Все молчали, если не считать маленьких птичек такого же цвета, как песчаный берег, по которому они бегали с пронзительными жалобными криками: «Пи-и, пи-и!»

Да неугомонные «черные рыболовы» тихо совещались, приблизив друг к другу озабоченные лбы. Вася оглянулся на них и громко заявил:

— Неверно! Сейчас дело к осени! Щука около дна охотится! Зубы у нее сейчас о-о какие!..

Удалось ли бы ему в чем-нибудь убедить любителей рыбной ловли, неизвестно, потому что, перестав понимать происходящее, я внезапно обозлилась.

— А чего ради вы держите здесь все утро балерин? — холодно спросила я. — Они что, обязаны сидеть с мокрыми ногами и слушать про щуку?..

— А вы не вмешивайтесь в чужие дела! — рявкнул Вася. — Подумаешь, великая кинозвезда! Рано еще вам здесь чувствовать себя хозяйкой!

— Я, может быть, и не великая звезда, — задохнувшись от возмущения, сказала я. — Но вы, вы грубиян! — Я указала глазами на Валю, который только вздыхал. — Вы даже со своим товарищем говорите в обидном тоне…

— Как же! Вас обидишь! — усмехнулся Вася. — Оба вы достойные друзья-приятели Вадима Копылевского!

— Что? — воскликнула я. — Друзья-приятели Копылевского?

— А при чем Копылевский? — подскочил как мячик толстый Валя. — Надо выручать студию!..

— Молчали бы лучше! — И Вася так выругался, что все громко ахнули.

Опять начались взаимные упреки. Рядом со мной стоял пиротехник Слава. Обернувшись к осветителям, он сказал:

— Вот что значит хорошо подвешенный язык, как у Копылевского!.. Спасать киностудию собирается…

— Наше дело маленькое! — уклончиво сказал бригадир осветителей Виктор, искоса поглядывая на меня.

— Зато ты — дурак большой! — крикнул маленький курносый осветитель Сережа. — Тебе только твоя шкура интересна, а если по справедливости…

— Ты больно справедливый! — Виктор оглядел свою бригаду и насмешливо спросил: — Наверное, имеете предложения, как нам теперь заместо ревизоров выставляться, порядки на студии наводить?

Осветители, как всегда, начали говорить все одновременно, размахивая руками. Откуда-то появилась костюмерша Галя, которой еще так недавно я самонадеянно хотела «открыть глаза» на Виктора. Она, слегка оттолкнув меня, подошла к осветителям и запальчиво спросила:

— Опять на него всю вину валите? Шли бы на директора кулаками-то махать!..

— Погоди верещать, — досадливо наморщил лоб Виктор. — О кулаках разговор пустой… Против хитрых людей не годится…

Галя села рядом с ним, и опять на ее пухлом лице можно было ясно прочесть, каким умным и прекрасным считает она этого грубоватого щеголя. Только теперь я жалела не ее, а себя и поспешила отойти.

— Вот, выходит, каково молодежь себе место в жизни зарабатывает! — услышала я уральский говор дяди Степы. — Уж как перед режиссером пластался… А теперь обратно пластается, только перед другими!..

Ни о ком, кроме Вадима, нельзя было так сказать. Всем бросалась в глаза его предупредительная вежливость, заменявшая ему благородство и доброту. Дядя Степа метко назвал эту манеру Вадима, обращаясь к стоявшему рядом Ивану Дмитриевичу.

— Р-разве за таких м-мы в-в-воевали? — с горечью поддержал разговор наш шофер.

Маленький «лихтвагенщик» гневно воскликнул:

— Вырастили на свою шею!

— Не все же такие, — дрожащим голосом вступила в разговор я, обернувшись к ним.

Они посмотрели на меня со странным удивлением.

— Да-а, — пробормотал Иван Дмитриевич. — Я п-п-по-ехал, Степан…

Они прошли мимо вместе. Я, не понимая, в чем дело, двинулась за ними, но ко мне бросилась Альфия и, ласково прижавшись, спросила:

— Ты не знаешь, что случилось? Я проснулась… Все шумят…

— Альфия, сейчас же иди сюда! — срывающимся голосом крикнула ей мать.

Она схватила девочку за руку и с силой отдернула от меня. Вместе с Фатымой и Розой они прошли мимо, старательно отворачивая лица.

Они думали, что я заодно с теми!

И дядя Степа, и тихий Иван Дмитриевич думали так же!

«Что делать? — мелькнуло в голове. — Кричать, как мне омерзительна эта история? Разве мне поверят? Слишком долго я была другом тех двоих…»

Я повернулась и молча пошла к пароходу.

— Что делать? Что делать? — повторяла я, глядя на реку.

Но сегодня она оставляла мою душу холодной. Неласково отливая сталью, вода рябила на резком ветру. От выброшенных на берег коряг и водорослей тянуло гнилью.

На полдороге меня догнал Зяма.

— Раечка, постойте! Вася сегодня невменяемый… Все с утра какие-то ненормальные… Там сейчас тоже пух и перья летят!..

Я села на черную, высунувшуюся из воды корягу.

— Зямочка, дорогой, мне сейчас кажется, что либо я заболела, либо все остальные больны и бредят…

— Какая-то неразбериха! — развел он руками. — А ведь Вадим помог мне поступить в группу. Он знал меня еще кинолюбителем. И сценарий, который я пробую написать, он консультирует… Обещал помочь! А теперь что же будет?

— Зяма, о чем вы? Я не понимаю!..

— Я и сам ничего не понимаю! — воскликнул он растерянно. — Только не могу же я с этим согласиться!

— С чем, Зямочка?

Он вздохнул.

— Вася хороший парень!..

— Вы находите? — не удержалась я от горькой иронии.

Он опять вздохнул.

— Вчера операторов неофициально спросил директор студии, как они смотрят, чтобы закончить картину с Вадимом и Анной Николаевной. Васька назвал его кретином…

— Кого? Вадима?

— Нет, директора нашего. Ну, не совсем прямо… Сказал, что только кретин может согласиться на это! А Вадима он обозвал… Ну, словом… Это деталь… Васька начал бушевать со вчерашнего дня. Сегодня на вас накинулся…

Я пристально посмотрела в растерянные близорукие глаза Зямы.

— Все. Не только он…

Зяма понял и с ужасом воскликнул:

— Но… Нет… Вы…

Мне стало тяжело смотреть на его смятенное лицо, и я перевела взгляд на воду у своих ног. Хотя бы ему надо было все объяснить, но где найти такие слова…

— Разве я могу быть за тех?.. Зямочка, я люблю свою работу!.. Всегда и в училище относилась серьезно…

Я почему-то вскочила и протянула к нему ладонь, будто он мог положить туда доверие людей.

— А теперь я живу этим! Не могу примириться, чтобы только повыше прыгать и крутить семьдесят фуэте… Нет, все это необходимо… Фуэте и прыжки обязательно! Но не только они… — сбивчиво пыталась объяснить я все то, что думала ночью. — Каждое свое движение хочется осмыслить, вложить в него душу. Понимаете? Теперь, когда я поднимаюсь в балетных туфлях на пальцы, то становлюсь девушкой, родившейся в шалаше среди леса… Понимаете?.. Для меня Евгений Данилович, давший эту новую жизнь…

— Зяма, Зяма! — послышался издали со съемочной площадки голос Лены. — Начинаем снимать!

— Идемте… Скажем там…

— Не могу, — ответила я. — Как же я выйду на середину площадки и начну все объяснять? Это в театре хорошо, когда Катерина в «Грозе» кается!.. А в жизни… просто насмешишь людей. — Я усмехнулась и добавила: — Да они и не поверят… Все уже сыты по горло красноречивыми разговорами и показной искренностью…

— Чего, чего, а хороших слов было много… — вздохнул мой собеседник.

— Зяма-а! — кричали с площадки.

— Дело в том, — заторопился он, — Евгений Данилович и Лена, как парторг киногруппы, сами вызвали начальство. Показать трудности съемок в непогоду… Ну и Анну Николаевну обуздать… Лена, вы знаете, необыкновенный человек! Настоящий друг, умница…

— Зяма-а! — кричала уже в рупор Лена. — Съемка!

Он виновато развел руками и побежал на зов.

— Лена будет говорить с начальством начистоту! Назначено партсобрание! — крикнул он, уже отбежав.

Я приободрилась. Все были возмущены, все хотели справедливого решения, а когда дело выяснится, они сами увидят, что я не заодно с «теми».

* * *

Прошел еще день. На «Батыре» почти не было слышно голосов. Только из машинного отделения доносилось такое пыхтение, что становилось страшно, не взорвется ли от натуги наш котел.

Иногда мне казалось, что и я не выдержу. Только уверенность, что скоро все кончится, прибавляла терпения. Мне не понадобилось рассказывать о планах, составленных «теми». Все уже знали, что они собираются закончить картину без Евгения Даниловича, и общее возмущение было залогом того, что это им не удастся. Может быть, и мне придется отвечать за дружбу с «теми», но я готова была все объяснить, если меня спросят.

А пока я, словно зачумленная, не выходила из каюты, чтобы не увидеть, как честные люди поворачиваются ко мне спиной, не испытать снова, как насильно разжимают обнимающие меня руки маленькой подружки. Я опять коротала время у окна боцманской каюты.

