Я вошел в нее и ощутил ее сладкую нежную плоть. Случилось то, о чем я мечтал и чего достиг. Но радости не было — это все? А что дальше?.. И что я за человек, что вообще может доставить мне радость? Сделать хотя бы на минуту счастливым? Или хотя бы довольным?.. Конечно, я украл у нее эту близость, можно сказать, отнял.
Если бы она домогалась меня, как я ее. Или если бы она получила от меня такой восторг, который не получала и никогда не получит ни от кого, и чтобы всю оставшуюся жизнь, занимаясь этим, она вспоминала меня, думала обо мне, мечтала о встрече. Чтобы, забыв стыд и гордость, преследовала меня.
Я стал молиться: «Господи, дай мне огромную мощь! Н у, дай! Господи, дай! Что тебе стоит…»
Я очень старался. Полина закрыла глаза и стала постанывать и изворачиваться подо мной. Я обрадовался и опять стал молиться: «Господи… Господи… Господи!.. Ну еще чуть… Еще две минуты…» И вдруг ощутил, что слабею. Я испугался, что сейчас все кончится. И только я испугался, все кончилось.
Я вспомнил, что читал о Распутине. Его достоинство всех сводило с ума. Самые блестящие фрейлины императорского дворца, забыв стыд, искали близости с ним. Его длина была 32 см, а у основания, вдобавок, выросла бородавка, которая во время контакта так заводила партнершу, что некоторые даже теряли сознание. Власть Распутина над женщинами была беспредельной.
Ну, почему это не я?! Я представил, как Полина кричит от страсти и радости… мечты прекрасны, действительность же убога… Почему все так вульгарно просто? Почему от величины и крепости члена в этом мире зависит все? Или почти все? Ух, как я понимал князя Юсупова. Этот наглый бородатый мужик пришел со своим мерзким дрыном на случку с его юной прелестной женой. И как было ему отказать — друг царя, любовник царицы — он вдурь валил любую на спину, терзал двадцать минут, и после этого любая становилась его рабой.
Увы, это не я. Полина стесняется смотреть мне в лицо. А я не знаю, как быть дальше. Что-то сказать или просто уйти молча? А что я скажу? «Извините за покушение с негодными средствами»?
Я с трудом отыскал трусы, которые как-то попали в пододеяльник. Надевая их, с омерзением посмотрел на свой мелкий и вялый орган, который был в два раза меньше, чем у того разбойника из Сибири.
Полина тоже молчала. Она лежала с закрытыми глазами и кажется чего-то ждала.
Я подумал, что нельзя уходить молча. Так уходят хамы. Полина разве в чем виновата?
Я встал перед тахтой на колени — не потому, что я такой рыцарь печального образа, а чтобы не громоздиться пожарной верстой. Я снял с нее одеяло. Полина тут же испуганно натянула его на себя. Она мельком глянула в мое лицо. Я увидел в ее глазах страх. Бедная, она боялась меня.
— Полина, не бойся меня. Я плохой, но я не зверь… — я хотел сказать что-то необходимое для нее в эту плохую минуту, но я не знал что и я сказал то, что сильнее всего мучило меня самого. — Прости, что я изгадил тебя…
Полина молчала. Тогда я отвернул маленький уголок одеяла. Под ним лежала стопа. Пальцы на ней испуганно сжались. На одном, на изгибе, была молодая мозоль. Я прислонился грудью к тахте и стал осторожно, один за одним, целовать пальцы. Дивный, сладкий вкус пота. Я совершенно не брезговал. Я был удивлен, мне не было это противно. Наоборот, были какая-то радость и даже восторг, что я делаю это и что это мне не противно. Тогда я стал подниматься губами выше и дошел до колена.
— Не надо, я так не люблю, — прошептала Полина, и от звука ее, ставшего мне родным, голоса словно камень свалился с моей души. Я почувствовал необыкновенную нежность к ней и необычайную силу. Я стал целовать ее спину, руки, шею.
Она повернулось ко мне. Ее лицо было заплаканным. Я стал целовать каждую слезинку на нем и выпивать ее, промокая губами. Неожиданно Полина обняла меня и прижалась своими губами к моим. Меня трясло как в лихорадке. Все звенело во мне от желания и силы… Как было потом, я никогда никому не скажу…
— Толик, ты можешь ответить мне на один вопрос? — спросила Полина.
— Я могу ответить на любой твой вопрос, — ответил я.
— На любой? Нет, ответь на один, но только правду.
— Как скажешь, — я поцеловал ее.
— Почему у тебя такая странная фамилия — Осс — ты еврей или немец?
— Кем хочешь, тем буду.
— Нет, я хочу правду, ты обещал… — в ее голосе послышалась еле заметная и очень женственная капризность.
Я ощутил, как во мне опять растет желание и мощь. У меня закружилась голова от предчувствия чего-то грандиозного, я сказал ей:
— Выходи за меня замуж.
— Когда? — насмешливо спросила Полина.
— Чем быстрее, тем лучше, — я весь горел, я чувствовал, как у меня пылают щеки.
— Зачем? — спросила Полина.
— Я буду тебя защищать, — как-то слишком непросто ответил я.
Полина тут же уловила этот паршивый тон и поморщилась. Боже мой, ведь я искренне хотел бы защищать ее от всего, что готовит нам каждый день наша жизнь, откуда такая фальшь в моем голосе? Почему, когда человек хочет сказать что-то искреннее, но высокое, все кажется вдруг фальшивым. Почему не фальшивы только ирония, сатира и юмор? Почему злость никогда не кажется нам фальшивой?.. Потому что, обещая хорошее, нам врут, а суля плохое, говорят правду?.. Интересно, это уже кто-то сказал или я сам придумал? Полина ответила мне с иронией:
— Я уже дала согласие Роберу, у него больше возможностей защищать меня.
Вот и накрылась моя любовь сытой американской задницей.
Стукнула входная дверь в смежную комнату. С работы явился ее отец, он притащился с дружками и все матерился там за стеной:
— Где, блин, подмени, да где, блин, подмени…
На моем лице, видимо, отразился испуг.
— Не бойся, защитник, у него есть недостатки, но есть и достоинство — он никогда не заходит ко мне, — прошептала Полина.
Она проводила меня по общему коридору, по которому нам навстречу валили сотни людей с кастрюлями, сковородами и сиденьями от унитазов.
Мы шли вместе до пешеходного перехода у перекрестка улицы Дмитрия Ульянова и Профсоюзной. Я спросил:
— Можно я тоже задам один вопрос?
Полина посмотрела на меня внимательным взглядом.
— Можно, — сказала она.
— Ты любила кого-нибудь?.. — мне стало стыдно, что я спрашиваю об этом, я невнятно домямлил. — Ну… ты понимаешь?..
— Да, понимаю, — Полина сорвала стручок акации, обломила его, сделала пищалку, дунула, звука не получилось, она выбросила ее. — Очень любила… Это был мальчик. Поэт. Я училась в десятом классе.
— А потом?
— Я разрешила задать только один вопрос.
— Значит, ты больше никого не будешь любить, — сказал я.
— Я не очень-то и стремлюсь, — сказала она…
— Полина, мне нечем будет заплатить тебе, — сказал я Полине.
— Ты уже заплатил, — Полина прижала грудью баранку, вынула из сумочки новенький международный российский паспорт с вложенным в него авиационным билетом.
Я развернул паспорт, в нем была вклеена моя свежая фотография, фамилия значилась ОВОД, имя мое, АНАТОЛИЙ.
— Полина, почему обязательно Овод?
Полина стала хохотать, как сумасшедшая. Жизнь в Америке ей явно пошла на пользу, я раньше не видел, чтобы она так смеялась. Зубы у нее были белые, как тот рафинад, который по пять комков на день давали нам каждое утро.
— Полина, куда ты так гонишь, давай остановимся, поговорим.
— Толинька, у нас еще будет время, наговоримся. А сейчас надо подальше отъехать отсюда.
Она сказала мне «Толинька», она никогда так раньше не говорила.
— Ты сказала мне «Толинька»?
— Да, я сказала… — она посмотрела в мои разноцветные глаза. — Тебе не нравится?
— Ты спросила, нравится мне или не нравится?
— Ну и что? — спросила она.
— Полина, что случилось с тобой?
— Я люблю тебя, — сказала она.
— Когда? — удивился я.
Мы едва не столкнулись с мчащимся навстречу огромным карьерным «БелАЗом». Полина остановила машину у обочины. Сама обняла и сама поцеловала меня. У нее было прекрасное дыхание молодой здоровой женщины. От меня же воняло спиртом, нельмой и «Шипром».
— Прости, от меня поди так воняет, — извинился я.
— А как от тебя должно пахнуть — ты ведь не из санатория, — вздохнула она. — Знаешь что, я немного устала, ты не мог бы чуть-чуть повести машину? — спросила она.
— Надо попробовать, я уже девять лет ничего не водил.
— Боже мой, ты девять лет просидел?!
— Девять, — сказал я и подумал: «всю жизнь».
— Попробуй. — Полина пересела ко мне на колени, опять обняла и опять поцеловала. Глаза у нее поплыли, дыхание прервалось. — Какое счастье, что я нашла тебя, — прошептала она…
— Какое счастье, что ты захотела найти, — сказал я.
— Я не знала, я бы раньше стала искать…
И вот уже я гоню по ледяной дороге надежный «ниссан-террано». Террано — это, кажется землепроходец, если «терра» — земля, значит, «террано» именно то, что нужно для такой дороги. Поземка за стеклами машины превратилась в пургу, сильный арктический ветер хлестал в нас со всех сторон острым колючим снегом.
Полина тронула меня за плечо. В ее руке было международное водительское удостоверение с моей цветной фотографией и фамилией Овод.
— Ну, почему все-таки Овод? — спросил я ее.
Она опять начала хохотать, как ненормальная. Мне тоже стало смешно, я тоже стал хохотать, не помню, когда я смеялся так.
— С этой фамилией меня первый же мент заметет.
— Осс разве лучше? — сквозь смех спросила Полина.
«Осс», конечно, ничем не лучше, но и «Овод», разумеется, не фонтан.
— Зато в Америке с этой фамилией ты будешь весьма популярен, — сказала Полина.
— Каким образом? — я совсем не понял ее.
— Ну, они подумают, что это ты сам или что ты его потомок, будешь выступать на паати в лайброри, рассказывать о нем, о себе… Тебе будут за это немножко платить.
Я опять ничего не понял.
— Они что — идиоты? — спросил я.
— Я бы так не сказала, просто их интересует все, что они не знают, — возразила Полина.
— Тогда они дети, — сказал я.
— Это, пожалуй, в точку, — согласилась Полина, — абсолютные дети. «Хочу» — «дай», «не хочу» — «не буду»… иногда — добрые, иногда — злые, но всегда конкретные и простые, как дети.
— Если они такие дети, почему тогда они самые главные в мире? — спросил я.
— Дети разве — не самые главные в мире? — спросила Полина.
— У тебя есть дети? — спросил я.
— Вопрос не корректный, — холодно сказала Полина. Я понял, что в этом кроется какая-то драма.
Пурга разыгралась и превратилась в настоящую бурю. Я включил все наружное освещение. Мы мчались сквозь завывание метели и снег по твердой обледенелой дороге. У нас стало, видимо, одинаково на душе, потому что мы вдруг оба запели:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя,
То как зверь она завоет,
То заплачет, как дитя,
То как спутник запоздалый
— и т. д. до самого конца.
Мы здорово пели, будто сто лет репетировали этот номер.
— Такой зимы, конечно, нигде нет, даже в Канаде, за что я и люблю Россию, — сказала Полина. — Нет, я люблю ее за три вещи — за то, что сказала, раз. За то, что здесь родилась, два. За то, что здесь ты. Нет, пожалуй, за четыре. За то, что она — Россия, и это, может быть, самое главное.
Мы мчались на прекрасном надежном «японце» сквозь русский опасный снег. Нам никто не попадался навстречу. Никого мы не обгоняли. Никто не обгонял нас. Никто не ехал с нами одновременно.
— Надо искать ночлег, а то как бы нам не уехать куда-нибудь не туда, — сказала Полина.
— Здесь не бывает ночлегов, — ответил я. — Здесь Арктика.
Все же я остановил машину и вылез на улицу, чтобы хоть как-нибудь осмотреться. Сильный порыв ветра едва не унес меня. Я был вынужден ухватиться за порог джипа. Хорошо, что «ниссан-террано» тяжелая, наверное, в две тонны машина, она стояла не колтыхаясь, только едва подрагивала в такт мощному двигателю. Вокруг было не видно ни зги. Я постоял чуть-чуть и влез обратно.
— Н у, как? — спросила Полина.
— Ты абсолютно права. Под нами дорога. Впереди огоньки, скоро будет ночлег, — соврал я, чтобы не пугать ее.
— Вот видишь, — сказала Полина, — а ты боялся, — она обняла меня и положила голову мне на колени. — Можно я так? Немножко посплю, что-то глаза слипаются.
Полина тут же уснула. Я вел «террано» сквозь метель, время от времени поглядывал на лежащую у меня на коленях красивую женскую голову, целовал ее и думал, если бы Полина изначально относилась ко мне, как сейчас, ничего из того, что произошло, не случилось… Она бы не уезжала в Америку. Я не сидел бы в тюрьме. На моих ключицах не красовались бы маршальские звезды уголовного авторитета, на груди не синела единственная в своем роде татуировка «есть Счастье в жизни — это Любовь», у меня не были бы отбиты почки и легкие, я не мочился бы время от времени кровью, а папа наверняка бы еще жил да жил… Мне показалось, что ее голова чересчур горячая. Я потрогал ее тыльной стороной руки, потом приложился ко лбу щекой, как когда-то делала мама, пока еще не стала ведьмой, но ничего не понял. Тогда я поцеловал нос, веки и губы, они, кажется, были нормальной температуры. Я подумал, что ее жар мне почудился или что она немножко разгорячилась из-за того, что слишком тепло в машине, и убавил отопление салона.
А что бы тогда было у нас с Полиной? Наверное бы, мы поженились. Купили бы телевизор с пультом, ложились пораньше спать и смотрели все фильмы и все программы, время от времени прерываясь на любовь. А потом сморенные усталостью засыпали, утром вскакивали и бежали в школу, трепали там нервы, оставляя здоровье и с нетерпением ожидая прихода летних каникул, чтобы поехать в Турцию или Китай заработать денег на жизнь.
