса. Первый раз — когда с берега послышался голос Нуха. Второй — когда бешеное течение понесло плот под скалу, где вода бурлила, как в котле. Чудилось: вот-вот плот ударится о каменную стену, и брёвна разлетятся, как спички. Но старики оказались умелыми плотогонами. Пронесло! И страх прошёл. Неотступны были только мысли о сыне. «Свекровь присмотрит, она его любит, — старалась успокоить себя Фатима. — За несколько дней ничего не случится».

Там, в Туйралах, увидев плот, она кинулась к нему в каком-то сумасшедшем порыве, не думая о последствиях. Она просто не могла иначе. Ей надо выплакаться, припав к материнской груди. Никто, кроме матери, не поймёт, какие муки ей приходится терпеть.

Скорей, скорей в родной аул! Фатима даже сняла сапожки и побежала босиком.

Вот и долина Узяшты, знакомые с детства луга. Фатима убавила шаг, чтобы отдышаться. Тут она уже почти дома. Дома… Но где теперь её дом?

Ташбаткан ещё не виден, скрыт за деревьями, но вон вдоль чёрных полосок земли идут за плугами пахари. Фатима напрягает зрение, стараясь узнать их. Жаль, издали не разглядеть. Ленточек пашни пока немного, земля не везде подсохла. В низинках под кущами ивняка поблёскивают озерца вешней воды. Правда, снега здесь уже нигде нет, а на горах вокруг Туйралов и кое-где по берегам Инзера он ещё лежит. Значит, в Ташбаткан весна приходит раньше.

«Как хорошо здесь, как весело! — думала Фатима. — А отец отправил меня в проклятые Туйралы. Отправил в отместку за моё бегство…»

Показались ворота аула и сам аул. Фатима встрепенулась и снова побежала — нет, птицей полетела, ноги её, казалось, не касаются земли, на глаза навернулись слёзы радости.

Прошлый раз, когда ненадолго приехала в Ташбаткан с мужем, радость не была такой глубокой. Тогда, пожалуй, верх взяла печаль. Тогда Фатима не смогла вдоволь наговориться с подружками, за ней следили, да и сама она, беременная, подурневшая, стеснялась выходить на улицу. А на этот раз уж и поговорит, и поплачет с ровесницами-солдатками. Не будет она сидеть, как клушка, — ни отец, ни мать не удержат дома.

У самой околицы аула, на позеленевшем выгоне, стайка девчонок играла в пятнашки. Среди них была и Мастурэ. Фатима окликнула её:

— Мама твоя дома, красавица?

— Дома, — ответила девочка, но, увлечённая игрой, в разговор не вступила.

Впрочем, вскоре сама Салиха, увидев Фатиму в окно, выбежала к воротам:

— Здравствуй, Фатима! Откуда ты взялась, никак заблудилась да сюда попала?

— Нет, не заблудилась, — улыбнулась Фатима. — Из Тиряклов иду. А туда на плоту приплыла…

— Здоровы ли свёкор твой со свекровью?

— Куда как здоровы!

— От мужа есть письма?

— Нет.

— А кто у тебя родился — сын, дочка?

— Сын.

— Да будет долгой его жизнь! — пожелала Салиха.

— А Самигулла-агай пишет?

— Нет… Нет уже его… Гибат письмо прислал, пишет — убили…

Салиха зашмыгала носом, но сдержалась, не заплакала, а может быть, уже выплакала все слёзы. Помолчав, она сообщила:

— Сунагат в этот… как его… в гусбиталь по пал. Пишет — уже поправляется, может, скоро домой погостить отпустят.

Фатима неопределённо кивнула в ответ и побрела к отцовскому дому. У родных ворот остановилась, поражённая. Она слышала о пожаре, но не представляла ясно, что натворил огонь. Остались в целости лишь дом, летняя кухня и овечий закуток. Раньше во двор и курица не могла проникнуть, а теперь он кое-как обнесён изгородью из жердей; на месте просторного сарая торчат обгорелые столбы…

Навстречу Фатиме из дому выскочила сестрёнка, кинулась, взвизгнув, на шею. Вышла на крыльцо встретить дочь Факиха.

Ахмади тоже оказался дома, но никаких чувств по поводу нежданного появления дочери не выразил. После пожара он был постоянно мрачен, словно совсем разучился радоваться. Единственное, что доставило ему за последнее время радость, — весть о гибели Самигуллы. «Слава аллаху, и этот провалился в преисподнюю», — мстительно подумал он. Точно такое же злое удовлетворение Ахмади испытал после убийства Вагапа. Он страстно желал им обоим смерти, и не столько из-за поражения на суде, сколько из-за позорной клички, не дававшей людям забыть историю с медведем. Не только в Ташбаткане, но и в окрестных селениях его теперь называли не иначе, как Ахмади-ловушкой.

Из всей ахмадиевой семьи лишь Фатима жалела Самигуллу и сочувствовала Салихе. То, что теперь Фатима вспоминала в тоске, былые светлые надежды, любовь к Сунагату — всё было связано с Салихой. Одна только Салиха знала их тайну, искренне старалась помочь, и не её вина, что задуманное не удалось.

И удивительно ли, что Фатима, наскоро попив чаю и для приличия немного посидев с матерью, отправилась к Салихе? Её неудержимо потянуло в этот бедный, но близкий сердцу дом, в летнюю кухню, где Сунагат так неловко признался тогда в любви…

Долго сидели Салиха с Фатимой, делясь горем и предаваясь воспоминаниям о лучших временах.

Вечером, уединившись с матерью, Фатима поведала о своём горьком житьё и ей. Факиха сначала не поверила услышанному. Но дочь, рассказывая о пережитых ею издевательствах, привела столько подробностей, что места сомнению не оставалось. Факиха пошла к мужу советоваться: не лучше ли будет, если Фатима съездит за малышом и поживёт пока в Ташбаткане?

— Нет! — отрезал Ахмади. — Тому, что с рук сбыто, дорога назад закрыта. Она — не челнок, чтоб сновать меж двух домов. Как только немного спадёт вода, отправь обратно. Уж и слова ей свёкор со свекровью не скажи! Пускай пониже голову склонит да поусерднее работает. Ишь ты, обиделась на свёкра, бросила младенца и сбежала домой! Куда это годится? У меня своих забот хватает. Мало, что ли, я из-за неё перетерпел? Из-за кого, думаешь, живём на пожарище?..

Факиха могла бы задать резонный вопрос, с какой стати Ахмади припутал к пожару дочь, но решила промолчать. А то ещё взбесится и натворит новых бед.


3

К Мухарряму-хальфе снова пришла Гульсиря, теперь уже с просьбой написать письмо Гибату. Хальфа привык к таким просьбам и никому не отказывал в помощи.

Все письма он начинал одинаково. Кто-то когда-то придумал это начало: от всего тоскующего сердца высокочтимому такому-то с пожеланиями удачи и благоденствия шлёт самый-самый большой привет такой-то, а также шлют привет… Далее можно было перечислить сколько угодно имён с указанием степени родства или ссылкой на знакомство. Хальфа следовал канону.

— Ну, что ещё напишем, Гульсиря-енгэ? — спросил он, справившись с приветами.

— Напиши, что все живы-здоровы. И ещё напиши, что Халил уже совсем большой, а Габдельбарый начал ходить…

Мухаррям-хальфа быстро выстраивал на бумаге слова Гульсиры.

— Красная корова принесла нам тёлочку. А тёлка, про которую ты написал кайнаге, оказалась нынче яловой… — диктовала Гульсиря.

Хальфа до мельчайших подробностей знал всё, что происходит в ауле. С тех пор, как с войны стали приходить письма, работы ему прибавилось. Старики и старухи, чьи сыновья воевали в далёких краях, женщины-солдатки, истосковавшиеся по мужьям, невольно делились с ним мыслями и заботами. Иные звали его к себе домой, чтобы прочитал или написал письмо, и, если уж вовсе нечем было угостить, радушно приглашали к самовару выпить хоть чашку чаю. Хальфа отказаться от угощения не мог и испытывал неловкость, но в то же время чувствовал удовлетворение оттого, что помогает людям.

Те, кто был не в состоянии предложить даже чай, сами приходили к Мухарряму на квартиру. Их просьбы хальфа выполнял тоже самым добросовестным образом, писал под диктовку, не упуская ни слова, хотя некоторые новости в письмах многократно повторялись. Так, не было ни одного письма, в котором не упоминалось бы о пожаре на подворье Ахмади-ловушки.

Вслед за Гульсирей побывал у хальфы старик Адгам, чтобы ответить на письмо Сунагата. Попросил:

— Напиши, что плох я стал, совсем состарился. Болит поясница, еле хожу. Пускай сообщит нам ясно, когда приедет. Коль доведётся свидеться, встречу смертный час без сожалений…

Не прошло и недели после отправки этого письма, как в аул заявился сам Сунагат. Оказывается, лежал он в госпитале в Самаре и до возвращения на фронт отпустили его долечиваться в родные края.

Остановился Сунагат, как обычно, в доме тётки. Салиха на радостях изо всех сил старалась угодить племяннику, приготовила, в меру своих возможностей, угощение. В дом посмотреть на солдата набежала детвора. Шли и шли старики, старухи, солдатки, у всех один вопрос: не встречался ли Сунагат на войне с их близкими? Даже Факиха пришла, порасспрашивала, не доводилось ли ему видеть её сына Магафура или зятя Кутлугильде.

— Нет, не доводилось, — отвечал Сунагат и терпеливо объяснял, что война раскидала всех, что давно уж он расстался с теми, с кем уходил на фронт.

— Ладно, будут живы — вернутся, — утешила сама себя Факиха. — Вот ты ж вернулся. Знать, оставалась тут вода, которую ты должен допить. А я всё ж надеялась — может, ты встречал их. Выходит, не встречал. Что ж, лишь бы живы были…

Сунагата очень удивил её приход, но удивления он ничем не выдал.

Только было собрался Сунагат идти к дяде своему, Адгаму, — тот опередил, пришёл сам и пригласил к себе на чай. Были приглашены в гости также Ахтари-хорунжий — брат Адгамова отца, и Хусаин с Ахсаном, то есть все Аккуловы. Дед Ахтари теперь плохо слышал и почти не видел, старость согнула его в дугу. Хусаин привёл старца под руку. Адгам пригласил и женщин — Салиху и вдову Вагапа. Хойембикэ притащила своего младенца. Таким образом, за самоваром собрались потомки Аккула от самого старшего из них до самого младшего.

— Тебя, Сунагатулла, насовсем отпустили или как? — спросил хозяин дома, чтобы завязать разговор о том, как обстоят дела на фронте.

— Нет, не насовсем, только на две недели отпросился. Решил вот повидать вас.

— Хорошо, очень хорошо! Родных забывать не следует. Дай тебе аллах и впредь оставаться живым-здоровым и вернуться к тем, кто ждёт тебя.

Задребезжал голос деда Ахтари:

— И кто ж там у вас берёт верх — германец иль вы?

— Трудно, бабай, сказать, кто берёт верх. Уж сколько времени воюем, а не поймёшь…

— И то! Разве ж нынешняя война — это война? Лежат люди в ямах и стреляют друг в друга, как в зайцев. Тоже мне — воины!

— А вы, бабай, как воевали?

У деда Ахтари, участвовавшего в войне с турками, глаза заблестели — вспомнил молодость.

— Мы уж воевали — так воевали! Бывало, догоним турков в море, кинемся на их корабль, и айда гвоздить их кулаками! А корабль за собой на привязи уводили. Да! Вот и германца надо бы так отдубасить, чтоб потерял охоту другой раз воевать! Вы там кулаков не жалейте.

Сунагат невольно улыбнулся. Деду уже за восемьдесят, представления у него древние. Нынче идёт война пушек и пулемётов, через пятнадцать дней Сунагат опять будет вжиматься в землю, спасаясь от пуль, снарядов, шрапнели. Кулаки теперь мало что значат. Правда, штыка германец боится, штык, как шутят солдаты, любую службу сослужит, только сесть на него нельзя.

Наивный совет деда Ахтари развеселил Сунагата, и он принялся описывать войну в полушутливом тоне…

Прожил Сунагат в ауле четырнадцать дней. И хотя приехал он погостить, отдохнуть — не сидел сложа руки. Помог дяде вспахать его полоску. Вместе с Хусаином посеяли для Салихи четверть десятины проса. И для самого Хусаина малость посеяли.

В это время Фатима была ещё в Ташбаткане. Они повстречались на улице, но остановиться, поговорить у всех на виду не осмелились, разошлись, лишь поздоровавшись.

Сунагату очень хотелось поговорить с ней, объяснить, если носит в сердце обиду, что нет на нём вины, — из-за сиротской его судьбы, из-за бедности всё обернулось не так, как задумали. Всё в этом мире против тех, у кого в карманах пусто. Недаром говорится, что прислонённая к стене жердина — и та норовит упасть на бедняка.

Он надеялся, что Фатима по какой-либо надобности заглянет к Салихе, но надежда не оправдывалась. Попросить тётку, чтобы она зазвала? Нет, на это у Сунагата решимости не хватало.

А Фатима, вернувшись после встречи с ним в отцовский дом, тайком поплакала. Сунагат стоял перед её глазами неотступно. Фатиме вначале показалось, что он сильно изменился, даже стал выше ростом, — должно быть, такое впечатление создала его военная форма. Но когда он поздоровался, его смуглое, чуть курносое лицо осветилось такой знакомой, милой улыбкой, что сердце Фатимы словно оборвалось: это был прежний Сунагат, которого она по-прежнему любила…

Их новая встреча произошла опять совершенно случайно.

В этот день Сунагат, зная, что Ахсан дома, зашёл к нему — просто так, повидать братишку. Хойембикэ как раз вычерпывала из котла в большую деревянную чашу «суп», сваренный из борщевника.

— Айда, сват, похлебай с нами, коль понравится, — пригласила она Сунагата, назвав его по давней привычке сватом.

Сунагат церемониться не стал, подсел к скатерти и с удовольствием выхлебал миску варева, заправленного катыком.

— Очень вкусно, — похвалил он «суп». — Что ешь редко, то желанно.

После еды его вдруг потянуло ко сну, он прилёг на стоящую возле входа широкую лавку и задремал. Хойембикэ, вымыв посуду, отправилась по каким-то своим делам к соседям, ушёл из дому и Ахсан.

Сунагат и спал, и не спал. Через небольшое низенькое окошко в противоположной стене он видел вечернее небо, по которому к черте горизонта скатывался багровый шар солнца. Над горизонтом узенькой полоской висело облако. Вот раскалённый шар коснулся этой полоски, пополз ниже, ниже и оказался разрезанным на две половинки. Края полоски ослепительно вспыхнули, расплылись, и солнце расплылось, мир сплошь залился алой краской, — веки Сунагата смежились, он заснул.

В сенях скрипнула дверь. В затуманенном сном мозгу Сунагата мелькнуло, что вернулась Хойембикэ, но из-за этого не стоило просыпаться, выходить из сладкого забвения; не открывая глаз, он перевернулся на другой бок, лёг лицом к стене.

— Не то дома никого нет?

Странно: Хойембикэ заговорила голосом Фатимы…

До сознания Сунагата не сразу дошло, что вошедшая как раз и есть сама Фатима. А когда дошло — его бросило в жар, он мгновенно поднялся, сел.

Фатима стояла посреди дома, растерянно озираясь. Входя, она не заметила лежавшего у самой стены Сунагата.

— Здравствуй, Фатима!

Её брови от удивления взметнулись, будто ласточка крыльями взмахнула.

— Ай! Это ты… А я подумала — Хусаин. Здравствуй!.. — ответила она и шагнула к двери.

