Оружием в Москве занимались чены, такие же хищные и красивые, как тот серб, и тоже, судя по лицам и острым глазам, не один раз уже убивали.

— Ты можешь еще достать? — спросил чечен, отстегивая мне 700 баксов.

— Со временем.

— Машинка рабочая?

— Вполне.

Он засунул в ствол мизинец с длинным ногтем и понюхал его.

— Сам работал? — спросил он меня.

— Извини, друг, я не на исповеди, — вежливо, чтобы не обидеть его, ответил я и уехал, думая, как куплю я Полине на эти деньги шубу. Пусть ходит в ней по Америке и вспоминает меня.

Оказалось, за такие деньги не купишь. Та, которая мне понравилась, из тибетского барса, стоила около шести тысяч. Коротенькая, но дорогая. Я понимаю, если бы она была длинная…


Вы видите, кореша, я настоящий урод. Как почему? Смотрите, какие у меня моргалы — один синий, что, вроде, нормально, а другой зеленый, тоже, конечно, нормально. Но это не пара! Это нонсенс, а не консенсус, природа любит гармонию, а гармония, когда оба глаза на одном лице имеют одинаковый цвет — это еще Леонард да Винчи сказал!.. Кто сказал «кто такой Леонард»? Я отвечу — «читать надо больше… это другой базар, на него мы сходим в ином случае».

…Чтобы понравиться моей дорогой Полине, я дерзнул пойти на большие затраты — купить себе две контактные линзы, соответственно зеленого и синего цвета. Вы абсолютно правы, дедок, за очками это не видно, но вдруг наступит момент, когда я буду с ней без очков. Вот в чем проблема! Она же может меня испугаться!.. Как это чего?! У кого зенки разных цветов? — У сатаны!!! Библию надо читать, там все написано…

«Кто сатана?» Н у, я смотрю, вы вообще в дремучем лесу. Это типа дьявол, и более того — это сам дьявол. Не надо пялить на меня моргалы, я знаю что говорю. Когда Бог создавал мир, он сотворил и ангелов, которые бы работали вместе с ним и радовались, чего достигли. Так вот, они были хорошие, добрые, но у них была свободная воля, как у людей, и один из них ссучился, блин, стал завидовать Богу и говорить «я сам бог». И стал во всем мешать Богу. Создаст Бог человека, а он нашлет на него болезни и смерть. Конечно, падла. Так эта падла сидит в каждом из нас и постоянно, блин, зудит и зудит нам на ухо — типа, у Додика дела в гору пошли, кинем ему подлянку, заберем его башли и отимеем его маруху…

Хватит на сегодня об этом, а то вы с мозгов поедете.

Возвращаюсь к прекрасному — вы усекли, у кого цветные глаза, и дошли, почему мне в определенный момент нельзя быть с такими…

Мне попалось объявление в моей любимой газете, ТОО или ООО, кажется, называлось оно «Эксимер» на Пречистинке — линзы любых размеров и для любых целей. Я сел в машину… да, у меня была машина, и не одна, я потом расскажу откуда…

Врачиха была молодой, красивой и очень холеной женщиной. Вы, уважаемые братки, таких только в кино видали, зуб даю. Кто будет рвать?.. Н у, нет так нет… С ее круглого полного лица, похожего на прекрасный осенний месяц, не сходило выражение радостного ожидания. Каждый волосок в широких темных бровях, каждая изогнутая ресничка, каждый виток в чудесных густых волосах и каждый брюллик в сережках пел гимн любви, неге и ласке, которыми эта дивная женщина была окружена с молодых юных лет. Вначале ее любили папа и мама, тети и дяди, бабушки-дедушки. Потом эстафету принял кто-то другой и не подвел их. Нет, совсем не подвел. Все наоборот тому, что было с каждым из вас, уважаемые братки, а также у меня и Полины.

— Боже мой, какой красавец… — пропела она чистым и нежным голосом, который был под стать ее роскошным каштановым волосам и от которого все во мне поднялось, как у какого-нибудь крутого слона или какого иного рогатого зубра. Вы видели в передаче «Из мира животных», как слон пытается отодрать носорога? Вот таким же безумным слоном сделался я от ее редкого голоса.

— Что вы хотите, господин Красавец? — пропела она своим дивным голосом.

— Линзы от близорукости и… по цвету, — сказал я и снял очки, чтобы она рассмотрела, какой я на самом деле красавец.

— Да вижу я. Вижу, — пропела она. — Я увидела сразу. Господи Боже мой, ну зачем вы хотите быть такими, как все?

Я пожал плечами. Есть вопросы, на которые я не знаю, как отвечать.

— Хочу, — сказал я. — И точка.

— Вот дитяточка, — рассмеялась она звонким и чистым, как лесной ручеек, смехом, — «хочу», да и все тут тебе. Н у, садитесь, господин «Хочу», — она показала на стул рядом с собой. — Клиент — хозяин, его слово для нас закон.

Она села ко мне поближе и стала мерить мое лицо каким-то прибором. У нее было полно этих разных приборов, а еще было свежее, наверное, от какой-то жвачки, дыхание. Я опустил свои цветные глаза и увидел ее белые, как две луны, колени между моих ног. У меня закружилось в голове, потемнело в глазах, я, не понимая, зачем это делаю, и зная наперед, что за все всегда придется ответить, крепко сжал эти полные луны ногами.

Ее прекрасные брови поднялись удивленными домиками, как руки у одного всем нам известного пахана, когда он нас куда-то тогда агитировал, чтобы там запихнуть в какой-нибудь темный угол и снять носки и кальсоны, штаны-то с нас он уже давно снял. А в глазах появилось странное сонное выражение, от которого я с тех пор просто дурею.

— Зачем же вы так? — прошептала она, испуганно расширяя их и мерцая вдали влажным и нежным своим нутром.

— Не знаю, — просипел я, как последний дебил.

— Ну, не здесь же, — прошептала она.

— Почему? — спросил я и вяло пожал плечами. Они у меня, уважаемые братаны, тряслись от нервного перенапряжения. — В другое место я не дойду, я умру дорогой…

— Боже мой, надо же как… Надежда Павловна, не сходите за кефиром? — пропела она ласковым голосом, которому никто и ни в чем не смог бы никогда отказать.

— Тогда я прямо сейчас и пойду, а то они закроют вот-вот на обед, — озабоченно сказала старая санитарка.

Моя красавица дала деньги старенькой на кефир. Старуха поковыляла из кабинета изогнутыми больными ногами. Она закрыла за нею дверь на ключ, подошла ко мне, распахнула полы белоснежного накрахмаленного халата, под которым была только шелковая сорочка, села мне на колени, обняла холеными замечательно пахнущими руками и спросила:

— Зачем ты так скверно ведешь себя, милый мальчик?.. Только, пожалуйста, будь очень нежным…

Н у, я, конечно, был нежным… Нет, пацаны, я не помню подробности, когда вы видите сон, разве помните вы подробности?.. Вы помните, что видели сон, и пытаетесь угадать, зачем Всевышний показал вам его…

И я помню, что видел чудный сон, и до сих пор хочу угадать, зачем Господь показал его мне… Но сам сон не помню. Я помню, что за какие-то полчаса я завершил все раз десять, не меньше, и с каждым разом совсем не слабел, но хотел все больше и больше… Еще помню, что между нашими телами, там, где мы неразывно касались друг друга, образовалась белая подушка из пены, и она стекала вниз по ее нежным ногам… Помню про эту старую мымру на больных костылях, но вам это будет неинтересно… Н у, если интересно, тогда я скажу. Эта кикимора догнала меня в коридоре и нашептала:

— Милок… Не трогай ты ее, дурачина. Тебя могут убить за Диану Иосифовну. «Кто-кто…» Дед Пихто. Ты знаешь, какие у нее друзья?.. Почаще смотри телевизор, может, сообразишь.

Но разве кто-то из нас слушает разумные советы?.. А если бы слушали, мы бы с нашими мозгами не здесь загорали. Моя же матрона, а она была вылитая матрона из Древнего Рима, именно таких я видел на фресках, когда в своем универе занимался историей древнего мира, подарила мне напоследок свою визитку, где очень красивыми буквами было написано, вот это я помню, потому что часто потом смотрел на нее — «С…ских Диана Иосифовна. Врач офтальмолог высшей категории. Кандидат медицинских наук».

— А ты не хочешь дать мне свой телефон? — спросила она потом…

— Я бедный, Диана Иосифовна, — зачем мне трепаться, если человек меня уважает?

— У тебя есть другие достоинства. А богатство — я сама безумно богата.

Нет, адреса я не дам. Я наводчиком не работаю. Я сказал, «никому не дам». А н у, брысь от меня, зенки выколю…

Ну, а насчет достоинств она, конечно, загнула. Пожалела меня, потому что сама человек хороший… Нет у меня никаких достоинств… Н у, я сказал «нет», значит, нет!.. Я не буду показывать. Я сказал — не буду!.. Н у, кто нальет, у кого есть спиртяга в заначке?..


На доске у круглого дома, между советом ветеранов и банком, я увидел объявление, которое привлекло мое внимание непонятной гармонией. Оно было скромно и в то же время притягивало к себе. Я смотрел на него и хотел понять, почему — бумага серая, как у других, заурядный неброский шрифт заурядной «Эрики», чем же тогда? Думая об этом, я прочитал его, хотя обычно не читаю никаких объявлений.

Содержание мне показалось тоже необыкновенным. Там было написано: «Кинорежиссер, заслуженный деятель искусств, лауреат Государственной премии СССР, вымоет вашу машину, отладит карбюратор, заменит масло и клапана». Кто знает, может, и другие объявления были необыкновенными, я почитал, нет, заурядная скукота, куплю-продам, сниму и обменяю.

По русской традиции я люблю и знаю кино, я смотрел все фильмы Тарковского, знаю Антониони, Феллини, Виго, не читая титров, отличу одного от другого. При слове «кинофестиваль» у меня замирает сердце.

Скажу честно, в мои прекрасные юные годы, когда казалось, все пути были открыты и на каждом ожидал доброжелательный умный наставник, а сам я был добрый и искренний, и меня любила такая же чистая девочка, и нам было обоим по четырнадцать с половиной лет, я даже хотел стать кинорежиссером, потому что девочка мечтала стать кинозвездой.

Дивное сладкое время, неужели никогда не вернуться в тебя? Хотя бы на один миг, перед самой смертью.

Она написала записку: «Давай с тобой дружить». И мы дружили все лето в пионерском лагере и целый год в городе, хотя учились в разных школах и жили в противоположных концах Москвы — час сорок четыре минуты на двух автобусах и метро.

Мы могли встречаться только по воскресеньям, зато уж как мы встречались — в каждом театре были по четыре раза, ходили по музеям, выставкам и галереям, заучивали каждую картину наизусть, потому что во ВГИКе был такой страшный экзамен «собеседование», объясняли друг другу почему она нравится, какая там композиция, какой сюжет, какой колорит и какая судьба художника.

Как сейчас помню, Николай Ге, последние, неоконченные работы, мы долго говорили о необычной манере, о резких динамичных контрастах, почему именно так стоит Понтий Пилат, почему от него падает тень, почему Иисус целиком в тени.

Ах, как нам нравилось все понимать, всему находить объяснение, жить насыщенной духовной жизнью.

Я никогда не был таким умным и организованным, как в тот год. У Тани в Сивцевом Вражке жила двоюродная бабушка, из-за возраста она все путала, думала, мы взрослые и женаты. Мы заезжали к ней в гости, дарили цветы и торт, в дешевое время 84-го года они были двум школьникам по карману. После обеда бабушка стелила нам на софе, говорила:

— Отдохните чуток, а я с тортиком к подружке схожу.

Я навсегда запомнил и полюбил чудный запах старых квартир. И что самое интересное, записка пришла ко мне случайно. В пионерском лагере Танечке было скучно и одиноко, она написала ее без адресата и во время КВН выстрелила наугад.

Наугад и такое счастье, такая счастливая совместимость. Я так благодарен ей. Она мне так много дала. Я не лазил по чердакам и подвалам, не нюхал «момент» и не жрал «колеса». У меня каждая минута была занята, я готовился к встрече с ней, чтобы было что рассказать и быть интересным.

Неоконченная «Голгофа» Ге с испуганным растерянным некрасивым Христом в середине, которая принесла автору неприязнь и страдания, было последнее, что мы обсуждали. На свою беду я познакомил с Таней закадычного друга Толика С., человека в общем-то никудышного, глупого, только и было, что римский профиль да глаза томные и воловьи. Она выскочила за него в 10-м классе и забыла, что хочет сделаться кинозвездой. А я не поступал во ВГИК и не стал режиссером, а то писал бы сейчас объявления: «Опытный кинорежиссер умело помоет вашу машину».


Он спросил у меня:

— Где вы желаете, чтобы я мыл, — у вашего дома или у моего?

— А в чем разница? — спросил я.

— Действительно, в чем? — кажется, он немножко выпил. — Ну, вот вы новый русский, например, из армян, вам будет лестно, поскольку я живу в элитном доме, забитом под крышу и даже более новыми русскими из армян, что я мою вашу машину у них на глазах.

— А вам не кажется, что это унижение для вас самого?

— Объясняю, — в трубке было слышно, как на том конце провода несколько раз булькнуло. — Иногда кажется. Но, дорогой мой, мне шестьдесят два, у меня бронхиальная астма, мне постоянно необходимо очень дорогое лекарство, которое не продается теперь по льготной цене ни хроникам, ни инвалидам, и притом каждый день, заметьте себе, оно дорожает!

Он жил в генеральском доме под самой крышей. Свою фамилию и те фильмы, которые он снимал, Игорь Анатольевич не назвал. Я снял у него комнату за 50 баксов, из ее окон был виден мой дом, наш пруд и пустырь вокруг него. Кинорежиссер жил вдвоем с сыном, посаженным на иглу, — тщедушным затравленным парнем с больными глазами.

С тех пор, куда бы я ни пошел, эти глаза смотрели мне в самую душу, как будто я наполнил их этой печалью.

Поймите меня правильно, я не Робин Гуд, никогда им не был и никогда уже им не буду.

Назавтра я подъехал к своим знакомым чеченам.

На этот раз ко мне подвели самого главного.

Потом, когда я уже парился в зонах, я иногда видел его по ТВ в новостях, он поседел, стал ходить с клюшкой, его снимали то в грязи в Чечне, то на чистенькой лужайке в Англии или в Италии, иногда за ним по пятам ходила его жена, носила двоих детей. Законники говорили, что и в 93-м он уже был крупной фигурой, помогал Березе проворачивать Логоваз и разбираться с конкурентами. А со мной ничего, говорил с уважением. Подошел, посмотрел пристальным взглядом, сказал:

— Ну что, молодец. Надумал?