Река обмелела, песчаная коса противоположного берега вытянулась почти до середины. Буксирные катера шли теперь подальше от мыса, а течением и ветром конец плота относило к самому нашему берегу. Люди, стоя на крайних бревнах, долго упирались и отталкивались баграми, а буксирчики, дымя, пыхтели на одном месте, пока не освободится застрявший у берега длинный бревенчатый хвост речного дракона. Наш поворот стал опасным.

Под вечер около самого «Батыра» чуть не разорвало небольшой плот-самосплавку. Мужчина, сбросив брезентовый плащ, вцепился в тяжелый конец бревна, заменяющего руль, и, положив его к себе на плечо, старался выправить плотик. Ему помогала девушка. Они вместе потащили руль налево, преодолевая сопротивление воды. Их костер тлел прямо у моего окна, и видны были войлок и полушубок, постеленные в шалаше. Я решила, что буду считать до десяти и, если за это время положение не изменится, побегу к капитану за лодкой.

Все-таки они выпрямили плот.

Я вздохнула с облегчением и только тут заметила, что не одна в каюте.

— Молодцы, справились! — сказал Анвер каким-то чужим, тягучим голосом, глядя вслед плоту. — Я уже за лодкой бежать собрался…

— Я тоже!

Он обернулся ко мне, и я увидела в его лице что-то необычное. Взгляд, рассеянный и упорный в одно и то же время, окинул меня с головы до ног.

— Ты нарочно заставила меня тогда так танцевать во время съемки? — спросил он. — При начальниках…

— Анвер, ты пьяный! — ахнув, догадалась я.

— Ты нарочно заставила меня танцевать с таким чувством, чтобы выручить ее перед начальством? — повторил он.

— Анвер, ты пьяный! — повторила я.

— Ну и что? — спокойно сказал он и тем же эпическим тоном добавил: — Сейчас я пойду и всё им выскажу, хотя я и не так красноречив, как некоторые молодые специалисты… Я набью морду обоим…

— Ты это что же, для храбрости напился? — возмутилась я и отвернулась к окну.

Он, схватив меня за плечи, повернул к себе и, сузив и без того узкие глаза, процедил:

— Я должен знать. Ты нарочно это подстроила? Скажи, не бойся. Все равно бить я буду не тебя…

— Дурак ты, дурак! — воскликнула я, рассвирепев. — Хочешь осрамиться и выговор заработать? Иди проспись, пока тебя никто не видел… Иди! Это я им все выскажу! И мне для храбрости ничего не надо… Слишком долго позволяла собой помыкать! Пусти!

Я попыталась сбросить его руки, но он держал меня крепко и все смотрел своим тяжелым взглядом.

— Керпе, ты виновата во многом. Понимаешь, виновата…

Он был прав. Именно об этом думала я весь день. А прозвище, которым он меня назвал, напомнило о людях, учивших меня другому.

— Да, знаю, — пришлось согласиться мне. — Я не понимала… Не думала, что так обернется. А перед тобой я ни в чем не виновата, Анвер. Мне тогда было так хорошо и весело, и я танцевала от души! А сейчас пусти меня. Я пойду и скажу…

— Нет. — Он еще крепче вцепился в меня. — Они опасные люди! Я пойду с тобой!

Я уже совсем не сердилась и даже засмеялась.

— Это я опасный для них человек. Я все думала, что кто-то все исправит! А это я должна сама, наверное…

— Я тебя не пущу, и всё… — твердил он. — Я зря напился! Зря… Это все дядя Степа… Говорит: легче будет… А где это легче?.. А тебя не пущу… Подожди немного, и пойдем вместе…

Но я так загорелась желанием поговорить с «теми», что решилась на хитрость:

— Анвер, ты же действительно не можешь показаться в таком виде… Ложись здесь, у меня.

Казалось, он только и ждал этого приглашения и, отпустив меня, с блаженной улыбкой улегся на боцманскую койку.

Я подошла и поправила подушку. Он поспешно сбросил домашние туфли и, подобрав ноги, улегся, как на собственной кровати.

— Я только минуточку, — сказал он и, закрыв глаза, вздохнул. — Я сегодня видел во сне, что несу тебя…

— Как всегда, — улыбнулась я.

— Да, несу тебя, как всегда, а твои глаза сияют, как озеро в нашей лощине… Знаешь, когда солнце…

— Глаза у меня стеклянные! — невольно съязвила я.

Он открыл свои щелочки на этот раз так широко, что я увидела глаза почти такие же, как у прекрасной Ап-ак: настолько черные, что был незаметен переход в зрачок.

— Это я тогда сказал, — признался он. — Я не понимал ни черта!

— Ты и сейчас ни черта не понимаешь, — успокоительно сказала я. — Спи, потом поговорим.

Он послушно сомкнул веки.

— Я тебе скажу, — начал он тихо. — Все приуныли. Утром никто не будил… Девочки так и лежат в постелях целый день. Рыбаки и те удочки забросили… А погода съемочная. Я вышел на палубу и подумал: «Все облака разошлись, небо чистое, как ее душа…» Все же не верилось, что ты меня обманула…

— Молчи! — прикрикнула я, уже чувствуя, что имею над ним полную власть. — Спи.

Он вздохнул и немного повозился, устраиваясь удобнее.

— Положи на меня руку, чтобы я знал, что ты здесь, — сказал он, как маленький.

Присев на угол койки, я положила руку на толстый край его шерстяного носка. Мне стало ясно, что сердце этого хорошего человека, очень честного и очень милого, неравнодушно ко мне. Только у меня не было к нему ничего, кроме благодарности и сочувствия.

Через пять минут Анвер уже спал, и я вышла из каюты.

На этот раз я не постучала в дверь не от растерянности. Я не желала считаться с ними и соблюдать какие-то приличия.

Распахнув дверь, я увидела, что Анна Николаевна пишет. Рядом лежал конверт, и я невольно заглянула. «Москва, Томилино…» Она писала своей матери, моей бабушке!

Видимо что-то прочитав в моих глазах, она молча ждала. Я, прикрыв дверь, сбивчиво, но сразу начала:

— Вы поступили нечестно… Если бы я знала, чему способствую своим молчанием, я никогда не согласилась бы….

— Еще что скажешь? — спросила она спокойно.

Я старалась говорить как можно сдержаннее:

— Вы должны сами просить, пока не поздно, чтобы Евгений Данилович продолжал работу. Представитель главка помнит вас талантливой танцовщицей, а вы должны ему объяснить, что здесь совсем другая работа… Евгений Данилович очень добр, он, наверное, согласится, чтобы вы продолжали ставить танцы вместе с Хабиром…

— Ты, наверное, бредишь? — холодно спросила она.

— Нет, — твердо ответила я. — Хочу предупредить: если вы с Вадимом…

— Ах, вот оно что! Ты ревнуешь этого мальчишку ко мне! Да ты, наверное, спятила!

Я видела, что понять друг друга мы не сумеем, но упрямо повторила:

— Если вы с Вадимом не откажетесь от своих планов, я расскажу… Вы сами знаете — это вам не по силам… Вы погубите нашу картину… Против вас все, и этого так не оставят.

— Ты, я вижу, успела уже сговориться с башкирами! — потеряв самообладание, крикнула она. — Хорошо же ты отблагодарила за хлеб, который ела в моем доме! Приятно видеть такую благодарность! Моей матери это будет неожиданным сюрпризом…

— Вы ее не впутывайте, — сдерживаясь, сказала я.

Она встала и с бледным, искаженным лицом подошла ко мне. Остановиться я уже не могла:

— Мне было непонятно, почему в театре вас все называли «чума». Я думала, что за горячность. А теперь вижу, что там давно узнали, сколько зла вы несете честным людям!

Она хлестнула меня по лицу изо всей силы:

— Дрянь! Какую змею я пригрела в доме!

Остолбенев, я не шелохнулась, хотя в ушах загудело. Да, я ела хлеб в ее доме, не раз видела от нее ласку, и это словно пригвоздило меня к месту.

Она ударила еще и крикнула:

— Завтра будешь танцевать и не откроешь рта! Слышишь? К сожалению, невозможно тебя выгнать совсем. А сейчас вон отсюда! Вон!

Она распахнула дверь.

— Я не отступлю, — тихо сказала я, выходя из каюты.

Левая щека горела, но я заставила себя не притрагиваться к ней и твердо зашагала по безлюдному коридору. Я не знала, куда идти, потому что в моей каюте спал Анвер, и без того огорченный. У меня только хватало соображения, чтобы не расстраивать его еще больше, новее остальные мысли спутались, и я могла лишь механически передвигать ноги.

* * *

Как я оказалась в каюте Хабира и Венеры, не помню.

Их обеспокоенные, жалостливые лица вернули мне самообладание. Отведя его руку со стаканом, я сделала попытку пошутить:

— Вода помогает не всегда…

И все же поспешила сесть на нижнюю койку, хотя на ней была разбросана одежда. Венера опустилась рядом, а Хабир, захлопнув раскрытый чемодан, присел на него у наших ног.

— Она кричала на весь пароход, — сказал он тихо. — Мы сначала не решались вмешиваться в личные дела, а когда я, не выдержав, кинулся — ты уже шла…

— Я ничего не могла сделать, — шепотом призналась я, но, наконец поняв, что оказалась здесь не случайно, воскликнула: — Почему же ничего не делаете вы? Ведь знаете, что происходит…

— Пытался, — безнадежно сказал Хабир. — Говорил вчера из райцентра по телефону с обкомом.

