Не минуло и месяца с тех пор, как последнее письмо Достопочтенного Питера Пайпера из Венеции, снабженное множеством марок и штемпелей, было вручено итальянской почте (сиречь пущено на ветер, ибо она также веет где хочет[372]), и вот на берегу Большого Канала возникла одинокая фигура — новоприбывший носил длинное одеяние, черное, как обожаемое участниками венецианских маскарадов домино, которое притягивает взор куда надежнее многоцветных костюмов и накидок. Длинные нечесанные волосы были всклокочены, словно пук темных водорослей, — на щеках, нетронутых в тот день бритвой цирюльника, пролегли тени, — а от скулы до уголка рта тянулся мертвенно-бледный шрам, напоминая о давней истории, содержание которой осталось в тайне. Другую, сходную историю таят в себе темные, глубоко запавшие глаза, что безучастно и бесстрастно окидывают пестрое веселье. Поблизости, отступив на шаг, стоит спутник приезжего — тонкий, закутанный в белое одеяние ливийских кочевников: участники карнавала мельком взглядывают на него, принимая за такого же, как они, гуляку, однако юноша (годами младше своего хозяина) сохраняет ровное и невозмутимое хладнокровие.
Неужели фигура в черном — это Али, пятно на венецианском солнце (в таком виде, в таком сопровождении)? Мои читатели (если Повесть обрящет их — и хоть один доберется, вместе с Автором, до этой сцены) спросят, вероятно, какие испытания и в каких краях умирили эту страстную и отягощенную душу, наполнили взгляд сосредоточенным покоем? Но вопросы тщетны: будь все эти события пересказаны, повесть удлинилась бы вдвое — предоставим их воображению; тем более — взгляните: из близлежащего раlazzo выходит приветствовать новоприбывшего Гостя сгорбленный и нескладный человек, одетый в синий сюртук и жилет из богатой парчи, — это брат Али, Энгус.
«Не знаю, — обращается он к Али, — могу ли я протянуть тебе руку. Не потерплю, если мне не подадут руки в ответ».
«Мы оба Сэйны, — отвечает Али. — Семья пренебрегла тобой, а я ее возненавидел — во всяком случае, главу рода, пока он был жив, — однако других Родичей у меня нет и не будет, как не будет и другого Отца — а он мой точно так же, как и твой».
«Тебя он хотя бы любил».
«Он никого не любил — даже самого себя — себя, пожалуй, меньше всего».
«Отдаю первенство твоему опыту, тебе лучше знать», — отозвался Энгус, и какое-то время оба взирали друг на друга, словно желая вызнать, обменяются они наконец улыбками, или пережитое лежит между ними обнаженным мечом.
«У кочевников пустыни, среди которых я жил, — начал Али, — есть собственное понятие о Религии, странное смешенье Христианства и учения Магомета. Они рассказывают, что вначале у Бога был не один сын, а двое: первый Тот, Кого назвали Иисусом, а второй — Люцифер. Поначалу именно между ними произошла ссора, они сразились — и после битвы Люцифер со своими ангелами покинул Небеса, а Иисус остался там. Затем, когда Иисус, вочеловечившись, сорок дней постился в пустыне (страннику охотно покажут то самое место — кочевникам оно отлично известно), Люцифер вновь явился бороться с Ним, как и в незапамятные времена. Люцифер призвал брата отречься от Отца-тирана и вступить в союз с ним, вследствие чего власть над землей перейдет к Иисусу, а Люцифер возвратится в свое обиталище. Иисус объявляет эту сделку гнусной и провозглашает Свою нерушимую преданность Отцу Небесному и намерение следовать плану, предначертанному Богом для Человека. Засим Люцифер расстается с Иисусом, который так и сидит на скале, — но, прежде чем устремиться в адские области, бросает своему божественному Брату такие слова: “Он всегда Тебе благоволил”».
«Легенда замечательная, — сказал Энгус. — И к тому же удивительно касается дела, о котором я собрался тебе поведать. Но ты, должно быть, утомлен дорогой. Войди в дом, умойся и подкрепи силы. Все прочее пока неважно — и ты согласишься, быть может, отправиться на Лидо покататься верхом?»
