Обычно думают, что Комедию и Трагедию разделяет глубокая пропасть, однако отличаются они друг от друга только развязкой: разве Отелло не смог бы без проволочек распознать все уловки и хитрости раздраженного Яго и подстроить встречную ловушку, подобную той, какую устроили для Мальволио в «12-й ночи», — с тем, чтобы дело закончилось ко всеобщему веселью, а злоумышленника постигло разочарование? Равно и «Мера за меру» без интриг, затеянных герцогом, неминуемо завершилась бы столь же плачевно, что и «Ромео и Джульетта», — если бы Монах в этой пьесе тоже увлекся занятными придумками вроде писем и сонного зелья, которые вполне могли бы иметь успех! Однако Бард — как бы долго он ни колебался с выбором — в конце концов принимает решение, остаться ему в Сандалиях или встать на Котурны, и впредь обязан либо предаваться раздумьям и произносить возвышенные монологи, либо заливаться смехом и сыпать остротами. Вообразим же, будто мы с вами оказались в некой Пьесе, насыщенной сюжетными ходами, какими пользовался Бард, — тут постельные проказы и переодевания, деспотические отцы и любовники-двойники — где, по-вашему, мы находимся, в Трагедии или Комедии? Станем ли мы шутить, отпускать каламбуры и верить, что Любовь всенепременно одержит победу, невзирая на все тяжкие преграды? Или же начнем рассуждать о «пращах и стрелах яростной судьбы»[252] и принимать себя за «мух в руках мальчишек»[253]?
Что касается судеб Али, Катарины и ребенка, которому слишком скоро предстоит у них родиться, то до сих пор мы и сами не знаем, что о них думать, — Автор еще не пришел к окончательному решению — кончиком пера он постукивает себя по губам, созерцая за окном пейзаж в жарком мареве — термометр показывает восемьдесят градусов по Фаренгейту[254], — затем Автор размышляет, выпить ему бренди или, скажем, limonata и не закурить ли сигару, — так вот, если он неспособен сделать и такой выбор, под силу ли ему решить, на чем остановиться — на Комедии Ошибок или на Трагедии Рока, а, возможно, взяв ту или эту, развязку позаимствовать у другой?
Брачной церемонии, долженствовавшей, в назначенный удобный срок, соединить двух молодых людей, положено было придать скромный характер, без всякого размаха; пригласили на нее совсем немногих, чье присутствие было необходимо: со стороны невесты — Родителей, особых признаков веселья не выказывавших, а со стороны Али-сироты — Достопочтенного Питера Пайпера на роль шафера: передать жениху Кольцо и, при надобности, поддержать его дух. С согласия епископа и с помощью адвоката (мистера Уигмора Бланда) было получено специальное разрешение, и бракосочетание состоялось в доме семейства Делоне — уместно отдаленном, сумрачном и запустелом, расположенном на скалистом берегу, о который безутешно бьют волны холодного моря, — но тем не менее лондонская светская хроника не преминула исчерпывающим образом оповестить обо всех Подробностях события, описать платье Невесты, напомнить о финансовом состоянии Жениха и повторить мудрые слова, произнесенные на церемонии служителем Церкви. Али тем утром пережил все заурядные волнения человека, которому предстоит стать мужем, — однако к его чувствам примешались и не совсем обычные. «Ты будто потерял ближайшего друга, — заявил Достопочтенный, увидев Али в темном свадебном наряде[255], — а не женишься на дорогой возлюбленной». — «Я бы хотел, чтобы нас сочетали узами брака мгновенно, — пробормотал Али. — Так по людям, если они образуют цепь, пробегает электричество — боюсь, иначе мне должным образом не преобразиться». — «Будь уверен, — отозвался Достопочтенный, помогая Али натянуть белые перчатки на вялые руки, — супруга поспособствует преображению: я собственными глазами наблюдал это чудо тысячу раз». — «Это на словах, а ведь ты сам на такой шаг не отважился». — «Что ж — пожалуй, надеяться мне не на что — чужие браки доставляют мне слишком большое развлечение — так методист-проповедник, заметив среди прихожан нечестивое веселье, предостерег их: мол, кто смеется — пусть оставит надежды. Так идем?»
Итак, Пантомима завершается принесением Обета и обменом Кольцами, любовники вновь становятся самими собой, насланные Венерой неурядицы разрешены — хотя в жизни, как известно, конца им не предвидится — всех нас ожидают дальнейшие Преображения и новые испытания. Вечером, когда на Пергаменте были поставлены подписи и Пиршество закончилось, карета Али унесла Молодых навстречу месяцу в Уединении — дорогу усыпал снег, а свинцовые тучи нависали так низко, что казалось, до них можно дотронуться. Внутри кареты царило молчание, схожее с молчанием Зимнего Дня: ни словом не обменивались молодые Супруги — и не только потому, что Новобрачная (из доведенных до крайности, как представлялось Мужу, соображений благопристойности) велела Служанке сойти с верха кареты и занять место рядом с ними. О чем думали они — вступившие в брак при таких обстоятельствах? Как знать, молчание — не лучший ли выход, когда все наши мысли обращены к поступкам, которые мы могли совершить, но не совершили — или совершили, но делать этого не следовало, — и которые завели нас туда, где мы вовсе не рассчитывали оказаться? Однако — когда бы ни было положено начало — им предстоит совместное будущее, изо дня в день каждое утро, вплоть до последнего, и (об этом безотчетно думали оба), может статься, они все же будут счастливы — очень счастливы — как если бы вовсе не заключали союз.
«Если мы ошиблись, — выговорил наконец Али с натянутым смешком, — надеюсь, ты не возненавидишь меня. Я — нет, даю слово!»
«Я всем сердцем буду тебя любить», — ответила Катарина с такой неколебимой убежденностью, которая заставила бы любого новоиспеченного Супруга отбросить все сомнения, но Али она побудила только вновь погрузиться в молчание — ибо думал он лишь о том, что сердце его разделено надвое, в обмен на сердце Катарины он не может отдать ей свое целиком — и не знает, кто причиной тому, он сам или она.
