«КАКИЕ НЕРВНЫЕ ЛИЦА, БЫТЬ БЕДЕ…»

Тоша Пташкин скучал на продолговатой, обитой дермантином скамеечке. Я — Анатолий Алексеевич Севостьянов — вышел из лаборатории, сел возле него и, жутко боясь сбиться на несвойственный бывшему секретарю ОК лексикон, произнес:

— Вот так, Антон. В этот раз ты прав оказался. Уел меня, старика.

— В каком смысле?

— В прямом, в прямом, понимаешь. Парень-то этот — наш. Помогать нам будет, не продаст.

— Ну и слава богу, — с искренним облегчением вздохнул Тоша, — а то уж я за Крота испугался. (Я-то знал, что испугался он единственно за свою шкуру.)

— Ты вот что, Антон, — сказал Анатолий Алексеевич, поднимаясь и протягивая ключи от «Волги» (память подсказывала мне, что Тоша пользовался иногда этой машиной), — отвези-ка его домой и отдыхай иди. А мне тут еще поработать немного нужно.

— Хорошо, — кивнул Тоша, взяв ключи, и добавил, приглядываясь, — вы плохо себя чувствуете?

— Устал, — махнул рукой Севостьянов. — Да, игрушку-то верни, не забудь, — напомнил он, и Тоша отдал ему пистолет. — Все, ступай к машине, сейчас он спустится.

Тоша помчался к лифту, а Анатолий Алексеевич вернулся в кабинет. Пройдя в маленькую комнатку, он достал из тумбочки несколько пачек бинтов и шмот пластыря, чтобы я мог связать его заново. Затем он забрался на лежанку и тщательно привязал к ней свои ноги. Затем он заклеил себе рот куском пластыря. А уже потом я сам скрутил ему руки и накрепко привязал его к жесткому ложу, не снимая с головы обруча и даже не открывая глаз. (Ощущение при этом было очень странное, словно совершаешь действие, наблюдая за собой через зеркало, или что-то в этом роде.) Я уже чувствовал, что он начинает слегка сопротивляться мне. Но я успел сделать все и лишь тогда сдернул с головы свой долбаный венец. Дядя Сева, злобно поглядывая на меня, принялся энергично извиваться на лежанке. А я вынул из его кармана пистолет, изобразил воздушный поцелуй и, крикнув: «Чао, бэби!», помчался к лифту.

Вахтер подозрительно оглядел меня:

— Чего это вы по одному тянетесь?

— Нет, мы вдвоем уезжаем, а Анатолий Алексеевич будет работать до утра, — как можно убедительнее ответил я и выскочил на улицу.

…Предрассветная Москва, еще вчера постылая и неуютная, казалась мне раем. Мы мчались по Тверскому, и я наслаждался чувством свободы и торжеством победы. Я пытался сосредоточиться и решить, что же мне следует предпринять дальше, а Тоша гордо, как старший умудренный опытом товарищ, выдавал:

— Рад за тебя, Коля, честное слово. Правильный ты сделал выбор. Времена настают нынче сложные, и всем нам — людям с головой — нужно держаться друг за друга. Что друзья твои погибли, это жаль, конечно. Но ты пойми: без жертв не бывает. Слабый, он должен погибнуть…

И он разглагольствовал бы так еще долго, если бы я не осадил:

— Заткнись ты, жопа.

Он озадаченно умолк.

Теперь-то я знал, какую роль в убийстве Рома сыграл он.

Ученые, «курируемой» Севостьяновым лаборатории все же понимали, что их работа может быть использована и не по назначению; вопрос о том, чтобы перевести тему в разряд «закрытых», стоял давно, но, как это у нас бывает, волокитился. Самим-то им — все равно, ведь перед собой они ставили узко профессиональные задачи. Зато Севостьянов, напротив, всесторонне обдумывал перспективы и выгоды. Он не нажимал на ученых, не торопил события, он знал, что свое возьмет и без того. Ведь нейротрансляция сулит переворот не только в медицине, но и в юриспруденции, и в искусстве, и в политике. Последнее особенно потрясало его воображение. Ведь с помощью нового метода можно тихо и чисто совершить любой государственный переворот. И в любом случае — хозяином положения будет он. Словом, его ожидали блистательные горизонты.

