ПРОСТОТЫ ПРИНЦИП — эвристический принцип, обобщающий опыт познания, согласно которому при прочих равных условиях предпочтительна наиболее простая познавательная конструкция (теория, гипотеза, научно-исследовательская программа и т. п.).
Seek simplicity and distrust it.
Ищите простоты, но не доверяйте ей.
Смерть — наш Генерал.
Желтый флаг вознесен,
Каждый на пост свой стал,
И на месте своем шпион.
Где чума распростерла тени
над множеством царств и владений, —
Там за работу, шпион!
Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный.
<…>
«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?..»
Хлудов: …Меня не любят. (Сухо.) Дать сапер. Толкать, сортировать! Пятнадцать минут времени, чтобы «Офицер» прошел за выходной семафор! Если в течение этого времени приказание не будет исполнено, коменданта арестовать. А начальника станции повесить на семафоре, осветив под ним надпись: «Саботаж».
По исчислению папы Франциска ночь с 6 на 7 августа 1557-го
Псков. Ставка командующего Восточным фронтом
— Государь!.. Государь, проснись — беда!
Чугунная голова — третьи сутки, почитай, без сна — решительно не желала отрываться от свернутого поддоспешника, временно назначенного на должность подушки. Нет-нет-нет, может это всё лишь во сне, а?.. Неужто всё-таки перехитрили они нас, с направлением главного удара? Ну, в смысле — не они перехитрили, а мы сами перемудрили?.. И лишь разлепив будто набитые песочной резью глаза и разглядев наконец толком своего растерянного начштаба, Басманова-старшего, понял: нет, ребята — тут не прорывом фронта пахнет, а чем похуже.
— Государь, прямо не знаю, как и доложить… Курбский…
Ах ты ж, гос-споди, Андрюша-Андрюша… Вот и догеройствовался… Как некстати-то… «А что, — откликнулся смешком кто-то из глубины сознания — бывает, когда такое — и вдруг кстати?»
— Наповал? — зачем-то уточнил он.
— Хуже, Государь…
— Как это — «хуже»?? Ты чего несешь?!
— Перебежал он к московским — вот как.
— Нет, — откликнулся Иоанн с удивившим его самого облегчением. — Нет, не верю! Опять небось в рекогносцировку самолично полез, дурачина — удаль свою молодецкую показывать неизвестно кому, ну и попался…
— Он письмо тебе прислал, Государь — прямо со своим стремянным. «Прощальный привет», так и велено передать.
О как… Да, тут самое время собраться с мыслями…
— С чего это он вдруг — мухоморов нажевался, али любовную горячку на той стороне подхватил? Сам-то чего думаешь, Алексей Данилыч?
— А чего тут думать, Государь. Малюта под него копал — ну, и накопал… Хотя, собственно, чего там копать-то было — и так все вокруг всё знали, но только глаза отводили: «Дело житейское», «Героям — позволительно». А тут — ты: «Чистые руки», «Закон один для всех»… Ну, а с той поры, как ты реально вешать стал за такие шалости — «невзирая на лица»…
— Не одобряешь, стало быть?
— Да как тебе сказать, Государь… — почесал в потылице начштаба. — В принципе-то одобряю, конешно… Только вот мы нынче — с принципами, да без полководца!
— Ладно… Малюту ко мне сюда, немедля!
— Да тут он уже, в сенях дожидается, гиена…
— Григорий Лукьяныч, ты как мыслишь: это была глупость или измена?
— Конечно, измена, Государь! А какие тут могут быть…
— Да я не о Курбском, а о тебе!! Ты чего творишь?!
— Провожу операцию «Чистые руки», Государь! — глаза председателя Чрезвычайки («Временная Чрезвычайная Комиссия — ВЧК — по борьбе с саботажем, национально-религиозной рознью и преступлениями по должности»: поди выговори такое…) были воистину голубыми. — В точности как ты меня и напутствовал тогда: «Рыба гниет с головы — вот оттуда ее и надо чистить, пока не поздно»!
— Ты дурака-то из себя не строй! — прикрикнул Иоанн. — Кого мне теперь на командование корпусом ставить — тебя, что ли? Или твоих заплечных мастеров — коллегиально?
— Государь, — возразил Малюта, тихо и серьезно. — Я ведь пёс твой — и больше никто. И когда звучит команда «Взять!» — псу раздумывать никак не можно. Хочешь свернуть свои «Чистые руки» — свернем, как прикажешь. Но когда ты объявлял свое прекрасное-замечательное «Закон один для всех», надо было четко и внятно говорить: «Закон один для всех, кроме…» — ну и поименный список, для нашей ясности…
Ты ведь при мне, Государь, мое досье на Курбского листал — я что, напраслину на него возвел? Как он тут «репарации» собирал: ведь не возами награбленное в этот свой свежеобретенный замок свозил — обозами! И вот он, стало быть, со своими присными так и будет католические монастыри грабить и монахинь насиловать — а мне потом, с моими присными, католических партизан лови по окрестным лесам? Отличное разделение обязанностей! При этом они — герои, которых, ну да, чуток заносит по причине широты русской души, а мы — палачи и упыри, кем детей пугают…
Чуть перевел дух и продолжил:
— Да, у меня руки в крови не по локоть даже, а по самые плечи. Но к рукам тем, от крови липким, ни полушки неправедной за все годы так и не прилипло, почему-то. И ты это, Государь, отлично знаешь, потому и вверил эти свои «Чистые руки» мне — смешно звучит, правда? Так что корпус-то я, конечно, не потяну, а вот полк — отчего же нет? Да хоть роту, хоть взвод — и на передовую, за счастье бы почел! Только вот — кто бы вешал? Вешал бы кто, Ваше Величество?
— Знаешь, Григорий Лукьяныч… — главком задумчиво нашарил в изголовье фляжку; глотнул и передал. — Мне тут одна притча восточная припомнилась. Молодой император Поднебесного Китая тоже вот так вот захотел, внезапно: чтоб в государстве его закон стал — не как дышло, и чтоб подъячие разлюбили пирог горячий. И позвал он — как уж водится в ихних восточных притчах — мудреца-отшельника, по имени Ли Кван Юй: с чего, дескать, начать мне на сем поприще, старче? А тот и отвечает: для почину, Государь, повесь пяток ближников своих: и ты знаешь — за что, и сами они знают — за что, да и вся страна, в общем-то, тоже знает — за что…
— И что — император? — с неожиданным интересом откликнулся председатель Чрезвычайки, возвращая флягу.
— История умалчивает. Подозреваю, что как и всегда на том Востоке: притчи у них там замечательные, а вот чтоб руками чего сделать… В общем, иди работай!.. Да, кстати, — задумался вдруг он, — а где там этот… ну, гонец с письмом?
— В застенке, — удивился Малюта, — а где ж ему еще быть? Он ведь тому, похоже, не раб, а товарищ и друг…
— Выпусти немедля, — поморщился царь. — Прикажи накормить и спать уложить: ему с утра пораньше обратно еще скакать, с ответом.
— Ты… Ты ему еще и отвечать станешь, Государь?! Этому… этому…
— Отож! Зощетать мне слив — этого не дождетесь!
— Как ты сказал, Государь?
— Неважно. Ступай… Да, и — начразведки ко мне сюда, Басманова-младшенького: мыслишку одну обмозговать.
ДОКУМЕНТЫ — I
Андрюшенька, где же двадцать пять рублей?
Переписка Грозного с Курбским не дошла до нас в современных ей списках; однако обстоятельство это (довольно обычное для произведений средневековой литературы) не дает оснований сомневаться в ее подлинности.
Царю, Богом препрославленному, а на поверку самозванцем открывшемуся, и оттого ныне же за грехи наши ставшему супротивным, совесть имеющему прокаженную, какой не встретишь и у народов безбожных. И более говорить об этом всё по порядку запретил я языку моему, но из-за притеснений тягчайших от власти твоей и от великого горя сердечного дерзну сказать тебе хоть немногое.
Зачем, самозванец, сильных истребил, и воевод, дарованных тебе Богом для борьбы с врагами, различным казням предал, и на доброхотов твоих, душу свою за тебя положивших, неслыханные от начала мира муки, и смерти, и притеснения измыслил, оболгав православных в изменах и воровстве и в ином непотребстве и с усердием тщась свет во тьму обратить и сладкое назвать горьким, а горькое сладким? В чем же провинились перед тобой и чем прогневали тебя заступники христианские? Не отданы ли тебе Богом крепчайшие крепости немецкие благодаря мудрости и удали их? За это ли нам, несчастным, воздал, истребляя нас со всеми близкими нашими? И даже праги церковные их кровьми обагрил еси!
Или ты, самозванец, мнишь, что бессмертен, и впал в невиданную ересь, словно не предстоит тебе предстать пред неподкупным судией и надеждой христианской, богоначальным Иисусом, который придет вершить справедливый суд над Вселенной и уж тем более не минует гордых притеснителей и взыщет за все и мельчайшие прегрешения их, как вещают божественные слова? Это он, Христос мой, восседающий на престоле херувимском одесную величайшего из высших, — судия между тобой и мной.
Какого только зла и каких гонений от тебя не претерпел! И каких бед и напастей на меня не обрушил! И каких грехов и измен не возвел на меня! А всех причиненных тобой различных бед по порядку не могу и исчислить, ибо множество их и горем еще объята душа моя. Но под конец обо всём вместе скажу: всего лишен был! И воздал ты мне злом за добро мое и за любовь мою непримиримой ненавистью. Кровь моя, словно вода, пролитая за тебя, вопиет против тебя перед Богом моим. Бог читает в сердцах: я в уме своем постоянно размышлял, и совесть свою брал в свидетели, и искал, и в мыслях своих оглядывался на себя самого, и не понял, и не нашел — в чем же я перед тобой виноват и согрешил.
Полки твои водил и выступал с ними и никакого тебе бесчестия не принес, одни лишь победы пресветлые с помощью ангела Господня одерживал для твоей славы и никогда полков твоих не обратил спиной к чужим полкам, а, напротив, преславно одолевал на похвалу тебе. И все это не один год и не два, а в течение многих лет неустанно и терпеливо трудился в поте лица своего, так что мало мог видеть родителей своих, и с женой своей не бывал, и вдали от отечества своего находился, в самых дальних крепостях твоих против врагов твоих сражался и страдал от телесных мук, которым Господь мой Иисус Христос свидетель; особенно много ран получил от басурман в различных битвах, и все тело мое покрыто ранами. Но тебе, царь, до всего этого и дела нет.
Не думай, самозванец, и не помышляй в заблуждении своем, что мы уже погибли и истреблены тобою без вины и заточены и изгнаны несправедливо. Не радуйся этому, словно похваляясь этим: казненные тобой у престола Господня стоят, взывают об отомщении тебе, заточенные же и несправедливо отправленные тобой в изгнание взывают день и ночь к Богу, обличая тебя. Хотя и похваляешься ты постоянно в гордыне своей в этой временной и скоропреходящей жизни, измышляешь на людей христианских мучительнейшие казни, к тому же надругаясь над ангельским образом и попирая его, вместе со вторящими тебе льстецами и товарищами твоих пиров бесовских, единомышленниками твоими боярами, губящими душу твою и тело, которые детьми своими жертвуют, превзойдя в этом жрецов Крона. И обо всём этом здесь кончаю.
Писано на землях Московских, владении Государя моего царя Владимира, от коего надеюсь быть пожалован и утешен во всех печалях моих милостью его государевой, а особенно помощью Божьей.
Дезертиру Курбскому, холопу вора и самозванца Володьки Старицкого, коего ты раньше последними словами клял и в хвост и в гриву лупил, а ныне царем своим числишь и милостей от него предвкушаешь.
Ты, правда, «самозванцем» меня навеличиваешь, законного государя своего. Ох, не советую я тебе, Андрюшенька, разыгрывать эту масть со своего захода! Как же это ты, чистая душа, такому богопротивному самозванцу, как я, столько лет служил верой-правдой, и кровь за него лил, ведрами и кадушками, свою и чужую? Где же глаза твои были все эти годы?
Сам же, кстати, и пишешь, с забавною обмолвочкой: «Зачем, самозванец, сильных истребил, и воевод, дарованных тебе Богом для борьбы с врагами, различным казням предал?..» Стало быть, и сам Господь наш выходит у тебя слепошарым, коли самозванца во мне не разглядел, и воевод тех мне даровал… А ведь такое, Андрий, дело пахнет ересью отчасти — не находишь?
Но всё же писание твое велеречивое, Андрюшенька, мною принято и прочтено внимательно. И так тебе скажу. В самом деле, служил ты мне верно, крепости немецкие брал, в бою трусости не показывал, в дело первым шел и спиною к ворогу не поворачивался. Всё это я помню отлично и словом своим подтверждаю.
Вот только в твоем случае все деянья твои не в оправдание тебе идут, а как отягчающее обстоятельство. Почему это так, мы сейчас, с Божьей помощью, разъясним. И даже без латынщины, к коей ты, помнится, такую неприязнь испытываешь, что аж кушать не можешь. Я и русским простым языком владею довольно.
Начнем с простого, Андрюшенька. Ведомо ли тебе, что негоже путать свои амбары с государственными? А ты их путал раз за разом, и всё почему-то в одну сторону. Ежели по правде сказать — доходы, к тебе идущие, ты считал своими законными, а расходы списывал на счет государства и меня лично. На языке латинском, тебе нелюбезном, сие именуется «приватизация прибылей при национализации убытков». И вот что я тебе еще скажу: в европейских державах за одно за это можно на виселицу пожаловать, ибо дело то воровское.
Давай-ка освежим память твою, а то она у тебя, смотрю, дырявая. Тут помним, тут не помним, тут рыбу заворачиваем.
Чьими войсками воевал ты, воин храбрый? Воевал ты, Андрюшенька, не княжеской своей дружиною, а войском государственным. Люди, коих ты мановением длани командирской на смерть посылал, не токмо ведь в твоих вотчинах поверстаны, а и по всему государству Русскому. Кормил-поил ты их тоже не сам — казна моя их кормила-поила, оружие им в руки давала и жалованье платила. Скажешь, нет? Не скажешь, коли в тебе еще квартирует совесть и остатки страха Божьего.
И не надо мне тут вещать про «вековечный обычай воинский». Люди мои пребывают в воле моей, а не в воле прежних государей. Ежели тебе приятственнее порядки, что при великом князе Василии были, так ты князю Василию и служи. Что, помер князь? Так отправляйся за ним вослед, коли его так любишь. Только знай наперед, что и в Царствии Небесном, и в пекле, везде обычаи свои, а не князя Василия. Не хочешь к Василию? Служи мне, как я хочу, или не служи вовсе.
Итак, Андрюшенька, воевал ты силами государственными. Когда же одерживал какую победу, то внезапно, как некий оборотень в латах, становился лицом частным и никому ничем не обязанным. Всё захваченное считал ты своим, с бою взятым. Посему вывозил всё ценное в свои замки, не зная удержу и меры, подобно волку жадному с разинутой пастью. Брал ты крепости немецкие, да ты же их и грабил дотла, мне оставляя голые стены и ободранных людишек.
Ибо в лютости своей не щадил ты ни старого, ни малого, ни богатого, ни бедного. А скольких загубил ты и изувечил, выпытывая о захоронках со златом-каменьем, сплошь и рядом тебе лишь помстившихся? Мыслю, не назовешь ты числа их, ибо ты их не считал, а уж ближники твои и подавно не считали. И добро бы лишь о металле тленном шла речь! А сколько ты со своими присными ругались над девами невинными, женами честными, да и над отроками, коли уж на то пошло? Не щадили вы даже монашек, бесчестили невест Божьих. Скажи мне, воевода, какая стратегическая необходимость понуждала тебя похоть тешить и беса радовать?
Ты мне на это, знаю, скажешь, что война дело жестокое. Бывает, что и кони попирают и давят копытами нежные телеса младенцев, взрослые же мужи и жены еще большие муки приемлют. Оно и так, однако же к чему умножать зло, и без того страшное? Знаю, что ты скажешь: чтобы таким ужасным способом вознаградить воинов своих, которые кровь проливали. А я тебя вопрошу, уж не потому ли ты отдаешь воинам монашек на поругание, что воины твои в недолжном порядке содержатся и ни на пиво пенное, ни на девок полковых не имеют лишнего грошика? Не ты ли, прекрасный мой полководец, положенную им копейку медную клал в собственный карман? Или скажешь, что сие совершал Христос, «восседающий на престоле херувимском одесную величайшего из высших»? Ибо, кроме тебя и Христа нашего Бога, некому было задерживать положенное из казны жалованье солдатское, и о том мне доподлинно известно.
Но не только эти убытки я терпел с тебя, а и убытки иные, особенные, государевы убытки. Ибо после вышеназванных подвигов твоих умножалась в людях злоба. Да не на тебя, Андрюшенька, а на меня, царя Иоанна. Ибо люди вообще не любят, когда их завоевывают, однако ежели сие обходится без излишних убытков, то скоро смиряются. Недаром говорил некий муж италийский, именем Макиавелий, что люди скорее простят смерть отца, нежели потерю собственности. А вот ежели к той потере довесить еще и осквернение брачного ложа, и гибель малых детей, и пытания, что в душах произрастет? Сам то ведаешь: лютая ненависть. И обращена их ненависть на меня, царя Иоанна, поелику все думают, будто лютования твои от моего приказа исходят, ибо ты слуга мой.
Итак, ты получаешь за свои дела славу воинскую, а я обретаю ненависть новых подданных. Не напоминает ли это тебе, Андрюшенька, сказочку народную о вершках и корешках? И ужель почитаешь ты меня глупым медведем, коего обводит вокруг пальца ловкий мужик? Али опять на «стратегическую необходимость» речь переведешь?
Знаю и то, что ты на это скажешь. Дескать, не один ты так поступал, но и иные мужи ратные. Сие справедливо. Но ведь за такие как раз бесчинства я и предал казням воевод, их творивших — после предолгих увещеваний, заметь. И когда ты в послании своем мне же теми казнями еще и попенять тщишься — вспоминай-ка, Андрюшенька, здешнюю поговорку, про портки и крестик.
И на это у тебя найдется слово, мне уже ведомое. Скажешь ты, не смущаясь латынью, столь тебе нелюбезной: «Что дозволено Юпитеру, то недозволено быку», и что за великую храбрость твою и умение воинское надлежало тебя прощать и прощать. Никакоже! Именно в том и состоит страшнейшее твое злодейство и воровство. Ибо ты не только сам развратился, но и других развращал своими бесчинствами. Все видели, сколько ты крадешь, как наживаешься и как разбойничаешь, и что тебе всё это сходит с рук. И думали так: раз уж сам Курбский, воин славный и почитаемый лучшим из всех, так поступает, то и нам, грешным, сие незазорно!
Высоко вознесенный служит малым сим примером во всём, и в лучшем и в худшем. Причем лучшее трудно и тягостно, худшее же легко и приятно. Так что ты не единственно в том повинен, что сам воровал и лютовал, но и в том, что на такие дела совратил меньших, чем ты. Недаром же Господь наш Иисус Христос, коего ты через слово поминаешь всуе, говорил: «а иже аще соблазнит единого малых сих верующих в Мя, уне есть ему, да обесится жернов оселский на выи его, и потонет в пучине морстей». И вот за оный соблазн, тобою сеемый — гореть тебе, Андрюшенька, в геенне огненной.
Одно утешение: не в одиночестве ты будешь томиться в ней, ибо поджидают тебя те, кого ты ввел в грех и соблазн. В огне пребывают они и взывают из бездны, чтобы ты скорее приложился к ним. Возьмут они твою душу и примутся ее терзать, насмехаючись: что, брат Андрюша, где твои богатства великие? где одежды красные, в кои ты облекался? где брашна сладкие, коими ты хвалился? где честь твоя воинская, где лик твой гордый? Ныне же сядешь ты в смолу кипучую и вкусишь угольев горячих, ибо ты и себя погубил, и других вверг в погибель вечную!
А ведь облачен ты был в ризы сияющие, нетленные, сиречь в славу воинскую и мою дружбу. Эх, Андрюша, Андрюша… Здорового ты дурака свалял, братец ты мой!
Вот и приходится тебе сейчас, совесть свою дурманом опаивая, возводить на меня напраслину вовсе уж вздорную. Ведь ежели кто и «кровьми обагрил праги церковные» — так это ты со своими присными. «Мучеников за веру» же в сие время у нас как не было, так и нет — да и с чего б им взяться, при наших здешних законах? Или, скажешь, всё же есть? Тогда — имя, сестра, имя!