— Неужели они… Не может быть!.. — перебила я.

— Видишь ли, — замявшись, начал Хабир, — тут длинная история. Перед началом съемок я настаивал, чтобы главные роли дали нам с Венерой. Мы ведь с ней и затеяли когда-то этот спектакль, первые танцевали… Я требовал, горячился, объяснял… Еще тогда представитель главка обвинил нас в задержке съемок… И он был прав. Именно те три недели споров и выбили сразу картину из плана. Надеялись наверстать… Но пошли другие трудности: Анна Николаевна да еще непогода…

— Мы старались как могли загладить свою вину. Помогали Анверу, тебе, другим балеринам, — пояснила Венера, но тут же воскликнула: — Не в этом дело!

Хабир хмуро кивнул:

— Теперь директор киностудии меня обвиняет, что я опять затеял прежнее и задерживаю работу… Требует, чтобы я не вмешивался в их дела…

— Но это невозможно! — ахнула я и невольно приложила руку к левой щеке.

Хабир встал и, раскрыв чемодан, на котором сидел, достал чистый платок.

— Я послал все-таки телеграмму с протестом от себя и от Венеры, — сказал он и, облив платок водой из стакана, отжал и приложил к моей левой щеке.

— Мы с Анвером не будем танцевать без Евгения Даниловича! — сказала я и, взяв из рук Хабира мокрый платок, прижала его к щеке уже сама. — Я договорюсь с Анвером.

Они взглянули на меня удивленно. Хабир покачал головой:

— Снимаются артисты нашего театра, работа их должна быть показана всему Советскому Союзу. Анвер не может безнаказанно так поступить… Он не имеет права срывать работу всего коллектива…

Он вдруг что-то быстро сказал Венере по-башкирски. Я расслышала только слово «курай».

— Яхши, — ответила Венера и сказала мне: — Он сказал, что тебе надо узнать всю историю с начала…

Они рассказывали долго. Вспоминали тяжелые годы после войны, болезнь Венеры, которой в то время было столько же лет, сколько мне сейчас. Рассказывали, как, выздоравливая, она мечтала танцевать в своем национальном балете, как, живя в нетопленной комнате, они сочиняли историю превращения камышей, изобретение первого курая, как Хабир тут же, закутанный в полушубок, изображал яростные танцы пастуха, сражающегося с баем… А Венера, еще лежа в постели, придумывала движения «камышей».

— Мы были слишком молоды, боялись доверять своим силам, а хотели, чтобы балет получился прекрасным, как в наших мечтах, — закончила Венера. — Театр пригласил нам в помощь Анну Николаевну.

Я молчала. Хабир вздохнул.

— Мы не спорили, когда она говорила: «Мое произведение!» Хотелось, чтобы люди видели наши народные танцы, сочувствовали судьбе башкирских героев…

Я молчала.

— Ты все поняла? — спросил он.

— Приблизительно, — ответила я. — Только вы поступили неправильно.

Они переглянулись.

— А как бы сделала ты? — спросил он немного обиженно.

— Не знаю. Но вы уступили, и вот опять она хочет… — я вспомнила слова Фатымы, — хочет загребать жар чужими руками!

— Может быть, и так, — неожиданно согласился Хабир. — Тогда мы не хотели рисковать дорогим для нас делом ради себя самих. Думали, что это только нас касается. А теперь… За мой вчерашний резкий разговор и телеграмму уж наверное я получу какое-нибудь взыскание как парторг.

— Конечно, спокойнее жить без всяких неприятностей, только я лучше умру, а не смирюсь!.. — выпалила я и, отняв платок от щеки, приложила его ко лбу. — Ну что же делать-то?

— Ты как ребенок! — грустно улыбнулась Венера. — Тебе все подай сразу… Пока что не было даже официального обсуждения, одни разговоры!..

Хабир перебил жену:

— Во-первых, Рабига, я надеюсь, что дело это справедливо решится и без твоей эффектной кончины. Не только партийная организация, все вступятся за Евгения Даниловича! И балетные и студийные. А во-вторых, тебе нечего прятаться от людей. Пусть люди тоже поймут, что ты не с «теми»… — Он так же, как и я, назвал их «теми»… — Ты видела Евгения Даниловича?

— Но… до меня ли ему?

— Ты думаешь, ему приятнее думать о тебе как о беспринципной девчонке? — вопросом на вопрос ответил Хабир да еще спросил: — Думаешь, ему не нужна опора честных людей?

Я встала и повесила мокрый платок на спинку стула.

— Подожди, — поднялась и Венера. — Похлопай себя немного по правой щеке… Надо быть одинаково румяной с обеих сторон. Ему не нужно знать подробностей…

* * *

Каюта Евгения Даниловича так же, как и моя, выходила на нижнюю палубу. Сообразив, что голос Анны Николаевны сюда донестись не мог и что обе щеки теперь горят одинаково, я постучала и вошла в каюту.

Собственно, войти было невозможно. Я только втиснулась у порога между осветителями и закрыла за собой дверь.

Все оглянулись, и я увидела, что в маленькой каюте собралась не только вся бригада осветителей, но и крановщик, и пиротехник, и тонвагенщики. Евгения Даниловича зажали в глубине, и его прямые блестящие волосы серебрились у самого окна. Он смотрел на меня вопросительно, но тепло.

Я хотела сделать к нему шаг, но никто не посторонился, и я лишь затопталась на месте.

— Разведка в тылах! — воскликнул кто-то.

Я сначала не поняла, о чем разговор, но следующее восклицание было разящей ясности:

— Пускай подсылают своих наблюдателей! Мы не скрываемся. Пусть похлопает глазищами, коль надо выслужиться перед начальством, как на той съемке!..

С трудом сдерживаясь, я подумала, что не стоит связываться и вступать в спор, но тут же грубо крикнула:

— Поменьше бы загорали да спали во время съемок, может быть, меньше было бы неприятностей!

Все шумно повернулись ко мне, и в глазах… да, в глазах у них было такое же выражение, как у Анны Николаевны перед тем, как она меня ударила… Я невольно покрепче уперлась плечом в косяк.

— Что это, товарищи? — спокойно прозвучал голос Евгения Даниловича. — Оскорбления — доводы неправых.

— Здравствуйте, — сказала я наконец.

— Здравствуйте, Раюша, рад вас видеть, — ответил Евгений Данилович и улыбнулся одними только глазами.

Лица, обращенные ко мне, немного смягчились. Я решила не обращать на них внимания. Иного выхода у меня не было.

— Я не нарочно тогда так танцевала… Я… я не могу с теми. Не хочу…

Между нами неожиданно образовался проход, по которому я протиснулась к нему, и сразу попала в объятия Альфиюшки.

— Я знала… Я знала, что ты хорошая! — принялась она звонко тараторить. — Дядя Женя, я знала…

Но я, подняв легонькую худышку на руки, слушала только Евгения Даниловича.

— Мне было ясно, что на съемке вы думали только о своей роли. Я слишком хорошо узнал вас, Раюша, за время работы, чтобы подозревать другое. И спасибо, что пришли…

— Но как мне быть? — перебила я его. — Я могу репетировать сколько необходимо, потом тренироваться одна… Неужели нельзя нагнать план картины?

— Может быть, но… погубив картину. Я на это не пойду, Раюша!

Пускай на глобусе ты кажешься листком,

Занесенным случайным ветерком,

Башкирия моя! Твой сын простой,

Я восхищен твоею красотой!

Он взял притихшую Альфиюшку за руку, но говорил мне: — Вот как написал башкирский поэт! Нам доверили показать искусство маленького народа так, чтобы вся наша страна узнала, как оно прекрасно.

— Правильно, — убежденно подытожил крановщик Гоша, но тут же спросил: — А нельзя ли все-таки поскорее как-нибудь…

В глазах Евгения Даниловича мелькнули знакомые мне искры.

— Как-нибудь?.. — резко переспросил он. — Слова Ленина о важности искусства кино написаны почти в каждом кинотеатре, но вы, я вижу, не сумели их прочесть… Как-нибудь… чтобы зрители, равнодушно глядя на грубую игру актеров и наспех поставленные танцы, начали от скуки подсчитывать, во сколько обошлись пышные костюмы и все прочее!

— Но что же нам делать! — в замешательстве воскликнула я.

Он, улыбнувшись, отпустил Альфиюшкину руку и положил ладонь на мою голову.

— Надо стараться сделать такой фильм о прошлом Башкирии, который сможет взволновать сердца сегодняшних людей. Фильм может попасть и в страны, где до сих пор существуют надписи: «Только для белых», «Только для европейцев»… А мы своим искусством должны убедить, что любовь, страдания, мужество одинаковы у всех национальностей и рас… Разве я имею право согласиться вместо серьезной кинокартины намалевать так называемый экзотический пестрый коврик, какими еще торгуют на базарах?

— Евгений Данилович, но те-то соглашаются, весь пароход знает!.. — воскликнула костюмерша Галя, в смятении уцепившись за руку своего красавца Виктора. — Мы, конечно, не творческие работники, только мы не хотим их допускать… Мы знаем вас…

Он снял руку с моей головы и осмотрел нас всех добрыми глазами. Только дергающееся веко выдавало волнение, с которым он боролся.