Но вот в стране случилась смена власти, и то, что еще вчера казалось незыблемым, рассыпалось, как карточный домик. Севостьянов не боялся безработицы. Все его «однополчане»-партийцы устраивались быстро и красиво: кто — в золоченые кресла руководителей различных коммерческих предприятий, кто — не менее резво чем раньше двинулся вверх по ступенькам политической карьеры, по демократической, правда, ныне лестнице… Но у него, у Севостьянова, был свой путь, свой лакомый кусок, своя золотая жила… И он, ожидая восторженного приема, попросился в «свою» лабораторию. И тут, к неприятному своему удивлению, обнаружил, что и ее заведующий, и директор института, вчера еще в беседах с ним более чем высоко ценившие его медицинские познания, сегодня относятся к нему чуть ли не пренебрежительно. «Анатолий Алексеевич, — сказал ему директор, — вы должны отдавать себе отчет, что многолетний перерыв в работе пагубно влияет на профессиональные качества. Мы тут посовещались и решили: можем предложить вам только должность старшего лаборанта…»

Так он еще раз утвердился в мысли, что в нарождающемся обществе ни регалии, ни заслуги, ни вчерашнее положение значения иметь не будут. Процветать, понял он, будут только владельцы крупных материальных ценностей. А он привык процветать. И еще он утвердился в мысли, что нужно спешить. Тактичность администрации института могла и улетучиться, столкнувшись с откровенным невежеством; а истинную невеликую цену своим профессиональным познаниям он знал лучше, чем кто бы то ни было.

И он согласился на эту унизительную должность. Потому что это был его последний шанс. Он снова получил доступ в лабораторию, к транслятору. И, экспериментируя, параллельно принялся разрабатывать различные варианты его применения в новой ситуации.

Срочно требовался реципиент. Удобнее всего работать с наркоманом: его не придется уговаривать или заставлять делать себе инъекции. Была у Севостьянова пара надежных людей, которым он мог довериться (царство им небесное, это они сидели в «скорой помощи», которую я угробил), но среди их знакомых — наркомана не нашлось. Вот тут-то и вспомнил дядя Сева о своем «младшем товарище» — Антоне Пташкине — ныне скромном труженике на ниве шоу-бизнеса. Как раз в этой среде, по мнению идеолога Севостьянова, сплошь все — тунеядцы, гомосексуалисты и наркоманы. То, что надо. И, чуткий к чужой слабости, Тоша подставил Романа Хмелика. Посадил его на иглу и продал с потрохами. То, что Роман жил неподалеку от лаборатории, было случайным, но удобным для Севостьянова обстоятельством: радиус действия транслятора ограничивался сотней километров.

Кстати, память дяди Севы не окончательно стала МОЕЙ памятью. Я, во-всяком случае, не путал, что мое, а что — его. Факты из его биографии воспринимались мной, скорее, как эпизоды из просмотренного когда-то фильма, и уже сейчас я чувствовал, как некоторые мелочи ускользают, забываются. Но одна картина впечаталась в мое сознание так прочно, что, наверное, всю жизнь она будет мучить меня. Картина, которую я сумел отогнать от себя там, в лаборатории, иначе она напрочь парализовала бы мою волю: перекошенное испуганное лицо Насти с глазами, молящими о пощаде. Усевшись ей на грудь, всей своей тушей придавив ее к полу и зажав в пятерне волосы, он другой рукой, таблетка за таблеткой, стандарт за стандартом впихивал ей в рот снотворное, а потом — вливал воду. Она давилась, захлебывалась… и почти не сопротивлялась. А после он, глядя ей в глаза, с нетерпением и ужасом ждал, когда они превратятся в холодные голубые стекляшки.

До родного Лялиного переулка мы с оскорбленным Тошей добрались молча и даже расстались без слов.