Да, и раз уж к слову пришлось. Помнишь ли, как одолжился ты у меня на той неделе двадцатью пятью рублями серебром, в зернь проигравшись в офицерском собрании, и божился вернуть назавтра? Ты ж, герой, у нас частенько, по причине широты души, пребываешь в положении безденежного дона, по-гишпански говоря… Андрюшенька, где же двадцать пять рублей? Ведь — долг чести, как-никак… В великом ты меня предал — это ладно, но ужели и в такой малости ты лжец и вор?
Дано во граде Пскове, в ставке командующего Восточным фронтом. Писано собственной рукою. Известный тебе Иоанн.
Славно, братцы,
Славно, братцы,
Славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря,
Рать любимая царя!
По исчислению папы Франциска 12 августа 1559 года.
Корчма Соломона Просовецкого на Литовской границе.
======================
Воевода
Князь Никита Серебряный
Сведения
Командование армией: 6 звезд
Возраст: 28 лет
Местонахождение: Ливония
Черты характера
Отважный командир («В бою мне некогда бояться картечи и ядер!» — Этому генералу часто доводилось скрестить шпагу с противником на поле боя: Боевой дух во время битвы +3)
Отец солдатам (Этот генерал, пожалуй, даже слишком много думает о своих солдатах; он не слишком активен в решении вопросов воинской дисциплины: Боевой дух во время битвы +1)
Прирожденный разведчик (Чувство местности дает определенное преимущество в определении места и времени сражения. Этот человек способен объехать всю округу и изучить множество мест, выбирая позицию для будущего сражения: Дистанция перемещения армии по стратегической карте +5 %)
Честный бой? («Зачем биться в чистом поле, если можно добиться своего хитростью и скрытностью?»: Возможность нападения из засады)
Вспомогательные персонажи
Траппер (Человек, который превосходно ориентируется в лесной глуши и которому ведомы все тайные тропы, легко зайдет в тыл к неприятелю: Командование во время засад +2)
Командир разведчиков («В этом человеке смелости больше, чем в целом полку драгунов!» На своем славном скакуне он в одиночку исследует вражескую территорию: Дистанция перемещения армии по стратегической карте +5 %)
Военный художник (Человек, умеющий нанести на карту все стратегически важные точки местности, способен проложить путь к победе: Дистанция перемещения армии по стратегической карте +5 %)
========================
Если и есть в этой чертовой Неметчине что-то хорошее, так вот оно, перед вами: пиво. Ну и местная закусь к нему — поджаренные ржаные гренки с чесночной присыпкой — нареканий тоже не вызывает… Ничего более фундаментального они заказывать не стали: начаться могло — в любую минуту и по любому сценарию.
— Никита Романович, а вам, говорят, довелось повоевать под ЕГО командой? И как оно?..
Серебряный с неудовольствием покосился на напарника, беспечно воздававшего дань темному, и перевел взгляд на страхующую пару своих бойцов в дальнем углу корчмы. Все они были в гражданке, причем одёжку себе те подобрали — что называется «с трупа сняли, кровь замыли»; эх, конспираторы…
Вопрос же, понятно, был задан о Курбском, и звучал он, по нынешнему времени, несколько двусмысленно. Впрочем, Пан-Станислав ничего такого в виду, конечно же, не имел — просто у юного партизана были неразрешимые проблемы по части понимания армейской субординации, да и вообще дисциплины. С лихвой окупаемые, правда, иными его достоинствами.
Сей студент Краковского университета достался им в качестве трофея (в несколько поврежденном виде…) в одной из прошлогодних стычек. Пленных партизан положено было сдавать малютиному ЧОНу — «частям особого назначения» (немцы, из которых по большей части формировались эти подразделения, называли их, на свой манер, «Sonderkommando»), но Серебряный, как и большинство воевод-фронтовиков, приказ тот тихо саботировал. Ну а поскольку как раз в предыдущей рекогносцировке он потерял своего штатного топографа, Пан-Станиславу, обладавшему необходимыми навыками, было предложено заместить вакантную должность — под слово чести. Школяр оказался весьма ценным для полка приобретением, а временами был просто незаменим — как вот сейчас.
— Да, имел удовольствие, — буркнул князь, внимательно изучая нетающий пенный сугроб в своей кружке; пена держалась со стойкостью тех, легендарных-старопрежних, ливонских рыцарей, а оставленный на ней, по местному обычаю, отпечаток-тест (Сокол-и-Колокол с его форменной пряжки) читался четко, будто на сургуче. — Под Кессом… хотя тебе это вряд ли что скажет.
— Говорят, он был храбрец…
— Да, этого у него не отнимешь. Хотя очень неплохо было бы и отнять чуток.
— Не понял… Для кого — неплохо?
— Для тех, кому свезло угодить под его командование. Людей ни хрена не бёрег, да еще и тем похвалялся: он-де почитает обходные маневры за трусость и атакует только в лоб, после всяческих «Иду на вы». Рыцарь, ага… — произносить вслух «Мясник грёбанный» он, понятно, не стал: не следует совсем уж подрывать у младших по званию уважение к командному составу, пусть даже и к перебежчику.
— А отчего он… ну, это… Как полагаете, Никита Романович?
«Азохен вэй», как выразился бы на этом месте здешний хозяин…
— Я полагаю — оттого что обнесли его тогда чарой с назначением на Генштаб, и должность та досталась Басманову. При том, что в штабной работе князь Андрий мало что не смыслил ни черта, так еще и тяги к этому делу не испытывал ни малейшей. Сам же всегда витийствовал: «Вся эта логистика-фигистика… Мне бы саблю да коня, и на линию огня!» Да и вообще, не нравилось ему тут у нас… — постарался он закруглить тему.
— Чем не нравилось? — студент прицепился как репей.
— Ну как тебе сказать… сложно это, — Серебряный поскреб в бороде. Объяснять поляку, чем природному русскому человеку может не нравиться Новгородчина, было не так-то просто.
Если уж честно, князь и сам временами сомневался. Не в Государе, само собой — Боже упаси! Было известно доподлинно, что царя Иоанна исцелил на последнем уже дыхании ангел Господень, и он же попутно наставил царя в делах государственных. Но больно уж хитровымудренными были царские деяния! Серебряному, человеку честному и прямому, было решительно непонятно, зачем нужно так цацкаться с побежденными, католиками-ливонцами, потрафляя их «правам и верованиям». Или вводить какое-то там «конституционное правление», на первый взгляд смахивавшее чуть ли не на извечный польский беспорядок. Или устраивать «временную столицу» в Иван-Городе — заместо чтоб въехать в Новгород на белом коне и занять местный кремль, как подобает Великому государю. Так что верить-то Государю Серебряный верил — но вот решения его понимал вовсе не всегда, и уж точно не сразу.
Однако «результат на лице»: семь лет уже прошло с той поры, как Москва отложилась от царя Иоанна и прокляла его имя — а сшитое им на живую нитку лоскутное государство из Новгородчины, Поморья и Ливонии даже не думает разваливаться. Новгородское Вече, выторговав себе вроде бы как все мыслимые вольности, раз за разом оказывается в положении сельского простофили, у которого ярмарочный фокусник — царь — извлекает из-за уха то монетку, то белого мыша. Нелепый псковский «боярский бунт», поднятый на немецкие деньги, и подавлять-то не пришлось: бунтовщиков перебили сами же псковитяне. Архиепископ Рижский ведет среди своей католической паствы умиротворяющую проповедь, повторяя на все лады «Non est enim potestas nisi a Deo» — разумно положив, что от добра добра не ищут; Святой Престол же ему в том ничуть не препятствует — ибо Папа рад-радешенек сделать ничего ему не стоящую гадость ненавистному германскому императору Фердинанду.
«Ливонский освободительный поход», затеянный поляками с литвинами в основном ради решения собственных внутренних нестроений, вместо маленькой победоносной войны обернулся грандиозным позорным разгромом — что, по чести говоря, было заслугой не столько русских воевод, сколько самогО короля Сигизмунда-Жигимонта, с его несравненными полководческими дарованиями. Горячие головы тогда призывали уже Иоанна вести победоносную армию прямо на Вильно, но тот — к крайней досаде Курбского — остановил войска на Двине, ограничившись захватом с ходу считавшейся неприступной немецкой твердыни Динабург-Двинск, после чего круто поворотил наступающую армию на восток и за считанные недели овладел двумя оставшимися почти без защиты «жемчужинами старорусского ожерелья» — Полоцком и Витебском. Полностью очистив, таким образом, от литвинов двинские берега и установив полный контроль над тем стратегическим водным рубежом, Государь, как рассказывают, оглядел штабную карту земель Литовской Руси, лежащих по ту сторону Двины, и, покачав головою, выдал очередную свою историческую фразу: «Нет, откусить-то, может, и откусим, но вот прожевать — точно не прожуём!»
Восточный же фронт всё это время успешно сдерживает напор московитов — изматывая врага гибкой эшелонированной обороной и нанося успешные контрудары. Обо всём этом яркими словами повествовало популярное в народе «Сказание о Давиде и троих Голиафах»; под Голиафами там подразумевались Московия и Польша с Литвой, а под Давидом — Господин Великий Новгород. Сказание официально считалось плодом стихийного творчества народных масс, но так-то все думали, что написал его сам Государь, на досуге, а потом распространил в войсках для укрепления боевого духа.
Бывало и вовсе странное. Князь хорошо помнил, к примеру, собственное тягостное недоумение, когда Государь, прямо сразу на возрожденном Вече, провозгласил: «Новгородские ушкуйники — вот кто сохранил для нас под ордынским пеплом искру истинного варяжского духа. И Господом нашим клянусь: из искры сей возгорится пламя, в коем сгорят дотла и московские ханы, и тевтонские крестоносцы!» Ибо Серебряный-то, как человек военный, отлично понимал цену той «вольнице» и тем разбойным ватагам под парусом — в смысле их реальной боеспособности в сравнении с регулярной армией. И ведь второй раз — на те же грабли:
Не быть ни вечу, ни посаднику,
все нынче вровень, — на века…
И пусть осудят внуки-правнуки.
Не объяснять же дуракам…
Кто волю ценит слишком дорого,
тот, право слово, бестолков:
ведь не свобода бьется с ворогом,
а сила княжеских полков!
Но однако ж вышло-то опять по Иоаннову! Никто и глазом не успел моргнуть, как взявшаяся будто ниоткуда частная армия новгородских купцов с налета взяла Вятку, провозгласив «реставрацию Вятской вечевой республики», и теперь, с той базы, стремительно покоряет Урал, где от одних лишь ужЕ разведанных подземных богатств голова идет крУгом. На Балтике эти же ребята вполне успешно ратоборствовуют с пиратами, препятствующими новгородской морской торговле. А на чье-то жалобное замечание: «Но ведь они же и сами пираты!», Государь лишь усмехнулся: «Пираты? Вы так говорите, будто это что-то плохое. Великие морские державы Гишпания и Британия — нам в образец!»
В общем, государевы придумки, при всей их кажущейся странности, раз за разом шли на пользу делу — никуда не денешься. Ну а в последние годы в стране явно наметилось то, что заморские гости уважительно именовали повышательным трендом. То бишь — у государства завелись деньги, и тратило оно их с толком. В смысле — на нужды армии: уж это-то Серебряный знал доподлинно и всячески одобрял. Новые пушки были лучше московских, не говоря уж о польских. Жалованье и снабжение — с той поры, как в рамках «Чистых рук» вешать стали не только самих интендантов, но и старших над ними воевод — поступало в войска регулярно и в срок. Начали строительство современного военного флота — «Нэйви», как его всё чаще называли вслед за приглашенными на русскую службу английскими и голландскими корабелами.
То есть всё вроде бы делалось правильно и успешно — и вместе с тем как-то… нет, не то, чтоб не так, а… Взять вот, для примера, те же «Чистые руки» с тамошним «Закон один для всех»: звучит-то красиво, спору нет — типа «Несть ни эллина, ни иудея» — но с другого-то конца ежели поглядеть…
— А — Басманов? — снова вопросил польский вьюноша. Видно, устал ждать ответа на предыдущий вопрос и решил задать новый.
— Что — «Басманов»?
— Джуниор, я имею в виду. Его вы тоже знавали?
Этот вопрос воеводе не понравился совсем: парень был приметлив и вполне мог выстроить уже связь между визитами в полк крайне немногословных людей в гражданском (но с выправкой) и следовавшими вскоре затем операциями на той стороне. Один из таких людей, кстати, должен как раз в эти минуты куковать под дождем в густо заросшей орешником лощине в полуверсте отсюда, ожидая результатов их визита в хитрую корчму Соломона Просовецкого… Уходить от ответа, впрочем, было еще хуже.
— Знавал, конечно: в те стародавние времена, когда он еще командовал разведкой нашего корпуса. А что?
— А правда, что он… того? Ну… из этих?
— Понятия не имею, — равнодушно пожал плечами Серебряный. — Командиром он показал себя отличным, а по этой части я с ним, как ты догадываешься, дЕла не имел… Да и тебе — не всё ли равно? Тебя ж, небось, никто с ним в баню ходить не приневоливает.
— Да и кстати, — рассмеялся тут он, — всё это, скорее всего, вообще чепуха, слух, родившийся из его собственной дежурной шуточки: дескать, ЭТО — единственный способ внедриться в английскую разведку.
— А! Я-то всё удивляюсь — почему у него прозвище английское?
Серебряный же тем временем мысленно прикусил себе язык: а откуда, интересно, нынешнему шефу секретной службы «в те стародавние времена», когда тот еще командовал фронтовой разведкой, было знать о нравах британских коллег? И если Пан-Станислав…
Однако додумать эту мысль (а Пан-Станислав — задать естественный уточняющий вопрос) он не успел: началось!
В дверях корчмы показался связной, знакомый им по прошлым переговорам — долговязый бродяга с сабельным шрамом на щеке, чьи нищенские лохмотья смотрелись ничуть не натуральнее крестьянских армяков его собственных бойцов. Нарушая все правила конспирации, он двинулся прямиком к их столу, бросив на ходу корчмарю пару фраз по-польски, от которых тот резко посерьезнел. «Давай-ка включайся!» — скомандовал Серебряный Пан-Станиславу; польский он разумел, но для серьезных случаев предпочитал переводчика.
— В лесу чекисты, князь, зондеркоманда. Как это понимать?
— Как утечку, а как еще?! Ах ты, ёлкин пень… Но, может — случайный патруль?
— Не похоже, совсем: передвигаются скрытно, соблюдая маскировку.
— Сколько их?
— Я близко разглядел троих, но их точно больше.
— Рандеву переносим, стало быть…
— Еще бы! Но вам — срочное письмецо в конверте, держите.
На сложенном вчетверо клочке пергамента четким угловатым почерком графа Тадеуша значилось по русски «Князю Никите». То, что послание передано вот так, напрямую, причем невзирая на шмыгающих по окрестному лесу чекистов, означало, что дело безотлагательное — и человек из басмановской разведслужбы, стало быть, не просто так конспиративно мокнет в тех кустах орешника, рискуя попасться в лапы и партизан, и малютиной зондеркоманды…
«Благородный разбойник» граф Тадеуш Витковский контролировал Нейтралку — довольно приличный кусок «ничейной земли» на стыке трех границ: Ливонии, Московии и Литвы. Выстоять в честнОм бою с армиями тех перманентно воюющих между собой «великих держав» графовы вольные стрелки, разумеется, не могли, но вот устроить веселую жизнь их тылам и коммуникациям — запросто, так что на Нейралку ту все, не сговариваясь, махнули рукой и старались без нужды туда не лезть: «Это, панове, как стричь свинью: визгу много, а шерсти чуть».
Мелкие стычки с вольными стрелками, выбиравшимися временами на отхожий промысел «за кордон», случались (это дело житейское), но обе стороны вели себя в рамках приличий и воинской этики. Граф не страшился лично участвовать во всегда рискованных секретных переговорах о выкупе и обмене своих людей; тогда и познакомились, проникнувшись взаимным уважением. А поскольку такого рода негоции были сугубо незаконны и пахли трибуналом, и их приходилось секретить прежде всего от своих, Басманов-Джуниор, которого с Серебряным связывали доверительные личные отношения еще со времен той самой совместной службы во 2-м Корпусе, решил воспользоваться теми несанкционированными контактами как прикрытием для несанкционированных же («Семь бед — один ответ»…) агентурно-оперативных комбинаций своей собственной Службы. В многотайные дела начразведки князь, разумеется, старался не вникать («Меньше знаешь — крепче спишь») и ни на шаг не выходил за границы отведенной ему роли «дупла для записочек».
— Ладно, отбой. Передавайте Графу, что все ваши люди в добром здравии; пока.
— Ваши тоже, князь. И тоже — пока. До связи!
Бродяга двинулся прочь, тихо справился о чем-то у корчмаря (тот отрицательно мотнул головой) и исчез за дверьми. Серебряный подал уже своим условный сигнал «Уходим, резко!», но тут снаружи заорали: «Хальт!», тут же по-русски: «Стоять! Стой, с-сука!!!» — и два выстрела, с интервалом секунд пять: в угон, надо полагать.
Да-а… Вот уж свезло — так свезло… Сбоку глухо щелкнуло: Пан-Станислав взвел прямо за пазухой курок пистоли.
Дверь распахнулась настежь, едва не слетев с петель, и в помещение повалили черные епанчи с нашивкой зиг-руны на левом отвороте — стилизованное «S». Передний скомандовал железным голосом: «Всем оставаться на местах, руки держать на виду!» и повторил по-польски: «Nie rusza? si??apy na wierzchu!» Серебряный успел было подумать, что если связному посчастливится уйти, у них всё же останется шанс выкрутиться без пролития крови — но нет, сегодня точно был не их день: двое черных втащили под микитки раненого бродягу с бессильно поникшей головой и победно швырнули свою добычу к ногам старшего.
ЧОНовский лейтенант (штурмфюрер по-ихнему) брезгливо потыкал в раненого носком сапога и, видимо найдя того непригодным для немедленного допроса, обратился к хозяину:
— Эй, корчмарь! С кем он сидел за столом? Говори быстро, если не хочешь умереть плохой смертью!
Ага, значит утечка всё-таки у тех, а не у нас…
— Ни с кем, ваше благородие. Зашел, спросил чарку согревательного, прямо у стойки — и сразу назад. Торопился, по всему видать.
— А ну-ка покажи монету, какой он расплатился!
Корчмарь, чуть помедлив, извлек из поясного кошелька мелкую денюжку. Серебряный со своего места мог хорошо ее разглядеть: новгородский алтын, их собственный. Черт, прокололся Просовецкий, и на старуху бывает проруха…
— Не, не принимается! Подумай-ка еще разок. И сдается мне, что если подвесить тебя за пейсы над угольками из вон того очага, это разом освежит твою память!
Ну-ну… Штурмфюрер явно был новичком и из нездешних, так что в местной специфике ни хрена не петрил. Если бы старика Просовецкого можно было закошмарить такими незатейливыми наездами, черта с два он продержался бы два десятка лет на рискованной и многодоходной должности содержателя хитрой корчмы…
Чекист же между тем, отвернувшись от стойки, оглядывал публику. Его изучающий взор скользнул по Серебряному, двинулся было дальше — но вдруг замер и резко дернулся обратно.
— Так-так-так… Чем дальше в лес, тем толще партизаны! — торжествующе объявил он; вид у него при этом был такой, словно внезапно он, охотник, при самой дороге увидел зайца. — Воевода! Чому ж це вы без погон? Курбского за образец себе берем — в Москву, в Москву?..
— Дурак ты, братец… — печально констатировал Серебряный. Дело и исходно-то складывалось скверно (разведотдел, разумеется, покрывать его не станет ни при какой погоде и от всего отопрется: «Я не я и лошадь не моя»), а уж письмецу в конверте, объявившемуся в его кармане, в руки людей Малюты попадать не следовало ни при каких обстоятельствах. Ни при каких — так что теперь только «острие против острия»… — Не буди лихо, пока оно тихо, штурм — езжай своей дорогой!
Сакраментальное «Слово и дело Государево!» было уже произнесено, и вот-вот должно было прозвучать «Вяжи его!» Ну-ка прикинем еще раз расстановку сил: их шестеро против нас, четверых — но расположились они на редкость бестолково, ибо двоих наших у себя в тылу так и не распознали и опасности оттуда не ждут. Разделенные силы, как сейчас у нас — недостаток в обороне, но достоинство в атаке, это азы тактики; ну, стало быть — нападаем первыми, с двух направлений.