— Пока нет, — сказал я. — Ствол нужен.

— Для чего? — спросил он.

— Для охоты, — сказал я, невольно подражая ему, так же сурово хмурясь и щуря глаза, как он. Надо попробовать бороду отпустить, подумал я. — Для вольной охоты свободного человека. Чтобы я видел, а меня не видели.

Он с интересом посмотрел в мои разноцветные глаза, и я увидел легкую полуулыбку в глубине его острых, круглых, как у птицы, глаз.

— Я знаю тебя, ты учился в МГУ, — сказал он. — На историческом факультете.

— Да, — сказал я. — А ты?

— Я учился на юридическом. Но я не кончил, дел было много. Твой папа профессор, да?

— Да.

— Видишь, все знаю… Меня зовут Казбек.

— Меня Федя, — ответил я, понимая, что и он назвал, мягко говоря, не совсем свое имя, а имя своего тейпа, или своей горы, или как там у них водится.

— Расстояние? — спросил он.

— Большое, — ответил я.

— Есть разные варианты, — сказал он и стал прощупывать меня вариантами. — Например, ваша российская разработка, комплекс «Винторез». Что сюда входит? Девятимиллиметровая снайперская винтовка конструкции Сердюкова. Спецпатрон СП-5 с тяжелой пулей. Оптический и ночной прицелы. Имеет надульный глушитель интегрированного типа с сепаратором потока пороховых газов и абсорбирующей сеткой-наполнителем… — он обволакивал меня словами и усыплял пристальным взглядом черных, как глухая кавказская ночь, глаз.

Я едва не потерял сознание и с трудом устоял на ногах. Я начал соображать, только когда он потрогал меня руками и уточнил:

— Ну, хорошо, я найду тебя, — он сворачивал бумагу, которую я, кажется, только что подписал, и убирал коротенький пузатый «паркер». — Поможешь хорошему человеку, хороший человек поможет тебе. Ты доволен?.. Тебе принесут, посиди в машине.

Я сидел в машине и думал, блин, куда я попал, допрыгался серый козлик, чего я там подписал? Говорила Аленушка, не пей из копытца, братец. А братец, мудозвон, конечно, выпил…

Открылась дверца, незнакомый чечен положил на сиденье рядом со мной фибровый кейс и сказал:

— Вернешь через неделю, знаешь, где нас найти. Казбек велел спросить у тебя — есть один очень хороший штук — РГП-7 называется, «семерочка», за двести метров стреляешь в форточка, все на х… там убивает, совсем новый, со склада, заряд полтораста баксов. Будешь стрелять нужный Казбеку форточка, хорошие деньги будешь иметь…

Я не успел ответить, заревели машины, полетели зеркальные витринные стекла гостиницы «Савой», в недалеком прошлом «Берлин», началась стрельба. Я не стал ждать, чем все закончится, даванул на железку и полетел отсюда подальше. Потом, через год, я узнал, это был Сильвестр, он предпринял попытку выдавить «черножопых» из русской столицы.


Я был упрямый, любил довести до конца. Машинка Казбека была хороша, настоящая рабочая машинка. Она лежала в кейсе разобранная на три части. Все там было подогнано, все путем. Я еще раз хочу подчеркнуть, я нисколько не Робин Гуд и никогда им не был, ну может быть только чуть-чуть. Самую малость. Но такая машинка сама зовет, поработай со мной, козел, поработай.

Я сложил ее, паз вошел в паз и тихо хлюпнул. Такая дура тянет пять тонн, не меньше, мне же досталась бесплатно, я только что-то там подписал, правда, что подписал, я не знаю. Это не Казбек, а Кашпировский какой-то, смотрит на тебя, и ты делаешь, сам не зная того, что делаешь.

Я вспомнил маршала Ахромеева, сделали ему звонок, кинули сигнал по трубе, стальной старик вынул пистолет из стола и послал пулю в висок, так, кажется, про это в позапрошлом году говорили. А я почему лежу на крыше? Кто мне послал этот сигнал, лежать на крыше и выцеливать жирного мудака Леху?

Кто вообще управляет мной, веля поступать так, а не иначе? Хорошо, если это Бог, тогда я спокоен, а если не Бог, а главный его противник? Бог — Христос, противник — Анти Христос, сиречь «Антихрист». Я вздрогнул, вспомнив это страшное имя, и стал мысленно отводить его от себя, чтобы, не дай Бог, снова не вспомнить и не привлечь этим его к себе.

В люди надо идти, чересчур долго варюсь в своем соку, только в людях я понимаю, что есть жизнь, а что так себе, бред сивого человека. Бред сивого мерина. Хотя и человек тоже бывает сивым, «сивый» — это значит частично седой, так кажется, надо посмотреть у Даля. Отстреляюсь сегодня, первым делом посмотрю у Даля, вторым — пойду на люди, в казино. В промежутке обязательно приму ванну с «Бадусаном». Ах, как хорошо бы принимать ванну с Полиной. Сидеть бы в теплой пене напротив друг друга и смотреть друг другу в глаза, больше ничего не надо. Иллюзия, как ты прекрасна. Жизнь, до чего ты у меня убога…

Я посмотрел в прицел, до чего хорошо, какая ясность, какой четкий оттенок. Я читал когда-то про снайперов, самое важное у них — определить расстояние дальномером и отметить ориентиры на местности. Мой дальномер показывал 400 метров, однако через оптику я видел даже стрекозу на листике ивы. Хорошую где-то делают оптику, если сам «Винторез» делают в Туле или, может быть, в Ижевске, то оптику, наверное, в Красногорске или в «Ломо», где делали фотоаппараты. Интересно, где у нас делают такие замечательные прицелы, не из Германии же везут? Нужны мы теперь Германии, им и без нас хорошо.

Я укрепил ствол на парапете, словно на бруствере, и стал ждать. Главное у снайпера — это терпение, снайпер должен лежать сутками и ждать цель. Интересно, а как там они насчет сортира, это проблема. Или это только у меня проблема, а у снайперов нет этой проблемы?

Я лежу на крыше генеральского дома. Отсюда прекрасный обзор на все Воробьевы горы, территорию ЦКБ, Мосфильмовскую улицу, мою улицу имени кинорежиссера Довженко, пруд, Поклонную гору, сидя на которой, Наполеон ждал делегацию почтенных москвичей с ключами от города, и где при советской власти начали строить огромное сооружение похожее куполом на рейхстаг, а потом стройка хирела-хирела и захерела…

…на Волынское, ближнюю дачу Сталина в Волынском лесу, Киприанов родник, у которого я был недавно, небольшой холм с отвесными крутыми склонами в междуречье Сетуньки и Сетуни, ныне мелких речушек, почти ручейков, а во времена Святителя Киприана, пришедшего к нам из Болгарии, полноводных и зело богатых рыбой рек…

…на этом холме при Киприане был монастырь, где, удалившись от городской мирской суеты, святитель занимался литературным подвижничеством, переводя на русский язык священные православные книги. Ах, какой прекрасный обзор открывался отсюда. Я лежал на крыше и ждал.

А если снайперы вышли в паре, парень и девушка? Интересно, они будут влюблены друг в друга? Или они ненавидят друг друга, потому что и ему надо в сортир, и ей надо в сортир, а уходить нельзя, другой снайпер щелкнет тебя, когда вылезешь из засады.

Я представил, как мы с Полиной вышли на вольную охоту свободных стрелков… Мы в камуфляже — у меня «осенний трехцветный лист», у нее «подтаявший альпийский снег». Полине очень пойдет этот цвет. У меня мой «Винторез», у нее английский, о нем мне говорил Казбек, когда я уже отключился, сейчас я вдруг вспомнил это.

Или его звали Казбич? Казбич ему больше подходит. Кто же мне говорил о Казбиче? Или я где-то о нем читал… Лежим мы с Полиной в засаде и смотрим друг другу в глаза, я купил себе цветные линзы, у меня глаза замечательного синего цвета, как у моего отца. Она тонет в них… Опа!.. Стоп, машина, нет бензина, не работает мотор…

Вот он. Появился, румяный критик мой, насмешник толстопузый. Смотрит. До чего интересно, смотрит мне прямо в глаза, но хрен ты меня увидишь. Неплохо быть снайпером, ты видишь, а тебя — нет. Совсем неплохо. Ах, суки, устроили себе сладкую жизнь из чужого горя. Я люблю таких? Нет, я таких не люблю. Из-за таких другим плохо. Сколько человек ты посадил на иглу? Ты не считал, матери их считали, не спя по ночам, плача, где же их Ванечка…

В нашем доме в третьем подъезде жила замечательная красавица. Ее вывез из Одессы в конце 60-х годов подпольный цеховик трикотажа Р., как некогда император Тит, привезший в Рим еврейскую царевну Палестины Беринику из семьи Ирода, которая соблазнила Тита и которая считалась по легенде, так восхитившей Расина, «самой совершенной возлюбленной».

С тех пор не одно поколение соседских отроков-москвичей мужало, представляя в сумасшедших снах налитые соблазном молочно-розовые полушария ягодиц и грудей красавицы Маховик, которые соединялись меж собой такой узкой талией, что ее можно было заключить в кольцо из двух ладоней. Маховик — девичья фамилия одесситки, которую ошибочно можно было принять за прозвище, ибо по отзывам знатоков она была столь же неистощима и подвижна в любви, как подвижна эта деталь механизма при включенном двигателе.

Однако и на нее нашелся свой Антиох в лице цеховика Сахаровича, занимавшегося подпольным изготовлением ювелирных изделий. Он отбил ее у цеховика Р. и поселился с молодой женой в нашем доме, сумев как-то обменять две квартиры на одном этаже и объединить их в одну, перекроив планировку и поломав стены.

Потом он, видимо, надоел Анжелле, так звали красавицу, ведь в ней смешалась страстная польская кровь с одесской, которая, как известно, и сама состоит из такого коктейля, что им можно начинять снаряды… а смеси, как известно, требуют разнообразия. Она стала жаловаться, что муж алкоголик, бьет-истязает ее в приступах беспричинной ревности.

Кстати, он и вправду любил выпить, хотя принадлежал к почтенной еврейской когорте, в которой всегда было несложно обнаружить цеховика, но почти никогда ни с какой трубкой Цумахера невозможно найти алкоголика. А чтобы еврей бил жену, это вообще, извините, нонсенс.

Таки она, умненькая сладкая одесситка, угостив его ужином с чаркой и уложив спать, отдав на ложе из карельской березы пару минут любви, что почему-то уже до утра повергало его в беспробудный сон, выбегала на застекленный толстым зеркальным стеклом балкон, начинала кричать и плакать, будто спасаясь из рук насильника и душегуба. Я как-то сам, готовясь к весенней сессии, слышал ее прекрасный сексуальный призыв:

— А-а-а!.. А-а-а!.. Не надо!.. Изечка, не надо!.. Не надо так!.. Не бей меня! — и один раз даже бегал спасать и стучал в дверь, но мне не открыли.

Так продолжалось около года, она через день бегала от Изи к соседям, прячась от его хулиганских рук, показывала многочисленные ссадины и синяки, умоляла никому не говорить об этом, чтобы у Изечки не было неприятностей в партии КПСС, чьим лидером на базе Вторчермета он состоял (эти события происходили еще при советской власти). Подготовив таким образом общественное мнение, Анжеллочка убила Изечку молотком. Ее оправдали, дали условное или еще какое, не знаю, и не о том базар.

У нее был рыжий огромный сын, на год моложе меня, довольно паскудный парень. Он всех в округе посадил на иглу, об этом я знал раньше, видя, в какие тусклые виноватые тени превращаются умные веселые мальчики, мои соседи, но не придавал этому особого значения.

Я не Робин Гуд, и не мое это дело бороться за униженных и оскорбленых, потому что я и сам и унижен и оскорблен. Но престарелого, одинокого и больного отца, безработного кинорежиссера, и его золотушного сына мне было почему-то жалко.

Теперь я лежал на крыше их генеральского дома, удобно устроившись на надувном режиссерском матрасе за парапетом, «вел» своего рыжего и вспоминал, почему в России так не любят рыжих? Что-то в российских рыжих, видимо, не то, что, к примеру, в ирландских.

«Рыжий, рыжий, конопатый, убил бабушку лопатой» — это, пожалуй, самое безобидное, что можно вспомнить о них.

Я часто видел его за делом, он часами прогуливался с жирным слюнявым бульдогом, с которым они были похожи, как братья, таскал под мышкой сумочку-«пидераску», а на поясе телефон.

Как бывало ни пойду куда или выйду погулять с Винчем, — он умер у нас полгода назад, — обязательно натыкаюсь на Леху, мне даже было неловко, будто слежу за ним. Он всегда был при деле: то балакал по телефону, то подъезжали к нему на «девятках» кожаные пацаны, получали какие-то указания и письменные распоряжения из «пидераски». Я завидовал, думал, во, раскрутился парень, не учился, в армии не служил, а такие большие дела делает. Сало, думаю, из тебя хорошо топить.

А потом узнал, какой у него бизнес…

Я вижу его в прицел, он прогуливается у пруда, ковыряясь зубочисткой в кариесных зубах. «Пидераска» под мышкой, бульдог у ног…

Это новость!.. В прицеле мелькнул фонарь на крыше милицейской патрульной машины. Она встала за кустами, у выезда к пруду. Значит, ментура следит за ним, подумал я, напрасно тратился на «винторез» и замазался подписью с авторитетным чеченом, вряд ли удастся сделать обратный обмен.

Только я успел так подумать и пожалеть, появился большой черный мотоцикл с кожаным парнем и кожаной девушкой за его спиной. Кожаная пара получила от Лехи устную беседу и письменное указание в виде бумажных фантиков из «пидераски». Менты в своей «шестерке» не шелохнулись. Я смотрел на них в пятидесятикратный прицел, они грызли орехи и спокойно переговаривались.

Потом появилась «восьмерка», потом «четверка», потом вообще иномарка — и так два часа кряду, каждые восемь-десять минут подъезжали к Лехе соратники и никто не уехал без фантика.

Потом менты просемафорили Лехе фарами, он пошел домой. Ментовская «шестерка» умчалась, как унесенная ветром. Через 15 минут с Минской улицы свернул патрульный УАЗ с синими фонарями на крыше и буквами ПМГ на борту, переваливаясь на рытвинах, проехал вокруг пруда и, вырулив на Довженко, покатил к гольф-клубу.