Войдя в квартиру, я обзвонил ребят — Костю, Джима и Эдика. Все они оказались дома. И все, несмотря на ранний час, без особого недовольства обещали сейчас же быть у меня. Я еще не знал, зачем они мне нужны, но чувствовал, что они — помогут. Я поставил воду для чая, завалился на диван и попытался сосредоточиться. Верно ли я поступил, что не уничтожил транслятор? Наверное — нет; но в тот момент я думал о спасении своей жизни, мне было не до прибора. Это естественно. К тому же, где-то остались бы чертежи, документы, ученые, которые его создали… Так что это, пожалуй, ничего не решило бы. Правильно ли я сделал, что не прикончил Севостьянова? Правильно. Не хватало мне еще вляпаться в уголовщину. Но теперь, по-видимому, я должен принять какие-то меры, чтобы обезопасить себя от него. Ведь я — единственный свидетель. Нужно сделать так, чтобы я стал не единственным, то есть, чтобы о его преступлении узнало как можно больше людей. Но как это сделать?

Мои размышления прервал звонок в дверь. Я опасливо глянул в глазок. За дверью — искаженное линзой, и без того не блещущее красотой, лицо Клена.

— Встань пораньше, встань пораньше! — приветствовал я его, открывая.

— Ну ты — фраер! Мы уже решили, что тебя — того…

— С чего это?

— Сначала Ром с Настей пропали, потом ты исчез…

На лесенке послышались шаги и знакомые голоса. Через минуту в квартиру ввалились Джим и Смур.

…Когда я закончил свой рассказ, ребята еще некоторое время обалдело молчали.

— Круто, — наконец выдавил из себя Джим. — Ром — зомби. А ты все это не по видику посмотрел?

Я не обиделся. Я бы и сам вряд ли сразу поверил всей этой ахинее, не случись она со мной самим. Я ответил на несколько их недоверчивых вопросов и чувствовал при этом, что мало-помалу они привыкают к мысли, что все это — правда. Но добило их, когда Джим, встрепенувшись, задал провокационный вопрос: «А пистолет где?» А я достал пистолет из ящика стола и молча подал ему…

— Постой-ка, — дошло до Клена, — «Зомби»? Я не понял, Ром что, правда был мертвым, когда грабил?

— Ну да. Это дело Севостьянов всерьез не готовил, держал такой вариант про запас, как самый ублюдочный. В тот вечер он просто экспериментировал, но вкатил такую дозу, что Ром не выдержал. И вот тут-то дядя Сева и узнал то, чего не мог даже предполагать: после смерти реципиента его тело становится еще более послушным, и, пока разложение вконец не испортит нервные волокна, в течении нескольких часов им можно управлять, как роботом. До этого открытия Севостьянов рассчитывал только на 15–20 минут работы с живым человеком, а тут… Смертью Рома он был даже слегка огорчен. Но уж, раз так случилось, он, не раздумывая, решил использовать момент. Ведь, работая с трупом, он не рисковал ничем: тот его никогда не выдаст…

— Скотина! — процедил Джим. А я закончил:

— К тому же, так случилось, что именно в эту ночь на «скорой» дежурили верные ему люди, и забрать тело было очень просто. Все ему смазала единственная непредвиденная деталь — телекамера напротив двери.

— А откуда он потом о ней узнал? — задал Смур вполне резонный вопрос.

— И как он вас с Настей вычислил?

Я объяснил:

— Когда он в теле Рома лежал в ванной, он слышал, как Настя звонила мне. И он решил проследить, что мы будем делать. Утром он поехал за нами и оказался возле прокуратуры. Настя вошла, я уехал, а он остался ждать ее возвращения. Потом, выйдя, она тут же, из автомата позвонила мне. А Сева стоял рядом, возле козырька, вроде бы ждал, когда освободится телефон. И все про камеру, и про то, что Настя ничего прокурору о смерти Рома не сказала — слышал. Он дико испугался и твердо решил нас, как можно быстрее, убрать. Позвонил своим людям, чтобы они нашли меня (им пришлось снова на смену не по графику напрашиваться), а сам разделался с ней.

