В ЕДИНОБОРСТВЕ С НЕДУГОМ

Островский в то время был похож на орла, которого внезапно поймали и посадили в тесную клетку. Клеткой для него была больничная палата, наполненная густыми запахами лекарств. Он тяжело переживал свою беспомощность, большую часть времени проводил в постели. На костыли, прислоненные к спинке кровати, не мог смотреть без содрогания. «Неужели мне суждено с ними жить? — спрашивал он себя, а потом внушал: — Я поправлюсь. Не могу я выйти из строя, не имею права». А в письме домой писал: «Дорогая мама, батько, брательник и сестрички, если повезет, я возвращусь к вам и начну работать в дорогой мне партии. А повезти мне обязательно должно».

Врачи сделали операцию коленного сустава, но она не помогла ему.

— Остается один путь — ампутировать ноги, чтобы спасти вам жизнь, — сказали ему врачи горькую правду.

Он на несколько дней замкнулся, ушел в себя. В нем боролись две силы: физические страдания со страшной жаждой жизни, деяния, борьбы, служения партии и народу.

Поздно вечером в палату вошла медсестра. Все спали, кроме Николая, который лежал на первой койке справа. Она подсела к нему на краешек кровати и, положив мягкую ладонь на лоб, шепотом спросила:

— Вам тяжело?

— Невыносимо, сестричка. Слышала, что врачи предложили? Разве я могу без ног?

— Правильно. Мы еще другие способы лечения испробуем. Не ходить — бегать будете.

Задушевный ее голос, сердечная теплота, ласка в глазах тронули его. Николай попросил ее посидеть с ним. Ему сделалось как-то легче на душе.

— Хорошо, хорошо, я не уйду. Мы каждое дежурство будем вместе время коротать.

Медсестру звали Анна Павловна Давыдова. В своих воспоминаниях она писала: «…и эти разговоры в тишине под мирное дыхание соседей, в полумраке слабо освещенной комнаты, помогали ему легче переносить страдания, возвращали его к недавнему прошлому, к борьбе, которой он жил и без которой не мыслил жизни».

А днем Островский рассказывал больным разные эпизоды из своей жизни, своих товарищей, говорил про Буденного, как воевал вместе с ними. Люди слушали его охотно, часто просили:

— Ты бы записал все. Интересная получилась бы книга…

Но ему становилось все хуже и хуже. Болезнь расширяла свое пагубное воздействие. В августе ему пришлось взять костыли, направление харьковских врачей и уехать в Евпаторию. После курса лечения он вернулся в Харьков, а затем лечился грязями в Славянске и снова возвратился в Харьковский медико-механический институт.

Кругом кипела Жизнь. Николай видел, как в палату к больным приходили родные, приносили связки баранок, тульские пряники, колбасу, булки, конфеты. Появились даже папиросы «Сафо» в элегантной упаковке. «Значит, страна оживать стала. Это хорошо», — рассуждал Островский. И сердце его наполнялось гордостью за Коммунистическую партию, ведущую народ к победе социализма.

Он радовался, что люди стали жить лучше, но его огорчал рост новой, нэпманской буржуазии. В палату приносили новости о том, что кто-то колбасную «отгрохал», другой кондитерскую открыл, третий — шерсточесальную мастерскую. Поговаривать стали: «За что воевали? Страна назад идет». Николая это больше всего тревожило.

«Партия не допустит такого, чтоб снова буржуев возродить. А слухи разные, неверие в дела партии контра разносит. К стенке всех таких надо ставить», — думал он и как мог разъяснял больным. А когда читал материалы XIV съезда партии, радовался как ребенок.

Правильно партия с Зиновьевым и Каменевым поступила. С фракционерами надо бороться беспощадно. Разве можно ждать, пока во всех странах революция совершится? А на поклон к капиталистам партия никогда не пойдет, хоть из кожи вон пусть вылезет вся троцкистско-зиновьевская компания.

Тот широкий размах индустриализации, который начинался в стране под руководством партии, был по душе Николаю. Он хотел с головой окунуться в работу, но болезнь все крепче держала его в своих тисках. Теперь у него не только болели коленные суставы, с каждым днем все больше и больше стал досаждать позвоночник. В «Майнаках», санатории на берегу Евпаторийского лимана, врачи обнаружили у него спонделит (туберкулез) второго позвонка. Николай писал из санатория 3 июля 1926 года в Харьков медсестре Давыдовой: «Теперь опять о новостях дня — борьба за жизнь, за возврат к работе. Слишком тяжелый фронт, подтачивающий с таким трудом мобилизуемые силы. И здесь уходит очень много сил.

Вопрос «кто кого?» все еще не решен, хотя противник (болезнь) получил основательную поддержку (спонделит)».