Во «второй двойке» были люди опытные, побывавшие во множестве переделок: Михайло Затевахин, лесовик со Смоленщины, способный даже в полнолуние провести разведгруппу прямо сквозь расположение вражеского полка, и боярский сын Феоктист — герой одиночных рекогносцировок. Вот и сейчас они не подвели — заблажили на два голоса: «Ой, шо ща будет! Ховайся, робяты!» и испуганно юркнули под стол. Хохот черных был громок, но прозвучавшие из под стола выстрелы — всяко громче… Почти в упор, по ногам — тут хорошо бы всё-таки обойтись без смертоубийства.
Спустя считанные секунды двое черных корчились на полу (у одного, похоже, повреждено колено); четверо остатних сгрудились у стойки, бросая ошеломленные взгляды то на «вторую двойку», вооружившуюся уже оброненными бердышами раненых и перекрывшую путь к дверям, то на черные зрачки четырех пистольных дул, мрачно разглядывающие их из-за столика Серебряного с Пан-Станиславом: последняя аглицая модель, фирмы «Кузнец Вессон», компактная и небывало надежная. Уложить их сейчас всех, одним залпом, не составило бы труда, но князь вместо того попытался воззвать к разуму:
— Бог свидетель, штурм, я тебя предупреждал: не ищи приключений на собственную задницу! А теперь — забирайте своих раненых и проваливайте!
Чекист, однако, был — кто угодно, но только не трус, а оставшиеся при нем бойцы оказались немцами, «людьми дисциплины и приказа»; к взаимному несчастью… И когда пошло реальное рубилово, Серебряный успел подумать с отстраненностью, не оставлявшей его весь этот вечер: «А хорошо, что я без сабли: мог ведь нарушить заповедь „Не обнажай в корчмах“…»
Дождь полил с новой силой, превращая ранние сумерки в поздние. Серебряный медленно поднялся с колен, перекрестив отошедшего Феоктиста, «героя одиночных рекогносцировок», и окинул взором поляну перед корчмой, оценивая масштабы катастрофы. Матч между командами «Сокол-и-Колокол» и «Зиг-руна» завершился предсказуемо: счет по убитым — 3:1, ранены же — все оставшиеся.
Более-менее оклемавшийся связной с Паном-Станиславом были уже верхами; в седлах, ясное дело, оба держались с превеликим трудом.
— Дорогу показывать сумеешь?
Связной кивнул.
— Ну вот, студент, закончилась твоя служба, — воевода пожал руку своего нештатного топографа — левую, цЕлую. — Давай к своим, авось не обидят.
— Я же слово чести дал, Никита Романович!
— Не дурИ. Дело наше — и так дрянь, и ты нам сейчас — одно сплошное осложнение. А слово чести ты давал не державе Новгородской, а мне лично, я же тебя от него и освобождаю. Всё, трогайте!
Чернобородый здоровяк Затевахин — этот отделался парой царапин — стащил уже тем временем всю зондеркоманду — и раненых, и трупы — в сенной сарай, от глаз подалее.
— Ну что, воевода — кончаем их и уходим? Спишем на партизан и концы в воду…
— Нет.
— Ежели тебе руки пачкать неохота, Никита Романыч — сходи вон пока за угол, отлить. А я сам всё сделаю, возьму грех на душу.
— Нет. Они — свои. Какие ни есть — а свои.
— Да какие они, к дьяволу, «свои», воевода, опомнись! Кому — свои?
— Одному с нами государю присягали — значит, свои. Точка.
— Ну, ежели они тебе свои, Никита Романыч — значит, я тебе не свой. Троих чекистов грохнуть — это петля, без вариантов… если ты еще до той петли доживешь, в Малютиных-то подвалах. Прости, воевода, но в таком разе моя служба тоже закончилась: мы за тобой, сам знаешь, в огонь и в воду — но всё ж таки не прямиком на виселицу…
— Верное решение, сержант, — вздохнул Серебряный. — Двигай следом за теми, пока далеко не отъехали: у Графа всяких принимают, а уж тебя-то, с твоим послужным списком… Только слышь — Феоктиста с собой прихвати: похоронишь там по-людски, с попом и всеми делами.
— А… а вы как же, Никита Романович?
— У меня еще дела тут есть — срочные-неотложные. А дальше — видно будет…
Когда он приблизился с ножом в руке к связанному штурмфюреру, тот дернулся и прохрипел:
— Ну, давай! Только тебе всё равно не жить: Григорий Лукьяныч тебя и под землей сыщет, даже не сумлевайся!
— Да я и не сумлеваюсь, — поморщился воевода. — Вот, гляди: нож я втыкаю в притолоку; полагаю, где-нибудь за четверть часа вы — втроем — до него уж как-нибудь докарабкаетесь, и от веревок избавитесь… Извиняй уж, штурм, что так вышло: дружественный огонь, будь он неладен. Но я ведь тебя честно предупредил!..
Чекист некоторое время молчал, а потом сообщил:
— Ты меня убить хотел. Я тебе это запомню.
— Не убил ведь.
— Да, не убил… Это я тоже запомню.
Условный свист — длинный и два коротких — Серебряный повторял на подходе к заветной лощине трижды: не хватает еще только заполучить пулю из тех кустов — там-то человек тоже на нервах. Достойное вышло бы завершение нынешней эскапады… Так что когда на тропе возникла размытая сумерками тень, он испытал изрядное облегчение.
— Что там за стрельба? — поинтересовался оперативник, бережно убирая послание в непромокаемый мешочек за пазухой.
— Случайно нарвались на зондеркоманду. Вернее сказать, они на нас — ну и вышло «мужик медведя поймал».
— И как?..
— Убитые и раненые — с обеих сторон. Боюсь, Граф все контакты с нами временно заморозит.
— Скверно… Свидетелей ваших похождений, надеюсь, не осталось?
— Очень даже осталось: трое раненых чекистов.
— И вы их не?.. — у оперативника, похоже, просто не нашлось цензурных слов. — Вы в своем ли уме?!
— С вашей, профессиональной, точки зрения — вероятно да. Говорят, на вашем сленге такого рода ликвидации своих называют «басманное правосудие» — так вот я, как простой армейский сапог, не по этому делу, уж извините…
Человек Басманова некоторое время обдумывал ситуацию, а потом решительно скомандовал:
— Поехали. Федор Алексеич тут недалече — в паре часов: лично командует операцией. Дальше пускай решает сам. Но уж Малюте-то мы вас не отдадим ни в коем разе!
«Начразведки лично, на месте, руководит полевой операцией? Однако… — только и подумал он. — Письмецо-то, видать — ох, не простое… Так что посул „уж Малюте-то мы вас не отдадим ни в коем разе“ можно понять очень по-разному…»
— …То есть вы больше года тщательнейшим образом готовили операцию — а потом буквально за один день всё переиграли и учинили сей экспромт?!
— Да, Государь. Это неповторимое сочетание случайностей, нам сам собою выпал тот самый «один шанс на тысячу». Не воспользоваться им было бы смертным грехом — фортуна навсегда отворачивается от тех, кто отвергает такие ее дары.
— Это даже не авантюра, Федор Алексеевич, а… слов не подберу! Отправлять на ту сторону человека без минимальной подготовки, да еще и с такой нарочитой фамилией — Серебряный…
— В том-то и смысл, Государь!
— Ну-ка, объяснитесь.
— Слушаюсь…
И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный сидит воевода,
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает;
Недаром дивится литовский народ,
И ходят их головы кругом…
По исчислению папы Франциска 21 августа 1559.
Литва, Бонч-Бруевичи. База вольных стрелков графа Витковского.
Хороший напиток — старка; впрочем, зубровка не хуже; понимают здешние в этом деле, что да, то да. Перебежчику же — по его понятиям — надлежало топить укоризны своей совести именно в крепких напитках, и вообще всячески завивать горе веревочкой. Что иногда чревато последствиями…
— Ну вот… — вздох ее был глубок как омут. — Хороший мой…
— Ну вот, хорошая моя!
Она тихонько засмеялась в ответ, не размыкая объятий, а ему припомнилась неведомо отчего печальная история другого князя, Телепнева-Овчины-Оболенского:
О том обычно говорить неловко, —
по-своему любой мужчина слаб:
зачем тебе прекрасная литовка,
иль мало на Руси цветущих баб?
Цветут они в России повсеместно,
В которую ни загляни дыру.
Понятно, переспать с царицей лестно, —
а ну как не проснешься поутру?
Но вот — проснулся; и не только проснулся…
— Решительная ты барышня, как я погляжу!
— Любимый дядюшка Тадеуш всю жизнь меня баловал: надеялся воспитать из меня настоящую разбойницу. И, по-моему, получилось.
— О, да!
Прекрасная литовка была даже как-то пугающе в его вкусе, во всех смыслах — кажется, это называют идеал? И если б он сейчас принадлежал себе… — стоп! не надо об этом, даже с самим собой.
— Но однако ж и старка твоего братца весьма поспешествовала, согласись…
Чистая правда: связной со шрамом, оказавшийся племянником графа Тадеуша, почел долгом чести проставиться своему спасителю бочонком этого божественного напитка — ну и имел неосторожность представить того своей вдовой сестре Ирине.
— У вас тут, сказывают, есть обычай: когда у шляхтича рождается дочка, он зарывает в саду под вишней дубовый бочонок со старкой, предназначенный к распитию на ее свадьбе. А поскольку долго ждать шляхтичам обычно невмоготу, дочек тех норовят выпихнуть замуж — чем раньше, тем лучше. Это уж не твой ли бочонок мы давеча дегустировали с Витольдом?
— Увы мне — мой бочонок осушили в незапамятные уже времена. И да — первый раз меня выдали замуж в пятнадцать. А к семнадцати — я в первый раз овдовела: у нас, в приграничье, с этим делом быстро.
— Прости дурака.
— Да что ж тут прощать-то? Это жизнь…
— Послушай… Я иногда болтаю во сне… Я ничего такого не?..
— Если тебя интересует, не называл ли ты меня спросонья ласковыми именами каких-то предыдущих своих женщин — нет, не называл, — опять рассмеялась она. — Но пару раз и вправду начинал что-то бормотать: какие-то цифры… или даты… Да что с тобою, хороший мой?
— Ничего. А что такое?
— Ты вдруг стал… как каменный. Я что-то сказала не так? или сделала?
— Да нет, — соврал он, — просто лег плохо.
— Рану твою растревожили?
— Чуток. Не бери в голову — и чтоб мне всю жизнь вот так вот растревоживали!
В окошко осторожно постучали.
— Ну их всех в пень! — прошептала ему на ухо Ирина. — Нету нас тут, правда?
— Ага! Мы сейчас возлежим в Эдемском саду… объевшись яблок. А что не зъили, то понадкусали.
Стук повторился — уже настойчивей.
Ирина выругалась — кратко, энергично и образно, как и надлежит настоящей разбойнице, — и нашарила за изголовьем сброшенную сорочку:
— Ты лежи — я сейчас. И продолжим!
Господи боже, что я творю, безнадежно подумал он, тщетно пытаясь укрыться от недоутопленной в старке совести в темноте за сомкнутыми веками.
— Эй! — окликнули извне. — А как я тебе при солнышке?
В косом утреннем луче, падающем из низкого оконца, перед ним предстала беломраморная италийская статуя — из тех, что ему довелось повидать в Риге, и на которые категорически противопоказано глазеть солдатам. Только вот не бывает у статуй такого восхитительного солнечно-золотистого пушка под мышками, а здесь можно было зарыться в него, и снова вдохнуть ее запах, и снова сойти от него с ума.
Да! Да!! Да!!! Да! — Да! — Да! — Да! — Да! — Да! — Да! Да. Да…
— А можно мне чуток покапризничать, хороший мой?
— Да можно и не чуток, хорошая моя!
— Там на столе, за печью, ендова с квасом. Пить хочется ужасно, а встать уже сил никаких нету.
— Эх, жаль, что квас тот не охраняет какой-нибудь Змей-Горыныч, или хотя бы сорок разбойников! — ухмыльнулся он, натягивая подобранные с полу портки (ибо лицезрение обнаженной девушки и голого мужика — вещи сугубо разные).
— Там, кстати, на столе еще и записка, это ж как раз тебе принесли. Пан Григорий кланяется и просит заглянуть, как улучишь минутку.
О-па! — вот ведь накликал… Или наоборот — ему реально свезло? Ведь не покинь он сейчас ее объятия, отправляясь за той ендовой — и она опять, как перед тем, безошибочно ощутила бы чудесным, любящим своим телом: что-то не так! Григорий Горчилич по кличке Горыныч, родственник и правая рука Графа, ведавший у того разведкой и контрразведкой, слыл весьма проницательным человеком, так что вежливый вызов к нему мог кончиться очень по-всякому.
На крылечке избы, где квартировал Горыныч, двое его подчиненных играли в «камень-ножницы-бумагу»: скорость реакции обоих впечатляла.
— У себя? — поинтересовался Серебряный после обмена приветственными кивками.
— Проходи. Ждет.
Тут как раз замаячил в дверях и сам ящер:
— Ого! — залюбовался он князевой персидской саблей: косые солнечные лучи, зажигая рубины на ножнах, облекали ее сплошным огненным ореолом. — Не позволите ль наконец разглядеть вблизи вашу прелесть?
— Сделайте одолжение, — усмехнулся князь, расстегивая перевязь; приказ «Сдать оружие» был отдан во вполне корректной форме.
— Да, убедительно, — вынес экспертное заключение контрразведчик, примерив рукоять к ладони и полюбовавшись морозными узорами на дамасском клинке. С затаенным вздохом вернул чудо-оружие хозяину и сделал знак: давай, мол, за мной.
— В каком смысле — убедительно? — поинтересовался князь, проходя следом за ним в горницу.
— В том, что за эдакой штукенцией и впрямь можно было вернуться, рискнув башкой. Я бы, пожалуй, рискнул!
Уселся за колченогим столом с лукошком ягод посередке, сделал приглашающий жест — «Присоединяйтесь, князь, присоединяйтесь!» — и произнес со всей задушевностью:
— Никита Романович, вы шпион?
— Шпион — слишком емкое понятие, — пожал плечами Серебряный, устроившись на скамье напротив и выбирая в лукошке ягодку порумяней. — Послушайте, а выпить у вас не найдется? А то башка трещит со вчерашнего…
— Вон там крынка с квасом, угощайтесь. А вот крепкие напитки вам сегодня противопоказаны.
— Шпионам не положено? — ухмыльнулся князь-перебежчик.
— Послушайте, Серебряный, — хмуро и уже без показного дружелюбия откликнулся контрразведчик. — Ваша история настолько смахивает на сляпанную второпях, на коленке, легенду для инфильтрации, что просто не может ею быть: я слишком уважаю для того коллегу Джуниора. Да к тому же еще и ваша репутация тут, в приграничье: я не верю, что вы позволили убить своего человека, этого самого Феоктиста, ради придания достоверности инсценировке — а вот в такую дурь, как недоликвидированные вами чекисты, верю как раз вполне. Рассказы всех участников того побоища в корчме — и наших, и вашего Затевахина — совпадают… ну, совпадают с такими расхождениями, без которых это было бы как раз подозрительно. Единственный темный момент — куда и зачем вы тогда подевались сразу после, почти на сутки. Однако тайное возвращение в расположение полка за такой саблей, как эта — сумасшествие как раз в вашем духе… Наградная?
— Угу. Из собственных рук комкора Курбского, за Кесс.
— Символичненько…
— Вот именно. Надо было еще полковую казну с собой прихватить. А то сбежал вот в чем был, с саблей и парой пистолей.
— А вот это как раз было бы явным перебором! — возразил контрразведчик. — Я ж говорю — репутация… В общем, я совсем уж было поверил, что никакого двойного дна в вашей печальной истории нет: превратности войны. Но…
Возникла пауза.
— Но я, тем не менее, сижу сейчас с вами один на один и при оружии, — терпеливо переждав ту паузу, прервал ее князь. — Так в чем состоит ваше «но»?
— В том, что вами как-то очень уж интересуются по обе стороны границы. Новгородцы вот предложили нам с графом сотню золотых за вашу голову; это очень много. А знаете, сколько за живого?
— В пОлтора больше? Вдвое?
— Так вот, нет: ровно столько же.
— Странно…
— Почему? Им нужно ваше молчание — и ничего кроме.
— Странно, что Малюта так расщедрился…
— Малюта хоть и объявил вас в розыск, но головы ваши оценил в стандартные копейки. А ту груду золота сулит — Джуниор.
— Ка-ак? — изображать изумление князю не было нужды: ни о чем подобном в те «почти сутки после» и речи не было.
— Да вот так: новгородская разведслужба, очевидным образом, считает вас обладателем каких-то своих топ-секретов и не постоит за ценой, чтобы заткнуть вам рот — любым способом.
— Спасибо за предупреждение… Знать бы еще самому, каких ихних секретных репьев я ненароком нацеплял себе на штаны. Х-холера Ясна, что вообще может знать об этих делах армейский сапог, даже если его поиспользовали пару-тройку раз как «дупло для записочек»?..
— Для вас сейчас это уже несущественно: решение по вам в Иван-городе уже принято, а рыбка задом не плывет. Граф считает себя вашим должником — за Витольда, да и вообще почел бы такую сделку за бесчестье; однако сотня золотых — для здешних мест целое состояние, народ у нас тут шатается очень разный, а приставить к вам охрану мы, разумеется, не можем.
— Вы полагаете меня неспособным даже позаботиться о собственной безопасности? — светским тоном осведомился князь.
— О собственной-то — пожалуй да, но вот о безопасности оказавшейся рядышком влюбленной барышни — не факт. Если же барышня та ненароком попадет под разлёт осколков — отношение к вам со стороны Графа может поменяться самым решительным образом. Я достаточно ясно выразил свою мысль?
— Более чем, — криво усмехнулся Серебряный. — У меня даже мелькнуло на миг подозрение: а вправду ль моя голова оценена? Или кое-кто намекает, что мое присутствие тут расстраивает кое-чьи матримониальные планы?
— Нет, князь. Слово чести: нет. А если вдруг вам этого слова недостаточно — нам придется сравнить наши сабли не по убранству ножен, а по заточке клинков.
— Примите мои извинения, пан Григорий, за неудачную шутку.
— Извинения приняты, Никита Романович. Но предостережение мое остается в силе.
— Ясно. Мое присутствие, стало быть, сделалось несколько обременительным для хозяев… А что вы там давеча говорили насчет «по обе стороны границы»?
— Ну, мимо внимания московских коллег Джуниора не прошел такой аттракцион невиданной щедрости, с кучей золота за голову простого, как вы изволили заметить, «армейского сапога». Сегодня на закате их человек будет ждать вас с лодкой в тальниках на нашем берегу Пышмы — под мои гарантии безопасности для вас обоих. Советую вам рассмотреть их торговые предложения со всей серьезностью — исходя из того, что вы случайно вступили в обладание каким-то очень ценным, но очень токсичным товаром; и явно скоропортящимся, в добавок. Мои ребята, с кем вы давеча повстречались на крыльце, вас как раз и проводят.
Серебряный некоторое время сосредоточенно выбирал ягодку в лукошке, стараясь не встретиться взглядом со Змеем. Пока всё идет… нет, даже молчать с самим собой на эту тему не стОит.
— Ладно, — с показным смирением подытожил он. — Поскольку я сюда, по всему видать, уже не вернусь, надо бы сходить забрать вторую половину моего невеликого имущества.
— Если вы о своих аглицких пистолях, — холодно откликнулся контрразведчик, — это уже сделано.
По его оклику тут же возник в дверях старшой из «привратников», с обеими кобурами через плечо.
— Вы хотите сказать, — нейтральным тоном осведомился князь, — что нам не позволят даже проститься?
— Увы! — развел руками «правая рука Графа». — «Настоящие разбойницы» имеют как наклонность к необдуманным поступкам, так и широкие возможности их совершать. Впрочем, вот, — с этими словами он пошарил где-то за спиной, и на столе появились перо с чернильницей и клочок пергамента. — Пишите: она грамотная, если что. Это всё, что я могу для вас сделать.
Черт его знает — может, так всё и к лучшему, а? Что тут вообще скажешь, двумя-то словами: «Жди меня, и я вернусь», ага, или «Прости и забудь» — тьфу… Поразмыслил еще пару секунд, прислушавшись к себе и к ней — как она ему представлялась, и решительно начертал: «Помолись за меня, хорошая моя!» Засим встал из-за стола, перекрестясь на красный угол:
— Ну так что — по коням?
Вечерний туман вовсю уже затягивал понизу тальники, но князевы провожатые нашарили тропку безошибочно: чувствуется, хаживали тут не раз и не два.
