И вдруг в витрине неожиданный документ, в котором названы совершенно другие цифры: арестован в январе 1938 года, расстрелян 2 февраля 1938 года по решению «тройки». Можно ли письмо нынешнего прокурора объяснить канцелярской ошибкой?
Лев Гальперин: Нет. По-видимому, были документы. Но нужно ли мне искать причины? Да, я арестован в 1934 году, было следствие, затем меня отправили на работы в лагерь. Вначале, правда, они хотели приспособить меня к жизни художника, заставляли писать портреты начальства, этим как бы мне была гарантирована жизнь.
Но портреты, которые им требовались, я писать не умел. И пошел в лес. Но и деревья валить хорошо я не умел. Я болел и страдал. Я был в отчаянии. Казалось — выход один: покончить жизнь самоубийством.
Потом оказалось, что я не оправдал доверия граждан-судей, да я и не увидел никаких судей. Объявили пересуд. И похоронили за то, что выпили все мои силы. Не кормили. Не одевали. Содержали хуже скота. И, наконец, уничтожили физически.
...Меня убили... за симуляцию. Расстреляли. Но это было неважно. Было даже хорошо.
Семен Ласкин: Спасибо...
Лев Гальперин: Я не хотел подробностей. Мне трудно и сложно объяснять это. Желаю вам не страдать. Я уже пережил все. Душа видит издали. И печалится лишь оттого, что нельзя изменить землю, не изменив человеческой сущности...
Трамвай пересек Крещатик. Ида Соломоновна перешла на солнечную сторону. Тополя шелестели от ветерка, листья были нежно-зелеными, остренькими, не совсем еще развернувшимися, такими вроде бы слабенькими, как и ее, и Левина жизнь. Они трепетали, как и сама Ида, от волнующего предчувствия удачи, шелестели о чем-то своем, и когда она поднимала голову, кроны деревьев напоминали огромные шапки, и так красиво было вокруг, что вспыхнувшая надежда только крепла...
Ида Соломоновна не без труда отворила тяжелую дверь, предъявила охраннику паспорт и приглашение к кому-то, занимающемуся жертвами культа личности, — так это теперь называлось — и прошла по длинному казенному, как говорили в ее молодости, коридору.
Народа у кабинета было немного, она заняла очередь, села на дальний стул; ей ни с кем не хотелось разговаривать, открывать собственную надежду. Как говорила еще мама, главное — это не сглазить.
Зашел мужчина, стоявший перед ней, а уже через минуту вылетел красный. «Бедный», — пожалела она.
Сердце забилось. Ида Соломоновна переждала секунду-другую, вздохнула и постучала в дверь.
Молодой офицер рылся в бумагах. Ида прошла к столу мимо такого неуместного здесь шкафа с большим зеркалом и вдруг поразилась своему зеленовато-белому лицу, опавшим щекам и вытянутому длинному носу. «Господи, — подумала она. — Ну отчего я так нервничаю, может, все будет хорошо и счастливо...» Она не спеша достала из сумочки приглашение. Офицер зачитал фамилию:
— Гальперин Лев Соломонович, 1886 год рождения?
Ида торопливо кивнула. Офицер принялся сразу же искать в картотеке. В первой коробке ничего не было, тогда капитан пошел к шкафу и там опять стал перебирать какие-то папки.
Голова офицера была в мелких рыжих кудряшках, да и лицо маленькое, с остреньким носиком, что-то доброе, детское и очень хорошее было в нем.
— Распишитесь, — неожиданным басом сказал он и протянул Иде Соломоновне небольшую бумажку.— Вам повезло. Поздравляю. Ответы из Ленинграда идут обычно значительно дольше. Наши люди стали лучше работать...
Он был доволен.
— А что с моим братом? Он жив? — сдавленным голосом спросила Ида Соломоновна, так и не решаясь развернуть бумагу.
— Написано все. Читайте.
Он аккуратно занес какие-то сведения в тетрадку, дал Иде Соломоновне расписаться и вежливо поторопил застывшую старушку.
— Не задерживайте очередь, бабуля. — И, взглянув в домумент, уважительно прибавил: — Это я вам говорю, товарищ Фридман. В коридоре такие же, как и вы...
Ида Соломоновна добрела до кресла. Окна с обеих сторон были забелены, и утром и днем здесь стояла вечерняя мрачность. Она надела очки и, шевеля губами, стала читать полученную бумагу:
«Гальперин Лев Соломонович... умер в ИТЛ 25 марта 1941 года от кровоизлияния в мозг с поражением дыхательных путей».
Мир качнулся. Ида Соломоновна прильнула к подлокотнику кресла и, наверное, пролежала в бесчувствии несколько минут.
Иногда в голову лезли несуразные мысли: «Может, и хорошо, что заболел и умер, а ведь кого-то, говорят, и расстреливали. Это, наверное, хуже...»
Люди толпились у дверей, у каждого были не меньшие дела и заботы.