Ежу было понятно, что «шестерка» охраняла Леху и была в доле, если не была во главе, а нелепый УАЗ был не в курсах и помешал бизнесу.

На следующий день я стукнул «шестерку» в бензобак зажигательной пулей. Она загорелась. Один мент выскочил из машины и кинулся наутек, опасаясь взрыва, другой был не промах, влетел на ней в пруд, она тут же пошла ко дну, милиционер вылез из салона и встал на крыше. Леха присел под деревом и давал советы.

На иномарке приехал клиент, Леха склонился к опущенному стеклу и что-то обсуждал с ним, руку с «пидераской» он положил на крышу. Я хорошо прицелился, затаил дыхание, мягко нажал спусковую скобу.

Через пятьсот метров от меня пуля в клочья разнесла «пидераску». Я видел, как взметнулась белая пыль и распахнула пасть перекошенная страхом красная конопатая морда. Видимо, пуля вскользь задела его, Леха заголосил и, подняв левую руку с выступающей на ней кровью, побежал домой, колыхая большим жирным телом. Перекормленный Лехин бульдог мчался следом, хватая за ногу и норовя повалить хозяина. Милиционеры озирались по сторонам, не понимая, откуда пришла расплата.


Опять я догнал этот славный кайф. Даже тот восторг, который постоянно охватывал меня, когда я ложился с Танечкой Фолимоновой в бабушкину постель, был пожалуй слабее.

Я приехал на встречу с американцами изображать ревнивого кавалера Полины. Это, действительно, была накипь Америки. Конечно, на таких слизняков там вряд ли кто мог польститься.

А наши бабоньки были все как одна — хорошенькие, веселенькие, и как же они старались, бедняжки, как увивались вокруг своих слизняков. Я даже подумал, если бы они хотя бы вполовину этого увивались вокруг своих мужиков, у нас бы не было ни пьянства, ни бесправия, ни нищеты, ведь все, что происходит в мире, идет от женщины, от того, как она относится к своему мужику.

Я даже потом, в конце вечера, приняв шампанского, выступил перед ними по этому поводу с длинным и умным тостом, который почему-то не имел успеха.

Однако Полинин профессор, действительно, был хорош — высокий, спортивный, белозубый и очень скромный. И совсем не старый, года 34, не больше. Я подошел к нему и используя запас полузабытых английских слов, сказал, что «Polina is my wife», что «I shall must kill him»,[4] если он будет приставать к ней, ами факовый. Полина, видимо, ему сильно нравилась, он растерялся, что-то стал тарабанить, объясняя о своей редкой дивной любви.

Полина почувствовала недоброе, подбежала, спросила, что я сказал. Я ответил: что хотел, то и сказал, и пошел ломать остальные пары.

Вначале я спрашивал у красавицы, как зовут ее, а потом объяснял ее слизняку, что это моя жена и что я, как ревнивый муж, намерен убить его.

Какие-то бугры подходили ко мне, предупреждали: мужик, прекрати. Но я уже разошелся, как старорежимный купец у дяди Гиляя или Мельникова-Печерского. Хорошенько принял шампанского, поел халявной икры и выступил со своим знаменитым тостом, о котором рассказал вам чуть раньше.

Я все им испортил.

Потом, у входа, ко мне подошли трое качков из охраны этого позорного заведения.

— Мужик, ты хорошо повеселился? — спросили они. — Теперь посмеемся мы.

До этого меня так крепко еще не били. Даже те молокососные бугры из электрички били слабее. Потом, правда, поехало по нарастающей, но это другой базар, не будем есть мух с котлетами.

А тогда я вырывался и обещал им, если они меня не отпустят, приехать к ним с автоматом и перестрелять всех. Сколько же мы даем обещаний, которые не выполняем.

Я думаю, эти сундуки, возможно, живы до сих пор и до сих пор кого-то метелят. Хотя кто знает, время в России пошло крутое. Может, кто-то уже отметелил их.

Ну, я-то помылся у поливальной заправки, где мужики мыли свои машины, сгонял домой за автоматом — я хранил их в пожарном ящике в коридорчике перед нашей дверью, там за свернутым брезентовым рукавом у меня был типа тайник. Я слышал через дверь, что родители, вроде, приехали со своего шопа, но в квартиру не заходил.

Я вернулся к стеклянному параллелепипеду, в котором наши дурехи встречались с иностранными слизняками, опустил стекло и лупил по восьмимиллиметровым зеркальным стеклам, пока не расстрелял весь рожок.


Прекрасно иметь оружие, еще прекрасней употреблять его, каким сразу сильным и независимым начинаешь ощущать себя… Сколько же от этого в мире проблем…

Я скинул автомат, чтобы не попасться с ним при проверке — в Москве у ментов пошла мода копаться во всех машинах. Потом пожалел, вернулся, заныкал за спинку заднего сиденья и поехал домой к Полине.

Ее не было.

Я стащил с постели Полининого отца; это был седой, плотный мужик, похожий на Жана Габена, с оспинами на лице. Сунул ему под нос газовый «вальтер-комбат», сказал, будешь пить — пристрелю, падаль.

Он ничего не понял. Я подумал, нет, я не прав, надо его упоить до посинения. Чтобы он подох у меня на глазах. Я подъехал к ночному киоску, взял две литровые бутылки спирта «Роял».

Полины опять не было. Ее отец никак не хотел просыпаться. Я ему сонному влил в пасть стакан неразведенного спирта, но ему хоть бы хны, он даже не задохнулся. Я попробовал, нормальный, неразведенный, горит. Я разозлился и вылил обе бутылки на старика. Поближе подвинул сигареты и спички, покури, мужик, покури. Вспыхни факелом, освободи, наконец, дочь от горя.

Потом я вернулся. Налил в ихнем сортире ведро воды, облил Полининого отца водою, растворил спирт, чтобы ненароком не поджег себя, не мое дело казнить, не мое миловать, симпатичный в целом мужик, н у, а кто без греха, пусть кинет в меня камень.


В душе горело, я поехал в казино, поставил все свои деньги на «зеро» и выиграл один к трем. Итого у меня стало полторы штуки. Мои девушки вешались на меня, я взял их обеих, набрал в ночном комке выпивки и закуски и поехал к моему безногому другу. Он не ожидал от меня такого подарка. Мы гудели всю ночь и говорили, хорошо бы поехать к морю.

Назавтра я заложил золотой «роллекс» за двадцать штук. Таких денег у меня еще не было. Я дождался Полину в школе — она снова дежурила, у нее, как у новенькой, ведь не было отпуска.

Она пришла к десяти, свеженькая, умытая, счастливая. Я понял почему, мне стало горько.

Я поехал с Полиной по магазинам и купил ей две шубы на свой «роллекс» — одну из тибетского барса, которая мне как-то понравилась, и норковое манто, на которое, как я видел, запала Полина. От двадцати у меня осталось две штуки.

Полина никак не хотела брать мой подарок, она думала, что помогает мне выбрать вещи для бизнеса. Я вынул газовый «вальтер-комбат» и сказал, не возьмешь, застрелюсь у тебя на глазах, и прижал дуло к сердцу.

Я отвез Полину к подруге, где она прятала от отца вещи. Подруга была хорошенькая, она вешалась на меня, узнав, что эти классные шубы — мои подарки.

Она страшно возбудила меня. Когда мы остались вдвоем…

Я так и не понял, как это случилось. Одним словом, я запер дверь на кухню, где была Полина, на гимнастическую палку, и мы занялись с подругой тем сексом, из-за которого шесть лет спустя сгорит Президент Соединенных Штатов. Со мной это было впервые, мне так не понравилось. Это типа рабства. А я люблю секс свободных гордых людей.

Полина вначале постучала, потом затихла. Я дал подруге сто долларов за ее старанья, она удивленно пожала плечами, но деньги взяла. А Полина всю дорогу, пока мы ехали к ней, говорила, какая это замечательная у нее подруга, какой удивительной чистоты, глубины и теплоты человек.

Я выпустил Полину, пока подруга чистила зубы и полоскала рот.

— Тебе обязательно надо все изгадить? — спросила она, в ее прекрасных глазах я увидел злость, страх и обиду.

Я вспомнил, что так сказал про себя, когда у меня так плохо вышло, и почувствовал, что краснею, мне стало жарко. Я ничего не ответил и засвистел свою любимую мелодию «Yesterday», хотелось, конечно, спросить, а ты мне ничем не нагадила, но не спросил, не помню, какой древний мудрец сказал: не было случая, чтобы я жалел, что смолчал, однако как часто я корил себя, что сказал лишнее.

Я увидел, что ее глаза повлажнели и она прикусила губу, чтобы не заплакать.

— У меня душа горит, — объяснил я, и это была правда.

— Н у, знаешь… — сказала она, сумев удержаться от слез. — В общем… я никак не могу понять тебя, хотя ты никогда не казался мне сложным.

— Огонь какой-то у меня внутри, — сказал я, — и я не понимаю, зачем. Я только чувствую, как он горит, и чувствую, как по частям сгораю. Еще мне дико везет, и я не знаю, чем буду должен расплачиваться за это.

Полина вздохнула.

— Отец выпил за ночь два литра спирта и так обмочился, что…

— Это я его обмочил, — сказал я.

Полина опять прикусила губу, мне показалось, известие ее рассмешило.

— Какой-то дурак расстрелял окна в нашем клубе из автомата, — сказала она.

— Этот дурак я.

— Зачем ты ходишь за мной по пятам и все, что у меня есть, ломаешь?! — с ненавистью и обидой закричала Полина.

Я психанул от этой ненависти и от этого крика и убежал.

Всю дорогу меня душили слезы. Я совершенно не нужен. Даже неинтересен. Она всегда будет презирать меня.

Я почти ничего не видел, дважды создавал аварийные ситуации, но тогда мне везло.


В этом состоянии внутреннего огня я заехал домой.

Мои родители были сильно напуганы — очень строгая женщина принесла для меня повестку в суд и взяла с них расписку, что я буду на заседании.

Я успокоил их, сказал, мы живем в правовом государстве, суд теперь — наш повседневный быт. Я подарил им пятьсот долларов, взял повестку, поел пельменей, выслушал гору нотаций, сентенций и прочего барахла и пошел будто бы по делам.

Я разорвал вызов в суд в клочья и сбросил их в шахту лифта. Это было по поводу моих дел с «мерседесом». Неугомонный Гугуев, надо будет отследить его и надо будет с ним разобраться.


Идти в казино было еще рано. Я заехал в переход к моему безногому другу. Он был счастлив, просто светился от радости. Он сказал, все на мази, он заказал билеты. Куда? В Ялту. А я и забыл, о чем мы вчера говорили; он был так счастлив, я не мог сказать, пошел ты со своей Ялтой.

Я поднялся наверх, у моей «семерки» крутился ее законный владелец — кавторанг. Он устроил мне грандиозный скандал. Ему не понравилось, как в Очакове произвели ремонт, он показывал на огрехи и требовал полную замену кузова.

Пришлось отдать ему всю наличность, которая у меня была при себе. Сказал старому морскому волку, у меня все на мази, завтра как раз ставлю. Я истрепал себе все нервы, потому что вдобавок к козлу какой-то мент рвался составлять протокол, требовал, чтобы я открыл машин у, а у меня там два ствола — газовый в бардачке и «калашников», для которого я сделал тайник в спинке заднего сиденья.

Н у, я «замазал» старика. «Замазал» юного милиционера и, только «замазав», понял по его счастливой младенческой физиономии, что он был «не в правах». Он засветился от радости и вприпрыжку кинулся к дружбанам, они ждали его под башней с часами, такие же срочники из ВВ, как и он.


Я потерпел фиаско. Я поставил на кон и забыл, что у меня нет денег. К тому же я проиграл. Это был позор. Я оставил им ключи и машину и поехал на Вовином раритете продавать стволы.

Дорогой я вспомнил, кончился срок на взятое у чеченов; я заехал в генеральский дом и вынес «винторез» из распределительного электрощита, в котором его держал.

Заодно я заехал домой, взял последний, третий, ствол из тайника в пожарном ящике. Чтобы от всего избавиться и сразу уехать в Ялту. Еще один оставался в тайнике на заднем сиденье «семерки», но я решил оставить кое-что и себе.


У «Савоя» никого не было. Я подумал, где еще могут быть вольные дети гор, вспомнил, Миша рассказывал, что они кучкуются у «Аиста» на Малой Бронной.

Меня словно привораживало к тем местам, где в Москве побывал Воланд, — Воробьевы горы я разглядывал в прицел «винтореза», оттуда он улетел. Патриаршие пруды, я запутался в них на Вовином раритете, здесь он появился. Здесь ходила «Аннушка», и здесь отрезало голову умному Берлиозу.

Н у, вот и «Аист». Их было человек двенадцать, как апостолов, подумал я, и все, по-моему, с пистолетами. Я сидел в машине и смотрел на них, выбирая, к кому обратиться.

Один из них подошел и постучал в толстое бронированное стекло. Электродвигатель мягко опустил его.

— Бронированное, — с уважением сказал чечен и спросил. — Чего тебе надо? Зачем тут стоишь, зачем на нас смотришь?

Я сказал, разговор есть, и открыл для него толстую бронированную дверь. Он сел рядом.

— За сколько продашь? — спросил он, с уважением закрывая тяжелую дверь.

— Это не мое, — возразил я и показал ему «калаш» и кейс с «винторезом».

— У моего друга пропал такой, — опасно улыбнулся чечен, открывая кейс и заглядывая в него.

— Казбек друга зовут? — спросил я.

— Казбек, — улыбнулся чечен.

— Я искал его у Савойи, где брал, там никого нет.

— Он уехал домой.

— Передашь ему? — попросил я, закрывая кейс и протягивая его ему. — Ренту я проплатил.

— Молодец, — похвалил он. — «Калаш» я возьму, сколько ты хочешь?

— Ты сам знаешь, сколько хочу.

— Молодец, — снова сказал он. — Слушай, разговор есть. Есть один очень хороший штук — РПГ называется, стреляешь в форточку один раз…

— Мне не надо, — сказал я, в нетерпении ожидая, когда он заплатит за автомат.

— Я работу тебе даю, — объяснил он, — стреляешь нужный форточка один раз — пять штук гринов сразу даю.

— Завтра я уезжаю, друга везу на море. Но можно подумать.

— Друг — инвалид? — почему-то спросил чечен.

Я кивнул.

— Афган?

— Абхазия.