— Вон они! — прошептал направляющий, скомандовав поднятой ладонью «стоп».
— У костерка греются? — Серебряный ощутил внезапный озноб: то ли от наползающей с реки промозглости, то ли от какого-то скверного предчувствия.
— Не, костерок как раз для отвода глаз. А москаль — вон он, между во-он теми двумя вётлами, ближе к правой. Один, как и уговорено. Видишь его?
— Теперь — да.
Темный силуэт, неразличимый доселе, отделился от древесного ствола и шагнул на заснеженную туманом тропинку меж черными глыбами кустов.
— Второй должен быть при лодке. Всё, ступай, князь. Мы страхуем отсюда — в случ-чо. С богом!
Он прошел почти полдороги, когда ощущение «Что-то не так!» сделалось столь явственным, что последовавший мгновение спустя условленный свист сзади и окрик: «Шухер! Ховайся в тальник!» в общем-то даже не застали его врасплох. Крик тот оборвался хрипом, который опытное ухо не перепутает ни с чем; москаль же, с которым они почти уже сошлись, в свой черед заорал, полуобернувшись: «Подстава! Уходим!», сунул было руку за пазуху, и вдруг опрокинулся навзничь — да так, что тоже не перепутаешь, а затем удар, швырнувший наземь и его самого, дал ответ на уже сформулированный им вопрос: «Почему же всё так бесшумно-то? — Да потому что — арбалеты!» Болт угодил ему в то самое правое плечо, царапнутое в корчме, и боль — слава те, Господи! — была такая, что даже в отключку не уплывешь, как там те немецкие лекаря изъясняются-то — Schock? — и он, сидя («…На попе ровно, хихи…»), даже как-то неспешно извлек неповрежденной левой безотказный аглицкий пистоль, выцелил правую из двух надвигающихся на него увеличенных туманом фигур, на несколько мгновений ослеп от вспышки, а когда зрение его слепилось обратно из оранжевых клочьев, фигура надвигалась уже одна, и второй пистоль был уже в руке (как? как он исхитрился его извлечь из-под левой же?), но тут аглицкий курок щелкнул в осечке, раз и два («…Всё бы вам заграничное хаять…»), едва ль не громче самогО выстрела, как ему показалось, и ТОТ — порождение ночных кошмаров, где ничего уже поделать нельзя — тоже услыхал и понял: ВСЁ, и победно перешел с бега на шаг, и тут где-то сзади-справа грохнуло-вспыхнуло, и приближающаяся из тумана Смерть свернулась в три погибели, схватясь за живот, и упала ничком в молочный ручей тропинки.
«А, так это, небось, тот второй, что при лодке», — успел подумать Серебряный, расслабленно соскальзывая в прохладную темную бездну.
Очнуться ему помогли боль и холод: облепивший тело ледяной компресс из промокшей насквозь одежды странным образом сделал голову почти ясной. Зловеще шушукающиеся камыши цепко держали текущую всеми щелями лодку-дощаник, на дне которой он и скорчился, упершись сапогами во что-то по-нехорошему податливое; по берегу заводи бестолково перемещались три или четыре факела и слышалась перекличка дозорных, состоящая на две трети из словозаменительного русского мата; развороченное правое плечо было худо-бедно перевязано, а вот левой — целой, насколько он помнил — рукИ он не чувствовал вовсе; попытавшись пошевелить пальцами, он сообразил, что они как сжали некогда мертвой хваткой ту волшебную саблю, так и закаменели в той судороге. Сгорбившийся на веслах человек в капюшоне заметил это его движение:
— Никита Романович, вы в памяти? Запоминать способны?
— Да. Надеюсь.
— Вы — сержант Особой контрразведки боярский сын Петр Павловский, жетон номер 113, а я — ваш командир, лейтенант Павел Петровский, — с этими словами гребец склонился к Серебряному и застегнул у него на шее цепочку с небольшим медальоном, размером с монету. — Участвовали в операции по эвакуации с того берега секретного агента. Операция провалилась, мы угодили в засаду, агент погиб. Это всё, что дозволено знать местным сапогам, со всеми прочими вопросами любопытствующим следует обращаться в Москву, непосредственно к боярину Годунову. Запомнили?
— Запомнил. А куда подевался некто князь Серебряный?
— Его труп — у вас в ногах. Но вам, разумеется, имени погибшего агента знать не положено.
— А чья была засада?
— О, если б знать… Может, ваша, а может, и наша; точно — не Графова. Будем разбираться. Вам по-любому лучше пока не числиться на этом свете. Так что уходить отсюда, с заставы, нам надо немедля, по темноте: погранцам лучше бы не разглядывать на свету ваши с покойником физиономии. Пару верст в седле — продЕржитесь?
— Не уверен, — честно признался Серебряный.
— Надо продержаться. Стрелу я извлек, пока вы были в отключке; рана скверная, но, как ни удивительно, кость уцелела. В поселке уже отлежитесь как следует, тем более что там нынче проезжий врач случился, настоящий… кто-то за вас, похоже, крепко помолился! Глотните-ка пока согревательно-укрепляющего.
На берегу тем временем, похоже, решили наконец вопрос — кому лезть в ночную августовскую воду, презрев рекомендации Ильи-пророка. Там захлюпало, а нематерные вкрапления из речи служивых исчезли вовсе.
— Повторите, князь!
— Боярский сын Петр Павловский, Особая контрразведка, жетон номер 113. Со всеми вопросами по операции — это в Москву, к Годунову.
Дождь лил третьи сутки не переставая.
От сотворения мира лето 7068, августа месяца день тринадцатый.
По исчислению папы Франциска 23 августа 1559 года.
Московские земли, деревня Гадюкино. Постоялый двор.
— Ну и как оно? — осведомился лейтенант, аккуратно пристроив свой плащ, с которого аж текло, на колышек в стене и присаживаясь в изножье князевой койки.
— Редкостная дрянь здешний самогон, — откликнулся недужный, извлекая из-под укрывающей его епанчи аглицкий пистоль и укладывая оный поверх оной, аккуратно сняв курок со взвода. — Слушай, допей заместо меня, а?
— Не, не пойдет. Это — лекарство, ну, в смысле — что в той сивухе растворяли. Казенные деньги плочены.
— Тебе-то, как я погляжу, не меньше моего сейчас требуется — здоровье поправить. Вон, нитки ж сухой на тебе нету!
Пару секунд лейтенант размышлял, а потом залихватски взмахнул рукой:
— Ин ладно! Видит бог — не пьем, а лечимся.
Разлили всклень, чокнулись; отерли вышибленную напитком слезу — ух, проборист… Продышались, захрустели огурцом; местный засол был — так себе, под стать напитку, но хоть дубового листа, для хрусту, не пожалели.
— Ну и как там — могилка моя? Соловей не пропел уже?..
— И пропел, и просвистал, и опять улетел… Рад сообщить также, что Ирина Владиславовна Витковская, посетив давеча означенную могилку и получив из моих рук второй твой пистоль — на память, надела-таки траур…
Он сгреб контрразведчика за ворот, левой — «Ах ты, гад!!» — и ощутил безмерное унижение от того, с какой аккуратностью тот уложил его, обездвижив, обратно на койку, дернулся было — правой, размочаленнной — и вновь улетел в отключку…
— Прости уж, князь, но, право слово, детство какое-то. Ты хоть понимаешь, что мы оба живы пока еще потому лишь, что ты — покойник? Извини за каламбур…
— Да похер…
— О как… Я и не знал, что у тебя с ней всё так всерьез.
— А если б знал?
— Придумал бы кое-что посолиднее. Но, в общем — и так неплохо получилось… Давай-ка лучше еще раз подумаем-повспоминаем — что ж ты такого узнал ненароком, что за твоей головой охотятся?
— А кто охотится-то? Что-то прояснилось?
— Увы, — развел руками контрразведчик. — Все трое нападавших мертвы: по штуке застрелили мы с тобой, третьего прикончил в рукопашной адъютант Горыныча — тот, что уцелел. Все они — гастролеры, кто их нанимал — так и не прояснилось; концы в воду. Так что давай-ка искать наш потерянный ключик под другими фонарями.
— Давай. Моя память — в полном твоем распоряжении.
— Я тут крутил в голове, так и эдак, твои показания… виноват, повествование! — и навестила меня одна мыслишка. Ты со своими людьми трижды участвовал в глубоком поиске на нашей территории, в полосе будущего нашего наступления…
— Но мы там ни в какие секретные контакты ни с какими лазутчиками не вступали, никаких донесений в условленных тайниках не забирали и не оставляли!
— Да это-то я понял. Но в твоем рассказе промелькнула одна странность, вроде бы чепуховая, хотя — как знать… Я не стану давать тебе подсказок, чтобы ты не начал подгонять решение под ответ. Просто расскажи про те рейды еще раз, со всеми подробностями, что вспомнишь. Начиная с последнего — и отматывая назад; поехали!
Рассказ Серебряного был долог и обстоятелен, благо с памятью у воеводы был полный порядок.
— …Ну вот. А третий — самый первый, в смысле — поиск был в зоне не нашего корпуса, а Первого. У них, помнится, не было еще тогда своей фронтовой разведки, ну и затребовали нас. Приказ на перебазирование мы получили в самом начале августа, аккурат на Медовый Спас…
— Стоп! Да, вот она, деталька… Ты во второй уже раз поминаешь тот Медовый Спас, а этого просто не могло быть. Ты наверняка перепутал — то был Яблочный Спас, двумя неделями позже.
— Нет, совершенно точно Медовый. Там у нас рядышком три пасеки было, и мы еще печалились меж собой — вот, дескать, нашли время воевать, так медовухи и не отведаем…
— Точно?!
— Точней некуда. А в чем такая уж разница-то?
Контрразведчик, однако, что-то напряженно высчитывал про себя, даже загибая для верности пальцы. Завершив же те подсчеты, он поднялся на ноги, прошелся по комнате взад и вперед и произнес куда-то в пространство, весело и злорадно:
— Ну вот и всё, государи мои!
Князь безмолвно ожидал продолжения. Лейтенант некоторое время разглядывал его, после чего покачал головою:
— М-да… На ИХ месте я тоже не пожалел бы ста червонцев за твою голову. Сам-то понял, что сказал — про тот Спас?
— Ну, все три поиска были в зонах будущих наступлений — весьма точно и по месту, и по времени… До странности точно, я бы сказал. Вы подозреваете утечки?
— Подозревать можно в двух случаях, последних. А вот в первом случае — на Медовый Спас 57 года — это не подозрение, а полная уверенность. Вы получили приказ на перебазирование раньше, чем в Москве было принято само решение о том наступлении.
— Но тогда выходит, что… — заканчивать Серебряный не стал, отвернувшись к стенке.
— Да, именно так: в Москве сидит новгородский крот, причем на уровне — выше некуда. А эти твои свидетельства — смертный приговор для него, так что рот тебе надо заткнуть любой ценой… Ах да, виноват! — теперь уж не «тебе», а нам обоим.
— Ну и что делать будем? — осведомился князь после краткого раздумья.
— Надо добраться до Москвы и дать там показания непосредственно Особому трибуналу. Тогда ликвидировать нас будет уже бессмысленно.
— А ОН, или ОНИ, сделают всё, чтобы мы до той Москвы не добрались…
— Само собой. Но если доберемся — Годунов наградит тебя по-царски, не сомневайся.
Бумаге служат в качестве заклада
У нас в земле таящиеся клады.
Едва их только извлекут на свет,
Оплачен будет золотом билет.
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день первый.
По исчислению папы Франциска 11 сентября 1559 года.
Москва. Тверской тракт у заставы.
— Уфф! Наконец-то мы у врат Москвы! — констатировал лейтенант Петровский, осаживая коня.
— Не впечатлен, — не удержался от колкости Серебряный.
Врата и впрямь не впечатляли. По правде говоря, это были и не врата никакие, а самые обычные ворота — деревянные, на вид хлипкие. А поскольку вокруг них, сколько хватало взора, простиралось жнивье, преграда эта была, по первому впечатлению, чисто символической.
Однако, чуть присмотревшись, князь заметил стрельцов в небогатой, но справной одёжке, все при оружии. Более того, возле ворот стояли навесы характерного вида. Серебряный готов был поставить нательный крест против копейки, что под навесами — ямы, в которых скрыты малые пушчонки-картечницы. Не укрылись от его внимания и мохнатые псы, сидящие возле столбов и недобро скалящие клыки. И наконец — на дороге и вокруг были вкопаны бревна. Проехать между ними шагом было можно, а вот махнуть лихим намётом — вряд ли… В общем, это была маленькая, но хорошо укрепленная застава, способная до прибытия московских подкреплений успешно обороняться против шайки татей или ватаги залетных шишей, пытающихся хитростью или силой прорваться к московским стенам.
Никите Романовичу такие заставы были знакомы по Риге.
— У нас такое называется — блок-пост, — сказал он.
— Не у нас, а у Ливонского вора, — привычно поправил лейтенант.
Петровский — впрочем, князь подозревал, что он такой же Петровский и, возможно, такой же лейтенант, как сам он — «сержант Павловский» — был человеком в высшей степени осмотрительным. В частности, он никогда не высказывался хоть сколько-то критически о московских порядках. У Серебряного сложилось впечатление, будто лейтенант всё время ждет, что любой его собеседник или напишет на него донос, или будет допрошен под кнутом. Впрочем, если учесть род занятий лейтенанта, такой ход мысли был вполне объяснимым.
— А у вас как это называется? — спросил он, кивнув на заставу.
— Блок-пост, — не моргнув глазом сообщил Петровский.
Никита Романович в который раз подумал, что в Московском Кремле тоже не дураки сидят. Во всяком случае новинки, касающиеся военного дела, они перенимали очень быстро.
Тут внимание князя привлекла серая будочка, стоящая от ворот наособицу. Перед ней стоял мужик в армяке и, размахивая руками, бранился на чем свет стоИт.
— Это что? — поинтересовался он.
Петровский прищурился, потом картинно шлепнул себя по лбу.
— Господи, совсем запамятовал! Тебе ж серебро сдать надобно.
— Чего сдать? — покосился на собеседника Серебряный.
— Серебро. Что-нибудь серебряное у тебя есть? Ну, кроме жетона?
— Откуда? У меня и денег-то нет, — напомнил князь.
Денег у него и в самом деле не было. Во время путешествия за всё расплачивался Петровский. Князю было отчасти неловко, но лейтенант на это говорил: «А, не бери в голову — это идет как представительские расходы». Серебряный понял это так, что потраченное лейтенанту возместят на службе.
Впрочем, расходы те были невелики. До Москвы они добирались глухими, окольными тропами, обходя города. Столовались и ночевали в деревеньках, где любой медяшке были рады. Хотя дело тут было не в экономии: судя по всему, лейтенант тщательно избегал контактов с собственной Конторой.
Тем не менее слова о деньгах лейтенанта не успокоили.
— Да что деньги… — протянул он. — Может, какая цепочка там… шитьё… Крест-то у тебя какой?
— Православный, освященный, — князь произнес это несколько нервно. Крест тот был снят с убитого литовского рыцаря неясного вероисповедания. Полковой поп никаких католяцких непотребств в том кресте не усмотрел и за пять копеек освятил. Но вдруг чего?
— Да не то! Он у тебя серебряный?
— Золотой, — сказал князь. — С изумрудом.
— С изумрудом — это хорошо… Ладно. Пора тебе уже познакомиться с нашей финансовой системой. Вот, держи, — и он протянул князю серебряный рубль.
Тот, недоумевая, взял монету.
— Это на первое время. Только сначала обменяй в будке.
— На что? — не понял князь.
— Там скажут. Заодно и порядок узнаешь.
Князю показалось, что на профессионально бесстрастной физиономии Петровского отобразилось некое знакомое ему выражение. Примерно как у войскового старшины, посылающего новобранца, не знающего армейских примОчек, на склад за ведром звиздюлей.
«Ладно, посмотрим, что у них там», — решил князь, спешился и направился к будке.
Мужик в армяке всё продолжал разоряться. Слова при этом он кричал такие, что даже ко всему привычному Никите Романовичу стало соромно.
Отодвинув мужика, он обнаружил окошечко, за которым виднелась чья-то наетая ряшка. По ней было видно, что обладатель ее — птица невысокого полета, но физическим трудом давненько уже себя не осквернял.
— Мне… это самое, — сказал Серебряный и показал рубль.
Глазенки на наетой ряшке блеснули, как два начищенных полтинника.
— Меди нет, — скучным голосом сообщил меняла. — Есть новоблагословенные по пять, десять, двадцать и пятьдесят копеек. Премия за сдачу грешного металла — пять копеек ассигнацией. Давай сюды, — и он протянул пухлую руку.
— Как это — меди нет? — не понял князь. — А на что ты тогда меняешь?
— Говорю же, на новоблагословенные, — сообщила ряшка и показала какую-то бумажку величиной с ладонь. На бумажке Серебряный успел разглядеть чей-то портрет.
— Это что? Дай-ка поглядеть, — князь протянул ладонь.
Пухлая рука тотчас отдернулась.
— Поглядеть? Может, тебе и ключ от дома, где деньги лежат? — угрожающе протянул меняла.
Никита Романович прикинул ситуацию. Покупать за рубль какую-то бумажку он, естественно, не собирался. К тому же физиономия будочника выдавала в нем изрядного хитрована. А народные рецепты для излечения избытка хитрости воевода, по долгу службы, знал отлично.
— Ща, погодь, — улыбнулся он ряшке и быстро обошел будку в поисках двери. Найдя которую — рванул на себя со всей мочи.
Расчет оказался неверным. Дверь, с виду хлипкая, не поддалась. Зато всполошились стрельцы на воротах. Видимо, за будкой они приглядывали.
— А ты резкий, — то ли осуждающе, то ли одобрительно заметил Петровский, неведомо как очутившийся рядом. — Только зря ты так. Обменник-то казенный. Ежели чего не так, стрельцы набегут.
— Кони наши где? — забеспокоился Серебряный.
— Туточки, — лейтенант дернул шеей, показывая направление. — Пригляди, а я пока сам с человечком потолкую.
О чем лейтенант толковал с менялой, князь так и не узнал. Но когда он снова склонился над окошком, надменное выражение на наетой ряшке сменилось напуганно-недовольным.
Серебряный снова достал рубль.
— У меня и меди-то столько нет, — печально сообщил меняла. — Вот те крест святой, — и он размашисто осенил себя крестным знаменьем.
— А если найду? — угрожающе произнес Никита Романович.
— Ну разве что медницами, — вид у менялы сделался окончательно жалким.
Князь подумал.
— Треть чешуйками насыпь, а остальное монетой, — распорядился он.
Кряхтя, меняла достал откуда-то позвякивающие ящички, принялся копаться в них.
— Только это… тово… — заговорил он просительно, — может, всё-таки… хоть десять копеек бумажкой возьмешь?
— Дай сюда свою бумажку, — распорядился князь. — Поглядим, что за сустель такая.
С горестным вздохом меняла протянул князю бумажный прямоугольник. Никита Романович его взял, посмотрел на просвет.
Бумажка оказалась маленькой гравюрою. С одной стороны располагалась парсуна какого-то достойного мужа в пышных одеждах и шапке Мономаха. Кругом лепились маленькие буковки с титлами. Щурясь, Серебряный разобрал начало надписи: «Бжiею милостiю великiй гдрь и великiй кнзь володимеръ…» и сообразил, что это изображен Владимир Старицкий.
На оборотной стороне было большими буквами написано: «Десять копеекъ» и ниже буквами помельче — «златомъ». Вокруг шли всякие узорчики и финтифлюшки.
Подумав, Серебряный решил, что бумажка сделана искусно, но десяти копеек точно не стоит, да и копейки многовато.
— Три чешуйки — красная цена товару твоему, — сказал он, сминая бумажку в кулаке и пуская комочек меняле в рожу.
Тот с неожиданной прытью нырнул под прилавок, бумажку достал, разгладил и куда-то убрал. Потом снова занялся медью.
В этот момент князь хватился, что у него нет кисы для денег. Спросил меняльщика, тот приободрился и предложил вышитую за десять копеек. Сторговались за три, и было видно, что меняльщик остался доволен.
Пересчитывать медяки князь поленился: по грустному виду менялы было видно, что тот если и смухлевал, то в рамках приличий.
Сам проход через блокпост трудностей им не составил. Петровский даже и не показывал ничего, да и слов никаких не говорил. Тем не менее и он сам, и Серебряный не удостоились даже расспросов — «кто и откуда», хотя следовавшего за ними всадника в синем кафтане спешили, отвели в сторонку и обыскали весьма тщательно. Тот не возражал и гонору не показывал: по всему видать, такое обращение было тут делом привычным.