У меня подкатил к горлу комок, и я замолчал, но потом пересилил себя и закончил:

— Настю нашла Томка. Если бы она пришла чуть раньше, она или спугнула бы Севостьянова, или наоборот — была бы убита тоже.

Мы молчали долго.

— И что теперь? — спросил Джим, возвращая пистолет.

— Я и сам хотел бы знать. В милицию, по-моему, даже и дергаться не стоит.

— И не думай, — хмыкнул Смур, — тебя с твоей сказочкой там только на смех поднимут.

— В газеты? — предложил Клен.

— Да брось ты, — обломил его Смур, — если б я Крота не знал, разве бы такую дурь напечатал?..

— Я кажется кое-что придумал, — решился я. — У вас, по-моему, на сегодняшний вечер концерт запланирован?

— Какой концерт без Рома? — махнул рукой Клен. — Мы-то все ждали, что он объявится, а теперь… А так было бы клево, — он с мечтательным выражением лица побарабанил себя по ляжкам, — представляешь: на стадионе, ночью. Там штук двадцать команд будет. Называется «Рок — в борьбе с наркоманией».

— Актуально… — вставил Смур. Но Клен его не слушал:

— Мы бы там самые крутые были. Тоша подсуетился и где-то на час арендовал спортивный вертолет. Представляешь, мы бы с неба спустились…

— Да хватит тебе, — попытался остановить его Джим, — что теперь об этом говорить?

А Смур, кажется, что-то понял и стал подозрительно на меня поглядывать.

— А еще — не унимался Клен, — там на сцене уже установлен огромный — метров в двадцать высотой — портрет Рома. Он ведь должен был стать «гвоздем программы». Ром собирался спалить свой портрет под конец выступления…

— Вот и классно, — заявил я. — Вы не будете ничего отменять. Тряхнем стариной: я буду с вами. У нас еще день на репетиции. И там, на концерте, я все, как есть, расскажу зрителям.

— Так я и думал, — покачал головой Смур. — Это облом, Крот Коля. Лет пятнадцать назад нас, возможно, еще стали бы слушать. Но сейчас… Даже и не думай. Что бы ты не говорил, они будут или свистеть и гнать тебя со сцены, или наоборот — тащиться. Но они никогда НЕ ПОВЕРЯТ ТЕБЕ.

— Но почему? Почему ты так уверен?

— Ты остался в тех временах, когда играл сам. Рок-тусовка в «Невском», ночные бдения при свечах, дзен, тихие девочки… Все мы тогда искали истину. Сейчас ищут зрелищ. Ты будешь выглядеть клоуном. Причем — бездарным.

— Смур прав, — сказал Джим. — Но мы должны попробовать. С нас-то не убудет. А вдруг выгорит?

— Да ну что вы, а?! — взбунтовался Клен. — Что вы смурь-то наводите? Все получится.

Но Клен — дурак, это общеизвестно. И я снова искательно глянул на Эдика. И, видно, ему жалко меня стало:

— Ладно, — говорит, — давай попробуем. В конце концов, если на репетиции почувствуем, что не катит, мы всегда сможем остановиться.

— А Тоша туда не явится? — спрашивает Джим.

— Ну, это-то мы сейчас устроим, — говорит Эдик и набирает по телефону номер.

— Алле! — говорит он. — Антон? Тоша, что делать будем? Ром пропал, как сквозь землю. А у нас концерт сегодня. Ты не знаешь, где он?.. Нет?.. Отменять? Слушай, жалко, там все так круто приготовлено… Ладно, понял… Ладно, не беспокойся, нам так и так туда за аппаратом ехать. Сиди дома… Не за что… Да, а как с вертолетом быть? Как предупредить, что не нужен?.. Встретить?.. Да уж ладно, я сам… Ну все, привет, — и положил трубку.

— Класс! — восхитился Клен. И я был согласен с ним. Был бы прошлой ночью на моем месте Смур, он бы, наверное, не наделал столько глупостей.