В «Майнаках» Николай повстречал хорошего человека, который сделал для него много добра. Это был старый большевик Иннокентий Павлович Феденев. В партию он вступил в год рождения Островского. Феденев прошел большую школу революционной борьбы, работал в подполье, сидел в тюрьмах. В своих воспоминаниях он писал: «Сильное, волнующее впечатление произвели на меня, да и на всех других, рассказы сидевшего в качалке молодого брюнета. Он говорил о борьбе отрядов комсомольских организаций, о людях, которых воспитала партия, об их бесстрашии, мужестве и героизме. Звонок на обед прервал беседу. Ходячие больные пошли в столовую. Мне и сидящим в качалках принесли обед. Я познакомился… Брюнет — член ВКП(б) Островский… Ему было 22 года. Выглядел молодо. Густые темные волосы пышно зачесаны назад. Крупный выпуклый лоб. Правильные черты лица и приятная улыбка чарующе действовали и с первого знакомства делали его каким-то родным, близким. Роста он был выше среднего, худощав. С трудом мог передвигаться на костылях. Говорил с небольшим украинским акцентом, весьма остроумен и жизнерадостен. Мы быстро с ним сблизились, а потом и крепко подружились».

Ольга Осиповна советовала отправить Николая в Новороссийск, где потеплее, к подруге своей Любови Ивановне Мацюк. Из «Майнаков» он уехал 15 июля 1926 года, а через три дня опять писал в Харьков А. П. Давыдовой: «Здоровье мое, к сожалению, определенно понижается равномерно, медленно, но точно.

Недавно потерял подвижность левой руки, плеча. Как знаешь, у меня анкилоз правого плечевого сустава, теперь и левый. Горел, горел сустав и зафиксировался.

Я теперь сам не могу даже волос причесать, не говоря уже о том, что это тяжело. Теперь горит воспаленное левое бедро, и я уже чувствую, что двинуть его в сторону не могу.

Определенно оно зафиксируется в скором времени. Итак, я теряю подвижность всех суставов, которые еще недавно подчинялись. Полное окостенение.

Ты ясно знаешь, к чему это ведет. И я тоже знаю. Слежу и вижу, как по частям расхищается болезнью моя последняя надежда как-нибудь двигаться…

Ночью обливаюсь потом. В силу необходимости лежу всю ночь только на правом боку, а это тяжело… Днем весь день на спине. Ходить я не могу совсем… у меня порой бывают довольно большие боли, но я их переношу все так же втихомолку, никому не говоря, не жалуясь. Как-то замертвело чувство. Стал суровым, и грусть у меня, к сожалению, частый гость…

Если бы сумма этой физической боли была меньше, я бы «отошел» немного, а то иногда приходится крепко сжимать зубы, чтобы не завыть по-волчьи, протяжно, злобно».

Жил он в Новороссийске, на Шоссейной улице, в доме № 27, и боролся с «внутренним врагом-болезнью». Однажды писал брату Дмитрию: «Больная моя головушка замоталась по лазаретам… Но я креплюсь, не падаю духом, как сам знаешь, не волыню, а держусь, сколько могу. Правда, тяжело иногда бывает!..»

В то время Николай очень много читал. За чтением он не так сильно ощущал свою боль.

Тогда-то на его пути встретился еще один человек, который всю жизнь согревал его вниманием, делил с ним горе и радость. Дочери Л. И. Мацюк Раисе в ту пору шел двадцатый год. Она была жизнерадостна, ей так же хотелось с головой окунуться в новую жизнь. Ее родителям приходилось нелегко, и Николаю хотелось чем-то помочь этой семье, в которую он попал волею судьбы. Но как? Перед ним самим стояли сложные и неразрешенные проблемы.

Шел июль. Солнце пекло и гнало людей к благодатному Черному морю. Рая умела хорошо плавать и часто уходила к морю. Николаю тоже хотелось отбросить костыли, раздеться и махнуть с самой высокой вышки, возле которой собирались парни с девчатами, хвастаясь своей силой и ловкостью. Но он не мог этого делать. И когда возвращалась с купанья Рая, он расспрашивал ее обо всем, что она видела.

Ему нравилась эта скромная, находчивая и энергичная девушка. Ее ловкие руки могли приготовить обед, постирать белье. Она часто бегала в библиотеку, приносила книжки. Потом часами они вместе их читали и обсуждали прочитанное.

Стоило ему почувствовать себя получше, как он уходил с Раей из дому и они говорили, говорили, говорили. Нередко спорили по самым сложным проблемам жизни и призвания человека. Однажды они оказались на берегу моря. В синей дымке плыл пароход.

Густой дым длинным шлейфом тянулся за ним, то и дело проносились чайки. Николай засмотрелся на пароход, задумался о чем-то. Рая заглянула в его глаза и увидела не тоску, нет, но какую-то сосредоточенную строгость взгляда. Чтобы отвлечь его от невеселых дум, она спросила тихо, задушевно:

— Больно, Коля? Может, домой пойдем?

Ноги у него действительно болели невыносимо. Не помогало и море, и жаркое, «злое» солнце.

Добравшись до постели, он уснул. Рая уже знала, что он спит так после сильного утомления или после упавшей высокой температуры. В то время жара у него не было. «Значит, утомила я его», — сокрушалась Рая и решила больше не уводить его так далеко от дома.

Проснувшись, Николай позвал ее.