Нескоро они добрались до поместья Делоне, где им предстояло начать супружескую жизнь. В доме — обогретом, насколько возможно, — супругов приветствовали улыбками преданные слуги, для молодоженов была приготовлена спальня и накрыт приличествующий оказии ужин — вокруг Али и Катарины так хлопотали, словно им, переполненным Счастьем, невмоготу было шевельнуться, — Али шепнул Катарине, что не удивится, если вот-вот им преподнесут бумажные короны и пропоют здравицу в их честь, — тут Катарина рассмеялась — рассмеялась впервые за все предсвадебные дни. Однако же когда все в доме затихло и настала неотвратимая пора удалиться на покой, оба вновь замолчали — они казались друг другу чуждыми, сколь это возможно для человеческих существ, хотя и полагали, что знают друг друга в самом полном смысле этого слова — и все же (смеем утверждать), по сути, не знали совсем — и не знали о том, что не знают. Возник нешуточный вопрос, должны ли они разделить супружеское ложе, — Новобрачная, находясь в положении, упомянутом выше, наслышалась от родственниц строжайших предостережений относительно того, что в столь деликатном состоянии следует опасаться малейшего риска, — однако в конце концов, словно дети, напуганные темнотой, они забрались вместе под алые Завесы нарядной постели, предназначенной для них обоих, и — но тут я обязан также опустить Завесу.
В полночь — проснувшись, сама не понимая почему, — Катарина обнаруживает, что в постели она одна — а в камине пылает Пламя, на фоне которого, за пологом, движется, приближаясь и вырастая, какая-то фигура — но тут завесы рывком раздергиваются, и она вскрикивает в испуге — перед ней стоит ее Супруг в халате — невидящие глаза его горят яростью — а в руке он сжимает пистолет!
«Милорд — что вы делаете?» — у Катарины вырвалось одно лишь восклицание — и когда Али, который словно не подозревал, что он не один, вздрогнул и уставился на нее в ошеломлении, она поняла, что возгласом пробудила его ото сна, — и волосы ее от ужаса «зашевелились, как бы живые»[256].
«Мне что-то послышалось, — проговорил Али. — Не знаю что — я вскочил...»
«Ты узнаешь меня?»
«Катарина! Как я могу тебя не узнать?»
«Умоляю тебя — вспомни, что я жду ребенка — твоего ребенка — не поражай страхом мое сердце: пострадает не только оно одно, но оба — быть может, непоправимо — заклинаю тебя, смилостивься хоть немного — если не ради меня, то ради своего Дитяти!»
«Тише — тише, не волнуйся! — Али поставил пистолет на предохранитель и отложил оружие. — Послушай, опасности нет — глупо так думать — что там было, не понимаю».
«Ложись тогда в постель — час поздний».
«Да».
«Помолись со мной — это успокоит нас обоих».
Али подчинился — или просто-напросто выслушал молитвы Катарины — но, снова оказавшись под одеялом, надвинув на лоб ночной Колпак и прижав Щеку к Подушке, никак не мог сомкнуть глаза от недоумения. Признаться по правде, Али ничего не слышал — он и сам не знал, почему встал с постели, накинул халат и взялся за оружие, — побудили его к тому причины, принадлежавшие иным пределам, где перед ним стояли иные задачи, — однако все это ушло в прошлое — и пределы, и задачи, и он сам, и все прочее — ускользнуло, как вода через сито, — так что, очнувшись, он не в состоянии был ничего объяснить жене, разве только сказать: мне что-то послышалось, хотя на деле он не слышал ничего!
Не успели лорд с супругой вернуться в Лондон по окончании паточного месяца[257], как в их новые Апартаменты пожаловал юрист Уигмор Бланд. Улыбчивый, как и прежде, столь же довольный собой, сколь и миром, в котором продолжал энергично действовать, мистер Бланд явился со следующей новостью: хотя виды на успех в отмене ограничений на наследование Аббатства остаются для Али самыми лучезарными (что будет означать успех и великого Законника), теперь выяснилось, что нужные документы будут подписаны и скреплены печатью не ранее как по прошествии нескольких месяцев и даже лет.
«Не знаю, как это могло произойти, — продолжал мистер Бланд — и лицо его затуманилось, как бывает, когда на Солнце набегает легкое облачко, — однако судейской коллегии предъявлены новые свидетельства, ставящие под вопрос ваше исключительное право на владение землями и доходами, которые, на основании вашего Титула, переходят к вам, — в них утверждается, что существуют и другие претенденты и что доказательства этого будут представлены в ближайшее время, — а подобные заявления не подлежат быть отвергнутыми без внимания, сколь беспочвенными они бы ни оказались».
«Что! — воскликнул Подопечный мистера Бланда. — Какие еще претенденты? Кто предъявил эти свидетельства, как вы их называете?»
«Получены они от некоего Джона Фактотума, без обратного адреса, от имени...»
«От чьего имени?»
«От имени лорда Сэйна. Молодой человек! Поверьте мне: какие бы подлоги и фальсификации этот проходимец ни замышлял, успеха он не добьется — все они будут последовательно рассмотрены и отвергнуты как не стоящие ни гроша!»
Али обратился к юристу с настоятельной просьбой пояснить, на что ему придется жить до решения суда, на какие средства содержать Жену с Ребенком, а также каким образом усмирить Кредиторов. Мистер Бланд подтвердил, что довольно долго, хотя и не вечно, ему доведется питаться Воздухом[258]: тяжба Али с Кредиторами в Суде лорда-канцлера будет нелегкой.
Ибо Кредиторы Али также прибегли к помощи Консультантов — отнюдь не столь великодушного и жизнерадостного склада, образцом коего служил мистер Бланд, но — как вскоре Али довелось убедиться в этом — напоминающих свору разъяренных шавок, что рвутся перегрызть горло острыми клыками, вонзить железные когти — не зная пощады! С их подачи не замедлил появиться бейлиф с поручением наложить арест на имущество новоиспеченного Главы Семейства и на прочие ценности, которыми вышеназванная свора могла бы поживиться. Бейлиф налепил на двери дома Али Уведомление о своем праве собственника и, подобно беспокойному немецкому духу, побесчинствовал всюду: вторгся, невзирая на попытки камердинера и повара загородить ему вход, и уселся на стул посреди Зала, положив на колени свой потертый жезл и широко расставив ноги, — снять шляпу он почел неуместным и сдвинул ее набекрень жестом не менее вызывающим, чем его ухмылка. Уже этого было довольно, чтобы довести юношу до умоисступления, — Али приходилось миновать стража всякий раз, как он покидал дом и возвращался обратно, — не только видеть, но и втягивать в ноздри запах этого Миноса[259] своей будущей жизни, однако наисильнейший страх Али испытывал не перед ним. Боялся он того, кто представал перед ним лишь в Зеркале, когда он туда заглядывал, — и как с ним противоборствовать, он не знал!