Весь день мы проторчали в ДК ВДНХ, где сейчас «Дребезги» арендуют зал для репетиций. Мы вспомнили три наших старых хита, те, что играли до прихода Рома («Дай мне шанс», «Беглый монах» и «Электрическая линия»). Но это — «для разминки»; на выступление же я написал новый текст, который будет состыкован с гимном «Дребезгов». Мы пробовали, ругались, курили, пили кофе и пробовали снова. И то нам казалось, что все — очень клево, то — что Смур прав, и все — жутко неубедительно. А ведь нам, по задумке, предстояло не просто сыграть и спеть, а устроить такой кипеш, чтобы все газеты писали…

…Заглянул администратор ДК и сказал, что к телефону зовут «кого-нибудь из музыкантов». Пошел Смур, а вернувшись, сообщил, что искали меня — «какой-то Гриднев». «Это тот самый следователь, — объяснил я, — что ты ему сказал?» «Соврал на всякий случай, что ты не появлялся». «Правильно, — одобрил я, — не до него», а сам подумал: «Интересно, что ему от меня надо?»

Но вот настал вечер и мы, пересаживаясь с трамвая на автобус (из нас только у меня есть машина, да она так и осталась стоять возле Тошиной дачи; при том — в жутком состоянии), двинулись в сторону стадиона. Точнее — к пустырю неподалеку, куда должен подлететь за нами небольшой спортивный вертолет.

…Он завис над центром переполненного людьми неосвещенного стадиона, и со всех концов к нему потянулись разноцветные лазерные нити. Со сцены в этот момент уходили ребята из питерского «Горячего льда». Вертолет снижался, двигаясь к подмосткам и метрах в пятнадцати над ними — завис. Упала складная лестница. Первым начал спускаться Клен. Но для толпы он почти невидим: его не освещают.

Мы двинули за ним лишь тогда, когда услышали внизу бешеный грохот его барабанов. Пока все идет по сценарию, разработанному еще вместе с Ромом.

Барабаны перекрывают даже рокот лопастей. Нас зарницами выхватывают из тьмы яркие белые сполохи стробоскопа. Почти одновременно мы спрыгиваем на сцену и на миг задерживаемся на ее краю, пронзая указательными пальцами пустоту перед собой. Джим и Смур бросаются в разные стороны — к инструментам, а я остаюсь посередине — перед стойкой с микрофоном. Я не опустил руки, а обвел ею человеческое море внизу, и по тысячам голов заметались в испуге серебряные круги прожекторов.

По традиции, да и не разобрав, что на сцене — вовсе не их кумир, зрители сначала неуверенно, а затем — все громче, начинают скандировать: «Ро-ма! Ро-ма!» На это я и рассчитывал, сочиняя новый текст. Я собираюсь, словно готовясь к прыжку, и выплевываю в ухо микрофона:

— Ты жить не научен был исподтишка!

Стадион продолжает скандировать: «Ро-ма! Ро-ма!» И я бросаю вторую строку:

— А мы вот не можем так: кишка тонка!

Я повторяю это еще и еще раз, пока люди не начинают понимать, что от них требуется. Они включаются в игру, и теперь под аккомпанемент ударных Клена мы выкрикиваем поочередно:

— Ро-ма, Ро-ма!

— Ты жить не научен был исподтишка!

— Ро-ма, Ро-ма!

— А мы вот не можем так: кишка тонка!

— Ро-ма, Ро-ма!

— Ты жизнь любил, но не ту, что у нас!

— Ро-ма, Ро-ма!

— Ты грешной звездой промелькнул и погас!

— Ро-ма, Ро-ма!

— Но вот он — твой свет, вот он — живет!

— Ро-ма, Ро-ма!

— Он с нами, он в нас, и он разобьет

Вдребезги,

вдребезги,

вдребезги…

Тут ритм становится жестче, а мелодия незаметно переходит в традиционный гимн, и я продолжаю:

— …Вдребезги проклятый мир!

Вместе мы — монстры, мы — сверхчеловеки…

Вдребезги проклятый мир!!!

Неожиданно, как бы на полуслове, музыка обрывается, и за моей спиной падает огромное полотнище. Прожектора, вспыхнув, освещают гигантский портрет Рома. Белозубая улыбка завораживает стадион, и в воздухе повисает, готовая лопнуть от собственной тяжести, зловещая тишина.