«Мне сказали, что в Венеции нет лошадей, — помимо тех, что отлиты из меди, над кафедральным Собором».
«И моих. Идем! Могу я позаботиться о твоем слуге?» — Энгус имел в виду юношу в белом, который молча и недвижно стоял позади Али.
«Он не согласится от меня отойти, — ответил Али. — Если ты не против, он будет стоять возле моего стула». При этом хозяин и слуга (если такими были их отношения) обменялись взглядами: Энгус это заметил, но вряд ли узнал чувства, мало ему знакомые, — нежности, доверия, любви. «Я не против», — коротко бросил он и с тяжелой неуклюжестью ступил на крыльцо.
За ужином Али сумел вставить слово об единственной известной ему — и удивительной — подробности жизни своего кровного брата в Венеции: о liaison[373] с некой дамой, за которой тот ухаживал, — о связи, принявшей форму рабского служения.
«Так оно и есть, — подтвердил Энгус. — Cavalier обязан дать согласие быть также и serviente. Я пояснил моей госпоже, что всей душой готов угождать ей как кавалер, однако рабская служба меня не устраивает, — мои возражения были решительно отвергнуты — дама категорически отказалась подвергаться позору в обществе из-за того, что ее чувствами — так сказать, нравственностью — будут открыто пренебрегать, — и мне пришлось покориться». Энгус вскинул на Али насмешливый взгляд, и хотя предметом иронии, как всегда, был он сам, но, помимо насмешки, в нем мелькнул и проблеск сочувствия (вероятно, тоже к самому себе). «Я выгляжу комично в твоих глазах, — продолжал он, — но разве и вправду не комична жизнь, которую я веду? Однако и в ней случаются минуты, когда бывает не до смеха. Дама заболевает, состояние ее признают опасным — невзирая на то, что Cavalier за какие-то мелкие промашки был на некий срок отлучен от дома, его — с дозволения Супруга — призывают к ложу дамы делить все заботы и волнения — таково требование дамы, хотя это может повлечь и некоторые вольности в присутствии Супруга, непосредственном или близком, которые в иное время и в другом месте сделались бы достаточным поводом для Дуэли, однако, в соответствии со сводом Правил, Супруг должен счесть их невинными. С другой стороны, разве не вправе Cavalier настаивать на том, чтобы дама отвергала все законные притязания супруга и всецело расточала свои милости только ему одному — бесценному другу дома, к которому, со временем, супруг (и его родичи) сочтут оправданным обращаться порой за услугой или займом? Это справедливо — вполне пристойно — но и комично — а еще и тяжко».
Энгус говорил, как показалось Али, не для забавы, не ради жалобы, но как Философ — и все же как будто не договаривал. После ужина он стал выражать нетерпение — и предложил Али удалиться вдвоем с ним, — Али возразил, что его спутник не понимает ни слова по-английски и потому они могут беседовать без всякой опаски. Энгус не стал спорить и незамедлительно вызвал свою гондолу.
«Плавучий гроб, — заметил Али при виде этого необычного средства передвижения. — Имей я выбор, ни за что бы на нем не остановился. Заперт точно в тюремную камеру — и оттого риск стать утопленником только возрастает».
«Однако жизнь в Городе без них остановилась бы, — отвечал его брат. — Видишь, как искусно она устроена — занавески сдвигаются наглухо — и проч. — движение плавнее, чем у любого наемного экипажа — и, кроме того, Гондольеры, разносящие повсюду письма и записки, хранят молчание надежнее могил из опасения лишиться чаевых. Но вот мы уже и на другом берегу».
«Не спорю, я таков, каким выгляжу», — заговорил Энгус, когда им привели великолепных коней, содержавшихся венецианцами, и трое отправились вдоль длинного берега — компаньон Али следовал на некотором расстоянии тенью, однако не темной, но светлой. «Привычные занятия, удовольствия, капризы, атласные жилеты — все это мое, отрицать не стану. Однако есть во мне и нечто иное. Скажи мне: ты слышал что-нибудь о тайных Обществах, члены которых поклялись бороться с австрийцами и изгнать их с итальянской земли?»