Хотел бы я этого? Почему-то мне показалось, не очень. Я хотел бы, конечно, чтобы отец был живой, а я был здоровый, чтобы из-за меня никого не убивали и я никого не убивал, чтобы потом, когда я умру, мне было не трудно оправдываться перед Богом. Да, я бы хотел этого. Но также хотел, чтобы за мной на край земли примчалась Полина, и мы бы ехали как сейчас неизвестно куда, и нас ждало бы впереди неизвестно что. Мне было понятно, почему я это хочу.
Но как ни странно, я совсем не хотел, чтобы у меня не было того, что было в последние годы — чтобы меня не прессовали в прессхате следаки и менты, как прессовали, не пытались подчинить своей воле разные охмурялы, и я не дрался бы с ними до смерти за свою независимость. Мне было бы очень жалко, если бы из моей жизни это все вдруг исчезло. И вот этого я не мог понять и стал думать, в чем тут причина, и никак не мог объяснить ее, всякое объяснение мне казалось ложным, пока вдруг не ощутил, но не головой, не разумом, а какой-то тоской, которая появляется у человека, когда он что-то теряет, что, может быть, эти последние годы и есть мои золотые страницы, ведь я провел их в борьбе, у меня не было недостатка в стрессах и в адреналине. Я стал новым, другим человеком, каким никогда не стал бы на воле, я потерял вялость, трепет перед неизвестностью, безотчетный интеллигентский страх перед людьми и вечное чувство вины перед всеми. Я мужественен, стоек и почти ничего не боюсь из-за того, что было со мной то, что было.
Я ехал еще три часа неизвестно куда, понимая, что как только закончится в баке бензин, эта поездка может оказаться последней в жизни, однако не испытывая при этом ни малейшего страха и прекрасно зная: ничего плохого, пока рядом Полина и мы вдвоем, ни со мною, ни с ней не случится.
Наконец мы подъехали к какому-то большому по здешним местам дому за деревянным забором. В доме не было ни огонька. Я не стал прежде времени будить Полину, осторожно приподнял ее голову со своих колен, поцеловал в веки, нос, губы, мне снова показалось, что температура совершенно нормальная. Я снял с себя куртку, свернул мехом наружу и положил Полине под голову. Двигатель я не стал отключать, оставив ключ в замке зажигания, отсоединив брелок.
Пурга неожиданно успокоилась. На небе высветились миллиарды ярких холодных звезд, на краю горизонта мерцали зарницы далеких сполохов Северного сияния. Боже мой, до чего же красиво, подумал я, как жаль, Полина не видит это. Я вспомнил, как когда-то мы с папой пели песню Тухманова, когда ездили на юг и ходили на море ранним июльским утром, «…как прекрасен этот мир, посмотри. Как прекрасен этот мир…», и прошептал: «чуден мир твой, Господи. Слава Тебе». Мне стало необыкновенно легко и радостно на душе, будто я живу правильно и праведно.
Я нажал на кнопку брелка, умный «террано» мигнул фарами и щелкнул электрическими замками. Я перелез через забор, взошел на крыльцо, смахнул снег с таблички и прочитал, что передо мной дом ребенка «Родничок».
Сонный сторож с ружьем, который довольно скоро и без лишних расспросов отпер входную дверь, очень походил на Савельича, дядьку поручика Гринева. Я сказал ему:
— Здравствуй, Савельич.
— Здравствуй, — нерешительно ответил старик. — Мы разве знакомы, что-то я не припомню тебя.
— Я — Толька, Николаев сын, — я так всегда говорю пожилым незнакомым людям, всегда у них есть какой-нибудь Николай, у которого есть непутевый Толька.
— А, Толян… разве тебя не убили?
— Покуда нет.
— А говорили, убили в командировке, в Чистополе… заходи.
Мы договорились с ним о ночлеге. Старик поставил на плиту огромный ведерный чайник и развернул чистую тряпицу со своим то ли ужином, то ли завтраком. Я подумал, не может быть, чтобы Полина приехала за мной без еды. Еды, действительно, было много. И выпивки был целый ящик — водка, виски, коньяк, вино.
Старик расстелил на полу перед открытой заслонкой «голландки» довольно чистую простынь, подбросил в топку хороших березовых дров и хотел уйти. Мы не отпустили его. Мы выпили по стакану хорошей водки. Тепло разлилось по нашим членам, нам стало беззаботно и хорошо. Старик закусил очищенной картофелиной из своей тряпицы и снова встал, чтобы уйти.
— Дедуленька, кушай, — сказала Полина. — Что ты, родной? Куда ты спешишь? — и так как сторож стеснялся, наделала ему бутербродов из колбасы, бастурмы, ветчины и прочих деликатесов. — Пока это все не съедите, я вас не отпущу, да и Толян меня заругает.
— Такую хорошую девушку нельзя ругать, — возразил старик.
Мы выпили еще по стакану этой замечательной водки, нам не стало хуже от этого.
— Пойду проверю объекты, — старик снова встал. — Холодно, печи всю ночь топлю. Хорошо, во время ремонта печи не поломали, куковали бы как Папанин на льдине — трубы ведь опять прорвало, весь город сидит без тепла, а у нас Ташкент… Скажи, доченька, правда, в Америке нет общих котельных?
— Правда, — сказала Полина. — Каждый греется сам.
— Это ж сколько труда каждому надо делать — дрова опять же каждый год заготавливать, да пилить-колоть, или все у них на мазуте?
— Нет, дедушка, труда особенного не надо, на стеночке висит что-то вроде нашего выключателя, только с градусами и со стрелкой, наподобие таймера…
— Доченька, я не знаю, что это такое.
— Ну, будто будильник, только показывает не время, а тепло — хочешь двадцать градусов, ставишь стрелку на двадцать, хочешь тридцать, ставишь на тридцать… хочешь ноль, ставишь на ноль.
— Ну и что же потом? — недоверчиво поинтересовался старик.
— Будет та температура, которую ты поставил.
— Не может быть, — не поверил старик.
— Почему?
— А если сломается?
— Такого в Америке не бывает.
— Что, совсем никогда?
— Бывает, если какое землетрясение или еще что, а так я вот девять лет живу, ничего пока не ломалось.
— Дорого это все, — вздохнул старик.
— Землю трубами греть дороже.
— Может быть… А если еще каждый год, как у нас бывает, трубы выкапывать, варить, да менять, а сначала все вокруг перерыть, да грязь развести, пожалуй будет дороже, — сказал старик и чего-то вдруг застыдился. А застыдившись, зачем-то преломил ружье, посмотрел на свет, чисты ли стволы. А потом сказал: — Ребята, есть я все равно не хочу, да и не в старую клячу хороший корм… можно, я бутербродики с собой возьму, внучат угощу?
— Какой разговор, — спохватилась Полина. Она взяла большой пластиковый пакет и положила туда кучу самых разных продуктов. — Вот, дедушка, это вашим внучатам, а это выпьете на Новый год за нас с Толиком, и на Рождество, если останется, а мы с Толиком выпьем за вас, — Полина поставила в пакет три литровые бутылки водки.
Благодарный старик принес нам к печи матрасы, новые простыни, одеяла, наложил полную топку березовых поленьев и принес охапку еще про запас.
— Если хотите, в кабинете на диване вам постелю. Только там три дня не топлено, директор в командировке, со спонсорами на охоту поехал…
Мы остались одни и потянулись друг к другу.
— Давай немножко повременим, — прошептала Полина, целуя меня, — здесь нет душа, а грязная я не могу.
Мы лежали на жестких матрасах у открытой дверцы печи, смотрели на меняющийся огонь и рассказывали друг другу, как жили.
Ее Роберт оказался замечательным мужиком; когда он узнал от нее, что вот уже восемь лет, как я в тюрьме, он сказал, это я, паршивый ami, во всем виноват, этот чистый горячий мальчик любит тебя, а я тебя у него отнял, вот он и потерял голову и стал совершать разные глупости. Роберт даже сам хотел поехать в Россию, подкупить генерального прокурора и вытащить меня на свободу. Полина еле отговорила, убедив, что он со своей нерусской внешностью и абсолютно американской манерой поведения слишком заметен для террористов, которые делают свой бизнес на похищении иностранцев. А здесь надо быть серенькой мышкой. Ведь попавшего в беду слона спасла именно мышка, не так ли?
«Зачем ты рассказала это — теперь я не смогу быть близким с тобой, потому что не хочу делать больно Роберту», — подумал я, видимо, вслух, или Полина угадала, что я подумал, я заметил эту черту за ней. Ведь именно полгода назад, когда прошло ровно восемь лет, как я пошел по этапу, я как-то подумал, вот было бы здорово, если б Полина вдруг вспомнила обо мне. Как бы то ни было, Полина сказала:
— Спорим, что сможешь.
На улице между тем снова разыгралась пурга. Ветер рвал ставни и грохотал железом на крыше. Метель швыряла снег в окна. А нам было тепло и уютно, мы хотели, чтобы так было всегда. Не знаю, замечали ли вы по себе, а я в ту чудесную ночь заметил и навсегда запомнил: в доме, в котором много маленьких ребятишек, особенно тепло и уютно, словно дети своим присутствием как-то очищают воздух и облагораживают среду.
— Давай посмотрим детишек, — каким-то странным тревожным голосом предложила Полина.
Мы на цыпочках, стараясь не скрипеть половицами и дверьми, пошли по дому ребенка.
— Какие хорошенькие, — волновалась Полина. — Боже мой, как их много. Они все сироты?
— Не знаю, как вам объяснить, чтобы понятней было, — ответила дежурная медсестра, которая провожала нас по спальням и игровым. — Они не сироты, нет, у каждого есть мама и папа — они же не от духа святого, а от вполне нормальных и чаще всего очень порочных зачатий. Отец обычно в бегах, а часто его личность неизвестна даже самой роженице, мать отсюда одна, условий нет, денег нет, работы нет — знаете, как у нас сегодня в России…
— Я сама русская, мне все отлично известно, — сказала Полина. — Я почему спрашиваю, можно кого-нибудь усыновить?
— Вполне.
— Как это делается? — разволновалась Полина.
— Вас, видимо, интересует международное усыновление?
— Видимо, да, потому что я живу за границей. Но у меня есть и русское гражданство.
— К сожалению, не смогу вам объяснить относительно международного усыновления. Я этим не занимаюсь, это слишком доходное дело, чтобы меня кто-то к нему подпустил, но я могу вам указать женщину, которая делает это.
Мы вошли в соседнюю комнату. В топке «голландки» светили белыми огоньками прогоревшие поленья. Разомлев в тепле, дети раскинулись в своих кроватках. Они были почему-то похожи своими странными непривычными стороннему глазу лицами, словно родились от одной мамы и одного отца.
— Это дауны и дебилы, — прошептала медсестра, заметив на наших лицах некое замешательство.
Полина молча ухватилась за мою правую руку.
— Многие заблуждаются, думая, что они сумасшедшие, а они продвинутые, они знают то, что никогда не узнаем мы, — прошептала медсестра, заботливо поправляя одеяла в кроватках. — По закону вы можете усыновить ребенка, который не очень здоров и… не имеет перспектив быть усыновленным в России… но если очень постараться, можно усыновить кого угодно — ведь все мы люди и всем хочется сладко кушать…
Несколько на отшибе, у окна, мы заметили кроватку, покрытую марлевым пологом.
— А там кто? — прошептала Полина.
— Ваня Урусов.
— А почему он закрыт?
— Так, — нейтрально ответила медсестра.
— Можно на него посмотреть?
Медсестра пожала широкими сильными плечами.
— Это не военный склад, наверное, можно, — сказала она, утирая нос у одного распустившего сопли дебила.
Полина приподняла полог и потеряла сознание — в кроватке стоял и молча раскачивался, ухватившись сильными недетскими руками за боковую решетку, младенец мужского пола, в глазницах которого не было глазных яблок, а на месте рта краснела раскрытая волчья пасть.
Две недели Полина не приходила в себя, две недели у нее стояла сорокаградусная температура. Врачи определили у нее горячку и крупозное воспаление легких. Мы задержались в этом маленьком городке неподалеку от Салехарда на два месяца. Он находился от моей последней ИК в 600-х км, столько мы проехали с Полиной за 12 часов нашего бегства. До Владивостока, откуда мы должны были улететь в Бостон, было еще 7.000 км. В этом небольшом городке, который я буду любить и помнить до последней минуты жизни, мы встретили Новый год, Рождество и Крещение.
Полярная ночь подходила к концу, но теплее не становилось. В местной гостинице был такой дикий холод, что даже отопительные батареи покрылись инеем. Мы поселились в загородном доме Савельича. Дом был срублен на славу, его толстые стены из вековых лиственниц могли бы выдержать даже осаду. Про лиственницу я когда-то читал чудеса — ну, хотя бы то, что Венеция уже 800 лет стоит на столбах из лиственниц. А там сплошная вода. Петербург — 300, там болота, что нисколько не лучше. Вот какое чудесное это дерево, лиственница.
В доме была одна большая изба. На 42-х кв. метрах здесь стояли сразу два отопительных агрегата: огромная русская печь, на какой Емеля ездил в гости к царю и покорял наивное чистое сердце царевны, и «голландка», которые, как я заметил, очень распространены в этих местах. На печи грела застывшие в Арктике легкие исхудавшая, как монахиня во время Великого поста, и такая же притягательная, Полина.
Я топил печь с утра, в ней же готовил нашу простую еду: картофель, кашу, кроме того, я купил половину теленка оленя и рубил котлеты. В погребе в кадках стояли квашеная капуста, соленые огурцы и грибы, моченые яблоки и брусника, соленая рыба муксун, варенье из дикой малины и черной смородины. Все это Савельич велел брать без всякого ограничения.
Тепло в русской печи сохранялось до следующего утра, Полина свисала с нее и, не моргая, следила за каждым моим движением. Я подходил и целовал дорогое лицо, она сворачивалась, не разрешая целовать себя в губы, говорила, что могу заразиться. Я думал, если бы ты знала, родная, в каких условиях я выжил и хоть бы раз заболел, хотя только и мечтал о том, как бы попасть «в больничку».
За эти полтора месяца мы так сроднились, что нам было хорошо друг с другом, даже когда мы молчали. Я вспоминал Метерлинка, который считал, что именно тишина и молчание способны объяснить то, что не могут объяснить слова. Спали мы в разных местах, и ни один из нас, кажется, уже не стремился к иной близости. Скажу честно, лично меня это не угнетало. Потому что я, как ни печально в этом признаться, никогда не был половым гигантом.
