Здание лондонского Музея естественной истории, где хранится одна из крупнейших и старейших в мире коллекций бабочек, похоже на собор. Величественный фасад, отделанный рыжим и синевато-серым камнем, украшен рядами арочных окон и увенчан башнями. Интерьер вполне соответствует внешнему убранству: солнечный свет, проникая через витражи, освещает центральный «неф», к которому примыкают более скромные по размерам «приделы». Высокий потолок декорирован золотисто-зелеными изображениями растений. Каждое снабжено подписью, извещающей о его латинском названии: Digitalis purpurea, Rosa canina, Daphne laureola. Весь неф занимает копия скелета диплодока — травоядного динозавра, длина которого от головы до хвоста составляла восемьдесят пять футов. В приделах экспонируются окаменелости — таинственные останки безвозвратно ушедшего прошлого.
«Собор» просто кишит животными. Стены облицованы панелями, стилизованными под листья, а на панелях, куда ни глянь, — терракотовые скульптуры: совы и бородавочники, лисы и овцы, голуби и горностаи. Вокруг колонн обвиваются змеи. По дверным косякам взбираются обезьяны. К указателю «Выход» воровато крадется ящерица. В западной части здания преобладают более распространенные виды, а в восточной — редкие и вымирающие.
Начало союзу религии и биологии в стенах этого музея положил еще сэр Ханс Слоун, чье собрание в 50-х годах XVIII века легло в основу фондов Британского Музея, а затем и его филиала — Британского Музея естественной истории, учрежденного в 1881 году[13]. В своем завещании Слоун выразил надежду, что изучение собранных им курьезов природы поможет людям познать нечто более возвышенное — Бога. Первым заведующим филиалом был Ричард Оуэн — человек, который ввел в употребление термин «динозавр», ярый креационист[14], энергично критиковавший теорию эволюции Дарвина. Оуэн тоже был уверен, что задача Музея естественной истории — наглядно демонстрировать могущество Божественного Провидения. С помощью блестящего архитектора Альфреда Уотерхауза он создал здание, которое должно было внушать благоговейные чувства.
Много лет подряд бронзовый Ричард Оуэн свирепо глядел на мраморного Чарльза Дарвина, мирно сидевшего напротив. Сегодня Дарвин, практически никем не замечаемый, обозревает сверху музейное кафе, где подают кофе латте и фруктовые тартинки. Но мне кажется, что эта неприметность — знак не забвения, но признания. Для нас Дарвин — нечто привычное, само собой разумеющееся — вроде чая с сахаром. Он растворен в воздухе, которым мы дышим, и в хлебе, который мы едим.
Я должна встретиться с Диком Уэйн-Райтом, хранителем отдела энтомологии. В приемной меня уже ждет его секретарь, чтобы провести — лифт, коридор, череда дверей, которые нужно открывать ключом, — в сокрытое от посторонних глаз королевство. Вначале мы проходим через залы динозавров. Поворачиваем за угол — и я оказываюсь перед самым реалистично выглядящим механическим тиранозавром, какого мне только приходилось видеть.
Громадный Tyrannosaurus rex величиной с мою спальню нависает над телом беспомощно дергающегося эдмонтозавра — ящера с утиным клювом. Тиранозавр с рычанием водит туда-сюда головой на длинной шее, пасть с забрызганными чем-то красным зубами придвигается прямо к разделяющей нас загородке… Наклонившись, чтобы обнюхать добычу, он громко ревет, а затем в нервическом восторге встает на дыбы. Сейчас, сейчас он начнет терзать тело агонизирующего травоядного ящера… Но этого не происходит. Все начинается сызнова: тиранозавр с рычанием водит туда-сюда головой, пасть с забрызганными чем-то красным зубами придвигается…
Тем временем выясняется, что из-за аварии движение пригородных поездов в районе Лондона нарушено, и Дик Уэйн-Райт опаздывает. Меня ведут к старшему научному сотруднику Джереми Холлоуэю. Кабинет Джереми находится на первом этаже (всего отдел занимает шесть этажей). Здесь 120 тысяч ящиков, в которых хранятся около 30 миллионов насекомых, в том числе восемь с половиной миллионов молей и бабочек, наколотых на булавки. Два с лишним миллиона из них подарены музею лордом Уолтером Ротшильдом в 1937 году, есть тут и более ранние коллекции — сэра Ханса Слоуна и Джеймса Петивера. С тех пор музей получил в дар или приобрел и другие собрания. Научные сотрудники музея, в том числе Джереми и вышеупомянутый Джон Теннент с Соломоновых островов, продолжают пополнять фонды — возможно, до тысячи новых экземпляров в год.