— Дело не в них и не во мне, товарищи. Вы хоть и объявили себя нетворческими, но знаю — поймете мои слова: дело в самом искусстве. Если считать искусство лестницей, по которой можно взобраться к житейским успехам, то не будет никакого искусства.

— Это так, они, конечно, хорошего не сделают… Но… как же с планом? Извините, конечно, — растерянно спросила Галя, видимо предпочитавшая более конкретные объяснения.

— План необходимо пересмотреть… Вы знаете, как все работали, и у нас много серьезных причин, чтобы настаивать.

— Уж мы скажем! — угрожающе воскликнул крановщик Гоша. — Всё скажем! Мы и свою вину не испугаемся признать, как Рая упрекнула! Им, театральным, легче на месте. А наши комсомольцы то в поездках, то отгул за переработку… Ну да и в студии-то больше насчет общих вопросов: членские взносы, политучеба. Насчет искусства дело не доходит…

— Недоучли мы, Евгений Данилович!.. — сказал Виктор, смущенно теребя свои роскошные кудри. — Конечно, свет мы всегда ставим без задержки… Ну, думали, это только нас и касается… Недопонимание, конечно!

— «Недоучли», «недопонимание»! — повторила Альфия удивившие ее слова и, невольно скопировав интонации кающегося бригадира, вызвала общий смех.

Улыбнулись даже мы с Евгением Даниловичем. Альфиюшка же, довольная неожиданным эффектом, заливалась как звонок.

Зяма, открывший в это время дверь, остолбенел от удивления и только моргал близорукими глазами.

— Раю вызывают, — растерянно сказал он. — Может быть, здесь…

— Она здесь, — сказал Евгений Данилович и протянул мне руку.

— Я хочу работать только с вами! — воскликнула я, пожимая его руку.

Зяма попытался протиснуться к нам, но застрял на полдороге…

— Разрешите и мне! — крикнул он, близоруко щурясь и глядя совсем не в ту сторону, где стоял Евгений Данилович. — Разрешите и мне сказать, что я надеюсь работать с вами до окончания этой картины, а на следующей, может быть, стать вашим ассистентом вместе с Леной…

— Я пойду с тобой, — сказала мне Альфия.

Но я почувствовала неладное и, опустив ее на пол, шепнула:

— Ты должна развлекать дядю Женю.

В дверях обернулась, но лучи заходящего солнца заглянув в окно, ударили мне в глаза, и я увидела только очертания фигур в струящемся золотом воздухе.

* * *

Выйдя из каюты, Зяма сказал:

— Вас вызывает Копылевский.

Я остановилась:

— Вызывает?

— Ну да, — уныло подтвердил Зяма. — Завтра хотят назначить вашу репетицию… То есть репетировать ваш танец…

— Какой танец? Я не могу!

— А что же будет?

— Зямочка, я не могу.

— Понимаю, — так же уныло сказал он. — Я тоже ничего не могу…

Мы вопросительно смотрели друг на друга. В машинном отделении опять страшно затарахтело, так что палуба под нами задрожала, и я равнодушно подумала о возможности взлететь на воздух вместе с нашим котлом.

— Пожалуй, надо посоветоваться с Леной, — предложил Зяма, не обратив внимания на пыхтение парохода.

Шагая по коридору первого класса, я невольно со страхом смотрела на двери Анны Николаевны и Вадима. Никто из них не показался, и я торопливо нырнула в каюту Лены.

— Куда ты провалилась? — встретила меня Лена.

— Обыскали весь пароход! — воскликнула Мая-администратор. — Мы вошли к ней, к Анне Николаевне, а ты уже исчезла…

Они, окружив, взволнованно рассматривали меня.

— Мы всё слышали, — тихо шепнула художница, и ее лицо шахматного коня сделалось жалким оттого, что, быстро заморгав, она хотела скрыть набежавшие слезы.

— А-а, — неопределенно протянула я. — Да-а…

— Ладно, — сказала Лена. — Ты, я вижу, ничего… А мы сильно испугались за тебя. Давай-ка отдохни с нами… Ложись на мою койку.

— Ее Копылевский вызывает, — тихо сказал Зяма.

— Давай ложись! — как будто не расслышав, прикрикнула на меня Лена. — Лежи, раз такое дело!..

Они втроем буквально затолкали меня под одеяло, сняв туфли и теплую куртку.

— Где у нас валерьянка? — спросила Лена.

Мая-администратор, достав с полки пузырек, начала капать во все чашки, стоявшие на столе. Другая Мая доливала их водой.

— По двадцать капель всем, — объявила Лена, подавая мне одну из чашек. — Все нуждаемся. Тебе, Зяма, во вторую очередь… Надо?

— Давайте, — согласился он.

Мы выпили все. Зяма — во вторую очередь.

— Дела! — вздохнул он, ставя чашку на стол. — Мы пришли посоветоваться.

Все вздрогнули от резкого стука.

Дверь отворилась. В ее проеме запылал красный свитер Вадима. Его лица я не видела. Не смотрела…

— Рая. Мне необходимо поговорить… — сказал он, так и оставшись у порога, никем не приглашенный пройти дальше.

Я никогда не смогу объяснить, почему в эту минуту мне стало ясно, что он усомнился в своем замысле и ему нелегко было видеть меня. Острая жалость шевельнулась в моем сердце, и я подняла на него глаза. И опять я не смогу объяснить, почему я это поняла, но в его просящем взгляде я прочла желание оправдаться и добиться моего сочувствия.

— Раечка, поймите, — продолжал он, — нашу киностудию необходимо выручить. Для этого кое-что придется снимать по-новому. Я прикинул и вижу, что придется заменить вашими танцами некоторые народные пляски. Мне нужно обязательно посоветоваться с вами.

Он говорил, как всегда, спокойно-округлыми фразами, но взгляд беспокойно метался. Яркие отсветы красного свитера делали его лицо неузнаваемо грубым, искусственность наивного добродушия так и бросалась в глаза. Почему я не замечала этого прежде, понять было невозможно. Собравшись с силами, я ответила:

— Мы уже все выяснили с Анной Николаевной.

— Анна Николаевна согласится! — воскликнул Вадим, не поняв моего намека, а может быть, не зная о происшедшем. — Это наилучший выход. Массовые пляски потребуют слишком много съемочных дней… Для быстроты снимем народ в живописных группах в пробежках, как массовку, без танцев. И зрителю будет приятнее смотреть на танцы молодой очаровательной балерины. А ваше лицо даже грех не снимать крупным планом!

Нет, он не смог понять ничего! Даже того, что никакие мои фотогеничные портреты во весь экран не смогут меня обрадовать, если мою роль кроткой, но мужественной девушки сведут к экзотическим танцам красотки из мусульманского гарема… Я закрыла глаза, чтобы не видеть его лица, которое прежде казалось мне совсем иным, и сказала:

— Не могу.

— Утром я привезу врача из районной больницы, — сказал Зяма. — Он оформит Рае бюллетень…

— Почему же вы сразу не сказали, что она так больна? — неуверенно спросил Вадим, но, открыв дверь, властно добавил: — Зяма, прошу вас пройти ко мне.

— Я… я… — невнятно забормотал Зяма и вдруг выпалил: — Я должен идти к Евгению Даниловичу.

Вадим, будто споткнувшись, остановился:

— Вы, как помощник режиссера, всегда находились в непосредственном подчинении у меня…

— Но иногда у помощника режиссера имеется совесть, и он, окончив свой рабочий день, имеет право подчиняться ей.

В каюте наступила тишина. Я лежала с закрытыми глазами, вдыхая густой запах валерьянки, заполнивший каюту. Наверное, всю жизнь запах валерьянки будет напоминать мне ту ужасную минуту.

Я слышала холодный плеск осенней воды за тонкой обшивкой, глухой шум дальнего леса и прерывистое Дыхание Вадима. Как мне хотелось, чтобы он сказал:

«Довольно. Идемте вместе к Евгению Даниловичу и сделаем все как надо»…

Дверь с грохотом захлопнулась. Я открыла глаза. Вадима в каюте уже не было.

— Я хоть и близорук, но ясно вижу… — вздохнул Зяма. — Вижу, что в киностудии мне не работать!

— Не болтай пустяков! — прикрикнула Лена. — Кто это им позволит?.. Сегодня на партийном собрании мы так и заявили: очковтирательство!

Лена раздраженно швырнула косынку, которую держала в руках.

— Таким, которые производства и не нюхали, трудно доказать… Им в кабинетах кажется, что можно выехать на посулах! — сказала Мая-администратор, и ее бледное лицо вспыхнуло.

Лена снова схватила косынку и пошла к двери, воскликнув:

— А я все равно буду доказывать: очковтирательство!

Она хлопнула дверью еще сильнее, чем Вадим. Зяма молча вышел за ней.

Я села на койке.

— Лежите, зачем вам быть в своей каюте?.. — сказала Мая-художница.

Но я уже спустила ноги, нащупывая ими свои туфли. «Очковтирательство»… Это грубое слово напомнило мне, что «те» сами признались в невозможности выполнить план и «потом договориться»…

— Успокойся! Куда ты? — воскликнули обе Маи.

Но мне нужно было разобраться во всем самой. Я тихо выскользнула в коридор, уже по-вечернему освещенный электричеством.