Так с полминуты молча смотрит Роман на людей, испытующе заглядывает им в лица. А я снимаю микрофон со стойки, поднимаюсь на возвышение к кленовым барабанам, захожу ему за спину и, оказавшись прямо под портретом, начинаю говорить:

— Вы видите: «Дребезги» выступают сегодня без Романа Хмелика. Потому что его нет в живых. Его убили — прошлой ночью. Сначала его посадили на иглу, а потом — стали подмешивать в героин вещество, делающее человека послушным роботом… — Говоря это, я пытаюсь найти внизу человека, к которому я мог бы обращаться (так легче говорить убедительно); мой взгляд двигается по стоящим в передних рядах и вдруг натыкается на знакомое лицо. Томка — Настина сестричка. Милое, совсем юное лицо. Глаза — две сияющие кляксы. Но что-то в них сейчас не так… Ненависть. И тут я понял: она не верит в то, что я говорю, она даже и не слушает; она думает, что мы превратили гибель Рома и Насти в эффектный сценический трюк. И вдруг мне самому начинает так казаться. Я почувствовал, как дрогнул мой голос. Но я заставил себя говорить дальше, отведя взгляд в сторону.

И я подробно изложил всю историю, кроме того, что, грабя, Ром был уже мертвым (это звучало бы уж слишком невероятно), и закончил так:

— Я думаю, мы должны уничтожить этот прибор и эту лабораторию, пока зараза не распространилась. Мы должны отомстить за Романа. «Вместе мы — монстры, мы — сверхчеловеки», — пел он. Он верил вам.

В этот момент погасли прожектора, и все увидели, что нижний край портрета лижут язычки жадного пламени. В их неровном свете лица зрителей, тех, кто поближе к подмосткам, вдруг кажутся мне полными понимания, доверия и решимости. Клен, Эдик и Джим уже держали в руках по факелу, запаленному от пылающего портрета. Я спустился к краю сцены и вновь обратился к людям:

— Мы зажгли эти факелы от его огня. И мы поведем вас. Вы готовы?

Пауза. Она длится долго. Слишком долго. Пламя охватывает уже всю нижнюю часть портрета. От температуры картон коробится, и черты Рома искажаются до неузнаваемости. Улыбку сменяет жуткая гримаса боли. Вдруг плотину тягостной тишины взламывает крик: «Что он нам лапшу на уши вешает?! Играют пусть!»

В ответ раздается одобрительный ропот, но кто-то, перекрывая его, громко произносит: «Да вы что, не видите — не врет он». Кто-то поддержал: «Пойдем с ними. Разберемся…» «Пусть менты разбираются, а мы-то причем?» — слышится с другой стороны, и все тонет в лавине выкриков, в которой можно разобрать лишь отдельные фразы: «Деньги-то мы за что платили?», «Пустите меня к ним!..», «Хватит нам политики, пойте, давайте!»…

— Мы же просим вас о помощи, неужели вы не понимаете? — пытался я что-то объяснить. — Ром убит, как же мы можем петь?..

А в конце стадиона ни с того, ни с сего вновь принимаются скандировать: «Ро-ма, Ро-ма!» Тут же отчетливо слышен крик: «Деньги верните!» И, словно издеваясь, несколько человек начинают скандировать по-новому: «День-ги, день-ги!», и именно этот рев, подхваченный многими, подавляет все остальные звуки: «День-ги!!!»

И тут человеческая масса прорвала милицейское оцепление, и вспучилась тысячами рук прямо под сценой. Я не знаю, что за психоз овладел ими, но уверен, если бы они дотянулись, они бы нас растерзали.

Клен, Смур и Джим, стоя на краю, сдерживали натиск, тыча пылающими вниз факелами. В надежде тоже чем-нибудь вооружиться, я бросился за портрет и наткнулся там на пожарный бак со сложенным кольцами прорезиненным рукавом (видно его поставили тут, узнав о затее Рома спалить этот огромный картонный щит). Одной рукой я схватил брандспойт и направил его на огонь, а другой — до упора нажал рычаг на баке.