Едва придя в себя, Полина тут же заговорила о том несчастном уродце, который денно и нощно, не ведая покоя, раскачивался в своей кроватке на сильных кривых ножках. Ей пришло в голову, что он родился таким потому, что был никому не нужен и никто его не любил. Полина вдохновенно объясняла мне, что когда она усыновит его, он станет нужен и будет любим, и все сразу изменится, он превратится в нормального здорового мальчика.
Я нашел в городе факс и каждый день посылал Роберту депеши, которые она писала ему на английском, и каждый день получал ответ от него. Было очевидно, Роберт, как все, был под пятой у Полины. Вместе с тем он был деловой и энергичный, как всякий американец. Уже в первый день он отыскал в своем штате агентство по международному усыновлению, открытое выходцем из России профессором Кориным, и поручил ему вести свое дело. В Америке организация усыновления русского ребенка стоила усыновителям 30.000 долларов.
Те наличные, которые были у Полины, скоро закончились. Банка, где можно было бы получить деньги по ее кредитным карточкам, в этом городе не существовало и, как ни жалко было, пришлось продать нашего друга-землепроходца. Ребята, которым я продавал машину, увидели во мне заурядного лоха и попытались кинуть, всучив вместо денег куклу с нарезкой. Я распотрошил куклу у них на глазах и потребовал настоящих денег. Они пригрозили замочить меня хоть в сортире, хоть на свежем воздухе.
Пришлось искать местного авторитета и раскрыть перед ним свой расклад, показать, кто я такой. Местным уголовным авторитетом оказался начальник райотдела милиции. Он пояснил, что ничего особого в этом на сегодня нет, по всей России так, надо же спасать родину от беспредела. Деньги мне вернули, но со дня на день я стал ждать ареста — авторитет авторитетом, а служба службой, и кто знает, какая масть будет сверху в тот или другой миг его нелепого существования.
На всякий случай я купил здесь сорок седьмой «калаш», вместе с двумя сотнями патронов он обошелся мне в 1000 $, что для такой дыры вполне нормально. Я не большой знаток оружия, но мне кажется АК-47 лучше последующих модификаций. По крайней мере никакой «броник» не спасает от его пуль.
Все дни после больницы Полина мыла свое дивное исхудавшее тело в топке русской печи, как это было принято в этих местах. Вначале ей было там страшно, и она требовала, чтобы я тоже залезал туда и сидел рядом. То ли к счастью, то ль к несчастью, мы вдвоем там не помещались. Я сидел рядом, у топки, и мне это не было в тягость. Потом она так привыкла к такому мытью, что написала Роберту факс, чтобы он сложил в бейсмонте их дома в Бостоне такую же печь. И как Полина привыкла к русской печи, так я постепенно привыкал к мысли, что Роберт всегда будет между нами, или я между ними, по крайней мере, это почему-то перестало казаться невероятным.
11 февраля, этот день я буду вспоминать в свой последний миг на земле, Полина сказала, что ее болезнь страшно ей надоела, что лучше уж умереть, что она хочет выпарить ее из себя, и попросила меня истопить баню.
Я натаскал воды из проруби, наколол березовых дров, основательно перемазался в саже, но баню все-таки протопил. Полина попросила пойти вместе с нею, объяснив это тем, что боится, как бы ей не стало там плохо. Электричества в бане не было, свет шел от 10-линейной керосиновой лампы, Я никак не мог понять, почему эту лампу называют 10-линейной, — что означают 10 линий? Высоту стекла? Ширину фитиля? Какую-то особую яркость? Полина тоже не знала.
— Какие глубокие мысли волнуют тебя, — не без обиды сказала она. — А главное, очень кстати.
Но тут она увидела мои синие звезды на обоих плечах, мой уникальный лозунг поперек груди «есть счастье в жизни — это Любовь», бытовые сцены на тему «Один день в России» и пришла в восторг.
— Боже мой, какое тело! Н у, ты даешь, Толян! Ты настоящий бандит! Урка! Зэка! Ты будешь в Америке первый номер! Это очень по-американски — везде суметь стать главным. Я хочу рассмотреть все — ах, какое дивное порно!..
Она велела мне снять с себя все и все сняла с себя. Я был. Полина была. Мы были рядом и были голы — я потерял сознание.
— Бог мой, как ты любишь меня… — шептала Полина, когда я, обрызганный ледяной водой, пришел в себя, — как любишь… все звенит в тебе от меня…
Она легла на меня и прижалась своей наготой к моей наготе.
Этой ночью моя дорогая Полина кричала на весь Крайний Север. Олени останавливались на своем бегу. Горячая вода застывала в трубах, белые куропатки замертво падали в снег. В последнем лагере полтора года назад, напоив меня до потери риз, пацаны сделали мне ко дню рожденья подарок — привезли из Инты стоящего хирурга, он вживил в мой конец четыре жемчужины. Они иногда болели во мне, зато орган, когда набрякал, приобретал чудовищные размеры.
— Что с тобой случилось, Толинька?.. Н у, что?.. Я хочу видеть. Это ты или это не ты? — спрашивала моя дорогая Полина.
Когда она увидела, она просто сошла с ума. Она хотела иметь это все каждую минуту в течение всего дня. В течение всей недели. В течение всего месяца. В течение всей жизни… Я был не против. Так что мы не вылезали из этой дыры еще три недели.
Кончилась polar baby — длинная полярная ночь. В воздухе запахло весной, если так можно сказать про воздух на Крайнем Севере. Днем на солнце подтаивал темный снег. Ночью стояли морозы до минус 37-ми. Из Сибири полетели птицы, которые любят холод.
Однако в жизни не бывает всегда хорошо — не так ли? За все надо, увы, расплачиваться. В последнюю ночь нашей чудесной жизни в этом сказочном месте я проснулся от ощущения неумолимо надвигающейся беды. Я потрогал правой рукой «калаш», он был там, где я оставил его, в головах под кроватью. За окнами синело, и… похрумкивал снег…
Заскрипела завалинка под чьим-то тяжелым телом. К стеклу прижалась незнакомая физиономия в меховой ушанке. Я не стал ждать, навсегда запомнив советы моего старшего друга-опекуна Жоры Иркутского, друга юности моего отца Коли Головина. По этому поводу он учил — не спеши сказать первым, оставь это женщинам и мудакам, спеши выстрелить первым. Я выхватил из-под кровати «калаш» и навскидку ударил короткой очередью по окну.
Я видел, как полетели осколки стекол и как раскололось испуганное лицо. Кроме него были еще гости, кто-то топтался в сенях, вскрывая дверь. Услышав, что заговорил АК-47, двое вломились в избу, я встретил их длинной очередью. Я схватил запасной рожок и босиком, синея звездами и всеми татуировками на голом теле, перепрыгнув через убитых, выскочил на крыльцо. К стоявшему за оградой милицейскому УАЗу бежал четвертый. Я прицелился и свалил его одиночным выстрелом. Он поелозил ногами по скрипучему снегу и затих.
Стало слышно, как Полина топает босиком по избе, как постукивает не выключенный по полярному обычаю мотор УАЗа, как под завалинкой булькает кровью тот, кто полез первым. Я был бос и гол, я подошел к нему, он икнул и затих, кровь из пробитой пулей яремной вены булькнула в последний раз и застыла темным дымящимся комом. Что подумал он, может быть, увидев меня в свой последний миг? Мне казалось, глаза его видели, хоть лицо раскололось. Почему-то же он попытался протянуть ко мне руки? Подумал, что с воровскими звездами на плечах и «калашом» в руке пришел за ним его ангел?.. Чтобы этапировать его разбойную душу к Творцу?..
Все, глаза на расколотой голове погасли, разбитый рот застыл в последнем выдохе. Душа оставила тело. Меня ударило и охватил жар от пролетевшей мимо его души, и еще долго, наверное, минуты три, я не мог придти в себя…
В избе мне казалось, что уже началось утро, на самом деле стояла лунная ночь. Странно, разве за Полярным кругом бывает луна? В своих зонах я ее почему-то не видел.
Полина была молодцом, она не охала, не стонала, спокойно и деловито, будто каждый день участвовала в разборках, собирала вещи. Я нахватался столько адреналин у, что никак не мог остановить себя, мне хотелось еще что-нибудь сделать — еще кого-то убить или еще что-то. Я ходил нагишом и не замечал холода. Был непонятный и страшный прилив силы, он раздирал меня. Я положил на стол автомат и набросился на Полину. Это была настоящая случка, с воплями, ломаньем кровати, стола, обдиранием в кровь колен о суровую поверхность домотканого половика. Я никак не мог прекратить это и перейти к другому. Такой дикий яростный восторг должно быть переживают звери, победившие перед соитием соперника. Замечательно, что Полине мое поведение не показалось противным.
— Мы успеем удрать? — потом спросила она.
— Мы должны успеть, — ответил я.
— Ну, ты зверь. Как ты изменился, — сказала она. — Был такой тюфяк.
— Восемь с половиной лет. Меняются времена, и мы меняемся вместе с ними, в Америке ты, наверное, забыла об этом.
— Я не забыла… но хочется, чтобы что-то главное всегда оставалось… и всегда было главным… Это были бандиты? — спросила она, передернувшись, как от озноба.
— Не думаю, — возразил я. — С бандитами так легко не проехало бы, они бы сами раскрошили нас… Полина, я хочу, чтобы ты поняла, я сделал только то, что должен был сделать. Если бы я не успел, тогда бы успели они.
— Я понимаю… жизнь в России — ничто, — вздохнула моя милая девочка, и я впервые увидел, что от ее прекрасных глаз лучиками бегут морщинки. А может быть, они появились только сейчас, только после того, что она увидела и пережила в это утро. Я обнял ее и поцеловал вокруг глаз. Она не ответила мне.
— Сколько человек ты сейчас убил? — спросила она.
Я показал Полине четыре пальца.
— О, Боже… Скажи честно, ты ведь это не в первый раз?..
Я ничего не ответил. Я обыскал тех двоих, что лежали в избе. Я был уверен, что они не бандиты, все бандиты в округе наверняка знали, что я купил «калаш», и не могли не рассчитывать на достойный прием. Конечно, и в зоне теперь тоже коррупция и кое-что сильно прогнило, но блат блатом, а «вора в законе» все же слизнякам не отдают. Мы гордые, мы умеем постоять за себя.
Как пел Высоцкий, н у, а действительность еще ужасней. У обоих я нашел ментовские ксивы. Тут можно было башку сломать — как, зачем, почему? Кто дал команду?
— Это милиционеры? — ужаснулась Полина, она боялась и ходила за мной по пятам.
Я успокоил ее, как мог, объяснил, что при нынешнем уровне компьютеризации России, развития полиграфии и программирования каждый может получить любой документ за 200 долларов. Но сам подумал, это могли быть подлинные менты, узнали от своих стукачей, что где-то лежат 20.000 зеленых и захотели посадить их в свои огороды.
У третьего было, вообще, очень странное удостоверение, я таких даже не видел — «старший лейтенант ФСБ. Дознаватель по Туруханскому краю». То ли липа, то ли… если они были бы на задании… нет, этого не может быть, во-первых, эти два ведомства вряд ли работают в таком согласии. А во-вторых, по науке моего друга-наставника— «никогда сразу не старайся все понять, сразу надо делать ноги». Или другой пункт — «голова своя, ломать ее не надо». Хотя сам Жора Иркутский, царство ему небесное, любил поломать голову над проблемой. Я проверял его по знакомым пунктам IQ, которые когда-то вычитал у АЙЗЕНКА. Его коэффициент составил 165, в то время как, к примеру, у Джорджа Буша-младшего, Президента Америки, IQ=91. У известного всем БЕ, первого Президента России, кажется, 40.
Полина собрала вещи, я закрыл ставни в избе, это хорошо, что на окнах здесь по старинке делают ставни. Кое-как приладил выбитую нападавшими дверь. Прощай, дом, я был в твоем теле счастлив. Я спустился в погреб и положил в обнаруженный раньше тайник небольшой сувенир для Савельича — 3000 $, пусть потешит себя и своих внуков.
Я втащил в УАЗик четыре уже окоченевших тела.
— Это обязательно? — спросила Полина.
— Обязательно, — сказал я и забросал снегом следы под окном, где сильно накровил первый, и около УАЗа, где получил свою нарезку четвертый. К счастью, поднималась пурга, подруга и спутница всех, кто делает ноги, заметала следы нашей самозащиты и нашего грехопадения…
Я взял себе ксиву дознавателя ФСБ, мужик подходил мне по возрасту и типажу. Взял его пистолет, разрешение на его ношение, это был «Стечкин», замечательная машинка, может стрелять короткими очередями, взял документы на УАЗ, они были выданы на предъявителя. Остальные документы сжег, пепел развеял по ветру. Были люди и нет людей. Кто же вас наслал на меня? Государство? Зачем я нужен моему любимому государству? Разве не осталось у него врагов пострашнее меня — хотя бы из тех, кто упорно разваливает его, и на общее говорит «мое».
Да и вряд ли бы государство хватилось какого-то Анатолия Осса, для него я труп, и мой труп уже найден и всеми опознан. И я опять подумал, эти несчастные нищие опера прознали, что я продал машину и у меня есть 20 тонн зелени — то, из-за чего в России в последнее время совершается все. Интересная тема для диссертации — «Роль американских денег в нравственной деградации нации на постсоветском пространстве». Может быть, наши потомки когда-нибудь задумаются и над этим?.. Мне даже жаль этих четырех мужиков, они ведь не знали, что я не лох. Однако они сами поставили эту дилемму — или они меня, или я их — и не дали мне выбора. Хотя право выбора законники должны давать даже самому гнилому лоху. Ведь мы, воры в законе, даем.
Было еще темно, когда мы тронулись в путь. По плану Полины мы должны были добраться до Владивостока по железной дороге и полететь оттуда в Бостон на самолете. Она все продумала про меня, моя милая девочка. В Бостоне меня, оказывается, ждет некая женщина, коренная американка, врач-кардиолог с годовым доходом в 250.000 долларов. Полина так много рассказывала обо мне Деборе, ее звали Дебора, что Дебора полюбила меня. Мы будем жить все вместе шведской семьей, теперь это принято. Если быть честным, я не знал, что это такое, но признаться в своем невежестве не хотел, молча проглотил приготовленное мне известие и на время забыл о нем.