Пройдя всего несколько шагов, я остановилась. Неумно было не разузнать о партийном собрании, не спросить Лену и Маю об их собственных планах. Замечание Маи о трудности споров с кабинетными работниками и все поведение взволнованной Лены говорили, что дело неладно. А обещание Вадима снимать меня и крупно и по-всякому разве не обозначало его уверенности в своем успехе? Я сообразила все это с опозданием. Рухнувшие надежды на раскаяние Вадима, видно, совсем лишили меня здравого смысла.

Я никогда не надеялась причислить себя к «умам, способным двигать вперед прогресс», как написано в одном школьном учебнике. Мне было ясно всегда, что хорошо учиться и следить по газетам за международным положением еще не означает быть умной. И пусть бы уж при мне оставалась моя глупость, если считать умниками таких, как Вадим и Анна Николаевна. Но хотелось бы побольше простой сообразительности для того, чтобы понять, поверят ли мне, если я расскажу об их сговоре, и кому сейчас рассказать.

В эту самую минуту я увидела толстого директора киностудии, выходившего из каюты. Конечно, я почувствовала сомнение в своем поступке, но, увидев чемодан в руке толстяка, я побоялась опоздать со своим разоблачением и преградила ему дорогу.

— Простите, мне необходимо переговорить, — сказала я.

Он важно кивнул:

— Прошу.

— Не хотелось бы здесь…

Строго пошевелив бровями, он внушительно сказал:

— К сожалению, спешу.

Я схватила угол его чемодана и быстро заговорила:

— Только одну минуту… Дело вот какое… Мне известно… Вас обманывают! Я сама от них слышала! Анна Николаевна и Копылевский знают, что не смогут выполнить план… Им только важно добиться своего… Не уезжайте, нужно разобраться!

Брови ощетинились, словно колющее оружие, когда он угрожающе сказал:

— Это что за сплетни! Как вы смеете разводить в коллективе смуту? Вас, кажется, зачислили в Большой театр? Придется сообщить… Для советской артистки важен не только талант, но и сознательность…

— Я говорю правду! — воскликнула я.

Он только засопел носом и с достоинством пошел к выходу из коридора.

Видимо, для советской артистки, кроме таланта и сознательности, важно и еще что-то, чего у меня не было. Многие девочки в нашей школе за словом в карман не лезли, могли за себя постоять, я же умела только работать!..

Я увидела осунувшееся лицо Михаила Алексеевича, больше чем всегда похожего на озабоченного филина. Он неуверенно улыбнулся мне и прошел мимо вместе с худым человеком в берете, который молча поклонился. Я кивнула головой, когда они уже прошли, и побрела на верхнюю палубу.

Уже совсем стемнело. Буксиры появлялись из-за поворота с предупреждающим гудком.

Загорелись наши сигнальные огни.

Капитан Иван Агеевич крикнул что-то в переговорную трубку и остановился возле меня. Теперь мы вдвоем смотрели вслед речным путникам и встречали новых. Потом послышались шаги, и третий человек стал рядом с нами. Я даже не оглянулась, такая вдруг охватила меня усталость.

— Ну-ну! Уехало начальство. Проводил! — сказал подошедший, и я узнала Михаила Алексеевича.

— Здорово тебя драили? — спросил капитан.

— Не в этом суть! — грустно воскликнул Михаил Алексеевич. — Он мне говорит, директор-то: если бы мы не были однополчанами, так я тебя еще не так бы взгрел!

— Вы что же, вместе демобилизовались? — поинтересовался Иван Агеевич.

— Он первый, как только получил звание майора, — с готовностью начал рассказывать Михаил Алексеевич. — Его сначала директором птицефермы направили, ну я тогда и напросился к нему на работу. А когда я демобилизовался, он, оказывается, устроился в городе на киностудии. Побоялся в район ехать, все-таки не специалист он в сельском хозяйстве… Тут он сам меня стал звать. Уговаривал, что необходимо опереться на своих людей в новом деле…

Я, как всегда, позже времени взорвалась:

— Думаете, что если уток откармливать, так знания нужны, а для искусства — несколько раз в театре да в кино побывал, и хватит, можно руководить? Мы с детства учимся всю жизнь, на личные жертвы идем, а потом приходит человек, побоявшийся выращивать кур, и начинает нами командовать!

Он сердито фыркнул:

— Думаю, Анна Николаевна не много личных жертв принесла ради искусства! — А потом, усмехнувшись, добавил: — Я просил, чтобы мне прислали замену. Меня на завод завгаром приглашают. Там уж, я знаю, дело по мне… А мой однополчанин пускай сам все кругом возглавляет… Важный стал, только аллилуйщину слушает…

— А как же на партсобрании-то? — удивился капитан.

— Ну, прямо скажу, незаконно тоже он поступил. Мы с Евгением Даниловичем просили дополнительный срок, а Копылевский обещается с балетмейстером в старый уложиться. Валя-оператор за них. Вася и ассистент Лена спорят, что невозможно. Так начальство их в пессимизме, в паникерстве обвинило…

— И что же? — нетерпеливо перебил Иван Агеевич.

— При голосовании наша взяла… Ну, а директор высказался, что дядя Степа, шофер Ваня и я не авторитетны в знаниях…

— Потерявшие совесть люди! — воскликнул Иван Агеевич. — Я тридцать четыре года работаю на реке, всякого насмотрелся. А такое, признаюсь, впервые!

Я поняла, что он говорит не только о директоре, но и об Анне Николаевне с Вадимом. Мы вздохнули втроем, как по команде.

— И что же? — повторила я вопрос капитана.

— Так и не договорились, — снова вздохнул Михаил Алексеевич. — Евгений Данилович про задачи искусства, директор про плановый отдел, а этот, из главка, только вопросы задавал. Сам так и не высказался.

— Но как же они уехали? — возмутилась я. — Артистов вовсе не спросили, общего собрания не было…

— Считают, что дело внутристудийное.

— Как?

— Ну, одной только киностудии касается…

— Ничего себе! — иронически сказала я, чувствуя, что вскипаю. — Только и со студийными не очень считались. Комсомольцы что же, не люди?..

— Ох, Раюша! — жалобно воскликнул наш директор группы. — У меня язык опух, начальству объясняючи…

— Без всякого толка, как видно, — не считаясь уже ни с разницей положения, ни с возрастом, сказала я. — Куда же они поехали, если ничего не решено?

Он отмахнулся от меня и пошел к трапу. Опустился на несколько ступенек и под лампочкой все же оглянулся, с неожиданной теплотой посмотрев на меня.

— В обком, утрясать, — ответил он и добавил: — Не расстраивайся, достаточно, что у взрослых мозги от забот набекрень съехали…

Капитан тоже направился к трапу и через несколько секунд, уже снизу, донеслось:

— Тридцать четыре года на реке, а такого…

Я осталась наедине со своей приятельницей-речкой. Она ласково журчала на быстрине и почти без плеска обтекала наши борта. Ветер стих, стало теплее, и она опять притворилась тихоней. И опять потянуло плыть куда-то по этой украшенной сигнальными огнями воде. Подальше от «тех» и от раздоров на «Батыре».

Пускай на глобусе ты кажешься листком,

Занесенным случайным ветерком,

Башкирия моя!..

Уплыть бы на буксире номер тринадцать! И взять с собой Евгения Даниловича… Он подошел бы тем людям. Он тоже делает дело ради самого дела, а не для того чтобы завоевать положение или покрасоваться.

Но нельзя же оставить «тем» спящего в моей каюте Анвера! И Зяму с Леной нельзя. А всегда сердитого Васю, который так меня обругал? А девушек кордебалета? Нет, нет и нет! Я не хочу им оставлять даже самовлюбленного Виктора, даже парней из тонвагена, которых почти не знаю.

И я не могу ждать в сторонке, если даже всего одно-единственное дорогое людям дело попадет в руки таких, как Анна Николаевна и Вадим.

Нельзя успокаиваться тем, что это нехарактерный, исключительный случай. Не должно быть ни одного. И пусть у меня от споров опухнет язык, а в голове от забот все съедет набекрень.

* * *

— Где живут Мансур и Гюзель? — спрашивала я под окнами домов в Старом Куштиряке.

Пока я добежала до деревни, наступила ночь. Из окон старых домишек уже не просачивался свет. Из темноты мне что-то отвечали по-башкирски. Я, ничего не понимая от волнения, отходила к следующему дому:

— Где живут Гюзель и Мансур?

В ответ опять что-то объясняли по-башкирски. Из коровников доносились громкие вздохи и мерное пожевывание, кое-где лаяли собаки, а я бежала дальше. Мне помнилось, что Гюзель рассказывала, как, вернувшись с работы в перерыв, застала нашу репетицию. Значит, она должна жить где-то здесь. Когда единственная улица деревни кончилась, я уже смело постучала в дверь последнего домика:

— Гюзель! Мансур! Вы здесь?

Послышались шаги, и дверь отворилась.

— Р-р-рая, вы? — узнала я голос Ивана Дмитриевича и очертания его коренастой фигуры.

— А что вы тут делаете? — удивилась я. — Мне Гюзель нужна…

— М-мы с «козликом» здесь живем… Н-на пароходе тесно… Гюзель внизу, в н-н-новом…

— Нет, она где-то здесь! Она говорила…

— Т-тут родители, а она с Мансуром. Н-н-но, что случилось?

— Долго объяснять, Иван Дмитриевич! В общем, я хотела у них переночевать…

— И-идемте, провожу, — сказал он и, сойдя с крыльца, повел меня к спуску.

