Скопище возле входа в концертный зал гостиницы «Россия» было видно издалека. Человек двести подростков. И непонятно, то ли они там дерутся, то ли — наоборот. Менты — только делают вид, что порядок наводят. А, собственно, кому он тут нужен — порядок?
Пытаться пробиться к двери, выйдя из «Жигулей» — бесполезно. И я медленно двинул машину прямо на толпу. Вот тут так — сразу подскочил ушастый сержантик: «Я вас оштрафую, это вам не проезжая часть…» Я сунул ему под нос через окно дверцы свое журналистское удостоверение; да только не подействовало. Что ему моя корочка? Это б раньше он испугался. Еще бы честь отдал. А нынче — демократия… И имя мое — Николай Крот — ему ни о чем не говорит. Вот эти — возле дверей, они бы точно описались от счастья, что с самим КРОТОМ рядом стоят — с отцом-родителем «Дребезгов»!.. А сержантик — темный, ему — что Крот, что бурундук… Ну, да, пока я с ним разбирался, «Жигуленок» мой продрался-таки потихоньку через толпу. Сержантика куда-то затискали, а я вдоль стенки пролез-таки к двери и пнул ее пару раз.
Хорошо, швейцар сегодня — дед по кличке «Буденный» (за усы прозвали). Он меня знает: даже дергаться не стал — сразу открыл и впустил. «Молодец, Буденный, — говорю я ему со сталинским акцентом, — благодарность выражаю вам: от себя лично и от всего советского народа.» И пошел в валютный бар. Слава богу, мелочишка есть. А где еще сейчас «Дребезгов» искать? Или там, или уж нигде.
И точно. Один, во всяком случае — там. Барабанщик — Костя Кленов. С двумя неграми пытается контакт наладить. Он славный — Костя. Только дурак. Но — барабанщику положено.
Взял я стакан виски, подсел к Клену за столик, а на негров так глянул, что они слиняли сразу. Клен мне обрадовался. «Привет, — говорит, — Крот Коля» (так они меня всегда стебают).
— Привет, — говорю и я. — Что у вас тут новенького?
И тут он сразу, сходу, паразит, даже отдышаться не дал, мне и выдал:
— Ром колется.
— В смысле? — спрашиваю.
— В смысле — наркотики колет. На иглу сел, в смысле. Ширяется, в смысле, во всю. Как тебе понятнее?
Я прямо так и ошалел.
— Ну вы даете, — говорю. — А ты не врешь? И вообще, откуда ты знаешь-то?
— Коль, я же не с Луны свалился. Я, слава богу, нагляделся на них. Дерганый стал, репетиции срывает. Да у него на руке — следы. Свежие.
— Ох, и уроды же вы все-таки, — обозлился я. Меня каких-то два месяца не было. Детский сад. Оставить нельзя. Это же — все, конец. Если Ром всерьез в это влез — хана. Группе, во всяком случае, точно.
— А ты поговори с ним, — советует мне Клен, как будто я сам — совсем кретин.
— Вот что, братец, — отвечаю я, на часы глядя, — пора тебе на сцену… «Встань пораньше, встань пораньше…» И в руки палочки кленовые возьми.
Он и вправду заторопился. Напоследок сказал еще: «А ширево ему Тоша таскает. Точно тебе говорю».
Тоша, значит. Комсомолец долбаный. Я еще пару минут посидел за столиком, пока зло не остыло. А потом тоже пошел. Только не в зал, а в осветительскую. Оттуда мне смотреть больше нравится.
Из черной ямы внизу было слышно, как кипит зал. Уже минут пять, как пора было начинать. Одно из двух: или что-то случилось, или Ром пустил в ход свой старый испытанный трюк — ждет, когда поддатая, в основном, толпа, хорошенько обозлится. Тогда с ней работать легче.
Вот, кто-то не выдерживает — раздается робкий свист. И тут же, как с цепи — шквал звуков. Топот, хлопки и крики сливаются в единую плотную массу. «Ро-ма, Ро-ма!» — скандирует зал в ритме несущегося поезда.