«Слышал, — ответил Али с улыбкой, — даже в моем уединении».
«Одни называют себя Carbonari, или угольщики, — почему, не слишком понятно; другие — Mericani, или американцы[374], что позволяет яснее судить об их убеждениях».
«И ты принадлежишь к ним? Вот бы никак не подумал — особой любви к угнетенным я в тебе не замечал — и похвал демократии из твоих уст не слышал. Однако, помнится, ты рассказывал мне об африканских рабах на твоем острове в Вест-Индии — и что восстанию их ты сочувствовал».
«Пойми меня правильно, — перебил Энгус. — Я презираю эту canaille[375] — и не питаю ни малейших иллюзий относительно того, какими станут ее повадки, стоит их только узаконить под сводами власти и в залах Суда. Нет — ради этих я ничего не предпринимаю — я не на их стороне — по сути, я ничей не сторонник, но только противник».
«Это, наверное, ужасно — и ведет к скорби».
«Тебя это не должно волновать. Я одинокий пес, который не лает, но кусается — пригодиться может и такой. Не знаю, что за дом построят другие. Мне в нем не жить».
«И каковы шансы у тех — и у тебя — на то, что эти намерения осуществятся?»
«В точности не знаю, — ответил Энгус. — В одной только Романье их десять тысяч. При необходимости я и сам могу созвать к себе дюжину — да нет, сотню молодцов. Fratelli[376] повсюду — они нанимают убийц — одного из австрийских офицеров застрелили чуть ли не у моего порога — всадили в него пару пуль; я велел внести его в дом, позвать врача, но жизнь спасти не удалось».
«Странно, что ты пытался сделать это».
«Знаешь, Брат, — отозвался Энгус, — если только я не слишком заблуждаюсь на твой счет, тебе это ничуть не должно казаться странным».
Энгус замолк, и спустя некоторое время нить разговора подхватил Али:
«Твои светские обязанности и дела сердечные наверняка не позволяют слишком отдаваться суровым заботам».
«Скорее наоборот. Не занимай я такого положения в обществе, всякое мое содействие партии Свободы немедленно бы пресекли, а самого меня отправили за Решетку[377] — чего в этой Республике следует всеми способами избегать».
«Вижу, — заметил Али, — что твоя рабская служба на самом деле скорее только прикрытие».
«Очень долго такое положение меня устраивало как нельзя больше. Многие обожают обо мне сплетничать — к примеру: а, тот самый шотландский калека — il zoppo[378] — он так усердно обихаживает свою любовницу — точно Мартышка. Гляньте-гляньте, перешептываются они, какие только фортели Венера не заставит выделывать даже такого — как он пляшет под ее дудочку! Это наполняет их головы до отказа — иные мысли касательно меня им и на ум не взбредут. Человек, поступающий подобно мне, на другие поступки неспособен — одному человеку одна Роль; две — это уже против правил».
«Итак, ты прячешь себя и свои поступки на самом видном месте».
«Именно так я и делал — до сих пор. Теперь завеса начинает рваться. Собственно, если что меня и сгубит — то ее непроницаемость. Брат мой, я стою на краю гибели».
«Я ждал, что речь об этом и пойдет. Кажется, момент настал».