Рыжеволосый офицер смазал клеем обратную сторону страницы, прилепил к «делу». На всякий случай он еще раз пробежал глазами заключение прокуратуры, все было грамотно. Сверху стояло: «Секретно», затем — «Ленинград» и число: «16 февраля 1959 года».
А уже дальше шло заключение, вот его-то родственникам показывать и не полагалось.
«Помощник прокурора г. Ленинграда по надзору за следствием в органах госбезопасности мл. совет, юстиции Голубев, рассмотрев дело Гальперина Льва Соломоновича и заявление его сестры Фридман Иды Соломоновны, НАШЕЛ:
По постановлению Особого Совещания при НКВД СССР от 29 марта 1935 года Гальперин Лев Соломонович, урож. г. Проскурова, еврей, гражданин СССР, б/п, с высшим образованием, как социально-опасный элемент заключен в исправительно- трудовой лагерь сроком на пять лет.
Как видно из материалов дела, эта мера наказания Гальперину Льву Соломоновичу применена потому, что он среди своего окружения проводил активную агитацию. На допросе Гальперин Лев Соломонович показал: «Я подтверждаю показания Ермолаевой, Рождественского и Юдина как о моих политических убеждениях, так и о моей антисоветской деятельности. Исходя из политических убеждений, я вел антисоветскую агитацию. Мои антисоветские настроения вылились также в изображения тт. Ленина и Сталина в голом виде. Я создавал натуралистические шаржи, которые по своему содержанию являются контрреволюционными... Я считаю, что методы строительства социализма, проводимые большевиками, основаны на насилии и бесправии личности».
Свидетель Юдин показал: «Гальперин в своих разговорах со мной проявил себя как личность, отрицательно относящаяся к советской действительности. Он часто говорил, что в Советском Союзе искусства нет, что все искусство идет по неправильному пути». Об антисоветских высказываниях Гальперина показали Ермолаева и Фикс.
Принимая во внимание, что судимость с Гальперина в настоящее время снята, а также отсутствие достаточных оснований для постановки вопроса о его реабилитации
полагал бы:
Просьбу о реабилитации Гальперина Льва Соломоновича оставить без удовлетворения, о чем и сообщить Фридман И.С.
Пом. прокурора по надзору за следствием в Органах.
Голубев».
Офицер вложил полученное секретное заключение в картотеку, покачал с осуждением головой, сказал сам себе: «Рисовать великого Ленина в голом виде! Как таким было не стыдно! И главное, каждому хочется, чтоб признали их родственника невиновным!» И уж тогда он крикнул:
— Следующий!
В кабинет вошел молодой мужчина. С молодыми говорить было значительно проще, чем с занудами-стариками...
За Веру Михайловну Ермолаеву никто не просил, не писал заявлений, не пытался в меняющихся обстоятельствах хотя бы чуточку заступиться. Да и просить-то за нее было некому, ни родственников, ни заинтересованных лиц.
На последней странице следственного дела № 1955 была вклеена бумажка без заголовка, помеченная 31 августа 1989 года. Некто из КГБ, как показывала дата, вложил в «дело» художницы неподписанные четыре строчки:
«Ермолаева В. М. подпадает под действие Указа Председателя Верховного Совета от 16 января 1989 года «О дополнительных мерах по восстановлению справедливости по отношению к жертвам репрессий, имевших место в период 30—40 и в начале 50-х гг.».
Таким образом, Вере Михайловне Ермолаевой не успело бы исполниться и ста лет, как государство все же вспомнило свою жертву и... реабилитировало из чистой гуманности.
Из последнего разговора с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов
Семен Ласкин: Вера Михайловна, вероятно, это последний вопрос, не знаю. Много существует легенд о вашей гибели, неподтвержденных слухов: это и смерть на необитаемом острове, куда будто бы на барже сотрудники НКВД отвозили заключенных. Они, как теперь пишут, и оставили там людей для голодной смерти. И потопленный вдалеке от берега катер с инвалидами-зеками. Как же было?
Вера Ермолаева: Просто было. Болела. Отказалась работать. Меня увели за проволоку. Убили.
Семен Ласкин: Простите, но все это время я думаю и о вас и о Гальперине, о большой любви между вами. Так ли это, Вера Михайловна?
Вера Ермолаева: Так... Он здесь. Он рядом. С ним я и остаюсь. И я благодарна душе его за то, что она приняла и поняла все мое, даже то, что могло быть ему не близко...
Семен Ласкин: Спасибо, Вера Михайловна.
Вера Ермолаева: Вам спасибо. Я рада, что на земле есть единомышленники...
Фраза, которую хотелось поставить в эпиграф задолго до того, как я начал писать эту книгу, потребовала иного места. Была она взята из набросков к статье Осипа Мандельштама «Пушкин и Скрябин». Кажется, что Мандельштам уже в 1916 году предопределил не только исход своей жизни, но и многие судьбы трагического для России века.
«Смерть художника, — писал он, — не следует выключать из цепи его творческих достижений, а рассматривать как последнее заключительное звено».
Жизнь Веры Михайловны Ермолаевой и Льва Соломоновича Гальперина это печальное предсказание, к великому сожалению, подтверждает