Минута, две… И вот ритм подхватывает невидимый Костин барабан, такой мощности, что кажется, будто на грудь положили пуховую подушку и с размаху бьют по ней кулаком. Вот, сохраняя тот же ритмический рисунок, врывается бас-гитара Жени Мейко (мы зовем его «Джим»). Он терзает бедный инструмент, заставляя его рычать аккордами.
«Ро-ма, Ро-ма!» — продолжает скандировать зал, и создается впечатление, что толпа поет какую-то дикую песню. Вдруг, ослепительно-тонкий луч — ярко-зеленый и упругий, как стальная струна, луч лазера пронзает тьму под потолком. Еще один — красный, еще — синий, желтый, фиолетовый, снова зеленый — они протянулись со всех сторон, перекрещиваясь, переплетаясь в фантастическую небесную паутину. Но они ничего не освещают; кажется, внизу от них стало еще темней.
В это время на сцене загораются факелы, и в их тусклом свете на заднем плане вырисовываются огромные, раскачивающиеся вперед-назад на мощных цепях, качели, а на них — кленова чудовищная ударная установка (я всегда знал, что он — придурок, а не знал бы, мне, чтобы все стало ясно, хватило бы одного взгляда на эту гору барабанов). Под качелями — дубовый крест, как будто перенесенный сюда прямо с Голгофы. По краям сцены спиной к залу — двое затянутых в черную кожу. Слева — Джим с гитарой наперевес; справа — клавишник Эдик (по прозвищу «Смур»). Синтезатор уже включился в общую вакханалию и изрыгает в толпу потоки звуков, напоминающих рев реактивного лайнера на подходе к звуковому барьеру.
Но вот, кажется, «увертюра» близится к концу, и тогда крест медленно со скрипом поворачивается на сто восемьдесят градусов. К моменту, когда становится видно, что на обратной его стороне распят человек в белой набедренной повязке, через всю эту (ритмичную, правда) какофонию все явственней прорастают торжественные и светлые аккорды католической мессы. И остается она одна, но звучащая все в том же бешеном ритме. Под крестом от брошенного Джимом факела разгорается костер (я-то знаю, что это — кинотрюк, но все равно — эффектно). Пламя быстро набирает силу. Внезапно с центра потолка в зал падает ослепительно яркая звезда, а крест, одновременно с этим, как бы пережженный у основания пламенем костра, рушится вниз. Но «распятый» успевает упасть чуть раньше и, рискуя быть придавленным, кубарем выкатывается на авансцену. Крест с грохотом ударяется об пол, а новоявленный Мессия — Роман Хмелик, фронтмен группы — уже стоит на краю подмостков, в одной руке сжимая микрофон, другой — указывая на еще падающую звезду.
Последний аккорд затихает и в образовавшемся звуковом вакууме раздается его пронзительный крик: «Эй, ты!!!»
Ударник, бас и клавиши вновь заводят хлесткий напряженный хард, а Ром с интонациями безумного прорицателя, до истеричности самозабвенно, продолжает свой гимн всеотрицания, гимн «Дребезгов»:
«Эй ты!
Что ты уставился?!
Или не видел как падают звезды?
Или ты загадал желание —
Самое заветное, чтобы — хоть лопни?!
Эй ты!
Чему тебя учили?
Ведь это все — оптический обман!
Звезды не сходят со своих орбит…
Все у нас, сплошь — оптический обман!
Эй ты!
Тебе что — нравится вся эта гниль:
Коммунисты, демократы, онанисты, бюрократы?!
Или ты станешь одним из них,
Чтобы ребенок внутри тебя умер?
Так вдребезги,
вдребезги,
вдребезги…
Вдребезги проклятый мир!!!
Вместе мы — монстры, мы — сверхчеловеки,
Вдребезги проклятый мир!!!»
В упоении Ром, как заведенный, мечется по сцене. Вдруг светящаяся разноцветная паутина под потолком, как бы прогнувшись, стремительно падает вниз. Это лучи, направленные раньше параллельно полу, теперь становятся градусов в сорок пять под углом к нему и начинают в такт музыке мигать и носиться в зале по причудливым траекториям.
В этот момент Ром бросает микрофон и, схватив со специальной подставки гитару, начинает свой сольный пятнадцатиминутный проигрыш. Не люблю металл, но Ром тут, действительно, виртуоз.
Зал внизу беснуется в упоении.