— А всё-таки: что за бумажку-то мне меняла всучить норовил? — поинтересовался Никита Романович, когда они, миновав блок-пост, приближались уже к слободам.
— Бумажку? Это наши деньги, — со странным выражением усмехнулся Петровский. — Серебра у нас, вишь, нету, так мы из бумаги их делаем.
— Как это — серебра нет? — удивился князь. — А куда оно подевалось?
— Долгий разговор… Ты погоди, погоди, — и лейтенант поднял руку, как бы защищаясь от дальнейших расспросов. — Всё сам увидишь и разберешься. Со временем…
Серебряный это понял для себя так, что любое внятное объяснение будет не к чести Московского государства. Так что лейтенант, похоже, решил: пусть лучше князь узнает подробности не от него.
Я вернулся в мой город, знакомый до слёз,
До прожилок, до детских припухлых желёз.
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день первый.
По исчислению папы Франциска 14 сентября 1559.
Москва, Замоскворечье. Трактир на Пятницкой.
Ожидание затягивалось.
Связного всё не было и, как подсказывало Серебряному сердце-вещун, уже и не предвиделось. Впрочем, поскольку вместо связного к ним не нагрянула ни группа захвата, ни какой-нибудь сноровистый гашишин, всё могло объясняться и естественными накладками.
Встречу в трактире спланировал всё тот же Петровский, апологет обходных маневров и медленного поспешания. Даже здесь, добравшись уже, вроде бы, до пункта назначения, он и не подумал являться с докладом в свою штаб-квартиру, пред светлы очи Начальства, а залег на дно в посадах, разнюхивая ситуацию «по своим каналам». Да и трактир, где была назначена встреча, он аттестовал как «мой личный, а не Конторы». Что ж, так, видать, и воплощается у этих наша, армейская, мудрость: «Лучше десять саженей траншеи, чем сажень могилы»…
Трактир в этот полуденный час был почти пуст. Только лишь за дальним, угловым, столом обосновалась типичная для этих мест парочка: купчишка третьей гильдии (и уже, видать, без притязаний на вторую) с посадским, чья поддевка явно знавала лучшие времена. Ребята проводили время в режиме «С утра выпил — весь день свободен» и, судя по накалу, с каким у них там обсуждалось отсутствие в стране пор-ррядка («…Не то, что при прежнем Государе, тс-ссс!..»), начали они — не пять минут назад…
По прошествии где-то четверти часа объявился третий пьянчуга — похоже, из приказных; этот притязал лишь на «только добавить, самую-самую крохотулечку». Потоптался у их стола, рассчитывая за малую чарочку прочесть паре олухов-прасолов краткий лекционный курс «Введение в масковскую жизнь для понаехов: как не быть обутым, будучи одетым», но был резко послан нахрен с прекрасным костромским прононсом. У соседей ему свезло больше: таинственно поведанная им, с вполне артистической жестикуляцией, на ухо купчику похабень была встречена благосклонным жеребячьим ржаньем и вознаграждена искомой получарочкой, восприняв коию, он блаженно обронил буйну головушку на стол и не подавал более признаков жизни.
А вот при появлении в трактире пары скоморохов — совершенно седой мужик, сильно приволакивающий правую ногу, и долговязый парень лет двадцати — Серебряный чуть напрягся: скоморошьи сопелки-дуделки вполне могли маскировать какое-нить неконвенционное оружие; про такие восточные штучки ему поведал пару дней назад — под стакан, из личного опыта — лейтенант. Сам контрразведчик однако, как человек куда более искушенный в такого рода делах, опасений не выразил. Артисты меж тем попытались было с ходу заработать себе на миску похлебки, исполнив а капелла прошлогодний патриотический хит «Собака Калин-царь», но не преуспели.
— Чота грустно про старые дела слушать, — поморщился посадский. — Эй, робяты! Спойте-ка нам чо-ныть этакое… Глумливое.
— Про Еф… фррр… росинью! — пьяно покачнулся купчик.
Скоморохи переглянулись.
— Ить… какое дело, — нерешительно пробормотал младший. — Ходить-то больно склизко по камушкам иным… Беда тут ходит близко…
— Мы лучше помолчим, — закончил старший.
— Н-не желаете? А я просто… прысто… прости… мулирую, — выговорил купец и, пошарившись у пояса, достал копейку.
Скоморохи переглянулись снова. Копейка манила.
— Ну если только тихонько… — пробормотал младший.
— Деньги вперед, — твердо сказал старший.
— Спой сначала, — ответил посадский. — А то ишь.
Старший скоморох решительно мотнул бородой.
— Утром деньги — вечером песня, — сказал он.
— А, была не была! — купчик положил монету на ноготь большого пальца и лихо выщелкнул вверх.
Скоморох сделал неуловимо быстрое движение и выхватил монету прямо из воздуха.
— Эк! — оценил купчик. — Быстрый ты парень. В каком полку служил? — спросил он почти трезвым голосом.
Седой не ответил, настраивая голос на гудке.
Серебряный на миг сощурился — будто и впрямь пытался разглядеть прошмыгнувшее в темных глубинах памяти воспоминание, но нет — ускользнуло…
Младший взял дуду и дунул. Дуда смешно хрюкнула.
— Ну что? — сказал он. — Начнем помолясь?
— С дере-е-евьев листья опадали… — начал старший фальшивым басом.
— Прямо наземь! — молодцевато добавил младший, лихо пристукнув сапожками.
— Наста-а-ала грустная пора… — старший вывел смычком что-то грустное.
— Ёксель-моксель, восемь дырок! — отчебучил младший.
— Наш царь с геройскою дружиной…
— Две пищали, три калеки! — младший снова стукнул сапожками.
— На фронт ливонский подалси…
— В поле чистом бить ливонца, царским хером в рот и в жопу! — дуда издала громкий неприличный звук, купчик довольно хохотнул.
Князь нахмурился. Потешка пришлась ему не по вкусу, но он решил помалкивать.
— И вот известие приходит… — продолжил старший.
— На бумаге на гербовой!
— Что царь возьми да и помре…
— Вот дела!
— Бояре в обморок упали…
— С печки на пол, прямо в шубах!
— Царица слезы пролила…
— Две кадушки!
Всё это князю было решительно не по душе, а при словах о плачущей царице кулак сам сжался. Однако бить артистов в армии завсегда считалось последним делом. Он отвернулся и решительно заработал ложкой, доедая остатки похлебки — наваристой, но пресной и совершенно без аромата.
Скоморохи тем временем разошлись вовсю. Спели про воцарившегося князя Владимира, у которого шапка Мономаха на ушах виснет, про царицу, грибочков поевшую, про попа Сильвестра, которого обозвали породой жеребячьею… Купчик сыто реготал, посадский крикнул еще жбан пива — для себя и для веселых людей.
Наконец, дело дошло и до склизкого.
— Лежит в постеле Ефросинья… — начал старший, понизив голос.
— Жопа синяя, морда синяя! — добавил младший, подблеивая на «и».
— С большим засосом на грудях!
— Ой-ой-ой, гехакте цорес! — дуда снова издала неприличный звук.
— Ох, с огнем ребята играют… за копейку, — тихо пробормотал лейтенант, сосредоточенно лепя петушка из хлебного мякиша.
Купчик тем временем выбрался из-за стола, характерно зажимая мотню: видать, приспичило отлить.
— Ну а над ней стоит приятель…
— Чорта в пекле! — конкретизировал младший.
— С любимой трубочкой в руках!
Продолжения князю услышать не довелось. Пьяненький купчик, пробираясь мимо скоморохов, опасно покачнулся и стал заваливаться. Скоморохи, держа инструменты, попытались подхватить его под микитки — и вдруг сами, оба, оказались на полу. Старшего купчик — оказавшийся трезвым и быстрым — еще и рубанул ребром ладони по шее.
В тот же миг выскочили из-за стола и посадский с приказным. В руках у каждого откуда-то взялось по веревке с арканом — ими они в момент стянули руки крамольников. Всё было проделано единым махом, в мгновение ока.
— Да, четко работают ваши, я аж залюбовался! — обернулся Серебряный к своему спутнику и осекся, разглядев выражение его лица: будто бы тот, надкусив мясной пирожок с лотка, нарвался на тухлятину.
— Это не наши, — процедил сквозь зубы контрразведчик. — Это кромешники, из Ночного дозора. Что-то они расхрабрились, вылезают на промысел уже и средь бела дня, будто так и надо…
— Кто-кто?..
— Неважно…
И было это, похоже, действительно неважно, ибо над столом их уже воздвигся хмурый купчик, предъявляя значок с изображением черной летучей мыши на багровом фоне:
— Ты и ты! Резко встали и пошли с нами!
— Ага, щаз! — осклабился лейтенант, неспешно расстегнул ворот и сунул под нос кромешнику свой жетон из перечеканенного серебряного рубля; тот отшатнулся, будто в лицо ему тыкнули тлеющей головней. — Резко ушли отсюда нахрен! А этих, кстати, оставили: тут сейчас наша операция, Особой контрразведки. Доступно?
— Особисты! — угрюмо сообщил купчик нарисовавшимся уже оплечь посадскому с приказным и в сердцах сплюнул на пол. — Тут, оказывается, ихняя операция… Те, что снаружи отсвечивают, тоже, небось, ваши?
— А ты как думал? — покровительственно хмыкнул лейтенант, наступив князю на ногу под столом. Тот чуть заметно кивнул — понял, не дурак, мол.
— …Там точно — не твои, конторские? — уточнил всё же Серебряный, когда представители враждебного, как видно, ведомства очистили сцену.
— Может, они и конторские — но точно не мои. И проверять — как-то не тянет…
— Никита Романыч! — прозвучал вдруг тихий оклик слева. — Али не признал?
Всё-таки он дернулся — уж очень это вышло неожиданно. Грамотно — без внешних следов — побитые скоморохи проявили, наконец, признаки жизни, и старший из них… Ох ты ж, ё-моё! — что-то совсем поплошало у меня со зрительной памятью…
— Савелич, уж не ты ли? Неужто выжил тогда?
— Как видишь, князь. К строевой, правда, негоден боле… да и к нестроевой тож. Но как я нынче по второму уже разу жизнью тебе обязался — дай-кось должок отдам, хоть частью. Вам, чую, уходить отседа надобно — а снаружи караулят… чужие-непонятные. Так?
Князь переглянулся с лейтенантом.
— Допустим, — после некоторого раздумья откликнулся тот.
— И уходить, небось, думаешь подвалами, через здешний Подземный Город?
— Допустим, — раздумье заметно потяжелело.
— Ходов-то тут всего два, так? Налево, к Хавроньиным Амбарам, либо направо — во владения Иван Иваныча Каина. Тамошние ловушки, сколь мне известно, никто еще пройти не сумел… из живых людей, во всяком случае. Так вот, если кто не в курсе: Амбары на днях добавочной кирпичной стенкой отсекли, от мышек-норушек — с наскоку ее не расшатать.
— Та-аак…
— Но есть еще третий ход… так, незаметный отнорочек второго. Он тоже через Иван Иванычеву вотчину, но краешком, его мышки-норушки и сами по той галерее шастают иногда. Так что тамошние ловушки — проходимы. Я, к примеру, проходил…
— Да ладно!.. — недоверчиво откликнулся контрразведчик.
— Проходил, проходил. И сейчас собираюсь пройти — мне, чую, с теми, кто снаружи, сводить знакомство тоже не резон. Но там, помимо ловушек, можно еще и людишек повстречать… очень вредных людишек. Так что давайте так: ловушки — на мне, а людишки — на вас. По рукам?
— Ладно, веди давай… Вергилий, — принял решение лейтенант.
— Кто-кто? — не понял Серебряный.
— Да был такой чувак. Тоже диггер.
— Ваше имя?
— Никита сын Романов, князь Серебряный.
Перо писца на миг споткнулось, и он посмотрел на князя, как тому показалось, с испуганным недоумением. Председательствующий, впрочем, и бровью не повел.
— Вы решили дать свидетельские показания Особому трибуналу, находясь в здравом уме и твердой памяти, добровольно и без принуждения?
— Так точно.
— Это формула судопроизводства. Ее следует повторить.
— Да, я решил дать свидетельские показания Особому трибуналу находясь в здравом уме и твердой памяти, добровольно и без принуждения.
— Ваша предыдущая должность?
— Командир разведбатальона Второго корпуса армии Новгородской Руси.
— Свидетель! Следует говорить: «Шайка Ливонского вора».
— Да на здоровье: командир батальона Второго корпуса шайки Ливонского вора — так?
— Да, так, — председательствующий, кивнув, бросил мимолетный взгляд на своих сподвижников, правого и левого — дескать, ну что, давайте к делу? — и вновь обратился к князю-перебежчику:
— Мы вас слушаем. Мы вас внимательно слушаем!
Лучший вид на этот город —
Если сесть в бомбардировщик.
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день тринадцатый.
По исчислению папы Франциска 23 сентября 1559.
Москва, Китай-город. Торговые ряды.
Серебряный остановился, рассеянно изучая архитектурные достоинства облупленной церковки, и в очередной раз подавил позыв резко оглянуться. «Ни в коем случае не пытайся обнаружить за собой слежку! Всё равно не сумеешь, а вот ИХ, профессионалов, сразу насторожишь, и на этом конец — и тебе, и всей операции», — это ему за те пресловутые «почти сутки» повторяли не раз и не два.
«На оперативно-разыскные мероприятия по твоей наводке у них уйдет не меньше двух-трех недель. Под охраной они тебя держать не станут: после того, как ты дашь показания Трибуналу, убивать тебя уже бессмысленно, это все понимают. Топтунов за тобой, конечно, пустят — на всякий случай — так что первую пару недель просто помотайся по городу, повступай в случайные контакты — словом, веди себя естественно. За тобой будут приглядывать наши люди в Москве: называется — контрнаблюдение. Следи за домом на углу Ильинки и Ветошного переулка; если резной петушок на коньке крыши отвернется от Кремля — значит, топтуны твои окончательно успокоились и от тебя отстали: можно выходить на связь. И вот тут уже не мешкай: ОН ждет, и срочно нуждается в твоей посылке. Ценность ЕГО — сам понимаешь какая, мы бережем ЕГО как зеницу ока… Прости уж, Никита Романыч, что отправляем тебя вот так вот — почти без подготовки, но мы в безвыходном положении: нам срочно необходим человек, знакомый ему лично, которому он бы доверял — а ты как раз таков».
По намеченной им на сегодня программе — продолжать «мотаться по городу, вступая в случайные контакты» — князь вышел к торговым рядам. Всё прошедшее время он чувствовал себя крайне неуютно — и не только оттого, что предписанное ему праздношатание претило его ответственной и деятельной натуре.
Насколько он помнил старопрежнюю Москву, местечко возле церкви Николы Мокрого, прямо над пристанями, считалось ходким, торговлишка тут заводилась сама собою. Торговали всё больше грибами, особенно в посты. Но и в осенний мясоед грибочки — и черные, и белые, и красные, соленые, сушеные, в маринадах — не переводились. Как не переводились и огурчики, и репка, и мочёные яблочки, и прочая легкая снедь. Сюда же шли мед и патока. Торговали здесь и сайками, и калачами, и прочими хлебами. Всегда была в рядах и рыба — и простая, и крупная, и белая. Вдругорядье шел медовый торг: меды тут бывали на всякий вкус, простые и ставленные. Здесь же сбывали глиняной и щепной товар — горшки, мисы, плошки, блюда, ушаты, жбаны, цельные долблёные ковши, каповые ендовы, корзины затейливого плетенья. Можно было с выгодой сторговать конскую упряжь с набитыми бляхами или спроворить кожаную обувку на русский, польский или венгерский манер. Можно было послушать — сквозь непрекращающийся крик и гам — веселых людей с дуделками и сопелями. Ну и, конечно, всегда имелся шанс лишиться мошны или опояски: ушлых воров на Москве завсегда хватало.
Теперь торговые ряды разительно изменились. И, ясное дело, не к лучшему.
Во-первых, было тихо. Это вообще не умещалось в уме — как это в торговом месте может быть так тихо? Никаких веселых людей с дудками не было. Немногочисленные гости ходили тихо, чуть не по струнке, даже бранились — и то вполголоса. Наконец, и сами торговые люди заместо того, чтобы зазывать покупщиков, хватать их за рукава и расхваливать товар, угрюмо стояли у своих лавок, пялясь в пространство. Только грамотей, стоя за писчим прилавком, уныло перечислял свои услуги: «Челобитные, жалобы, кляузы, ябеды, доносы, письма подмётные… В Ночной Дозор, в Высшее Благочиние, в Мытную избу, тако же слово и дело… Налетай, подешевело…» Налетать никто не спешил. Наоборот — немногочисленные посетители рынка старались прошмыгнуть мимо грамотея по-быстрому.
Во-вторых, нечем было даже горло промочить. Сбитенщики и квасники, обычно шумные и говорливые, отсутствовали вовсе. В начале, правда, стояла бочка, охраняемая — тут другое слово не подходило — военного вида человеком. Князь подошел и осведомился, что в бочке. Оказалось, что в ней квас, и стОит он девять медниц кружка. У князя к поясу была привешена внушительная мошна копеек на сорок, медные чешуйки составляли примерно половину. Однако девять медниц показались Серебряному ценою непотребною, о чем князь и не смолчал. Военного вида человек тут же сказал, что дело то пустое: оказывается, бочка с квасом не его. На вопрос «а чья же» продавец только рукой махнул, а потом тихо сказал «отжали». Князь всё же заплатил, сделал два глотка. Квас был жидким и дрянным — как грязная вода. Серебряный плюнул и кружку допивать не стал — поставил на лавку и пошел прочь. Краем глаза заметив, как продавец выливает недопитое обратно в бочку.
Что касается прочих товаров, предложение если чем и удивляло, так это скудостью и непотребными ценами. Нет, так-то вроде всё было — вот грибочки, вот огурчики, вот плетеные туески. Но прилавки, мягко говоря, не ломились, торгуемого было маловато. Да и то, что было, выглядело как-то неказисто — или, как говорили в Новгороде, второй свежести. Даже прицениваться не хотелось. Князь всё же подошел к мужику, торгующему солеными груздями. Тот торопливо стащил перед Серебряным шапку, поклонился как должно, но не более. Вместо того, чтобы рассыпаться перед богатым покупателем мелким бисером, расхваливая свое добро, мужик угрюмо подвинул Серебряному мису с груздями, в которую была положена длинная острая лучина. Князь лучину взял, наколол грибок, попробовал. Тот оказался не то чтобы кислым или там гнилым, нет. Но и не порадовал.
Ряд с дичиной удручил особенно. Битый заяц шел за семь копеек, хотя князь помнил, что красная цена ему по осени завсегда была четыре, без торга. За бекаса, который в старые времена дороже трех копеек и не предлагался, спрашивали пятак. Стало ясно, почему на торгу мало народу — при таких-то ценах.
Второй раз князь задержался возле старухи в черном, предлагавшей квашенья. Привлекла его капусточка — на вид сероватая, но на дух хорошая. Капуста и впрямь оказалась хорошей, так что князь, не постеснявшись, умял плошку прямо у прилавка. Компенсировал он это парой медниц. Старуха без радости на лице запихала чешуйки куда-то в тряпьё, поблагодарила без чувства.
Никита Романович не успел пройти ряда, как вдруг по нему прошло шевеление. Торговцы стали делать какие-то странные движения: кто жался, кто горбился, кто прикрывал товар тряпицей. Губы у всех тихо шевелились. Князю показалось, что он расслышал что-то вроде «Господи, пронеси, только не меня».
Оглянувшись, князь увидел и причину такого смятения. Вдоль ряда двигалась ватажка — пятеро, одетые в длиннополые одеяния, напоминающие монашеские рясы. Однако ничего богомольного в них не было. Морды у ватажников были наетые, глазки — наглые, зыркающие, а не опущенные долу, как у настоящих монасей. На поясе у вожака висел шестопёр, остальные были вооружены дубинками. По всему было видно, что заявились они сюда не для богоугодных дел.
Не дойдя до князя буквально десятка шагов, подозрительная компания затормозила у лавки, где мужик в бараньей шапке торговал мочёностями.
Вожак, не здороваясь, запустил руку в кадушку, достал яблоко, надкусил, швырнул оземь. Достал второе, снова надкусил, снова швырнул. Мужик в шапке смотрел на это как баран — жалобно и кротко.
— Дерьмо твои яблоки, — заключил вожак. — Чо уставился?