«Я чем-то тебя обидела? — спросила как-то Катарина мужа к концу дня, прошедшего в гнетущем молчании, видя, что Али готов взорваться. — Скажи мне».
«Обидела! — резко оборвал ее супруг. — Что же, ты полагаешь, будто это единственная причина, побуждающая мужчину хранить молчание? Тебе ли не знать, какое бремя на меня возложено! Ты разве этого не видишь, не чувствуешь? Не замечаешь, как я напрягаю все силы, лишь бы его выдержать? Дозволь мне хотя бы выказывать время от времени, как нелегко мне приходится, — дозволь быть иной раз скупым на слова или даже забыть об учтивости — быть грубияном я не собираюсь, — но наберись терпения».
«Я сделаю все, что смогу, — заботливо ответила Катарина, — и буду, какой тебе хочется».
Этот ответ — похожий на арифметическое уравнение — произвел на душу Али действие, сходное с химической реакцией, когда кислота и щелочь, с виду невзрачные и безобидные, соединившись, немедля начинают пениться, источать зловоние и переливаться через край сосуда. Он не мог вымолвить ни слова — не мог поставить ей в укор терпение и преданную готовность, — но почувствовал себя задетым и униженным — короче, отчаявшимся[260], хотя отчаяние это определить было трудно. Изо дня в день, встречая молчаливые, но упорные упреки Жены, облеченные в форму мягких увещаний (бейлиф меж тем по-прежнему восседал у входа каменным Идолом, и от его бесстрастного взора не ускользал ни один пустяк), Али сознавал себя кругом виноватым, однако, бессильный вести себя иначе и предугадывать дальнейшие свои поступки, был словно застигнут между Огнем и Льдом — это настолько терзало его душу, что, бросив на Катарину разъяренный взгляд, отражение которого со странной Жалостью видел у нее на лице, он выбегал мимо невозмутимого бейлифа на улицу.
Под этим злосчастным кровом в урочное время Катарина, леди Сэйн, разродилась Дочерью — в окружении пожилых многоопытных родственниц: их было три, как и полагается в подобных случаях, дабы предречь Судьбу младенцу и, перерезав Нить, связующую его с матерью, заставить «дышать тяжелым воздухом земли»[261], — чему подчинилась и новорожденная, разразившись первым плачем, донесшимся и до кухонных помещений внизу, и до гостиной, которую, как свойственно всем будущим отцам, погруженный в раздумья Али мерил шагами из угла в угол. Однако отцом Али был не таким, как все прочие, и той ночью или уже утром (когда ему сообщили новость, последние звезды на небе померкли, с улицы доносился привычный стук карет и раздавались выкрики ранних торговцев) в груди у него боролись противоречивые чувства. Потом он поднялся наверх, но у двери спальни, где лежала его супруга, остановился — и долго не мог заставить себя войти, глядя на диво дивное, на эту крошку в руках матери, бесконечно малую молекулу, на атом жизни — на ребенка, которого не мог признать своим, но не мог и презреть и отвергнуть.
«Дитя — оно здорово?» — спросил Али, застыв у порога.
«Али!» — выдохнула Катарина — выглядела она столь изможденной и умалившейся, словно Всевышний забрал у нее плоть и кровь для создания ребенка — собственно, так Он и поступил, — на мгновение сердце у Али внезапно сжалось от жалости — не то от любви — и он никак не мог решиться войти. «Али! — снова прошептала Катарина. — Так ты не войдешь на него взглянуть — нет?» И при этих словах Али шагнул вперед.
Новорожденной дали имя Уна[262]: Али опасался, что ей всегда придется быть наособицу и оставаться одной, в стороне. Но девочка оказалась крепкой, упитанной и надрывалась от громкого плача, как будто имела на то серьезные причины — ее родной Дом пребывал в запустении, хотя сама она того не подозревала, — а трещина в отношениях между ее родителями грозила стать непреодолимой пропастью.
Однажды вечером, покинув дом с целью рассеяться, Али устремился в места, где положено властвовать Забавам — Беспутству по одну сторону и Забвению по другую, — он перебрался из Театра в Клуб, играл то в карты, то в кости — лишь бы отделаться от назойливых мыслей; блуждал среди погибельных смятений[263], оставаясь, однако, скорее наблюдателем, нежели непосредственным участником.
«Любезный, — услышал Али за ужином расслабленный томный голос[264], — принесите негус из Мадеры и Желе — и протрите мою тарелку мягкой салфеткой». Сию же минуту дюжий сотрапезник, сидевший за столом рядом с Али, гаркнул тому же официанту: «Эй! Принеси-ка стакан доброго грога покрепче — и протри мне з...цу кирпичной крошкой!»
На дальнем конце стола некая Дама вскочила в негодовании на ноги и впилась в ухмылявшегося грубияна взором Василиска. «Как вы смеете — что за выражения! Будь я мужчиной — вы бы и заикнуться не отважились! Да я готова натянуть панталоны, чтобы потребовать от вас сатисфакции!» — «Коли натянете, — ответствовал наглец, — я стащу свои и позабочусь о том, чтобы вас удовлетворить!»
Перейдя из столовой в залы, предназначенные для иных развлечений, Али наткнулся на собравшихся за столом джентльменов, которые разглядывали какую-то бумагу, однако при появлении Али встрепенулись и с виноватым видом ее спрятали.
«Так-так, что у вас там? — без предисловий, однако с улыбкой полюбопытствовал Али. — Уж не обо мне ли там идет речь?»