— Постой! Что так торопишься? Или дом горит? — улыбнулся Сунагат, повторив слова, когда-то сказанные Фатимой, и тут же сообразил, что получилось глупо: дом-то у них в самом деле чуть не сгорел. Попытался загладить неловкость другой шуткой: — Или загордилась? Прошлый раз при встрече слова не обронила…

— Прошло, Сунагат, то время, когда я гордая была, — вздохнула Фатима.

— Выходит, обиделась на меня.

— Нет же, не обиделась. Да если б и обиделась, ничего уж теперь не изменишь…

— Салиха-апай говорила — ты здесь ненадолго. Как тебе на новом месте живётся? Скучаешь по родному аулу?

— Ой, Сунагат, зачем ты мне об этом напоминаешь? Знаешь… — Голос Фатимы задрожал, глаза наполнились слезами. — Не выплачу я своё горе… до конца жизни не выплачу. И как же ты так… там, на заводе?..

— Я… Я не виноват, Фатима. И всё ж — прости! Схватили нас тогда… Ты на меня не обижайся. И у меня нет на тебя обиды. Я с первого дня, как приехал, ждал случая сказать тебе об этом, да всё не удавалось…

— Осталось только всю жизнь сожалеть о нашей… о том, что не сбылось. Как вспомню — будто сердце у меня вырывают. И всех, всех ненавижу!

— Меня — тоже?

— Ну, зачем ты так? У меня единственный праздник — когда ты приснишься….

Фатима села на нары, прижала к глазам платок, вся напряглась, стараясь не разрыдаться.

Сунагат смотрел на неё, не зная, что и сказать, как утешить. Но тут — к счастью или к несчастью — вернулась домой Хойембикэ.

— Атак! У нас — гостья! — воскликнула она. — Как поживаешь, Фатима? Что-то не видно тебя и не слышно. Не заглядываешь…

— Так ведь заглянула вот. Сижу, тебя жду. Пойдём-ка во двор, просьба у меня есть….

Фатима, прощаясь, едва заметно кивнула Сунагату, и женщины вышли.


* * *

Ахсан охотно отвёз бы Сунагата до Уфы на подводе, но из-за высокой воды в реках это было невозможно осуществить. Пришлось солдату отправиться в путь пешком. Даже через Узяшты ещё нельзя было переехать в телеге, а через Белую, разлившуюся по лугам и нёсшую мутные волны невесть по скольким руслам, пока переправлялись лишь немногие смельчаки, да и те на стремнине замирали, присев на дно лодки, и облегчённо вздыхали, достигнув уремы, где среди тальников, ольховых и черёмуховых стволов вода струилась уже спокойно.

Добравшись до Сахаевской пристани, Сунагат устроился на гружённую зерном баржу, которую потащил вниз по течению небольшой буксирный пароход.

Пароход весело шлёпал по воде плицами. Подплывая к речным поворотам или прибрежным селениям, он давал гудки, будто вскрикивал. Услышав гудок, на высокий берег выбегали ребятишки, возбуждённо махали руками.

Иногда впереди показывался плот. Пароход, идя на обгон, опять вскрикивал, от его широкой чёрной трубы комком ваты отлетал белый клуб пара. Плотогоны, безмятежно наигрывавшие на кураях, кидались к огромным скрипучим вёслам и суетливо отгребали в сторону, освобождая путь шумному судну с глубоко сидящей баржой.

Справа по ходу судна, подставив под вешнее солнце крутые голые лбы, нежились в тепле отроги далёких гор. Там и сям у их оконечностей виднелись селения — то с мечетью, то с церковью. Возле селений темнели полоски вспаханной земли. На левом низменном берегу толпились в воде деревья. Оттуда слышался крик кукушки, ветер доносил аромат цветущей черёмухи, — она зацвела, несмотря на половодье, и стояла белым-бела, будто занесённая снегом.

Легко в такую пору дышится, печаль забывается. Рассеялась и грусть, томившая Сунагата все эти дни после разговора с Фатимой.

К вечеру пароход дошлепал до Уфы. На высокой горе под темнеющим куполом неба показалась россыпь домов, окна которых кое-где уже светились.

Сунагату вспомнилась припевка, которую, уходя на войну, пели ташбатканские парни:

Говорят, Уфа — на круче,

Посмотреть бы заодно.

Жить надеялись мы долго,

Да, видать, не суждено.

«В самом деле, то ли доведётся снова вернуться, то ли нет, — подумал Сунагат. — Остаётся только сожалеть… Эх, Фатима, Фатима!..»

На железнодорожном мосту, когда пароход проплывал под ним, загрохотал поезд.

Сунагату предстояло вскоре проехать по этому гулкому мосту на запад, туда, где гремела война.


4

Возвращавшиеся домой, в верховья Инзера, плотогоны в случайном разговоре с Нухом упомянули о молодой женщине, уплывшей из Туйралов на плоту с двумя тиряклинскими стариками. Нух сразу насторожился, стал исподволь выпытывать, что это была за женщина.

— Говорили, будто дочь этого… как его… Мухамади, что ли? Ну, этого, который в Ташбаткане промышляет мочалом… Как же его зовут?… — пытался вспомнить один из плотогонов.

— Должно быть, Ахмади, — подсказал Нух, не вдаваясь в объяснения, что речь идёт о его свате.

— Ну да, ну да! Ахмади и есть. Вот в самый раз вроде бы его дочь…

Нух почувствовал облегчение — словно гора свалилась с плеч. Уж очень сильно досаждали ему суды-пересуды по поводу исчезновения Фатимы. Страсти, вызванные потрясающей новостью — Нухова невестка утопилась! — было улеглись, но, как выяснилось, лишь для того, чтобы уступить место серьёзным обвинениям. «В гибели невестки виновен Нух. Оказывается, из-за мертворождённого телёнка злодей изводил Фатиму — она не вынесла унижений. Следует довести это до её отца и устроить расследование. Кто дал Нуху право столь бесчестить женщину, привезённую с чужой стороны? Куда это годится? Хотя она и невестка, а всё ж не жена ему. Мало было толсторожему издевательств над народом, он ещё несчастную солдатку со свету сжил!» — так рассуждали в ауле, а «узун колак» передавал эти рассуждения Нуху.

У Нуха, помышлявшего выдвинуться на предстоящих выборах в аульные старосты, и без того авторитет был невелик, а тут ещё эта история встала ему поперёк пути. Вот почему, узнав, что Фатима не утопилась, а без спросу, без разрешения уплыла к родителям, он на радостях даже повёл плотогонов к себе домой и угостил обедом.

Впрочем, вскоре он уже бормотал ругательства:

— Чтоб тебя поразило! Чтоб ты, бродяжка проклятая, в землю провалилась! Некому взять тебя за косы да проучить плёткой! Правду говорят, что откормленная кобыла норовит укусить хозяина. Но я тебя, своевольную, отучу кусаться!..

Нух велел жене съездить за Фатимой, заодно пригласить в гости свата со свахой, чтоб при них наставить невестку на путь истинный.

Выждав до конца недели, бабка Гульямал оседлала лошадь, присоединилась к людям, едущим на базар, и отправилась верхом в Ташбаткан.

Вопреки ожиданиям, Ахмади с Факихой встретили её хмуро, не проявили прежнего радушия. Озадаченная Гульямал и так, и этак прикидывала, что бы это могло значить. Под невесткину песню пляшут? Или заважничали? Поглядите-ка на эту Факиху! Ходит надутая, слова не вымолвит. Не пристало, не пристало ей вести себя так! Ведь ещё встарь было сказано: «Мать невестки должна быть почтительна и скромна, ибо мать зятя перед ней губернаторше равна».

И за чаем Факиха беседу поддерживала вяло. Ахмади вежливости ради коротко справился о здоровье своих туйралинских знакомых и после этого отделывался тем, что откликался на свахины новости ничего не значащими словами вроде: «Вот как!», «Ишь ты!». Фатима и вовсе отличилась, не села пить чай со свекровью, только занесла самовар в горницу и тут же ушла в другую половину.

Дабы не царило за трапезой тягостное молчание, Гульямал, решив не выдавать пока свою обиду, тараторила без умолку. Но вот и самовар почти опорожнился, и новости у неё исчерпались.

— Оказывается, большая беда вас постигла. Огонь беспощаден, спаси аллах, — сказала гостья, стараясь как-то продолжить разговор.

— Судьба ниспослала нам ещё горшую беду, лишив нас зятя. Должно быть, вы уже знаете об этом… — тихо отозвалась Факиха и осушила уголком платка глаза.

Гульямал замерла с поднесённым ко рту блюдцем. Она оторопело смотрела на Факиху, медленно соображая, что странное поведение свата и свахи объясняется несчастьем и что несчастье это в большей, чем их, мере касается её самой.

— Уй, сыночек мой! — простонала Гульямал, машинально опустив блюдце с недопитым чаем на скатерть. По её морщинистому лицу покатились слёзы. — Горе мне, выходит — чужая земля поглотила его!..

— Что теперь поделаешь… Знать, суждена была ему могила в далёких краях, — попыталась по-своему утешить сваху Факиха.

— Судьба неумолима, недаром говорится, что у рока не выпросишь нового срока, — вздохнул Ахмади. — Не одни мы переживаем несчастье. Война, слышно, идёт нынче небывало жестокая…

Ахмади рассказал, что гумеровец Гиляж получил письмо от сына, который, оказывается, лежал в городе Житомире в одном госпитале с Кутлугильде. Он и сообщил о смерти земляка.

Нельзя сказать, чтоб Гульямал не поверила Ахмадиевым словам, но всё ж она захотела своими глазами увидеть письмо, своими ушами услышать, что в нём написано, поэтому наутро отправилась в Гумерово.

Письмо, запинаясь на каждом слове, прочитал младший сын Гиляжа. Одолев приветы с перечислением чуть ли не половины жителей села, он, наконец, добрался до строк, ради которых приехала бабка Гульямал: «Пусть вам будет ведомо и то, что Кутлугильде, зять Ахмади-ловушки, был тяжело ранен и скончался в госпитале города, называемого Житомиром».

Гульямал, первоначально намеревавшаяся погостить в Ташбаткане с неделю, после такого поворота событий немедленно отбыла домой, наказав свату со свахой всё ж приехать к ним вместе с Фатимой.

Спустя десять дней Ахмади и Факиха собрались в Туйралы. Фатима ехать с ними отказалась, и родители не настаивали на её поездке. Им обоим было ясно, как день, что дочери, лишившейся мужа, придётся теперь жить в Ташбаткане. Собственно, и сами они поехали лишь для того, чтобы забрать внука.

Однако получилось не так, как они задумали. Едва Факиха в Туйралах заикнулась о том, что малыш должен жить при матери, Нух и Гульямал в один голос объявили: не отдадут.

— Будет жить у нас в память о сыне. Сами вырастим. Кто ж его вырастит, как не мы? Нет тут дурных голов, чтоб отдавать внука, — отрезала Гульямал.

И Ахмади, и Факиха, конечно, хорошо знали: по старому обычаю в случае ухода жены от мужа и даже его смерти мать не может увезти ребёнка с собой. Но они всё ж надеялись, что дед и бабка с отцовской стороны не воспользуются правом, опирающимся на этот обычай. Узнав их решение, Факиха попросила отдать малыша хотя бы до отъёма от материнской груди. Ахмади поддержал её:

— Как подрастёт — держать его мы не будем. И земли у нас на его долю не дадут, будут считать чужаком.

Сват со свахой — ни в какую…

Перед отъездом Факиха весь день провела возле внучонка, ласкала, подкидывала его, посадив на ладонь. Живой, шустрый Мырзагильде, взлетая к потолку, радостно взмахивал ручонками. Гульямал тоже то и дело подходила поласкать малыша, и две бабушки перекидывали его из рук в руки, будто варежку. Глядя на них, и дочери Нуха загорелись желанием повозиться с мальчонкой. Снова дождавшись своей очереди, Факиха поила его молоком, сливками. Мырзагильде, видать, уже совсем забыл о материнской груди, безотказно пил из ложечки.

У Факихи до боли сжалось сердце, когда она прощалась с внуком, но ей ничего другого не оставалось, как примириться с судьбой и лишь пожелать мальчику долгой жизни.

Ахмади с Факихой уехали, затаив на свата и сваху глубокую обиду.

Для Фатимы, в страстном нетерпении ждавшей сына, возвращение родителей с пустыми руками обернулось новыми тяжёлыми переживаниями.

Со времени прихода в Ташбаткан она тосковала об этом крохотном, с головкой в кулак, существе, ни на час не могла забыть о нём. Да и как было забыть, если её налившиеся молоком груди непрерывно болели. Ища облегчения, Фатима попробовала дать сосок своему маленькому братишке, но малец отбился. В тот вечер, когда Фатима столкнулась с Сунагатом в доме Хойембики, она пришла как раз просить разрешения покормить её сына. Этот принял грудь, и две вдовы, найдя общий язык, стали встречаться каждый день, и коротали время в нескончаемых разговорах.

Фатима рассказывала об издевательствах, перенесённых в доме свёкра, о странностях жизни в катайской стороне.

— Летом не увидишь у них телеги. Кругом, куда ни посмотри, горы да камни, горы да камни. Люди ездят только верхом, что мужчины, что женщины. В гости — верхом, по делу — тем более. Подвесят к седлу батман с катыком и скачут…

— Недаром говорят, что у катайца вся сила не в руке, а в катыке… А ты тоже верхом ездила?

— Нет, ни разу. Ходила пешком.

— Вот диво-то, а? Хозяйствуют без телеги при таком-то богатстве, — удивлялась Хойембикэ.

— Я, бывало, как увижу проезжего урыса в телеге — наглядеться не могу. Радовалась, будто человека из нашего аула увидела, — рассказывала Фатима.


5

Хойембикэ жила с племянниками в дружбе, смотрела на них как на родных детей, и Хусаин с Ахсаном не воспринимали её как мачеху, были уважительны и послушны. По мере своих сил занимались они промыслом — снимали лубки, замачивали мочало. Хоть и вислобрюхая, тощая, а всё ж была у них лошадь, верная помощница. Летом, наготовив корму для неё и своей коровы, парни нанимались косить сено Шагиахмету, Ахметше, ходили на подённую работу и к другим баям. Много ли, мало ли — зарабатывали, то денег принесут, то кусок ткани. Хойембикэ хлопотала дома, готовила к приходу Хусаина с Ахсаном еду.

Однажды Хойембикэ пошла к Факихе, чтобы пропустить молоко через сепаратор, и удивила собравшихся там женщин новым нарядом. Её сатиновое с парчовыми нитями платье привлекло общее внимание.

— Какое красивое платье сшила ты, Хойембикэ! Где добыла такой товар? — поинтересовалась одна из женщин.

Хойембикэ усмехнулась:

— Верно сказано: коль в новой одежде появляется бай, его поздравляют с обновкой, коли бедняк — спрашивают, где взял. У меня ж племянники вон какие работящие! Заработали…

— А мои недотёпы ничего, кроме серенького ситца, не могут добыть. Не пойму, где люди берут хороший товар.

— Нам бы хоть серенький ситец! Мужья на войне, так и ситца никто не приносит, — вздохнула Гульсиря.

— Говорили, что солдаткам вместо кормовых прислали товар. Разве тебе не дали? — удивилась Хойембикэ.

— Как же, дадут — держи карман шире! Староста всё своим приятелям раздарил…

Сказав, что сатин для нового платья заработали племянники, Хойембикэ слукавила. Это была доставшаяся на её долю часть товара, который Апхалик во время пожара обнаружил на подловке Ахмадиевой клети.