— Ить, барин… этого… того… понеже… иже херувимы, — забормотал мужик. Серебряный поморщился: крестьянская привычка валять дурака перед старшими попортила ему в армии немало крови. Приходилось прибегать и к рукоприкладству, чтобы заставить вчерашнего хлебороба разговаривать нормально и понимать сказанное. Так что князь решил, что мужик сейчас отхватит люлей. Но вожак удовлетворился тем, что достал третье яблоко, пожевал и харкнул прожёванным мужику в лицо. Тот даже утереться не попытался: так и стоял оплёванный.
Толстомордый слушать мужика не стал, а протянул руку характерным жестом.
— Десять копеек с тебя, — сообщил он.
— За что? — взвыл мужик.
— За эту… — вожак почесал в бороде, вспоминая слово, — за искпертизу. Я твоим яблокам цену определил. Цена им — дерьмо. Я ими рот весь перепачкал, тьфу, — он снова плюнул в мужика, но так, чтобы не долетело. — За такие великие труды мне награда полагается. Давай плати.
— Нету у меня десяти копеек! — взвыл мужик. — Нету!
— Нету, говоришь? — почти ласково осведомился вожак. — Это мы проверим. Эй, ребяты, посмотрите, чо там у него…
Ватажники молча и быстро обтрясли мужика, сорвали с пояса кису, растрясли на прилавок. Высыпалась горсточка меди.
Толстомордый запустил в мелочь пальцы, выудил оттуда алтын. Остальное он широким жестом смахнул с прилавка в грязь.
— На первый раз прощаю, — сказал он. — А в следующий раз приду — чтоб сразу как на блюдечке. Десять копеек. Запомнил?
Мужик меленько затряс головой.
— Живи покеда, пёс, — снизошел вожак и повел свою стаю дальше.
Мужик с яблоками так и стоял столбом. И только когда ватажка отошла — стер рукавом плевок и меленько перекрестил грудь возле сердца.
Ватажка тем временем пёрла прямо на Серебряного. Вожак шагал нагло, не выказывая никакого вежества.
«Толканёт — убью», — спокойно решил для себя Никита Романович, поправляя перевязь с саблей. Мысль была до того отчетливая, что, видимо, отразилась на лице, и вожак, похоже, ее уловил. И обошел князя — впритирочку, но обошел; обдав его сложным ароматом немытого тела, гнилых зубов и еще чего-то тошнотного — над коим, впрочем, победно властвовал поистине валящий с ног чесночный перегар.
Следующей жертвой ватажка выбрала угрюмого инвалида со шрамом поперек лица, выставившего грибочки и мочёную бруснику.
На сей раз они действовали по-иному. Вожак не хамил, не совал руку в товар, не плевался. Вместо этого он растянул рыло в улыбочке и почти вежливо сказал:
— По-здорову будь.
Мужик со шрамом хмуро зыркнул, склонил голову и сказал напряжным голосом:
— И тебе здоровьичка, коли не шутишь.
— Хорошо ли торг идет? — продолжал интересоваться ватажник. — Много ли прибытка?
— Что Бог даст, то и хорошо, — мужик с показным рвением перекрестился.
— А скажи-ка ты мне, — ласково вопросил вожак, — как тебя звать-величать?
— Ну, Гаврилка я, — ответил мужик. — Меченым кличут. Вот из-за этого, — он показал на шрам.
— Гаврилка, значит… Хорошее у тебя имя, Гаврилка. Я так погляжу, и человек ты хороший. Добрый ты человек, Гаврилка. А доброму — оно всё добро. Так ведь?
Мужик занервничал.
— Добрый — то Господь наш Исус Христос, — наконец сказал он, — а люди все грешные.
— Да ты, смотрю, и в божественном силен! — наигранно восхитился вожак. — А скажи-ка ты нам, Гаврилка, есть ли у тебя грибочки солёные?
— Как не быть, — мужик слегка расслабился, опаски на лице поубавилось. — Вот изволь спробовать…
— Спробовать успеется. Ты скажи: укропчик-то в грибочки кладешь, небось?
— Дык, — согласился мужик.
— А лист смородиновый?
— Отож, — мужик уверенно кивнул головой.
— А перец сухой индийский? — прищурился вожак.
Вопрос о перце явно поставил мужика в тупик. Он раздумчиво почесал бороду, потер под шапкой, и только после этого сказал:
— Перец нонеча дорог.
— Нонеча? — переспросил вожак. — То есть, значит, не то что давеча? — рожа при этом у него сделалась хитрою. — Давеча дешевле был?
— И давеча был дорог, — пожал плечами мужик.
Тем временем — как заметил князь, за сценою наблюдавший — один из ватажников тихонько подобрался поближе к кадушке с грибами и провел над ней рукою. Князю показалось, что он туда что-то уронил.
— Значит, и перца у тебя нет, — протянул вожак. — Ну а белый у тебя, часом, в рассоле не плавает? В порядке разжигания?
— Как можно, — мужик снова осенил себя крёстным знаменьем. — Сказано же: нельзя. Значит нельзя. Я в стрельцах был, дисциплину ведаю. А ты меня не смущай, — набравшись храбрости, добавил он.
— Значит, нету? — всё допытывался вожак. — Ни единой долечки?
— Нету, вот те крест, — бывший стрелец в который уж раз перекрестился.
— Нету, говоришь? А если найду? — вожак разухмылялся так, что затряслась бороденка. Подошел к кадушке, заглянул в нее. И ловким движением руки выхватил что-то маленькое, светленькое.
Мужик аж поперхнулся.
— Подкинули, — пробормотал он.
— Ребяты! Тримай его, еретика тупорылого, — распорядился вожак.
Двое тут же повисли на плечах у несчастливого продавца, а третий ловко подсек ему ноги, так что тот рухнул на колени.
— И чего теперь с тобой делать? — осведомился вожак. — Сразу на правёж или как? Думать будем или что?
Мужик, вздохнув, принялся отвязывать от пояса нетяжелую мошну.
— Нет, Гаврилка Меченый, ты меня не понял, — вожак слегка пнул стоящего на коленях продавца сафьяновым сапожком. — Мне твои медячишки сейчас ни к чему. А вот место твое торговое мне глянулось. Сейчас мы о том бумагу составим, что место свое ты мне отказываешь. Вон тот человек нам бумажку-то и справит, — он указал на грамотея. — И видоки как раз имеются. Ребяты, вы всё видели?
Ватажники угодливо заржали.
— Да не гоню я тебя, — продолжал вожак, наседая на мужика. — Будешь стоять как стоял, со своими кадушками. Только торговать будешь не себе, а мне в прибыток. Не боись, я тебе на жизнь оставлять буду… на скромную, — он сыто хохотнул. — Ну что, нравится тебе?
— Оно-то, конечно, того… — протянул бывший стрелец, — оно, конечно… оно действительно… что касательно, то относительно… дык ведь ежели случись чего — так оно и оппаньки…
— Ты чего несешь, гунявый? — с неудовольствием сказал вожак и снова пнул мужика сапожком.
— Да чего… Есть тут этот… как его… — мужик зачастил, как бы пытаясь успеть вспомнить, — полковник-то наш, хранцуз, говаривал… ну, вот который этот самый… нюанс! — извлек он, наконец, редкое слово из памяти.
— Чо? — не понял вожак.
— А вот сейчас его-то ты и восчувствуешь, — в голосе мужика вдруг прорезалось злое торжество.
Из какого-то едва заметного прохода меж рядами вышли трое в серых плащах и широкополых шляпах на иноземный манер. Эти были вооружены короткими шпагами.
Завидев их, ватажка сдулась, причем мгновенно. Вот только что были молодцы, которым сам чёрт не брат — а сейчас они каким-то чудесным образом преобразились в маленьких и грустных кроликов, на мордочках которых застыло одно желание: порскнуть в норку.
Серые взяли ватажку в треугольник. Действовали они четко и слаженно: чувствовался опыт. Никита Романович даже улыбнулся: по всему было видно, что пришла власть более настоящая.
Тот, что был повыше, подошел к вожаку и наставил на него указательный палец.
— Ты, — сказал носитель шпаги. — Кто таков?
Серебряный уловил очень стёртый, но всё-таки акцент — твердый, жесткий. «Немец, — решил он. — Давно на русской службе, но немец».
— Благочинные мы… — выдавил из себя вожак.
— Как звать? — палец чуть подался вперед.
— Охряпкой кличут… По-хрестьянски Григорий. Службу справляю, согласно устава и наставлений…
— Какого дьявола ты беспокоишь моего человека? — серый чуть повысил голос.
— Не изволь гневаться… — залебезил вожак. — Этого того… по инструкции… Грибочки вот спробую!
— С какой целью? — перст придвинулся к толстомордому еще на вершок.
— Эта… того… кабы чего не вышло! — затрепетал Охряпка. — Нет ли в тех грибочках какой сустели али блуда…
— И много ль нашлось сустели? — перст придвинулся еще, почти упершись в бороду вожака. Тот икнул, отстраняясь от страшного пальца.
— Он место хотел под себя взять, — подал голос Гаврилка.
— Что, правда? — человек в сером, заломив бровь, полуобернулся на реплику, будто бы за уточнением — и с того полуразворота почти неразличимым на глаз движением врезал вожаку в поддых. Тот с хрипом согнулся пополам — и заполучил коленом в лицо. Из разбитого — и, похоже, поломанного — носа потоком хлынула юшка.
«Нашла коса на камень», — с удовлетворением отметил Серебряный. Умом-то он понимал, что серые ничем не лучше ватажников, а может и похуже, кто их тут разберет. Но сама сцена введения в рамки хама с шестопером радовала глаз. Ну, и отметил про себя технику — в рукопашном бое-то воевода смыслил.
— Стать смирно, швайне! — негромко рыкнул серый. Вожак повиновался не пикнув, даже кровь с лица утереть не решался. Сбившиеся в кучку ватажники прятали глаза кто куда, будто происходящее их не касалось, и сопротивляться злу насилием даже не помышляли. — Ну что, забрать тебя сейчас к нам, на Лубянку? Для профилактической беседы?
При этих словах колени у вожака подломились, и он повалился в ноги серому:
— Не губите, ваше степенство!! Детки малые, семеро по лавкам!.. Не корысти ради, а токмо волею пославшей мя жены!..
— Слушай меня внимательно, — ровным голосом сообщил серый. — Если мой человек тебя ещё хоть раз здесь увидит… — он сделал паузу, — просто увидит, — добавил он, — ну, ты меня понял. А теперь — пшли вон!
Миг — и ватажки не стало: то ли растаяла в воздухе, то ли мгновенно и бесследно всосалась в жидкую рыночную грязь. Серый меж тем подошел к Гаврилке — тот как раз поднялся с колен и чистил порты — и они о чём-то тихо переговорили. Князь подумал было, что Гаврилка что-нибудь даст своему избавителю. Но обошлось без этого: серые постояли еще и утекли прочь через тот же малозаметный проход.
Серебряный за эти дни успел уже уяснить, что все эти «силовики», как их совокупно величают в народе, являют собою не что иное, как разбойничьи шайки, прибравшие город себе в кормление. Отношения между шайками были сложные и напряженные, с четкой, хотя и подверженной колебаниям иерархией. Судя по оброненному слову «Лубянка», серые были одним из подразделений кромешников — Ночного Дозора, а ватажка — благочинниками, из Высшего Благочиния, учиненного Митрополитом для «укрепления в народе веры православной». Тут князь припомнил тот трактир на Пятницкой и ухмыльнулся, представив себе логическое завершение только что виденной сцены: как кромешники столь же стремительно расточаются в пространстве, как перед тем благочинники, — предъяви он им сейчас жетон Особой контрразведки.
Жетон тот ему, к сожалению, пришлось сдать, едва лишь они с лейтенантом Петровским, после совместных приключений в Подземном Городе (не приведи Господь…), добрались наконец до штаб-квартиры Службы на Знаменке, и он перестал быть «сержантом Особой контрразведки Петром Павловским».
— Мощный артефакт, внушаить! — усмехнулся он, протягивая одному из пары дежурящих на входе штатских (правильнее тут, впрочем, было бы сказать — «в штатском») тот перечеканенный серебряный рубль на цепочке; поверх орла были выбиты «его» номер — «113» и единственная галочка, копирующая, надо полагать, одинокий сержантский шеврон. — А ведь простенькая, казалось бы, штука — неужто лихие люди для себя не подделывают?
При этих его словах воцарилось внезапное молчание, и все трое особистов дружно одарили его очень, ну — очень странными взглядами… Похоже, он сморозил какую-то несусветную глупость, либо бестактность — простительные, будем надеяться, для провинциала.
…Серебряный собрался уже идти дальше, как вдруг заметил, что бывший стрелец делает ему рукой знак — мол, подойди. Его взяло любопытство и он подошел.
— Я смотрю, ты стоишь, ждешь, — тихо сказал продавец грибов. — Подлечиться надо? От малокровия? Белый нужен?
— Да как бы… — растерянно сказал князь, пытаясь понять, что ему предлагают. Судя по тону продавца, это было что-то не вполне законное.
— С отдушечкой возьми, — частил мужик, — есть на курячьих говнах… прямо в самую нОздрю шибает… За сорок копеек уходит, но тебе за тридцать отдам, — прошептал он одними губами.
Князь ушам своим не поверил. За тридцать копеек можно было купить два с лишним пуда лучшей пшеницы или большого осетра — во всяком случае, в прежние времена. Дальше пошел какой-то вовсе уж странный разговор, намеками и околичностями, который бывший стрелец вскорости прервал — с опасливым недоумением: «Ты совсем, штоль, не московский?..»
А ведь да — он и вправду не московский уже! Уж к добру или к худу — но точно, «совсем не московский»… Что именно ему предлагали, за эдакие-то деньжищи, Серебряный так и не уразумел — да и узнавать не тянуло вовсе.
Обратно к месту своей временной дислокации Никита Романович шел привычным уже маршрутом, по Ильинке. Приостановился степенно перекреститься на купола Илии Пророка — и сердце его стукнуло тревожно, но и радостно.
Петушок на коньке углового дома отворотился, наконец, от Кремля.
Подумал бы, владыка, на досуге!
Хозяйственно на дело посмотри!
Чем лучше платят, тем надежней слуги.
…Да только мрут московские цари.
В порфире Гришка, без кафтана Тришка,
за вором вор, и следом тоже вор.
Чесночная боярская отрыжка,
что в воздухе висит как шестопёр.
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день четырнадцатый.
По исчислению папы Франциска 24 сентября 1559 года.
Москва, Кремль.
В белом охабне с кровавым исподом, в сопровождении рынды и глашатая, вышел на Красное Крыльцо из Грановитой палаты боярин Борис Феодорович Годунов.
Больше всего на свете боярин ненавидел запах розового масла, которым приходилось мазать виски и бороду, чтобы заглушить чесночную вонь. Чеснок боярин недолюбливал с детства, но по нынешним временам выйти на люди неначесноченным было решительно невозможно. Сие — штука статусная: я-де вам не боязливый лох из податных сословий, я — элита, кому закон не писан! Впрочем, ученье, сокращающее нам опыты быстротекущей жизни, подсказывает, что на Руси запретительные законы в основном именно с этой целью и сочиняют…
У Красного Крыльца собрались уже людишки. Не то чтобы много — чай, не праздник, ожидать денежных подачек не приходилось. Однако народу было достаточно, чтобы записать мероприятие себе в плюс. Надо поддерживать коммуникацию с массами. Это выражение — и соответствующую практику — Годунов перенял у новгородских перебежчиков, которые рассказывали много интересного… Впрочем, у новгородских все перенимали понемногу, даже и сам Влад-Владыч. Который как-то раз, поигрывая трубочкой, произнес: «Учитса нада у всэх, и у друзэй, и у врагов». Помолчал и добавил: «Асобэнна у врагов».
Глашатай в венгерском кафтане выступил вперед. Зычно гаркнул:
— Болярин Борис Феодорович люду московскому здравствовать желает!
Прикормленные лидеры общественного мнения — нищие и бродяги — тут же заорали:
— Здравия желаем болярину Борису!
Орали с ленцой и вразброд, это Годунов приметил. Сделал себе в уме пометку: нищеброды заелись и обленились. Стоит поговорить с пиар-отделом, чтобы те провели разъяснительную работу среди ЛОМов. Особенно с группой скандирования, отвечавшей за выкрики в толпе: эти явно заслужили кнута вместо водки.
— Болярин Годунов знать желает: имеет ли люд московский какую нужду али обиду? — выкрикнул глашатай.
Это был важный момент: сценарий близости с народом мог поломаться именно здесь. Но всё прошло гладко. Народ не успел ещё как следует разораться, как нижнюю ступеньку крыльца винтом выкатился юрод Николка — нагой, в железных веригах. Весь он был покрыт грязью, борода и волосья на голове торчали во все стороны.
— Вдову обиииидели! — взвыл по-волчьи Николка. — Обииидели!
Толпа заволновалась. Заверещали бабы из группы скандирования, ор подхватили мужики.
Дав толпе проораться, Годунов воздел длань.
— Тихо! — рявкнул во всю мощь лужёной глотки глашатай. — Тихо! Сейчас разберемся!
— Подымись, божий человек, — пригласил Годунов. — Что за вдова и какая у нее обида?
— Не подымуся! Буууу! Ироды! Вдову честнУю обидели! Фе! Фе! Фе! — юродивый присел и закрутился на пятке.
— Да что за вдова? — досадливо справился боярин у рынды.
— Сам не ведаю, — тихо повинился тот. — Не иначе, Николка опять халтурку какую взял, со стороны.
— Ужо ему! — вполголоса посулил Годунов. — Говори, Николка! — (это уже в полный голос). — Ничего не бойся!
— Вдову Кулебякину вдовьей доли лиши-и-ли! — завыл Николка. — Богородица на небеси плачем изошла-а-а!
— Кто такая, знаешь? — прошептал Годунов.
— Эту знаю, вдова купецкая, — тихо и быстро ответил рында. — Мерзкая баба. Полюбовников к себе водит. Мужа, бают, отравила, да видоков нет. Сейчас у сынов хочет отобрать поболее, чтобы на жизнь да на сласть хватало.
— Понятно, — кивнул боярин. — Как я крикну, давай отмашку.
— Вдову в обиду не дадим! Разберемся! — величественно пророкотал он.
Рында просигналил алебардой. Группа скандирования и нищброды включились, на сей раз дружно:
— Болярину слава!!!
Глашатай повел алебардой в другую сторону.
— Заступник! Отец родной!!! — завизжали бабы.
Годунов поклонился народу и скрылся. В Святых сенях снял высокую шапку, утер лоб. Подозвал кивком начальника пиар-отдела — дюжего детину со злобным лицом.
— Группа скандирования совсем мышей не ловит, — сообщил он. — Ты уж, голубчик, того…
— Всех разъяснить али токмо главных? — уточнил детина.
— Всех, но в щадящем режиме… а не как в прошлый раз. Нам такая текучка кадров ни к чему, — пояснил Годунов. — И вот еще что. Николка своевольничает. Взял деньги у какой-то сомнительной вдовицы.
— Профилактировать? — ухмыльнулся пиарщик.
— Миколку бить нельзя, — с грустью сказал Борис Феодорович, — а убивать пока не за что. Ты там того… придумай что-нибудь.
Пиарщик только плечьми пожал: дескать, а что тут придумаешь?
Николка был профессиональным московским юродивым. Работенка, конечно, та еще. Суть ее состояла в публичном вымогательстве у представителей власти каких-нибудь поблажек или потачек в пользу клиентов. Чтобы заниматься этаким промыслом, нужно было быть настоящим отморозком во всех смыслах этого слова. Начиная от совершенного бесстрашия и кончая святою жизнью. Даже чтобы нищенствовать, нужно было как минимум не мыться и ходить в лохмотьях. На брезгливых и щеголеватых москвичей это действовало. Николку же учил сам Порфирий Иванов сын, муж блаженный, который по любому морозу ходил нагишом. Хотя Порфирий в опасные дела не лез, а занимался целительством, в основном по бабской части — от головной боли до бесплодия. Николка же пошел юродствовать: он ни Бога, ни чёрта не боялся. Брал он, правда, много, но и альтернативы ему не было. Немногочисленные конкуренты в последнее время разбежались из Москвы как тараканы, опасаясь малокровия: кто в Коломенское, где эту публику традиционно привечали, а кто и подалее.
В Святые сени стремительно вошел статный молодой окольничий, чье имя Годунов постоянно забывал. Отыскав взглядом боярина, сразу направился к нему.