«Похоже, что так, милорд, — ответил один из любопытствовавших, время от времени бравший на себя в клубе должность Банкомета. — В руках у меня документ, которым я вряд ли вправе обладать. Должен признаться, что почерк мне известен, и я не сомневаюсь, чей он — но только никак не руки вашей светлости».
«Не понимаю, о чем вы, — нахмурился Али. — Что за документ? При чем тут я?»
«По правде говоря, самого этого человека я не видел, — продолжал банкомет. — Моему приятелю — вернее, просто знакомцу — один из Игроков вручил его в качестве чека для погашения проигрыша, но поскольку сам он нуждался в наличности, то продал его мне с некоторой скидкой — и вот он, у меня».
Чек, гласивший, что предъявителю оного следует выплатить в банке на Ломбард-стрит такую-то сумму (внизу стояла четко выведенная подпись — СЭЙН), был первоначально сложен и скреплен печатью: на сломанном сургуче, растекшемся будто пятно крови, Али различил впечатанный знак, имевшийся на кольце его отца, — тот самый знак, который давным-давно, в горах Албании, был выжжен на его собственной руке, дабы запечатлеть родство с отцом! «Это его печать», — промолвил Али и уронил бумагу на стол, словно она была посланием из мира потустороннего, где, если наиболее убедительные Проповедники не измышляют неправды, его отец обретался ныне в крайне неприятном положении.
«Обратите, однако, внимание на дату: чек выдан всего лишь несколько дней тому назад», — натянутым голосом произнес банкомет, не притрагиваясь к векселю.
«Я знавал лорда, — вмешался один из гуляк, щеки которого пылали от выпивки: выходцев с того света он, очевидно, не опасался. — Это его манера рассчитываться с долгами — такими вот клочками бумаги».
«Он мертв», — отрубил Али тоном, не допускающим возражений.
«Тогда, значит, несмотря на это, взялся за прежнее, — откликнулся весельчак. — Опять за картами и опять в проигрыше».
«А на что, собственно, — поинтересовался другой кутила, — можно потратить деньги призрака? На давно почившую баранью котлету — или, скажем, на бесплотных шлюх? Или же на что-нибудь спиритуозное?»
«Ага! — воскликнул краснолицый гуляка. — А денежек-то нет как нет».
«Вот решающее доказательство того, что подпись подлинна, — заявил банкомет, побелев от страха. — Сегодня банк отказался оплатить чек! Как раз в духе покойного лорда — что скажете?»
Али вынул бумажник и заплатил банкомету несколько фунтов за фальшивый чек, с которым тот охотно расстался — и явно не по единственной причине, хотя его Пойнс и Бардольф[265] потешались над его нестойкостью. Это всего лишь безрассудная выходка, твердил себе Али, уловка с целью выманить деньги, проделка живого шутника, но никак не покойника. При первой же возможности Али скомкал мерзкий клочок бумаги и швырнул его в Огонь — однако, пока он горел, Али послышался шепот: «Я не могу умереть!»
Какой прок прибегать к Закону, если преследовать некого — некому устроить очную ставку — даже если этот «никто» продолжает наносить вред! На другой же вечер Али краем уха слышит разговор, какой крупный Куш сорвал в фараон некто Сэйн — хотя Али и не притрагивался к картам; в другой раз до него доходит слух о двухколесном экипаже, сходном с тильбюри[266] прежнего лорда, который мчался во весь опор по Брайтонской дороге, причем кучер потехи ради, проносясь мимо, огрел кнутом стражников у шлагбаума и скрылся. Далее, минуя многолюдные залы в клубе «Сент-Джеймс»[267], в гомоне голосов, ведущих остроумную перепалку, торжествующих (или отчаявшихся), Али безошибочно различает — чувствуя, будто нож вонзается ему в сердце — подлинный голос своего Отца — его скрежещущий тембр, подобный шороху гальки, увлекаемой холодною морскою волной, — лихорадочно бросается, расталкивая толпу, на поиски — распахивает двери, одну за одной, укромных кабинетов — никого не находит — но, когда все глаза обращаются на него, оставляет тщетные попытки — и разгоряченный Порыв уступает место ледяному Страху: конечно же, он впал в заблуждение — это был не отец — не мог быть им — это не Сэйн!
У конторки для членов клуба, попросив пера и чернил, Али пишет Записку:
ТОМУ, КТО ВЫДАЕТ СЕБЯ ЗА ЛОРДА СЭЙНА. — Не соблаговолит ли означенное лицо дать ответ Нижеподписавшемуся или же уведомить иным Образом, где и когда может быть назначена встреча ввиду настоятельной необходимости потребовать от него Удовлетворения за наглый обман людей несведущих и за лживые притязания, сделанные от имени, каковое ему не принадлежит, — время и место оставляются на его Усмотрение. — СЭЙН.
Али складывает письмо вдвое, запечатывает и указывает имя персоны, не числящейся среди Живых, — дабы адресатом, кому он бросает вызов, не сочли его самого. Недоумевающему Служителю он поясняет, что письмо должно быть передано первому, кто его востребует, и затем удаляется.
Достопочтенный охотно выражает согласие (в случае, если вызов будет принят) стать Секундантом Али — и с величайшей добросовестностью возлагает на себя соответствующие обязанности, а именно: попытаться успокоить и по возможности примирить соперников; провести переговоры с секундантами противника и прийти к соглашению относительно места для поединка — достаточно удобное, подальше от недремлющего ока правосудия, хорошо освещенное и так далее; заручиться присутствием Врача; подготовить Бегство (буде дуэль завершится роковым исходом); а также предусмотреть все прочие обстоятельства — как важные, так и второстепенные, сопряженные с делом Чести. Однако все эти вопросы повисают в воздухе, поскольку противная сторона не дает о себе знать — и не высылает Секунданта в ответ на посланный вызов.
«Это, — объявил мистер Пайпер, — против всяких правил! Раз так, боюсь, ничего хорошего из этого не выйдет — честное слово, добром это не кончится!»