Начав с темы и импровизируя, Роман все более усложняет ее, как бы выстраивая на простом фундаменте фантасмагорический ажурный замок.
Но вот он снова рванулся к стойке с микрофоном и, не прекращая работать пальцами, продолжает:
«Эй ты!
Сольем нашу злость в сверхупругий сплав!
Заставим звезды сломать орбиты,
Пусть все потом катится в тартарары…
Но мы-то увидим свой звездный час!
Так вдребезги,
вдребезги,
вдребезги…
Вдребезги проклятый мир!!!
Ты ведь не трус, как я погляжу…
Вдребезги проклятый мир!!!»
Тут, стоявший на протяжении всего происходящего к залу спиной, Джим вдруг поворачивается в пол-оборота, и на его правой руке обнаруживается черная повязка с белой свастикой. Он направляет гриф своего «баса», как ствол автомата, в сторону синтезатора. «Вдребезги!» — кричит Ром. Камнепадом прокатывается по залу звук автоматной очереди, и Эдик-Смур, метра на полтора отброшенный в сторону, падает навзничь. «Вдребезги!» — кричит Ром, и Джим «бьет» по кленовым качелям. Одна из цепей рвется, и на сцену, и даже в зал с грохотом сыпятся барабаны. Спектакль отменный. Уважаю. На подростков, конечно, рассчитано, но все-таки…
«Вдре…» — но тут и самого Рома настигает гитара Джима. Наступает зловещая тишина. Джим, осклабившись, поворачивается и направляет гриф в серую массу под сценой. Взвинченная до полусумасшествия, окончательно уверовавшая в убийственную силу его гитары, толпа шумно вздыхает. Передние ряды прячутся за спинки кресел.
Эта пантомима длится около минуты: «ствол» из стороны в сторону блуждает по залу, вызывая там и тут истеричные выкрики. Но вот, наконец, он поднимается и долгой очередью бьет по прожекторам под потолком. Свет гаснет.
Две или три минуты все в оцепенении. Загорается тусклый огонек. На сцене уже никого нет. Первое отделение шоу — закончилось. Публика не сразу приходит в себя. А я выскальзываю из своего убежища и знакомыми переходами топаю в гримерку.
Ром полуголый валялся в кресле и курил. Глаза его были открыты, но взгляд — такой, что, казалось, он ничего не видит. Зрачки чисто механически следили за рыскающим туда-сюда пропеллером настольного вентилятора.
Я взял стул и, поставив его напортив, сел. Ром повернул коротко остриженную голову в мою сторону, и в лице его появилась крупица осмысленности.
— А, — сказал он и снова вперился в вентилятор.
— Ага! — сразу обозлился я и выключил последний. — Это называется «радостная встреча старого друга, после долгой с оным разлуки».
— Ну привет, — отозвался он, снова обернувшись ко мне, — как дела?
А я не мог оторвать глаз от его руки. Голой исколотой руки. И я решил взять его на понт:
— У меня-то — ништяк. А вот ты ответь: сколько Тоше платишь? — и ткнул его пальцем в запястье.
Его реакцией я был несколько обескуражен. Он даже не удивился моему вопросу. Ответил, будто так и надо:
— Ни копейки. Даром дает. Заботится.
— И давно это началось?
— Месяца четыре.
— Почему же я раньше ничего не замечал?
— Ну, наверное, это не сразу заметно становится.
И тут я понял, отчего он так спокоен. Отчего не застебался, не стал юлить. Ему просто на все наплевать. И мне стало страшно. Ведь, если честно, я люблю его. И его, и остальных. В какой-то степени, я им — как отец. Хотя мы и одного возраста. И я положил руку ему на плечо. И я спросил:
— Что случилось, Ром?
Он потушил сигарету и, не глядя на меня, после долгой паузы ответил:
— Понимаешь, я чувствую себя мертвецом.
— Не понимаю.
Он вышел из оцепенения, снова глянул на меня и усмехнулся:
— Б.Г. слушать надо. «Рок-н-ролл мертв, а я — еще нет.» Он — еще нет. А я — уже да.
— Ты достал меня своей меланхолией. В чем дело?