Прекрасное место в жизни — тюрьма. Там человек узнает о себе, кто он такой, и понимает о других людях все.
Полина спросила меня, как я сидел. Почему-то в России разговор о том, как сидят, один из самых любимых. Наверное, поэтому у нас есть пословица «от сумы и от тюрьмы не отказываются». Хотя о нищете никто особенно говорить не любит — наверное потому, что она ближе, каждому русскому дышит в затылок.
— Как я сидел?.. Тут как в армии, — сказал я Полине, хотя в армии никогда не служил, — как поведешь себя, так и сидишь…
— А как ты повел себя? — спросила моя дорогая девочка.
— Нормально, — ответил я.
По жизни я повел себя глупо. Когда-то я много читал про тюрьму и фильм «Джентльмены удачи» в детстве раз восемь смотрел. Этот фильм испортил меня. Вид у меня для тюрьмы плохой, внешне из-за очков я напоминаю паршивого интеллигента, а без очков все видят, что у меня глаза разноцветные, — как быть? Что выбирать? Оперы выбрали все без меня, потеряли мои стекла во время следственного эксперимента, а может быть какая-нибудь их шалава разгуливает в моих окулярах где-нибудь по Майорке, очки в последнее время были у меня хорошие, «хамелеон» в оправе из настоящего золота.
Я вошел в камеру СИЗО без очков и решил сразу поставить себя, как в «Джентльменах». Сощурившись, чтобы лучше видеть, я выбрал самую лучшую шконку. Она была, как водится, у окна. Я подошел к ней и, собравшись с силами, сбросил с нее того, кто на ней лежал. Как потом выяснилось, это был самый крутой мэн в изоляторе на это время. Как говорят дипломаты, дальнейшее без комментариев…
И все же прекрасное это место — тюряга. В тюрьме узнаешь, что мир многообразен и справедлив, что люди все разные и к каждому сердцу своя дорожка. Будь моя воля, я бы всех людей, не понимающих жизнь и не хотящих разобраться, что в ней к чему, сажал бы в тюрьму, чтобы они присоединились там к этому пониманию. И ни в коем случае не посылал бы в армию, потому что в армии человек понимает только несправедливость мира и даже привыкает к этому неправильному состоянию и смиряется с ним.
Мы доехали до Салехарда без приключений. Я скинул трупы с промежутками в 17, 19, 24 и 37 км от хаты, где завалил их, пристроив так на обочине, чтобы бульдозер, очищая от снега тракт, засыпал их все больше и больше… месяца четыре здесь еще будет зима и пролежит снег. За это время я уже уеду в Америку, тьфу-тьфу, чтобы не сглазить.
В Салехарде хотели взять билеты на поезд, который повез бы нас на Восток. Это была прекрасная Полинина мысль — рвать когти через Сибирь, по БАМу, никому в голову не придет, что кто-то хочет таких неудобств для себя.
Однако железной дороги в Салехарде не было, она была в Лабытнанги, на левом берегу Оби, и шла только в одном направлении — на Запад, тут Полинины планировщики, живущие в Соединенных Штатах, не доработали, им и в голову не могло придти, что где-то нет железной дороги, идущей в обратную сторону. Однако здесь ее не было.
Мы отыскали аэропорт, откуда летали всякие маленькие самолетики — то ли по расписанию, то ли по договоренности, я так и не смог понять, они стойко держались, желая оставить люфт для сверхоплаты. На все вопросы, типа «а можно туда полететь?» они отвечали: «А почему нет? Договоритесь с пилотом». Полина договорилась с одним, он собирался лететь то ли в Тайшет, то ли в Усть-Кут на аэропланчике, который не без юмора называл «Чебурашкой» — два его двигателя торчали над фюзеляжем у оснований крыльев, действительно, как уши у Чебурашки.
В зале ожидания из пассажиров были только мы с Полиной. Это была еще та с нашей стороны конспирация. Только в России такие конспираторы могут разгуливать на свободе, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.
Я вспомнил кружок первых народников — «Чайковцев», я о них когда-то писал курсовую; тогда, кажется, к Синегубу в глухую провинцию, где он отдыхал у папы-священика на летних каникулах, прибыл коллега, такой же революционер, как он. Этот коллега для пущей конспирации носил летом пальто с поднятым воротником, глаза прятал за темно-синими стеклами очков, на лицо опускал карбонарскую шляпу. Даже лошади, увидев его, начинали биться в истерике — таких, как он, они никогда не видели, да и не могли увидеть на многие сотни километров вокруг. Люди обходили карбонария стороной, мамы пугали им непослушных детишек, жандармы прятались от него, принимая за ревизора из Петербурга. Это и есть Россия. Это и еще Гоголь.
Кроме нас, в аэропорту были только служащие, они сгрудились у подвешенного на кронштейнах телевизора. Оказалось, в Ираке началась война. Все хмуро молчали. У меня возникало то состояние, какое появлялось на зоне, когда при мне какой-нибудь здоровила начинал метелить заведомого доходягу. Голова у меня начинала кружиться, в глазах темнело, я поступал неадекватно — так я на втором году срока завалил лопатой одного бугая, за что мне накинули еще десятку.
Я испугался, что и здесь что-нибудь выкину, хотя сами понимаете, Буша в зале ожидания не было.
Я оставил Полину в аэропорту. Велел, если вдруг не вернусь через три-четыре часа, лететь одной, ни в коем случае не ждать и не искать меня и пошел заметать следы. Я вышел на улицу, около нашего УАЗика пасся какой-то мент из коренного народа ханты или манси, я их не отличаю, разглядывал номера и пытался связаться с кем-то по рации. Я подошел к нему, его рация не фурычила, как он ни стукал ею о приклад автомата. Мы показали друг другу наши удостоверения; я подумал, если все ханты-манси для меня на одно лицо, то и все белые для ханты-манси тоже.
— Зачем прибежал сюда? — спросил он меня.
— Оперативная работа в Лабытнанги, — ответил я.
— Какой работа? — спросил он.
— Извини, друг, секрет, — ответил я. — Никому не говори, что видел меня, возможна большая утечка секретной информации.
— Кильдюгинов не дурак, — заверил он с уважением, возвращая мне корки старшего лейтенанта, дознавателя ФСБ по Туруханскому краю.
Я сел в машину и поехал через Обскую губу в Лабытнанги.
Я никак не мог отделаться от мыслей об этой войне. Что теперь будет, если она затянется? Американы, конечно, станут долбить Ирак тяжелыми бомбами, сотрясая земную мантию, значит, месяца через два-три по всей юго-восточной Азии покатятся землетрясения. Но это еще не самое страшное, что может быть…
Со мной во Владимирском централе сидел за недоказанное убийство один нормальный мужик, в 92-м году он, тогда офицер ГРУ, капитан, был в тех местах в какой-то комиссии, чуть ли не от ООН, так он говорил, горящие нефтяные скважины, когда их много горит, это будет похуже всего на свете. Вдруг, говорит, черная туча закрывает все небо, тут же наступает непроглядная ночь, начинается страшный ветер, валит всех с ног, опрокидывает машины, на ровном месте посреди лета в плюс сорок по Цельсию образуется дикий холод, и льет, как из ведра, вредный кислотный ливень. А на душе, говорит, такой мрак и ужас, будто пришел конец света. Это, говорил, и есть типа ядерная зима. Это в те времена, когда не так много было сброшено бомб, что-то около тысячи, и загорелись не все нефтяные фонтаны, а что будет, если, к примеру, сбросят в десять раз больше…
Поэтому, подумал я, хорошо будет, если война кончится быстро, кто бы ни победил в ней, как ни жалко мне слабых. Жизнь планеты важнее свободы одного народа, да и зачем им свобода, разве знают они, что это такое. Да разве кто-то вообще что-нибудь о чем-нибудь знает?
Размышляя об этом, я перегнал УАЗ через Обскую губу в Лабытнанги, никто меня ни разу не остановил, ни одного мента, к счастью, не встретил. Городишко этот совсем небольшой, ни одной машины, казалось, кроме той, на которой еду я сам, здесь больше не было. Однако я подыскал местечко у кооперативных, судя по их безобразному облику, гаражей и оставил машину не запирая дверей, в надежде, что местные умельцы скоро разворуют УАЗ на запчасти.
Ствол в бумажном пакете скинул в мусоросборник на улице Пржевальского, хотя жалко было выбрасывать такой замечательный ствол. Купил в ларьке жестянку с пивом, выпил, пока шел на другую улицу, затолкал в банку фээсбэшную ксиву, хорошенько смял ее и бросил в мусоросборник на улице маршала Конева. Там же взял частника и за 300 рублей вернулся в аэропорт в Салехарде. Я не спешил, хорошо проверялся на слежку и потратил на все 3 часа 40 минут, так что успел прямо к отлету, «Чебурашка» уже ревела и подрагивала, прогревая двигатели.
Полина сидела в самолете на железной лавке вдоль борта и пила коньяк. Я тоже принес две бутылки. Мы выпили их, чтобы забыть все. И мы забыли, полет был прекрасен, «Чебурашка» постоянно проваливалась в воздушные ямы, и нам казалось, что мы дети и качаемся на качелях. Мы так здорово накачались, что я не помню сам момент перехода из самолета в поезд, а также не помню, в каком месте это произошло — в Тайшете, Усть-Куте или еще где. Я стал мал-мало соображать, только увидев вдруг самого себя лежащим на нижней полке в потряхивающемся на стыках вагоне, яркий рассвет за окном, сладко спящую на соседней полке Полину.
Поезд шел из зимы в весну; прощай, Заполярье, я люблю тебя…
На вокзале в Усть-Куте в киоске «Все для дороги» Полина накупила всякой литературы, чтобы нам было нескучно пилить до Владика. Среди книг был новый перевод центурий Нострадамуса, дай Бог память в чьем исполнении, кажется, какого-то венгра.
За ужином, выпив чуть-чуть коньяка, Полина раскрыла центурии наугад и наткнулась на стих, в котором сообщалось, что в конце всех веков, венчающих тысячелетия, в восточном гиперборее, который некоторые зовут Русью, среди коренного населения, перевезенного когда-то из Индонезии, родится мальчик, в чьих руках будут сосредоточены судьбы мира. Он сможет или спасти мир и привести его к тысячелетнему счастью, или ввергнуть в пучину ада. Здесь же говорилось, что по рождении его оставят родители, горе одиночества сделает его уродом, радость родительской любви и внимание вернут здоровье. И все в мире, все судьбы цивилизации будут зависеть от того, каким вырастет этот мальчик — добрым или злым, кто и как воспитает его.
Полина решила, что Ваня Урусов — тот самый мальчик, о котором писал Нострадамус, и что именно от нее, Полины, теперь зависит, как именно в будущем сложится судьба мироздания. Она решила посвятить себя его правильному воспитанию.
В таком раскладе в ее жизни для меня совсем не оставалось места — с одной стороны Роберт, с другой Ванюша. Я подумал, все нормально, я помогу ей во всем, посажу в самолет и останусь в России. Зачем путаться под ногами, зачем ждать, когда тебе скажут в лицо, как ты надоел?.. Если честно, я никогда особенно не любил детей. То есть в принципе я их любил, но не настолько, чтобы иметь самому.
Смею уверить, в этом не было патологии, был опыт. Когда мне было лет 8–9, меня замучили дети; мамины приятельницы-аспирантки почему-то вообразили, что я чуткий и добрый мальчик и, уходя в библиотеки и на семинары, испытывали эти качества, доверяя сидеть со своими драгоценными отпрысками.
Я чуть с ума не сошел с ними, переломав дома все, развлекая их. А последняя девочка, ну такая была хулиганка, все демонстрировала свои гениталии и требовала, чтобы я показал свои. Она оказалась такой настырной, что я был вынужден запереть ее в квартире и уйти из дома. Девочка мне отомстила совсем по-взрослому, поведав своей маме, что я очень подробно объяснил ей, отчего у взрослых рождаются дети, и уговаривал ее попробовать, не получатся ли они у нас. А ведь ей было только три с половиной года.
Одним словом, я полагал, что я не очень хороший садовник и выращивание детей, этих поистине цветов жизни, мне пока не под силу.
Это была замечательная поездка. Такие поездки, если они выпадут кому хоть один раз в жизни, значат, это была счастливая жизнь. Чего мы только не видели; на какой-то станции в районе Северомуйска проснулись от диких воплей, посмотрели в окно, толпа грабила поезд «Москва—Тында».
— Витька, бл…! — орала здоровенная баба в фуфайке. — Дай машинисту еще пару стольников, пусть стоит еще три минуты, хрен моржовый!
Я смотрел на ее огромные чреслы и думал, как же так, ведь это женщина, ведь она тоже кого-то любит, шепчет ему ласковые слова, теряет сознание в экстазе. Или у них все по-другому, как у черепах или китов?
У поезда начали драться.
— Видишь, как хорошо, что мы не поехали на Москву, — испуганно ежась, прошептала Полина.
Потом проводница объяснила нам, что это никакой не грабеж, а нормальный товарообмен, потому что товар во все эти многочисленные «чапки» на разъездах и станциях возят проводники московских поездов, и это хороший бизнес. Она тоже что-то везет, когда едет обратно из Владика, но этот бизнес похуже, потому что народ любит столичный товар.
Наш поезд плутал, объезжая сопки, а где-то под нами лежало одно из самых грандиозных сооружений прошлого века — пятнадцатикилометровый Северомуйский тоннель. Его пробивали 26 лет, потому что геологи просчитались и проходчики то и дело выходили на подземные реки. Тоннель укоротил БАМ на 55 км, но пассажирские поезда в тоннель не пускают, это слишком опасно.
Зачем строили БАМ, я так и не понял, встречные составы шли наполовину пустые, на платформах одиноко торчали старые японские автомобили и более ничего, куда их везли в таком количестве, ведь кажется уже приняли какой-то закон, по которому их совсем невыгодно покупать?
Вагон, в котором покачивались мы с Полиной, был пуст на три четверти. Неужели БАМ строили только из-за Китая, та южная, построенная еще царем, дорога идет рядом с границей. Надо бы где-нибудь посмотреть в энциклопедии, когда был конфликт на Даманском и когда начали строить БАМ.