Хотя переданной на хранение записки никто не востребовал, несколько дней спустя на дом Али пришло письмо без всяких указаний на отправителя, но содержавшее следующий ответ:
ЛОРДУ СЭЙНУ — с наилучшими пожеланиями от лорда Сэйна, который предлагает вам встретиться с ним в иды[268] сего месяца, около восьми часов вечера, — не ради вашего удовлетворения, ибо он полагает, что не обязан вам таковое предоставлять, но ради собственного — и, возможно, для большей вашей осведомленности. Выбор оружия, не имеющий для него интереса, предлагается на ваше усмотрение.
В приложении к письму называлось место, пользовавшееся дурной славой и расположенное на заброшенной окраине, где обычно происходили подобные встречи без вмешательства Закона; подпись отсутствовала.
«Час от часу не легче! — вскричал Достопочтенный. — Нельзя драться на дуэли так поздно — в сумерках — да еще Бог знает где, — нет, над нами издеваются или водят за нос, — настаиваю на том, чтобы не давать никакого ответа, а тебе ни в коем случае там не появляться!»
«Но я появлюсь, — ответил Али. — Я должен знать, кто этот мой преследователь — если он мужчина или... или кем бы он там ни был».
«Если он мужчина? — переспросил Достопочтенный. — А ты ожидаешь встретиться с духом? Или с девушкой?»
«Я разумею — настоящий мужчина, человек Чести, — спокойно ответил Али, не зная, впрочем, что именно подразумевает. — Я отправлюсь туда в условленное время и буду рад твоему обществу, но если ты откажешься, независимо от причин, можешь рассчитывать на полное мое понимание».
«Как! Не пойти с тобой вместе? Да ни за что! — запротестовал Достопочтенный. — Когда неизвестно, что за дьявольские трюки там затеваются? Если ты хоть шаг без меня ступишь — знай, я тебе этого не прощу».
Итак, в назначенный вечер Али вызвал свою карету и в обществе мистера Питера Пайпера (запасшегося ящиком с пистолетами, фонарем и дорожной сумкой с необходимыми вещами на случай бегства) отправился на место поединка. Стрелки часов, как и следовало, показывали восемь; площадка оставалась безлюдна, если не считать слонявшегося по ней субъекта с сигарой во рту и широкой шляпой, низко надвинутой на глаза. По истечении четверти часа, когда никто больше так и не появился, Достопочтенный выбрался из кареты и окликнул курильщика:
«Кто вы, сэр? Не тот ли, с кем мы прибыли встретиться?»
«Возможно — это зависит от того, кого вы ждете».
«Где же ваш принципал?»
«Отказался явиться. Он выразил желание подвести черту под допущенной неучтивостью, за которую приносит свои извинения. Он надеется, что извинения будут приняты, и заявляет о том, что более вы ни слова о нем не услышите».
«Вы здесь затем, чтобы нам об этом сообщить?»
«Я его посланец».
«Это против правил, — возразил Достопочтенный. — Клянусь честью, именно так».
Незнакомец не отозвался, если не считать ответом внезапно вспыхнувший в темноте кончик его сигары: когда он поднял руку, показалось, будто раскаленный уголек, вынутый им изо рта, держался на весу, пока не погас — обман зрения в полумраке, — после чего незнакомец вознамерился удалиться. «Эй вы, приятель! — крикнул Али, соскочив со ступеньки кареты. — Я вас не знаю, но вызов мой сохраняется в силе — и вы мне на него ответите, если ваш патрон того не желает!»
«Я? — переспросил незнакомец. — Но ведь я никто — совсем не тот, на ком угодно срывать гнев вашей светлости».
«Я требовал удовлетворения, — продолжал Али. — Ваш патрон письменно отказал мне в таковом самым оскорбительным образом, однако обещал прояснить дело. Я желал бы получить Объяснение всех его поступков».
«А, вот как! — ответил незнакомец. — Объяснения нынче в цене, и, коли их получишь, не всегда приходятся по вкусу. — Он швырнул на камни окурок сигары, и у ног его рассыпались огненные искры. — Все это меня не касается. Я передал вам, что было велено, и на том покончим — спокойной ночи!»
«Постойте!» — вскричал Али и шагнул вперед, но тут мистер Пайпер, обремененный ящиком с Пистолетами, ухватил Али за рукав и шепотом предостерег ни в коем случае не идти следом — во избежание ловушки, — однако Али отстранил мешавшую ему руку друга и бросился за незнакомцем по темной тропе — тот, несмотря на хромоту, устремился проворнее эльфа к костерку возле пирамидки из камней, у которой грелись два-три невысоких человечка. Навстречу незнакомцу в шляпе распрямился во весь рост дюжий здоровяк и вскинул голову — нет, она оказалась мордой зверя! — и на глазах Али его Насмешник и Питомец Насмешника приветствуют друг друга под смех окружающих — затем владелец медведя, взявшись за цепь, прикрепленную к шее зверя, растворяется с ним в тумане — куда Али не решается двинуться.
Вернувшись к себе домой (хотя дом этот ему не принадлежал, как не принадлежала вся обстановка — диваны и ложки, солонки и каминные решетки), Али узнал, что его супруга, решив посетить фамильное гнездо, укладывает дорожные сундуки и отдает распоряжения слугам при содействии трех леди в черном, которые, казалось, неотлучно при ней пребывали: это были мать Катарины, ее Гувернантка с детских лет и одна из тех сомнительных Приживал, чей въедливый взгляд и змеиный язык непременно сопутствуют семейной жизни, должным образом ее подрывая...
«Мы отправляемся утром, — сообщила Катарина, и Али не преминул заметить, что глаза у нее разгорелись, а по скулам разлился румянец. — Уне будет полезен деревенский воздух. Мне тоже»,
«Наверное, ты права, — сухо отозвался Али. — Тебе не следует оставаться под одним кровом с подобными мне».
«Что! С чего это ты так заговорил? Я ни словом тебя не задела!»
«Слова тебе и не нужны. — Перед глазами Али потухал камин: внезапно в голове у Али мелькнула дикая мысль, что заодно с углями угаснет и его жизнь. — Почему никто не следит за огнем? Все слуги разбежались? — Али схватил кочергу и подступил к жене. — Да, слова тебе не нужны — твои чувства очевидны — и все же я могу потребовать, чтобы ты сказала — иначе...»