— В Абхазии мы воевали вместе, — с уважением сказал чечен и протянул свернутые пополам деньги. — Триста гринов, от нас сделаешь другу подарок. За «калаш» тебе принесут, сейчас мы его проверим.

Рожок был пустой. Он вылез из машины, взял у кого-то патрон, вогнал в ствол и выстрелил. Где-то далеко зазвенело стекло. Это сильно рассмешило ребят. Они что-то говорили на гортанном своем языке и радостно гоготали.

От группы ко мне подошли двое, один, с рюкзачком, сел рядом и, говоря комплименты Вовиному бронированному раритету, начал вынимать из рюкзачка деньги в банковских упаковках, вскрывать, показывая, что это не «кукла», и отдавать мне.

Денег было много, три миллиона.

— Не много? — уточнил я.

— Казбек так велел, — ответил он.

— Ты тоже Казбек? — пошутил я.

— Я Казбек, глаза в разбег, — пошутил он и очень смешно сделал глазами.


Я выкупил в казино оставленную «семерку» и сходу проиграл миллион. Меня так и подмывало сразу же отыграться. Я простоял у рулетки, наверное, еще целый час. Но я победил соблазн.

Я приехал домой в три часа ночи. Мама меня ругала-ругала, говорила, что я докачусь, а потом дала бумажку с номером телефона. Эх, ты, сказала она, такая замечательная девочка тебе звонит, дочь депутата, а ты шлындаешь шут знает где.

Телефон на листке был незнакомым, часы показывали половину четвертого, уже светало. Я назло позвонил прямо сейчас. Полина ответила тут же.

— Вы не находите, что нам надо встретиться, поговорить? — спросила она. Было слышно, что в комнате работает телевизор и мужские голоса говорят по-английски.


«Мы едем к морю. Мы едем к ласковой волне. Счастливей встречи нету, счастливей встречи нету на всей земле» — кажется, такие слова были в песне моего любимого композитора Давида Тухманова.

Мы поехали с Володей в Ялту. Он давно хотел покупаться в каком-нибудь море, я тоже почему-то устал и хотел безмятежности и покоя. Мой умный безногий друг спрятал в кожаный фартук вокруг культей 7.000 зелени, да еще кое-что поменял на купоны по хорошему курсу 1:4,25.

Я тоже стал менять по пути, когда въехали на территорию Украины. Но курс уже был другой — 1:3. Все равно, денег у нас было не меряно. Всю дорогу мы красиво гудели: покупали на остановках вареную картошку, малосольные огурцы, сало и водку. Пили сами, угощали соседей, поили проводников. Так что, когда мы высаживались в Симферополе, все жали нам руки и желали хорошего отдыха.

Перед отъездом я позвонил домой, сказал, что уезжаю на конференцию потребителей. Сыночек, а как же суд, спросила мама. Я сказал, что дал доверенность своему адвокату.

Я не знал, что Володя такой весельчак. Он смело вступал в разговор, рассказывал анекдоты, шутил и смеялся. Одевался со вкусом, я имею в виду верх. Низа у него не было, он носил снизу «бермуды» и кожаный фартук, который служил ему тайником.

Мы взяли в гостинице «Ялта» двухкомнатный люкс за 14 долларов в сутки с трехразовым питанием. Правда, здесь все считали на марки или купоны, потому что гостиница теперь была как СП с немцами.

Мы закинули вещи в номер, взяли плавки и пошли на пляж. Лифт на морской берег еще не работал, его открывали в восемь, а было полшестого утра, мы шли пешком.

Спуск был очень крутой. Володю понесло на каталке, он еле срулил в кусты. Я вытащил его из кустов, он был сильно ободран, но он смеялся. Мы тогда придумали такое приспособление: я снял с брюк ремень, зацепил им тележку, шел сзади и тормозил.

В одном месте нам пришлось лезть через ограду, потому что на калитке висел замок. Володя, оказывается, был очень тяжелым, я с трудом поднимал его, он помогал, перебирая руками по прутьям и подтягивая себя. Потом он закрепился с колясочкой наверху, а я полез через забор, чтобы принять товарища с другой стороны. Забор был неудобным для перелезания через него, я сорвал кожу с ног и раскроил «бермуды».

Но самое обидное случилось потом. Когда я принимал Володю, у нас дело не получилось, — мы рухнули и покатились вниз по ступенькам, как детская коляска в «Броненосце “Потемкин”». Мы сильно побились, а когда очухались, оказалось, что у Володи разбита каталка и потерян из кожаного тайника лопатник с валютой.

Я сильно переживал из-за денег, а Володя только смеялся. Он сказал, что по пьяни так часто его теряет, что изобрел свое ноу-хау для новых русских — взял собачий сигнал для озабоченных кобелей и ту его часть, которая монтируется в ошейник, закрепил в лопатник, а ту, которая у собачника, попросил дружбанов приварить к своему спецназовскому браслету, на котором у него группа крови и ФИО.

Он включил эту хреновину, и по писку я нашел лопатник среди листвы в дождевом стоке. Про коляску Володя сказал:

— Х… с нею, пошли купаться, она не подлежит восстановлению, а хранить такую реликвию меня не греет.

Наконец, мы выползли к морю — это было настоящее счастье: всходило солнце, вода была довольно холодной, мы прыгали в нее с пирса и орали от наслаждения.

Правда, Володя сам прыгать не мог, мне приходилось бросать его, но забирался он сам: там была такая лесенка, такой трап из нержавеющих труб. Он подтягивался руками, ставил культи на ступеньки, потом снова подтягивался — это было замечательное упражнение для бицепсов, трицепсов и всего плечевого пояса.

Я тоже попробовал так, но у меня это не получалось. Потом он сам приспособился нырять с поручней, выжмется наверху, оттолкнется руками и летит, как камень из пращи древнего грека — у него были очень сильные руки и вообще торс был такой, хоть скульптуру с него лепи.

Пришел какой-то старик в полувоенной одежде, с собаками, наверное, сторож этого пляжа, и смотрел, как мы с Володей резвимся. Потом Володя поплыл далеко за буи, я еле догнал его, я вообще удивляюсь, как у него получалось плавать, ему ведь нечем было бултыхать, чтобы поддерживать себя на плаву.

— Старик, ты куда, утонешь?

— Ты думаешь, я не хочу утонуть? — очень серьезно спросил Володя.


Мы пришли на завтрак в «хрустальный зал». Володя шел впереди, ему было тяжело без каталки, он перетянул низ в кожаный фартук и перемещал тело бросками. Оказывается, он здесь был не один такой — здесь вообще было полно немцев, и вот один из них, старичок лет семидесяти, был тоже без обеих ног. Но он был в коляске и в какой коляске — высокая, с разными прибамбасами и даже электромотором. Они с Володей сразу увидели друг друга в огромном зале. У Володи почему-то тут же испортилось настроение.

Здесь было полно возможностей, чтобы играть. Ялтинские пацаны проникали в гостиницу и с утра до ночи пытались обыграть «одноруких бандитов» — ими был набит целый игровой зал. Я попробовал сразиться, но мне это было неинтересно. Я спросил пацанов, есть тут что-нибудь посерьезнее, какая-нибудь рулетка, на дурной конец. А как же, здесь казино, открывается в одиннадцать ночи, вход две с половиной марки. Я подумал, все, все, буду играть. Посмотрел на Володю, он играл на компьютере, стрелял и бомбил кого-то мой безногий друг, это его здорово занимало, он вспотел от переживаний.

Почему-то я не хотел идти в казино с Володей. Очень кстати подвернулась матрона лет тридцати из Днепропетровска. У нее было буйное тело, обтянутое снизу короткими, до колен, лосинами, вспотевшее, с усиками, лицо.

— Мальчики-мальчики, — прицепилась она, — вот такие деньги годятся, чтоб обменять, мне наменяли, а я же не понимаю.

Она, конечно, целилась на меня.

— А вы мне не можете поменять, я же из Днепропетровска, а вы откуда, ах, вы из Москвы?!.

Я оставил ее на Володю.

— Но позвольте-позвольте, — хохотала она, — как же он будет менять, ведь у него ножек нет, — но было видно, Володя ей тоже нравился. А когда он скинул майку и обнажил торс, она прибалдела.

Я взял миллион русских денег и поехал на 16-й этаж в казино.


Тут работали непростые ребята, они не хотели рубли. Они хотели марки или купоны. Потом согласились брать рубли за купоны 1:1. Я подумал, если такое препятствие, не буду играть, проиграюсь. Однако уйти я уже не мог. Я ходил и ходил кругами. Я даже выпил невкусной немецкой водки. Потом вдруг ощутил — надо, играю.

Я подошел к столу, раздвинул зевак.

Зеро.

— Сколько?

— Все, миллион ваших дурацких гривен.

В казино сделалось тихо. «Зеро» практически не выпадает, сказал какой-то мужик по-русски, объясняя своей подруге.

«Знаю», — подумал я, вспоминая, как я когда-то начал с него, и он меня не подвел.

— Дали бы лучше мне, если девать некуда, — сказала подруга про мой миллион.

Парни на рулетке переглянулись. Один из них так раскрутил ее, казалось, никогда в жизни не остановится.

Однако остановилась.

Ближе, ближе.

ЗЕРО!

— Он держал! — второй парень кинулся ко мне, стал показывать, как я держал.

Тут все стали кричать на него:

— Жулик! Подлец! Отдавай деньги! Не держал, мы видели!

А громче всех кричала подруга русского парня и даже пару раз двинула по спине труженика колеса.

Пришел главный. Они о чем-то посовещались, причем, когда поглядывали на меня, лица были такие, сейчас вот меня убьют, не откладывая в долгий ящик. Главный ушел.

— Рулетка закрывается за отсутствием банка. Банк — за отсутствием капитала, — объявил рулетчик.

Главный принес чемоданчик. Он отсчитал мне 1 к 10, так, оказывается, я поставил.

Народ все же у нас хороший. Все стали кричать, радоваться вместо меня. Я почему-то не радовался. Мне казалось, что я с кем-то вступаю в сговор, и вот этот кто-то выполнил свое условие, теперь должен выполнять я — и это теперь будет всегда, и от этого мне уже никуда не деться.


Я взял с собой все десять миллионов этой странной украинской валюты — купонов — и вышел на улицу. Здесь у слипа было полно машин, могли везти, куда захочу. Я выбрал себе «джип-черроки». Спросил у водителя, где тут можно купить валюту.

— Сколько? — спросил он.

— Всю.


Я взял у греков на десять миллионов купонов пятнадцать тысяч дойчмарок. Доллары в Ялте 93-го года почему-то были не в моде.

— Где тут играют?

Драйвер отвез меня в казино в старую Ялту. Я поставил здесь на «зеро» все пятнадцать тысяч и взял шестьдесят. И здесь рулетку тут же опечатали и закрыли.

И опять я ощутил странный мороз по коже, будто кто-то рядом дохнул на меня. Это был Он. Но который — с добром или злом?

Мы поехали с водилой в Форос. Здесь тоже было валютное казино. Я поставил на «зеро» шестьдесят и взял один к пяти — триста. Мне пришлось подождать, пока откуда-то привезут деньги.

Потом мы поехали в Феодосию. По дороге я оглядывался: за нашим «черроки» плыли с подфарниками три машины. Я поставил на «зеро» триста тысяч дойчмарок и взял один к трем — девятьсот.

Мне долго не давали денег. Уже рассвело, когда принесли большой фибровый кейс, до упора набитый дойчмарками. Когда я вышел из казино, вокруг суетилось полно темных личностей. Со всех сторон выезд с площадки перегородили машины.

Я прислушался к себе — во мне было пусто, ничего не было, даже страха. Так бывает в церкви, когда начинаешь в нее часто ходить, стоишь спокойно, ничего не просишь, ибо уже знаешь: проси-не проси, все будет так, как должно быть, а не так, как ты хочешь.

Я сел в «черроки», почти тут же подъехали два милицейских автомобиля с автоматчиками.

— Это я вызвал, — сказал мой водитель, — дашь им чуть-чуть.

Я подъехал к своему отелю, как президент, в сопровождении сирен и разноцветных мигалок.

Я дал каждому милиционеру по сто марок, а своему водителю — тысячу.

— Ты доволен? — спросил его.

— О чем говоришь, парень? Завтра с тобой во сколько поедем?


Я вошел в номер; Володя и подруга из Днепропетровска спали, нежно обняв друг друга. Володя в принципе хорошо смотрелся с женщиной, у него было мужественное лицо, могучий торс, а отсутствие низа было прикрыто фирменным одеялом с маяками и волнами. Я уснул в соседней комнате на диване. Мне снился ужасный сон, я ничего не видел, но ощущал, будто меня что-то сильно давит и будто все, что ничто, говорит: «сам будешь нуль… сам будешь нуль… отдай то, что есть…» Я проснулся и увидел огромную, грязную, мерзкую ворону. Она, как человек, стояла в углу и улыбалась.

Мы приехали в Москву нагулявшимися и загорелыми. Я старался не вспоминать Полину и может быть от этого думал о ней целыми днями. Володя передвигался теперь на отличной немецкой каталке с электромотором, мы прозвали ее «Мерседос». Ее подарил ему старый безногий немец, когда уезжал из Ялты. Оказывается, ему оторвало ноги в Крыму, под Севастополем, когда ему было столько же лет, столько же месяцев и столько же дней, сколько было Володе, когда оторвало ему в Абхазии. На этой почве они крепко сдружились. Теперь Володя про нее говорил, для парада она, конечно, годится, а милостыню в ней хрен кто подаст. У немца не было, возможно, такой проблемы, а у Володи была — его пенсии по первой группе инвалидности при самом скромном образе жизни могло хватить только на три дня, а в месяце их тридцать.

Я отвез Володю и поехал домой. У пруда с перевязанной рукой, подвешенной к шее, гулял Леха с «пидераской» под мышкой.

— Чего с рукой? — спросил я его.

— Бандитская пуля, — вполне счастливо ответил Леха, как в каком-то фильме. — Что-то давно не было видно?

— Спецзадание, — ответил я.

Леха загоготал. Подъехал пацан на «восьмерке», Леха, не стыдясь меня, продал ему три пакетика, вынув из «пидераски». Я посмотрел ему в переносицу, там была впадина, очень удобное место, чтобы посадить сюда пулю.

— Порошок? — спросил я.

— Ге р Герыч, — ответил Леха. — Попробуешь? Проба бесплатно — за счет фирмы.