— Здрав будь, Борис Феодорович, — сказал окольничий, легко махнув поясной поклон. Годунов невольно подумал, что он так уже не смог бы: спина уж не та, отвердела. А ведь и сам когда-то стоял при царском выходе, клал до тридцати поклонов кряду… Эх, где те годы…
— И тебе здравствовать. Дело ко мне какое?
— Князь Андрей Курбский о разговоре просит, — доложил окольничий. — Зело настойчив был, — добавил он, как бы извиняясь: ведал, что час неприёмный.
— Где он сейчас?
— В патриаршей палате… а, вот он и сам идет уже, — торопливо закончил окольничий.
И в самом деле, из палат спускался по лестнице Андрей Курбский — в венгерке смешного цвета, коричнево-бЕлковой, и в мохнатой шапке-наскуфейнице.
Говорят, в молодости Курбский был красавцем, русским витязем. Если и так, то Годунов той молодости не застал: дороден был князь, ох, дороден…
После обязательных приветствий и двух-трех фраз ни о чем Курбский увлек Годунова в угол потемнее и там поведал:
— На Западном фронте нехорошо.
Годунов приподнял бровь:
— Мне такого не докладывали. Насколько мне известно, на Западном фронте без перемен.
— Это-то и нехорошо, — зашептал Курбский. — Пока фронт стоит, войско наше разлагается. Людишки волнуются. Разговорчики идут, что Иоанн — царь истинный, и правит справедливо. А у нас, дескать… — он махнул рукой.
— Это дело поправимое, — пожал плечами Годунов. — Болтунов чаще вешать, стукачам больше платить.
— Так в этом-то всё и дело! — глаза Курбского блеснули. — Платить! Солдат смерти не боится и на уговоры не падок: его где ни целуй, везде задница! А вот чего ему надобно, так это довольствие: деньги ему нужны! За них он живет, за них и умирает!
— И чего? — не понял Годунов. — Мы платим исправно, без задержек…
— Ага, платим! Ливонский вор серебром платит, а мы чем?
— Законным платёжным средством, — Борис Феодорович дернул уголком рта. — Обеспеченным всеми богатствами Руси.
— Да они эти бумажки немецкие знаешь на чём вертели?!
— Прастытэ, щто падащёл, но тэма вашего разгавора мэня заинтэрэсовала, — раздался низкий приглушенный голос, какой-то даже замогильный.
Курбский ощутимо вздрогнул. Годунов выдержал паузу и неспешно повернул голову.
— Доброго тебе здравия, Владимир Владимирович, — вежливо поприветствовал он верховного кромешника. — Как ты, однако, ходишь тихо… Вот у Андрея Михалыча сапожки подковками подбиты, стучат.
— Это нэлэпо — стучать так свирэпо, — растянул тот тонкие губы в подобии улыбки. — Я нэ лублу излышнэго шума.
«Тихушник», — с привычной неприязнью подумал Годунов.
При первом знакомстве Владимир Владимирович Цепень, нынешний шеф Ночного Дозора, при всей своей очевидной, как тогда казалось, полезности, вызвал у Годунова страх и омерзерние. Однако на вершине власти боязливые и брезгливые не задерживаются, так что чувства те Борис Феодорович в себе переборол. Осталось что-то вроде гадливости. Даже смотреть на Цепеня было неприятно — хотя ничего такого особенного в лице его не было. Ну да, восточной внешности, не то итальянец, не то грек. В папахе и кафтане со шнурами он, пожалуй, сошел бы и за черкеса, и за казака. Цепень, однако же, ни за кого сходить не желал и одевался по своему вкусу. Он расхаживал в бархатном красном плаще и такой же скуфейке, шитой жемчугом. За поясом поблёскивала знаменитая трубочка.
— Так вы гаваритэ, щто нэсознатэльныэ элэмэнты в войсках трэбуют сэрэбра? И щто ты, Андрэй Мыхайловыч, нычэго нэ можэшь с этим сдэлать?
— Того я не говорил, — насупился Курбский.
— Но ты жэ нэ сказал, что ты можэшь с этим сдэлать? — зашел с другой стороны Цепень.
— Не знаю. Может, присоветуешь чего? — по тону Курбского было понятно, что никаких советов от кромешника он не ждет — а ждет, чтобы тот наконец отвязался.
— Я палагаю, надо усилыть разъяснытэльную и васпитатэльную работу, — заметил Цепень, усмехаясь в усы — не менее знаменитые уже, чем его трубка.
— Да усиляли уж, куда дальше-то! — со злостью бросил Курбский. — Только ты солдата хоть ешь, хоть режь, хоть пеклом ему грози — а если евойные деньги кабатчики не берут…
— Я нэ сказал, щто усилывать работу надо срэди солдат. Я имэл в виду, ее надо усилыть срэди кабатчиков, — Цепень наставительно поднял палец. — Если кабатчик нэ жэлает принымать к оплате законное платёжное срэдство, его надо прастымулировать. Марально и фызычески.
— Боюсь, они тогда все разбегутся, Владимир Владимирович, — вздохнул Годунов. — Новгородчина-то рядом.
— Нычэго. На их мэсто придут другиэ, каторыэ будут работат на нащих условыях, — Цепень покосился на небольшую группу бояр, спускавшихся с лестницы и что-то оживленно обсуждавших. Было понятно, что он их разговор слышит: слух у кромешника был отменный. — Я пайду, нэ паминайтэ лихом, — кончики его усов опять дрогнули в усмешке.
— С Богом, — пробормотал Годунов.
— Ой ли с Богом, — очень тихо добавил Курбский, когда человек в красном отошел на достаточное расстояние.
— Но в чем-то он прав, — задумчиво покивал Борис Феодорович. — Финансовую реформу надо продвигать… Тьфу, какая же гадость это розовое масло. Пожалуй, пойду, умоюсь.
— Дай слово молвить, — в голосе Курбского впервые прозвучала настоящая, непритворная мольба. — Реформа — это хорошо… наверное. Только, уж прости, не в ней дело. Покуда Ливонский вор в Иван-Городе сидит, нам тут покоя не будет! С каждым ведь годом сил у него прибывает! Время, похоже, на него работает, на аспида! Ударить, ударить нужно! Сейчас — или никогда!
Перекрестился истово:
— Дай мне тридцать тысяч войска, Борис Феодорыч — всё, что есть, — да заплати им серебром — хоть в последний раз, но заплати! Псков взять — этого хватит, ну а уж дальше — как говорится, эндшпиль при лишней фигуре: Новгород — нам, Ливонию — ляхам, хер уже с ней, с той Ливонией, не до жиру, быть бы живу!
Перевел дух и продолжил:
— Не веришь мне — так прикажи приковать цепями к телеге! И пусть на той телеге стрельцы стоят с ружьями заряжёнными! Чтоб стреляли в меня, ежели неверность заметят! Прикажи! Неужто убоялся ты этого упыря лихого, что на речи его прельстивые…
— Охолонись! — голос Годунова был негромок, но тверд настолько, что воевода враз замолчал. — Воюешь ты славно, Андрей Михалыч, а в эти дела не лезь. Тут расчет высший, государственный.
— Беду чую, — понурился Курбский; уголки губ его ушли вниз, обозначая обиду. — Вот чую и всё тут. Иоанн что-то готовит.
— Ты же сам сказал: время на него работает. А коли так, ему выгоднее оборону держать… А напиши ты ему? — подначил Годунов полководца. — Он же тебе ответствует.
— И этого я никак не пойму, — Курбский смахнул с короткой бородки какой-то мусор. — Почему он со мной переписывается? Неужто жалеет о чём?
— А ты сам пошто ему пишешь?
— Доказать хочу, — воевода сжал кулак. — Хоть так. Не могу из пищали достать, так слово скажу. Может, хоть икнётся ему, окаянному.
— Вот то-то и оно-то, — заключил Годунов. — Перо твое местию дышит. И сам ты тоже. Ты всё сквитаться мечтаешь, а мне надобно государство поднимать. Так что программа у тебя неконструктивная, — эти слова Борис Феодорович выучил недавно и они ему очень нравились.
Курбский посмотрел на Годунова в упор.
Потом Годунов не раз вспоминал этот взгляд. В котором уже не было ни злости, ни обиды — одна тоскливая обреченность.
— Не веришь ты мне, — махнул рукой воевода. — А я вот чую: задумали они в Иван-Городе какую-то каверзу. Нутром чую, а доказать не могу!
Ох, устал я, устал, — а лошадок распряг.
Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги!
Никого, — только тень промелькнула в сенях,
Да стервятник спустился и сузил круги.
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день пятнвдцатый.
По исчислению папы Франциска 25 Сентября (пятница) 1559.
Москва, Белый город. Церковь и кабак.
В церкви был смрад и полумрак, дьяки курили ладан.
Да не тот уютный полумрак, которому во храме и полагается быть, а почитай полная темень — видать, все окошки затворили. Воздух от этого, ясное дело, свежее не стал. И вообще — не чувствовалось тут того смиренного духа, который любому человеку в утешение, особенно же военному. Земное не отпускало.
Впрочем, сейчас оно было бы и некстати: князь нынче искал тут встречи не с Господом, а с Василием Шибановым. Московские «Сорок сороков» церквей-то — сорокА сорокАми, но вокруг московского подворья Курбского храмов, куда стремянный мог бы ходить к обедне, всё же не бессчетно; вот и обнаружился он почти сразу, у Косьмы и Дамиана на Маросейке.
Шибанов, видный ему отсюда со спины, молился истово и угрюмо. Сразу чувствовалось, что совесть старого рубаки пребывает в неспокойствии. Сколько Серебряный помнил того по Ливонской кампании, никогда бравый стремянный Курбского сколь-нибудь заметным молитвенным рвением не отличался — а тут вишь как проникся…
Когда обедня отошла и народ повалил на выход, князь негромко окликнул: «Василий Дмитрич!» Тот развернулся мгновенно, лицо его осветилось радостью: «Никита, старый ты хрен! Живой!..» — каковая радость, впрочем, тут же и погасла.
— Никита Романович, — решительно объявил тот, когда они протолкались наружу, под холодный, октябрьский уже, считай, дождик. — Ежели ты с той стороны пришел — выдать я тебя, вестимо, не выдам, но и помогать не стану ничем, извиняй уж. Отыди, от греха: я всё ж таки допреж всего Андрей Михалычу крест целовал и подводить его под монастырь такими вот своими сношеньями не вправе.
— Молодец, Василий Дмитрич, верно себя соблюдаешь, — кивнул Серебряный. — Я и вправду с той стороны — но чуток не в том смысле. Вышло у нас там, в одной корчме на Литовской границе, резкое недопонимание с Малютиными чекистами, ну и — у нас один убитый, а у них аж трое. Григорий Лукьянович на такой счет осерчал, и оценил он мою голову аж в три рубли: не воевода я будто, а какой мелкий тать. Мне сие показалось оскорбительным, ну и вот я туточки. Не введешь, часом, в курс дела — тут-то какие нынче расценки на головы воевод, навроде меня?
Шибанов счастливо отмяк, обнялись уже как следует:
— Погодь, есть тут вблизи тихое место — можно поговорить безо всяких.
Серебряному приходилось по жизни бывать в скверных кабаках. Но здесь было как-то совсем уж мизерабельно, как выразились бы ливонцы. Подумал мельком, поправляя саблю: «Что-то везет мне в последнее время с кабацкими приключениями. А бог-то троицу любит — может, как раз нынче и обнажим в корчме уже, а?»
Сени оказались темными. Оконца, и без того крошечные, были затянуты бычьим пузырем, почти не пропускавшим света. Во мраке вырисовывались бочки, рогожные кули и длинные жерди. В углу поблескивал медью большой сундук. На нем лежал и громко храпел человек непонятного звания в венгерском полукафтане, русских портах и при том вовсе босой. Серебряный понял это так, что от обувки храпуна избавили какие-то добрые люди.
— Слышь, — тихо сказал он Шибанову, — нехорошо тут…
— Зато разговоры разговаривать можно без оглядки, — мрачно усмехнулся тот. — Ты погодь, тут постой, я быстро. Гляну, нет ли там кого лишнего…
Он отворил дверь в гостевую залу. Оттуда шибануло запахами — пОтом, луком, кислым пивом, старой бараниной и чем-то горелым. «Не, есть тут не стану», — решил князь.
В сенях было неуютно. От нечего делать Серебряный подошел к босому человеку — без особенной нужды, просто так.
Босой храпел. Лицо у него было посинелым, борода в слипшейся крови. Приглядевшись, князь заметил на тощей шее храпуна след зубов: псами, что ли, его травили? Или местные себя вовсе не блюдут и сами спьяну грызутся аки псы? — ну и местечко…
Тут в сени вышел Шибанов. Покрутил головой, ища князя взглядом, а найдя — заволновался:
— Никита Романович, Богом заклинаю, отойди подалей!
— Да я просто полюбопытствовать… — начал было князь.
— Вот не любопытствуй, — отрезал Шибанов. — То дела кромешные, нам с тобой в них встревать — резону никакого. Пошли скорее.
Спящий дернулся. Неожиданно оскалился.
— Пошли-пошли, — заторопил Василий Дмитрич. — А то еще пробудится — греха не оберешься…
Если в сенях было темно, то в зале вообще окон не было видно. Зато на всех столах стояли сальные свечи. Некоторые горели. Такое роскошество — да еще и в ясный день — Серебряного отчего-то напрягло. Было что-то очень неправильное в этих свечах.
Еще хуже было с людьми, чьи лица выхватывало из сумрака свечное пламя. От них буквально исходило ощущение опасности. И не какой-нибудь обычной, бытошной, навроде ножа из-под скатерти, нет: эти восковые рожи с красноватыми глазами — будто невесть какую уж ночь подряд не спавши — пугали чем-то нездешним. Князь был не робкого десятка, но тут и у него холодок по спине пробежал. На всякий случай тихонечко перекрестился. На чем поймал взгляд одного из гостей: тот приметил его жест и прескверно осклабился.
Шибанов, однако ж, шел меж столов спокойно и уверенно. Серебряному стало неловко перед старым товарищем. Напустив на себя независимый вид, он двинулся за ним след в след, по-волчьи.
Дошли до самой печи. В полумраке она казалась огромной. Возле нее суетилась стряпуха в подтыканной кверху понёве, немолодая и некрасивая.
— Аксинья, — позвал Шибанов, — а хозяин-то где будет?
— У себя, — неприветливо ответствовала стряпуха, — разговоры разговаривает… с ентими самыми… Да проходи уж, куда тебе надобно. Товарищу твому — что нести? Пива, квасу, али другого чего?
— Как мне, — сориентировал старуху Василий. — И Пахома зови, пущай послужит.
Они прошли через низенький проём, занавешенный рогожей. За ним скрывалась клетушка с единственным оконцем, слегка приоткрытым. Оттуда струился легкий предвечерний свет. Он падал на короткий деревянный стол из скоблёных полубрёвен. К нему примыкали две лавки, тоже не особо длинные, с волосяными подушками для сиденья. По всему видать, это было особенное укромное место для особых гостей.
— Ну вот, — сказал Шибанов, устраиваясь на подушке. — Тут и поговорить можно.
— Василий, — тихо сказал князь. — Что за люди там были? В зале?
— Люди, говоришь? — Шибанов глянул исподлобья. — А, да ты ж нездешний… Тут у нас всё сложно. Всё очень сложно, — повторил он.
Рогожа шевельнулась, появился подвальщик — тощий рябой мужик с бледным лицом. Серые волосы выбивались из-под колпака, того же цвета бороденка висела грязным клоком. Однако в руках у него был поднос, на котором стояли глиняные кружки, плошки с огурцами и капустой, скляница зеленого стекла и две деревянные чарки.
Подавальщик поставил поднос на стол и принялся разгружать его привычными движениями.
— Здрав будь, Пахом, — обратился к нему как к знакомому Василий.
— И тебе здоровым быть, Василий Дмитрич, — степенно поклонился половой. — Как оно там, на службе?
— На службе ровно, — рассеянно отозвался Шибанов. — А у вас тут как?
— Сегодни средственно, — степенно отвечал Пахом, — а вот вчерась чуть худа не вышло. Благочинные к нам завернули. Новенькие, видать — искали кого-то… А тут сам Владислав Юрьевич отдыхать изволили. Шуму было!
— Но никого не?.. — Шибанов прервался посередине фразы.
Подавальщик перекрестился.
— Один, вон, в сенях отдыхает — видали, небось, — сказал он, разливая водку в чарки. — Ндрав у Владислав Юрьича горячий… Щец похлебать принести?
— Неси, и к ним гороху тертого, и редьки с маслицем…
То ли обстановка показалась Никите Романовичу подходящей, то ли желудок напомнил о себе, но князь вдруг почувствовал, что голоден. И редькой никак не наестся.
— Вот что, — решительно сказал он, — у вас пироги с бараниной водятся?
Пахом посмотрел на него изучающе.
— Можно поставить, — сказал он, подумав. — А еще утрешние остались, только они уже простыли.
— Греться их поставь, — распорядился Серебряный.
Пахом кивнул и исчез за рогожами.
— Совсем уж ты, брат, кафоликом там заделался, — укорил его Василий. — Сегодня ж пятница, день постный. В пятницу распят был Иисус, кто в пятницу скоромное ест — тот Господа сораспинает.
Серебряного такое поучение покоробило. Однако, чуть подумав, он понял, что со своей стороны Шибанов прав, и надо бы объясниться.
— Отвык я, — растолковал он. — У нас как раз два года уж, почитай, новшество: оружных людей попы от всех постов разрешают. Это сам Государь Иоанн так повелел — как на одном пиру балладу гишпанскую послушал. Про Педро Гомеса, льва Кастильи, который десять лет замок мавританский осаждал. Тот Гомес обет на себя взял — молоком одним питаться, ну и всему войску его вменил. ТАк они десять лет под крепостью и проторчали, всё войско перемерло без толку — но зато обет соблюли!
— Ты это здесь кому объяснять будешь? — вздохнул Шибанов. — У нас по Москве с такими делами строго. Благочинные в постные дни знаешь как лютуют?
— Постой-ка, — вдруг сообразил Серебряный. — А тут-то почему скоромное подают?
— А сюда пименовские не суются, — объяснил Василий. — Тут кромешники отдыхают. Знаешь, кто такие?
— Сталкивался, краем, — пожал плечами князь, не очень-то желая входить в подробности. — Я так понял — какие-то государевы люди. Силовики, как у вас тут выражаются.
— Значит, не всё ты про них знаешь, — заключил Шибанов. — Так им тоже разрешение от постов дадено. Яко болящим.
— И чем это таким они болеют? — не понял Серебряный.
— Малокровием, — процедил сквозь зубы Василий. — Болезнь тяжкая, неисцелимая… Вот от того-то малокровия и нуждаются они в питании особливом, диетическом.
Сказано это было таким тоном, что князю стало не по себе.
— Может, того… скажешь своему Пахому, чтобы не делал пирогов? — с сомнением предложил он.
— А, чего уж теперь-то, — махнул рукой Шибанов. — Я, пожалуй, тоже поснедаю. Андрей Михайлович, тот и вовсе постов не держит.
— Что так? — не понял князь. — Сколько помню его, он вроде ничего не нарушал.
— Жизнь тут такая, — объяснил Василий. — Чтобы из доверия не выйти, надобно всё время тусоваться. Ну, в смысле, по пирам ходить, по сборищам всяким. Сегодня у Бориса Феодоровича прием, завтра у Пимена после службы малое сидение, а послезавтра и ко Влад-Владычу явиться надобно. И как тут посты держать? Годунов всё больше с мастером Иоганном трапезничает, а тот каженный день мясной отвар пьет и Бога не боится. У Пимена всё постное, да лучше б уж скоромное было: угрей и сомов едят, и раков морских великих из самоей Греции привозят и златом платят. И ладно б одних раков: последние разы, Андрей Михалыч сказывал, вошла у них там в обычай какая-то совсем уж мерзость несказанная, об осьми щупальцах — и ценЫ вовсе уж ни с чем не сообразной. Ну, а уж чем Влад-Владыч может попотчевать, о том добрым людям и говорить-то зазорно… Однако не с того мы начали, — прервал он сам себя и потянулся за чаркой. — Ну, за встречу!
Выпили. Водка была не чистой, но крепкой.
Следующие полчаса — а может, и весь час, — Серебряный рассказывал Шибанову про свои злоключения, на фоне ливонских новостей. Тот слушал с жадным вниманием; не укрылось от князя и его нечаянное «Как там, у наших?»
— У нас тут по Москве болтают — ну, в смысле политработу ведут такую, от Кремля, — будто новгородские мужики торговые царем помыкают как хотят и совсем уж ему на голову сели, а тот от них это всё терпит и утирается, и это-де всё оттого, как не есть он природный государь… То правда ль — насчет помыкания, в смысле?