Тут Энгус остановил коня, спешился, подав знак Брату последовать его примеру; затем приблизился к нему вплотную, озираясь по сторонам, как обычно поступают, желая обсудить что-то по секрету и следя, чтобы никто не подслушал. «Супруг моей Госпожи — человек непростой, — начал он, — и не всегда был тем, кем сейчас кажется. (Не сомневайся: все, что о нем можно узнать, известно мне досконально.) На свете он прожил лет пятьдесят — и за столь долгий срок набрался житейской сноровки. В ту неспокойную пору, когда армия и чиновничество Буонапарте рассеялись, подобно туче, а на их место вернулись австрийцы, он принял сторону революционной толпы — решив, что лучше стать во главе повстанцев, чем позволить им отрубить свою голову. Бунт был подавлен, власть австрийцев восстановлена — и тогда он, вспомнив о прежней ненависти к народу, охотно подчинился новым Правителям. Однако благодаря причастности к патриотическому движению у него сохранились связи, которые он предусмотрительно не разорвал, — и они помогли еще ближе подобраться к моей тайне — сейчас он почти наверняка разгадал ее до конца — и не торопится выдать меня австрийцам только потому, что хочет скрыть свое собственное Участие в деле, после чего сможет разоблачить меня, оставаясь в безопасности. Это может произойти с часу на час. Я готов, при необходимости, отбыть из города в любой момент — исчезнуть столь же бесследно, как враги Государства при власти дожей, о которых после взятия под стражу и тайного расследования никто больше никогда не слышал. Но прежде я должен найти — и не откладывая — человека, который меня бы заменил, причем совершенно неизвестного и не вызывающего подозрений, — того, чье имя не внесено ни в один Список и незнакомо ни одному Соглядатаю — того, кто твердо намерен и способен взять на себя все мои обязательства».
«Так вот для чего ты зазвал меня сюда, — проговорил Али, и по губам его скользнула улыбка, невиданная прежде, — улыбка Сэйнов, однако не вполне схожая с фамильной: это темное пятно еще не омрачило его душу. — Ты просишь тебя заменить».
«Не знаю, к кому я мог бы еще обратиться. И, однако, не сумею объяснить, почему я на это решился. — Энгус нагнулся, подобрал с песка круглый черный голыш и принялся его поглаживать, будто драгоценность. — Я неправ?»
«У меня нет причин соглашаться».
«Неужели тебя никогда не охватывала волна гнева и возмущения жестокостью власть имущих — ты никогда не вдохновлялся мыслию их ниспровергнуть? Думаю, тебе знакомы эти чувства. Мне бы на твоем месте — непременно. Тебе известна история Жак-Армана? Это крестьянский мальчик, которого отняла у родителей и усыновила королева Мария Антуанетта — он ей приглянулся. Но, несмотря на ласку королевы, на богатое платье и роскошную еду, мальчик не переставал плакать и был безутешен. Когда разразилась Революция, Жак-Арман сделался самым свирепым из якобинцев и в эпоху Террора — гильотинщиком extraordinaire[379]».
«Не понимаю, какое отношение имеет эта история ко мне».
«Если не понимаешь — значит, и не имеет».
«А что ты мне предложишь, пойди я тебе навстречу? Какая мне от этого выгода?»
«Я ничего тебе не предлагаю».
«Из ничего и выйдет ничего[380]».
«Я думаю, что-то да выйдет. Надеюсь — хотя мне и нечего предложить, — что тебя привлечет сама задача, воодушевит надежда. Быть может, так. Пойми, я сознаю, что шансы на успех задуманного мною гамбита невелики. О том, насколько безрассудно это предприятие, суди по моей готовности его испытать».
Али молчал, и Энгус продолжил: «О Сообществах в Италии ты слышал. Но, наверное, слышал что-нибудь о подобных братствах и в других странах».
«Не сказал бы. По-видимому, они научились скрывать свои тайны лучше итальянцев».
«А теперь я открою то, о чем поклялся кровью не говорить никому — за исключением того, кто вступит в наши ряды. Вот насколько я полагаюсь на твое молчание».
«Будь осторожней. Ведь ты не знаешь, каких взглядов я придерживаюсь, каким союзникам дал клятву верности. Откуда тебе известно, что я — вовсе не агент той самой Империи, против которой ты сражаешься? И не ее сторонник? И не продаю сведения, а также людей?»