— Пойми, Крот Коля, я никогда ничем, кроме музыки не занимался. Я ничего больше не люблю. Я ничего больше не умею. Все — в лом. И вдруг понял: то, что я делаю сейчас — шелуха. Балаган.
— Но ведь ты всегда хотел что-то сказать.
— А сказать-то нечего. До сегодняшнего мы доползли постепенно. Но я не могу просто петь, просто кривляться. А им ничего и не надо. Боб — и тот в дерьме, никому не нужен. Им никто не нужен.
— А ты — нужен. Посмотри — полный зал!
— Это от того, что я — оборотень. Перевертыш. Я вычислил, ЧТО покатит, и корчусь, как Буратино. Но мне уже нечего сказать. Я умер… И еще: мне иногда кажется, что во мне КТО-ТО СИДИТ. Кто-то чужой…
Я перебил его (тогда я не придал особого значения этой его последней фразе):
— Ром, ей-богу, это пройдет. Сам я уже прокатил через это. И мне было намного хуже. Ты же знаешь, как я ушел.
— А как ты ушел? Классно ты ушел. Ты умней меня. Ты понял, что музыка — гиблое дело, вот и притащил меня на свое место. А сам стал крутым.
— Да уж, круче некуда. А ведь я с Кленом и Джимом еще в школе все начинал. И они смотрели мне в рот. Мы репетировали по подвалам, по каким-то стремным ДК. А потом я служил в армии, «закосить» не вышло. Но не поумнел и, вернувшись, снова принялся за старое. И не было никакого просвета — ты же помнишь те времена. Помнишь дядю Севу? Это ведь, по-моему, уже при тебе было.
— Да, — кивнул Ром и на лице его появилась чуть ли не мечтательная улыбка. И мы на минутку замолчали, вспоминая, наверное, одно и то же. «Дядя Сева» — так мы прозвали инструктора «по идеологии» горкома партии Севостьянова А.А. Этот степенный солидный папик с умными глазами и потными руками вызывал нас «на прием» в четверг каждой недели и по-престольному гыкая (это когда «г» звучит почти как «х»), глаголил: «Ну что, граждане рокеры, долго ли еще будете порочить советскую молодежь в собственном, понимаете, лице? Будить подавленные нашим коммунистическим, понимаете, воспитанием звериные инстинкты? Проводить чуждую идеологию?» И так он это говорил, что сразу было ясно: переубеждать его не надо. Он и сам прекрасно все просекает. Но он — выполняет свой долг. «Гражданский». И мы тоже все понимали. И такое у нас было взаимопонимание, что даже злости не было. Вот только периодически нас — то одного, то другого — гнали с работы или из института, или из комсомола, или еще откуда-нибудь. Это когда от дяди Севы приходила очередная телега. А потом все стало проще: потом нас уже неоткуда гнать…
Я очнулся от воспоминаний первый:
— Но вдруг времена стали меняться: вылезла «Машина», потом — «Аквариум», а где-то в 87-м — уже кого только не было. И — все двери открыты. Рок — в фаворе. На экранах — «Асса». А я — выдохся. Я слишком привык быть в андеграунде. Вот тогда-то я и нашел тебя и притащил в команду. И наблюдал, как без меня вы сразу поперли вверх, словно балласт сбросили. А меня всего ломало: я хотел быть с вами, я хотел играть. Как мне было больно… Но «эта музыка будет вечной, если я заменю батарейки…» Я и был — та севшая батарейка.
Ром глядел на меня, не скрывая удивления:
— А ты не врешь?
— Зачем я тебе буду врать?
— А на вид-то ты всегда был — законченный мажор.
— А что мне оставалось делать: не можешь летать, умей хоть ползать. Чем я с успехом и занимаюсь.
— Но ведь у тебя в газете мазь круто пошла…
— Ты просто не в курсе. Я целый год маялся по редакциям. Ты понимаешь, мы ведь жили в своем замкнутом мирке. Что я знал? Немного — общагу, немного — казарму, а, в основном-то, — флэты, тусовки… Кому это все надо? И везде мне давали «от ворот поворот». Да и самого меня, кроме музыки, не интересовало ничего. Но я не ныл, как ты, я искал выход. И я нашел его. Я — с вами, я вновь нужен вам. Меня читают. Я не сдаюсь. Кроме того, у меня есть Ленка; она не бросила меня в самые трудные времена. А сейчас у меня есть еще дочь…
Ром уставился на меня:
— Елки! Что же ты молчал?!