«Ты меня убьешь? — Катарина поднесла руки к горлу. — Не поверю, что ты способен причинить мне вред».
Али уловил в глазах Катарины тревогу, его поразившую, но удивление сменилось безрассудной яростью — которая, не подчиняясь разуму, возрастала вместе с тревогою Катарины. «Как? С чего ты это взяла? Разве не на каждом углу твердят, будто я убил своего Отца? Разве не я — потомок злодеев и безумцев?[269] Не я ли в лунатическом припадке тебя обесчестил? Что мне помешает тебя убить?»
«Не говори так страшно — тебя услышат — умоляю!»
«Услышат? Пускай! Все давно об этом знают — все давно говорят — хорошо, я умолкаю! Следуй за своей матушкой — отправляйся куда хочешь. Прости меня. Я был не в себе — не обращай внимания».
«Не могу».
«Я уже спокоен. Ты права — тебе лучше всего побыть за городом».
«Да».
«Позаботься как следует о нашем ребенке. Пришли мне о ней весточку. И о себе».
«Непременно».
«Вот и хорошо — вот и хорошо!»
Итак, утром состоялся отъезд[270] — кареты и крытой повозки: крохотную дочурку Али снабдили в дорогу на удивление богато, будто Особу королевской крови, всевозможными пожитками, о существовании которых Али ранее и не подозревал; он взял протянутую через окошечко кареты руку Катарины, поцеловал ее — какой же холодной она была! — и, отступив на шаг, подал кучеру знак трогаться. Супруга Али, откинувшись на сиденье, закуталась в меха — и больше Али ее не видел — увидеть ее при жизни ему уже не было суждено!
Ибо «тут буря началась в его душе»[271]: остается ли он дома или покидает его — предается одиноким раздумьям или проводит время в Обществе — куда бы Али ни направился, всюду между ним и Отрадами, между ним и Забытьём падает Тень — тень всего, о чем он не смел задумываться — о собственном смятении, о таящихся на свете чудовищных возможностях, которым он не желал верить. Казалось, будто зверь, обладавший сверхъестественным коварством, побуждал его к преследованию, везде оставляя свой след и порой даже мелькая на миг перед глазами, прежде чем скрыться: Али видел (или же ему только чудилось) этот неотвязный Призрак — преследовал своего неустанного Преследователя — на каждой улице, в каждом доме, во всякой Толпе и в любом закоулке. Тщетно пытались Питер Пайпер и прочие друзья Али развеять его страхи — указывая на беспочвенность подозрений, его одолевавших; внушая, что из нескольких пустячных непонятных обстоятельств, соположенных с рядом совершенно невинных совпадений, нельзя выстраивать, как это делал Али, некий враждебный Заговор или усматривать руку Немезиды: все это, как они втолковывали, не более осязаемо, чем отражение в зеркале. Но именно этого Али более всего и страшится: не того, что против него замышляются козни, а того, что он сошел с ума! В низших кругах общества, с которыми соприкасается Али, он слышит — не только из вторых, но и из третьих уст, россказни о своих поступках, о совершенных им низостях, давние — уже забытые — предания об Отце, Истории о самом себе — малоправдоподобные и по большей части насквозь лживые. Кто их распространяет? Произрастают ли подобные небылицы буйно и невозбранно из дурной почвы без всякого присмотра, точно поганки, или же кто-то о них печется и порождает слухи, не имеющие под собой никакой Основы? Но кто? Али не в силах найти ни единого источника и опасается, что такого и нет: все, что он слышит и о чем слышит, исходит из его собственного помраченного рассудка! — «Якобы Али втерся в доверие к покойному лорду, когда тот находился в Албании — вступил с ним в отношения, о каких не принято говорить, — побудил его себя усыновить — с единственной целью — достичь нынешнего Преуспеяния!» — «Якобы Ребенок, родившийся у Супруги, на самом деле не его — и к тому же зачат до Брака, в противность всем установлениям приличного Общества, где законные дети должным порядком зачинаются после свадьбы, но никак не раньше!» — «Якобы он силой побуждал супругу к Гнусностям, усвоенным им на Востоке и в нашей стране неизвестным — губительным для ее Здоровья и пагубным для Души, — когда же она воспротивилась, он посягнул на самую жизнь ее; Ребенок же — плод их союза — родился якобы чудовищем или уродом — а он пытался избавиться от него с помощью подушки еще до того, как тот успел сделать первый вдох!» Наконец Али останавливается на одном-единственном, кто, по его мнению, повинен в распространении клеветы — и выбор этот не лишен резона: названный субъект и вправду любитель пересказывать сплетни, хотя и не им выдуманные, — это безнадежный пропойца и сын пропойцы, однако джентльмен, столь несдержанный на язык в компании, что однажды Али припирает его к стенке и тот не находит возможным отпереться, — тогда Али награждает клеветника пощечиной и вызывает на дуэль, схватив за грудки и выкрикивая оскорбления с такой необузданной яростью, что обрызгивает слюной.
Молодой джентльмен — назовем его Брум, Блэк или Уайт, мне решительно все равно — вскоре присылает пару Секундантов, не более разумных, чем он сам, которые убеждены, что их приятеля грубо оскорбили — опорочили — обесчестили — запятнали, и, хотя Достопочтенный, действуя на стороне Али, подсказывает им выход из положения, дабы не усугубить его серьезность и избежать худшего, ничего не помогает: Брум-Блэк, эсквайр, и его рьяные защитники настаивают на своем, Али в пустом доме погружен в размышления, с уговорами к нему не подступиться, и назначенный День приближается неумолимо. Ах! невдомек обыкновенному читателю, как опечален бывает автор, когда (веления Судьбы непреложны, коль скоро сам он их и предрешил) приходится толкать Героя на провинность или же на очевидное безрассудство; как хотелось бы ему предостеречь Героя, разубедить, воззвать к Разуму или ангелу-хранителю — и это при том, что переливами своего пера он неуклонно увлекает беднягу вперед и вперед!