Джереми занимается ночными бабочками. О крупных ночницах Юго-Восточной Азии он знает, вероятно, больше, чем кто-либо из ныне живущих людей. Сейчас он работает над энциклопедическим трудом «Ночные бабочки Борнео».
Джереми встает, чтобы выдвинуть ящик. Кабинет у него маленький, больше похожий на дупло, выдолбленное в стене зала, заполненного бесчисленными рядами высоких деревянных шкафов. Похожий на пещеру зал тянется вдоль всего первого этажа. Проходы между шкафами — настоящий лабиринт. Шкафы, многие из которых также были подарены лордом Ротшильдом, гораздо выше человеческого роста. Колоннады уходят вбок, к дальней стене. Хорошо, что нам туда не надо: добытые Джереми экземпляры — тут же под рукой, размещенные на булавках прямо в ящике ближнего шкафа. Вот они: ряды изящных ночных бабочек, коричневых с белым, очень похожих одна на другую. Джереми обращает мое внимание на печатные ярлычки с буквами «тип»: типовой экземпляр, индивидуальная особь, отобранная, чтобы представлять свой вид в целом. Это мертвые послы своих народов. В Музее естественной истории находится более половины типовых экземпляров чешуекрылых, хранящихся во всех коллекциях мира.
Остальные экземпляры серии демонстрируют, чем отличаются от типовой другие вариации того же вида, в том числе географические расы.
Раньше было модно объединять бабочек в крупные серии, но из-за проблем с хранением музейные работники были вынуждены отказаться от этого. И очень жаль. Среди насекомых, которых Джереми описывает в «Ночных бабочках Борнео», имеется много новых видов. Они попадались коллекторам и раньше, но когда Джереми рассматривает экземпляры из более ранних собраний (особенно их гениталии — эти органы очень важны для систематики), он обнаруживает в сериях ночных бабочек не один, но два или несколько различных видов.
Такие крупные собрания используются прежде всего для разрешения вопросов классификации. На Соломоновых островах Джон Теннент взмахивает сачком, чтобы изловить голубянку, а затем сравнить ее с другими голубянками из собрания музея, в том числе с добычей Э.-С. Мика и других коллекторов прошлого. Сравнительный анализ помогает выяснить родословную бабочки, ее родственные связи и взаимоотношения с другими видами.
Коллекция полезна и для тех, кого интересует проблема биоразнообразия. Музей естественной истории — окно, позволяющее заглянуть в прошлое: увидеть бабочек, которые летали по Англии триста лет тому назад — те самые экземпляры, которые Элинор Глэнвилль присылала Джеймсу Петиверу. Или сто лет тому назад, когда маленький Уолтер Ротшильд собирал свою коллекцию в садах фамильного поместья под Лондоном; или пятьдесят лет назад, когда в тех же садах бродила Мириам Ротшильд. При помощи этих ящиков мы видим, кто исчез навсегда, а кто дожил до наших дней.
Джереми хочет разобраться в закономерностях того, как связаны между собой разнообразие бабочек и общая структура экосистемы. Он полагает, что соответствия есть. Джереми собирает сведения о том, какие виды ночных бабочек обитают в местностях, испытавших воздействие человека: на молодых лесных посадках в Малайзии и на более старой плантации с густым подлеском. Затем сравнивает их с видами, живущими в девственном лесу.