Ахмади не забывал о пропавших тканях и Факихе наказал быть повнимательней при разговорах с соседками, присматриваться к обновкам женщин и ребятишек аула. Но напасть на след не удавалось. В своё время, торопливо пряча товар, предназначенный для раздачи заготовщикам мочала и ободьев, Ахмади сам толком не запомнил, что это были за ткани, а Факиха их и вовсе не видела.

Всё ж, помня наказ мужа, Факиха проявила к платью Хойембики особенный интерес, даже сходила, придумав пустячный повод, к Вагаповой вдове домой и — вроде бы к слову пришлось — спросила, где та добыла такой красивый сатин. Ответ — Хусаин-де купил на базаре — ничего, разумеется, не прояснил.

И у Ахмади, и у Факихи ныла душа, жаль было потерянного, но проявлять чрезмерную прыть в своём расследовании они опасались, потому что огласка этого дела могла оказаться палкой о двух концах. Как бы палка одним концом не огрела самого Ахмади! Лучше уж, пожалуй, было примириться с потерей, памятуя поговорки: что с возу упало — то пропало, кто смел — тот и съел…

Хойембикэ, конечно, поняла, зачем приходила Ахмадиева жена, и сказала об этом Хусаину.

— Не бойся, апай, айда носи на здоровье, — беспечно ответил Хусаин. — Пускай Ахмади сам боится. У него наворованное, наверно, в сорока разных местах припрятано. Товары возами возил, а людям за работу лоскутками платил. У этого дунгыза нет сердца, режь его — кровь не появится. В самый раз ему тогда устроили…


* * *

Наступила вторая военная осень, и Хусаин достиг призывного возраста. Повестки на этот раз получили пятеро. Перед отъездом на призывной пункт рекруты, как повелось, загуляли. Поздно вечером, когда в ауле уже укладывались спать, парни пошли бродить по улицам с песнями под гармошку. И долго не могли заснуть, с грустью слушали песни рекрутов девушки на выданье: крушились их надежды, вместе с егетами уходило на войну их счастье.

Словно яблочки, румяны

Нынче щёки у девчат,

Да ах! —

Нас по царскому веленью

Завтра с ними разлучат!..

Звенела на улице припевка, слышала её и Фатима, слышала, но не догадывалась, что в эту припевку вложен намёк, адресованный ей.

Хусаин несколько раз прошёл с товарищами мимо окон Ахмади-ловушки, но никто не знал, что пел он для Фатимы.

Такое вот получилось дело — влюбился парень во вдову. Внешне это выражалось лишь в том, что при случайных встречах с Фатимой Хусаин терялся и мучительно краснел, будто в чём-то виноват перед ней. Если б кто-нибудь и заметил это, то не удивился бы: застенчивый парень при девушках всегда держался робко и краснел.

На призывном пункте Хусаину по жребию выпало ехать с первой же командой. Он простился с товарищами и уехал, унося свою тайну.

Фатима продолжала жить в отцовском доме. Иногда по вечерам, прихватив вязанье, она заглядывала к Салихе. Две овдовевшие солдатки утешались тем, что жаловались друг дружке на свою судьбу. Нет-нет, да и вспоминали Сунагата. Разговор о нём, о несбывшихся мечтах обычно начинала Салиха, тревожила душу Фатимы, и та со слезами в голосе просила:

— Салиха-апай, ради всего святого не напоминай мне об этом! Теперь хоть о землю бейся — не вернёшь того, что было.

Но втайне Фатима вынашивала надежду… Она не смогла бы определённо ответить, на что надеется. Просто впереди что-то неясно забрезжило, и это «что-то» было связано с Сунагатом.

После того, как Сунагат вновь ушёл на войну, он прислал письмо, адресованное Адгаму. Салиха обиделась: почему не ей? Решив высказать эту обиду, она пошла к Мухарряму-хальфе, попросила написать письмо племяннику. Перечисляя тех, кто шлёт «большой-пребольшой привет» солдату, Салиха назвала и Фатиму. И тут же добавила, что Фатима насовсем вернулась в свой аул, поскольку муж её, Кутлугильде, умер от раны в госпитале. Вот это-то письмо, о котором Салиха рассказывала Фатиме, и породило неясную надежду.

Теперь обе они ждали ответа от Сунагата.

Но проходил месяц за месяцем, а от него никаких вестей не было.

Миновал год, пошёл второй с тех пор, как Фатима вернулась из Туйралов. Пережитое в доме свёкра подёрнулось дымкой забвения, стало казаться ей давним дурным сном, и она, наверное, внушила бы себе, что это был именно сон, если б не тоска по сыну. Рядом с этой тоской жило в её сердце ожидание. При каждой встрече с Салихой Фатима справлялась, нет ли вестей от Сунагата.

Однажды прошёл слух, будто бы Сунагат погиб. Салиха докопалась до источника этого слуха. Оказалось, что некий Кашшаф, живущий в Тиряклах, получил от сына письмо, в котором между всем прочим сообщалось: «А один бойкий парень из Ташбаткана в том бою пропал без вести. Мы думали — угодил в плен, но потом знавшие парня люди рассказывали: его, проколотого штыком, вынесли из боя санитары, и он умер».

Салиха, решив, что «бойкий парень» — не иначе, как Сунагат, загоревала. Добавилось переживаний и у Фатимы, ей, пожалуй, было даже тяжелей, потому что ни с кем, кроме Салихи, поделиться горем она не могла.

Глава девятнадцатая

1

Сунагат и в самом деле был тяжело ранен во время штыковой атаки. Вдруг перед глазами у него всё поплыло. Какое-то время он постоял в неестественной позе и, потеряв сознание, рухнул на землю.

Очнулся от жгучей боли. Мелькнула мысль: «Должно быть, это и есть смерть». Но ощущения у него были вполне естественные. Он шевельнулся, и по спине тёплой струйкой что-то потекло. Догадался — кровь. Впереди продолжался бой, оттуда слышались крики, матерщина. Шум боя отдалялся. Сунагат лежал, уткнувшись лицом в землю, отчётливо чувствовал её запах. Осторожно открыл глаза. «Постой-ка, да ведь я живой!» — обрадовано подумал он. Превозмогая боль, приподнял голову. Успел увидеть беспорядочно лежащие тела и вновь на миг потерял сознание. Теперь очнулся с ощущением влажной земли под щекой. Земля приятно холодила пылающую кожу.

— О-о… Майн гот… [112] — простонал кто-то рядом.

«Немец! Жив дунгыз!..»

Собрав все силы, Сунагат по-рачьи подвинулся назад. Ещё немного. Ещё… Ещё…

Издалека по-прежнему доносились крики, звуки выстрелов, но уже приглушённые большим расстоянием,

Сунагат отдышался. Стараясь не тревожить левую руку, — боль отдавалась по всей левой стороне тела, — он упёрся правой в землю и медленно, приложив отчаянные усилия, поднялся на ноги. Неподалёку чернел лесок, из которого бросилась в атаку их рота. Сделал в сторону леска несколько шагов, но в глазах тут же потемнело, колени подогнулись. Сумел не упасть — сел на землю. Снова собравшись с силами, расстегнул шинель — решил определить, куда ранен. Осторожно сунул руку за пазуху, там захлюпала кровь. Невзначай коснулся раны, и из неё опять потекла тёплая струйка. Боль усилилась, при каждом ударе сердца она отдавалась по всему телу.

Вынув из-за пазухи окровавленную руку, Сунагат некоторое время словно бы в удивлении смотрел на неё, потом провёл растопыренными пальцами по шинели. На сером сукне остались красные полосы.

Надо было как-то прекратить кровотечение. Принялся тихонечко разматывать с ноги обмотку, чтобы обвязать ею грудь. Закусив один конец обмотки, он как раз пытался просунуть её под мышку, когда на поле откатившегося куда-то боя появились два санитара. Они обходили раскиданные, точно бревёшки, тела, выискивая живых. Сунагат не заметил, как они подошли, сидел к ним спиной.

— Ранен, солдат? — спросил один из санитаров.

— Да, — еле слышно ответил Сунагат, повернув к нему обескровленное лицо.

Санитары, разрезав рукав, сняли с него шинель, торопливо, поверх нательной рубашки, забинтовали грудь. Сунагат совершенно обессилел от нестерпимой боли. Его положили на носилки и понесли…


2

Сестра милосердия Люси пользовалась особой благосклонностью раненых. И доктор Антонов питал к ней симпатию. Сразу уточним: его чувство не имело никакого амурного привкуса. Человек уже пожилой, регулярно получающий письма от жены и детей, доктор Антонов выделял Люси Вилис среди других сестёр милосердия как землячку.

— Здравствуйте, землячка! — поприветствовал он Люси и на этот раз.

— Да какие же мы земляки, Андрей Филиппович? — улыбнулась Люси. — Мы ж из разных губерний: вы — Оренбургской, я — Уфимской.

Доктор шутливо стоял на своём:

— Земляки, земляки, и не пытайтесь отвертеться. Уфимской губернии когда-то вовсе не было, и ваш Богоявленский завод подчинялся Оренбургу.

— Уж если на то пошло, здесь в госпитале лежит мой земляк в буквальном смысле слова.

— Кому ж это так повезло, уважаемая Люси? Кто он?

— Подпоручик Кулагин. Мы с ним из одного посёлка.

— Э, фройлайн, тут вы глубоко заблуждаетесь. Александр Кулагин — оренбуржец. И мать его, и супруга живут в Оренбурге.

— Вы знаете его мать и… супругу?

— Знаю, знаю. Тесть Александра — известный в городе хурург, мы с ним большие друзья.

— Вот как… — проговорила Люси, сразу потускнев.

Она и сама не понимала, почему слова доктора Антонова так огорчили её. Да, Люси была немного неравнодушна к Александру Кулагину, но добиваться его любви и, тем более, брачных уз с ним в её планы не входило. Ну, провели они когда-то один вечер, танцевали на банкете, который устроил её отец. Что ж из этого вытекает? Разве этого достаточно для любви, того возвышенного состояния, представление о котором Люси почерпнула из французских романов? И разве, с её точки зрения, не противоестественны были бы любовные переживания здесь, среди покалеченных, стонущих, страдающих от боли?

И всё ж после разговора с доктором Антоновым, когда прозвучало это неожиданное рядом с именем давнего приятеля слово «супруга», отношение Люси к Александру резко, изменилось. Теперь лишь обязанности сестры милосердия заставляли её заходить в палату, где лежал Кулагин. И она уже не вступала в задушевные беседы с ним, а лишь коротко справлялась о самочувствии.

Впрочем, вскоре Люси одёрнула себя: «Что это за поведение? Какие у меня основания для обиды?..» Проявление холодности к раненому офицеру противоречило тому, чему её учили на медицинских курсах. Долг превыше всего!

Её происхождение — отец из обрусевших немцев — с началом войны обернулось для неё болезненным чувством вины перед Россией, и именно для того, чтобы продемонстрировать свою верность долгу перед ней, перед Россией, Люси поступила на курсы, а затем добилась отправки на фронт. Долг повелевал ей спасать умирающих, облегчать страдания раненых.

До поступления в госпиталь Кулагина самым близким для Люси человеком был доктор Антонов. Александр уже фактом своего появления оттеснил доктора в сторону. Но в душе Люси понемногу, подспудно стало накапливаться раздражение против земляка, которого она вначале опекала, как никого другого. Дело было в том, что Александр имел довольно странные для офицера взгляды. Выше всех на фронте он ставил солдата и мысли о нём выразил примерно так: стреляет — солдат, в штыки идёт — солдат, умирает прежде всего — солдат, измученный окопной жизнью, голодающий, обовшивевший; вся тяжесть неправедной войны — на его плечах, и можно лишь удивляться его долготерпию… Для Люси подобные высказывания были неприемлемы, так как не согласовывались с её пониманием долга.

…Не вдруг усвоил подпоручик Кулагин такие взгляды. После окончания училища его представления о войне были связаны с блеском полководческого искусства: походы Александра Македонского и Наполеона Бонапарта, разгром Александром Невским немецких рыцарей, взятие Суворовым Измаила, поражение, нанесённое Кутузовым тому же Наполеону, — вот образцы этого искусства, которым посвящены тяжёлые тома сочинений историков. Александр зачитывался ими. Он избрал своим девизом слова Гая Юлия Цезаря: «Пришёл, увидел, победил».

Началась война. Он пришёл, увидел… А вот с победой получилась основательная заминка. Поначалу Александр винил в этом интендантов: снабжение было поставлено из рук вон плохо, не хватало даже оружия. Сам он воевал храбро, не боялся ни раны, ни смерти, в бою кидался в самое пекло, своим примером воодушевляя солдат, и солдаты его уважали. Однако дела на фронте шли всё хуже и хуже, и конца этому не было видно. На третий год войны Александр потерял веру в победу и махнул рукой на то, что солдаты уже при нём откровенно ведут не дозволенные разговоры. И здесь, в госпитале, когда он вспоминал свой взвод, ему вновь слышались знакомые голоса:

— Кому нужна эта война? Ради кого страдаем?

— Ясное дело — ради буржуев.

— Верно. Мы кровь проливаем, а буржуи карманы набивают.

— А мы что — в убытке? Гляньте, сколько у нас скота расплодилось, — смеялся какой-нибудь шутник, поддёв концом штыка выброшенную кем-то нательную донельзя грязную, обовшивевшую рубаху. — Стадами бродят, как у киргизов — курдючные овцы…

— Эй-эй! Не тряси тут рубахой, казак яицкий. Скотов своих на нас натрясёшь. Кинь в огонь…

— Чего боишься-то? У тебя ж они тоже, поди, водятся.

— Водятся, да не такие. У моих левое ухо справа пришито…

Во взвод частенько заглядывал солдат Тихон Иванов, служивший в этой же роте. Он заводил самые опасные разговоры.

— Вы, братцы, небось, все домой хотите, — заговорил он однажды, сворачивая цигарку. — И германцы, оказывается, того же хотят. Надоела, говорят, война. Им надоела, и нам надоела. Дома жёны и ребятишки раздеты-разуты, с голоду пухнут. Так какого лешего воюем? Кто нас заставляет? Смекните сами. Смекнули? Хорошо! Что ж дальше делать? Вот у тебя в руках винтовка. Большевики говорят: поворачивай её дулом назад, наставь в пузо тому, кто заставляет воевать… Лишь тогда, когда власть возьмут в свои руки рабочие и крестьяне, с войной будет покончено. Знаете, кто это сказал?

— Кто?

Тихон ответил, понизив голос:

— Ленин, вождь большевиков. Вот я вам принёс кое-что почитать…

Александр делал вид, будто ничего не слышит и ничего не видит. Поначалу он не пресекал большевистскую агитацию из-за душевной своей усталости. А когда узнал, что Иванов — оренбуржец, заговорил с земляком и сделал вывод: Тихон — смелый солдат и умница, прекрасно разбирается в обстановке, ясно знает, чего хочет. Беседовать с ним было интересно. И надо ж: этот простенький с виду солдат на многое открыл глаза ему, офицеру!

Однажды Александр услышал, как Тихон сказал солдатам: «Подпоручик — свой человек», — и это его обрадовало. Тихон же спас Александру жизнь, вытащив его, раненого, с поля боя. И вот как раз тогда, когда Иванов, задыхаясь, тащил его на себе, на Александра нахлынуло страстное желание выжить. Выжить и вернуться домой.

Доктор Антонов ошибался, считая Кулагина женатым. Александр обвенчаться не успел, была лишь помолвка с девушкой, которую он любил. Перед его уходом на фронт они обменялись обручальными кольцами. Александр берёг кольцо своей Софьюшки как зеницу ока, носил его на пальце, что и ввело доктора в заблуждение.


* * *

Лицо сестры милосердия, перевязывавшей рану Сунагата, показалось ему настолько знакомым, что, удивившись, он даже перестал морщиться от боли. «Вроде бы — Люси, — подумал он. — Как, она сюда попала? А может, не она?..»