Струя пены вылетела с такой силой, что я едва удержался на ногах. Она пробила покоробившийся картон портрета насквозь, образовав в нем полутораметровое отверстие. Я выскочил через эту дыру на авансцену и ударил пеной по первым рядам. Я хлестал ею, как гигантским бичом, мало что соображая, только выкрикивая азартно:

— Вот вам! Суки! Нате!..

Я очнулся, лишь услышав грохот за спиной. Прогорев и потеряв прочность, обрушились, державшие портрет, леса. Многометровый сноп искр устремился в ночное небо. Рукав, обмякнув, повис, как глупая кишка: его перебили рухнувшие обгорелые брусья. Из центра пылающей груды с шипением и треском взметнулось ввысь облако густого пара.


Толпа напирала. Бросив бесполезный теперь рукав, я выдернул из кармана кожаной куртки трофейный севостьяновский пистолет, о котором совсем забыл, взвел и, подняв вверх, несколько раз нажал на курок. Все получилось, как на недавнем представлении «Дребезгов»: я попал в прожектор, и после оглушительного грохота выстрелов послышался звон сыпящегося стекла. Толпа слегка подалась назад и притихла. Этой короткой паузы нам хватило, чтобы обогнув тлеющую груду обломков, сбежать с подмостков с обратной стороны.

Миновав фургончики с реквизитом, милицейские машины и филармонические автобусы, через служебные ворота стадиона мы выбрались на шоссе. Тачку поймали быстро и, сев в нее, некоторое время подавленно молчали. Все вышло в точности, как предсказывал Смур. Но он, конечно, и сам был этому не рад:

— Да. Не вышло из нас спасителей человечества, — первым нарушил он молчание.

— Почему они все-таки не поверили нам? — искренне недоумевал Клен.

— А просто потому, что они — гады, свиньи, быдло паршивое, — спокойно объяснил ему Джим.

— Ну-ну, сам-то ты кто? — урезонил его Эдик. — Кто ты такой, чтобы тебе верили? Чтобы нам верили, нам нужно начать жизнь заново и прожить ее совсем не так. К тому же, мы чуть не на каждом концерте бунтуем против чего-нибудь, а после — расходимся по домам…

— А по-моему, — вставил свое слово тупой Клен, — просто времени было мало на репетицию, вот и вышла халява…

— Да ты хоть год готовься, то же самое было бы, — возразил Смур. — Не те времена. Это лет десять-пятнадцать назад ходили на концерты, чтобы набраться новых идей — запрещенных, «подпольных». Вот тогда нам верили. А теперь все, что можно сказать — сказано. Люди ходят развлечься. И платят за это. А ты знаешь ведь, какая жизнь сейчас. И мы от них же еще чего-то требовать начали…

— Давай, давай, накручивай, — возмутился Джим, — по-твоему, выходит, это мы — свиньи, а не они.

— Что они — свиньи, в этом я не сомневаюсь, — усмехнувшись, заверил его Смур, — вопрос только, кто в этом виноват? Не мы ли, в числе прочих?

Но доспорить они не успели: тачка поравнялась с моим домом.

— …Ты считаешь, мы сделали все, что могли? — спросил я Эдика, когда мы расположились в креслах и закурили.

— Что касается благородных порывов, думаю, все. А вот, что касается твоей личной безопасности… Зря ты дядю Севу еще там не придушил.

— Ты бы сделал это на моем месте?

— Вряд ли.

— Вот то-то же.

— И что будет дальше? — просто спросил Клен.

Я глянул на часы:

— До начала трудовой недели осталось четыре часа. Сотрудники придут в лабораторию и найдут там Севостьянова. Не знаю уж, как он будет выкручиваться, но, я уверен, выкрутится. И вскоре снова начнет охотиться на меня. Не сам, скорее всего, а внедряясь в каких-нибудь обколовшихся торчков. А может и управляя очередным трупом.

Джима передернуло от омерзения. Он зябко потер руки и спросил:

— Слушай, а этот Гриднев, как он тебе показался?