— А зачем, по-твоему я уезжал? Она очень плохо переносила последний месяц. Вот я и увез ее к матери. Потом — роды. Потом — надо было хоть немного помочь…
— Как назвал?
— Ленка назвала Настасьей.
— «Ленка назвала», — передразнил он. — Ладно уж, не темни, я прекрасно знаю, что у вас с Настей было до твоей женитьбы. Мне-то на все это наплевать, а вот ей будет приятно, что ты так назвал дочку.
Тут он взял меня за запястье и глянул на часы:
— Слушай, мы с тобой заболтались, а через минуту я должен быть на сцене. Я подумаю над тем, что ты мне сказал. Может быть, ты прав, я действительно раскис. — Он явно оклемался. — После поговорим.
— Нет, я больше не собираюсь разговаривать на эту тему. Все ясно, по-моему. Ты должен взять себя в руки и вылезти из дерьма, в которое вляпался. Так что — давай. И передай Насте, что я зайду на днях — на чашечку кофе.
Ром торопливо напяливал идиотский прикид, в котором работает второе отделение — сплошные кожа и железо.
— Слушай, — обратился я к нему напоследок, — я еще с Тошей хочу побеседовать. Ты хоть скажи, какую дрянь он тебе подсовывает?
— Героин, — бросил Ром, торопливо выметаясь из гримерки, — самого отменного качества.
Я обрабатывал очередной материал — репортаж с этого самого концерта «Дребезгов» в зале «России», когда в пятнадцать минут первого зазвонил телефон. Я не удивился: мне могут звонить и в три, и в четыре утра — стиль жизни. В трубке я услышал незнакомый женский голос:
— Алло, кто это?
— А кто вам нужен? — стандартно ответил я вопросом на вопрос.
— Слава богу, это ты, Коля.
Только теперь я ее узнал. Но что у нее с голосом?
— Что с тобой, Настя?
Секунду в трубке были слышны только потрескивания. И вдруг — плач. Навзрыд. Я слегка опешил:
— Да что с тобой? Эй, ты что-то вспомнила, или Ром что-то натворил? Только не нужно плакать. Успокойся.
Но она продолжала, и я начал злиться:
— Да хватит тебе реветь! Ответь, наконец, в чем дело?!
— Он… он умер.
Я вздохнул облегченно. Истеричка. Так я и думал, что она ляпнет что-нибудь вроде этого. Что она, что Ром: два сапога — пара. Я, правда, их обоих люблю, но порой они все-таки достают меня. И я стал говорить с ней, как говорят с капризным ребенком:
— Ну, что ты, Настя. Это — временный упадок. Мы только сегодня толковали об этом. Это пройдет. Он, как всегда, делает из мухи слона; да и ты…
— Что ты мелешь, Крот? Он лежит мертвый — в ванной.
Некий невидимка вылил мне за шиворот ковш липкой ледяной жидкости. В трубке снова послышались частые приглушенные всхлипывания.
— Подожди, Настя, я сейчас буду. А ты постарайся сделать что-нибудь: проверь пульс, сердце, вызови «скорую»…
— Уже вызвала. Сейчас иду встречать — на улицу. Если ты приедешь после них, я все равно буду у входа. Я не смогу быть в квартире одна.
— Жди! — крикнул я в трубку и кинулся вниз.
У меня было такое ощущение, будто кто-то показывает мне страшный, до нелепости, фильм с моим участием. Поехала крыша: я словно видел себя со стороны. Как я, уже сидя в «Жигулях», бестолково тычу ключом зажигания вокруг отверстия и шепотом матерюсь от собственной неловкости. Как выезжаю на темный, с отличным названием — «Лялин», переулок…
Очнулся я, миновав уже больше половины пути. Оказалось, что я километров под девяносто несусь по темному мокрому Новодмитровскому. Чуть сбавил скорость: не хватало только еще одного покойника.
Но что произошло? Несчастный случай? Самоубийство? Скорее — первое; если я правильно понял Костю, то оставил я Романа не в самом паршивом настроении, какое у него бывало в последнее время.