Дома никого не было, мои родители уехали в шоптур в Сингапур. Мама оставила паническое письмо: «Сыночек, остепенись! Папа плачет, к нему два раза ночью вызывали скорую…» Опять вернулась ко мне моя постылая жизнь, я вспомнил, что мне опасно сюда приходить, меня могут ждать с ножом и битой, да еще невинные дети гор, которым я сдал квартиру «полковника» и получил аванс. Рядом с маминым письмом лежало решение суда, которое было принято за моим отсутствием. Мне присудили три года условно за старуху, поскольку открытый осколочный перелом голени есть ранение, которое в момент нанесения является особо опасным для жизни. Еще мне дали штраф в пять тысяч рублей за неуважение к суду и счет-калькуляцию за ремонт «мерседеса» в пять миллионов с копейками, что составляло на ту пору больше семи тысяч долларов.

Ну что же, было время разбрасывать камни, теперь пришло время собирать их, подумал я. Правда, у меня осталось еще полмиллиона дойчмарок. Я открыл чемодан, заглянул под двойное дно, там среди упаковок дойчмарок синела темно-синим металлическим блеском газовая «берета», перед отъездом из Ялты мы с Вованом прикупили себе по такой машинке. Из нее можно было стрелять во-первых, нервно-паралитическим газом, во-вторых боевыми патронами, — чем зарядишь, тем и бьешь, так хитро ее переделали чьи-то умелые руки, достаточно было только вытащить из ствола решетку и поставить боевую обойму.

Я посмотрел на себя в зеркало, здорово я смотрелся с «беретой»: загорелое мужественное лицо, сухой длинный торс, настоящий ягуар спецназа. Хорошо бы так, прихожу к Полине, она обнимает меня, а сзади за поясом у меня пушка, ствол, она натыкается на него пальчиками, в глазах замирает страх, я гашу его нежными поцелуями.

И тут же вспомнил следователя НКВД Френкеля, из чьих же он мемуаров? — кажется Фрида. Френкель ходил в штатском, на допросах он снимал пиджак, сзади над его толстой попой висел в кожаной кобуре маленький пистолетик. Допрашивая несчастных, Френкель норовил повернуться к ним попой, чтобы они видели, как он страшно вооружен, и боялись его. По званию он был, кажется, старший майор, было в НКВД такое редкое звание, которое соответствовало «комбригу», а «комбриг» это «генерал-майор» — ни фига себе Френкель с дамской попой.

Я вытащил из-под шкафа проверенный в деле Вовин подарок ПА-2, отряхнул от пыли, на всякий случай, вдруг она еще не уехала, позвонил Полине. В их коридоре, видно, жили одни алкоголики и дураки, никак не могли понять, что мне надо. Тогда я позвонил ее лучшей подруге, которой обещал заходить. Она сказала, что Полина уехала в Америку со своим профессором, который не такой грубиян, как я, но адреса она не знает.

Я почувствовал себя вдруг страшно уставшим и совсем пустым. Чем теперь жить? Раньше я жил тем, что любил Полину, а теперь чем? Изучением в лживом обществе исторической правды?


В дверь позвонили, я автоматически, не думая о последствиях, пошел открывать. Это был мой кацо с двумя угрюмыми приятелями. Им, видимо, надоело культурное обращение. Кацо схватил меня за горло очень сильными и очень волосатыми руками с дурным запахом бараньего сала. Он подтолкнул меня, они все ввалились в квартиру.

Тут я вспомнил о своей «берете», вытащил из-за спины и фуганул каждому в рыло по собственному заряду. Ствол бил безотказно. Я не стал ждать, что будет потом — и выстрелы были очень громкими, и дикари пред тем, как вырубиться, сильно орали — вытащил всех троих на лифтовую площадку и пустил в свободное плавание в грузовом лифте.

Потом вернулся домой, взял ключи от машины, взял документы, сложил половину денег в сумку, вторую половину оставил родителям, засунув их в морозилку за пачки с пельменями. Потом подумал, некачественный схорон. Аккуратно вскрыл пельменные пачки, переложил содержимое в пластиковый пакет, упаковал в пустые коробки дойчмарки, заклеил, сложил в морозилку. Посидел на прощание в папином кресле, мне почему-то казалось, я уже никогда не посижу так.

Я взял с собой пластиковый пакет с пельменями, купил в ларьке литровую бутылку качественной водки «Финляндия» и поехал к Полининому отцу.


Глупо было, конечно, с моей стороны полагать, что этот алкаш днем сидит дома. Он, действительно, не сидел, он лежал, вусмерть пьяный, на тюфяке. Кровати под ним уже не было. За столом сидели два каких-то ханурика и пьяная баба. То, что она принадлежит к прекрасному полу, я понял не сразу, но только когда она в качестве главного аргумента в споре, который они вели между собой, задрала хламиду и показала оппонентам задницу. Они оживились, увидев в моих руках бутылку с «Финляндией». Я отбил ее, велел сварить пельмени и стал разговаривать со стариком. Это было пустым занятием, он ничего не мог сказать. Даже после того, как присосался к бутылке и высосал почти треть.

Мне пришла хорошая мысль, я поехал искать ту контору, которая занималась сводничеством с американами. Деньги мне здорово помогли, через десять минут у меня были в руках адрес и все данные Роберта Давида Маасса, профессора из Бостона и т. д. и т. п., снятые с компьютера и распечатанные на прекрасной мелованной бумаге.

Тут же у этих людей я взял адрес конторы, которая занимается загранпаспортами, визами и туризмом.

В этой конторе я заказал паспорт, визу и туристическую поездку в Америку, она состоялась через два дня. Я хорошо заплатил, и мне пообещали сделать все документы через два часа. Я пошутил с девушками, которые здесь работали, — очень хорошенькие чистенькие девушки, и все как одна знают иностранные языки — и пошел погулять. Я зашел в ресторан «Фудзияма» и поел суси, оно мне не понравилось, сакэ понравилось больше, тепленькое, с непривычным вкусом.

Я пришел к девочкам через два часа с огромным шоколадным тортом за 10.000 рублей и бутылочкой «Амаретто» за 7.000. Это пришлось очень кстати, они сидели в специальной комнате и пили кофе.

Одна, видимо, главная, вышла ко мне и проводила в свой кабинет.

— Есть проблемы, — сказала она. — Компьютер не пропускает вас на загранпаспорт, вы находились под судом, у вас три года условно, в течение этих трех лет вы не имеете право выезжать за границу.

— Сколько стоит эта проблема? — спросил я.

— Нет, так нельзя, мы солидная фирма, — говорит она.

Я дал две тысячи марок. Она обещала посоветоваться с девочками. Через три минуты она пришла и сказала: давайте еще три. Я дал. Она мне выдала новенький заграничный паспорт и строго предупредила, что мне его выдали не сегодня, девятнадцатого августа, а девятнадцатого июля, месяц назад, когда еще не было решения суда о моей ответственности. Я заплатил еще, она мне выдала билеты на самолет и туристическую путевку. И что меня больше всего удивило — я посмотрел в паспорт, там стояла американская виза.


Я решил дальше собирать камни и поехал к Володе. Он сидел под землей в своем переходе с остальными нищими и базлал им про наш классный отдых. Я посадил Володю в машину, посадил однорукого кавторанга и поехал в ВИТ, который, как известно, продает и оформляет машины в течение двух часов. За эти два часа я купил и оформил три новенькие «девятки» цвета «мокрый асфальт», одну Володе, одну кавторангу, одну моему отцу.

Володя не хотел брать, ведь я отдал ему половину того, что оставалось после сумасшедшей везухи в Ялте (ее он тоже не хотел брать).

Кавторанг троекратно расцеловал меня по морскому обычаю, рассказал, как потерял руку, защищая эфиопский социализм, после чего сел в «девятку» и укатил, в очередной раз удивляя всех лихим рулением и одновременным переключением скоростей одной левой — только моряк способен на это.

Отогнать отцовскую телегу я нанял парня.

Сам сел в «семерку» и, оставив Володю решать проблему «брать или не брать», погнал навестить закадычную подругу Полины. Я только успел подумать, что все сделал правильно и вообще нормально, путем, живу, как обнаружил, что меня «ведут».

Я крутил по всему юго-западу, нарушал правила, ездил на «красный», поворачивал там, где нельзя, и везде, как приклеенный следовал за мной невзрачный «жигуль» четвертой модели.

Я стал думать, кто это может быть. Те, кто приезжали ко мне на разборку за «мерс»? Там был суд, и он вынес свое решение. Конечно, им этого мало, ведь я сжег их «девятку», подстрелил одного, им обидно.

Грузинский след? Тоже, вроде, крутые ребята, и тоже как бы обижены на меня. На этом все, остальное вроде как чисто. То, что я делал с СВД, лежа на генеральской крыше? Это только Глобы могут узнать, но Глобам не до меня, у них другой бизнес, Вован говорил, что они потчуют Кремль, до остальных им нет дела.

Обыкновенным сыскарям на меня никак не подумать, никто не видел, как я вылезал на крышу, никто не видел, как я щелкал из СВД. Да и кто будет думать — наверняка никакого дела не заведено, трупа ведь нет, а кто без трупа станет заводить дело.

Выходит, я никому не нужен.

Кто же тогда «ведет» меня?

Я хорошо разогнался, выскочил через Матвеевское на Волынку, тормознул метров за сто до моста через Сетунь, перед ближней сталинской дачей, вильнув вправо, к Киприанову роднику. Мимо пронеслась «четверка», там сидели очень крутые ребята, судя по затылкам и спинам, настоящие носороги. Они мелькнули накаченными силуэтами, а я выехал на поляну.

Я эти места хорошо знал, лет пять по воскресеньям заходил сюда с Винчем, когда он был еще жив. По поляне я проеду шестьдесят метров, потом заеду за березы, куда четыре недели назад приезжал с Полиной. Брошу машину, а дальше чащоба и целый лабиринт тропинок, я могу уйти оттуда к Минскому шоссе и уехать куда хочу на любом из пяти маршрутов автобуса. Или возьму левака.

Могу уехать куда-нибудь по железке. Почему бы мне не уехать куда-нибудь далеко-далеко по железной дороге, деньги у меня с собой, правда уже не так много осталось, я экономный, на пару лет хватит. Познакомлюсь в электричке с какой-нибудь милой женщиной, хорошо бы из Тарусы, мне так нравится это место, там жили замечательные писатели, а писатели не дураки, знают, где жить, значит там хорошо. Она полюбит меня. Я полюблю ее. Я буду преподавать в школе, буду смотреть по вечерам на Оку, на закаты, познакомлюсь с Паустовским, если он еще жив, и может быть сам стану писателем.

Только мне надо решить, брать автомат или не брать, он лежит в тайнике под задним сиденьем. Если взять — плохо, когда заметут с оружием. Оставлять жалко. Вдруг еще когда-нибудь пригодится.

Я поставил «семерку» за березами и увидел, что «четверка» с преследователями свернула с шоссе и поехала по моей колее. Быстро, однако, они собрались с мыслями. Я взял автомат и побежал по тропинке, кто знает, может, придется отстреливаться.

Я быстро добежал до железнодорожных мостов через Сетунь. Какие-то беспризорники привязали к трубам пожарный шланг и раскачивались на нем с одного берега на другой. Тяжелый товарный состав грохотал над их головами.

Чтобы не смущать никого «калашом», я завернул его в куртку и увидел, что от строящихся «Золотых ключей» спешат в моем направлении три милиционера с автоматами наперевес. Я отступил в лес и услышал, что со стороны Матвеевского перемещается в мою сторону оживленное собачье тявканье.

Это могла быть просто собака, а могла быть и собака-ищейка. Если ловят меня, все же непонятно почему и за что.

Жалко, конечно, но делать нечего, я спустил автомат в Сетунь и запомнил место по пню и раките на другом берегу, он тяжелый, течением не унесет, туда же опустил «берету» и РП-2. Распылитель не утонул, поколыхался вниз по течению, выставив в небо маленькую изогнутую рукоятку.

Все-таки скорее это ищейка, мне казалось, я когда-то уже слышал это нетерпеливое повизгиванье больших служебных собак, когда они выходят на след. С деньгами нельзя попадаться, из-за денег наши менты убьют и скажут, что так и было.

Деньги у меня лежали в пластиковом пакете с портретом итальянской певицы то ли Чичоллини, то ли Чизоллини на одной стороне. Я плотнее скрутил пакет и затолкал в глубокое сухое дупло старого вяза. Я пожалел, что утопил в Сетуни пистолет, он спокойно мог бы лежать в дупле, и хотел, было, достать его, но повизгивание переросло в вой, из чащобы вылетела овчарка и кинулась на меня.

Я не боюсь собак, я схватил ее за уши и повалил на землю, однако следом вывалились милиционеры.


По русскому обычаю я не зарекался от сумы и был беден, но и был богат. Я не зарекался и от тюрьмы, и оказался в ней.

Вначале я сидел в изоляторе, там было нормально, следаки предъявляли мне какую-то чушь — будто я по сговору в группе с неким немолодым мужиком Камалем и недоноском Максимом воровал машины — и самое смешное были свидетели из полоумных пенсионеров, которые смотрели на меня тусклыми глазами ящериц и говорили: это он, длинный, стоял на стреме, а чурек ломал замки.

И что уже совсем дико, и Максим и Камаль тоже твердили при каждой встрече, что угоняли по сговору со мной машины — Максим будто раскодировывал своим хитрым изобретением дорогие противоугонные системы и сигнализации, хмурый Камаль вскрывал замки, а я угонял в какой-то отстойник в Солнцево.

Я возражал, меня возили в «прессхату» на Петровку, 38 и так прессовали, что я после этого мочился кровью. Но я терпел и приводил аргументы. Честно говоря, я не знал, что я такой стойкий.

Как-то привели в кабинет шалаву, она с ходу стала орать: это он, сучий потрох, он! У меня почки больные! Менты пустили ее, она кинулась на меня, стала пинать коленями между ног, царапать лицо, норовя ухватить когтями глаза.

— У меня почки больные! — кричала она. — Он повалил на лестницу! Избил по почкам ногами! Изнасиловал в простой, а потом в извращенной форме!

Ее посадили за стол, дали бумагу, она написала это все на бумаге. Клянусь, я никогда прежде не видел ее.

Когда … увели, мой следак майор Дорош положил на левую руку мои бумаги о моих псевдоугонах, на правую ее короткое заявление и сказал, балансируя ими, как на весах:

— Ты знаешь, блин, эта бумажка потяжелей, ты хорошо постарался, на двенадцать лет тянет, а эти максимум на четыре — ты умный, сам выбирай. Не хер делать тебе на воле, ты все не понял?


Я выбрал левую, залязгали за моей спиной замки и засовы.