Никто ему не ответил. Он взял книгу и открыл ее. Но ему не читалось. За то время, когда он успел побыть в больницах, немало женщин ухаживало за ним, но не так он ощущал близость женских рук, которые то оправляли подушку, то подавали стакан с питьем, то поправляли повязку или осторожным движением стирали пот со лба, как руки Раи. Внешне они были такие же, как у всех, но для него казались иными. Он не раз ловил себя на том, что ему хочется прикоснуться к ним и не только погладить, но и поцеловать. Она перестала быть для него только сверстницей, с которой можно пошутить и поболтать о чем попало. Он ощущал потребность всегда видеть ее, чувствовать ее близость. Он уже мог отличить ее шаги от других.

Даже запах ее волос преследовал его. Какое-то сильное, счастливое чувство влекло его к ней, которого он никогда не испытывал.

…Николай Островский до аскетизма был строг и требователен к себе. Ему была чужда черта легкости, нечистоплотности в отношениях с женщиной. Во имя революционного долга он подавлял зарождавшееся чувство первой любви, видя в ней проявление мелкобуржуазной, мещанской сентиментальности. Не раз он говорил товарищам: «Я за тот образ революционера, для которого личное — ничто в сравнении с общим».

Но вот ему встретилась Рая. Сентябрьским днем, уезжая из Новороссийска в Харьков, он сказал ей такие слова, от которых вместе с краской на щеках увидел в ее глазах слезы радости. А по дороге думал: «Не легко ей живется, и мой долг помочь человеку. Только болезнь не вовремя разоружила меня. Но я должен выбраться из этой трясины. Лишь бы мне до настоящей работы добраться. А там посмотрим».

В Харькове он долго не задержался, уехал в Москву, надеясь, что московские врачи поднимут его на ноги и он будет работать. Но надежды его не сбылись. Врачи предложили уехать на юг.

В октябре он снова появился в Новороссийске. Среди встречающих заметил Раю и сразу потянулся к ней. Ему показалось, что за этот месяц она значительно повзрослела, стала более женственной. Когда они остались одни, Рая накинула на плечи жакет, подошла к нему и сказала:

— А я так беспокоилась за тебя, когда ты уехал, — ночи не спала. Мама уже ругать стала.

— И я все время думал о тебе.

Весь день они рассказывали друг другу новости, которых много накопилось за время их разлуки, а когда ночью он остался один, рассуждал: «Странно как-то жизнь ко мне поворачивается. С однбй стороны что-то беспросветно страшное надвигается, а с другой — видится проблеск впереди. И Раю я люблю. Что тут темнить. А если так, надо делать выводы, как коммунисту!»

…В то время XV партконференция разоблачила троцкистско-зиновьевский антипартийный блок. Прочитав об этом в газете, Николай подумал: «Партия призывает бойцов на бой. Я же член партии. Что я, должен сидеть в этих четырех стенах и ждать, когда другие разобьют всю эту троцкистско-зиновьевскую сволочь?»

Он попросил прикрепить к нему молодых рабочих. Партийная организация Новороссийского порта пошла ему навстречу, и к нему на дом стали приходить около десяти человек. Срывов занятий не было. Николай готовился так, что слушатели просили продлить время занятий. Почти на каждом слове решения конференции останавливался он, вскрывая сущность его, старался сам постичь глубину партийных выводов и зарядить своих слушателей жгучей ненавистью к врагам Советской власти.

Шла уже осень. Зачастили дожди. Оголялись деревья. Ему сообщили, что в клубе водников состоится собрание, будут «громить» на нем троцкистов. «Пойду!» — решил он. Но не так-то просто ему было сказать это слово. Он не мог надеть пиджак, накинуть кепку на голову и пробежать три-четыре километра до другого поселка. Ему пришлось с трудом одеться, взять костыли и со скрежетом в зубах преодолевать каждый метр дороги. Несколько часов потребовалось, чтобы добраться до клуба водников. Собрание там уже кипело вовсю. Выступали портовики, коммунисты и беспартийные, бывшие бойцы Красной Армии и те, кто не нюхал пороху. Некоторые высказывались мягко, словно бы защищали троцкистов. Послушав, Николай попросил слова. Ему дали. С недоумением смотрели собравшиеся на чернявого худого человека, который громко стучал костылями, поднимаясь на трибуну. Но слушали с большим вниманием. Перед ними выступал закаленный в боях коммунист. Он резко обрушился на врагов и тех, кто допускал к ним мягкотелость. Собрание закончилось ночью. А южная ночь темна, как уголь. И в этой ночи Николаю пришлось добираться до дому. Но он был счастлив тем, что и доля его труда вложена в борьбу.

Весна не заставила себя ждать. В открытые окна к Николаю доходил стойкий запах фруктовых деревьев и цветов. Герань и астры привлекали пчел. Он особенно любил их, неутомимых тружеников. С весной еще больше окрепло его чувство к Рае. Эта любовь заставляла его с мужской суровостью скрывать от людей драматизм своей личной жизни. Он считал себя счастливым, когда Рая была рядом. А когда видел ее в задумчивости, ему казалось, что это он виноват. Николай не мог терпеть неправды, иногда говорил Рае, что она не должна жертвовать всем ради него, но такие слова не доходили до ее сердца. Ее любовь согревала его жизнь. Островский понимал, что ни долг, ни жалость не могут заменить сокровенное чувство любви.