Ему вспомнилось, как дочь управляющего в белоснежном платье, нарядная, высокомерная, проезжала с отцом в мягкой коляске по улицам заводского посёлка. И вот она — рядом со смертью. Никак это в голове не укладывалось. «Ладно, мы — чёрная кость, но она-то почему здесь? Нет, наверно, это не она. Бывают же очень похожие друг на друга люди…», — размышлял Сунагат.

— Ну, солдатик, как себя чувствуем? — спросила сестра, закончив перевязку.

Сунагат не ответил. Ещё раз внимательно взглянул ей в лицо.

— Ваша фамилия — Вилис?

— Да, Вилис…

Разговор на этом прервался, санитары понесли Сунагата в палату. А вскоре у него начался жар, он впал в беспамятство, забормотал в бреду что-то несвязное.

— Эй, Киньябызка, поди сюда. Послушай — кажись, этот парень по-вашему бормочет, — поз вал лежавший рядом с Сунагатом пожилой солдат.

Киньябыз вытянул из-под кровати костыли и приковылял к новичку.

— Вот тебе на! Так это ж парень из наших краёв, он у меня однажды переночевал…

Дня через два Сунагату полегчало, он немного поел. Увидев улыбающегося во весь рот Киньябыза, тоже узнал его. Нежданная встреча обрадовала обоих.

Разговорились. Сунагат объяснил, какие обстоятельства привели его тогда в Саитово и почему он соврал, будто бы родом он — с Яика. Услышав название его родного аула, Киньябыз просветлел:

— А ведь я знаю ваш аул, доводилось бывать в Ташбаткане!

— По какой нужде?

— Мы возили чугун из Зигазов в ваши края, на пристань. Останавливались в Ташбаткане чаю попить. Постой, как же звали человека, к которому последний раз заехали? Вроде Ахмади…

— Ахмади? Который? Богатей?

— Нет, бедняк. Дом у него на Верхней улице, на бугре стоит.

— А-а… Значит, Ахмади-бугорок.

— Должно быть, он… Да! На подъезде к Ташбаткану приключилась история: встретились мы с двумя людьми, которые везли в санях мертвеца. Верней сказать, это мы сначала подумали: мёртвый. Спрашиваем, что да как. Говорят — деревом в лесу пришибло…

— Рассказывай, рассказывай! — заинтересовался Сунагат. — Что было дальше?

— Так что ж дальше… Ну, эти ехали с нами некоторое время. Остановились мы, дали лошадям передохнуть. Тут бедняга, которого мёртвым посчитали, вдруг застонал, — открыл глаза и заговорил. Что я, говорит, тебе, Исмагил, плохого сделал, за что ж ты так?.. Ещё он кого-то назвал, но я не расслышал, позади других стоял. В обозе шёл один урыс из соседней с вами деревни, так он оказался знакомым этого бедняги и больно его жалел. Вот забыл название деревни-то, но рядом она с вашим аулом…

— Сосновка?

— Да-да… Сосновка, должно быть…

— Урыса как звали?

— Не знаю, не запомнил.

— А в Ташбаткане вы кому-нибудь про это рассказывали?

Киньябыз, почувствовав в голосе Сунагата волнение, взглянул на него с некоторым удивлением.

— Нет, не рассказывали. Мы ж ненадолго заехали. На обратном пути и вовсе, не остановились. Потом пошли бураны, дорогу занесло, и я в извоз больше не ходил… А что, или тебя это касается?

— Так деревом-то дядю моего, отцова брата, придавило, — вздохнул Сунагат.

Рассказ Киньябыза растревожил его. Он лежал, глядя в белый потолок, вновь и вновь обдумывал слова, сказанные Вагапом перед смертью. Чем его обидел Исмагил? А может быть, дерево тут не при чём, виновник смерти — Исмагил? Но, в самом деле, за что ж он так?.. За что мог поднять руку на человека, вместе с которым, считай, всю жизнь работал бок о бок? Странно…

Сунагат от этих мыслей разволновался, у него усилился жар, перед глазами всё поплыло, закружилось, опять начался бред. Потом он притих, заснул, но ненадолго — разбудила боль. Пришёл в себя, и снова все мысли сосредоточились на вопросе, что же там, в лесу, произошло. Вопрос этот не давал покоя, тут была какая-то тайна. И чем дольше Сунагат думал о ней, тем больше разрасталось подозрение, павшее на Исмагила, превращаясь в уверенность в его вине. «Может быть, этот русский из Сосновки знает больше, чем Киньябыз? Кто он?» — думал Сунагат.

Как ни медленно тянулось время в госпитале, день уходил за днём. Киньябыз, у которого раненая нога уже заживала, всё чаще прогуливался по палате, постукивая костылями по залитому цементом полу. Он то и дело наведывался к койке Сунагата, лишённого возможности двигаться, старался хоть чем-нибудь помочь, подбодрить, заботился, как о брате родном.

Уходил Киньябыз гулять и в коридор, перезнакомился там со многими выздоравливающими, а подпоручик Кулагин сам подошёл к нему — узнал солдата своей роты. И Киньябыз, конечно, знал его, даже то знал, что подпоручик родом из Стерлитамакского уезда.

— Ваше благородие, а тут ещё один наш земляк лежит, — сообщил Киньябыз офицеру. — Зовут Сунагатом, по фамилии — Аккулов.

— Аккулов? Сунагат Аккулов, говоришь?

— Так точно, ваше благородие!

— Где он лежит?

— В нашей палате…

Александр тут же навестил Сунагата.

— Вот где нам довелось опять встретиться! Ну, как дела, дружище?

Присев на краешек койки, Александр осторожно положил руки на плечи Сунагата, смотрел ему в лицо, радостно улыбаясь. Дотошно расспросил, в каком полку Сунагат служил, где, как был ранен…

Александра вскоре выписали из госпиталя. Перед отъездом в полк он обошёл всех своих знакомых, попрощался.

— Теперь мне здесь не с кем будет и побеседовать, — грустно сказала Люси.

— Не грустите, Людмила Артуровна! — подбодрил её подпоручик. — Гора с горой не сходится, а человек с человеком… Будем живы — ещё встретимся. Кстати, здесь лежит мой друг детства. Можно сказать, почти родственник ваш…

— Что за родственник?

— Стеклодув с вашего завода. Теперь солдат. Красивый парень! Можете беседовать с ним.

— Так ведь… солдат, — обиделась Люси.

— Пардон! Шучу, конечно. А всерьёз — надо бы отправить его домой. Я с Андреем Филипповичем об этом говорил. Напомните ему, пожалуйста…

Подпоручик Кулагин снова ушёл на войну.

Спустя неделю пришло время возвратиться на фронт и Киньябызу. Душа бедняги исстрадалась, пока он чуть ли не со слезами на глазах прощался с Сунагатом, — не хотелось расставаться.

— Может, тебя отпустят домой, — сказал Киньябыз. — Очень прошу — сходи в Саитово, повидайся там с моими и напиши мне. Я тебе пошлю письмо с адресом…

Глава двадцатая

1

Студёным осенним утром — с неба сыпалась крупка — Байгильде в поисках лошади спустился к речке и примерно в версте от аула возле уремы увидел лежащего на земле ничком человека. «Бэй-бэй! — удивился он. — Кто это спит тут в такую погоду?»

— Эй, вставай! Чего это ты тут валяешься? — подал голос Байгильде. Но лежащий на земле не ответил и не шевельнулся. Байгильде подошёл к нему, тронул руку и обмер: рука была холодная, как лёд.

Тут уж стало не до лошади. То и дело оглядываясь, Байгильде побежал в аул; влетел, бледный от испуга, в дом старосты и, даже не поздоровавшись, выпалил:

— Гариф-агай, человека убили!

У старосты, пившего утренний чай, брови поползли вверх.

— Человека убили, говоришь? Кто убил?

— Там, внизу, возле уремы лежит… Кто убил — не ведаю.

Гариф, отставив недопитый чай, сполз с нар. Жена и сыновья старосты, сидевшие у самовара, будто окаменели с блюдцами в руках.

— Беда за бедой! — бормотал Гариф, одеваясь. — Прямо наказанье быть старостой в нынешние времена. Сохрани аллах, так и головы лишишься!

Он послал работника за десятскими, а Байгильде велел никуда не отлучаться:

— Отставь в сторону все свои дела. Придётся попеременно караулить труп. Пойдёт теперь разбирательство — конца-краю не будет. И с тебя, и с меня допрос снимут…

Байгильде повёл старосту, десятских и ещё несколько человек к месту, где лежал труп. Гонец, посланный вперёд, привёл туда же старика Адгама, который всё ещё сторожил у пруда заготовленное там мочало. Старик мог понадобиться потому, что убийство произошло неподалёку от его шалаша.

Убит, оказалось, Хусаин, служивший с прошлой осени в Уфе и отпущенный ненадолго домой на побывку. Кто-то нанёс ему два или три удара ножом.

Старик Адгам, увидев племянника мёртвым, затрясся в беззвучном плаче: он любил парня, после смерти Вагапа взял на себя отцовские заботы о Хусаине с Ахсаном.

Судя по тому, что тело уже остыло, убийство произошло вечером или минувшей ночью. Все согласились с этим мнением.

— Ты не видел тут кого-нибудь вчера вечером? — спросил староста у Адгама.

— Нет, не приметил. Только женщина какая-то прошла, вроде — с метёлкой. Должно быть, в уреме наломала. Я не пригляделся, не знаю, чья жена. Но со мной до вечера был Ахсан, помогал складывать мочало. Может, он скажет…

Гариф послал за Ахсаном. Паренёк, удивлённый вызовом в столь необычное место, — он ещё не знал, что убит его брат, — на вопрос старосты ответил:

— Так то ж была Фатима, дочь Ахмади-ловушки.

Вернувшись домой, староста обсудил с десятскими то, что удалось выяснить. Получалось: кроме Фатимы, подозревать в убийстве некого.

Старостиха понесла потрясающую новость на улицу.

И закрутилось вокруг Фатимы колесо молвы.

— Фатима убила, Фатима! — убеждённо говорила старостиха. — Никакая собака туда не заглядывала, только её видели. Ещё прошлой осенью люди заметили: между ней и Хусаином что-то неладно…

Женщины обсуждали новость, поворачивая её и так, и сяк.

— Может, он на неё накинулся?

— Правда что! Ни с того, ни с сего не пырнула бы человека ножом.

Иные жалели Хусаина:

— Бедняжка! Помаялись вдвоём без отца, без матери, только-только в силу входили — и вот…

— Ну, кто б мог подумать! Вчера ходил по аулу живой-здоровый!

— Беда на каждом шагу подстерегает, сохрани аллах!

И опять про Фатиму:

— Старик Адгам её видел — шла из уремы с метёлкой.

— Метёлка-то, должно быть, для отвода глаз.

— Не иначе, не иначе!

— Ведь надо же было, чтоб вечером в урему отправилась, а Хусаин, как козёл за козой, следом пошёл!

— Судьба… На судьбу управы нет.

— И отец его покойный принял смерть вот так же нежданно-негаданно.

— Коль аллах прогневается, так уж спасения не жди. За два-три года — три смерти в одном доме, а?

— Знать, срок у него вышел. А кому суждено жить долго, так тот и с войны, из огня возвращается…

Толкли женщины воду в ступе, толкли — и вдруг натолкли ещё одну новость. Кто-то каким-то образом узнал, что Вазифа незадолго до убийства отнесла Фатиме письмо от Хусаина.

— Хусаин-то, слышь-ка, написал, что хочет жениться на ней.

— Так и женился бы! Зачем же было кидаться на женщину по наущению шайтана? Ахмади, небось, не запросил бы за вдовую дочь кусок золота с лошадиную голову. Ведь получил уже за неё от катайца Нуха…

Дальше — больше, пошли разговоры, что Вазифа — чуть ли не главная виновница смерти Хусаина. Будто бы она шутки ради сказала Хусаину, что Фатима влюбилась в него. Дескать, коль ты имеешь желание жениться, не зевай, а то Ахмади собирается отдать дочь за гумеровца. Хусаин обеспамятел от радости, написал письмо. Фатима ответила, что не любит его, но Вазифа всё перевернула, передала Хусаину её слова так, будто бы Фатима велела сказать, что любит, — как увидит его, особенно в шинели, глаз не может оторвать. Хусаин, якобы, поверил Вазифе и надеялся…

В ауле вспомнили: сразу после приезда Хусаина на побывку прошёл слушок о его намерении жениться на Фатиме. Но тогда никто не обратил на это внимания. А теперь, когда подтвердилась поговорка о том, что неумная игра не доводит до добра, когда Ташбаткан из-за, как полагали люди, розыгрыша Вазифы оказался перед фактом убийства, каждый спешил выложить слышанное и замеченное раньше.

Кое-кто предупреждал:

— Придержите языки, не дай аллах — притянут к ответу всех, замучают допросами.

Но разве ж любителей поговорить остановишь! Высказывались предложения, заходили споры.

— То-то Вазифа сегодня помалкивает. Выходит, её вина…

— Вот заладили: Вазифа, Вазифа… Она ж не могла знать, что так получится. Ну, пошутила, дело молодое!

— А Фатима-то! Кто бы мог подумать, что она такая?

— И в Туйралах переполох устроила, думали — утопилась. Верь человеку после этого!

— Так не в себе ж она: мужа на войне убили…

Чрезвычайное происшествие горячо обсуждалось во всех домах Ташбаткана. Лишь в доме Ахмади царила тишина. Даже маленький Киньябай, до этого забавлявший старших беспечным лопотанием, почувствовал, что случилось что-то неладное, и испуганно примолк. За обедом никто не проронил ни слова. Ахмади сидел бледный, у него тряслись руки. Фатима, с утра привычно возившаяся с посудой, обедать не села.

Староста отправил в волость гонца с сообщением о случившемся в ауле. К середине следующего дня в Ташбаткан в пароконной бричке приехали трое: следователь, медицинский эксперт и жандарм. Они осмотрели место, где произошло убийство. Доктор обнаружил на груди убитого три ножевые раны. С его слов следователь подробно записал, как лежал труп, каков характер ран и всё прочее, что полагается записать в таких случаях. После этого доктор разрешил увезти тело Хусаина домой и похоронить.

Первым на допрос, который проходил в доме старосты, следователь вызвал Адгама. Старик рассказал: видел возвращавшуюся из уремы женщину, но кто она — не разглядел, только наутро от племянника Ахсана узнал, что это была Ахмадиева дочка Фатима. Вызванный затем Ахсан подтвердил: да, это была Фатима.

При допросе соседей убитого всплыла история с письмом Хусаина. Один из допрошенных даже высказал предположение:

— Должно быть, Вазифа взялась за это дело, чтобы насолить Ахмади-ловушке.

Пока сходили за Вазифой, следователь допросил Фатиму. Она не отпиралась, что была в тот вечер в уреме, нарезала веток для метёлки. И про письмо Хусаина сказала:

— Мне принесла его Вазифа, жена Байгильде. Я ответила, что не люблю Хусаина и замуж за него не выйду. А Вазифа передала мои слова шиворот-навыворот.

— Хусаин пытался снасильничать?

— Да, — еле слышно ответила Фатима.

— Где это случилось?

— Там, возле уремы.

— А у тебя был нож…

— Да.

— Выходит, ты убила его?

Фатима отрицательно качнула головой.

Толмачивший при допросе староста Гариф посоветовал:

— Ты, карындаш [107], лучше скажи правду. Вот и эти господа подтвердят: тебе ничего не будет. Тут ведь ты не виновата, а тот, кто набросился…

Следователь повторил свой вопрос. На этот раз Фатима кивнула утвердительно.