Знобкий ноябрь низошел на мир — острая горечь угольной гари стоит во влажном воздухе — на улицах дымится свежий навоз — Али, сам не понимая зачем, стоит у себя на крыльце, поеживаясь и плохо отдавая себе отчет в происходящем, — появляется почтальон в алой куртке (он со своим Колокольчиком показывается регулярней, чем английское солнце) и вручает ему письмо от Супруги. Али платит пенни и начинает читать: выясняется, что Катарина не собирается возвращаться в их дом, а намерена расстаться с Али и жить отдельно[272]. «Умоляю тебя не обращаться ко мне прямо за разъяснениями — не ручаюсь за себя, если начну читать твои письма, и надеюсь, что ты простишь меня, уяснив (если это возможно), сколь мало у меня сил тебе противиться, — пиши только моему Отцу по этому адресу и веди переговоры с гг. «Бланд, Адвокаты», которые действуют от моего имени. — Тебе понятны мои резоны, и я не стану о них распространяться... Я долгое время верила, что ты, вероятно, болен и что умственное расстройство (каким ты мне его описал) способно толкать тебя на непреднамеренные жестокости и в лихорадочном состоянии побуждать тебя к поступкам, какие в здравом рассудке ты никогда бы себе не позволил, — но будь ты и вправду нездоров, мой долг, которому я несомненно последовала бы, велел бы мне оставаться с тобой. Однако до меня дошли кое-какие сведения — из источника, о котором ты, полагаю, можешь догадаться, — заставляющие меня скорее поверить тому, что ты несешь ответственность за свои поступки, а они таковы, что я не могу долее оставаться с тобой под одним кровом, делить с тобой ложе» и проч., и проч. — все это Али, стоя у дома, куда его супруга не желает возвращаться, читает и перечитывает с полнейшим спокойствием, словно держит в руках Газету со статьей о людях, ему совершенно неизвестных. Наконец он доходит до приписки — сделанной будто другою рукой — или на другой день — или в другом настроении: «Али — несчастливая звезда сопутствовала нашей встрече — я чувствую, судьба вынесла мне приговор, который я не в состоянии повторить! Помни — где грех, там может быть и Прощение — если есть Раскаяние. Об этом будет моя всегдашняя молитва за тебя. — Девочка здорова, о чем я спешу тебе сообщить, так как думаю, что ты привязан к ней больше, чем я, и привязан больше, чем ко мне. — КАТАРИНА».
Карета, как раз в эту минуту остановившаяся перед домом, являет глазам Али Достопочтенного мистера Питера Пайпера (в перчатках, закутанного в меховой воротник) — вновь, как и прежде, в полной готовности. Не говоря ни слова, Али увлекает его в дом — из которого к этому времени посуда, ценности, книги и большая часть движимого имущества вынесены на продажу; там Али, сев на последний стул перед последним столом, берет лист бумаги и в немногих необходимых словах составляет Завещание, отменяя прошлые: всю свою собственность, того или иного рода, он оставляет Катарине, леди Сэйн, и ее Дочери, — Али посыпает бумагу песком и вручает Достопочтенному с тем, чтобы тот ее засвидетельствовал. «Со всем покончено, — говорит Али. — У меня предчувствие, что в этот дом я никогда больше не вернусь. Сохрани это завещание и позаботься передать его мистеру Бланду из Темпля».
«Исполню все, о чем ты просишь», — с жаром отвечает преданный друг и умолкает, воздержавшись от нелепых подбадриваний и пустых надежд.
«Тогда выпьем по стаканчику — и в путь!»
Итак, мы должны повторить наш путь к темным окраинам, где тянутся унылые заборы, а окна лавочек закрыты ставнями: там можно назначить встречу вдали от недреманного ока Закона и положиться на приговор Судьбы. На этот раз, однако, все произошло в соответствии с обычным порядком, помимо всяких тайн. Было довольно светло — насколько светло может быть в дымном воздухе Лондона, этом полупогасшем Вулкане, — секунданты посовещались на поле боя, произвели необходимые замеры, отшвырнули прочь лежавший на пути Камушек, подкинули вверх Соломинку — определить, откуда дует ветер; обследовали ящик с Пистолетами, вновь предоставленный Достопочтенным, причем юный джентльмен не то по равнодушию, не то из напускной смелости не озаботился выбрать себе оружие — что, собственно, было его правом. Али, в свою очередь, также испытывал безразличие, и это страшило его больше, чем пуля в сердце: казалось, будто он отдает предпочтение пустоте — Пустоте, которая вырывалась наружу из запертого уголка, всегда таившегося внутри его существа, и обволакивала его подобно облаку, — и если это было так, тогда он вполне мог под влиянием минуты без малейшей жалости расстаться с Жизнью — хотя на самом деле жаждал ее сохранить — философская дилемма, стоящая только перед раздвоенной душой! Погруженный в раздумья, Али подошел к центру площадки, где Достопочтенному было назначено подбросить Монету, дабы определить, кто из дуэлянтов должен стрелять первым. Али ясно видел, как щеки стоявшего перед ним юнца заливает бледность — как дрожат у него губы; подумалось, что вот это — чей-то сын, о котором печется мать, на которого возлагает надежды Отец, — но ему было решительно все равно. Заметив безучастность Али — столь им родственную! — Боги оказали ему покровительство, и монетка упала на землю изображением Короля вверх.
«Выбор — стрелять первым или нет — предоставляется лорду Сэйну», — проговорил мистер Пайпер: голос его — из страха за невредимость друга, о которой Али так мало заботился — дрожал и прерывался наподобие дудочки в руках неумелого музыканта, давшего ему фамилию[273]. Вопрос, действительно, относился к разряду щепетильных: что достойней — и, напротив, что выгодней — произвести первый выстрел или ждать ответного; однако все эти тонкости не должны нас беспокоить, как не тревожили они Али, который тотчас же согласился быть вторым на очереди, поскольку это сулило скорее покончить с делом — и с ним самим: молодой соперник слыл метким, если не бывал в подпитии, Стрелком. Но сейчас, заняв место на предписанном расстоянии, Али увидел, как его противник, утратив прежнюю браваду, затрясся и обратился к секундантам за поддержкой — которую они оказали ему в буквальном смысле — подхватили, обернули к Али и помогли поднять руку с пистолетом. О, как мало знают о сладости бытия те, кому не довелось стоять во имя Чести на дуэльной площадке — видеть, как Жизнь растворяется облачком дыхания в холодном рассветном воздухе, — чувствовать, как она трепещет в грудной клетке, которую вот-вот пронзит пуля или острие шпаги: мне не довелось пережить ничего подобного[274], но я не сомневаюсь, что это — самое надежное лекарство от ennui, и действует оно вернее Молитвы о спасении души при расставании с телом.