Однажды Рая запоздала с работы. Он заметил в лице усталость и спросил об этом.

— Сегодня мы перекопали большой участок, а завтра деревья будем сажать. Разобьем большущий сквер.

— А ну расскажи подробней. Кто работал с вами? Что за ребята собрались?

Она стала рассказывать и повеселела.

— Знаешь, Раек, я «Мать» Горького еще раз прочитал. До чего сильная вещь! Читаешь и каждый раз открываешь для себя что-то новое. От этой книги у меня появилась сейчас страшная жажда работать, — сказал он с воодушевлением.

Оставаясь с Раей вдвоем, Николай еще острее ощущал всю сложность своего положения. «Узелок мой завязывается крепко. Но ведь жизнь рано или поздно распутывает любые узлы. Или… разрубает их. Должен же я распутать свой узел! Не разрубить… Рубить легко», — рассуждал он.

В Новороссийск к Николаю приехала его мать и застала сына совсем беспомощным: ни умыться, ни причесаться он сам не мог. Как же так? Разве можно допустить, чтобы родной сын этак мучился? Она захлопотала, и его направили на курорт «Горячий Ключ» близ Краснодара.

Июньское благоуханье было кругом, а для Николая — пытка. Шестьдесят пять километров пути пришлось преодолевать шесть часов. Проселочная дорога была разбита так, что машину то и дело бросало из стороны в сторону. Больной стонал, несколько раз терял сознание.

«Не могу описать тебе всего кошмара, связанного с моей поездкой на курорт», — писал он Рае.

Получив письмо, она собрала гостинцы и приехала к нему. Застала его бодрым. Он был в парке, в коляске. Густая зелень придавала мягкость воздуху, тот особый аромат, который может быть только в июне, в пору наивысшего расцвета природы. Вокруг Николая собрались больные, кто в колясках, кто сам пришел и уселся рядом, а некоторые стояли. Он рассказывал о чем-то, и все смеялись.

Так бывало ежедневно. То он читал газеты, то рассказывал о прочитанной книге, то говорил о гражданской войне, а то просто запевал песню, и ему подпевали все. Он вел себя как настоящий пропагандист. Администрация курорта даже обратилась в окружком с просьбой оставить Островского в «Горячем Ключе» на партийной работе.

Два месяца он лечился серными ваннами, но болезнь его была несокрушима. Скованность тела не проходила. Пришлось возвращаться в Новороссийск. От одной мысли об этом Николая бросало в дрожь. Подогнали казачью фуру. Ольга Осиповна и Рая постелили сена и уложили на него Николая. И тем не менее всю дорогу им приходилось поддерживать его на вытянутых руках, чтобы смягчать толчки.

Нерадостным было возвращение в Новороссийск. Пользы серные ванны не принесли. И снова он один на один с болезнью. Единоборство продолжается. «Пролетели мои двадцать четыре года, как птицы. Кто скажет, что плохо? Никто не посмеет. Завихрения молодости — глупости были. А кто живет без них? Революционное красное знамя впитало и мою кровь. А как жить дальше? Коммунист должен всегда стоять в строю и идти вперед с товарищами по партии».

Он долго лежал в тревожной задумчивости, и мозг его звенел, как натянутая струна. В доме никого не было. Все разошлись по делам. Только мухи звонко колотились об оконное стекло, старались выбраться на волю.

Потом он глянул в окно. К загородке дома подбежали три девочки. В легких платьицах, с косичками, они задорно что-то обсуждали свое, детское, смеялись. Одна девочка просчитала: «Раз, два, три, четыре, пять». И побежала, а остальные за ней. На солнце они светились, точно перламутровые. Вслед за этим издалека донеслась музыка. Трубы оркестра играли походный марш.

«Нет, жизнь прекрасна. Надо поднять все резервы и встать на ноги. Хоть каплю вложить в эту жизнь, а из капель состоит и целое море». Но как поднять резервы? Что надо сделать, чтобы устремиться к той светлой точке, где бурлит жизнь? Он мучительно решал эти задачи и решил.

Он задумал рассказать людям, не только живущим рядом, но и потомкам, о героических днях, участником которых был. Новая крепость встала перед ним. И как боец он знал, что в лоб ее не возьмешь, чтобы подойти к крепости, надо овладеть «боевым охранением».

Он начал постигать университет на дому — брал это «боевое охранение», чтобы потом перейти в битву на литературном фронте.

Возвратившись с работы, Рая увидела Николая совсем иным, нежели он был утром, когда она уходила из дома. Он даже поднимался с постели, прибрал в комнате. Его глаза смотрели весело, и на суровом лице появилась улыбка. Да и желтизны на лице будто стало меньше. Рая обрадовалась. «Неужели кризис болезни миновал? Теперь на поправку пойдет», — подумала она и поделилась радостью с его и своей матерями. Те даже перекрестились.

— Коля, что тебе приготовить? — спросила Рая.

— Щей бы мне поесть да картошечки с огурцом.

— Ой, я мигом все сделаю.

А про себя подумала: до этого кашу манную да бульончик глотал, а тут щи, картошку с огурцом запросил. Отчего бы?