Тут привели Вазифу, и следователь сразу взял её в оборот:

— Ты почему морочила людям головы?

— Астаг, астаг! [108] — удивилась Вазифа. — Так я ж только пошутила.

— Из-за твоей шуточки убит человек, и ты — главная виновница этого, — сердито сказал следователь.

Староста перевёл:

— Вот ведь как считает этот господин: ты, аккурат, главная виновница убийства.

У Вазифы душа ушла в пятки. Не знала, что и сказать. Она даже откинула на спину шаль, которой перед этим прикрывала перед чужими мужчинами пол-лица.

— Ну да уж, главная! Я убила, что ли? Виноват тот, кто убил, — нашлась она, наконец.

Был допрошен и Байгильде. Он упёрся на том, что о делишках жены знать ничего не знает и про письмо Хусаина слышит впервые.

Следователь решил взять Фатиму с Вазифой под стражу, увезти их в город. В ответ на просьбу Ахмади отдать на поруки, следователь пробурчал, что это пока невозможно, а позднее община может похлопотать, собрав подписи и представив ещё какие-то бумаги.

Для арестованных женщин снарядили подводу, и их увезли под охраной жандарма.

На следующий день тело Хусаина предали земле. Мулла Сафа, ничего не объясняя, велел похоронить его не на кладбище, а поодаль, за кладбищенской оградой. Могилу при посильной помощи Ахтари-хорунжего вырыли старик Адгам и Апхалик. Ахсан стоял тут же, но, казалось, не догадывался помочь старшим в их печальной работе. Потрясённый случившимся, он в то же время никак не мог поверить, что его брат мёртв; осознал это в полной мере лишь после того, как обложенное лубками тело Хусаина опустили в яму и вдвинули в могильную нишу.

Вернувшись с похорон домой, Ахсан уткнулся лицом в шинель брата и разрыдался. Безутешно плакала и Хойембикэ.


2

Сунагата захлестнула радость: вдали завиднелись стоящие на пригорках дома Верхней улицы Ташбаткана. Из печных труб в морозное небо поднимался дым. За аулом громоздились хребты, похожие на мосластые лошадиные спины. И от гор, и от приютившегося возле них заснеженного аула веяло спокойствием.

Отрадна сердцу мирная картина! Не гремят вокруг выстрелы, не вздымается земля от снарядных разрывов. Даже охотничьи ружья, подумал Сунагат, не нарушат сейчас тишины в горах, потому что большинство охотников — на войне…

— Во-он синеет Тимер-арка [109], а поближе — Алыпкара [110], — возбуждённо говорил Сунагат, указывая на далёкие хребты, своему спутнику — Тагиру из Тиряклов, мужчине в возрасте, когда уже носят усы.

Они встретились в Уфе на постоялом дворе. Тагир тоже возвращался домой с войны, был отпущен по причине ранения. Два фронтовика быстро нашли общий язык. Выяснилось, что Тагир — двоюродный брат ташбатканского хальфы Мухарряма и связан дальним родством с Хабибуллой, заводским дружком Сунагата. Сунагат рассказал новому приятелю, как ему с Хабибуллой пришлось, спасаясь от жандармов, бежать в Оренбург.

В Уфе спутники наняли подводу, на которой доехали до Богоявленского.

Тимошка, как оказывалось, вернулся на завод и избежал мобилизации. Сунагат отыскал друга на прежней квартире. Тимошка восторженно обнял его, закружил…

— С приездом, старина! Долго добирался?

— Долго — недолго, а вот вернулся.

— Насовсем?

— Насовсем.

— Молодец! Ну, как там, когда эта проклятая война кончится?

— Э, лучше не вспоминать, как там, — свихнуться можно! Два раза меня ранили, еле выкарабкался… А когда кончится — солдату неведомо. Правда, поговаривают, что скоро. Все там устали.

— А кто поговаривает?

— Встретился я в госпитале с одним знакомым, подпоручиком Александром Кулагиным.

— А, знаю его.

— Так вот, даже он, офицер, считает, что дальше война продолжаться не может. В один, говорит, прекрасный день солдаты побросают оружие. Он, конечно, больше нас знает. Были уже, говорит, случаи неповиновения приказу, солдаты отказывались идти в бой.

— А как же, ежели германцы в атаку пойдут?

— В том-то и дело, что и они воевать отказываются. Прямо чудеса! Наши выставляют из окопа палку с белой тряпкой — они тоже. Должно быть, и им война крепко холки натёрла. Да! Я на фронте с Тихоном Ивановым встретился. Помнишь его?

— Ещё бы не помнить! Это ведь он как-то узнал тогда, что легавые напали на мой след, и помог уехать в Орск, устроиться на паровую мельницу. Ну, и как он, в офицеры не выбился?

— Нет, «серая скотинка», как я, — усмехнулся Сунагат. — Он в другой роте служил. Аллах знает, как на наши позиции попал. Листовки принёс. Долго с нами в окопе сидел. И такой, брат, интересный разговор завёл…

— Ну-ну?

— Мы, говорит, третий год муки терпим, а капиталисты наживаются. Наши, говорит, семьи в голоде и холоде страдают, рабочие на фабриках и заводах день и ночь маются… Чтобы кончить войну, говорит, одна дорога: скинуть царя к чёртовой матери, взять власть в рабочие руки. Смелое сердце у человека, я тебе скажу! А листовки он мне отдал…

— И что ты с ними сделал?

— Солдатам ночью, когда спали, за пазухи рассовал. Даже нескольким офицерам в карманы сунул. Такие вот дела на войне. Ну, а здесь как?..

Тимошка рассказал, что работать на заводе стало намного тяжелей, чем прежде.

— Заказов много, а мастеров — раз, два и обчёлся. Немцы и австрийцы куда-то исчезли.

— Ага, значит, избавились от них!

— Давай-ка, скидывай свою скотинью одежду — да на завод, — сказал Тимошка решительно. — Любой мастер тебя в напарники возьмёт.

— Схожу сначала в свой аул. Повидаюсь с родными, поживу с недельку. И дело у меня есть.

— Да, ведь там у тебя Фатимочка!

— И она там, — подтвердил Сунагат. Но, говоря о деле, он имел в виду не только Фатиму. Не выходил у него из головы услышанный в госпитале рассказ Киньябыза, не давал покоя вопрос: что значили слова, сказанные дядей Вагапом перед смертью? Было у Сунагата намерение попытаться выведать что-нибудь у самого Исмагила.

Переночевав на квартире Тимошки, Сунагат с Тагиром пошагали в сторону своих аулов. Вскоре им встретился небольшой санный обоз — несколько человек везли на завод дрова. Дорожные встречи не обходятся без того, чтобы люди не перекинулись парой слов. Узнав, что возчики — из Ситйылги, Сунагат порасспрашивал их о старике Биктимере, о его сыновьях. Биктимер покуда жив, ответили возчики, а про сына его Хабибуллу пришла весть: попал в плен…

Тагир всю дорогу рассказывал, что он видел, что пережил на войне. Возле Гумерова их пути разошлись. Они попрощались на пригорке, у развилки, откуда как раз и увидели далёкие дома Ташбаткана. Тагир решил дойти до Сосновки и остановиться на ночь у давнего своего знакомца Евстафия Савватеевича, а Сунагату надо было задержаться в Гумерове, навестить мать.

Проводив взглядом Тагира, Сунагат долго ещё вглядывался в казавшиеся издалека крошечными дома родного аула. Душа его рвалась туда, к этой горстке домов, которые снились ему, солдату, в окопах небывалой войны. Там — его родина. Там начнётся новая полоса его жизни, начнётся, может быть, с мести за дядю Вагапа и — встречи с Фатимой.

На фронте его отыскало письмо от Салихи. Тётка сообщала о гибели мужа Фатимы и её возвращении в Ташбаткан, в дом отца. Письмо вроде бы содержало намёк на возможность осуществления давних надежд. Перед глазами Сунагата предстала Фатима, по-прежнему милая, красивая и стройная, и его любовь к ней вспыхнула с новой силой. Он часто вспоминал о Фатиме, но так и не собрался ответить тётке. Сначала как-то неосознанно боялся нового письма: вдруг никакого намёка и не было. Он тешит себя мечтами, а Салиха возьмёт да и порушит их. Затем помешало ранение. А из госпиталя он не написал потому, что доктор пообещал отпустить домой. Зачем писать, коль скоро сам заявишься в аул?

Теперь он шёл в Ташбаткан, и у него не было сомнений в любви Фатимы. Они, конечно, поженятся, как бы к этому ни отнеслись Ахмади с Факихой, и уйдут на завод, где у Сунагата есть верные товарищи, готовые горою встать друг за друга. Если Ахмади потребует калым, чёрт с ним, пусть получит. Сунагат по-мирному ли, через суд ли, а заберёт из хозяйства отчима то, что принадлежит ему по закону: лошадь, корову, мелкий скот, который за эти годы, надо думать, расплодился. Хватит на калым. Дело скорее всего не дойдёт до суда, ведь Гиляж ещё тогда, до войны, сам предлагал помощь в устройстве свадьбы…

С такими вот думами, полный надежд, пошагал демобилизованный по ранению солдат Сунагат Аккулов на свидание с матерью.


3

— Дитя моё!

Сафура заплакала, ткнулась лицом в шинельное сукно, а потом засуетилась, не зная, за что схватиться, как приветить сына. И Гиляж изобразил радость. Возможно, он обрадовался бы и в самом деле, если б не мелькнула у него молнией мысль о том, что пасынок теперь, пожалуй, потребует свою долю имущества и скота.

Сунагат намеревался лишь повидаться с матерью да отправиться дальше, но ему и заикнуться об этом не дали. Сафура принялась варить гуся, чтобы угостить сына повкусней. Гиляж между тем расспрашивал о войне. Огорчённый задержкой, Сунагат отвечал неохотно.

А за ужином мать, сама того не подозревая, оглушила его новостью: месяца полтора назад в Ташбаткане Ахмадиева дочь Фатима убила Хусаина и сидит теперь в тюрьме…

Всё, что Сунагат наметил в пути, мгновенно рухнуло. Если б мать вдруг ударила его камнем, по голове — и то, наверно, не причинила бы такой боли, не вызвала такой сумятицы в мыслях. Фатима убила его двоюродного брата… за то, что тот пытался снасильничать… Уму непостижимо!

Сунагат издавна любил Хусаина с Ахсаном и жалел их. Сам он познал горечь сиротства, поэтому понимал, каково было ребятам, оставшимся круглыми сиротами. Они вдвоём старательно тянули своё небогатое хозяйство, их трудолюбие было достойно уважения. Им бы жить да жить теперь…

А Фатима… Образа Фатимы, жившей в мечтах Сунагата, больше не существовало.

«Что же мне делать? — в отчаянии думал Сунагат. — Придётся возвратиться на завод…»

Но вернуться туда, не побывав в родном ауле, он тоже не мог.

Утром младший сын Гиляжа запряг лошадь в сани и отвёз Сунагата в Ташбаткан.


* * *

Салиха, не упустив ни одной подробности, рассказала всё, что знала о происшедшей осенью истории. В смерти Хусаина она винила в первую очередь Вазифу, хотя ту в городе лишь попугали и отправили обратно в аул.

— Фатима очень ждала тебя, — вздохнула тётка. — И как это у неё вышло? Не похоже было, чтоб могла поднять руку на человека. Всех изумила…

Прослышав о возвращении солдата, люди спешили повидаться с ним. И каждый вставлял в разговор слово о Хусаине, выражая Сунагату сочувствие в связи с потерей родственника. Пришёл и Ахсан, несмело поздоровался. У Сунагата сжалось сердце, к горлу подступил комок. Совсем немного осталось у него близких из рода Аккуловых: дряхлый дед Ахтари, дядя Адгам да вот братишка…

Сунагат пошёл с Ахсаном к нему домой. Оставшись с ним с глазу на глаз, спросил, верно ли люди говорят, что Хусаин намеревался жениться на Фатиме, или это пустой разговор.

— Вроде бы верно. Вазифа-енгэ голову ему заморочила, наврала, будто Фатима хочет выйти за него замуж.

— А в тот день… когда он из дому ушёл?

— Да он дома редко бывал. Даже на ночь не приходил. То с мальчишками где-нибудь в овине спал, то на сеновале…

— Вот ветрогон! — вырвалось у Сунагата.

Он смутился: нехорошо бранить покойного, да и какой от этого прок! Ничего теперь не изменишь, поздно.

Впрочем, хоть ничего уже изменить было нельзя, Сунагату хотелось разобраться в случившемся, только полная ясность во всём могла немного успокоить его.

Он сходил и к дяде Адгаму, но ничего нового не узнал.

На душе у него было тяжело, сумрачно, мысли путались. Загадочная смерть дяди Вага-па, убийство Хусаина, и вдобавок убийца — Фатима. У кого от такого голова не пошла бы кругом! «Как она могла, как могла?! — думал Сунагат. Он скорбел о погибшем брате и в то же время искал оправдание Фатиме: — Должно быть, не помнила себя… Исстрадалась…»

Стараясь отвлечься от тягостных дум, Сунагат занялся работой. Один день потратил на то, чтобы потихоньку перекидать поближе к сараю сено Салихи. Потом взял у Ахсана лошадь, съездил в лес, привёз дров деду Ахтари. Старец вышел во двор, ощупал дрова костлявой рукой и предпринял попытку помочь парню, разгружавшему сани.

— Ладно, бабай, не утруждай себя, один справлюсь, — крикнул Сунагат глуховатому деду почти в самое ухо.

— Ай, спасибо, сынок! Вот обрадовал человека на старости лет! Живи долго! — благодарил дед дребезжащим голосом.

Вскоре старец озяб, уковылял домой. Чтобы дрова не занесло снегом, Сунагат расставил плахи стоймя вокруг навеса и вошёл в дом погреться.

Дед Ахтари завёл разговор о войне:

— Когда, сынок, цари-то помирятся? Это что ж за долгая такая война? Ай-ба-ай!..

Сунагат попытался растолковать, что к чему. Но кричать в доме было неловко, старец слышал его плохо, и разговор получался такой смешной, что Сунагат невольно заулыбался.

Однако час-другой спустя, им снова овладело сумрачное настроение. Вернув лошадь хозяину, он заглянул к дяде Адгаму и рассказал о том, что услышал в госпитале от Киньябыза, — о предсмертных словах Вагапа.

— Халля-а-а! — удивлённо протянул Ад гам. — За что ж Исмагил мог таить зло на Вагапа?

Сунагат высказал мнение, что надо обратиться в суд: мол, там, может быть, разберутся. Адгам задумался.

— Нет, — решил он, — пожалуй, ничего из этого не выйдет. Спросят, кто видал, кто слышал. И как ты отыщешь шагита [113], коли он на войне?

— Люди из Саитова каждую субботу ездят на базар в Киньякай. Можно через них узнать у жены Киньябыза его адрес. Я пошлю письмо ему, попрошу подтвердить на бумаге то, что рассказал мне.

— Не знаю… Стоит ли? Свяжешься с судом — пойдёт разбирательство. Приедет духтыр, заставит раскопать могилу… Бестолку потревожим душу покойного. Исмагил с баями якшается, они примут его сторону, а байское слово и в суде, и везде слышнее нашего. Сам знаешь, их сила — в кармане…

Сунагат ушёл от дяди неудовлетворённый. Спорить не стал, но остался при своём: не мешает добыть адрес Киньябыза и запросить письменное подтверждение того, что он услышал из уст умирающего. Кстати сказать, Киньябыз, прощаясь в госпитале, обещал прислать Сунагату письмо в Ташбаткан. Только когда оно, это письмо, придёт?