— Когда мы выясним, какие виды есть в наличии, — говорит Джереми, — то сможем возвращаться на одно и то же место и сверять новые наблюдения с тем, что мы уже зафиксировали. Сможем увидеть, что конкретно изменилось. Сможем точно оценить, сколько видов погибнет в результате появления той или иной технологии. И возможно, придумаем, как уменьшить этот «побочный ущерб». Но для начала требуется базовая информация.
На планете, где практически все ландшафты преобразуются человеком, планирование правильной «мозаики развития» не менее важно, чем сохранение заповедных участков.
Планируется, что в «Ночных бабочках Борнео» будет восемнадцать томов. Джереми работает над тринадцатым.
Из кабинета Дика Уэйн-Райта, хранителя отдела энтомологии, видны — по крайней мере, мне хочется в это верить — кроны деревьев Кенсингтонского сада, воспетого Джеймсом Барри в «Питере Пэне». В 1961 году восемнадцатилетний Дик пришел в этот кабинет поинтересоваться, нельзя ли устроиться на работу в музей. С тех пор он в музее безвылазно — конечно, за вычетом времени, которое он провел в университете и в аспирантуре, а также в полевых исследованиях.
Джон Теннент посоветовал мне расспросить Дика о том, как он ел насекомых перед телекамерой.
Филипп Девриз описал Дика как «нетипичного и пылкого» систематизатора. Дик, как и Фил, в прошлом джазовый музыкант. Пока мы беседуем, хранитель то и дело подпрыгивает, чтобы выдернуть со стеллажа ту или иную книгу. Подскочив в очередной раз, он протягивает мне трактат 1885 года издания «Что мешает нам есть насекомых?».
Сочинение открывается вопросом: «Что мешает нам есть насекомых? Почему бы не попробовать?» Далее автор рассматривает питательность и кулинарные достоинства пилильщиков и мокриц, а также экономическую целесообразность питания ими. По поводу зеленых гусениц репницы он восклицает: «Полагаю, было бы вполне оправданно подавать к столу капусту, обложив ее листья нежнейшим гарниром — гусеницами, которые ею кормятся!»
Пухлые туловища ночных бабочек очень вкусны, если их поджарить на вертеле.
Вот еще цитата: «Давайте же отбросим глупые предрассудки и насладимся хризалидами, обжаренными в сливочном масле, а затем приправленными яичными желтками и специями. Это блюдо называется „Хризалиды а lа Chinoise“[15]».
Дик Уэйн-Райт настроен не менее решительно, чем автор трактата:
— Есть насекомых — это вызов неписаным социальным установлениям и культурным нормам. С чопорностью нужно бороться. Она как воздушный шарик: проткни ее булавкой — и лопнет!
И Дик признается:
— Мои должностные обязанности предполагают определенную степень напыщенности и чопорности. Мне это не по нутру.
Так что когда Музей естественной истории решил переиздать трактат, Дик лично занялся раскруткой этой темы. Он хрустел саранчой в эфире радиостанций и жарил мучных червей перед камерами Би-би-си. В нескольких лондонских ресторанах стали подавать блюда из насекомых — правда, длилось это недолго. «Но в этом была и моя небольшая заслуга», — гордо заявляет хранитель отдела энтомологии.
Спросите энтомологов, в какой момент они заинтересовались жуками и бабочками, и трое из четверых назовут вам некое число.
«Мне было тринадцать…» — начинает Эдвард О. Уилсон.
«Хотя мой разум тогда не был особенно пытлив, для своих пяти летя была внимательным наблюдателем», — пишет в одной из своих статей Мириам Ротшильд.
«В двенадцать лет…» — вспоминает известный специалист по чешуекрылым Роберт Пайл.
«Ребенком я бродил по полям и лесам…» — подхватывает Джереми Холлоуэй.
«В детстве я собирал жуков…» — откликается Дэвид Картер, коллега Джереми.
Дик тоже из этой компании.