«Брат, о тебе мне известно все: на свете нет никого прямодушней тебя — ты всегда был таким — это меня бесило, но никакие мои поступки не затемняли и не замутняли твой облик. Послушай теперь: я доверю тебе то, о чем знают лишь очень немногие. В мире — или, по крайней мере, в этой части света, от нашего Острова до престола русского царя — везде, где еще жив дух Свободы, — таится Общество, члены которого объединены одной-единственной целью (или немногими сходными): они поклялись оказывать содействие всем, кто предан этому духу, независимо от Нации. Коротко говоря, они намерены покончить с Монархами и наследственной Властью — устранить Церкви и Суды, всецело подчиненные служению Вышестоящим, — собственно, всех, кто оседлал народы, уподобив их Ослам, изнемогающим под непосильной ношей. Даже если на это понадобится Столетие — а иные считают, что гораздо меньший срок, — угнетатели сгинут, и все народы (мы в это верим) избавятся от излишних страданий: их и без того всюду достаточно — и живым их не избежать».
«Возможно ли такое?»
«Возможно. В каждой стране, где появились эти общества, их называют по-своему, однако есть у них и общее наименование — ты о нем слышал?»
«Тебе, кажется, этого хотелось бы».
«Они называются Люциферами».
Али рассмеялся: его смех и встревожил, и обрадовал Брата; Энгус подумал, что никогда раньше не слышал смеха Али — и уж тем более над странными мирскими обычаями и над выходками того великого Божества, которому не поклоняются в Храмах — Его Величества Случая, любящего преподносить шутки наподобие этой; для каждого из нас у него в запасе найдется хотя бы одна — а мы в знак почитания будем смеяться над ними или плакать!
«Я думал, — сказал Али, — что бывший французский император посвятил себя той же задаче — изгнать старинных Угнетателей — растворить двери Тюрем — сбросить бремя и с мужчин и с женщин — освободить невольников — и евреев. И вот теперь он одиноко стоит на скале посреди океана, а прежние Парики вернулись на свои места».
«Это так. Все молодые энтузиасты, горевшие жаждой освободить свои Страны и Народы от тирании, — даже те, кто поначалу Наполеона боготворил, поневоле вступили в союз со свергнутыми Королями и Аристократами, чтобы разбить императора и разрушить его карточные Монархии. Теперь они раскусили, что к чему, — и выкуют в каждой стране Свободу, не навязанную извне — немецкую свободу, отличную от венгерской, греческой, венецианской, — установят самоуправление, отдельное в каждой стране!»
«Должен признаться, и я об этом мечтал. Но ужели это только мечта?»
«Эти люди изменят мир, — заявил Али его брат. — Ничуть в этом не сомневаюсь — но вот к добру или к худу, не уверен. Я читал в итальянской прессе, что два ярчайших примера Тщеславия в современном мире — это Буонапарте и некий английский поэт. Вообрази только, как польстило бы это сравнение низложенному императору, дойди слух до его скалы: ведь он был властен поражать оружием, а поэт — лишь изображать пером!»
«Не знаю, сумел бы я довести революцию до успешного завершения, — задумчиво проговорил Али. — Мне в равной степени недостает ни горячности, ни хладнокровия. Свойства человека — для меня главное, будь он хоть солдатом короля — хоть самим королем — или даже папой римским; если только это не мой личный враг, я склонен считать его вполне заслуживающим жизни, по крайней мере. А благородство и храбрость я высоко ценю вне зависимости от того, на какой они стороне».
«Это делает тебе честь, — довольно вяло отозвался Энгус. — Коли ты так настроен, не стоит тебя разубеждать. Со мной случай прямо противоположный — жизнь в Обществе и более или менее пристальное наблюдение за Сотоварищами неизменно и очень скоро становятся для меня равносильны приему ипекакуаны[381]. Однако я немало для них потрудился — и, надо сказать, отчасти преуспел».
Али снова задумался, стиснул руки за спиной и опустил голову, а потом бросил внимательный взгляд на своего спутника в белом, который недвижно стоял возле лошади, напоминая Изваяние Призрака. Наконец он промолвил: «Человек, берущий на себя подобные обязательства — разве не рискует всем, даже теми, кого любит? Такому нельзя быть обремененным ни родителями, ни женой и ребенком — дабы вслед за собой, при весьма вероятном крахе, не увлечь их в гибельную пропасть».
«Да, это верно».
«Я не обременен ничем», — произнес Али, но в голосе его Энгус не услышал ни малейшей радости.
«Так ты готов отважиться?»