Я уже подъезжал к месту: вот магазин «Аленка», вот ворота во двор павловского психоцентра, вот — контора «Машинописные работы на дому»… И тут, возле самого дома, навстречу мне вывернула машина «скорой помощи». Улица была совсем пустой, так что вряд ли это было совпадением. На мгновение поравнявшись, в большом, в полкабины, окне я мельком увидел водителя и врача. «Вот и развязка», — пронеслось в мозгу, и машины разминулись.
Настя, как и обещала, ждала меня на улице. Она промокла до нитки, но, несмотря на мои уговоры, не захотела возвращаться в дом, тем более, что ждать больше некого: Рома, как я и предвидел уже увезли. Мне ничего другого не оставалось, как посадить ее в машину рядом с собой. Теперь мы неторопливо двигались по ночной Москве, и Настя рассказывала мне, как все произошло:
— Он сильно уставал в последнее время. А тут еще с родителями поссорился. Они все никак не могут простить, что он не работает на «нормальной» работе. И еще — что мы с ним не расписаны; «в грехе» живем. И я тут еще… Полгода назад врач сказал, что мне нужно серьезно лечиться, иначе — о ребенке даже и мечтать не стоит. И вот я бегала с процедуры на процедуру, и мы почти не виделись с ним: днем — я в больнице, вечером — он на концерте. Или вообще — гастроли. А когда мы все-таки встречались, я стала замечать, что он как будто не в себе. Потом мне Клен позвонил и сказал, что Ром ширяется. Я не поверила сначала. Но стала приглядываться и убедилась, что так оно и есть. А завести с ним разговор на эту тему… Все не знала, с чего начать.
Но сегодня он был какой-то особенный: еле на ногах стоял, а шутил, дурачился, как раньше. И все напевал: «Прекрасная ты, достаточный я, наверное мы — плохая семья…», знаешь?..
— Из «Радио Африки», — кивнул я. — «…Сейчас мы будем пить чай…»
— И мы пили чай. Он очень много говорил о тебе. Кстати, спасибо за то, что так назвал дочку.
Мне было неловко слышать это в такую минуту, и я промолчал, а она продолжила описания подробностей нынешнего вечера.
Они пили чай, и Роман много смеялся и говорил, что вот и Настя подлечится только и тоже родит дочку; и он придумывал для нее разные имена — от Аграфены до Брунгильды… А потом в нем как будто что-то сломалось, словно завод кончился. Он поскучнел, говорить стал с неохотой. И вдруг заявил, что ему нужно побриться.
Настя слегка обиделась на его перемену и заметила, что никогда у него раньше не было такой идиотской привычки — бриться перед сном. А он в ответ наорал на нее, мол, не ее это дело, и с какой стати она за ним шпионит, и что она вечно лезет не в свои дела… И заперся в ванной. Его раздражение было настолько несоизмеримо с ее замечанием, что она сразу заподозрила неладное и решила посмотреть, чем он там, в ванной, занимается.
В стене между ванной и туалетом, под потолком, есть маленькое окошечко (непонятно, кстати, зачем). Благо, потолки в «хрущевках» невысокие, и Настя прекрасно все видела, встав ногами на унитаз.
Сначала Роман включил душ, словно боялся, что она что-нибудь услышит. Только шумного он там ничего не делал, а просто достал с парфюмерного шкафчика коробку (глядя сверху, Настя сразу заметила ее, а раньше — никогда не видела), вынул оттуда шприц и, зарядив в него две ампулы, кольнулся. Потом положил коробку на крышку стиральной машины и, прислонившись спиной и затылком к стене, сполз на корточки.
…Она перевела дыхание и спросила:
— А куда мы едем?
— Ко мне.
— Нет, давай обратно. Я домой хочу.
Я не стал спорить и изменил маршрут. Она попросила: «Дай сигарету». Я протянул пачку «Стюардессы», она прикурила от «затычки» и, пару раз затянувшись, стала рассказывать дальше:
— Минут десять, может больше, я тогда потеряла счет времени, он сидел неподвижно. Потом вдруг поднялся и встал ко мне спиной. Я думала, все кончилось, но он что-то там поколдовал (мне со спины не видно было, но я поняла, что он опять колется) и сел в ту же позу. Мне стало страшно и жалко его, и я даже перестала бояться, что он обозлится, если узнает, что я подглядываю, и я стала барабанить в окошко. Но он никак не реагировал, и я перестала.