В один из дней Сунагат встретил на улице Исмагила и остановил его, намереваясь расспросить об обстоятельствах гибели Вагапа, но тот сам заговорил об этом.

— А он перед смертью ничего не сказал? Ну, завещание какое-нибудь? — закинул удочку Сунагат.

— Нет, ничего, бедняга, не успел сказать, — ответил Исмагил.

«Ага, врёт!» — отметил Сунагат. Но беседа на том и кончилась, выведать что-либо ещё не удалось.

В этот же день, прослышав, что Зекерия прислал письмо родителям, Сунагат завернул в дом старика Абубакира. Там уже сидели женщины, желавшие узнать, что пишет солдат. Сунагат прочитал письмо вслух.

Зекерия писал из госпиталя, сообщал: скоро вернётся в аул. Среди тех, кому предназначались его приветы, значился и Хусаин.

— Не забывает дружка, а того уж и нет… — опечалился Абубакир.

— Читай, читай дальше! — нетерпеливо попросила одна из женщин-солдаток. — Не пишет ли, когда кончится война?

Но ответа на этот вопрос в письме, разумеется, не было.

— И чего царям не хватает? Воюют и воюют, — вздохнула та же солдатка.

— А ты вот его, Сунагатуллу, спроси. Он ведь недавно пришёл с войны… — отозвался Абубакир.

— Земли не хватает! Богатства! — сердито сказал Сунагат. — Чем богаче человек, тем жадней. Об этом вы можете судить и по здешним баям. А в России богаче всех — сам царь. Он и гонит бедняков, вроде нас, воевать на чужую землю.

— Атак, кого ж ещё ему гнать? Байских сынков не больно-то погонишь, — усмехнулся Абубакир. — Вон у Багау-бая сын здоров, как бык, а отец ему белый билет справил. И Шагиахмет своему азнауру какую-то выдуманную хворь купил.

— Война, — продолжал Сунагат, — кончится тогда, когда крестьяне поднимутся вместе с рабочими заводов и фабрик, скинут царя Николая…

— Астагфирулла!

— Да, скинут царя и возьмут дело в свои руки. Такой нынче идёт разговор. Люди устали бедовать, гнев народа вскипает. Да и сколько можно терпеть, чтоб одни кровь проливали, а другие в это время набивали карманы!..

Слушатели закивали, выражая согласие:

— Это уж так, так…


* * *

Накануне ухода на завод Сунагат навестил Мухарряма-хальфу. Хотя до этого у них была всего одна встреча, да и та — несколько лет назад, поговорили они как старые добрые друзья. Сунагат намного откровенней и полней, чем другим, рассказал о настроении на фронте, о том, что даже некоторые офицеры выражают недовольство существующим порядком.

— Мне Тагир-агай тоже говорил об этом, — заметил Мухаррям. — Я съездил в Тиряклы, повидался с ним. Оказывается, вы вместе добирались домой, он передал тебе привет.

— Спасибо! Как доведётся — и ему передай привет от меня.

— Кстати, зашла у нас речь об убийстве Хусаина. Тагир; агай считает: тут был злой умысел, как и в случае с Вагапом, — сказал хальфа и, немного помолчав, добавил: — Он припомнил, что однажды видел Хусаина в Сосновке у знакомца своего Евстафия, и говорили тогда как раз о смерти Вагапа…

Надо же — Сунагат пропустил последние слова хальфы мимо ушей! Бывает так, человек вроде слушает, а не слышит собеседника, ушёл в свои мысли. Как только прозвучало имя Вагапа, Сунагат подумал, что до сих пор не добыл Киньябызова адреса. И тут же всплыл вопрос: а стоит ли добывать, коль дядя Адгам — против судебного разбирательства? Задумавшись об этом, парень и прослушал важное сообщение хальфы. Сам Мухаррям не представлял, насколько оно важно.

Не отвлекись Сунагат на какой-то миг от разговора, он, конечно, мог бы сообразить, что Евстафий и есть тот русский из соседней с Ташбатканом деревни, который шёл с Киньябызом в обозе и видел умирающего Вагапа. Тогда не было бы надобности искать свидетеля, затерявшегося где-то на войне. И, возможно, Сунагат задержался бы в ауле, довёл задуманное до конца. Но случайность, порой круто меняющая течение жизни, на этот раз предоставила событиям возможность идти своим чередом.

Прощаясь, хальфа попросил Сунагата сразу же отыскать на заводе Пахомыча и передать, что он, Мухаррям, скоро наведается в посёлок за литературой.


4

Уже более двух месяцев Фатиму держали под стражей.

Первая попытка Ахмади вызволить дочь ничего не дала. Да так оно и должно было случиться, потому что поехал он в город с пустыми руками. «Надо было сразу собрать подписи, чтобы отдали её на поруки. Не подумал толком…» — запоздало ругнул Ахмади себя.

Вернувшись в аул, посовещался с братьями. Те считали, что и ходатайство общины в таком деле может оказаться бессильным, если не поговорить с подходящим «акбакатом» и не сунуть взятки нужным людям, ибо ещё предками сказано: с неподмазанной сковороды блин не снимешь, собаку не ублаготворишь, не кинув ей кость.

Ахмади переговорил и со старостой Гарифом, пригласив его на угощение. Староста, кроме ходатайства общины, справил бумагу о том, что у Фатимы есть грудной ребёнок. Малыш, правда, давно был оторван от груди и воспитывался в Туйралах у деда Нуха с бабкой, да ведь в справку все подробности не втиснешь. «Ежели какая бумага и поможет, так только эта», — сказал Гариф.

Ещё в городе от знакомых Ахмади слышал, что ему для освобождения дочери потребуются немалые деньги. Поэтому, готовясь во вторую поездку, он, можно сказать, начисто выгреб из своей клети всё масло и мёд. С ним в город отправился и Багау, который ссудил брату наличные деньги и тоже нагрузил подводу бочонками с мёдом для продажи.

В городе они нашли адвоката, рассказали, чего хотят, показали бумаги, выправленные старостой.

Дело Фатимы, как выяснилось, было передано в земский суд, ходило там по рукам и застряло в одном из долгих ящиков. Однако «смазка», привезённая братьями, помогла раскрыть этот ящик. Багау, выступивший в качестве уполномоченного общины, намекнул адвокату, что для решения связанных с этим делом вопросов придётся навещать его и на дому. Догадливый юрист дал ему свой адрес, а заодно и адреса нужных судейских чиновников.

Потолкавшись в городе три дня, походив из дому в дом, пооббивав пороги в суде, братья добились-таки вызволения Фатимы из-под стражи. «До суда», — сообщил адвокат, а когда состоится суд — не сказал.

Ахмади встретил похудевшую — на лице ни кровинки — дочь у обитых железом ворот. Даже не взглянув на неё, не поздоровавшись, подождал, пока она сядет в сани. Лишь Багау подал голос, справился у племянницы, как велит обычай, о здоровье, коротко объяснил, что освободили её благодаря сыну.

Отправились домой, в Ташбаткан.

Трещал январский мороз. Фатима сидела в санях, закутавшись в тулуп, и через небольшую отдушину — щёлочку между краями поднятого воротника — ей был виден только круп ходко рысившего жеребца. Сани плавно покачивались, вызывая очень знакомые, когда-то уже испытанные ощущения. Фатиме вспомнилось, как три года назад, после проводов в Ташбаткане, ехали с мужем в кошевке в неведомые Туйралы. Вспоминать о той поре она не любила, но вот поди ж ты — помимо её воли перед мысленным взором возникло возбуждённое, радостное лицо Кутлугильде. Он тогда старался занять её в пути разговором, а она отмалчивалась… Сейчас рядом с ней сидел хмурый отец и, в отличие от Кутлугильде, молчал, как немой. Впрочем, охоты разговаривать с отцом у Фатимы тоже не было. Она принялась торопить, подгонять свои воспоминания, чтобы скорее миновать в них то, о чём не хотелось думать, но невольно думалось, чтобы перед глазами появилось смуглое личико сына и заслонило всё остальное. Фатима попыталась представить, какой он теперь, как он бегает, но вместо сына виделась ей та давняя — будь она проклята! — дорога в Туйралы. Просто наваждение какое-то!

Жеребец рысил по-прежнему ходко. Подбитые стальными полосками полозья саней взвизгивали на схваченном морозом снегу. Фатима не столько слышала, сколько чувствовала, воспринимала всем телом этот удручающий визг. А настроение у неё и без того было подавленное. Порой на скатах сани вдруг словно проваливались, отчего невесёлые мысли прерывались, картина пустынной дороги в горах исчезала, но спустя миг она возникала снова.

Стараясь избавиться от навязчивого виденья, Фатима раздвинула края воротника. Взгляду открылась заснеженная равнина. Несмотря на лютый холод, по степи в сторону города тянулись гружёные подводы. Ахмади то и дело брал немного в сторону, пропуская встречных. «Хаит, хайт!» — покрикивали возницы, подбадривая лошадей.

Внимание Фатимы переключилось на то, что она видела и слышала, но теперь стала её раздражать лошадь Багау, едущего следом. Неразумное животное не догадывалось чуточку отстать, дышало в самое ухо, вдобавок — тук да тук — ударялось копытом о задок Ахмадиевых саней… Будь у Фатимы иное настроение — такие мелочи, наверное, не трогали бы её, а тут сущий пустяк обернулся пыткой. К вечеру ей уже казалось, что вот-вот она сойдёт с ума.

Путники остановились на ночь в ауле по названию Алатана. Хозяин дома, пустивший их переночевать, конечно же, поинтересовался, откуда и куда добрые люди едут. Ахмади, дабы не вдаваться в неприятные подробности, ответил, что дочь у его захворала и её свозили к городскому «духтыру». Однако хозяйка дома почему-то не поверила ему, более того — вообразила, будто Ахмади везёт откуда-то молодую жену и скрывает это из-за своего возраста. Неспроста, соображала хозяйка, его сопровождает брат, а молодая так печальна, — должно быть, выдали её замуж силком.

Пришла по какому-то делу соседка, хозяйка пошепталась с ней, и в тот же вечер по аулу разошёлся слух: старик из Ташбаткана, которому уже лет под шестьдесят, женился — вот диво-то! — на восемнадцатилетней девушке, везёт её домой, а по, пути остановился в Алатане.

Утром, пока путники собирались в дорогу, в дом, где они переночевали, под всякими предлогами повалили любопытные. Они беззастенчиво заглядывали за занавеску, где сидела Фатима, пялились на неё, перешёптывались.

Странный оказался народ в этой Алатане. Странно ведут себя порой люди…

Измученной, издёрганной в пути Фатиме не стало легче и после возвращения в Ташбаткан.

Она занялась, как прежде, домашними делами, никуда не ходила, ни с кем не виделась. Нескольких случайных встреч на улице хватило для того, чтобы понять: в ауле все, даже самые близкие некогда подруги, смотрят на неё с изумлением, смешанным со страхом, для всех она — убийца. Аклима, наивная душа, изредка рассказывала сестре, какие в ауле идут пересуды. Женщины пугали капризничающих детей её именем: «Чу, вот идёт Фатима с ножом!..» Молва утверждала: Фатима лишилась разума, в неё вселился бес, бес-то и подучил её убить Хусаина.

«Может, вправду я сошла с ума?» — испуганно подумала однажды Фатима. Нет, сознание у неё было ясное, и здоровье понемногу окрепло, любая работа по дому горела в руках. Недоставало только душевного покоя и мучило одиночество.

Так прожила она дома с неделю, и тут обрушилась на неё новая беда. Туйралинцы, проезжавшие на базар в Гумерово, передали, что бабка Гульямал просит невестку и сваху навестить её в эти тяжкие дни: умер Нух и при смерти внук…

Факиха с Фатимой тут же запрягли лошадь, помчались в Туйралы.


* * *

…Гульямал заспешила им навстречу, по-старушечьи засуетилась. Сильно изменило её горе, густо покрыло лицо морщинами. Она хлопотала возле Фатимы, помогая раздеться, — будто и не было никогда злой свекрови, поедавшей беззащитную невестку.

Сбросив верхнюю одежду, Факиха с Фатимой кинулись в горницу, к малышу. Он лежал на парах, на подушке. Тело мальчика пылало. Факиха склонилась над ним, ласково окликнула его по имени. Малыш медленно открыл глаза, но, должно быть, не узнал ни бабушку, ни мать. Веки его опять смежились. Фатима присела у ног сына, ослепшая от слёз.

Немного погодя малыш вдруг вскрикнул и невнятно произнёс какое-то слово, — оказывается, он уже начал разговаривать. Бабка Гульямал сразу поняла его.

— Пить хочет, воды просит, — забормотала она и, принеся в чайной чашке тёплой воды, принялась поить внука с ложечки.

Две бабушки и мать в течение пяти или шести дней — счёт им потеряли — неусыпно ухаживали за больным. Приходила и знахарка, старалась помочь нашептываниями. Но спасти малыша не удалось.

Завыла Фатима, положив голову на остывшее тельце сына, рвала волосы, казнила себя за то, что ушла из Туйралов, оставив несмышлёныша, не сберегла… Да ведь случившееся — не изменишь, прошлое — не вернёшь.

В день похорон разразилась непогода. В непроглядный буран предали тело мальчика земле рядом с могилой деда.

Из-за затянувшегося бурана Фатима с матерью ещё неделю оставались в Туйралах и вернулись домой лишь спустя полмесяца после отъезда из Ташбаткана.


5

Тяжело, невыразимо тяжело было на душе у Фатимы. И ко всему — в отцовском доме ни проблеска радости. От вечно злого Ахмади никто из домашних доброго слова не слышал, только ругань да ругань, хотя и ходили перед ним на цыпочках.

А уж батраку Ишмухамету Ахмади и вовсе никакого житья не давал, придирался на каждом шагу. Привезёт парень сена или дров — Ахмади обязательно обругает: мало, лодырь, нагрузил! Даже походка батрака не нравилась хозяину, злила его.

«Э-э-э… Сколько можно терпеть поношения? Пускай будет пусто брюхо, зато спокойно ухо! Что у меня — общее с Ахмади добро, что ли, здесь?» — решил в конце концов Ишмухамет и ушёл домой, к матери, в Гумерово. Остался Ахмади без рабочих рук.

Ишмухамет был ловок, быстр и успевал, не суетясь, сделать по двору всё, что надо: и сена подвезти, скотину накормить, и дров наготовить на несколько прожорливых печей. Когда эти заботы свалились на Абдельхака, сразу стало ясно, что парнишка жидковат, один всё не потянет. Подрядчик поискал другого работника, но никто в Ташбаткане не хотел идти к нему в батраки.

Между тем кончились дрова, а зима, как нарочно, выдалась необычно холодная. Ахмади надумал устроить оммэ, то есть приготовить хмельное угощение и позвать народ на подмогу. Он рассчитывал отправить безлошадных в лес на рубку сухостоя, а тех, кто имеет лошадь, определить на подвозку дров, а заодно и сена.

Однако, вопреки обычаю, на оммэ никто не пришёл, не было никого даже из самой голодной голытьбы.

На Верхней улице разговоры шли такие:

— Меня что — лошадь в голову лягнула, чтоб я за отвар хмеля рубил лес и возил ему дрова?

— И то! Сам же хвалится: «Шайтан беден, я богат». Пускай за деньги наймёт.

— Кабы хорошую медовуху выставил да аршина по три товару дал, можно б и помочь.

— Так товар-то «сгорел» тогда, на клети!..

— Э, думаешь, всё у него там было? Наверно, сундуки битком набиты.

— Чем везти за Ахмадиеву бурду два-три воза дров, отгоню один воз в Сосновку и вернусь с пудом муки. И сам буду сыт, и ребятишки.