Я подумал, если бы не было у нас этих долбанных строек типа Братская ГЭС, разлив от которой затопил тысячи населенных пунктов — хребет Сибири… или тот же БАМ… если бы мы не вкачивали миллиарды в отсталые страны, заманивая их на нерусский путь марксизма, мы были бы вполне богатой страной, и нам не понадобились бы новые потрясения, на которые мы так горазды. Историк губит во мне веселого человека. Оттого, что я всегда думаю и все понимаю, я всегда скучный. А скука сейчас — недостаток. Это Пушкин мог позволить себе написать Рылееву: «Тебе скушно в Петербурге, мой друг, мне в Михайловском, что делать, надо признать, скука есть одна из принадлежностей мыслящего человека».
— Ты что такой скучный? — спросила Полина, она проснулась и улыбалась мне со своей полки. — Смотри.
На вокзале в Тынде среди прочей литературы Полина купила двухтомник Дмитрия и Надежды Зимы «Расшифрованный Нострадамус» и опять, сверяя с тем, что читала прежде в переводе некоего венгра, принялась объяснять, как здорово повезло, что в том самом «Родничке» она встретила того страшного мальчика с волчьей пастью — это была судьба поехать спасать меня, ибо это тот самый мальчик, о котором писал Нострадамус в расшифрованной ныне центурии. Теперь она уже в этом точно уверена.
Сам посмотри. Это произошло на рубеже тысячелетий в восточном Гиперборее, на земле, на которой обитают потомки великих Ариев? Так? Так. Потому что потомки великих Ариев — это мы, русские. Среди коренного населения, перевезенного когда-то из Индонезии? Наверное, среди него, ты видел какие у него широкие скулы, как у волка. Мальчик? Вне всякого сомнения. В чьих руках будут сосредоточены судьбы мира. Он сможет или спасти его и привести к тысячелетнему счастью, или ввергнуть в пучину ада.
Это здорово, Толинька, теперь все зависит от нее, Полины, от того, как она, Роберт, Дебора и я воспитаем этого мальчика — станет ли он добр и выздоровеет, ощутив нашу любовь, или превратится в злодея. И все мы рождены для того, чтобы совершить это великое дело. Для этого Всевышний свел нас всех вместе в далеком 93-м году, а потом запичужил меня в тюрягу… и так далее такая же муть — одним словом, она говорила, говорила и говорила, какой настоящий смысл приобретает теперь наша жизнь, как будет рада Дебора…
Как будто я не такой же мальчик, которого надо любить, чтобы я стал хорошим?.. Или кого-то другого — так же.
Но я не стал объяснять ей, что это муть. В великое дело людей я давно не верю, я знаю цену всем нам и тому, что двигает нами. Тюрьма научила меня понимать это. Но если человек хочет сделать что-то хорошее, пусть делает, не надо мешать ему, это мое главное правило.
К тому же я любил Полину, я поддакивал и говорил:
— Да, здорово тебе повезло.
— А тому мальчику? — спрашивала она.
— А тому мальчику повезло еще больше.
— Теперь я знаю, для чего родилась на свет, — Господи, как хорошо. Как я счастлива. Спасибо тебе, что ты тогда приставал ко мне и что ты сел в тюрьму. И что ты такой засранец, и совсем не любишь меня.
А у меня рак.
Когда я узнал, что я умираю, я опять увидел себя прилетевшим откуда-то, сделавшим большое дело для всех и окруженным за это любовью. Эта любовь струилась от каждого, кто встречал меня. От теплого солнца. От прогревшихся сосен. Я знал, среди них есть та, которая считает себя предназначенной быть моей, и будет ею. Мне стало радостно и покойно — незачем было куда-то стремиться, чего-то хотеть и за что-то бороться.
Я всегда хотел быть полезным людям, но не умел, вот в чем моя проблема.
Теперь я понял, откуда я прилетал, я прилетал с Земли, прожив там и умерев, и сделав этим свое самое большое и самое главное дело, для которого и был рожден. С моей души будет снят нагар обветшавшей плоти, и она станет гореть в огне вечности.
Я вспомнил, как умирала моя любимая бабушка, как ее рвало черным, как она стонала:
— Ой, плохо мне, плохо… Умираю я!.. Умираю!!!..
Больные раком умирают не сразу, успевая как следует измучить своих ближних и вызвать в них смену любви на брезгливость и неприязнь.
Я не смогу дойти до туалета, буду разлагаться и гнить, смердеть гнилью и разложением.
Я не хочу, чтобы во всем этом была Полина. Я хочу остаться в ее памяти не самым темным пятном.
Я решил исчезнуть из ее жизни неожиданно, без объяснений и навсегда.
В отчаянии я напился и пошел играть.
Я вспомнил, как жил. Я не был лучшим представителем человечества. Но я никогда никому не хотел зла, не нападал первым. Не пытался у кого-то чего-то отнять и сделать своим.
Я тупо смотрел на сукно и знал, что сегодня я проиграю, потому что в душе у меня не горел огонь.
Тогда я спустился в бар и напился.
Я еле хожу, вот это и есть реализация проклятья. Надо бы выпить; когда я крепко пил, мне было легче.
Под утро ко мне на паханскую шконку влез шоумен М.
— Какие у тебя убогие мышцы, — прошептал шоумен и показал огромные молодые бицепсы. — Потрогай мои.
Я потрогал, они были будто из камня.
— А ноги, — прошептал шоумен, сверкая золотыми очками и коля бородой. Ноги у меня, действительно, были уже плохими, левая была сломана на лесоповале в Мордовлаге и срослась не очень ровно, на правой вообще полез варикоз, вдобавок, обе болели, — смотри, какие у меня ровные ножки…
Он вытянул дебелую толстую ногу и прижался ко мне.
«Пидор», подумал я и спихнул М. со второго яруса. Кажется, он разбился. Я на своей зоне ввел строгое правило — не говорить о бабах, не мастурбировать в коллективе. Не петушить без правил. За все 9 лет, что сижу в лагерях, я ни разу не онанировал и никого не запетушил.
Интересно, к чему снятся шоумены, которые вдобавок правозащитники?.. Жалко, дяди Жоры Иркутского, друга юности моего отца Коли Головина, нет в этой жизни. Он здорово толковал сны.
За окном серело тусклое владивостокское утро. Не вставая с постели, я включил телик. Пока он грелся, я вспомнил, какую передачу мы вчера ночью смотрели с Полиной. Там один наглый парень из Украины рассказывал, почему он написал «Таню Гроттер» против их «Гарри Поттера». Я уже не прочитаю ни то, ни другое. Он, вообще, шустрый малый, он моложе меня лет на пять, а уже написал 25 детских книг — н у, ни фига себе. Для чего пишут люди? Для того, чтобы понравиться тому, кого любят?
Я люблю Полину и хочу так сильно нравиться ей, чтобы она никогда не забыла меня. Она лежит рядом и спит, ее волосы лежат на подушке, а розовая из-за света сквозь розовую штору правая нога высунулась из-под одеяла. Я чуть-чуть приподнял его и поцеловал гладенькое глянцевое колено, оно хорошо пахло, сохранив запах вчерашней пены для ванны.
Я нашел по ТВ Москву, на первом канале военные мужики с красоткой Сорокиной толково обсуждали проблему с Ираком, у меня на зоне неправильные пацаны по несколько раз с каждой ее передачи бегали трахать ее в сортир.
Я подумал про себя, если бы я не был уродом, я бы тоже мог толково все обсуждать. Уродство сделало меня застенчивым, застенчивость косноязычным. А то бы я поднял руку и сказал тайно влюбленной в меня Светлане Сорокиной: Светочка, Буш, чья фамилия в переводе с английского означает «кустарник», является жертвой своего юношеского алкоголизма, избавление от которого не щадящими методами не могло не сделать его зомбированным максималистом. Глупость, конечно, но я был бы очень толковый и толково всем про все объяснял.
Интересно, в той жизни я тоже буду в очках или меня сразу же сделают бесом — ведь это антихрист имеет глаза разного цвета, сказала хорошенькая застенчивая прихожанка на еженедельной религиозной беседе об основах православия, которые проводил в нашем восстанавливаемом храме в Троице-Голенищеве наш духовный отец иерей Сергей Правдолюбов, — я так думаю, лепетала она, что по этому признаку мы должны узнавать его в миру.
Я страшно обиделся на нее и перестал ходить на беседы, потому что все стали делать вид, что не поглядывают на меня. Я встретил ее через месяц, она испуганно прянула в сторону и прикрыла лицо платком. Она здорово постарела за это время и стала выглядеть лет на 50, никак не меньше, изящная нижняя челюсть ее хорошенького лица далеко вылезла вперед и покрылась неживым серым пухом.
Я тогда испугался — неужели это из-за того, что я обиделся на нее, для чего мне такая сила, я с ней не справлюсь, и тут же понял, нам надо трахнуться, и тогда все встанет на место. Я подрулил к ней с этой идеей, но она не поддалась и через какое-то время, став совершенной старухой, ушла в Новодевичий монастырь. Теперь, если не умерла, наверное, уже в больших чинах…
…Напоследок я узнал из новостей, что полярники впервые за последние 12 лет будут высаживаться зимовать на льдину, и заплакал от прихлынувшей к сердцу надежды, что кончается наша черная полоса и скоро в Россию вернется счастье. Легендарный Челенгаров на экране ТВ плакал вместе со мной. Как жалко, что никто из моих — ни папа, ни мама, ни дедушка с бабушкой — не дожили до этого времени и умерли с тихой любовью к прошлому, молчаливым презрением к настоящему и без веры в будущее.
Неужели, действительно, приближается возрождение?
У меня рак, подтвердил мне вчера третий профессор, запущенная неоперабельная меланома, которая дала метастазы по всему организму; химия по моим показателям противопоказана, да и опоздал ты, голубчик, с химией, жить тебе осталось два, максимум три месяца. И причина его в том подарке, который мне сделали на тридцатилетие мои лагерные кореша, напоив меня и отдав в руки хирургу с четырьмя жемчужинами в холодной от страха ладони. И от злоупотребления этим подарком в последние 138 дней. Я им сильно перетрудился в последние 138 дней моего счастья, он у меня разбух, что-то там перекрылось, теперь я часами могу заниматься любовью, не достигая оргазма. Хотя любовью заниматься теперь тяжело — каждое прикосновение к нему отзывается сильной нутряной болью.
Так что и я, как и мои предки, не увижу, что так хочется видеть, уже не при мне это будет, увы, не при мне поднимется и расцветет Россия…
— Ты уже не спишь? — просыпаясь, спросила Полина во Владике в конце апреля 2003 года и потянулась ко мне. — А почему глазки у нас такие грустные?
Я вышел из первого вагона на станции «Академическая», поднялся по коротенькой лестнице, повернул направо, отсчитал еще 48 ступеней; яркое солнце заливало улицу. Это было 12 июля 1993 года. Полина стояла у гранитного парапета над входом в метро. Она не понравилась мне, на ней было нелепое платье, делающее ее ровной в талии, как бревно, и сутулящее спину. Ноги под ним казались чересчур тонкими и сухими.
— Это еще зачем, — недружелюбно сказала Полина, когда я протянул цветы, — только не надо играть в любовь.
— Я не знаю другой игры, — нелепо сказал я тогда.
— Скажите, пожалуйста, как красиво, — Полина прищурилась, глаза у нее стали маленькие и злые. — Какой романтик, не заплакать бы…
Между тем она уже шла куда-то по тротуару, не оборачиваясь на меня и нисколько не беспокоясь, иду я за ней или уже не иду. Я смотрел на ее худые, незагорелые ноги и думал, ну чего я тащусь, зачем? Пакет еще красивый купил, бутылку сухого мартини, начитался, мудило, Хемингуэя.
— Я заметила, чем человек глупее, тем он самонадеянней. Да не отставайте же! — прикрикнула Полина и неприязненно глянула на меня через плечо.
И плечи у нее какие-то очень широкие, подумал я, ну чего я тащусь? Вот еще скажет чего-нибудь такое, я независимо улыбнусь, благодарю за прогулку, это вам небольшой презент, отдам пакет, откланяюсь и уйду. Надо было на машине приехать, тащись теперь на метро, но я был уверен, что выпью с ней сухого мартини.
Мы свернули налево и оказались перед четырехэтажным домом из темно-красного кирпича, из какого до революции строились фабрики и заводы. На скамейке под изломанными деревьями сидели пожилые женщины в белых платках над простыми деревенскими лицами. Полина гордо задрала голову и вошла в подъезд.
— Вот и Поленька размочила, — услышал я за спиной.
— Приличный мальчик, не пьяненький.
— Косоватенький он какой-то, а бутылка у него в пакете.
Лестница была широкой и довольно чистой. Стены недавно покрасили в темно-синий цвет, как в пенитенциарном учреждении. Я случайно оперся о крашенные темной охрой перила и в ужасе отдернул руку — в белоусовской школе, где я учился во времена моего счастливого детства, живя у дедушки с бабушкой в окружении их бездонной любви, мальчишка катился передо мной по перилам и располосовал руку до белых костей о вделанную кем-то в дерево половинку лезвия для безопасной бритвы. Тот пережитый ужас охватывает меня всегда, едва я дотрагиваюсь до перил.
Мы поднялись на второй этаж, Полина открыла крашенную в шаровый цвет деревянную дверь и вошла в большой коридор. Из общей кухни несло ядовитым запахом, кто-то тушил квашеную капусту. Из общественного туалета, в котором я успел разглядеть ряд деревянных кабинок и чугунных раковин под тускло блестящими кранами, вышел мрачный мужчина в обвисшей застиранной майке с пластмассовым сиденьем на унитаз в жилистой узловатой руке. Он зыркнул на меня темными татарскими глазами и что-то буркнул Полине. Может быть, поздоровался, потому что она поздоровалась с ним в ответ. Из кухни выкатил на трехколесном велосипеде белесый, и в то же время по чертам лица вылитый негритенок, мальчишка и помчался, обгоняя нас.
— Мам… мам… а Полька очкарика привела! — орал он по-русски, что было странно при таком лице.
— Че ты орешь, засранец? — из распахнувшейся, расписанной матерными словами двери, выглянула женщина с немытыми распущенными волосами и, придерживая халат на белой полной груди, оглядела меня диковатыми молодыми глазами.
Полина открыла ключом дверь, обитую дешевеньким дерматином, и я увидел ее жилье и ее сердитые и одновременно обиженные глаза.
— Раздевайтесь, чего стоите.
— Полина, не надо, — сказал я.