«Навек закрылось мое солнце, не быть мне мужем и отцом» — кажется, так пели зэки на Сахалине, когда к ним приезжал молодой писатель Антон Чехов за туберкулезом.

Тюрьма — это и есть свобода?


Вдохнуть надежду в утомленных и поддержать стоящих на краю.

Я был слишком интеллигентен для этого быта, я был как домашний цветок в полевых условиях. Я вспомнил, как мой друг студент-историк Виталий Манжелли-Шибанов, желая понравиться Марку Захарову и может быть через это выползти в театральные кинокритики, написал ему трогательное письмо, в котором называл какой-то его телефильм орхидеей на картофельном поле. Я тогда смеялся над ним, а теперь и сам стал такой орхидеей.

Я не рассчитывал, что в тюрьме может быть хорошо, я много читал мемуаров о том, как сиделось политическим заключенным во времена сталинизма, как измывались над интеллигентами уголовники, одно время чуть ни каждый день перечитывал Шаламова. Мне нравилось его резкое отношение к русской литературной традиции…

Однако в Бутырке встретили меня нормально, правда, в камере, рассчитанной максимум на 30 зэков, нас было под 200, сидеть приходилось по очереди, спать лежа — недоступная роскошь для новичка. Зато обошлось без «прописки», которой пугали друг друга новички-первоходы в следственном изоляторе.

Конечно, в «хлебники» меня тоже никто не позвал, я был без передач, они мне вообще не светили — на воле ни родители, ни Володя не знали, что я в тюрьме, и никогда не узнают, я не сообщу им об этом, я напишу родителям из зоны только через два года, когда 22 мая 95-го вдруг почувствую, что умер дедушка.

Но мне предлагали доедать баланду за сытыми, о чем мог только мечтать Иван Денисович Солженицына. Мне было западло, я готов был скорее иссохнуть как мумия, чем пойти на это, но это уже другой разговор.

Да еще в первый день какой-то вихляла чересчур суетился, уговаривал пацанов «запетушить» меня всей честной кодлой. Я понимал, что это значит, и слышал не раз в ИВС,[5] что так бывает, будь ты хоть десять раз Героем России, если захотят, то сделают, и решил про себя, что лучше смерть, чем стать «Манькой» в тюрьме и на зоне.

А зачем мне жизнь? Я все равно не умею жить, и никогда не умел, и никогда по тупости и лени не научусь. И потом эта жизнь — только переходный период к настоящей и вечной жизни, где не будет ни болезни, ни печали, ни зла.

Как всегда от этой мысли мне стало легко и покойно. Я встал между двухэтажными, прикрученными к полу кроватями, оперся на них локтями, я заставил себя спокойно улыбаться и ждать.

Я дождался, когда вихлястый стал мельтешить передо мной на удобном, досягаемом расстоянии, и обеими ногами втырил ему в башку. (Его не стало, я сломал ему шею, это я узнал потом. Но никто из 200 человек не заложил меня. Все показали, он сам упал со шконки во время сна. Так что сами судите, какие в тюрьме нравы.)

Однако был шум, прибежал «режим», отметелил меня резиновыми амортизаторами свободы, уволок в ШИЗО.[6] Там я был свой, такой же избитый, как все, так же откашливался кровяными сгустками и писал кровью. С тех пор по-настоящему я так и не выздоровел, и не было у меня ни одного мгновенья, чтобы ничего не болело…

Не случайно режим носит маски, никто не знает, кто его калечил.

Что делать, я — не какой-нибудь американец, которым дорожит государство и который от этого сам дорожит собой. Я — русский, это изначальное условие той игры, в которую вступил, появляясь на этот свет. Я никому не нужен, и даже подозреваю, что никогда никому не был нужен, это главное и, пожалуй, единственное правило сей игры. Я иногда болею этим, и тогда передо мной, как перед каждым, встает вопрос, почему на моей родине так — самым ненужным оказывается человек, и каждый человек кому-то мешает и всегда лишний.

Может, кто чересчур умный знает ответ и на это, я нахожу только один, наверное, он слишком красивый и пафосный, но другого у меня нет — мы никогда ничего по-настоящему не созидали. Мы всегда только распределяли то, что нам было дано Богом, природой, судьбой, провидением. От этого идет все, в том числе и наши проблемы, мы — дети потребительства, мы с пеленок думаем, что нам все что-то должны, и не можем пережить, когда вдруг оказывается, что никто ни шиша нам не должен.

Тогда как жизнь — за детьми созидания.

Я вспомнил Японию и первую экспедицию адмирала Путятина на фрегате «Паллада». Япония и Россия — два антипода в географии, в исходном материале жизненного пространства и в созданной народонаселением судьбе.

Как в семье особенно никчемными вырастают дети, которых баловали, так, должно быть, и в мире никчемными оказываются народы, которые изначально имели больше, чем остальные. Они тратят время на разврат, как Содом и Гоморра, на строительство Вавилонских башен, ненужных плотин и социальные эксперименты.


Особняком, конечно, стоят и наши «большие» дела — только в прошлом веке мы трижды ставили себя на грань катастрофы… ни один народ не вытворял с собой такое.

Кто мы тогда такие — сообщество самоубийц? Или в этом и есть Высший промысел, мы для чего-то, что нам еще не известно, закаливаем этим себя, как кузнец закаливает булат, опуская его то в жар, то в стужу.

Так думал я и возможно, как всегда, думал неверно — я заметил за собой это странное качество: думать не как все и быть неправым.

Из всего этого вывод был только один:

Если история России — история катастроф, почему моя судьба должна быть благополучной и гладкой? Разве это было бы справедливо?..

Вдохнуть надежду в утомленных и поддержать стоящих на краю. Как красиво кто-то сказал это. Вот что я должен делать, если я сильнее других. И даже, если слабее.

Я сидел в ШИЗО, ел хлеб с водой, ходил кровью и вспоминал Сэлинджера, его историю о мальчике, который думал, что его работа — стоять над пропастью во ржи и спасать тех, кто может свалиться в пропасть.

И мне хотелось стать таким мальчиком. Начать жить сначала и стать таким… Я лег на доски лицом к стене и плакал от радости, вспоминая тех замечательных людей, о которых читал в книгах, и странным образом ощущая себя среди них.


Мне накрутили довольно — 4 года, как обещал Дорош, за угоны, плюс те 3, что были у меня условно за «мерседес», за который меня осудили без моего присутствия, плюс 5 за того, кто вихлялся, — он больше уже не встал, у него обломилась шея и меня еще пожалели, дав пятак за убийство по неосторожности из-за превышения уровня необходимой самообороны. Эти пять дали с большим опозданием, однако дали, значит, все же кто-то заложил меня. Итого 12.

В первую зону я шел вприсядку. От железной дороги нас везли на машинах, но где-то за километр выпихнули из «воронков», посадили на корточки, руки за голову — так мы и двигались до самых ворот.

Кормить не стали, повели в баню, раздели догола, а была зима. Баня не топлена, воды нет. Два часа мы сидели и ждали на холодных лавках. Потом, когда все посинели, выдали робу: маленьким — большую, большую — маленьким, и не смей меняться. Через каждое слово, конечно, мат. Обращение: «мразь», «падла», «зэчара».

После бани повели в опер-хату. Дали лопаты и метлы — «идите убирайте плац». Один мужик мне сказал:

— Это проверка — будешь работать, блатные в семью не примут, защищать не будут, зато начальство запишет в «актив», станешь лакеем и стукачом.

Начальство я уже ненавидел, работать не стал.

Меня швырнули в ШИЗО. Надели наручники и прицепили за них к трубе — так, что я доставал пол только носками ног и был вытянут, как струна. Пришли двое в масках и стали лупить по почкам и печени.


Вдохнуть надежду в утомленных и поддержать стоящих на краю, думал я, теряя сознание… — это здорово поддерживало меня тогда.

Принесли еду — таз, в тазу вода и капустный лист. Неужели все это правда, думал я, конец ХХ века, Россия, какой Сталин заставляет их так относиться к людям? Дежурный взял с параши комок хлорки и, глядя в мои разноцветные глаза, бросил его в еду. Я психанул, взял тазик и выплеснул ему в прыщавую рожу. Меня опять били.

«Жизнь хороша, когда ср… не спеша» — любил говорить мой закадычной дружок Юра Воронцов, такой же, как и я, молодой коронованный вор в законе, когда мы с ним после завтрака закуривали по сигарете «Мальборо» и усаживались на очка, чтобы потолковать за жизнь и вспомнить, как молоды мы были, как весело любили, как верили в себя. Было это в №-й зоне Северных лагерей. Где, если вы помните, замначом по воспитанию был полковник Эммануил Зародянский, ныне уже покойный.

На Ворону пытались повесить все убийства в Советской Гавани, где он когда-то жил, хоть он не совершил ни одного, что не мешало ему стать к тому времени, как мы встретились с ним, довольно суровым и жестким зэком. Я любил Ворону, потому что мой папа со своим отцом, моим дедом, которого я любил больше всего на свете, жил в 53-54-55-м годах в Совгавани, которая до революции называлась Императорской Гаванью, и видел там на дне Императорской бухты остатки славного фрегата «Паллада», на котором сто лет до этого знаменитый адмирал Евфимий Путятин и писатель Иван Гончаров, его вы все знаете по его великому роману «Обломов», ходили под парусами в Японию. Это был первый русский визит в Страну Восходящего Солнца.

Если вы будете правильными пацанами, как сейчас, не будете крысятничать и даже без цели, за так, обижать слабых, я расскажу вам, какая большая разница скрывается между нами и желтолицыми, я много об этом кумекал, когда развлекался с этой гулящей женщиной. Так я называю историю. Чье имя Клио.

— Какая у тебя странная фамилия — Осс, ты еврей или немец? — спросила меня Полина.

— Русский. Я абсолютно русский, — сказал я, целуя ее нежную немножко соленую шею.

— Врешь, — сказала она, отталкивая мое лицо от себя и заглядывая мне в глаза.

— Ей-богу, — я поцеловал ее крепенькие ручонки. Она ухватила меня пальцами за губу.

— А почему у тебя тогда фамилия такая — Осс, почти Босс, это чересчур по-немецки, — спросила она.

— Это абсолютно по-русски, — я ухватил ее палец зубами, она попыталась освободить, я сказал: — Не дам.

— Н у, отдай, — сказала она.

— Не отдам, — у ее пальца был странный вкус, будто она только что чистила апельсины.

— Ну и не отдавай, — искусственно зевнула она.

— Поцелуешь, отдам.

Она равнодушно поцеловала меня в переносицу.

— Еще, — попросил я.

— С тебя хватит. А то жирный будешь, — сказала она, ухватив у меня кусок кожи под подбородком и потянув вниз. — Жирный, ты когда будешь говорить правду?

— Всегда — по-другому я не умею…

— Уже врешь, — сказала она своим ангельским голосом.

— Вот б…, — шепотом сказал кто-то в дальнем углу, у параши.

— Цыц! — приказал я.

— Видишь ли, моя дорогая Алина, — сказал я своей любимой подруге, — когда отменяли крепостное право и всем давали фамилии, моя пра-распра-пра-прабабушка Саламонида, как на грех, была очень начитанной девушкой, потому что была подружкой своего помещика графа Урусова.

— Какая мерзость, — Алина брезгливо сморщила свой хорошенький носик, посередине носика у нее притаилась маленькая веснушка, я тут же уставился на ее волосы, да она была рыжевата.

— Какая прелесть, у тебя посередине носа маленькая веснушка, а волосы у тебя рыжие, но ты их зачем-то красишь, — сказал я в ее маленькое бледное ухо. — И в ухе тоже у тебя веснушка.

— Говори по делу, — сказала Алина. — Тебя никогда не учили — делу время, потехе час?

— Час еще не прошел, — сказал я.

— Час прошел, — сказала она.

Я посмотрел на часы. Час, действительно, миновал.

— Жизнь с тобой может пролететь незаметно. А что ты сказала, Алина?

— Я сказала, какая мерзость.

— Да, так ты сказала. Нет, Алина, не мерзость, они были юной красивой парой. Это не то, что «Неравный брак» Пукирева. Ты, наверное, читала, граф Урусов был пращуром Михалковых и Кончаловских…

— Ты опять съехал, ты, наверное, склеротик. Говори, почему ты — Осс?

— Видишь ли, она бредила революциями, справедливостью, как многие в те чистые давние времена, и читала «Овод», это была ее любимая книга, она очень хотела походить на Альваредоса. Или как там его, не помню… Н у, и придумала себе псевдоним Оса, чтобы жалить всех, как овод, и чтобы никто не говорил, что она слямзила у кого-то кликуху.

— Оса это не Осс, мой милый лжец, — Алина накрутила на пальчик конец моего правого уса и потащила, будто пытаясь его оторвать. А мне нравилось. Я был, как собака, как пес бездомный, который готов без устали лизать приласкавшую его ладонь, пусть даже она чуть-чуть пытает, ведь Полина первая и единственная, которую дико и страстно, пусть вот так, кривобоко, любил я. И которая тоже вот так, не очень по-настоящему, но все же может быть хоть чуть-чуть, да любила меня, безумного скитальца вечных дорог.

Там, в дальнем углу, у параши, кто-то тихонько заплакал.

— Тихо, — культурно попросил я, но еще кто-то зашмыгал носом.

— Оса могла остаться осой, — я взял ее слабенькую ручонку и прижал к груди, к тому месту, под которым у меня сильно ухало сердце. — Ты чувствуешь, как стучит мое сердце?

— По делу! — перебила Алина и двинула меня своей прекрасной, словно у Юдифи на известной картине, ногой. Она попала мне в самый пах, но я постарался не ныть.

— Вот б…, — прошептал опять кто-то.

— Убью на хер! — заорал я. — Услышу хоть слово, маму не пожалею!

Там заткнулись.

— …Писарь, — продолжал я, на секунду зажмурившись от тяжелой боли в паху, — который заполнял бумаги, был хоть и пьян, как всегда, не упустил возможность отомстить бабушке, в которую был безнадежно и безответно влюблен, как я в тебя…

Я ожидал, что Алина мне возразит, типа, «почему безнадежно, ты что, совсем съехал?» или «мы же трахаемся, и нам нормально». Или как-нибудь по-другому даст мне понять, что не согласна с этим предположением. Но Алина не возразила, и мне стало так горько, как будто кто-то, в чьей власти все, сказал мне: «Ты сейчас умрешь, потому что ты на земле никому не нужен». Она смотрела на меня прекрасными лазоревыми глазами и молчала, соглашаясь с тем, что я сказал о безнадежной и безответной любви. И еще улыбалась при этом своей прекрасной улыбкой Венеры Милосской.