— Вдобавок там и чем-нибудь покрепче угостят, а? И поедешь домой вдоль Узяшты весёленький, распевая песни…

Не удалась хитрая задумка Ахмади, пришлось ему самому махать топором, ломать спину, и стал он от этого ещё злей. Из дому — хоть беги. И уж совсем бы извелась Фатима в этой гнетущей душу обстановке, если б в минуту отчаянья, вызванного одиночеством, не вышла за ворота и не столкнулась случайно с Салихой.

Кто-кто, а Салиха вроде бы должна была теперь ненавидеть Фатиму, ведь Хусаин приходился ей хоть и не кровным, а всё же родственником. Но добрая женщина остановилась, справилась о здоровье, спросила участливо:

— Что не заходишь, Фатима?

Вечером Фатима взяла вязанье, пошла к соседке. Просидела там долго. Правда, беседа не сразу наладилась. Фатиме хотелось спросить, где теперь Сунагат, как поживает, но она боялась, что напомнит этим и о Хусаине, окажется в неловком положении. Салиха сама как бы между прочим сказала:

— Сунагатулла очень жалел, что не удалось повидаться с тобой…

Фатима растерялась, а Салиха как ни в чём не бывало продолжала:

— Вчера письмо прислал. На старом месте, на заводе, работает. Тебе привет передаёт и письмецо, правда, маленькое, с птичий язычок, для тебя вложил…

Салиха потянулась к оконному косяку, вытянула из щели небольшую бумажку.

— Не знаю, что тут пишет. На-ка, ты ведь умеешь читать?..

Фатима, то бледнея, то краснея, взяла листочек дрожащей рукой, поднесла ближе к лампе. Коротенькое письмо, как обычно, начиналось с привета, но дальше Сунагат напрямик писал об убийстве Хусаина: «Я никак не могу поверить, что это сделала ты. Или это произошло из-за какой-нибудь ужасной ошибки? Может быть, ты хотела только отпугнуть Хусаина, взмахнула ножом и нечаянно ударила? По-всякому я об этом думаю; а в душе не верю, нет, не верю, чтоб ты могла совершить такое. Встретиться бы, поговорить…»

Дочитав письмо, Фатима прикрыла рукой глаза, молча заплакала.

— Будет тебе, не лей слёз из-за давно уж забытого дела… — сказала Салиха и заговорила о мелких аульных новостях.

Глава двадцать первая

Фатима теперь частенько забегала к Салихе — душу отвести. Словоохотливая, чистосердечная, приветливая соседка стала ей по-прежнему близкой.

— А Сунагатулла-то не оставил мысли жениться на тебе, — обронила Салиха в разговоре в один из вечеров.

Фатима зарделась от смущения, сердце её забилось быстрей. Она ничего не сказала в ответ, лишь повторяла мысленно слова Салихи. Как много вместили в себя эти слова: и незабываемую радость, и безутешное горе — всё пережитое с тех пор, как вспыхнула её любовь к Сунагату, сначала ясная и глубокая, а потом запутавшаяся, точно птица в сети!

— Он, оказывается, о том, что случилось с тобой, услышал ещё в Гумерове, от матери, — рассказывала Салиха. — И сильно горевал, когда был здесь. Даже на Хусаина сердился. Да что поделаешь, коль судьба обернулась против вас…

Ах, добрая женщина! Вот взяла и растревожила изболевшееся сердце. Фатима так разволновалась, что готова была признаться Салихе в своей неугасшей любви к Сунагату, но чувство вины перед ним удержало её от этого, и она только тяжело вздохнула.

Ей нестерпимо захотелось сейчас же, немедленно увидеть Сунагата, рассказать ему обо всём — ведь он не знает, очень важной вещи не знает…

— А он не обещал наведаться в аул?

— Да нет, ничего такого не говорил. Раз уж занялся работой, уйдёт в неё с головой и до лета, наверно, не появится.

До лета… Как далеко ещё до лета! Вон во дворе будто девчонка в белом платье пляшет — разыгрался февральский буран. При порывах ветра дом подрагивает, в окошке трещит сухая брюшина, натянутая вместо стекла.

«Говорят, в такую погоду только дурной пёс гуляет… Ждать сейчас Сунагата глупо, — думала Фатима. — А может, мне самой к нему отправиться? Нет, нельзя! Схватятся, догонят — и на этот раз отец убьёт… А почему он должен убить? Кто я ему теперь? Совсем мы чужие. Одно только звание — отец… Какая разница между мной и Ишмухаметом? Он день и ночь работал, я — тоже. Мне даже ключа от клети не доверяют. Да по мне хоть сгори опять его новая клеть…»

В душе Фатимы давно боролись стремление к чему-то лучшему и страх. Оставаться в отцовском доме, будто живьём похороненной, или попытаться вырваться, уйти? То, что сказала Салиха, всё более склоняло ко второму.

«Сунагатулла-то не оставил мысли…»

В эту ночь Фатиме приснился улыбающийся Сунагат. Но радость сменилась ужасом: Сунагат вдруг превратился в измазанного кровью Хусаина, потом предстало в её виденье лицо длинноусого жандарма, и тут же откуда-то взялись плешивый судейский чиновник и адвокат, ещё кто-то… К счастью, будто бы послышался голос Сунагата. «Фатима!» — позвал он, и кошмарный сон оборвался.

Наутро все мысли Фатимы сосредоточились на том, как уйти к Сунагату. Нужно было выбрать удобный момент, чтобы не повторилась история первого её бегства на завод.

Тут очень кстати выяснилось, что Ахмади собирается съездить в Уфу к своим заказчикам — произвести окончательный расчёт по минувшему году и договориться о поставке лесных товаров на год нынешний.

Немного поколебавшись, Фатима пошла к Салихе, поделилась своими мыслями.

— Пока отца не будет дома, сходить бы на завод. Кабы удалось ещё раз повидаться, поговорить с Сунагатом — ни о чём бы уж не ту жила…

Салиха нашла её желание вполне естественным, сказала, взглянув на торчащий из щели у окна конверт:

— Вот и письмо Сунагату пришло, заодно бы передала. Рассказывал он о своём товарище по имени Киньябыз, так от этого Киньябыза как раз письмо-то…

Стали прикидывать, когда и как Фатиме лучше отправиться в путь.

— Погоди-ка! — обрадовано воскликнула Салиха. — Я третьего дня была в Гумерове у сестры и от её соседки, жены Хуснизамана, слышала — мол, муж собирается на этой неделе на завод, нанялся дрова возить. С ним и Ишмухамет поедет…

— Какой Ишмухамет?

— Так парень, который у вас в работниках жил! Он же Хуснизаману шурином приходится. Тебе бы с ним договориться — вместе б и поехали.

Как только Ахмади уехал в Уфу, Фатима отправились в Гумерово, отыскала Ишмухамета.

— Мне что, айда, не я ж повезу, а лошадь, — весело ответил парень на просьбу Фатимы взять её до завода. — Послезавтра на рас свете тронемся. Коль есть вещички — принеси к нам, да и сама можешь у нас переночевать.

Как на крыльях летела Фатима обратно в Ташбаткан, а в ушах у неё звучало: «Сунагатулла-то не оставил мысли жениться на тебе…»

Влетела к Салихе:

— Договорилась, Салиха-апай! Завтра ухожу!

Обняла соседку и заплакала от радости.

— Пойдём вдвоём. Я навещу сестру. Тихонечко занеси ко мне, что возьмёшь с собой, — сказала Салиха.

Наутро Фатима сообщила матери, что сходит с Салихой в Гумерово в гости и переночует там. Факиха не возражала. Решила: пусть сходит, развеется, а то после смерти сына всё горюет…


* * *

Возчики поднялись затемно. Когда запрягли лошадей, Ишмухамет, прикинувшись, будто забыл взять пожитки, завернул к своему дому, прихватил переночевавшую у них Фатиму. Хуснизаман, ехавший впереди, заметил её лишь после того, как рассвело, — к этому времени они были уже далеко от села.

На крутом подъёме возчики сошли с саней, Ишмухамет догнал зятя, пошёл рядом.

— Ты кого это везёшь? — спросил Хуснизаман.

— Прибыль везу, — пошутил парень. — Сбудем её на заводе, погуляем на свадьбе. Так что, езнэ, ты не шуми…

Фатима, слышавшая этот разговор, улыбнулась. Ей снова вспомнилось: «Сунагатулла-то не оставил мысли…»

Ишмухамет между тем вполголоса объяснил Хуснизаману, что тут к чему.

Ходьба разогрела Фатиму, а шутливый тон Ишмухамета подбодрил её. Преодолевая смущение, она спросила:

— А как мы там отыщем его?

На уме у неё была, конечно, только скорая встреча с Сунагатом.

— Отыскать-то оты-ы-ыщем… — протянул Ишмухамет.

Он не высказал до конца свою мысль, но Фатима сразу догадалась, о чём он подумал. «… Да ведь тебе придётся держать ответ за Хусаина», — вот что недосказал Ишмухамет. И Фатима решила: уже нет нужды молчать, скоро проклятую тайну она откроет всем, так пусть этот парень узнает первым.

— Ишмухамет! — сказала она строго.

— Что?

— Ты зря сомневаешься. Не я убила Хусаина.

Ишмухамет изумлённо воззрился на спутницу.

— А кто же?..

Фатима помолчала, смело глядя ему в глаза.

— Не знаю.

— Погоди… Почему ж, коли так, тебя в, тюрьме держали?

— Потому что глупая я. Жизнь свою пожалела. Отец велел мне взять вину на себя. А мне деться было некуда, думала — или он убьёт, или с голоду придётся помереть…

— А то, что Хусаин на тебя набросился, — это правда?

— Нет. Я его в тот день и не видела.

— Свихнуться можно! А у Хусаина-то что за вина была? Ни с того ни с сего никто невинного человека не убьёт!..

Фатима поняла, что должна начистоту рассказать всё, что она знает по этому поводу. Всё равно пути назад нет, в родительский дом она не вернётся, худшей муки, чем там, не будет…

— Хусаин будто бы поджёг наш двор, чтобы отомстить за убийство Вагапа. Мой отец винил только его: мол, Хусаин устроил пожар, это и слепому видно, больше никакой собаке такое не взбрело бы в голову. И Исмагил то же самое пел…

— Ага! Вот откуда, выходит, ниточка тянется. А ведь за пожар и мне досталось, Ахмади чуть было рёбра не переломал.

— Тебе-то за что?

— Как сказать… В тот вечер твои родители в гости уехали, а я тоже ушёл со двора, к ребятам на игры потянуло. Тут как раз и загорелось… Погоди, а как Хусаин узнал, что его отца убили?

— Как-то догадался. А недавно Исмагил проболтался. Захворал сильно и позвал муллу Сафу, покаялся. Дескать, коли вдруг помру, хочу предстать перед аллахом прощённым, большой грех на мне. И рассказал, как вдвоём с Байгильде по наущению моего отца убили Вагапа. А дома ребятишки были, Они по простоте душевной соседям всё пересказали.

— Да-а… Выходит, неспроста в ту осень у Исмагила стог сгорел, — задумчиво проговорил Ишмухамет.

Парень в душе порадовался, что ушёл от Ахмади. «Вон они какие, баи-то, — думал он. — Исмагил не лучше этого Ахмади, два сапога — пара, оба бессердечные, режь их — кровь не появится. Но с чего в это грязное дело влез Байгильде? Ведь сам бедняк из бедняков. Собака, продажная душа!..»

Размышления Ишмухамета прервала Фатима.

— Сунагат-то на меня, наверное, как на врага посмотрит…

— Атак! Объяснишь ему, что тут такого?

— Неловко как-то. Может, сначала ты к нему сходишь? А я на вашей фатере подожду. Расскажешь ему всё, позовёшь…

— Можно и так. А можно и вдвоём сходить. Там будет видно.

Квартировать Хуснизаман остановился у давнего своего знакомца Алексея Шубина. Пока распрягли лошадей и попили чаю, на дворе стемнело. Идти искать Сунагата было уже поздно.

А рано утром за Ишмухаметом явился десятский из Гумерово, выехавший вдогон.

— Тебе пришла повестка, староста велел не медля вернуться домой, — сообщил десятский.

Опечалился Ишмухамет. Значит, на войну… Фатима тоже пригорюнилась: как ей теперь одной-то быть? Садясь в сани, чтобы ехать домой, Ишмухамет почувствовал её взгляд, обернулся:

— Не горюй! Езнэ сведёт тебя к Сунагату, я сказал ему.


2

Завершив дела в городе, Ахмади тронулся в обратный путь. Настроение у него было приподнятое. Всё в городе сложилось хорошо. Счёты-расчёты со своими хозяевами он произвёл удачно, богатые заказчики остались им довольны. Ахмади держался услужливо, пообещал в ближайшие дни отправить из Ташбаткана обоз с оставшимся мочалом и ободьями, получил довольно приличную сумму для найма подвод и попросил предоставить в его распоряжение побольше муки, чаю, сахару, аршинного товару — без этого работать народ не заставишь. Хозяева написали в Аскын, в свою контору, чтобы Ахмади мог получить там, в фактории, всё необходимое, и он решил по пути домой побывать в Аскыне.

Заказчики порекомендовали Ахмади заняться заготовкой строевого леса, дабы весной, по большой воде, доставить его в плотах к их причалам. Дело, хотя и непривычное, сулило солидный барыш, и Ахмади охотно взял на себя хлопоты по валке леса у берегов Зилима. Тут намечался такой размах, что он сразу вырос в собственных глазах, — как говорится, достал макушкой небо.

И в кошевке своей он ехал, картинно распахнув тулуп, важно развалившись. Кошевка, расчитанная на двоих, словно бы стала тесна ему одному.

Да, всё складывалось как нельзя лучше, тем более, что и историю, связанную с Хусаином, вроде удалось заглушить. Можно было теперь спокойно подумать о том, как половчее распорядиться полученными от заказчиков деньгами и товарами, чтобы большую их часть оставить при себе.

Перед отъездом из города, на квартире, Ахмади тайком выпил полбутылки водки. В пути слегка захмелел, отчего душа его и вовсе взыграла. И думалось подрядчику, что теперь не только в Ташбаткане, но и во всей округе он — наипервейшее лицо. К его слову везде прислушаются. Всё ему доступно. Всё известно.

Вот и из города он ехал с великой новостью, от которой и в ауле, и в волости люди — ха-ха! — онемеют. Даже его заказчики — толстосумы — вчера, услышав её, поначалу лишились дара речи. А потом всюду — в магазинах, на базаре, на улицах — только и было разговору:

— Царь Николай отрёкся от престола!

— Царя скинули!

Одних это обрадовало, других испугало: к добру бы! Судя по тому, что лесоторговцы не отказались от своих заказов, а наоборот — присоветовали Ахмади расширить дело — должно быть к добру.

Ахмади предвкушал удовольствие, которое он получит, рассказывая со всеми подробностями о том, что слышал и видел в городе.

Случай для этого представился уже в пути. Он переночевал в Бишаул-Унгаре, куда весть о падении царя ещё не дошла. Мужичок, предоставивший ему ночлег, за чаем принялся расспрашивать, не слышно ли чего насчёт окончания войны. Тут Ахмади и выложил свою новость. Мужичок и вправду разинул рот от удивления. Но про царя он словно тут же и забыл, заталдычил своё:

— Может, скоро война кончится…

Едва рассвело — Ахмади снова тронулся в путь. Подъезжая к Карламанскому мосту, он догнал двух пешеходов. Оказалось, что это возвращающиеся домой из госпиталя солдаты — Зекерия и сын гумеровца Гиляжа Мансур.

Зекерия сразу узнал Ахмади, поздоровался.