— Нет, надо, — зло сказала она. — До чего я ненавижу вас…
Насколько я помню, когда-то очень давно, 6000 лет назад, в тех благословенных райских местах, а именно такими были тогда эти места в междуречье Тигра и Евфрата, где теперь Ирак и смердит война, жили шумеры. И назывались эти места Месопотамией. Здесь не было ни пустынь, ни полупустынь, был сплошной оазис, и всего здесь было навалом, как в Эдеме, а может быть это и был Эдем.
Точно, вспомнил, это и была страна Эдемская и Рай, они находились в одном месте, именно здесь. Здесь первые люди вели жизнь богов, без забот и печалей, без нужды и борьбы с ней. Они не старились и ничем не болели. Они жили в счастье и наслаждении, но не знали, что это счастье, потому что не знали горя. Однако дьявол искусил их узнать его, посоветовав съесть яблоко с запретной яблони, чтобы стать равным тому, кто их создал.
Они съели, и пришел конец первой радостной странице в нашей истории. Бог изгнал их из Рая, ушло бессмертие, пришли болезни, заботы.
«Болезнь — Божие посещение, — говорил батюшка отец Сергий на проповеди, — ибо через страдание очищается, через боль возвышается. Страдание дано, чтобы заглянуть в глубь своей души. Страдание приближает человека к Богу…»
Едва мы прибыли во Владивосток, Полина сказала, что нам надо сходить к врачам — так в Америке принято: ходить к врачам и юристам. Я и без их Америки знал, что мне пора навестить эскулапа. Еще в Салехарде я почувствовал себя нехорошо. Строго говоря, у меня давно нелады со здоровьем, и всегда что-то болит, но ко многому я уже притерся. В Салехарде из меня начала идти кровь. Особенно сильно она шла, когда мы тряслись на поезде, не один километр Байкало-Амурских железных дорог, я думаю, полит ею, ходить в туалет стало для меня проблемой. Во Владике я нашел платную клинику, думал, у меня случилось то же самое, что было у Жоры Иркутского, в прошлой жизни Коли Головина, друга юности моего отца, что стыдно, конечно, для правильного мужика, но не опасно.
Оно случилось, но кроме этого пустяка, нашлось кое-что пострашней, от чего отрезали небольшой кусок и послали на биопсию.
Две самые главные опоры, на которые я всегда рассчитывал, подвели меня — мое здоровье и моя Америка. Здоровье хорошо, когда его не замечаешь. Америка — когда на нее надеешься. Не одно поколение русских интеллигентов надеялось на нее, полагая: пусть везде бесправие, ложь и бардак, но есть в этом мире заповедное место, где правда, порядок и человек — самое главное и дорогое. А сейчас оказалось, этого места нет, там, как и везде, любовь к людям — это только любовь к себе. Я испытывал сильное разочарование из-за начала войны с Ираком.
Весь день, едва Полина пришла от врача, ее глаза светилась загадочным светом, а губы двусмысленно улыбалась. Я даже спросил:
— Что-то случилось? — хотя, честно говоря, мне было еще очень не по себе.
— С чего ты взял, что со мной что-то случилось? — с деланным равнодушием возразила она, но глаза ее выдали — что-то насмешливое и загадочное блестело в далекой и темной их синеве.
Я подумал, наверное, у Роберта хорошие новости в бизнесе, у этих американцев самое главное — бизнес. Вечером мы пошли в бар, она взяла себе только сок, при этом придирчиво расспрашивала, натуральный ли он и достаточно ли экологически чист.
— Почему ты не спрашиваешь меня, что случилось? — спросила Полина, когда мы по ее желанию пошли танцевать.
— Действительно. Что случилось, Полина? — спросил я, чувствуя руками, как напрягается, готовясь к чему-то, ее легкое тело.
— Почему ты думаешь, что со мной что-то могло случиться? — возразила она, и мне почудилась далекая печаль в ее голосе.
— Я не думаю, я вижу, выкладывай, что случилось, — сказал я; вот, думаю, еще этого не хватало, беда не ходит одна, неужели я заразил мою бедную девочку.
— Это так… случилось, — трагическим шепотом сообщила она и посмотрела, какое на меня это произвело впечатление.
Сильное, я даже двигаться перестал.
— Ты знаешь, милый, я, кажется, залетела, — прошептала Полина, не спуская с меня внимательных изучающих глаз. — Что же ты не танцуешь? Танцуй.
Я испугался, неужели, думаю, правда?.. Я посмотрел в ее мерцающие глаза, они меня обвиняли. Мне стало жарко. Я взмолился — Господи, пронеси… пронеси, Господи… Сегодня мне опять сказали, что у меня рак, но ведь он не заразен?.. Господи, пронеси!..
— Куда залетела? — пробормотал я, чувствуя, что краснею.
— Куда все залетают… ты не понял? — спросила она, выжидательно глядя в мои глаза своими видящими меня насквозь прекрасными родниками.
— Все залетают в зону… — пробормотал я, оттягивая время и думая, лучше бы мне было сдохнуть до того, как она приехала меня выручать, и ведь были прекрасные случаи незападло, достойно отдать концы. — А ты как… куда?..
— Я понесла! — торжествуя, сказала она. Я, конечно, ничего не понял.
— У нас будет ребенок… вот куда я залетела. Да, танцуй ты, что же ты опять не танцуешь?..
— Не понял, — сказал я, действительно, не понимая.
— Господи, вот дурак так дурак! Ты когда убил тех четырех, а потом накинулся на меня, как зверь, я понесла! Обрюхатилась! Я — баба! — эта новость сделала ее счастливой. — Да веди же, веди, что ты застыл, как пень?
— Ты же не можешь, — напомнил я, скорее огорчаясь, чем радуясь.
— Вот это и есть самое главное — не могу, а вышло. Теперь у нас будет двое, Ванечку мы все равно возьмем. Я сообщила Роберу, он счастлив! — Полина иногда своего Роберта называла Робером на французский манер. — Робер позвонил Деборе — она визжит от восторга. Нет, лучше трое детей! Бог троицу любит. Скажи, если ты очень будешь стараться, ты сможешь обрюхатить Дебору? А потом снова меня! У нас будет куча детей! Ты знаешь, в Америке очень много семей, в которых куча детей… А в России такое почему-то не принято…
— Тебе объяснить, почему?
— Только не надо этой мрачной политики. Надо уметь быть счастливыми с тем, что есть. Но я не вижу, чтобы ты радовался.
— Я радуюсь, — возразил я.
— Сильно?
— Сильно, — сказал я.
Сегодняшним утром пришел результат анализа с биопсией, и я опять услышал, что у меня самый настоящий рак, причем сильно запущенный. Онколог спросил, женат ли я. Да, сказал я, только женился. Остерегитесь пока с женой, конечно, это еще не доказано, но лично я уверен, рак генетически предрасположен, хотите, я переговорю с вашей супругой?
— Я сам переговорю… вы хотите сказать, мне нельзя иметь детей?
— Понимаете, это еще не доказано, здесь разные мнения, противоположные школы, но лично я вам советую: пока не пройдете химию, поостерегитесь, береженого ведь и Бог бережет, не так ли?..
Я не стал объяснять дружелюбному эскулапу, что проблема Полины как раз в том, что Полина бесплодна, так сказали в Америке дорогие платные доктора.
Теперь я не знал, как же мне быть — если я скажу Полине, что у меня рак и он генетически предрасположен, значит нельзя рожать этого малыша, ведь он зачался, когда у меня уже был рак, и Полине надо делать аборт? А если не скажу, и малыш заболеет и будет мучиться из-за меня всю жизнь. Лучше быть импотентом, чем решать такие проблемы.
В дверь позвонили, рассыльный принес телеграмму. Она была от Робера. Он видимо, обезумел от счастья. «Это лучший итог нашей борьбы с терроризмом, — патриотично ответил Робер, — молимся о твоем здоровье. Сдайте билеты на самолет, плывите теплоходом, каютой люкс, самолеты часто терпят аварии».
Едва я с горем пополам перевел этот текст, рассыльный принес новую телеграмму — «Жди меня. Я сделаю визу и прилечу за тобой. Пойдем кораблем, билеты самолет сдай».
— А кто мне спину потрет? — позвала меня Полина.
Я пошел в ванную комнату и взял с собой оба текста.
— А ты знаешь, меня скоро будет тошнить, — похвасталась Полина, протягивая намыленную мочалку и подставляя узкую нежную спину. — И нам будет ничего нельзя. Ты понял — совсем ничего… но пока можно…
Я опустился на колени, положил на края ванны руки, а на них положил голову.
— Полина, у меня рак, — сказал я.
Она подняла мою голову, посмотрела в мои глаза и увидела, что это правда.
— У тебя цветные глаза, как здорово!.. А чего же ты плачешь?
Я опять уткнулся головой вниз.
— Рак чего? — спросила она.
— Всего, — сказал я.
— Как здорово, что мы едем в Америку, там тебя сразу вылечат.
Эта последняя наша ночь была самой лучшей. Мы вспоминали, как познакомились, как я влюбился в нее и был ей всегда так противен, но потом оказалось, что без меня ей и жизнь не в жизнь. Я спросил ее:
— Ты мне хотела рассказать о том мальчике, который потом стал поэтом.
— Я никогда этого не хотела, — и сама спросила меня: — Ты помнишь, говорил, что видишь меня через глаза изнутри?
— Помню, — согласился я.
— А я тебе не поверила. Помнишь?
— Помню.
Полина протянула к моей голове прекрасную, как у Юдифи, голую ногу и, пошевелив пальцами, взялась за мое ухо.
— Посмотри на пятку, — сказала она.
Я посмотрел и увидел маленький шрамик, который видел на ней изнутри десять лет назад.
— Знаешь, в чем хохот?.. Тогда его не было. Он появился в прошлом году, когда мы ездили с Питером на рыбалку, и я наступила на какой-то сраный крючок. Вот в чем весь хохот, Толян… Именно в том, что мы, видимо, так здорово созданы друг для друга, что ты даже видишь мое будущее.
Я ничего не ответил, я и без нее знал, что это, видимо, так. Как уже почему-то знал, что если в Америке даже лечат рак, будущего у нас почему-то нет.
— Н у, вот, а теперь посмотри опять… — сказала она.
Мы стали смотреть друг другу в глаза.
— Видишь? — спросила она.
— Вижу.
— А что видишь?
Я опять видел, но видел такое, что и сказать было страшно, я сказал:
— Я вижу весь мир.
— Опять врешь, — Полина обиделась. — Говори, что сейчас испугало тебя.
Но я не сказал, не мог же я ей сказать, что меня испугала в ее глазах тьма, которая распространяла ужас. Я отшутился, я охнул:
— Так она еще и рыбак?! — имелась в виду Дебора, моя невеста, знаменитый врач-кардиолог, которая ждет меня. — Мне остается только вступить в «Гринпис».
Полина видела меня насквозь.
— А если быть честным? — строго спросила она. — Что ты видел сейчас?
Не мог же я врать, я сказал нейтрально:
— «Черный квадрат» Малевича… или как он там — темный квадрат.
Полина в Америке сделалась оптимисткой.
— Это к богатству, — решила она. — Правильно будет — «Черный…»
Я думаю, если бы я был настойчивым и доказал Полине, что рак генетически предрасположен, все бы тогда обошлось…
Но вряд ли, ничего бы не обошлось, американцы не верят в генетику, которая им не нравится, как в бога, который им не подходит.
Назавтра был выходной день, владивостокский мэр выгнал своих чиновников убирать город. Кругом жгли костры, из-под убранной пыли появлялась зелень. В интересах гармонического развития зародившегося в ней ребенка Полина решила сосредоточиться на духовной жизни. Поэтому, сдав билеты на самолет в городской кассе, мы поехали на экскурсию в Уссурийский заповедник имени Комарова, где нам обещали показать черно-пихтовые, ясеневые и ильмовые леса Южного Приморья, а также изюбра, горала, амурского тигра, леопарда и гигантскую землеройку. Вечером, если успеем рано вернуться, мы должны были пойти в филармонию на концерт симфонического оркестра.
Полина всю дорогу рассказывала, как надо растить в себе ребенка и как надо растить его потом, когда он родится. Они с Робертом здорово подготовились к этому. Я узнал много интересного для себя — оказывается, есть какая-то кластерная вода, которая в форме снежинок, и в то же время из которой состоит и ДНК и тело младенца в утробе матери. Вот роды почему так омолаживают. Я стану молодой, говорила Полина. Я так много об этом читала. Вот ты увидишь, я стану моложе на 10 лет. Ну, ты же историк, ты же читал — «Дух Божий носился над водой» — это первое информационное поле, так? Так! А вода — промежуточное звено между Богом и нами. Через воду Бог управляет землей! Ты видишь, как все здорово связано — и самое макро, и самое микро!
Она сердилась на меня, потому что я был несколько обескуражен такой внушительной подготовкой — просто как к войне в Ираке готовился Буш, ничуть не меньше. И это ей очень шло, вот что значит пожить в Америке — научиться всему, что задевает тебя, относиться серьезно, по-деловому… А вы в России ничего не знаете, а что знали — забыли, сердилась моя милая девочка. Мир разумен, одухотворен — все уже давно верят в это… а вы, как дурачки здесь, ну честное слово…
Я слушал ее и радовался за того человечка, которого они так хотят. Несомненно, его ждало полноценное развитие и замечательная судьба. Одно огорчало меня, я намекнул Полине, что может быть какая-нибудь дурная наследственность.
— Чушь, — сказала Полина. — Мы будем любить его, а любовь побеждает все.
Мы вырвались на замечательном японском автобусе за пределы города и понеслись в заповедник. Я смотрел на сопки, они дымились нежно-розовым светом, неужели это зацвел багульник, о котором мне рассказывал папа?
И я подумал, как здорово, что я оказался здесь, неподалеку отсюда служил мой дедушка и был счастлив мой папа. Каких-нибудь 270 километров, пять часов езды на хорошей машине. Как здорово, что со мной рядом Полина. Как здорово, что она ждет ребенка и его рождение омолодит ее на 10 лет. Как здорово, вообще, жить, любить, и может быть даже быть немножко любимым. Я не испорчу ей жизнь. Я порадуюсь вместе с ней еще немножко и исчезну, как только прилетит Роберт, я не стану разлагаться у нее на глазах. Пусть память обо мне будет не самым тягостным местом в ее жизни. Наверное, на моих глазах появилась слезы, потому что она вдруг прижалась ко мне, как тогда в джипе «ниссан-террано».