Конечно, по дороге я рассказала ему все, вплоть до того, что, вернувшись в свою каюту, нашла Анвера все еще на койке боцмана. Утаила лишь, что, пожалев съежившегося от холода верзилу, я укрыла его своим фланелевым халатом.

Лихой шофер, Иван Дмитриевич показал себя медлительнейшим из пешеходов.

— Т-тише, ногу зашибете! О-о-осторожно! — только и слышала я от него всю дорогу, пока мы не остановились у большого дома, и он, барабаня в темное окно, объявил: — 3-з-здесь!

Конечно, меня угощали чаем. Достали из погреба молоко. Кажется, я пила и чай и молоко, но при этом не переставая говорила. Я не пыталась объяснить, почему прибежала именно к ним. Я и сама поняла только позже, что на пароходе меня, как самую младшую, все подавляли своим авторитетом. Я растерялась от всех сложностей, всех «за» и «против». Мне же казалось важным решить все самостоятельно, просто, по совести. Но в одиночестве я не хотела этого делать, и та спокойная искренность, которую я с первой встречи почувствовала в Мансуре, привела меня в Куштиряк. Разбираться в этом было некогда. Мне казалось, что я должна подробно рассказать все происшедшее, если явилась непрошеным гостем, да еще ночевать.

Мужчины, выслушав, продолжали молчать, а раскрасневшаяся от волнения Гюзель сказала:

— Этого не может быть! Я не верю!

— Вот Иван Дмитриевич подтвердит многое! — кивнула я в его сторону, понимая, что в мой рассказ поверить нелегко.

— Значит, он ошибает! — объявила Гюзель, сгоряча путая русские слова и не желая ждать, когда наш Иван Дмитриевич раскачается и произнесет первую фразу. — Зачем такая склока культурным людям?

— Какая же склока? — удивилась я. — Это конфликт нашего производства. Одни работают для дела, для нашего искусства, а другие хотят показать только себя. Наверное, не только у нас это возможно, что кто-нибудь пускает пыль в глаза, наплевав на интересы дела…

— Ни у нас в колхозе, ни у соседей такого не слышала! — перебила меня Гюзель.

— Куштиряк и соседи еще не весь Советский Союз, — спокойно сказал Мансур. — Очковтирателей хватает, наверное…

— У н-н-нас н-на «Батыре» пока остались, — пришел мне на помощь Иван Дмитриевич.

Спотыкаясь на каждом слове от волнения, он объяснил, что получившийся от приезда начальников результат был неожиданным для всех. Никто и опомниться не успел.

— И получилось, что одна подлая баба победила сотню добрых людей? — не утерпев, насмешливо спросила Гюзель.

— Еще не победила! — воскликнула я.

— Помолчи, — сказал ей Мансур и спросил у меня: — Что сделано людьми?

Я, поняв, что этим словом он называет не Вадима и не Анну Николаевну, сказала:

— Артисты и работники киногруппы послали, кажется, несколько телеграмм и писем с протестами…

— Бумага только для бюрократов защита, — заметил Мансур. — Слово больше сердцу говорит…

Я невольно улыбнулась, услышав от молчаливого Мансура такой отзыв о слове. А Иван Дмитриевич от досады хлопнул кулаком по столу.

— П-прозевали здесь! Т-т-теперь в область не поедешь! — воскликнул он.

— Я поеду! — сказала я.

— Объяснить сумеешь? — просто спросил Мансур.

— Не знаю. Наше дело еще менее ясное, чем обработка поля, ошибиться легче и начальству…

— Не разобравшись, могут и тебя наказать? — продолжал расспрашивать Мансур.

— Не знаю. Может быть, не буду исполнять главную роль в фильме, а может быть, и в Большой театр не возьмут работать…

— Это плохо?

— Очень плохо.

— Когда надо, комсомол не побоится от хорошего отказаться и на трудное дело пойти! — воскликнула Гюзель. — И целина, и стройка…

— Не агитируй, — спокойно сказал ей муж. — Все сагитированы. Дело тут другое. Искусство.

— Все равно, Мансур, это же мой труд! — воскликнула я, уже теряя терпение оттого, что не умею объяснить даже расположенным ко мне людям. — Понимаете, мы, комсомольцы, работающие в искусстве, тоже должны бороться за успехи своего труда, а грязь выметать!

— Честное слово, думала: для танцев только ноги нужны, — рассмеялась Гюзель. — А вон какие дела!

— Да, ноги нам нужны для работы, но руки тоже должны быть чистыми! — обиделась я. — Мы такие же люди, как все!

— Я и говорю, что прежде у меня ошибка была! — бросилась меня обнимать Гюзель.

— Не сердись, туганым, — улыбнулся Мансур и спросил: — Анвер что сказал?

— Анвер? — смутилась я. — Он не знает…

Мансур только вскинул бровь.

— Мансур, я уверена, что Анвер будет за всякое честное решение… Но в случае неудачи я хочу отвечать за все сама…

Мансур, помолчав, кивнул головой.

Мы совещались до зари.

Гюзель и Мансур отправились на работу, а мы с Иваном Дмитриевичем начали карабкаться в Старый Куштиряк. Этот путь он сопровождал все теми же восклицаниями:

— Т-тише! Н-ноги! — И еще добавлял: — В-вот, черт побери, дорожка!

На «Батыре» еще все спали, когда мы подъехали к нему на «козлике». Иван Дмитриевич пошел со мной на пароход.

В боцманской каюте было уже пусто. Фланелевый халат висел на гвозде, койка аккуратно заправлена, так что не придрался бы и сам боцман.

Я достала из-под койки чемодан и начала быстро укладывать свои вещи. Чем полнее он становился, тем больше меня охватывал страх.

Может быть, я ничего не сумею. Ведь Мансуру и Гюзели мне пришлось рассказывать всю ночь, пока они поверили мне. Может быть, я не вернусь сюда уже никогда. Тогда эта дорогая мне роль башкирской девушки, эта каюта, эта река… Я никогда не увижу их…

Не удержавшись, я подошла к окну взглянуть на реку. Но «Батыру», видимо, начали продувать трубу, и густой черный дым плотным клубящимся облаком спустился до самой воды. Крупные хлопья сажи траурным снегом опустились на ее поверхность. Только эта покрытая сажей вода и просвечивала сквозь дым под окном.

Прижавшись лбом к стеклу, я увидела, что справа и слева виднеются светло-розовое утреннее небо и дальний лес на повороте нашего берега. Они словно напоминали, что жизнь не вся черна, что, упершись лбом в поток сажи, нельзя забывать скрытых за клубящейся дымовой завесой высоких белых берез на полукруглом выступе берега и живого блеска реки… Нет, все это прекрасно существует, а дым развеется, и сажу разметут волны и ветер.

— Р-раечка, — тихо сказал Иван Дмитриевич, — пора.

Я глубоко вздохнула и прошептала:

— Да.

Он вышел с чемоданом и, оглянувшись, кивнул. Крадучись, мы сошли на берег. С тихим всхлипом двинулся вперед «козлик». Я оглянулась на «Батыра», все еще выпускающего клубы черного дыма. В конце года наш гостеприимный старик пойдет на слом. Может быть, я еще увижу его?

— С-сколько у вас денег? — спросил Иван Дмитриевич, когда «Батыр» скрылся за поворотом. — Р-расходы будут большие, могу рублей двадцать…

— Спасибо, Иван Дмитриевич, ведь и я тоже зарплату получила да суточные…

— С-смотрите, — сказал он ласково и дал газу.

Мы неслись знакомой дорогой. Свернули направо от речки, и голая длинная ветка знакомо хлестнула ветровое стекло. Больше месяца назад кто-то из наших хотел оторвать ее на ходу, но она, хоть и была сломана, держалась крепко и опять вот ударила, напоминая о себе. Вот картофельное поле куштирякского колхоза. Картошка уже выкопана… А вот знакомая куча хвороста, собранной» кем-то еще в начале лета. Направо от него «дорожка невесты». Сейчас здесь только мусор, остатки красок, щепки, обрубленные ветки. А вот знакомые два стога сена. Высохшая вокруг трава стала редкой, высокая полынь изломана, не видно ни одного цветка. С низкого облачного неба на ветровое стекло упала капля, другая, десятая… Но все это полно чарующей прелести. И осенние луга и лес говорили: жизнь прекрасна… А дождик так и не пошел, хотя стало теплее.

Иван Дмитриевич начал развлекать меня разговором. Смеясь, рассказал, что Вася собрал в чемодан все вещи Вали и выставил в коридор. Директор группы, которого Валя привел, сказал громко, на весь пароход:

«Насильно вселить не могу. Не имею права оскорблять Васю».

От Валиной важности ничего не осталось.

«Послушай, ну, открой… — жалобно просил он, стуча в дверь. — Васька, ну я понимаю, я вел себя как дурак… Ты же знаешь, что я не подлец… Послушай… Я хочу объяснить, что был не прав…»

Вася отпер дверь.

Для нашего милого шофера в этом рассказе было слишком много трудных звуков, и его хватило на все семьдесят километров пути.

Мы приехали почти в обрез, к самому отлету. Купив билет, мы уже бежали во всю прыть, и на прощание Иван Дмитриевич только успел крикнуть:

— Т-т-танкисты!..