— Умный, по-моему, мужик. Только ограниченный.

— А может быть стоит к нему дернуться?

— На предмет?..

Но Джим не успел ответить, потому что вдруг взорвался мой сумасшедший телефон. В четыре утра. Я выругался, подошел к столику и снял трубку:

— Да?

— Это Николай Крот?

— Да, он самый.

— Наконец-то! Я ищу вас уже несколько часов.

— Кто это — я?

— Я — Гриднев, следователь, вы помните меня?

Я закрыл ладонью микрофон трубки и шепнул ребятам: «Гриднев. Долго будет жить», а потом ответил ему:

— Естественно, помню.

— Так. Я вас очень прошу, никуда не исчезайте. Сидите дома. Я буду у вас минут через сорок.

— Хорошо, — ответил я.

…Он появился в моей квартире даже раньше, чем обещал. И, как бог с машины, развеял все наши затруднения. Вот что он нам рассказал. Связанного дядю Севу еще в полдень обнаружил вахтер. Но даже не стал развязывать, а сразу позвонил в милицию. Прибывшие на место происшествия сотрудники патрульно-постовой службы были лично знакомы с двумя погибшими позапрошлой ночью милиционерами (район-то тот же). И они были в курсе, что убиты их коллеги музыкантом Романом Хмеликом (разве такое можно утаить?). Знали они и то, что подобными делами занимается прокуратура. Потому-то, обнаружив при беглом осмотре подозрительной лаборатории папочку с надписью «Роман Хмелик» на обложке и с несколькими страничками испещренными цифрами (это были параметры его нервной системы для настройки транслятора), они на всякий случай брякнули дежурному прокуратуры. А тот позвонил Гридневу.

Опыт и интуиция подсказали последнему, что в руки ему нежданно-негаданно попал кончик ниточки, потянув за который, можно распутать весь клубок. Он примчался в лабораторию и, после короткого разговора с ее заведующим (прибывшим туда в связи с ЧП) о предназначении и возможностях биотранслятора, после разговоров с вахтером и самим Севостьяновым, окончательно утвердился в мнении, что напал на след. Дальше — дело техники. Уже через каких-то полтора часа в его кабинете сидел перепуганный Тоша Пташкин и кололся вдоль и поперек.

Так что, пока мы геройствовали на стадионе, Тоша и дядя Сева уже находились под стражей, а Гриднев разыскивал меня. Разыскивал вот зачем. Все связанное с этим делом в экстренном порядке объявлено государственной тайной, и ему поручено взять с меня (а теперь и с остальных) подписку о неразглашении оной.

Нас слегка ломало. Но когда Гриднев сказал нам, что дяде Севе обеспечена вышка, и Тоша тоже схлопотал немалый срок, мы, крови жаждущие, на радостях ознакомились с содержанием предложенной нам бумаги и поставили свои автографы.

Гриднев отбыл, а мы завалились спать. И проспали до середины дня. А вечером — напились как сапожники: за упокой души Романа и за здоровье товарища следователя.

…Часов в десять в дверь мне позвонили. Открываю я будучи в невразумительном состоянии, на пороге — Томка-пацанка.

— Привет, — говорю, — заходи, заходи. А мы тут, понимаешь…

— Вижу, — отвечает она. — Веселитесь. Нормально. Ладно, извини, я пошла.

— Да ты подожди, — останавливаю я ее, — зачем приходила-то, тебе ведь что-то надо было?

— Ничего мне не надо, — отвечает она, — пусти. — А потом говорит: — Знаешь, кем я буду после школы?

— Ну так, — отвечаю, — конечно. Актрисой. Ты ж ведь в театральный поступаешь…

— Нет, не поступаю, — говорит она. — Не буду я артисткой.

— А кем? — спрашиваю я, хотя мне, честно сказать, совершенно это до лампочки.

— Бухгалтером! — отрезала она. Так, будто не слово произнесла, а снаряд выпустила. И, хлопнув дверью, застучала по лесенке.

Так я и не въехал, зачем она мне это сказала.

Загрузка...