— Н у, я же не хотела тебя обидеть, — прошептала она мне в самое ухо. — Это же не про тебя, ты сам вполне замечательный, не надо плакать.
— Это аллергия, — сказал я. — Посмотри, что там цветет — это вишня или это багульник?
— Это сакура, какая прелесть! Вишня мелкопильчатая, символ Японии, произрастает и культивируется как декоративное растение, цветки розовые, махровые, листья весной пурпуровые, летом зеленые или оранжевые, осенью фиолетовые или коричневые. Ах, Толинька, если бы ты только видел, как цветет вишня в Вашингтоне на Потомаке — это полный отпад, все вот в таком розовом облаке! Так и плывет! Мы обязательно съездим, в этом году уже не успеем, она там цветет, кажется, в марте, а на будущий год возьмем Робера, Дебору, это классная баба, ты сам увидишь, Коленька уже родится. Мы его назовем Колей, потому что моего дедушку звали Колей.
— Моего тоже! — сказал я.
— Класс! — обрадовалась Полина. — Ванечку усыновим…
— Слушай, а когда мы поедем отсюда? — спросил я Полину.
— Теперь, наверное, через неделю, а может и через две — Робер прилетит, пароход приплывет, это не так скоро — а что, какие-то есть проблемы?
— Только одна, но большая, — сказал я. — Километров триста на север по побережью есть залив Святого Владимира, там служил мой дедушка и учился в 9-м классе папа, хорошо бы съездить туда.
— И это большая проблема? Привыкай жить без проблем, Толян, берем тачку в прокате и едем. Мы в Америке обходимся без проблем, и ты привыкай жить так же.
Ну, до чего я люблю этих умных девочек, они все про все знают, даже когда становятся взрослыми, а потом старухами, с ними всегда можно обо всем говорить. Я вдруг почувствовал, что я совсем молодой, ровесник папы, мне пятнадцать с половиной лет, я ничего не сделал в жизни плохого, и еду с молодыми дедом и бабушкой служить в самый прекрасный в мире залив Святого Владимира, где меня все будут любить, где все у меня будут только друзьями и не будет ни одного врага. Будут над нашим домом звенеть сухие дубовые листья, почему-то не опавшие на зиму. Будут во время переменок между уроками взрослые девочки прогуливаться по коридору и поглядывать на меня, а я буду стоять у окна, слушать по школьному радио старинный вальс «Амурские волны» и думать, как здорово мне повезло, что деда перевели служить в это чудесное место…
Я не заметил, как наш автобус обогнал какой-то большой джип с затемненными стеклами и перекрыл нам дорогу.
Как я узнал потом от своего друга капитана третьего ранга Горбенко, на острове Русский в ночь с субботы на воскресенье флотская контрразведка захватила группу закамуфлированных под морскую пехоту «грачей» и прапорщика-интенданта, служившего на оружейном складе. Оставшаяся на свободе часть группы выехала за город и захватила экскурсионный автобус, чтобы объявить пассажиров заложниками и обменять на своих. Это был наш автобус.
Так война, затеянная столько лет назад русским царем против маленького независимого народа, отрыгнулась на мне. Я все понимал про них, уже 200 лет наши воюют с ними, я помнил, что писал про них Пушкин, типа «для кавказца убийство — простое телодвижение». Что писал Лермонтов, который сам был «кавказцем» и знал их получше многих — «…злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал». На зонах мне попадались ребята, которым на срочной еще при Советах выпало служить с ними в стройбате, они говорили про них — «звери».
Не мое это дело. Если они звери и мы знаем, что это так, на кой хер лезть в их вонючую клетку? Я к ним не лез, и они ко мне вроде не лезли. Но случилось так, что тормознули они мой автобус, на котором я ехал такой радостный и счастливый.
Вначале они вели себя довольно вежливо. Они велели водителю ехать за джипом, мы свернули на проселок и вскоре затерялись в низине между двух сопок.
Их главарь, красивый рыжеватый парень предъявил свой расклад:
— Господа русские! Мы, солдаты свободной Ичкерии, не питаем лично к вам никакой вражды, хотя, согласитесь, можем питать. Группа наших товарищей захвачена вашими фээсбэшниками в плен. Поэтому мы вынуждены взять вас в заложники. Если ваши согласятся обменять вас на наших, вы будете живы, если не согласятся, будем виноваты не мы, а ваши, которые всегда вас закладывают и продают.
По поводу окончания последней фразы я не стал бы с ним спорить, я давно знал, что это так. Я подумал, хрен с ними, это не моя война. Хотя если по-честному, я никогда особенно не любил всяких этих крикливых жителей гор, как-то так сложилось в нашей российской жизни, что они всегда помыкали нами и давили нас, русаков. Может быть, и остальные думали так же, потому что все, даже морские офицеры, их было пять человек в нашем автобусе, не возражали.
— Вот и до нас докатилось, — вздохнула некая тетка, сидевшая позади нас с Полиной.
— Господа офицеры, прошу подготовить свои документы; если вы плавающий состав, претензий не будет, если кто-то морской пехотинец, извините, ваш батальон воевал в Ичкерии… — гортанным голосом объявлял главарь.
— Плавсостав легко отличить, у нас шевроны на рукаве, — сказал кто-то из них, я не успел разглядеть кто именно, но мне стало стыдно за этого говоруна.
— Начнем с вас, руки на затылок, на выход, — главарь показал на сидящего во втором ряду капитан-лейтенанта.
Тот встал, нехотя положил на затылок руки, пошел к выходу. Я посмотрел — согнутая спина, узкие плечи — как он попал в офицеры?
— Мама, я писать хочу, — захныкал мальчик, сидящий через проход от нас.
— Пописать ребенку можно? — спросила мама, подняв, как примерная школьница, руку.
— Всем будет можно, — пообещал красавец, и тут случилось то, чего я больше всего боялся, он увидел Полину и заулыбался ей. — Будем выходить группами по пять человек. Вы… вы…
— Ссутулься, одно плечо подними, руку выверни и тряси, изо рта пускай слюни, — зашептал я Полине. — Когда пойдешь, ногу чуть-чуть волочи, будто хромая.
— Зачем? — удивилась Полина. Она, конечно, попала в первую пятерку и конечно же не сутулилась. Должен сказать, она всегда была хороша, просыпающееся в ней материнство сделало ее неотразимой.
Главарь просто вспыхнул, когда она встала и, гордо подняв красивую голову, пошла к выходу.
— Красивый девушка, хочешь, будешь моей женой? — он взял ее за руку.
— У меня уже есть муж, — почему-то жизнерадостно, что мне совсем не понравилось, возразила Полина.
— Отпусти ее, — сказал я ему и тоже встал.
— Сядь, — сказал он и повел в мою сторону ствол с «ПББС» на конце. — Сидеть! — рявкнул он, потому что тому, кто семь лет командовал зонами, западло было садиться, когда велят.
Я не сел, его зрачки полыхнули гневом, и он чуть-чуть придавил спусковую скобу.
— Это мой муж, не надо кричать на него, — заступилась за меня Полина, что было совсем западло.
— Зачем тебе муж? — засмеялся красавец, так и не отпустив ее руку. — Скажи, я сильно нравлюсь тебе?
— Отпусти ее, — повторил я, чувствуя, что у меня уже кружится голова и сейчас что-то будет.
— Ахмед, разреши, я пристрелю его, как собаку, — сказал обкуренный молодой чечен и навел на меня свой «Кедр».
Сквозь покидающее меня сознание я вспомнил одного мужика из своей зоны, который прошел Чечню и которого посадили свои, чтобы за это их полюбили чужие. Он рассказывал мне за чифирем, что «грачи» во время рейдов захватывают славянок по две-три девушки на бандгруппу из двенадцати человек, затрахивают до смерти и сбрасывают в ущелье. А другие, будто бы мирные, «чехи», которые живут в городах, отлавливают им девиц, накачивают водкой с наркотой и под кайфом переправляют в горы. Ах, как давно мне хотелось разобраться с этим. Но сейчас я больше всего хотел, чтобы все кончилось мирно. Поэтому я спокойно и вежливо повторил:
— Отпусти ее, надо поговорить.
— Говори здесь, — презрительно бросил главарь.
Я представился, мне до сих пор становится стыдно, едва я вспоминаю это:
— Я — Толян Московский, — я расстегнул ворот и, как последняя дешевка, показал свои звезды, так я парился, чтобы кончилось все путем.
Но нельзя дешевить перед падалью.
— Да пошел ты, козел русский, — сучара презрительно пнул меня в голень носком шнурованного ботинка.
Вор в законе не имеет права прощать оскорбление. Оскорбленный вор хуже пидора, если он тут же не отомстил обидчику. Я отклонился вправо, ткнул левым локтем в его крепкую шею, схватил сильную волосатую руку со сжатым в ней «Кедром» приемом, которому меня научил Жора Иркутский, вывернул ствол, уткнув в его поджарое брюхо, и его же рукой выпустил в него половину обоймы. Тут и офицеры, бывшие в нашем экспрессе, кинулись на террористов.
Схватка была короткой. С нашей стороны погибли трое, и среди этих троих Полина.
Отзвенели дубовые листья в лесах, в которых мы не бывали…
Отплакали росы, по которым не ходили мы босиком…
Раскрылся большой северный путь.
Отошли мои лучшие дни.
Начатая кем-то война, в которой у меня не было никаких интересов, отыгралась на мне. Кого мне за это благодарить — этих сумасшедших обкуренных пацанов, которых мы здесь укокошили и которым, будем уже, наконец, честными, есть за что нас ненавидеть? Царя-батюшку Александра I, так царство ему небесное, он раскаялся и стал старцем Федором Томским? Или тех, кто правят нами последние 18 лет? Кто мне скажет, кому мне сказать свое «спасибо»?
Английская пословица говорит: если ты живешь в доме со стеклянными стенами, тебе не следует бросать камни в соседа. А мы беспрерывно разбрасываем эти камни, наши стены давно превратились в осколки, но это ничему нас не учит.
Я похоронил Полину на воинском кладбище во Владивостоке рядом с двумя офицерами, погибшими одновременно с ней. Поставил в ногах православный крест из черного, с синеватой иризацией, лабрадора. Вырубил надпись «ПОЛИНА СЕРГЕЕВНА МАРГАСОВА-ОСС», чтобы никто не усомнился, что это моя Полина. А внизу короткое стихотворение — «Сердце все не верит в тяжкую утрату, ты открыла двери и ушла куда-то. Безутешный супруг Анатолий Осс».
Так я остался один. Наплевал я теперь, конечно, на весь этот рак и всю эту химию, хирургию и радиотерапию. Единственное, чего я хотел, так это поскорее умереть.
Прилетел из Бостона Роберт Маасс. Я сразу узнал его. Он узнал меня тоже.
— Прости меня, дружочек за все. Я испортил тебе жизнь, — сказал он мне по-английски.
Я понял его. На зонах от нечего делать я выучил три языка и начал учить испанский.
— И ты меня тоже прости, — ответил я ему по-английски. — Твой Буш — неправильный парень.
— А мне он нравится, — ответил Роберт.
— Когда иракцы разожгут под вашими жопами большие костры, он тебе разонравится.
— Тогда разонравится, — согласился Роберт. — А где Полина? Дебора считает, что ей надо лечь на сохранение.
Он был правильным мужиком, он сразу все понял и осознал и воспринял известие мужественно, без истерик, только сразу здорово посерел и согнулся.
На кладбище он тоже все сразу понял, похлопал зелеными глазами под рыжими, как у одного моего знакомого белоруса, тоже теперь покойного, ресницами и сказал:
— Можно будет написать так — «Полина Сергеевна Маргасова-Осс-Маасс», а внизу добавить «и безутешный супруг Роберт Маасс». Это нетрудно поправить?
— Без проблем, — согласился я.
Мы посмотрели, как два могильщика-алкаша с молотком и зубилом выбили на лабрадоре дефис и «Маасс», причем, если «Осс» был по-русски, кириллицей, «Mass» по просьбе Роберта начертали латиницей. Так Полина своим щедрым сердцем и своей любовью объединила два континента и две разные цивилизации.
Вечером мы с Робером как следует нагрузились в «Золотом Роге» и чуть-чуть поплакали, делая вид, что мы ничуть не плачем.
В полночь я посадил его в спальный вагон, и Робер поехал в сторону Салехарда, чтобы оттуда на перекладных добраться до «Родничка» и сделать то, что хотела сделать Полина — усыновить безглазого младенца с волчьей пастью и может быть спасти через него мир.
— Вы плохо выглядите, вам надо лечиться, — сказал он напоследок.
— Не надо, — возразил я.
Про себя я решил, что пойду в казино, выиграю побольше денег и сделаю напоследок что-нибудь путное: закуплю оружие и поеду куда-нибудь воевать — в Сербию за православных сербов или в нашу Чечню за Россию. Я не буду жалеть себя и скоро сложу там свою голову.
Я тупо смотрел на сукно и знал, что сегодня я проиграю, потому что в душе у меня не горел огонь. Я ушел из казино и пошел в бар, чтобы напиться до потери риз. В холле гостиницы висел телевизор, я застрял у него — передавали новости из Ирака.
Багдад пал на 2-й день, никто не хотел защищать его. Вчера на мосту через Тигр долго маневрировали два «Абрахамса», ни один из федаинов Саддама не подкрался к нему и не выстрелил из фаустпатрона, и все увидели: Багдад — не Грозный, иракцы — не чечены, Россия — не США. Все эти дни, что я смотрел шоу «Война в Ираке», я думал об этой разнице.
Она огромна и обидна для нас. Конечно, чечены такие мужественные бойцы именно потому, что они чечены, это не торгаши, это настоящие бандиты Кавказа, угонять стада, воровать людей — в этом их понятие лихой и красивой жизни, мужской доблести и красоты, которые ведут к главному в этом мире, к обладанию женщиной, ее полной сладкой самоотдаче. Плюс вековая нелюбовь к России, которая всегда считала их отношение к жизни неправильным и хотела поломать его, сменив на правильное.
Все это верно, как, увы, верна и разница в военной мощи России и США, такая же несравнимая, как несравнимо и отличие в отношении к самим военным действиям, закономерному венцу в проявлении этой самой мощи.
Но еще потому и, может быть, это даже главнее — что несла Россия Чечне? Российскую нищету? Что она может дать другим, кроме того, что есть у нее? И что есть, кроме вечной несправедливости и нищеты, у моей любимой, несчастной родины?