Я вошла в самолет и оглянулась, но дверь захлопнули перед моим носом. Подбежав к окну, я увидела, что Иван Дмитриевич все еще продолжает шевелить губами. Ну да, это ведь довольно большая фраза:

«Танкисты знают только слово «вперед». Назад — ни шагу!»

Самолет выруливал на взлетную дорожку, и я закрыла глаза, почувствовав сильнейшую усталость.

* * *

Рассказ мой подходит к концу.

В тот же день я начала обход областных учреждений, которые могли помочь нашему делу. И тут в разговорах с разными людьми я выяснила, что обладаю красноречием не больше, чем контуженый Иван Дмитриевич и молчаливый Мансур.

Меня охватил страх. Теряясь, я уже не могла связать и двух слов. А та «моложавость», за которую меня взяли сниматься, как считал Анвер, здесь производила на моих собеседников самое неблагоприятное впечатление. Я со своей длинной шеей и наивным выражением лица, наверное, казалась им подростком, неразумно занявшимся не своим делом. Меня любезно выслушивали, но… Но все нужные мне люди либо отсутствовали, либо были очень заняты.

С горя я купила в парфюмерном магазине за рубль перламутровую губную помаду и на пять копеек шпилек. Там же, перед зеркалом, я толстым слоем намазала губы, далеко выйдя за пределы собственного рта. После этого, воткнув всю пачку шпилек в свои волосы, я сделала подобие модной прически, эффектность которой полностью исчерпывалась ее прозвищем «опухоль мозга». Продавщицы, издали наблюдавшие за мной, сказали вслед что-то вроде: «Мама выпорет». Все же мне казалось, что косметика должна старить.

Я вошла в приемную областного управления культуры, стараясь держаться развязнее, но… увидела, как навстречу мне, решительно шевеля бровями, поднялся со стула директор киностудии. Кажется, он направился к двери, на которой была табличка с надписью «Начальник отдела», кажется, он не узнал меня, но все это я осмыслила, когда уже опрометью выбежала на улицу. Я почему-то очень испугалась встречи с директором и не могла себя заставить вернуться.

Презирая себя за беспомощность, я поплелась по улице. Если бы на моем месте был Анвер, он, вероятно, принялся бы крутить бесконечные туры, чтобы успокоиться, но я в смятении чувств могла только посредством короткой операции со шпильками ликвидировать «опухоль мозга», а сочный цвет губной помады перенести на свой носовой платок. Теперь эта гримировка казалась мне бессмысленной глупостью человека, у которого не хватает смелости отстаивать свои убеждения. А ведь Евгений Данилович говорил, что наше искусство могут увидеть и в странах, где еще во множестве существуют надписи: «Только для европейцев». Если б я жила там, они коснулись бы и меня! Такая мысль мне пришла на ум впервые. Я даже остановилась от неожиданности.

Я — азиатка — принадлежу к расе монголоидов. Прежде это, кажется, называлось «желтая» раса. Расисты должны считать, что я низшее, неполноценное существо. Я — низшая, желтая… Смешно! Смешно вовсе не потому, что моя кожа светлее, чем у «белой» Коняши. Мы с ней во всем как родные! Наши вкусы и привязанности похожи, мы одинаково смотрим на труд, на любовь, на долг… Чем мы хуже или лучше друг друга?.. Просто смешно!..

И не смешно тоже… Я желтая — низшая и должна остановиться перед какими-то дверями, в которые может войти моя «белая» Коняша. К тому же расисты признают только «высшие» расы, и перед славянским носом моей подруги тоже могут захлопнуться какие-то двери. Во все это невозможно и страшно поверить, но так оно и есть!

Наш фильм может стать протестом против этого, и не годится мне стоять с разинутым ртом посреди тротуара, вместо того чтобы бороться! Надо было собрать силы, чтобы победить свою трусость и начать все сначала, поступая как взрослый человек.

В обкоме партии мне удалось добиться приема у инструктора. Эта строгая на вид женщина, выслушав меня, сказала:

— Девочка, ты говоришь о важных вещах… Почему же не приехал никто из взрослых артистов? Я тебя как-то не совсем понимаю…

Я чуть не заплакала, но повторила всю историю сначала.

— Ну вот что, — сказала она, дослушав. — Успокойся, обдумай все хорошенько и запиши, что считаешь нужным. Понятнее. В форме заявления, что ли… И прежде всего успокойся… Садись за тот пустой стол. Я сейчас дам тебе бумаги…

— А можно, я завтра? — прикинув кое-что в уме, спросила я.

— Хорошо, приноси завтра. Представитель главка заболел, приступ холецистита, что ли… Словом, решаться все будет через несколько дней… Если понадобится, мы тебя вызовем тогда…

Получилось, что я поставила правильный диагноз желчному человеку в берете. Наверное, слышала от бабушки какие-нибудь признаки… Только это, к сожалению, не имело отношения к делу, ради которого я тайком убежала с «Батыра».

Вернувшись к друзьям Мансура, которые меня приютили, я достала из чемодана свой дневник, который начала вести от одиночества в первые дни на «Батыре», а потом уже по привычке… Я записала события дня в веселых тонах, как всегда почему-то старалась делать в трудные минуты…

Мне тогда не приходило в голову, что все остальное я запишу спустя много дней. Я начала листать тетрадку. Писать заявления я умела не лучше, чем объясняться с начальством, а потому решила отобрать из дневника самое важное.

Я стала перечитывать его, беря в скобки лишнее — всякие разглагольствования о чувствах — и оставляя только записи о событиях, имевших такие печальные последствия. Потом прочла подряд все, кроме взятого в скобки, и… ничего не поняла.

Я пришла в отчаяние. Ну ладно — не умею говорить, что тут поделаешь? Но ведь по русскому языку в училище у меня были одни пятерки, а последние годы я была бессменным редактором школьной газеты, и все равно никакого толка! Когда читаешь тетрадь целиком, одно вытекает из другого, а вычеркнула лишнее — и вся логика событий исчезла, поступки и слова людей спутались…

Одни голые факты моей тетради ничего не объясняли. Действия тети Ани и Вадима не были преступными в уголовном смысле слова, их не за что было тащить в милицию. И становилось понятно, почему мне сегодня говорили:

«Незаменимых нет… Не боги горшки обжигают — справятся и те, если возьмутся с энтузиазмом… Главное дело — план!»

Все эти слова были правильными, только в данном случае совершенно не подходили! Тетя Аня и Вадим были преступниками, ради собственной выгоды готовыми пожертвовать смыслом всего нашего дела и вместо фильма о простых людях, думающих и чувствующих, как и все на нашей земле, изготовить пустое зрелище, украшенное богатыми костюмами актеров и музыкой. Они готовы вместо оружия, разящего зло, сделать только его форму, раскрасить во все цвета радуги и выстрелить холостым патроном. И мне надо было объяснить это.

Но нельзя же посылать весь дневник. Кому, например, нужно описание реки, которую все видели столько раз! Не говоря уже о тех строках, где я, отступив от шутливого тона, пишу о любви, о стыде за эту любовь…

На клетчатой бумаге за черной клеенчатой обложкой открывалась моя душа.

Многого не можешь понять, пока не испытаешь на себе.

Еще так недавно, удобно усевшись за партой, я спокойно рассуждала о горьковском Данко. Как и все школьники во всех школах, я не забыла отметить поэтичность образа, высокую идейность. Отдать сердце казалось таким естественным… Теперь же, когда дело дошло до того, чтобы приоткрыть собственное, хотя бы на бумаге, без всяких кровоточащих ран…

«Нет, это невозможно! — мелькнуло в голове. — Ну чего ради я должна показывать дневник и, может быть, послужить поводом для любопытства, жалости или даже насмешек?»

Но тут же напрашивался и другой вопрос:

«А что еще я могу сделать для дорогого мне дела? Как еще я могу поступить, чтобы добиться справедливого решения?..»

Иного выхода у меня не было. Да. Пусть даже кто-нибудь и посмеется над моей бестолковостью…

Почти до утра просидела я, вычеркивая, восстанавливая, даже кое-что дописывая и опять повторяя все сначала. Под конец мне стало казаться, что это какие-то чужие записи. Я была в таком состоянии, что не понимала, где нахожусь и что делаю…

В стенографическом бюро, куда я пошла утром, было четырнадцать машинисток. Я упросила их, и мою тетрадь разорвали на четырнадцать частей… зато к вечеру я уже имела три чистенькие копии своей рваной тетрадки.

Я не стала читать напечатанного, боясь, что смалодушничаю и не решусь отправить все это вместо заявления. Подумав и повздыхав, написала на двух больших пакетах фамилию женщины, с которой говорила накануне.

Третий экземпляр я послала авиапочтой бабушке. Слова Анвера о том, как, оберегая человека, можно на всю жизнь лишить его покоя, глубоко засели в моей памяти. Хоть и страшно мне было причинить такую боль родному человеку, я чувствовала необходимость правдиво объяснить свое поведение.

Пакеты были разосланы, и я стала ждать. Это было не очень приятное препровождение времени. Когда становилось невмоготу, я, взгромоздив на кровать стол и стулья, следовала примеру своего партнера. Я крутила фуэте, стараясь, чтобы носок опорной ноги оставался в квадратном метре, который мысленно обозначала на полу (большего не позволяли размеры комнаты). Это помогало.

Через день пришла фототелеграмма из Москвы:

«Печальные события не удивили меня. Такое случилось не впервые. Оставь наш адрес и немедленно приезжай. Я здорова. Целую. Бабушка».