…И вот, когда она перестала стучать, Роман резко поднялся и принялся творить что-то уже совсем жуткое. Это было похоже на утреннюю гимнастику. Он приседал, разводил и сводил руки, поднимал колени к поясу. Потом поднес кисти рук к глазам и по очереди согнул и разогнул пальцы. При этом Насте было видно, что челюсть у него отвисла и изо рта течет слюна. Это было противоестественно, гадко… Потом он наклонился к дверной задвижке и немного повозился с ней. Настя спрыгнула на пол и тут услышала за стенкой грохот. Она кинулась в ванную, распахнула дверь и увидела его. Он лежал рядом с опрокинутым шкафом.
Она затянулась в последний раз и выкинула бычок в мокрую мглу. Мы уже стояли перед ее домом.
— Я сразу поняла, что он мертв, но все-таки попыталась прощупать пульс; его, конечно, не было. На стиральной машине лежала коробочка с ампулами. Вскрытых — три. Это много?
— Черт его знает. Это, наверное, зависит от концентрации.
— Знаешь, а мне совсем не было страшно. Я вернулась в спальню и вызвала «скорую». Потом позвонила тебе. И тут только доходить стало. Ну, вот. Дальше ты знаешь.
Я поднялся с ней на седьмой этаж. Вообще-то нельзя сейчас бросать ее. Но мы — не совсем чужие люди, и мне очень не хотелось самому предлагать остаться. Все же я сделал бы это, но мне повезло; она опередила меня:
— Ну что ты, Крот, мнешься. Или не въезжаешь, что одна я в этой квартире с ума сойду?
И мне стало не то чтобы стыдно, но, вообще, как-то стремно слегка: тут, мать, такое… Ром умер. А я робею, как гимназистка.
Ну и, короче, она постелила мне, разобрав кресло, а себе — на кровати. Квартирка-то — однокомнатная. И только мы легли — зазвонил телефон. Ко мне он был ближе, и Настя сказала: «Возьми». Я трубку снял: «Алло?» А оттуда — женский возмущенный голос: «Что за идиотские шутки?! Вызываете „скорую помощь“, а когда она приезжает — никого нет дома. Как не стыдно? Людей отрываете…» Я ее перебил: «Как это, никого нет? Были тут все. Какие там шутки. Человек умер. Его ваша „скорая“ и увезла». «Ничего не понимаю, — говорит голос. — Тогда ладно. Извините. Разберемся». И трубку положили.
— Странно, — сказала Настя (она все расслышала). А я глаза закрыл и успел только заметить про себя, что совсем как-то отвлеченно о Роме думаю, словно он не лучший мой друг, и не о нем я в последнее время пишу во всех известных мне жанрах, а после — распихиваю написанное во все известные мне газеты и журналы… Только это и успел подумать. И заснул. И спал, как бревно, пока не проснулся, уже под утро, от Настиного плача.
И я перелез к ней. Стал успокаивать ее, как умею. Только не было между нами ничего. Просто быть не могло. Да, лежали мы голенькие, и она была очень красивая, хоть и несчастная, и я, в общем-то, ничего еще пока. И наши тела еще помнили друг друга. К тому же оба мы (я, во всяком случае, уж точно) не верили в то, что дух Рома витает над нами и следит, как и что. «У греховности и святости — равная цена…» (это я себя цитирую). То есть, бывают, по-моему, такие ситуации, когда все запреты снимаются. И, я думаю, меня бы не мучила совесть, если бы все это между нами и произошло. Мы-то — живые. Да только как-то нам это в голову не пришло. Ей богу. Нет, мелькнуло, но я сразу просек, что ей только хуже будет.
Потом, когда уже начался день, я снова заснул, и она — вместе со мной. Но я успел решить, что завтра первым делом Тошу найду. И набью ему морду. А еще порадовался, что Настя, молодец, не потянула в это дело милицию. А то бы не избежать нам всем больших обломов.
И еще я подумал о том, что нет больше «Дребезгов». Что же мне-то делать? Разве что в попсу податься. Там хоть бабки…