— Хай, егеты! Подвёз бы я вас обоих, да надо сворачивать на Аскын, — подосадовал Ахмади приличия ради. И подумал, что не взял бы их в кошевку, если б даже ехал напрямик в Ташбаткан.

Переехав через мост, Ахмади свернул влево. А Зекерия с Мансуром пошли вправо, в сторону дома.


3

Ишмухамет накануне отправки на призывной пункт где-то угодил на пирушку и явился домой с двумя товарищами, громко распевая песню. Мать взглянула на него огорчённо, сказала с укором:

— Чем бродить по селу, дурея от медовухи, съездил бы в Ташбаткан, попросил у Ахмади-бая плату за свою работу. Глядишь, и себе на дорогу какие-никакие деньги заимел бы. — И тут же попеняла на Ахмади: — Нет ведь, чтоб рассчитался по совести. И не стыдно ему при таком-то богатстве! Хоть бы уж пуд-другой муки дал, а то у меня вот и муки — ни горсточки…

Ишмухамет, продолжавший петь и дома, всё ж услышал сказанное матерью.

— Не горюй, эсэй! Тебе, эсэй, говорю! Не горюй, говорю, из-за пустяков. Верно я говорю? — Он обернулся к товарищам, будто ожидая подтверждения. — Вернёмся живые-здоровые — и мука будет, и всё будет. Верно? А раззадоримся, так и какую ни то завалящую невестку тебе найдём, хлеб печь. Верно? Ты, эсэй, скажи: верно! Скажи: масла тебе, сын, на язык…

— Дай вам аллах вернуться живыми-здоровыми, — вздохнула мать и промокнула платком набежавшие на глаза слёзы.

— А к Ахмади просить деньги… Ни за что в жизни… Ни за что! — продолжал Ишмухамет. — Пускай не зовут меня Ишмеем, коль пойду к этому бандиту. Он же — бандит. Убийца. Вор из воров. У Вагапа из ловушки медведя украл? Украл! А прошлой осенью Хусаина зарезал. Не-е-ет! Я к нему не пойду! Родная дочь — и та от него сбежала. Он же, этот Ахмади, умирающему ложку воды в рот не вольёт!..

Слова Ишмухамета поразили пришедших проводить его товарищей, потому что история с Хусаином вызвала осенью много толков и в Гумерове, все её знали.

— Бэй! Разве ж Хусаина убила не эта самая Фатима? Вроде ведь так говорили? — вскинулся один из парней.

— Нет! Ахмади убил, а свалил на свою дочь. Она с горя на завод к Сунагату сбежала. Я сам её отвёз. Вот! Скоро Ахмади-баю конец. Теперь покрутится!..


* * *

В день отъезда Ишмухамета уже с утра по селу пошли разговоры о злодеянии ташбатканского подрядчика. Хусаина-то говорили люди он сам подстерёг, а виноватой выставил дочь. Ишь ведь как хитро всё подстроил! Женщине-то, дескать, оправдаться проще, а? За что, спрашиваете, убил? Так ведь красного петуха ему подпустили. Подрядчик подозревал в поджоге Хусаина, вот и убил. Чтоб отомстить, значит. Кто б мог подумать про Ахмади, что он — убийца, а? С виду — прямо-таки святой… А дочь его будто бы на завод сбежала. Вполне, вполне может быть. В нынешние времена не скажешь: «Не может быть!» Да-а, влип Ловушка. И поделом ему! Больно уж обнаглел, народ в ауле сильно обижал, заработанное не отдавал. Зажиревшая ворона, говорят, своё дерьмо клюёт. Так и тут…

День был базарный. Встретив приехавших на базар ташбатканцев, гумеровцы спрашивали:

— Правда иль пустое, что Хусаина убил сам Ахмади?

Ташбатканцы разводили руками, удивлялись:

— Вот тебе на! Из старого рта — новая весть. Впервой слышим…

— Эй, тугоухие! — посмеялся один из гумеровцев. — Ничего-то вы у себя не слышите. Скоро начнёте ездить к нам справляться, кто у вас за кого замуж выходит. Ахмадиева-то дочь всё же сбежала на завод к Сунагату. Вы хоть об этом-то знаете?

Нет, и об этом ташбатканцы не знали.

Вернувшись с базара домой, они взбудоражили весь аул.

— Верно ещё прадедами сказано: о том, что творится в твоём доме, спроси у соседей! — рассуждали в ауле изумлённо.

Иные поначалу сомневались — не придумано ли всё это злоязычными гумеровцами? Но рассказанные подробности и то, что тайну раскрыла Фатима, не оставляли места сомнениям. Порассуждав и так, и сяк, люди приходили к общему мнению: Ахмади — лютый зверь, безжалостный хищник…

Тут как раз подступились к Ахмадиевым преступлениям и с другого боку.

Возвращавшегося с фронта, из госпиталя, Зекерию в пути подвёз сосновский мужик Евстафий Савватеевич, который в разговоре припомнил предсмертные слова Вагапа.

Зекерия, теперь человек уже тёртый, прошедший огонь и воду, узнав при встрече со стариком Адгамом, что Сунагат слышал то же самое от своего товарища из Саитова, решил распутать это дело. Кто-то сказал ему, будто ребятишки Исмагила болтали о страшной тайне своего отца, да потом примолкли. Зекерия потянул ниточку…

Когда Ахмади, представляя, как удивит всех своей великой новостью и ещё более возвысится в глазах жителей округи, подъезжал к Ташбаткану, аул гудел, точно улей перед роением.


4

Умей Фатима говорить по-русски — сама б отправилась на поиски. Но не зная языка, она не решилась идти в посёлок одна, весь день томилась в доме Шубина в ожидании Хуснизамана. Тот, пообещав отвести её к Сунагату вечером, уехал по своим делам, однако вернулся поздно. Пока поужинал, за окнами спустилась тьма.

— Где ж он живёт? Сумеем ли в такой темноте отыскать? — засомневался Хуснизаман.

По всему — до смерти не хотелось ему идти куда-то в ночь из тепла. Покряхтел, покряхтел и признался:

— Устал — сил нету. Ладно, завтра вернусь пораньше, и тогда уж…

Фатима сильно расстроилась.

На следующий день, когда Хуснизаман опять уехал в лес за дровами для завода, Фатима увязалась за внучкой Шубина Анютой на улицу. Ах, если б могла она растолковать этой приветливой девушке, что ей нужна!

Анюта же решила, что приезжей хочется посмотреть Новосёлку. Довела до земской больницы, сказала:

— Тут я работаю, санитаркой…

От больницы обратно Фатима шла уже без Анюты, Все надеялась на случайную встречу с Сунагатом, вглядывалась в прохожих. Но Сунагата среди них не было.

А в посёлке и на заводе в это время происходили бурные события. Пришла весть о падении самодержавия. Рабочие вышли на демонстрацию, возле заводских ворот устроили митинг. Из ящиков, предназначенных для упаковки стекла, соорудили трибуну. Выступали ораторы. У всех на устах было одно: да здравствует свобода и мир!

Выслушав нескольких ораторов, вскочил на возвышение из ящиков Сунагат.

— Я недавно пришёл с фронта, — начал он и словно бы для большей убедительности расстегнул шинель, распахнул её. — Я скажу, что говорят на фронте. Там солдаты тоже хотят мира. Но наступит ли мир, коль ждать его сложа руки? Нет! Так считают многие солдаты. Только тогда, когда рабочие и крестьяне сообща возьмутся за дело, отберут власть у тех, кому нужна война, — вот только тогда будут мир и свобода. Царя скинули. Ладно. Радуемся. А у нашего завода — тот же хозяин и тот же управляющий. В волости тот же старшина. По посёлку ходят те же жандармы… Дадут они нам свободу? Дадут хлеб голодным солдатским детям? Как же, ждите! До-олго придётся ждать! Потому скажу так: долой и царских прихвостней! Да здравствует мир, но немедленный! Да здравствует свобода, но настоящая! Товарищи, мы должны создать свою власть — Совет рабочих депутатов…

…Фатима, не ведавшая, что творится в посёлке, наконец дождалась Хуснизамана, опять запоздавшего. Он был взволнован, принялся обсуждать со стариком Шубиным удивительные новости этого беспокойного дня и, лишь столкнувшись с умоляющим взглядом Фатимы, вспомнил о своём обещании. Видно, стало ему неловко, — посовещался с хозяином, где искать Сунагата, рассказал в чём тут дело. Анюта слышала их разговор. Она-то и вспомнила, что у Матрёны Прохоровны, старшей сестры больничной сторожихи Насти, живёт парень, недавно вернувшийся с войны; он и раньше, до войны, жил у неё же, а родом будто бы откуда-то со стороны Гумерова.

— Значит, он и есть, — вздохнул облегчённо Хуснизаман.

— Так я сама завтра отведу Фатимочку туда! — загорелось Анюта.

Хуснизаман взглянул на Фатиму:

— Эта девушка, оказывается, знает, где он живёт, отведёт тебя утром.

Фатима прямо-таки засветилась от радости.

Наутро Анюта повела её на квартиру Сунагата. Фатима прихватила с собой узелок со своими вещами.

Матрёна Прохоровна была дома одна. Анюта весело поздоровалась с ней, затараторила:

— Вот, тётя Мотя, невестушку я тебе привела, к квартиранту твоему, Сунагату, из деревни приехала, насовсем…

— Господи! — сдавленно проговорила Матрёна Прохоровна и обессилено опустилась на табурет. — А его нынче ночью жандармы увели…

Анюта метнула на Фатиму испуганный взгляд.

— За что?

— Вчерась каку-то речь на заводе говорил. Против властей. Кроме Сунагатки ещё пятерых, говорят, посадили.

Анюта схватилась за голову:

— Боже мой! Что. же с ней теперь будет, что будет?!.

Фатима по её лицу, по тону догадалась: случилась беда — и помертвела.

— Ладно, — сказала негромко Матрёна Прохоровна. — Коль приехала, пущай остаётся у меня. Чай, скоро его выпустят, долго не продержат. Поживём покуда вдвоём…

Нет-нет, да всё ж кое-какие русские слова Фатима понимала; а слово «тюрьма» ей всё объяснило. И осталась она жить у незнакомой женщины — куда ж было деваться…

После обеда Матрёна Прохоровна собрала еду для Сунагата и повела Фатиму к тюрьме. Еду там приняли. Фатима попыталась передать и письмо Киньябыза — не взяли.

Прошло несколько дней.

Фатима немного освоилась в посёлке. Каждое утро с хозяйкой они носили передачу. У Фатимы было зародилась надежда — может, позволят увидеться с Сунагатом, всё бы ему рассказала… Но свиданий с арестованными никому не разрешали.

Матрёна Прохоровна через сестру свою Настю выяснила, что в больнице нужна няня, и устроила квартирантку на работу. Фатиме дали белый халат. Анюта провела её по больнице, показала, как и что нужно делать.

Стали с Анютой добрыми подружками. Фатима запоминала всё больше русских слов, и всё легче становилось им объясняться друг с дружкой.


* * *

В один из вечеров шеф больницы врач Орлов дал Анюте необычное поручение: отправиться в тюрьму за тяжело заболевшим и потерявшим сознание заключённым.

Больного привезли в санях в сопровождении двух жандармов.

Утром, придя на работу, Фатима почувствовала в больнице перемену: не слышались обычные разговоры, лица у санитарок хмурые и в то же время немного растерянные. Потом она увидела в коридоре жандарма.

Но жандарм жандармом, а Фатима должна была делать своё дело. Она пошла по палатам, занялась приборкой, подправила, где надо, постели, протёрла влажной тряпкой полы. Подошла с ведром и тряпкой к охраняемой двери — жандарм только зыркнул глазами и пропустил.

Фатима, мельком взглянула на привезённого вечером человека, продолжала приборку, но тут послышался тихий от слабости голос больного:

— Бэй, Фатима! Здравствуй! Вот ты где, оказывается. А в ауле тебя потеряли. Отец твой вернулся из Уфы. Готов был лопнуть от злости. Правда, ему сейчас, наверно, не до тебя. Земля у него под ногами загорелась…

— Мухаррям-агай! — узнала Фатима и смутилась, густо покраснела. — Здравствуй! Как ты сюда попал? Как себя чувствуешь?

— Сегодня полегчало, сестричка. Спасибо доктору… А Сунагат, бедняга, изводится из-за тебя…

— Ты его видел? Где?

— Да в тюрьме. Нас с ним по одинаковому делу взяли, в одной камере держали.

Мухаррям-хальфа, хоть и трудно ещё, ему было говорить, объяснил, что после свержения царя поехал по аулам, выступал перед народом. И в Гумерове на базаре произнёс речь. Из-за этого староста Рахмангол, подлая душа, велел десятским схватить его и отвезти на завод, к жандармам. Кинули в сани, как был, в лёгкой одежде. В дороге сильно простудился. Вот и попал в эту больницу. Но должно быть, скоро вернут в тюрьму, раз пришёл в сознание.

У Фатимы мелькнула мысль: вот случай сообщить Сунагату… Но удобно ли? Поколебавшись, сказала:

— Мухаррям-агай, передай Сунагату — я не виновата.

Бледное лицо хальфы тронула улыбка.

— Знает он, всё знает. И о том, что ты здесь, — тоже. Не знает только, где и как устроилась. И в Ташбаткане, и в Гумерове, даже в Тиряклах твоя невиновность известна. Ишмухамет всё прояснил. А я Сунагату рассказал…

Вот ведь как жизнь иногда поворачивается: в ауле хальфа был для Фатимы человеком посторонним, лишь здоровалась с ним при встречах на улице, а теперь сразу стал таким родным, таким близким! Сердце её переполнилось радостью. Словно с самим Сунагатом повидалась.


* * *

Мухарряма, едва пришедшего в себя, жандармы повезли обратно в тюрьму. Единственное, что мог сделать для больного возмущённый доктор Орлов, — послал с ним провожатыми Анюту и Фатиму.

Они под руки довели хальфу до камеры. И когда открылась дверь, Фатима увидела Сунагата. Должно быть, с тех пор, как арестовали, он не мог побриться — на щеках отросла щетина, обозначились чёрные усы. Сунагат смотрел на хальфу и не сразу заметил заглядывавшую в камеру из-за его плеча Фатиму, а заметив, успел улыбнуться ей. Дверь с грохотом закрылась.

Возвращаясь в больницу, Фатима то и дело утирала слёзы. Анюта старалась утешить подругу:

— Потерпи, Фатимочка. Их скоро вызволят. — И зашептала: — У Сунагата есть друг, Тимошей зовут. Так он мне сказал… Словом, на заводе вооружают дружину, Тимоша меня в санитарки туда звал. Если арестованных добром не отпустят, то…

Фатима ничего из сказанного Анютой не поняла и долго ещё не могла успокоиться.


* * *

Рабочие предъявили требование немедленно освободить арестованных. Пристав требованию не подчинился, но во избежание новой заварухи в посёлке — дело запахло порохом — счёл благоразумным избавиться от взятых под стражу, отправив их в уездный центр, в Стерлитамак. Пусть, мол, там разбираются.

Когда арестованные под конвоем верхоконных жандармов проходили мимо больницы, Фатима увидела их в окно. Сунагат и его товарищи, кроме Мухарряма-хальфы, которого везли в санях, шли пешком.

Фатима, простоволосая, в одном платье, стрелой вылетела во двор, метнулась за ворота.

— Сунагат! — отчаянно крикнула она.

Арестованные уже довольно далеко отошли от больницы, но Сунагат услышал, обернулся, взмахнул рукой.

— Мы скоро верне-е-емся-а-а — донеслось до Фатимы.

Холодный ветер гнал позёмку, трепал волосы и платье Фатимы. Она, не замечая холода, смотрела вслед уходящим, пока они не скрылись из виду.


12 июля 1946 г.

Загрузка...