После ужина он подал Рае лист бумаги и сказал:

— Завтра, Раюша, сходи в библиотеку и попроси вот эти книги.

В списке на первом месте был Горький, а потом Тарас Шевченко, Пушкин, Лермонтов, Лев Толстой, Чехов, Некрасов, Гоголь, Серафимович, Фурманов, Шолохов, Фадеев, Федин. Недели через две он просил принести ему произведения Маяковского, Демьяна Бедного, Безыменского, Светлова. А потом Джека Лондона, Драйзера, Бальзака, Виктора Гюго, Золя, Анри Барбюса.

Однажды вечером он усадил Раю и сказал:

— Раюша, слушай, какие сильные слова про жизнь говорил великий кобзарь.

И прочитал:

Без малодушной укоризны

Пройти мытарства трудной жизни,

Измерить пропасти страстей,

Понять на деле жизнь людей,

Прочесть все черные страницы,

Все беззаконные дела…

И сохранить полет орла

И сердце чистой голубицы!

А потом сказал:

— Выходит, мне надо «сохранить полет орла», а тебе, моя любимая, «сердце чистой голубицы». Как хорошо сказано! И мужественно, и в то же время тепло, лирично!

В то время заведующим библиотекой Новороссийского порта работал Дмитрий Павлович Хорунженко. Он так пишет в своих воспоминаниях: «Я приносил ему книги, много книг, целые стопы, перевязанные бечевкой. Мой необыкновенный читатель проглатывал их с удивительной быстротой. Сначала я отбирал ему книги, записывая их в его читательский формуляр. Формуляр быстро разбухал от вклеиваемых дополнительных листов. Затем, нарушая библиотечные правила, я начал записывать в формуляр только общее количество книг, а книги носил ему непосредственно из магазина, предоставляя ему возможность выбрать книги самому».

Свой замысел от домашних и друзей Островский пока что хранил в секрете. Читал, что-то конспектировал. Интересовался не только художественной литературой, но и текущей политикой, международными делами. У него даже висела карта мира. «Хочется ему идти в ногу с жизнью», — думали родные и всячески помогали. Но секрет свой вскоре он стал мало-помалу раскрывать. 22 октября 1927 года он сообщил Петру Николаевичу Новикову:

«Собираюсь писать «историко-лирическо-героическую повесть», а если отбросить шутку, то всерьез хочу писать, не знаю только, что будет. Буквально день и ночь читаю».

При его здоровье, чтобы вобрать в себя максимум знаний, приходилось иметь железную самодисциплину. Самоограничение, которое он выработал в себе, находясь в тяжелейших условиях жизни, помогало ему организоваться. Сделав двухмесячный «рывок» в самообразовании, он попросил купить ему толстую тетрадь и ежедневно, когда все домочадцы расходились по своим делам, писал. Перед ним вновь рождались картины гражданской войны. Головокружительные переходы. Дерзкие налеты на врага. Минуты отдыха, наполненные шутками и лихой казацкой пляской. Трагические случаи гибели товарищей. Радость людей, освобождаемых от вражеского нашествия. И счастье любви. Все это ложилось на страницы тетради, которую Николай хранил под подушкой.

— И что ты все пишешь? — спрашивала Рая.

— Да так, кое-что на память из прочитанного, — уклончиво отвечал он.

Она не донимала больше его, а Николай, увлекшись «писаниной», забывал даже об обеде.

Приближался Новый год. За окном лежал снег, потрескивал мороз. А в доме было тепло. Для него старались топить печи, чтобы он не простудился. А он еще больше загрузил себя обязанностями — подал заявление в Новороссийский окружком партии о зачислении его слушателем заочного факультета Коммунистического университета имени Я. М. Свердлова в Москве. И на столе у него появились книги Маркса, Энгельса, Ленина.

В начале 1928 года он раскрыл Рае свой секрет.

— Правильно, Коля, ты решил. Кому же, как не тебе, рассказать о боевых делах, — поддержала она.

Он запечатал рукопись и бережно передал ей.

— Вот, Раюша, отправь ее в Одессу моим боевым друзьям. Я хочу узнать их мнение.

Рукопись пошла в Одессу, а он снова погрузился в учебу, в работу, с нетерпением ожидал ответа фронтовых товарищей. Они прислали ему коллективное письмо.

— Раюша, милая, почитай-ка, что пишут мои верные боевые друзья. Они советуют так и продолжать дело?

— А как же иначе? Ведь ты описываешь их жизнь. Они подсказали и недостатки, напомнили многие детали минувших боевых дел.

С тех пор Рая стала не только свидетелем, но и настоящей помощницей ему в творческих делах.

У него уже родились планы, как переделать рукопись, как расширить ее, какие ввести новые эпизоды. И радости не было границ. Ему казалось, что он опять с шашкой на боку, винтовкой за плечами, в буденовке, на коне, стоит бок о бок с товарищами в конном строю.

Летели дни, он ждал возвращения рукописи, а почтальон все проходил мимо их дома.

— Раюша, сходи на почту, спроси. Из Одессы ее давно отправили, — волновался Николай.

Рая ежедневно заходила на почту, но перед нею только руки разводили.