— Да… — в углу, где лежали передовики лагерного производства, кто-то тяжело застонал.

Я не стал указывать им, я всегда уважал тружеников.

Я помолчал, ожидая, что может быть она и по-другому проявит себя. Но Алина не проявила, и я продолжил трепаться, делая вид, что ни о чем ее молча не спрашивал, и она ничего мне молча не отвечала, и рисуя из себя веселого и достаточно легкомысленного человека, которому все вокруг трын-трава.

— Тоже хитрый зараза, — сказал кто-то, не одобряя меня.

— Нет, пацаны, это все психология и нюансы… учитесь понимать женскую душу, слушайте, ждите, смотрите. И вы чего-то дождетесь. Алина моргнула, а глаза в сторону не отвела. Вы поняли, что это значит?

— Е… меня, а я тебя, — подсказал кто-то.

— Вообщем-то да… хоть конечно и грубо… Одним словом, у меня в душе снова возликовало, ведь она в отличие от той старенькой Саламониды мне отдалась и сейчас подтвердила это глазами, и в глазах ее что-то, кажется, изменилось…

— А писарь? — напомнили мне, потому что я долго молчал, в моей душе плакала и стонала моя память.

— Писарь?.. Писарь подумал, я тебе покажу «оса», дрянь ты паршивая. Он взял и записал в регистрации «Осс», а в конце поставил еще твердый знак и тут же приложил печать. Бабушка поплакала-поплакала, но печать стоит. Тогда это тоже было самым главным.

— Врешь ты все. Ты еще наплети, что она написала «Овод», — сказала тогда Алина.

— Да, «Овод» написала тоже она, у нее тогда был псевдоним Войнич.

— А тебе никогда не казалось, что человек врет, потому что он слаб?

— Мне и сейчас это кажется, — согласился я.

Она легла мне на грудь и уставилась в мои глаза. Тут произошло что-то странное, я поехал в нее, как на метро в тоннель. Или как в лифте. Я проехал ее всю и увидел изнутри ее пятки. Изнутри она была такой же хорошей, как и снаружи. Это меня здорово возбудило.

— Не горячись, — сказала она, ощутив это, — поезд ушел.

— Полина, я вижу изнутри твои пятки… у тебя…

— Так она Полина или Алина? — спросил кто-то из передовиков. — Я что-то не въеду.

— Тихо, Серега, — одернули его соседи, — не ломай кайф. Гони, салага.

— Еще раз соврешь, я нос тебе откручу, — продолжал я, изображая Полину. Она цепко ухватила меня за нос и сжала изо всех сил.

Мне было по-настоящему больно.

— У тебя шрам на правой стопе, — догундел я сквозь зажатый нос, — …будто ты наступила на что. Если нет, я врун. Если есть — все правда, и ты любишь меня, и выйдешь за меня замуж, и мы будем жить долго и счастливо, и умрем в один день в одном месте…

— Ты врун, — сказала она, — у меня нет никакого шрама, — и так крепко сдавила мой нос, что у меня появились слезы, и мне вдруг так захотелось все повторить, что я, братаны, потерял голову. Я снова вошел в нее, она отбивалась, царапалась, орала, как ненормальная, но я вошел. Я, пацаны, доставал ее до самых ее нежных пяток, до тех шрама и родинки, которые я увидел на них изнутри… которых не было на самом деле!

— Молодец, мужик! — заорали пацаны, освободили из штанов свои приборы и начали онанировать.

Мне стало дурно, я еле удержал рвоту во рту, подбежал к параше, столкнул с нее какого-то мудака и выблевал в нее все, что сегодня ел. До чего же мне стало мерзко, будто я подстелил мою дорогую девочку под этих вонючих гадов. Я не хотел дальше рассказывать, но «смотрящий» велел продолжать, чтобы «пацанам было красиво кончить».

— На х… козе баян, — возразил я «бугру». — Заяц трепаться не любит. Я всегда говорю только правду.

— Вали правду.

Да, что было потом?..

Заявился с работы ее пахан. Он оказался совершеннейшим алкоголиком. Он притащился с дружбанами и все матерился там, за стеной:

— Где, блин, педьмени, да где, блин, педьмени…

И пока он искал свои раздолбанные пельмени, а Полина лежала, повернувшись ко мне спиной, я понял ее насквозь. Понял, какими трудами стоило бедной девочке, у которой мама умерла от горя, когда доченьке было семь лет, не потеряться в жестоком мире, окончить педагогический университет, одеваться всегда в чистенькое, казаться богатенькой и веселой. А тут я, как Гаврила, со своей убогой елдой и поносной любовью! Дайте финарь, я зарежу себя!..

Правда, было у ее предка понятие, он никогда без спроса не входил в ее комнату и никого не пускал в нее.


Она проводила меня по общему коридору, по которому из общей кухни и общего туалета навстречу нам валили сотни людей. Одни несли кастрюли и сковороды. Другие — сиденья от унитазов. Демонстрируя этим основной смысл жизни и круговорот всего…

На улице мы чуть-чуть отдышались. Я набрался дерзости и сказал то, что было в ту минуту абсолютной истиной:

— Полина, я очень, очень и очень люблю тебя.

— Я тебя ненавижу, ты употребил меня, как дешевую шлюху, — сказала она.

Это было неправда, она не ненавидела меня. По тому, что я узнал про нее и что понял, такие люди не могут кого-нибудь ненавидеть. Она ненавидела только то, что я раскрыл ее тайну. Но это очень часто бывает самым главным моментом.

Она проводила меня до самого пешеходного перехода. Прощаясь, она сказала:

— Жаль, конечно, что ты не еврей и не немец, могли бы уехать с тобой в Германию или вообще во весь мир… ты все-таки не такой плохой, каким кажешься…

— Я и немец, и еврей, на трубе играю, на машинке строчу и на поле жну, — сказал я, — а мир вообще исстрадался без нас.

Но уже было поздно.

— Я так и знала. А ты так ничего и не понял, — Полина прижала палец к своим губам, а потом к моим, я снова ощутил одинокий запах очищенного апельсина. — Ты больше не увидишь меня. Прощай навсегда, на веки вечные…

— Вот б..! — взорвалась вся пересылка.

— Ша, пацаны, не б…, и вы увидите, это законная баба!.. А кто еще скажет про нее поганое слово — глаз на жопу натяну. И кончайте, суки, наконец, онанировать! Не воображайте, что вы трахаете ее…

Конечно, так нагло умные мужики на хате себя не ведут. Но разве я был когда-нибудь умным? Это счастье не для меня.

— Крутой, но не круче горы, — ответили пацаны и стали меня…

Отходив так, что я потерял сознание, они накачали меня в бессознанке водярой и сделали на груди наколку «Нет счастья в жизни».

Я не хотел терпеть такой коренной беспредел. И хотя в душе был всегда уверен, что его, счастья, в жизни все-таки нет, я уполз в сортир, едва только пришел в себя.


В сортире из толчков выметалась пурга. Жестяной абажур тусклой лампочки бился о потолок. За дощатыми стенами завывал ветер Арктики. Я, теряя сознание от боли и приходя в него от холода, выдавливал по свежей ране тушь и перекалывал «Н» на «Е», «E» на «С»… чтобы было «Есть Счастье в жизни»… Зачем я делал это тогда? — Наверное, потому, что всегда был упрямым, это, во-первых. И потом у, как это ни романтично звучит, мне иногда, если я вспоминал Полину, казалось: есть счастье в жизни — это любовь.

Вернувшись в сознание в какой-то третий или десятый раз, я увидел напротив себя, прямо у своего лица сидящего на толчке старика. Старик был такой худой, что его щеки касались друг друга внутри беззубого рта.

Снег выметался из-под тощей задницы старика густым белым облаком и тут же смешивался со струями темно-вишневой крови, которой ходил этот старик. Ему было больно, лицо страдало и покрывалось потом, из беззубого с синюшными губами рта шел тяжелый нутряной стон.

— Мужичок, кто тебя так уделал? — он хоть и старый, и ему пора давно отдавать концы, мне стало жалко его.

— Ты неправильно понял, зэка, — старик раздвинул ворот шикарной рубахи, на его ключицах синели две восьмиконечных звезды. — Я Жора Иркутский. А ты кто?

Я был, конечно, новый на зонах, но даже я знал, что Жора Иркутский смотрит за всеми лагерями на Севере.

— Я Толька Осс, статьи ….. … лет без пораженья. Извините, я думал…

— У тебя неправильные понятия о жизни. Первое, нельзя на зоне старшему задавать вопросы. Второе, нельзя никого жалеть. Третье, нельзя смотреть, кто чем серет… За нарушение каждого закона на зоне — кирдык.

Из-за спины кто-то схватил меня за подбородок жесткой заскорузлой рукой и так высоко задрал голову, оголив и выгнув дугой шею, что я испугался — вот думаю, и пришла гусиная смерть, сейчас полетят шейные позвонки и будет счастье, если я сразу умру. К шее, к тому месту, под которым пульсирует сонная артерия, он приставил заточку. От его рук пахло острым дерьмом, паршивым табаком и нутряным салом.

— Что касается сути вопроса, моей жопы никто не касался, чего искренне желаю твоей, — прогундел Жора Иркутский.

Я скосил глаза, чтобы видеть его лицо и чтобы понять, что надо такому большому уважаемому здесь человеку от такого ничтожного гнома, как я.

— Зачем портишь правильную маляву? — спросил старик, имея в виду наколку, что сделали мне.

Я попытался объяснить, почему. Мое объяснение в разумных глазах, конечно, казалось глупым.

— Счастья нет. Любви нет. Баба — не человек, — объяснил мне суть моих заблуждений Жора Иркутский. Из его истерзанной болезнью прямой кишки, наконец, вместе с кровью вывалилось немного дерьма, ему, видимо, полегчало, он вытер пот со лба поданным шестеркой вафельным полотенцем.

Стройный вихлястый парень принес парашу с теплой водой. Жора сел в нее голым задом. Другой шестерка принес жаровню типа той, над которой жарят шашлыки. В жаровне мерцали угли. Шестерка раздул их, набросал из мешочка сушеной травы, заклубился обильный дым. Шестерка водрузил на жаровню что-то типа большой воронки с сиденьем над горлышком. Первый шестерка отер Жоре тощие маслатые ягодицы махровым полотенчиком. Жора сел на сиденье над горлышком, втягивая дым больным задом. Шестерка накинул на Жору большой овчинный тулуп, в каких сидят над проволокой часовые, закинул одну полу на другую.

— Жора, его пришить, а то у меня уже рука затекла? — спросил хриплый голос того, кто выгнул мою шею дугой и держал упертую в нее заточку.

— Потерпи чуток, мы еще побазлаем, — Жора закурил «мальборо», предложил мне. Я никогда не курил, но решил попробовать перед смертью, что это такое.

Жоре стало совсем хорошо. Он протянул красивую длиннопалую руку, шестерка поставил в нее флакон с коньяком. Жора сделал хороший глоток и дал глотнуть мне. Коньяк мне понравился, я подумал, все равно пропадать и выпил все. Тот, кто держал меня за подбородок, застонал, должно быть, от горя и так сильно выгнул мою бедную шею, что там хрустнуло.

— Он убьет меня, — простонал я.

— Он знает свое дело, — довольно хмыкнул старик. — Ты резвый парень.

— Нет, — возразил я. — Это от комплексов, я боюсь показаться трусливым и поэтому всегда хамлю.

— Хрен с ним, с этим Фрейдом, мне он до фени, — старик посмотрел на белые пятна под ухоженными ногтями и посчитал пальцы, видимо, что-то загадывая. — Значит, ты тот самый парень, который уложил передовой отряд торговцев дурью?

Мое нутро похолодело и опустилось в ноги. Ноги задрожали и стали слабыми, я скосил глаза, чтобы увидеть чего он хочет. Его рот улыбался, из прищуренных страшных глаз шла непоколебимая сила. Мне стало понятно, почему именно он правит всеми северными лагерями.

— С чего ты взял, мне даже не шили такое? — независимо от меня ответил мой пьяный и дерзкий голос. Жесткая рука еще крепче сжала мой подбородок и еще круче выгнула мою нежную шею; знал бы я, как сложится жизнь, не в университет бы ходил, а в подвалах качался.

— Что тебе шили? — спросил голос Жоры Иркутского, теперь, как ни косили глаза, я не видел его.

— Что было, — ответил мой голос.

— А что было? — терпеливо спросил голос Жоры Иркутского.

— Что шили, — ответил я.

— Ты, сучий потрох, с кем колеса разводишь? — сказал за спиной этот паршивый хмырь и надавил заточкой сонную артерию на моей шее.

— Это не он говорит, это говорит его страх, — сказал голос Иркутского. — Отпусти его харю, а то я не вижу глаза, у меня есть вопрос.

Жесткая сильная рука отпустила мой подбородок, я оглянулся и посмотрел на него, да это был настоящий горилла. Он сделал грязными сильными пальцами «козу».

— Выбью, — сказал он.

Мне очень хотелось плюнуть в его жестокую морду, но я подумал, действительно, выбьет, что-то не хочется умирать слепым.

Жора Иркутский закурил новую сигарету и дал закурить этому диплодоку.

— Ты понял, почему братва засадила тебя на общую за угон, а не упекла на спец за покушение на своих достойных братанов? — мне он почему-то не предложил сигарет у, ну и хрен с ним, подумал я, а также все северные сиянья на свете. Навек закрылось мое сердце, не быть мне мужем и отцом.

— Я понял, — ответил я. Я смотрел в его жесткие непроницаемые глаза вышедшего на охоту зверя и мне, действительно, многое становилось понятным.

— Ты правильно понял. Ты будешь «петух на зоне». Будешь спать у параши. Жрать только объедки. Любой будет иметь твою задницу. Каждую минуту ты будешь жалеть, что мама родила тебя.

— Этого не будет, — упрямо ответил мой голос. — Я убью каждого, кто полезет ко мне.

— Убей его, он только один, — сказал Жора Иркутский, задумчиво кивнув на того, кто стоял за моей спиной.

Я собрался и со всей силой двинул громилу локтями в бока. Тот засмеялся и сдавил мою шею, обхватив ее левой рукой. Я обмяк и почти потерял сознание. Горилла освободил захват и дунул в мое лицо своим зловонным дыханием. От этой ужасной вони я тут же пришел в себя.