— Когда мне было семь лет, я получил в подарок книгу одного детского писателя, которого теперь принято ругать. Сведения по естествознанию, поданные в прилизанной, слащавой форме, с цветными изображениями бабочек. Во дворе у нас цвело дерево, и — по крайней мере, так мне запомнилось — на этом дереве я смог найти точные копии всех бабочек, нарисованных в книге. Сошлось один в один. Какое неописуемое удовлетворение я ощутил!
Искать точные подобия, опознавать узоры, обращать внимание на расцветки, не совпадающие с типичными; выяснять, как называется узор, как зовутся отклонения от нормы, проверять наблюдения по книжке, в один прекрасный день написать книжку самому. И верно, какое неописуемое удовлетворение! Взрослый что-то бормочет о классификации. Семилетний ребенок вопит: «Поймал!» Это не просто взмах сачком: поймать новую бабочку — это поймать целый вид.
Современная система классификации строится в соответствии с тем, как эволюционировали живые существа с течением времени, от каких общих предков произошли. Дик знает, что может рассказать окраска парусника или аромат монарха о его предках и ближайших родственниках. В 80-х годах исследования привели его на Филиппины. Архипелаг богат бабочками, но уже тогда сильно пострадал от вырубки лесов.
— Я и сам не представлял, до какой степени пострадали Филиппины, пока не увидел своими глазами, — вспоминает Дик. — Это зрелище перевернуло мою жизнь. Я пережил шок, осознав, что уничтожение лесов не приносит пользы абсолютно никому — и уж тем более местным жителям. Алчность в сочетании с нищетой и невежеством заставила их загубить целую экосистему, не создав ровно ничего взамен. Я заболел. Сначала думал, что просто болен, но затем оказалось, что причины в моем душевном состоянии. Все это продолжалось, пока я не оказался на Новой Гвинее, где должен был продолжить эксперименты над поведением бабочек. Там, среди волшебных девственных ландшафтов, я моментально пошел на поправку. Оказывается, у меня просто-напросто была депрессия.
Дик снова подпрыгивает, пытаясь найти на верхних полках литературу по бабочкам Новой Гвинеи, но ему попадается только книга какого-то японского коллекционера. Что сейчас происходит с бабочками Японии?
Никто не знает.
— Пока мы не составим представления о том, что существует на свете, где это все искать и как распознавать, мы ничего не сможем сохранить, — повторяет Дик слова Джереми. — Сейчас лондонский музей составляет карту «горячих точек» биоразнообразия, — добавляет он. — Грубо говоря, мы объясняем людям: «Если вам так уж необходимо загадить энное количество квадратных миль, пожалуйста, постарайтесь хотя бы не загадить вот это конкретное место, поскольку это чревато катастрофическим уменьшением количества видов на планете».
Спешно составляются списки видов Азии, Африки, Австралии, Северной Америки. Дик называет это «биологической переписью»:
— Мы пишем телефонные книги.
Что вы узнаете, позвонив по «номеру» из этой книги? Не рассчитывайте, что удастся поболтать всласть. Если вам нужна информация о том, как бабочка живет, спаривается, производит на свет потомство — вы узнаете немного.
— Сколько же всего мы НЕ знаем! — восклицает Дик, и в его голосе одновременно звучат восторг и досада. — Потратьте неделю на изучение какого-нибудь малоизвестного насекомого — и вы станете в этом вопросе главным авторитетом на свете. Мы погрязли в невежестве.
И он подпрыгивает за очередной книжкой.
В 1984 году куратор музейных коллекций Фил Экери и Дик Уэйн-Райт совместно подготовили два важных труда — «Биология дневных бабочек» и «Бабочки семейства данаид, их кладистика и биология». К 1990 году Фил почувствовал: хватит сидеть на двух стульях. Нужно выбирать — либо исследования, либо работа с коллекциями.
— И я как-то сам незаметно сдвинулся на стул с надписью «коллекции», — говорит он сегодня.