Пуля, выпущенная молодым соперником, пробила плащ Али и, оцарапав плечо, большего вреда не причинила. Медик, приглашенный Достопочтенным, вызвался безотлагательно обследовать рану, однако Али от осмотра отказался; он шагнул навстречу противнику и — как в пьесе с заранее известной развязкой, предопределенной всеми событиями, — поднял пистолет — хладнокровно выстрелил, целясь немного в сторону, слева от находившейся перед ним тщедушной фигуры, с намерением ее пощадить, — однако именно в это самое мгновение храбрость юноше изменила, и он метнулся вправо, желая уклониться от ожидаемого удара, — и пуля поразила его прямо в грудь!
Все присутствующие поспешили на помощь сраженному дуэлянту, Али же на миг застыл в неподвижности — бесстрастный и бесчувственный, будто обратился в камень. Лишь когда Доктор, распрямившись, развел руками — давая тем самым знать, что все его усилия излишни, — Али приблизился и устремил взгляд на юношу и на удрученных приятелей, приподнимавших его голову. «Я убит! — прошептал юноша, увидев Али. — Вы получили удовлетворение!» Али в ответ не произнес ни слова — продолжая смотреть, как белая сорочка юноши окрашивается алым, а лицо его сереет и застывает в безмолвии, — и думал об одном: Я свершил то, чего нельзя исправить (эта мысль могла бы посетить его и раньше, но не посетила). Тут Достопочтенный увлек его за собой, убеждая поскорее покинуть место поединка — до прибытия Властей со всеми вытекающими из этого бессчетными осложнениями.
«Опасаться нечего, — твердил Достопочтенный. — Тебе не понадобится долго задерживаться за границей — я все устрою — и очень скоро вся эта История забудется сама собой — Расследования не будет — сочтут, что ты действовал как положено, и будешь оправдан — даю тебе слово — и тогда ты сможешь вернуться».
«Нет!» — отрезал Али. Теперь он ясно — иногда мы на это бываем способны — видел, куда указывает ему Судьба: так бедным пленникам, запертым в платоновской пещере, удается вдруг вырваться из мира Теней на Солнце, которое безжалостно режет беспомощные глаза, однако — светом Истины. «Я уеду — и не вернусь. Я слишком долго прожил в этой стране, куда совсем не думал попасть. Я получил удовлетворение — да, получил сполна — сыт по горло — до тошноты. — Он стиснул руку друга — и тот, встретившись с пронзительным взглядом Али, в котором сквозила твердая решимость, не нашел в себе сил долее протестовать. — Будь моим доверенным лицом. Не подвергай себя опасности и не входи в расходы — мне нестерпимо об этом думать — но стань моими глазами, моими ушами — моим экономом — моей почтовой службой».
«Куда же ты отправишься?»
«Не знаю. Знаю только одно — что не вернусь[275]».
«Тогда вперед! — с величайшей твердостью провозгласил Питер Пайпер. — Сначала в Плимут, там за рейс уже заплачено — вот моя рука — но я должен сначала составить Список всего того, что я смогу для тебя сделать — нет-нет, пока ни слова — в седло, сэр, в седло! Я буду бок о бок с тобой, где бы ты ни очутился — хотя бы мысленно! Ни слова больше — бежим!»
И вот на рассвете следующего дня Али вновь оказался на палубе корабля, ожидая, когда с началом прилива наполнятся паруса. Море нетерпеливо колыхалось, и «ветер попутный во Францию дул»[276]. Али помахал шляпой одинокой фигуре Достопочтенного на пристани: тот ответил потряхиванием белого носового платка, другой рукой придерживая головной убор. Али в эту минуту вспомнилась сказка, которую он некогда слышал в далекой Албании, в просторном зале паши, где собрались воины в разноцветных тюрбанах и расшитых кафтанах. Давным-давно, гласила сказка, во владениях некоего паши творил недоброе некий злой волшебник, чиня препятствия замыслам своего господина. В конце концов, хитростью и силой, паша пленил этого волшебника и заключил у себя во дворце под стражу. Однажды вечером в зале заседаний дивана, после того как был съеден плов и выпит шербет, окруженный знатными гостями паша вздумал вызвать пленника, чтобы тот сотворил какие-нибудь чудеса для развлечения Гостей. Волшебника доставили в зал: он проделал немало фокусов, всех поразивших и озадачивших, а потом попросил принести большую лохань с водой. Туда он бросил щепотку соли и предложил желающим всмотреться. Видят они, как перекатываются там океанские Волны? Они увидели. Вглядитесь пристальней, продолжал волшебник: видите там причал — и разве это не мальтийская гавань? Изумленные зрители убедились, что гавань мальтийская. А виден в этой гавани корабль, как раз распускающий паруса? Да — дивный корабль — с черным флагом — с широкой палубой. Тут волшебник поднялся с места и, подобрав полы халата, ступил ногой в лохань с водой — и на глазах собравшихся исчез: исчез с тем, чтобы тут же появиться вновь (все присутствующие были тому свидетелями) — он пронесся по воздуху и упал на корабельную палубу. Насмешливо поклонившись наблюдателям, волшебник встал у штурвала: корабль, с изяществом иноходца, развернулся в подветренную сторону — и скрылся из виду! «И куда же он устремился?» — захотели узнать у рассказчика Слушатели — поскольку сказка казалась им незаконченной, — но рассудительный повествователь ответствовал, что, разумеется, ему об этом ничего неизвестно — да и откуда ему знать? — однако позднее прошел слух, будто волшебник отплыл в Америку, где живет-поживает и по сю пору, разбогатев и по-прежнему учиняя многие безобразия.
Удивительным бывает ход мысли: едва только Али припомнилась эта история, долгое время таившаяся в закоулках сознания, как он совершенно отчетливо понял, куда ему предстоит направиться и с какой целью.