— А их будет много. Тебя придушат влажным полотенцем, ты расслабишься и обмякнешь. Твоя жопа станет влажной и нежной…

Я молчал, я думал, сейчас как следует соберусь, сгруппируюсь и обеими ногами так садану старика в его беззубую морду, что тот, кто сзади, тут же убьет меня и я умру не униженным. Навек закрылось мое солнце, не быть мне мужем и отцом — да, так пели зэки в те времена, когда на Сахалин ездил за туберкулезом молодой земский врач Антон Павлович Чехов. Только я успел чуть-чуть собраться, этот всесильный старик спросил меня:

— Николай Осс сорокового года рождения кто тебе?

— Отец…

С этой минуты мое положение круто переменилось, на хату я вошел смотрящим бугром. С другой хаты к нам перевели двух жилистых ловких парней. Парни спали по очереди. По очереди один из них был неотлучно при мне.

«Замочить» их никто не смел, это были доверенные люди самого могущественного человека в Арктике Жоры Иркутского. Я правил твердо и справедливо. Через полгода меня короновали «вором в законе» и накололи две роскошные звезды на моих ключицах. Мастера обмотанной ниткой иглы и пузыря с тушью подправили маляву на моей груди, закрыв орнаментом на тему «один день в России» получившиеся огрехи.

Теперь у меня красовался роскошный текст «есть счастье в жизни — это любовь» в окружении самых невероятных и вероятных способов этой самой любви, совершаемой 37-ю народностями России.

Еще через полгода меня перевели на другую зону. Там я стал смотрящим уже по зоне. Если перевести на военный язык, это скорее всего генерал. «Хозяин» советовался со мной через день, «кум» был на посылках.


Когда-то очень давно, когда отца посещало хорошее настроение и жизнь его не была столь паршивой, а работа была уважаемой и высокооплачиваемой — одним словом, когда мы были покойны и счастливы в своем застое, как жабы в болоте, отец рассказывал мне о своем детстве.

Оно было печальным. Отец рос длинным и близоруким. Его дразнили: «глиста», «дядя, достань воробушка», «фитиль». А тех, кто это делал, отец не видел. И ему казалось, что это делали все, что это весь мир отвергает его.

Он прятался от людей, ходил в школу окольными путями и не заметил, как ему исполнилось пятнадцать с половиной лет и он превратился в высокого, стройного, атлетически сложенного юношу с черными волосами, голубыми глазами, красивыми и мужественными чертами лица.

Как раз в это время его отцу, а моему любимому деду, наконец, здорово повезло: его перевели с большим повышением по службе в базовый район залива Святого Владимира.

Здесь было отлично. Никто не дразнил его, будто все сговорились удержать Колю от самоубийства, о котором он все чаще подумывал… В этом чудесном месте все искали дружить с ним, подходили знакомиться, расспрашивали, кто он такой, откуда прибыл, каким видом спорта занимается, чем интересуется в жизни, кем хочет стать.

Здесь в первое утро, когда он пошел в школу и перепрыгивал через канаву, папа встретил девушку, которая перепрыгивала через канаву навстречу ему. Они ударились друг о друга, потому что оба были близорукими и оба стеснялись носить очки. Они упали в канаву нос к носу и увидели, как они красивы.

Так случилось, что это была самая красивая и самая умная девочка базового района. Они познакомились и стали дружить. Мне всегда хотелось, чтобы папа, наконец, сказал: «Это была твоя мама». Но папа так и не сказал это.


Папа в этом месте всегда замолкал и молчал очень долго. Ему чудилось, как они, рослые девятиклассники, кричат на классном часе, обсуждая маршрут летнего похода по следам Арсеньева и Дерсу Узала. Ведь это был Дальний Восток, до Сихотэ-Алиня рукой подать, он начинался тут же за окнами, там, в тайге, цвел виноград и ревели тигры.

Здесь, в этом прекрасном, любимом богами месте, мой отец чуть не стал поэтом, он просыпался ночью в слезах; папа никогда не плакал от обиды и боли — он плакал от счастья, что в жизни все так хорошо и красиво складывается, и писал до рассвета стихи. Он похудел, в его дневнике появились тройки, мама устраивала ему скандалы, но папа ничего не мог с собой сделать.

…Однако в России счастье не бывает долгим. Всегда находится реформатор, который способен испортить все, что успело хоть как-то сложиться и кое-как притереться после усилий предыдущего реформатора. В тот момент им оказался некий Хрущев, маленький, лысый, крикливый, с большими претензиями и большим животом. Первым делом он сократил армию и флот, убрал из них поколение победителей, оставшихся в живых после той страшной мировой войны, которая у нас известна как Великая Отечественная. Отец моего отца, мой любимый дедушка, был в их прекрасном числе…

Там же в этом чудесном месте, где рос в тайге виноград, где медведи лакомились дикими грушами, а уссурийские тигры жрали пятнистых оленей, у папы был друг, ровесник и одноклассник Николай Головин.

Он тоже был в каком-то роде изгоем. Нет, он не был длинным и близоруким, с этим у него был полный порядок. Он был некий уникум, н у, к примеру, не видел никогда железной дороги, а также трамвая, троллейбуса, унитаза. Но это не самое главное, что отличало Головина от других, — здесь жило полно народу, который никогда не видел унитаза, водопровода и ни разу в жизни не садился в троллейбус, автобус или трамвай. А о том, как выглядит железная дорога, знал лишь теоретически.

Главная его особенность состояла в том, что Коля был «пиджаком», т. е. у него не было отца, служившего в Вооруженных Силах. Как не было, впрочем, и любого другого.

Причем он не был сиротой в общем понимании, просто не было в мире никогда ни одного человека, который бы вдруг откликнулся, скажи Коля «папа». Когда он был маленьким, он влезал на самое высокое дерево на вершине самой высокой сопки в округе и часами кричал: «папа! папа!» Однако папа не появился.

Колина мама тоже не была военной, как, к примеру, у Таранца, она работала вольнонаемной уборщицей в политическом управлении базового района.

Конечно, народ в этом месте жил добрый и чуткий, но с Колей никто особенно не дружил, хотя никто и не гнал его от себя. Это скорее всего происходило из-за того, что всемогущий в будущем Жора Иркутский никогда ни к кому не набивался в друзья. А вот с папой они почему-то сразу сдружились. Каждый из них обрел в лице тезки друга в первый, а может быть и в последний раз в жизни.

Потом Коля стал Жорой, так сильно подействовали на него те блага цивилизации, которые он увидел, когда базу здесь сократили и он с мамой вынужден был перебраться во вполне бандитский шахтерский поселок Сучан, где у мамы жили какие-то дальние родственники из нивхов. Наверное, он хотел, чтобы тот честный и благородный отрок Коля остался сам по себе и жил своей собственной честной жизнью в чьей-нибудь памяти.


«Кум» моего лагеря, где я сидел смотрящим, пригласил меня к себе в оперативную хату. Он разлил водку по двум маленковским[7] стаканам, напахал сала большими ломтями, достал из сейфа банку с маринованными огурцами. Мы подняли стаканы и сдвинули разом.

— За все хорошее, Николаич. Ты правильно смотрел за плебсом, мне было удовольствие с тобой работать.

Я подумал, кум не прост, не по дури ляпнул о настоящем в прошедшем времени, мне сидеть еще восемь лет, под амнистию мои статьи не подпадают, значит, кум что-то задумал, значит, надо его опасаться. Но по нажитому долгим опытом правилу виду не показал, что о чем-то подумал, и ответил как надо, то есть никак:

— Будь здоров, Евгеньич.

Мы выпили еще по стакану. Потом оделись потеплее, вышли из хаты, сели в вездеход с уже разогретым мотором и насухо протертым ветровым стеклом и поехали за 70 км в поселок, где жили расконвоированные алмазодобытчики, чтобы, как сказал кум, проверить в настоящей больничке не балуется ли тубик, который я нажил в 93-м в Бутырке и который давно вылечил.

Я подумал, что-то ты врешь, что-то у тебя морда сегодня кирпича просит. Что-то не взял ты с собой водилу и конвойного с автоматом, хотя конвойного обязан взять, не хочешь, видно, посторонних глаз и свидетельских показаний. Значит, хочешь ты меня по дороге пришить. А так как по собственной прихоти людей с таким положением, как у меня, мочить никто не посмеет, значит, почему-то братки сдали меня. Видимо, героиновая наркомафия проплатила мою безвременную кончину.


Ну что же, подумал я, я многое уже испытал и многое успел увидеть. Наверное, на мою долю хватит. Я сразу же ощутил себя вернувшимся из полета. Как долго не было меня здесь. Все соскучились обо мне. Я красиво посадил аппарат на три точки и спустился в лифте на землю. Солнце светило как всегда ярко и сбоку. Тепло пахло хвоей и листьями. Встречать нас пришла, кажется, вся колония, и среди них стояла та, кто сильнее всех любила и ждала меня. Как давно я не переживал эту радость всеобщей любви. Как хочу навсегда вернуться в нее и узнать, наконец, что будет потом, после того, как меня встретили… Значит, пришло время, значит, пора, пусть опер сделает, что должен, я не буду мешать…

За воротами и колючкой, у магазина, в уазик подсел мужичок одних со мной лет такого же высокого роста и такого же посредственного телосложения. Он открыл кожаный «дипломат» и достал бутылку с водкой. Мы раздавили ее на троих. «Подельник», — подумал я про этого вольного мужика.

Евгеньич, в нарушение всех инструкций и правил, сам крутил баранку по завихряющейся поземкой дороге. А я думал на тему, когда буду уходить отсюда, кто за мной придет, какой ангел и куда он меня отправит? По всему выходило, что ангел черный и отправит, скорее всего, в ад. Мы распили еще один пузырек и закусили бутербродами с нельмой, которые прихватил вольняшка.

Евгеньич остановил машину. Я посмотрел на спидометр, мы отъехали от зоны 36 км. Я подумал, шестью шесть тридцать шесть, не попасть бы мне с этими шестерками куда-то похуже ада и попросил отъехать еще чуть-чуть.

— Самая пора немного отлить, — возразил Евгеньич. — Как ты считаешь, Юрок?

— Самое время, — согласился вольняшка.

— Вот видишь, и Юрок так считает.

Я вылез на укатанную дорогу и потянулся. Евгеньич держался у меня за спиной. Вокруг дороги стояли под снегом юные елочки. Зачем он прихватил вольняшку, подумал я, наверное, чтобы был свидетель моего побега.

За моей спиной били об наст две мощные струи. Я тоже попробовал помочиться, но то ли на нервной почве, то ли из-за тех «бесед» со следоками, когда меня прессовали и отбивали почки, у меня ничего не вышло.

— Тебе надо обязательно показаться урологу, — чутко сказал за моей спиной Евгеньич.

Я обернулся и посмотрел на него, его подлая сыскарская морда не только кирпича, целого блока просила. Я не удержался и сказал напоследок:

— Здесь нет наивных, Евгеньич.

— Я думаю, — согласился кум. — Слушай, Юрок, сбегай по-молодецки, сруби эту красавицу, главврачу подарю под Новый год.

Кум достал из ножен огромный рубило — боевой нож спецназа и протянул вольняшке. Вольняшка взял рубило, застегнул ширинку и побежал за елкой. Кум вынул из кобуры ствол, подождал, когда тот отбежит метров на десять, и стебанул ему в спину. Я видел, как клочья полетели у того из полушубка.

Кум подошел к дергающемуся в предсмертной судороге телу, сделал контрольный выстрел в голову. Потом вытащил из багажника спортивную сумку из кожзаменителя и протянул мне.

— Переоденься в салоне — все, догола. Протрись, запах чудесный, — он вынул из-за пазухи пузырек с «Шипром». — Настоящий мужской запах, это не какой-нибудь пидерасский «Кортье».

В Карлаге в одно время со мной загорал на нарах известный пидор Манюта, из всех напитков он предпочитал именно «Шипр», но я не захотел спорить.

Я разделся догола, не жалея, намочил в «Шипре» утирку и обтер себя ото лба до пяток. Евгеньич забрал мое тюремное барахло, бросил его на труп, облил из канистры бензином и поджег.

В сумке лежала в аккуратных пакетах на первый взгляд простая, но, как мне показалось, очень дорогая одежда.

Было предусмотрено все — от нижнего шерстяного белья с мягким нежным начесом до меховой куртки из нубука, все великолепно сидело на мне, все было точно моего размера. Я выпрыгнул из машины и заново ощутил, как легка и удобна моя новая роба.

— Круто. Когда я такое надену? — вздохнул Евгеньич.

Мы подождали, когда тело обгорело достаточно, чтобы было невозможно узнать, кто там лежит, сели в машину и поехали дальше. Кум вытащил из-за пазухи фляжку со спиртом, глотнул сам, дал отпить мне.

— Помянем кента. Правильный был мужик, но имел один недостаток, догадайся какой.

— Я догадался.

— Правильно. Это большая находка — по всей антро… антропото… тьфу ты, блин… одним словом, даже зубы пломбированы, как у тебя. Не говоря о возрасте, телосложении и прочих фактах.


Мне было тяжело на душе; тот, кто пошел из-за меня на такие расходы, потребует от меня немало. Чем же, он хочет, чтобы я платил ему? Чтобы я стал киллером? Террористом? Убил президента? Да, это самое дорогое. Что-то не хочется этим всем заниматься, мне уже 32, пора строить дом, сажать деревья, заводить детей. А тут новый виток в уголовщине… Кто же заказал все и все опять решил за меня? Еще через три километра, когда на спидометр выскочила цифра 40, я увидел на обочине «ниссан-террано» с тонированным остеклением. Кум Евгений подвел меня к этой машине, открыл дверку. За рулем сидела Полина…

Ах, как шло Полине это маленькое черное платье, как оно подчеркивало ее нежный загар… у тебя родинка на верхней губе, признак чувственности и кокетства… пятнышко абсолютно круглое и скорее светлое, чем другое, — это признак того, что тебя ожидает большое счастье и большое богатство, и дай Бог, чтобы это произошло на самом деле.

Я неудачно повернулся на каблуках и почувствовал, как у меня на правом полуботинке опять отклеивается подметка. Этот паршивый клей, надо написать жалобу, разве так «держит намертво»!?

И я понял в этот миг, что бы со мной ни случилось в жизни, как бы тяжело или как радостно ни пришлось, я буду вспоминать его как невыразимое и неповторимое счастье — именно это, а не что остальное: когда я целую ее и чувствую губами каждый маленький капилляр, чувствую, как он наполняется жизнью, как набухают губы, твердеют соски. Полина слабо возражает мне, между нами возникает и растет родство, мы становимся друг другу родными.

Загрузка...