Одна из его главных задач — борьба с вредителями. Коллекционеры-натуралисты издавна жаловались на то, как трудно сохранить собранное. В 1702 году Элинор Глэнвилль писала Джеймсу Петиверу:
Я долго году не жила дома и сохранила мало растений. Чисткою же моих бабочек пренебрегала столь долго, что клещи мне немалый урон нанесли. Я потеряла не менее сотни из наилучших, поместив их в страхе перед Пауками и Мышами в самое безопасное место. Но в затхлом воздухе клещи, верно, еще сильнее плодятся, так что Жуки мои все заплесневели, заросли белой коркой плесени, а когда я стала ее сдирать, раскололись на части. Клянусь, я больше никогда не оставлю их в таком небрежении, пока жива.
Сейчас лондонскому Музею естественной истории больше всего досаждают личинки жуков: серо-золотистого кожееда антренуса (Anthrenus samicus, примерно в одну десятую дюйма длиной), американского клита (Reesa vespulae, его самки могут размножаться без участия самцов), мехоеда (Attagmus smimovi) и хлебного точильщика (Stegobium paniceum). Фил и Дик называют их обобщенно «музейными жуками» (кстати, существует особый вид, который так и называется — Anthrenus museorum).
Вот классический сценарий: самка жука, обитающая в каком-нибудь птичьем гнезде на музейном карнизе, влетает в окно, чтобы отложить яйца там, где приятно пахнет, — а нравится ей, например, аромат мертвых насекомых, хранящихся в деревянных шкафах. Жучиха откладывает яйца на дверцу, личинки вылупляются, протискиваются в какую-нибудь трещинку в шкафу и принимаются за еду. Лет двадцать тому назад в музее объявился новый вид жуков, у которых была препротивная привычка: откусят кусочек от одной бабочки и переключаются на другую. Такие вандалы могут перепортить до половины экземпляров в ящике. На сытных музейных хлебах жук так отъедается, что выбраться назад через трещину уже не может. И вот сотрудник музея выдвигает ящик. Один дохлый жук. Гора объедков вместо бабочек.
По оценке Фила, ежегодно происходит примерно сорок вторжений вредителей в ящики хранилища (напомним, всего здесь 120 тысяч ящиков). Долгое время музейщики полагались только на пестициды, пока не убедились в очередной раз, что яды, действующие на беспозвоночных, опасны и для млекопитающих. Испарения пестицидов накапливались в закрытых ящиках. Выдвигаешь — и тебя окутывает облако ядовитого газа. Прошло пятнадцать лет с тех пор, как здесь в последний раз применяли нафталин, но я и сейчас чувствую его запах, проходя между шкафами.
Теперь коллекции приходится сохранять, не прибегая к инсектицидам. Новые поступления (все, что прислано учеными или приобретено музеем) для начала вымораживаются — выдерживаются семьдесят два часа при температуре минус тридцать градусов по Цельсию. Жуки при такой температуре гибнут. Глубокой заморозке подвергаются и зараженные ящики. Мало-помалу Фил обзаводится «приличной музейной мебелью» — заменяет антикварные полированные шкафы серыми стальными боксами повышенной герметичности. Боксы группируются в неказистые горизонтальные секции, каждый из них можно открыть так, чтобы не потревожить остальные части коллекции.
В конце концов придется герметизировать все здание, а сотрудники будут вынуждены отказаться от привычных методов работы. Фил показывает на раковину в углу кабинета:
— Тут, например, создается микрообласть повышенной влажности. Около таких раковин полно сеноедов. Зайдет кто-нибудь, поставит на минутку у раковины ящик — и готово дело!
Кабинет Фила не блещет особым порядком. Из-под завалов хозяин вытаскивает материалы своего нового проекта — выставки семидесяти трех типовых экземпляров дневных бабочек, добытых Генри Уолтером Бейтсом. Фила интересует, как именно Бейтс препарировал своих бабочек и какие меры предосторожности предпринимал, дабы они благополучно добрались до Британского Музея.
— Хотите взглянуть?