«Откуда мне знать, на что я отважусь? Если я совершу то, что мне предстоит, тогда ты узнаешь, отважился я на что-то — или же нет».
«Хорошо сказано, — откликнулся Энгус. — Больше мне не о чем спрашивать».
«А твоя госпожа — полагаю, она подозревает немногое...»
«Вовсе ничего. Малейший намек поставит под удар нас обоих. Признаюсь тебе — хотя относительно целей и средств их достижения мне упрекнуть себя не в чем — меня мучает мысль, что я вынужден вот так ее оставить — исчезнуть мгновенно — а куда, она никогда не узнает, — да, это меня терзает, хотя подобрать название своему чувству я не могу. Она сохраняла мне верность, как и я ей, — поверь, не так уж много найдется женщин, готовых подолгу благоволить мне подобным».
«И куда же ты направишься? В какие края, к каким берегам?»
«Этого я не знаю, но лишь бы подальше. На мне поставили метку раз и навсегда, снять ее нельзя: как видишь, я тот, кто есть, — ни один полицейский сыщик, ни один исполнитель Закона, ни один пограничный страж не обманется на мой счет, — а сеть блюстителей правопорядка широка и вездесуща, и они осведомлены не хуже нашего. Чтобы избежать погони, уйти я должен как можно дальше — куда не дотянется их рука».
«Тогда к Антиподам. Или в Китай».
«Говорю же, мне все равно — лишь бы не в Аид — и этого достаточно».
«Отлично, — с неожиданной решительностью заявил Али. — Я принимаю твое предложение — я останусь здесь — и выполню все обязанности, какие только на меня возложат — со всем старанием, на какое способен — если ты меня наставишь, что и как...»
«Ага! — вскричал Энгус, хлопнув в ладоши. — Ты просто чудо!»
«Но с одним условием — что ты тоже возьмешь на себя задачу — не менее опасную, хотя твоей Жизни и Здоровью угрозы не предвидится, — однако успех ее сомнителен — и тебе также придется соблюсти тайну. Обязан — согласно данному обету — исполнить это я, но по праву — скорее ты».
Энгус вопросительно нахмурил брови и потребовал разъяснений. Вместо ответа Али задал вопрос: «Скажи, ты когда-нибудь задумывался о своей Дочери?»
Услышав это слово, Энгус, словно его ударили, резко отвернулся, но только на мгновение, и довольно спокойно переспросил: «О какой дочери ты говоришь?»
«Насколько мне известно, у тебя только одна».
«Могло быть и больше, — возразил Энгус. — В Вест-Индии вряд ли найдется хоть один рабовладелец, который не наплодил бы целую уйму темнокожих сосунков».
«Ты знаешь, кого я имею в виду».
«Тогда я не знаю, есть у меня дочь или только была. — Энгус швырнул камешек в медленно набегавшую волну. — Быть может, она умерла[382] — представь, сколько ребенку приходится испытать, пока он не подрастет хотя бы чуть выше стола, — судороги — лихорадка — кровавая рвота — понос — кашель — чахотка — скоротечное то и внезапное се — до шести лет мало кто этого избежит — почему я должен думать, что у нее все обошлось?»
«Уверяю тебя, что она жива».
«А она, — Энгус по-прежнему избегал смотреть брату в глаза, — не калека? Я хотел узнать...»
«В ней не было ни малейшего изъяна — как говорят, она и сейчас само совершенство».
«Что ж, тогда, — начал Энгус и, запнувшись, повторил: — Что ж, тогда...» Он словно бы, не замечая собеседника, ответил на вопрос, возникший в самых глубинах его существа.
«Давай вновь сядем в седла, — предложил Али, — и по дороге я изложу тебе Условие, которое намерен поставить, и способ его выполнения, если ты согласишься».
«Поедем рядом», — отозвался Энгус, и вскоре они продолжили путь по берегу. Солнце опускалось, и розовели убеленные снегами вершины далеких Альп; следы подков тянулись цепочкой все дальше вдоль притихшего моря — и долго-долго длилась беседа Братьев, о многом и многом.