Благочестие, скажите вы? Ах, бросьте, это сказка для бедных, чтобы утешить их и удержать в узде.
Свой особый неповторимый российский путь? А в чем он выразился, кроме как в постоянном издевательстве над народом, с одной стороны, и безропотном терпении этих издевательств народом, с другой — кто хочет пойти этим путем? Милости просим, а то нам одним, знаете ли, скучновато тонуть в вине, деградировать и вырождаться.
Что несет Америка на восток? Она богата, с ее огромного стола даже объедков, которые не хуже для многих их праздничных яств, хватит на всех.
Они будут травить зарином своих новых подданных? Вряд ли. Кушать детей? Никто в это не верит. Зайчиков колотить прикладом по ушастым косым головам тоже не станут.
Молиться в мечетях не запретят. Работу не отнимут, платить за нее будут больше. Н у, какая разница для простых людей, как зовут того, кто стоит на самом верху, если с ним лучше — Хусейн или Буш?
Так думал я и знал, что это неверно. Но это есть, это правда, и она мне обидна, потому что это правда примитивного естественного отбора, по которому живут и амебы, и львы, и почему-то люди, и в котором только один закон — выживает и побеждает сильнейший.
А мне хотелось всегда, чтобы главный закон был другой — справедливость. Я не могу объяснить, в чем она, но знаю твердо — в другом. Например, в бескорыстной помощи слабому. Это примитивный пример, но другой почему-то не приходит в голову. Именно в бескорыстии, это, во-первых. Во-вторых… И тут я вспомнил, ведь это уже было сказано, и сказано одним словом — в любви.
В Любви, сказал Он, возлюби ближнего, как самого себя.
Как просто и как хорошо.
Но в самой главной молитве, которую Он заповедовал нам о Себе, мы молимся, обращаясь к Нему: «…Да будет воля Твоя и на земле, как на небе…» Мне всегда становилось обидно, когда я думал об этом, ведь это значит… неужели это значит то, что на земле нет его воли?.. А если так, тогда здесь возможно лишь то, что есть, и по тем законам, что действуют. И менять их на другие мы должны сами.
Мне стало тоскливо, как становилось всегда, едва я задумывался об этом. Потому что у меня не было и нет сил что-то изменить здесь. И не всегда я хотел что-то менять, потому что главным всегда оказывалось одно — выжить, и это при том, что я никогда особенно не дорожил жизнью, цепляясь за нее только в самый последний миг, который становился определяющим.
А выжить через любовь в мире, в котором нет ее, означает «НЕ ВЫЖИТЬ». Как оказывается все замкнуто, как кольцо… как в кольце, составленном из змеи, кусающей себя за хвост… и я подумал, может быть, это и есть человечество в сегодняшнем мире, который оно создает для себя — кольцо из змеи, кусающей сама себя. В этом его прошлое, настоящее и будущее — потому что змея ядовита.
С этими мыслями я спустился в бар и встретил там необыкновенно красивого капитана третьего ранга. Буфетчицы таяли от его красоты. Я никогда не видел, чтобы так таяли бабы. Он спрашивал кофе. Одна расхрабрилась и, покрывшись алыми пятнами от своей решительности, сказала: ну, какой тут может быть кофе, если вы, действительно, хотите хороший кофе, я могу предложить, у меня дома есть настоящий, изумительный кофе. Кап-три вздохнул и сказал: дайте тогда воды.
Я взял бутылку коньяка, два стакана, лимон и сел за его столик.
— Ты не понял, брат, — сказал я ему, — она тебя в гости зовет. Растеклась, как варенье по блюдцу.
Он поднял на меня взгляд глубоких, как впадина в океане глаз и опять вздохнул.
— Да ну ее, — сказал он устало, как, наверное, когда-то говорил мой красавец-дедушка и как никогда не вздыхать мне, его страшноватому внуку. — Я понял…
Теперь я уже знал, как мне жить дальше. Мне стало вдруг так легко на душе, будто я опять маленький мальчик, будто у меня опять есть папа и дедушка. Будто страна у меня сильная и большая, нет этой сраной войны, а у меня самого только хорошее впереди.
Я налил себе и ему по полному стакану замечательного дагестанского коньяка. Он принял его, как будто мы с ним давно знакомы и как будто мы с ним большие друзья. Стакан в его огрубевшей в соленых ветрах руке неуловимо дрогнул, коньяк плеснулся на стол, и мне показалось, что мой новый друг уже несколько выпивши, я присмотрелся, по морде не скажешь, вот что значит настоящий морской офицер! И дедуля мой был тоже, значит, такой.
Боже мой, как же я их всех, оказывается, люблю. Как хорошо, если бы их было так много, чтоб стояли ряды, без конца и без края, из красивых, сильных и надежных ребят в морской офицерской форме. Сказал бы мне кто сейчас, лопни за них и умри, честное слово, тут же бы лопнул.
— Сашку неделю искали, — поделился кап-три. — Ну, туман, н у, ночь, я все понимаю, опять же — мористо, но вертолет-то упал в трехстах метрах от БПК. А Сашка мне кореш, если б не он, меня бы крабы уже четыре года, как ели… Б…, когда кончится этот бардак?! Чего этот подполковник не телится… пехота, блин, КГБ…
— За флот, — сказал я ему.
— За флот, — ответил капитан третьего ранга Горбенко, — красу и гордость России, — и заплакал, будто и он ощутил себя маленьким мальчиком, которому еще можно плакать.
22 июня 91-го года, в последней раз при большой и безнадежно больной стране, я, в то время студент четвертого курса университета, провожал дедушку к мемориалу. Ему было уже за 80, он еле ходил. Я шел, брезгливо ощущая его сухонькую ладошку у себя под локтем, и скучал, думая, сейчас эти старые пердуны будут переливать из пустого в порожнее и хвалиться подвигами, которые не совершали. Я был молодой и острый на ум студент, я был убежден, все герои погибли в первые дни, а остались засранцы и трусы. Маршал Ахромеев — гавнюк, украл у казны холодильник «ЗИЛ», как говорила тогда пламенный трибун красотка Памфилова, борец за социальную справедливость. Мне заранее было стыдно за дедушку и за те глупости, которые я сейчас услышу.
Дедушка встал у памятника, проморгался слезящимися глазами и сказал народу, что он помнит страх, который охватил его, когда началась война, вот что он помнит главным образом…
Это сказал мой дедушка, который кем только не был в ту войну: и катерником, и морским пехотинцем-десантником, и захватывал острова в Финском заливе и сдавал их, и снова захватывал. Бабушка три раза получала на него похоронки, и три раза он оставался живым, только сильно израненным и один раз потерянным. Пиджак, если он навешивал на него свои ордена и медали, становился тяжелее на два килограмма.
И стыд, что у него есть этот страх, сказал тогда дедушка.
И страх, что товарищи, не дай Бог, узнают, что он боится…
Я тогда отошел за деревья, меня душили и очищали слезы, я радовался за дедушку и гордился им.
Я подумал, наверное, такие же слезы очищают сейчас Горбенко. Слезы о тоске по хорошему очищают душу, подумал я.
Все-таки Бог любил нас и для чего-то берег, думал я, глядя сейчас на Горбенко, так похожего на моего любимого старика… Вспомним хотя бы Таллинн — моей бабушке 21 год, папе 9 месяцев, дедушка где-то плавает на торпедном катере, защищая, кажется, о. Сааремаа, там наши морские летчики устраивали аэродром, чтобы взлетать с него на Берлин.
Уходя на задание, дед попросил товарищей не забыть о его семье, когда они будут эвакуировать свои семьи на «большую землю». Товарищи обещали, и дедушка строго наказал жене никуда не бегать, сидеть дома и ждать, когда за ней заедут на казенной машине.
Бабушка была скромной сельской учительницей начальных классов и ждала до тех пор, пока ей вдруг не показалось, что ждать уже нечего. Она подождала еще часок, потом взяла папу на руки и побежала в Кадриорг, за которым в Таллинне порт. Она говорила, Колинька такой глупый был, такой глупый, кругом война, какие-то пушки как-то странно хлопают невдалеке, потом она узнала, что это прорвались немецкие танки и уже въезжали в город как раз с ее стороны, самолеты бомбят порт, с чердаков местные жители почему-то стреляют по нам, улицы пусты, двери закрыты, спрятаться негде, а он, мой маленький дурачок, хохочет себе, закатывается.
Оказалось, папа не был таким дурачком, это дедушка бежал за ними, догонял жену с сыном, а папа думал, что это такая замечательная игра. Дедушкины товарищи, действительно, забыли про его семью, и уже полдня, как из порта ушел последний транспорт. Но, к счастью, был забыт еще один очень важный предмет — сейф с документами в штабе флота, и папин торпедный катер послали за ним.
Пока краснофлотцы грузили тяжеленную бронированную махину в какой-то брошенный грузовик, чтобы доставить его на пирс, дедушка решил сбегать домой, посмотреть, не оставила ли Настенька в спешке что-нибудь очень важное, например, паспорт. Подбегая к дому, он увидел вдалеке жену, которая уже вбегала в парк Кадриорг, и сына на ее руках с головою, обращенной к нему. Он очень удивился и побежал вдогонку.
Дедушка не обиделся на своих товарищей — во-первых, потому что хорошо понимал, в таких условиях все можно забыть. Во-вторых, он не мог не быть благодарен им — тот госпитальный транспорт, расписанный большими красными крестами в белых кругах, на котором эвакуировались раненые и на который захватили офицерские семьи, был торпедирован подводной лодкой, добит самолетами, с него практически никто не спасся, и папины товарищи вмиг осиротели.
Да, Бог, несомненно, любил нас тогда, любит ли он сейчас?
Чтобы не смущать Горбенко, я взял в руки бутылку и стал изучать наклейку. Коньяк был кизлярского завода. В моей зоне сидел осетин, он говорил: надо брать именно кизлярский коньяк, это настоящий коньяк, остальные разливы — говно, те заводы приватизировали дети его друга, настоящие суки и проходимцы. Коньяк, действительно, был неплохим.
Желая угодить красивому офицеру, буфетчица, приглашавшая его к себе домой пить настоящий кофе, пощелкала по программам и угодила — по НТВ заканчивался репортаж с американского авианосца. Горбенко застыл, как породистая и натасканная охотничья собака, которая ждет, когда крикнут «Пиль!»
У американских моряков тоже, оказывается, большая проблема: если они станут жирнее на 20 %, чем им положено Уставом корабельной службы, их отстраняют от службы, и плакали их денежки — так что выбирайте, ребятки: или 8 лишних гамбургеров и сидите на берегу, пока не похудеете, или 800 ежемесячных баксов плюс к основному окладу вместе с туристической прогулкой к берегам Ирака.
— Я знаю этот дерьмовый форт, — как-то вдруг опьянев, сказал мой кореш Славик Горбенко, — он у меня на перфокарте заложен, в двенадцать-ноль приду на борт, возьму у помполита второй ключ, заведу комп, и больше в мире не будет проблем, я тебе, Толян, обещаю.
— Не, Славик, нельзя, — почему-то возражал я, хотя мне нравился его нескрываемый патриотизм и в душе сильно хотелось, чтобы, наконец, кто-то очень крутой шандарахнул по беспредельным американам, чего они никому не дают жить, что за суета во вселенском масштабе, сегодня не нравится тебе Хусейн, завтра не понравится Путин, значит, завтра нас будешь выстраивать? Всех бы тупых ко мне на зону, мои пацаны популярно бы объяснили, что такое хорошо, а что такое плохо. И как надо жить в коллективе. Но Славику я сказал: — Ты — моряк, ты — не Бог… твое дело — маленькие проблемы, Его — Большие…
Ранним туманным утром мы шли на берег, тащили спортивную сумку с коньяками замечательного разлива, Славик рассказывал о своих проблемах и проблемах флота. Я слушал и думал, вот бл…, зае… нас всех эти долбаные проблемы, и что за проклятье висит над моей любимой Россией — сто лет назад вот здесь, неподалеку, в долбаном Цусимском проливе японцы долбали, как малолеток, роскошные броненосцы эскадры адмирала Рождественского, а те, как цуцики опустили лапки и не могли их загрызть! А почему? А потому, что наши доблестные генералы и адмиралы, чтобы набить свои жирные брюхачи, продали родину, закупили у англичан за хорошие комиссионные снаряды с начинкой, которая не взрывалась. Снаряды прошивали японов, как иголка тряпку, и плюхали где-то там в Японское море.
Три революции были с тех пор и одна, конечно, контрреволюция, и все по-прежнему — опять в России жирные, мордатые генералы и солдаты-дистрофики, которым опять не за что воевать. А у американов, вот хохма, все точно наоборот — поджарые адмиралы и обожравшаяся матросня. Плюс к тому, им есть за что воевать, хотя бы за те же 8 гамбургеров и 800 долларов, кстати, неплохие деньги.
Я решил, пока шел: конечно, весь флот я не смогу содержать, но мои ребята будут довольны жизнью. Мне стало хорошо на душе — все нормально, я живу, у меня есть смысл в жизни, а значит есть смысл терпеть и жить.
Вечером в сопровождении командира корабля кап-три Горбенко и помполита или, как он теперь называется, заместителя командира по воспитательной работе капитан-лейтенанта Грюнвельда я шел в самое главное владивостокское казино. Славик дал мне ссуду в 80.000 рублей — все, что имелось в корабельной кассе. Увы, я тут же просадил их, и мы остались ни с чем. Мои друзья были разочарованы. Я продал свой новенький загранпаспорт с въездной американской визой какому-то не самому крутому чуреку за 5.000 долларов.
— Какая у вас странная фамилия — «Овод»? — удивился помполит Грюнвельд, заглядывая в мой документ. — Вы случайно не в родстве с известной… ммм… Элеонорой?
— Элеонора моя прабабушка, — скромно ответил я. — Даже еще дальше прабабушки, когда у мужиков «пращур», а у баб я что-то забыл кто.
С тех пор доверчивый помполит меня здорово уважал.
— А ты случайно не американец? — спросил я помполита, тепло вспомнив Полину, и мое сердце сладко заныло, как оно ноет всегда, когда я вспоминаю о чем-то очень хорошем, например, как я был маленьким мальчиком, жил у дедушки с бабушкой в Белоусове и мы ходили с дедушкой на болото смотреть, как растет камыш, и дедушка полез в болото, чтобы срезать один для меня, а я боялся, что он утонет…