Не проходит и доли секунды, как я уже вылетаю вслед за ним из кабинета — вероятно, унося на себе парочку сеноедов.
Фил ведет меня по каньонам из полированного дерева. В музее он работает с 1965 года. В своих статьях он забавно описывает ежегодные конференции видных энтомологов в 60–70-е годы: «Каньоны между шкафами оглашались торжествующими заявлениями типа „Новый рекорд для Шропшира!“, сделанными с безупречным выговором, но с карикатурно чеканной дикцией, которой, по-видимому, в основном и обучают в британских частных школах».
— С чего началось мое увлечение? — переспрашивает он. — Что ж, я не из тех, кто родился с сачком в руках. Трех с половиной лет от роду я еще не выращивал капустниц. Полагаю, в штате Музея естественной истории преобладают те, кого привлекает естественная история. Я же люблю само музейное дело. Мне нравится раскладывать всякие штучки ровными рядами и прикреплять к ним красивые ярлычки. С одинаковым успехом это могли бы быть бабочки или кремневые ружья. Я с упоением составляю описи. У меня высокий порог скуки.
Мы останавливаемся перед нужным шкафом. Фил небрежным жестом выдвигает ящик. Я и не думала, что они такие яркие… Голубая с желтым Nessaea batesii Лазурная Aslerope sapphira.
Фил предполагает, что Бейтс распяливал и накалывал бабочек на булавки в полевых условиях, а затем пересылал торговому агенту, который накалывал их заново, слегка повреждая грудки.
Фил показывает мне поврежденную бабочку.
Не заставляя себя упрашивать, он ведет меня посмотреть птицекрылов — птицекрыл королевы Александры и птицекрыл голиаф также добыты в XIX веке. Зелено-голубые крылья занимают пол-ящика. Громадное брюшко желтое. Зеленый цвет — чистый-чистый, из палитры основных цветов.
Фил обращает мое внимание на пробоины в крыльях некоторых самок. В 1890 году один коллектор описал, как он купался и вдруг увидел птицекрыла. Натуралист поскорее выкарабкался на берег, схватил сачок и голышом понесся по джунглям: «Наступаю босой ногой на острый камень, растягиваюсь на земле, но тут же вскакиваю и продолжаю погоню вдоль пляжа. И наконец, в тот самый момент, когда моя беглянка начинает набирать высоту среди деревьев, настигаю ее и одним хорошо рассчитанным движением ловлю в сачок. Всякий пылкий энтомолог легко вообразит мои чувства в этот момент».
Позднее наш счастливый нудист заметил еще нескольких: «Поскольку они держались высоко над деревьями, я решил сбить их мелкой дробью. При мне была двустволка шестнадцатого калибра, в один из стволов которой была вставлена „трубка Морриса“[16] калибра 0,360; с ее-то помощью я и добыл еще двух самок».
Фил задвигает ящик, точно убирает в сейф драгоценности. Птицекрылы уплывают во тьму. Филу нужно вернуться к работе. Он говорит, что Дэвида Картера, еще одного хранителя коллекций, я могу подождать здесь, за столом в конце этого вот коридора, в каньоне между шкафами, совсем рядом с бабочками, собранными Генри Бейтсом. Спасибо, мы отлично провели время. Пока!
Они мне так доверяют, что не боятся оставить без надзора? Неужели это не сон?
Сажусь за стол. Жду Дэвида Картера.
Но тут же вскакиваю и крадусь к ближайшему шкафу.
Медленно, стараясь не шуметь, выдвигаю ящик. Свет падает на ряды крыльев — зеленых в крапинку и красных с разводами. Кремовые тона. Шевроны. Оставляю ящик полуоткрытым и перехожу к другому.
Траурницы, которых в Англии еще называют кэмбервеллскими красавицами. Великолепный дневной павлиний глаз. Нимфалис v-белое.