Бандероль с единственным экземпляром рукописи так и не принесли Николаю. Он жаловался на почту, но безрезультатно. То ли из-за халатности почтовых служащих, то ли это дело рук нечистых, но рукопись будто в воду канула.

Словно разорвавшимся снарядом он вновь был выброшен с седла. Вначале замкнулся, сделался раздражительным и только лежал на кровати, читал, переживая новый непредвиденный удар.

А с крыши вновь стекали стальные нити благодатного весеннего дождя, журчали ручьи, очищая дороги.

В эту весну началась коллективизация сельского хозяйства.

XV съезд партии осудил троцкистско-зиновьевский блок, одобрил постановление ЦК и ЦКК об исключении из партии главарей антипартийной оппозиции. Классовая борьба в стране обострилась. Кулачество яростно боролось против коллективизации.

Кулаки, обогатившись во время нэпа, стали терроризировать середняков, которые пытались продавать излишки хлеба государству. Они вредили молодым колхозам, стали поджигать хлебные ссыпные пункты, убивать партийных и советских работников, активистов из-за угла. В начале 1928 года была раскрыта крупная вредительская организация буржуазных специалистов в Шахтинском и других районах Донбасса.

Партия развертывала критику и самокритику, которая нужна была «для укрепления своих рядов, разоблачения вредителей, капитулянтов, бюрократов, всех чуждых людей».

Николаю Островскому хотелось с головой уйти в эту борьбу, активно участвовать в созидании нового общества. Успешно шла реконструкция народного хозяйства, коллективизация крестьян, закладывались основы социалистической экономики, но перед ним стоял беспощадный враг — болезнь. Его здоровье и силы таяли, уходили словно эти вешние потоки. И Новороссийский окружком ВКП(б) вручил ему путевку в Сочи, в санаторий № 5 в Старой Мацесте.

Город Сочи. Словно ласточкино гнездо, примостилось на огромной скале светлое, будто воздушное, здание санатория. Его окутывала свежая зелень. На клумбах и по краям дорожек красовались цветы. Николай лежал на белоснежных простынях возле открытого окна. Теплый июньский ветерок приносил к нему запахи леса, цветов, моря и серных источников. Он слышал успокаивающий шум морских волн, крик чаек и басовитые голоса кораблей. Из окна видел вечно голубое небо и переменчивые краски моря.

А голову распирали мысли, думы, тревоги и сомнения.

С Раей у них был уже заключен супружеский союз, и он часто думал о ней. Николай радовался ее оптимизму, мужеству, бодрости, активной общественной работе, благодаря которой он постоянно чувствовал горячее биение жизни. Как-то принесла делегатскую карточку женотдела, и вместе с нею он искренне радовался: «Моя милая Раюша идет в партию моей дорогой».

А 20 июня 1928 года писал домой:

«Дорогие мои друзья!

Сообщаю телеграфным языком все новости.

Принял первую ванну (пять минут). Роскошная штука! Это не ключевая! Для тяжелобольных громадная ванная комната. Кресло, носилки заносят в ванну — простор и удобство… Смотрели врачи. Мацеста должна помочь. Договорились обо всем. Через пять дней в ванне будут делать массаж, выносить под пальмы днем в специальных креслах…

Дали соседа, прекрасного товарища… старого большевика, есть о чем поговорить».

Тем соседом был Николай Тимофеевич Меркулов, с которым Островский быстро подружился.

Затем у него еще появился сосед, который приехал позже и с которым Николай также заимел крепкую дружбу. Этим соседом стал Хрисанф Павлович Чернокозов. Однажды он проснулся и увидел Николая за листом бумаги.

— По дому соскучился? Или товарищам весточку даешь?

— Жене пишу, Хрисанф Павлович. У меня прекрасная жена. Вот увидишь, приедет скоро.

— Ну-ну, пиши. Отвлекать не буду.

Хрисанф Павлович повернулся на другой бок, закрыл глаза, но не спал, давал возможность Николаю высказать родным свою боль и радость. Он стал подниматься тогда, когда услышал шуршание складываемой бумаги.

Чернокозов рассказал Островскому, как он начиная с двенадцати лет работал в шахте коногоном, участвовал в революции 1905 года, был в ссылке, как устраивал явки, организовывал подпольные ячейки, распространял «Правду». Рассказал и о том, как ему посчастливилось участвовать в работе нескольких партийных съездов, встречаться с В. И. Лениным и стоять в почетном карауле у его гроба, а 26 января 1924 года быть на II Всесоюзном съезде Советов.

Не человек, а живая история была перед ним, и Николай все спрашивал и спрашивал его, пока Чернокозов не почувствовал боль в ногах (он страдал гангреной обеих ног) и не начал потирать их, скрипя зубами.

Николай сожалеючи смотрел на тесно сдвинутые густые брови шахтера, на его худое обросшее лицо с глубоко сидящими голубыми глазами, на кепчонку, висевшую на костыле, и утешал.