Это была большая радость для меня. Я знала, что мне выпало счастье встретить в жизни редкой души человека, но все же Анна Николаевна была родной дочерью, а я «чужой»…

Немедленно заказав телефонный разговор, я через несколько минут узнала голос бабушки:

— Я слушаю.

— Бабушка, — начала я и заревела.

— Это ты? — спросила она.

Я кивала головой и всхлипывала.

— Девочка, это ты? Не надо плакать! Я всхлипывала.

— Ах, керпе, керпе! — вздохнула она. — Ну перестань, пожалуйста. Иди сейчас же на вокзал и приезжай. Слышишь?

Я отрицательно мотала головой и ревела.

— Гражданка, — послышался металлический голос в трубке, — вы плачете уже три минуты. Возьмите себя в руки и начинайте говорить!

Я заревела еще громче.

— Ты приедешь? — спрашивала бабушка. — Ну скажи хоть слово.

Я не могла сказать. Я ревела.

— Ты хочешь сама дождаться решения дела? — догадалась она. — Это правильно, если тебе там не очень тяжело. Но звони мне ежедневно.

Я вдруг услышала в трубке тихий дребезжащий смех бабушки.

— Ну, зачем же так плакать? Жизнь — штука полосатая. Пройдет черная полоса, опять светлая будет!..

Я всхлипывала.

— Ваше время истекло, — сказал металлический голос.

— Бабушка! — крикнула я. — Спасибо! Я буду звонить каждый день… Я напишу…

Не знаю, услышала она или нет… Я забыла спросить об этом, когда на следующий день говорила с ней уже спокойнее.

А еще через два дня я заказала разговор на целых десять минут и стала читать ей только что полученные телеграммы:

— «Немедленно возвращайтесь продолжение съемок. Балетмейстер Галямов».

— Значит, Анна скоро вернется сюда! — услышала я странный, сдавленный голос в телефонной трубке.

— Бабушка, это ужасно, что я послужила виной… Мне так жалко вас! — крикнула я.

— Виновата не ты, — сказала она тихо.

— Галямов — это Хабир, — объяснила я.

— Я поняла, — послышался ответ. — А еще что ты получила?

— «Ждем беглянку съемке шестого сентября. Венера, запятая, Венера, Фатыма, Роза, Альфия, запятая, другие»… И еще: «Встречаем аэродроме. Лена, обе Маи».

— Может быть, ты и помогла… Все вместе, конечно, — сказала бабушка. — Шила, говорят, в мешке не утаишь! Ну, а четвертая телеграмма какая?

— Четвертая? Маленькая… «Жду свою невесту. Анвер».

— А кто же ждет: пастух или Анвер? — с улыбкой в голосе спросила она.

— Написано: Анвер.

— Значит, надеется…

— Ну что вы, бабушка, он ведь умный парень!

— Тем более! — засмеялся голос в трубке.

— Не смейтесь! — невольно улыбнулась и я. — У меня к нему отношение, как у Альфиюшки к утюгу. Хоть и громадный, и железный, а почему-то кажется ребенком и тянет запеленать!..

— Умный парень и… хочется запеленать? — весело удивилась она.

— Ну… Не знаю, как объяснить! Он так горячится, что не успевает обдумывать… Как маленький… Ему постоянно от всех влетает, хотя он лучше всех.

Мы рассмеялись.

— Значит, сейчас отправляешься в аэропорт? — сказала она уже серьезно. — Буду гордиться, если хорошо исполнишь роль.

— Я буду стараться!

На прощание она сказала:

— Благодарю, что ничего не скрыла. Всегда будь человеком… И… — она помолчала, — надеюсь, не забудешь меня на своей родине…

— Бабушка! Бабушка! — закричала я.

В трубке была тишина, хотя я знала, что нас не разъединили.

— Вы не так говорите! — крикнула я. — Меня вырастили и в России и в Башкирии одинаково… Моя родина — Советский Союз! Понимаете! Вы меня слышите?..

Тут что-то щелкнуло мне в ухо.

— Вы говорили десять минут, — проскрежетал металлический голос в трубке.

Я так стремилась на «Батыр», что бегом поднялась в маленький самолет-грузовичок, летевший в те края. Торопливо усевшись, склонилась к окну, чтобы проводить взглядом землю… И вдруг услышала:

— Можно сесть рядом с вами желчному человеку в берете?

— Ах! — только и вырвалось у меня.

Он уже уселся рядом и, стащив с головы знаменитый берет, протянул мне руку:

— Здравствуйте. Моя фамилия Ильин. Короткая фамилия. Вам будет удобнее записывать, когда я в следующий раз возьмусь пожирать чужую порцию курятины!

— Какой ужас!.. Простите…

Я вскочила, но самолет побежал по взлетной дорожке, и я упала прямо на руки… человека в берете. Он усадил меня и рассмеялся с большим удовольствием:

— Ну вот теперь, когда я так жестоко отомстил и утолил свою кровожадность, можно поговорить о деле. Я рад познакомиться с вами, Рабига Мансуровна. Вы даже не представляете, как рад!

Я не в состоянии была вымолвить и слова. Он сам взял мою руку и еще раз пожал. Самолет был уже в воздухе.

— В конце концов мы, вероятно, сумели бы правильно разобраться, но ваше письмо дорого другим: преданностью искусству, преданностью делу. Подрастающее поколение порадовало нас, стариков…

— Но что же решили? — смущенно спросила я.

— Мы с вами летим, чтобы присутствовать на общем собрании всего коллектива. А что скажут люди, вы знаете сами… Это, так сказать, соблюдение необходимой формальности.

— А срок! Срок-то разрешат продлить?

Он продекламировал, улыбаясь:

Пускай на глобусе ты кажешься листком,

Занесенным случайным ветерком,

Башкирия моя! Твой сын простой,

Я восхищен твоею красотой!

— Значит, продлили, несмотря на возражения директора киностудии!.. — уверенно воскликнула я и тут же испуганно умолкла.

«Неужели не вычеркнула свои отзывы о директоре? И что мне дались эти брови!..» — подумала я и, заикаясь, пробормотала:

— Его… Ему… Он…

— Он, по всей вероятности, перейдет на другую работу, — лукаво рассмеялся мой собеседник и вдруг побледнел до какого-то зеленого цвета.

— Извините, я, пожалуй, должен прилечь… Полеты переношу неважно…

Я постаралась поудобнее устроить его на жесткой металлической скамейке.

— Спасибо, Рабига Мансуровна! — сказал он и закрыл глаза. — А диагноз вы поставили правильный: больной я человек, совсем никудышный… Наверное, не возьмете меня на свой кинобуксир?

— Куда-а?

— Ну, так вы же подобрали целую команду для собственного буксира номер тринадцать, плавающего по волнам искусства…

Он открыл глаза, а я сделала вид, что мне вовсе не стыдно.

— Моя роль очень маленькая, для того чтобы стать к рулю, — попыталась я отшутиться. — Меня и на экране-то не очень заметно будет, судя по сокращениям танцев невесты…

— Ошибаетесь, Раюша! Вы позволите называть вас так же, как Евгений Данилович? Так вот, Раюша, вы хоть и отказались от портретов во весь экран, но боролись за искусство, нужное народу. И это самая заметная роль…

Он опять закрыл глаза и умолк.

А сейчас я пишу эти последние в растрепанной тетрадке страницы на уровне тысячи метров над землей. Солнце отбрасывает тень нашего самолета на облака, а само отражается в них двойным радужным кольцом.

Там, под крылом, за мелкими, как клочья дыма, облаками, — Башкирия. Облака проносятся быстро, и вот тень самолета бежит уже то по ярким полоскам озими, то по глубокой черноте перепаханных полей, на которых ярко желтеют скирды. Сверху ясно видны обработанные поля с глазками обойденных тракторами оврагов, рощиц, а то и отдельных деревьев. Четкие линии поселковых улиц встречаются с четкими линиями дороги, по которым муравьями ползут грузовики. Земля кажется аккуратно прибранной и чисто выметенной.

Но вот весь порядок нарушили капризные петли сверкающих на солнце рек. Блестящей голубизной вьются они среди зеленых, курчавых, как овчина, лесков, среди пашен, среди городов. Какая из них Белая, а какие ее притоки — Дема и Уфа, — я не могу понять, хотя мы летим прямо над одной из них.

Я вижу, как маленький, словно божья коровка, буксир тянет за собой спичечную коробку, которая на самом деле, наверное, громадный плот. Вот еще несколько спичечных коробок помельче — это, конечно, плоты-самосплавы. Далеко друг от друга, разделенные десятками поворотов реки, виднеются два почти неподвижных белых пароходика… А у правого берега крутой петли стоит уже совсем неподвижный, белый…

Я вскочила и уперлась носом в стекло.

Да, да! Это наш «Батыр»! Вот, конечно, опять напротив него около мыса застрял плот-самосплавка! А неужели эта узенькая зеленая полоска — весь лес нашего берега? Из трубы парохода поднялся черный клубящийся дым. Сомнений не могло быть. Он! Он!

Я совсем расплющила нос, чтобы видеть этот уже почти развеянный дым над нашим стариком «Батыром» и, может быть, разглядеть фигурки людей… Самолет пошел в сторону, на посадку, и я видела только сверкание реки.

Скоро я буду с ними.

Загрузка...