Иду на цыпочках вдоль деревянных стен каньона, выдвигаю еще два ящика, еще три, еще пять… Калиго, геликониды харитонии, ленточники камилла. Пусть ни один ящик не останется закрытым! Бабочки начинают шевелиться, налегают крыльями на прозрачные крышки, воспаряют яркими призраками в воздух, просачиваясь сквозь стекло.
Я выдвигаю все новые и новые ящики. Комната наполняется бабочками: белянки протодице и голубянки, парусники главки, нимфалиды-стеклокрылки, эрициниды, носатки, птицекрылы. Семела раскланивается с семелой. Две желтушки начинают спариваться.
Слышатся голоса тропиков — крики обезьян и попугаев. Пахнет жасмином.
А я? Сижу себе за столом — тише воды, ниже травы.
Появляется Дэвид Картер. Мы говорим об опасности, которую таят старинные медные булавки: иногда при особом сочетании температуры и атмосферного давления происходит химическая реакция между медью и жирами, и тельце бабочки внезапно взрывается. Дэвид рассказывает, как скрипят шкафы, какие звуки они издают по вечерам, когда он работает здесь в одиночестве. Иногда дерево трескается с громкостью пистолетного выстрела! Обсуждаем исследования — например, недавний запрос от ученых, которые хотят проанализировать ДНК бабочек, добытых в далеком прошлом. Они интересовались, не найдется ли у музея «бесхозной ножки».
Мы переходим с этажа на этаж хранилища, и я признаюсь:
— Мы уже столько прошли, а я никак не научусь тут ориентироваться.
— Ага, — кивает Дэвид, — я лично научился только через несколько лет.
И вот он открывает своими ключами серый стальной сейф. Здесь хранится часть собрания Джеймса Петивера, которое передал музею сэр Ханс Слоун, купивший эту коллекцию в начале XVIII века. Слоуна так ужаснули характерные для Петивера «повадки птицы-шалашника» — коллекция представляла собой множество стеллажей, на которых громоздились беспорядочные груды самых разнородных вещей, — что он тут же нанял специального человека для консервации экземпляров. И вот теперь я рассматриваю трехсотлетних желтушек, спрессованных между тонкими листами прозрачной слюды. Желтушки все еще горят тем ослепительным огнем, которому они обязаны своим английским названием — sulfurs, «серные бабочки».
Где-то здесь — перламутровка, которую прислала своему другу и наставнику Элинор Глэнвилль. Прислала после того, как второй муж на время оставил ее в покое, до того, как он похитил ее сына и начал угрожать другим детям — во времена, когда Элинор еще не путала своих детей с эльфами. Перламутровка глэнвилль никогда не встречалась в Англии часто. Она и сегодня здесь редкость — ее никогда не видели за пределами одного небольшого ареала на южном побережье.
Но все это далеко не «самое-самое». Еще до Петивера был некий коллекционер, который засушивал бабочек, как цветы, — в книгах. Рассказывая об этом, Дэвид Картер уже практически пылает энтузиазмом. Возможно, это древнейшая коллекция насекомых в мире.
Наверняка Дэвид далеко не в первый раз все это проделывает. Сначала демонстрирует гостю фотографии бабочек, скрытых в книге: расплющенная нимфалис v-белое, дневной павлиний глаз. Затем показывает саму книгу — конечно же, не раскрывая. Каждый раз, когда страницы тома перелистывают, хрупким останкам между страницами наносится новый урон. Разумеется, нам не разрешат заглянуть в книгу. Остается только рассматривать обложку.
Наверняка Дэвид показывал все это и раньше, но его увлеченность кажется столь же свежей и неувядающей, как эти бабочки — ведь в ящиках их жизнь продолжается. Дэвид, Дик, Фил — все они помешаны на том, чтобы сохранить это собрание свежим и неувядающим еще на триста лет. Потрясающая преемственность. Дело этих людей отнюдь не сводится к придумыванию научных названий, систематизации и пополнению коллекций. Они трудятся для будущего. Пишут историю и рассказывают истории нашим отдаленным потомкам.
Человек бежит голышом по джунглям. Самозабвенно подпрыгивает, замахиваясь сачком.