И еще один замечательный человек встретился ему там. Это Александра Алексеевна Жигирева. Когда Николай «выезжал» на террасу под густую тень размашистых деревьев, то к нему всегда подходила эта задумчивая женщина тридцати семи лет, ленинградская большевичка, и, дымя папиросой, усаживалась напротив, включалась в разговор. Ей тоже было о чем рассказать. Рано, еще девочкой, познакомилась она с сибирской ссылкой. «Шурочка-металлистка» звали ее товарищи по питерскому подполью.

Она также оказывала всю возможную помощь Николаю в трудные его минуты. Чернокозов и Жигирева стали как два плеча, на которые опирался он до самой смерти.

Мацеста, в сущности, ему не помогла. Зародившаяся надежда на выздоровление скоро рухнула. Болезнь своею жертвой выбрала глаза — то окошечко, которое больше всего связывало его с жизнью. Обострившееся воспаление обоих глаз осенью 1928 года сжигало зрение больше трех месяцев и привело почти к полной слепоте.

Друзья Николая были и друзьями его семьи. Раиса Порфирьевна особенно была тесно связана с Жигиревой. Она делилась с ней всеми «тайнами» их жизни, спрашивала совета, просила помощи. 15 августа 1928 года она писала: «Все эти последние дни я, сварив обед, все время бегаю, то в партком, то в страхкассу, то в профсоюз… Страхкассовая комиссия переосвидетельствовала состояние здоровья Николая, признала инвалидность 100 %… назначена пенсия…»

Наблюдая за ним день и ночь, Раиса увидела в нем силу, мужество и честность, за что и прикипела к нему всей душой. В другом письме Жигиревой она писала: «Если уж у него вычерчены законы, то уж никакая сила в жизни их не может сковырнуть». Но она говорила и другое: «В нашу товарищескую жизнь, основанную на равенстве чисто коммунистическом, иногда заворачиваются такие жаркие споры, что держись».

Николая угнетала скованность тела. Он придумывал различные приспособления, которые помогали двигаться. Однажды Николай попросил вбить в потолок блок и в сшитое трубкой полотенце вкладывал ногу, полотенце привязывал к веревке, а веревку к блоку и, двигая помаленьку ногами, разминал бедра.

Состояние его стало таким, что почтальон бросал газету во дворе на лестнице, если не было дома Раисы Порфирьевны, боялся заразиться от больного.

Живя в маленькой холодной комнате, он простудился. Болезнь заставила снова решать вопрос: как жить дальше?

Он не терпел пассивности, расслабленности, жалкого существования. Коммунистическая непримиримость к недостаткам звала его на борьбу, но он с горечью убеждался, что его физические силы тают. Только огромным напряжением воли он заставлял себя снова и снова вступать в схватку с болезнью.

Наконец-то Островские получили квартиру из двух комнат. Заговорило радио, и Николай ожил, радовался ему, иногда насвистывал песни. Рядом с ним были его мать и жена. Они старательно заботились о нем, и прежде всего о питании. Достали белой муки, пекли для него пироги, готовили то, что больше всего ему нравилось.

И вот однажды темная ночь окутала город, упрятала от глаз дома, деревья и море. Все притихло, уснуло в ожидании светлого утра. В комнате, где лежал Николай, горел ночничок. Он тускло освещал его бледное исхудавшее лицо. Рядом сидела Рая, не спуская с него глаз. Воспаленные от недосыпания глаза у нее слипались, но уходить ей было нельзя. Николай метался в жару. Искусанные его губы кровоточили. Он крепко сжимал челюсти и редко, когда уж совсем невмоготу было, издавал негромкий стон.

В ту ночь у него случился страшный сердечный припадок. В горле появилось предсмертное клокотание. Раиса Порфирьевна была готова на самое худшее. Она и не думала уже видеть его больше живым. А он и на этот раз ушел от смерти. Вслед за этим опять стало плохо с глазами. Он почти перестал видеть. Врач через три дня делал уколы в руку и около глаз, намереваясь приготовить его к операции.

Постепенно стало проходить нервное потрясение, последовавшее за потерей зрения, хотя слепота — одно из тяжелейших несчастий, страшная трагедия, которая может сломить волю даже самого мужественного человека. Николай упорно боролся с недугом, мобилизуя все свои силы и энергию. «Много, родной братуха, работы, еще много борьбы, и надо крепче держать знамя Ленина. В партии заметен кое-где правый уклон… хотят сдать заветы Ильича. Нам, рабочим-коммунистам, надо бороться беспощадно с этим. Всем тем, кто за уступки буржуазии, дать по зубам… Партия зовет нас на борьбу…» — писал он брату Дмитрию.

И снова начал изучать литературу, следить за журналами, в частности за журналом «Литературная учеба». Продолжал учиться в комвузе и закончил его.

Мужественный коммунист, человек действия, острой мысли, он был неотделим от дел Родины. А Родина в то время жила напряженнейшей жизнью. XVI партийная конференция в апреле 1929 года утвердила план первой пятилетки. Страна закладывала фундамент социализма, развернула мощное строительство в городах, а в деревне начался бурный поток коллективизации. Это все увлекало Николая. Через одноламповый радиоприемник до него доносился голос Москвы.

Но болезнь делала свое черное дело. Все чаще он стал жаловаться жене и матери, как ему тяжело, какие нечеловеческие страдания приходится ему переносить.

В конце 1929 года он решил показаться лучшим врачам Москвы и в сопровождении жены поехал, чтобы в девятый раз лечь на операционный стол.

Только 22 марта 1930 года Островскому смогли удалить паращитовидную железу в надежде вернуть суставам подвижность. Тяжелейшая операция. Но недаром говорят, что беда в одиночку не ходит. После операции выяснилось, что в связи с обострением болезни придется вторично раскрывать рану.

«Привезли Николая из операционной в палату еле живым. Восемь дней температура 38, 39, 40°. Есть не мог. Я дежурила у него несколько ночей», — писала жена.

«Точка. С меня хватит. Я для науки отдал часть крови, а то, что осталось, мне нужно для другого», — думал Николай после операции. Он не хотел даже и глаза оперировать. С того времени они остались жить в Москве. Раиса Порфирьевна устроилась на работу на Московском консервном заводе имени Микояна. Обычно не успевала она появиться возле его кровати, поцеловать, как он подступал с вопросами:

— Что нового на заводе? Как выполнили сменное задание? Какие новые обязательства взяли?

До самой малой подробности выпытывал. А однажды она задержалась на заводе.

— Что так поздно? Опять прорыв? Когда у вас научатся работать без штурмовщины?

— Неплановое партсобрание было у нас, — ответила она.

— А ну-ка давай расскажи, — оживился он. А когда выслушал, облегченно вздохнул и сказал: — Вот я и побывал на вашем собрании.

Клинику он покинул 4 апреля. Проезжая по Москве, он заставлял жену рассказывать, по какой улице они едут, что делается на ней, как выглядят люди, как светит солнце, много ли машин и лошадей, какое ведется строительство. Шофера просил не очень нажимать на педали. Поселились они в комнате старого особняка по Мертвому переулку, № 12, в квартире № 2, и Николай сразу же погрузился в работу. Ему хотелось поделиться мыслями с друзьями, наверстать упущенное, и он опять был завален газетами, книгами, журналами. Вновь не отпускал от себя никого, кто не прочитает ему хоть страницу.

Не камень, а глыба из болезней свалилась на него. И это когда человеку всего-то двадцать пять от роду, когда он должен подниматься на самую кручу и нести тяжелую ношу. Конечно, он сознавал, что находится на стыке жизни и смерти, что в любую минуту может не удержаться и свалиться в пропасть. О своем состоянии в то время он поведал в письме Р. Б. Ляхович 30 апреля 1930 года:

«Итак, я, получив еще один удар по голове, инстинктивно выставляю руку, ожидаю очередного, так как я, как только покинул Сочи, стал учебной мишенью для боксеров разного вида; говорю — мишенью потому, что только получаю, а ответить не могу. Не хочу писать о прошлом, об операции и всей сумме физических лихорадок. Это уже прошлое. Я стал суровее, старше и, как ни странно, еще мужественнее, — видно, потому, что подхожу ближе к конечному пункту борьбы.

Профессора-невропатологи установили категорически: у меня высшая форма психостении. Это верно… Ясно одно, Розочка, нужна немедленная передвижка, покой и родное окружение… Тяжелый жуткий этап пройден. Из него я выбрался, сохранив самое дорогое — это же каленное сталью большевистское сердечко, но исчерпав до 99 % физические силы».

В Москве он начал писать «Как закалялась сталь». Он спешил жить. И не только ему хотелось жить физически, айв тех образах, которые уже владели его умом, которые не давали покоя.

Но врачи предлагали ему пройти курс лечения мацестинскими ваннами. И он не возражал, сказал жене, чтобы она отправила его в Сочи к матери. Раиса Порфирьевна выполнила его просьбу, хотя и не так-то просто ей было в то время снаряжать его в такую дорогу.

И уже 11 сентября Николай писал из Сочи П. Н. Новикову: «У меня есть план, имеющий целью наполнить жизнь содержанием, необходимым для оправдания самой жизни…

Я о нем сейчас писать не буду, поскольку это проект. Кратко: это касается меня, литературы и издательства «Молодая гвардия».

План этот очень трудный и сложный. Если удастся реализовать, тогда поговорим. Вообще же не-планированного у меня ничего нет. В своей дороге я не «петляю», не делаю зигзагов. Я знаю свои этапы, и пока мне нечего лихорадить. Я органически, злобно ненавижу людей, которые под беспощадными ударами жизни начинают выть и кидаться в истерику по углам.

То, что я сейчас прикован к постели, не значит, что я больной человек. Это неверно. Это чушь! Я совершенно здоровый парень. То, что у меня не двигаются ноги и я ни черта не вижу, — сплошное недоразумение, идиотская шутка, сатанинская! Если мне сейчас дать хоть одну ногу и один глаз, я буду такой же скаженный, как и любой из вас, дерущихся на всех участках нашей стройки».

В Москве уже была осень, приближалось время дождей, но, несмотря на это, Николай Островский поднял мать, сестру и снова поехал в столицу, чтобы, пользуясь ее богатыми библиотеками, помощью друзей, приступить к осуществлению намеченного плана.

Он твердо решил шагнуть в жизнь со страниц своих книг.

Загрузка...