Серебряный ухмыльнулся:
— Вольности у них большие, то верно. Будь поменее их — может, и вышло бы, помыкАть-то. А так — сами себя перехитрили. Теперь кряхтят, да делать нечего.
— Это как же? — заинтересовался Василий. — Я-то еще помню, как Вече царю перечило и деньги на войну выделять не желало.
— Было такое, — согласился Серебряный, — да только всё вышло. Потому как Иоанн против них полномочия собрал. Вроде по мелочам, ан мелочи-то их и опутали, яко сеть. Вот, к примеру, есть у бояр вольности, да — но на те вольности есть свои вольности и у вечевых. А поверх того есть вольности и у посадских, и весьма немалые. Вот и выходит, что вольности вроде как у них у всех, но вольность на вольность-то завсегда наехать норовит — такое уж у них свойство, у вольностей! — так что без царя, с его последним царским словом, никуда… Там, брат, тоже — всё сложно.
— Ну, к примеру, — продолжил он, накладывая тертой редьки, — все вопросы военные, по соглашениям подписанным, решает новгородский воевода. А вот какой вопрос военный, а какой нет — об этом ничего в соглашениях не было. Так Иоанн это на себя взял. Ну то есть — решать, что к войне относится. Так что дороги и мосты, к примеру, теперь считаются делом военным, поелику по ним войско движется…
— Да не то, не то всё это! — Василий, наморщившись, стукнул кулаком по столу (эк его разобрало…). — Недостойно сие великого государя! Увёртки какие-то… Царь настоящий — это которому перечить никто не смеет! Чтоб как сказал — так и сталося! Слово и дело государево! Чтоб никто супротив царя и пёрднуть не смел…
— А царь Иоанн на такое лишь усмехается: «Волк не сердит, что овца пердит», — заметил Серебряный.
Он и сам частенько подумывал, что Иоанновы приемчики как-то нехороши — больно уж они противоречили образу настоящей Власти, имеющемуся во всякой военной голове, — но здесь отчего-то захотелось вступиться за Государя:
— Ты ведь, Василь Дмитрич, на засечный вал наткнувшись, не полезешь на него с конницей, верно? А пошлешь ту конницу в обход — где от нее прок будет. Вот и Государю бесперечь приходится маневрировать… Я, как человек военный, всё по армии смотрю. И что я вижу? — пушки льют, флот строят, иноземные военспецы в очередь выстроились на службу… жалованье, опять же, платят без задержки. Чего еще-то?..
Под разговор, да под горячие щи, да под горох со льняным маслицем, да под разогретые пироги с бараниной уговорили скляницу. Взяли вторую. Тут уже Никита Романович сам принялся за расспросы. Интересовало его всё — от положения Кубского до давешней сцены на базаре.
О господине своем Шибанов говорить наотрез отказался.
— Прости, если что, — сказал он, глядя князю в глаза, — а только и меня пойми: я князю стремянной, считай — рука правая. Я крест целовал, что в его воле пребывать буду и противу нее ни делом, ни словом, ни даже мыслию не погрешу. А мне Андрей Михайлович завсегда говорит: обо мне и делах моих не говори ни с дурными людьми, ни с хорошими. Хороший человек потом чего ляпнет, а мне от того вдруг оказия выйдет… Так что не пытай ты меня. А если так в общем сказать, то Андрей Михайлович сейчас на самом верху пребывает и с самими тремя на короткой ноге. Высоко взлетел. Ох, неспокойно мне…
— Это какие же три? — решил уточнить Серебряный. Про московские дела он не то чтобы совсем не знал, но особо не вникал.
Тут Шибанов разговорился. По его словам, выходило всё и впрямь сложно.
После того, как померла Ефросинья, князь Владимир Старицкий тронулся с горя умом — и без того-то невеликим. Его пытался вылечить самолучший немецкий доктор, мастер Иоганн, выписанный из-за границы боярином Борисом Годуновым. От немецкого лечения Старицкий стал очень тихим и перестал говорить с людьми, только плакал и молился. Убедившись, что от врачевания нет проку, князя передали церковникам, которые с тех самых пор его и окормляют в Коломенском. Периодически на Москве возникали слухи, что князя уморили вовсе. В таких случаях Старицкого обряжали в царские одежды, привозили в Кремль и являли народу: живой, мол, ваш царь, живой! — ведет жизнь праведную и за всё царство Московское молится. Это было правдой: молился Владимир безостановочно.
Что касаемо дел земных, то их вершил опекунский совет, созванный еще при Ефросинье. Главой его, с прежних еще времен, числился Адашев, однако силы реальной за тем не было никакой. Всем там заправляли другие уже люди, из которых первым Шибанов назвал всё того же Годунова. О нем Василий говорил без любви, но с определенным уважением. По его словам, именно Годунов, научаемый всё тем же мастером Иоганном, сумел провернуть денежную реформу, которая, по его словам, «всех за самую горловину и держит».
— Ты погляди, — растолковывал Шибанов, — что они удумали. Сначала через митрополита Пимена забросили: открылось, мол, за что Господь Русь бесперечно карает. Всё дело в том, что на Руси деньги серебряными делались. А серебро, грят, металл нечистый и грешный, ибо за сребреники Иуда Христа продал, оттого-то оно Богу противно. Потому у нас то неурожай, то засуха, то зима лютая. А в других странах медь и золото ходят, потому Господь на них не так ополчается. И хотя у нас вера самая правильная, а страждем мы люто, ибо в невежестве своем Господа оскорбляем каждой копеечкой. Так что милостивый Иисус может и вовсе Русь истребить, ежели мы немедля от серебра того богопротивного не избавимся… И ведь ловко-то как преподнесли! В самом деле, Иуда сребрениками взял, да и греху имя «сребролюбие» — а не «златолюбие», скажем. Всё сходится…
— Да ладно, — не поверил Серебряный. — Это ж надо вовсе мозгов не иметь, чтоб такую мякину клевать!
— Ну, боярам и людям служилым годуновские совсем другое сказывали. Дескать, нет у нас на Руси серебряных рудников, всё серебро от кафоликов всяких завозим. Оттого от них зависим. И никогда мы от того гнета не ослобонимся, покуда у нас своего серебра не появится, или не найдется того средства, чтоб его заменить. А как найдем, так и выйдет у нас… — он почесал в потылице, вспоминая слово, — святая суверенность, во! Вот тогда-то Русь и встанет с колен…
— Сказано неплохо, — прищурился князь, — да только за слова-то люди и медяницы не дадут.
Шибанов коротко хохотнул и разлил еще водки. Закусили остывшим пирогом.
— И то верно, — сказал он. — Но ты смотри, какую они штуку провернули. Тот самый немец годуновский бумажное дело наладил. Бумагу из тряпья выделывает, да не хуже французской. Даже и лучше, потому как тоньше она. Потом сюда немецких граверов выписали. Сделали они доски медные с узором, для оттисков. И стали делать бумажки — на десять копеек, на двадцать, на рубль и более… Да не просто так, а со всякими хитростями. Годунов полста рублей посулил тому, кто повторит рисунок до неразличимости. Пока не нашлось умельца.
— А, точно, видал я такую штуковину! — вспомнил Серебряный будочку на въезде в город. — Так ведь всё равно ж это бумага, кому она нужна?
— А ты дальше слушай, — Василий доел пирог и принялся мазать краюху хлеба тертым в масле горохом. — Спервоначала вышел указ, Адашевым от царского имени писанный: всё серебро сдать государству для последующего истребления. Буде кто его сам добровольно снесет, так получит бумажки на те же деньги, а если много снесет, так и более. Ну а у кого найдут укрытое — у того, стало быть, и серебрушки отберут, и сам он на правёж отправится как еретик, враг веры Христовой и непослушник Государю. Для той надобности и учинена была Служба благочинная. Всех они ободрали. Даже в церквах серебряные оклады да купели не пощадили.
— Это у кого же рука-то поднялась? — не поверил Серебряный.
— У нестяжателей, — вздохнул Шибанов. — Помнишь таких? Это которые за то боролись, чтобы Церковь очистилась и стала духовной…
— Сильвестр, — вспомнил Серебряный.
— Не дожил — развел руками Василий. — Хотя сейчас его чуть не святым почитают… Но и без него нашлись. Из дальних монастырей достали всех недоумученных. Многих из подвалов вынули, в железа закованных… Куда их перед тем сам Пимен и определил, нестяжательский вопрос решая. А потом власть им же в руки и дал… ну, как дал — на время, подержать. Но всё-таки власть: право карать и миловать. Мыслишь ли ты, сколь кротости душевной они тогда явили?
Князя передернуло:
— Да уж… И что, так с той поры и стоят те иконы как раздетые, без окладов?
— Ну, зачем же вот так уж прямо, без окладов-то, — скривился в усмешке Шибанов. — Сказано ж тебе было: греху-то имя «сребролюбие», а не «златолюбие»! Так что оклады нонешние, да и прочее церковное убранство, стали втрое роскошнее прежних — из чиста золота. Ну уж чисто там оно или нечисто — тут мнения разные бытуют, да и шепотки ходят всякие. Кстати, шепотками на эти темы Высшее Благочиние оченно интересуется, имей это для себя в виду.
Так-так-так, отметил про себя князь. «Здесь кромешники отдыхают, а пименовские не суются», — вот, значит, отчего старый товарищ выбрал такое странное место для откровенных разговоров… Вслух же поинтересовался:
— А как нестяжатели на всё на это взирают?
— А некому уже взирать-то: их, почитай, всех и казнили сразу после. За перегибы в проведении в целом правильной и богоугодной политики, ага. Очень удачно они под рукой оказались, чтоб было в кого народу пальцем тыкнуть за все гадства той ограбиловки. И когда нестяжателей тех принялись жечь пачками на Болотной площади, это был просто какой-то праздник всенародный! А Годунов на том вышел — народным заступником супротив «съехавших с глузду попов» и лично Пимена.
— Ловко… — прямо-таки восхитился Серебряный.
— Ха, «ловко»! — усмехнулся Шибанов, отыскивая дланью шкалик. — Это, брат, еще только первый ход в той его многоходовочке… А дальше Борис-свет-Феодорович учинил Очищение Великое — причем опять чужими руками. Не слыхал?
— Не-а, давай подробности!
— Пимен, вишь, на той ограбиловке очень уж приподнялся, и стал претендовать не по чину; ну а его Высшее Благочиние совсем уж, как говорится, берега потеряло и края поляны видеть перестало. Вот тут-то как раз и грянуло то Очищение. Оказалось — изрядная доля того изъятого серебра по ходу дела поприлипла к пальчикам самих же благочинников…
— Не, ну кто бы мог такое подумать! — расхохотался князь, подставляя чарку.
— Во-во! «Чистые руки, горячее сердце…» В общем, раскассировали их тогда. СамогО-то Пимена не тронули — нужен он, но весь, почитай, личный состав тогдашнего Благочиния, снизу доверху, прибрали. За «сребролюбие с отягчающими» — основная тогда была статья обвинения, но навешивали им обычно, до кучи, еще и «ересь жидовствующих» с «ересью нестяжательства», и шпионство на Польшу, Крым и Новгород…
— Постой, а обвинение в «нестяжательстве»-то в тот список как затесалось? Несообразно же!..
— А всё прочее — сообразно, да? — осклабился Шибанов.
— Черт, тоже верно… А как же они позволили себя — вот так вот?.. Ведь сила и власть-то у них, чай, была немалая?
— А вот так вот! Нашлась на ихнюю силу другая сила, посильнее. Хотя правильней сказать — не сильнее, а еще мерзостнее… Ночной Дозор — «Ужас, летящий на крыльях Ночи», как его тогда восславляли. Его ведь Годунов как раз тогда и создал. Исподволь — чисто чтоб Благочинию тому разгулявшемуся шею свернуть…
— Погодь, но у тех-то организация уже была, а у этих, ночных, всё с нуля, как я понимаю?
— Ну, если б те благочинники сразу всей шайкой восстали и ощетинились — это да, был шанец, — признал Василий. — Но они ведь, по крысиной своей сущности, принялись своих сдавать поштучно… А — как не сдашь? Кажную ночь — черный возок у терема какого-нить благочинного начальника, «Слово и дело государево», а с утра пораньше — его показания уже зачитывают в синклите у Пимена… Совершенно правдивые, заметь, показания: как они там, у себя в Благочинии, и с серебром тем обходятся, и с симпатичными ведьмочками и юными еретиками… с именами-датами и всякими трудно выдумываемыми подробностями. А подробности такие, что — кто такое открыто покрывать дерзнет? Ну, а на следующую ночь — черные возки по тем адресам, что помянуты. А следующим утром — новые показания, с новыми именами… В три недели, в общем, управились… ну, там еще добирали потом, по мелочи, всяческое «нестяжательское охвостье». Влад-Владыч на том Очищении и возрос — до той поры-то его и не знал никто…
— А кто он таков? — спросил князь. — А то у нас… ну то есть в Новгородчине… всяко-разное болтают… — Слухи о творящемся в Москве чем дальше, тем больше приобретали оттенок фантастический, страшный. БОльшую часть он спокойно пропускал мимо ушей, списывая на пропаганду военного времени (ну не может же такого быть, в самом-то деле!..), но совсем-то уж дыма без огня не бывает!
Шибанов помолчал. Опрокинул стопку, заел редькою.
— Темная личность… — наконец высказался он.
— А другие, двое, выходит — светлые? — ухмыльнулся князь, указывая на свою чарку: давай, мол.
— Э нет, брат, — покачал головою Шибанов, — тут темнота совсем другая… Откуда он взялся — никому толком не ведомо. Якобы православный воевода, господарь по-тамошнему, откуда-то из унгрских земель; звать — Влад, прозывать — Цепеш; это всё — с его слов, поди проверь… У нас тут перекинулся из Влада во Владимира… Владимир Владимирович Цепень, стало быть нынче, официально. В верха он взошел круто, можно сказать — взлетел. Болтают, — тут он понизил голос, — будто на первых порах его продвигали Сильвестр с Адашевым, а он взамен устроил для них малокровие Ефросинье: та прежний-то Совет держала в ежовых рукавицах, не забалуешь.
— Ага! — прервал Серебряный. — Ага… — повторил он. Смысл происшествия с кромешниками и скоморохами в трактире на Пятницкой начал, похоже, проясняться. — Слушай, я тут слыхал похабель про это. И было там про какую-то трубочку. Это чего?
— Есть у него трубочка железная, — подтвердил Василий. — Он ее на поясе носит, открыто. Чтоб помнили.
— А… зачем? — не отставал князь.
Шибанов посмотрел на него странно.
— Брезгует, — наконец вымолвил он. — Говорит, иные моются редко, оттого вкус не тот. Вот он, значит, трубочку ту в жилу и вструмляет.
— И чего? — Серебряный всё никак не мог понять.
— И пьет, — спокойно сказал Шибанов; опрокинул и захрустел редькой.
Серебряный опешил.
— Нет, ты постой, погоди… — забормотал он. — Я-то думал, они так, пугают… Про Ефросинью сказывали, что ее ядом извели… А оно вон как? Так он что, УПЫРЬ?
— Упырь, вестимо, — Шибанов кивнул, будто говоря самое обыкновенное. — И не он один. Вона, за дверью — кто сидит-то, по-твоему? Неужто сам не ощутил?
Новость никак не укладывалась в голове князя. Что от кромешников прямо-таки за версту несло чем-то нечистым, он и сам чуял. Задумывался он и о каком-то скверном колдовстве. Но вот чтобы прям так — это было немного чересчур…
Для начала князь плеснул себе водки и накатил, чисто чтоб привести мозги в порядок. Откашлялся, утер рот рукавом и, обретя под собою некую мысленную твердь — «Не, может, просто пугают шутейно, а?», — задал контрольный вопрос:
— Так, постой. Но как же тогда этот Владимир Владимирович в церковь ходит? Или… не ходит?
— Отчего же, ходит и на службах стоит, — пожав плечами, откликнулся Шибанов. — В основном ночью, правда. И нельзя сказать, что «креста на нем нет»; вполне себе наличествует — златой, с красным каменьем. Андрей Михалыч с ним на ночных моленьях стаивал, и говорит — не заметил отступлений. Я тебе больше скажу: он и на Крещенье в прорубь окунается! Ночью, при факелах…
— Ну, вот!
— Что — вот?
Некоторое время они испытующе глядели друг на дружку, и тут Серебряный ощутил вдруг настоящий страх — пробежавший ледяным ручейком меж лопаток.
— Ладно, — пробормотал он. — А что, Пимен с Годуновым, стоя с тем рядышком на молебнах и выпивая в застольях, малокровия не боятся?
— Насчет Пимена не ведаю. А вот Годунов — этот опасается, но не боится, скажем так. Его собственная Служба — Особая контрразведка — будет всяко покруче Ночного дозора.
— Ага. Значит у вас тут три силы, — и Серебряный не вполне трезвым движением загнул три пальца, от мизинца к среднему. — Годуновские особисты, пименовские благочинники, ну и кромешники отдельно… А вот послушай, — вспомнил он (подальше, подальше от этих потусторонних кошмаров!..), — я тут на рынке был, и такое видел… — и он пересказал случившееся давеча.
Шибанов, пока он рассказывал, еще пару раз угостился водочкой и даже не закусил.
— Это всё дела уже привычные и неудивительные, — сказал он наконец. — После Очищения особисты пименовых благочинников от всего, что с серебром связано, отрешили и не подпускают на пушечный выстрел. А те ведь как раз на серебре и откормились, и как их от той кормушки отодвинули — пустились во все тяжкие. Шакалят где придется. По непотребностям работают, по разжиганию — оттого «Роснепотребнадзор» называется. Могут и к бабе прицепиться, у которой из-под платка прядка выбилась: дескать, непотребство. Либо вот к нам с тобой, — с этими словами он кивнул на недоеденные остатки скоромного пирога. — Но с бабы или с нас много ль возьмешь? Так что они в последнее время приноровились места на рынке отжимать. Вот это ты и видел. Они так и к большим купцам приходят, торговые дела на себя переписывают. Ну тут уже другие обвинения надобны. Обычно в ереси винят. Знаешь, как они сами шуткуют: «Был бы человек, а ересь найдется» и «Если ты еще не еретик, это не твоя заслуга, а наша недоработка».
— А те, в серых плащах — это кто? — перебил его князь.
— Ежели в серых, а не в черных — так это Дневной Дозор, совсем особая статья. Тоже кромешники, но у них там своя иерархия, и дневные как бы пониже ночных будут. Ночные-то днем работать не любят. Они там через одного малокровные, их солнышко жжёт. Оттого-то у ихнего старшОго режим работы такой чудной: «Всю-то ночь горит окошко во Кремле, там Родной и Любимый всё о нас, грешных, думу думает!» — явно передразнил кого-то Шибанов. — Даже в лапту с присными со своими он играет по ночам, называется это у них — «Ночная лига».
— Вот так прямо жжёт? — уточнил князь уже без особого удивления.
— У них на солнечном свету кожа такими, понимаешь, серыми волдырями идет, — подтвердил Василий. — Сам видал… Затем Дневной Дозор и придумали. Этих посылают днем работать и точки обходить. Ну, где белым торгуют. И прочим разным разжигающим.
— Да что за «белый»-то?
— Так чеснок же! — удивился вопросу Шибанов. — Причислен Церковью к веществам разжигающим-распаляющим, к блудодействам склоняющим, от постов-молитв отвлекающим — ну и через то запрещен к употреблению и продаже. Один из главных, можно сказать, кормильцев и поильцев Роснепотребнадзора.
— То-то, помнится, от того благочинного патруля чесноком воняло так, что хоть святых выноси!
— Ну а как еще?..
Серебряный хотел было поинтересоваться, что за дела могли быть у дневных кромешников с продавцом чеснока, но мысль его вернулась к куда более важному соображению.
— Стой-постой… А куда в итоге всё то серебро делось, что с народу тогда собрали? — стал допытываться он.
— Кто ж его знает, — Шибанов пожал плечами. — Народу говорят, что утопили все серебрушки в море-окияне; дальнейшие расспросы не поощряются. Людям почище рассказывают, что за то серебро куплены государи иноземные, чтобы они Русь не тревожили и супротив врагов ей пособляли. Насчет государей не скажу, не моего ума это дело, а ежели кого поменьше — то дело возможное. Ну и еще всякие есть варианты. Говорят, в Англии можно снести деньги в меняльную лавку, через год зайти — а тебе их вернут с прибытком. Но этим всем Особая контрразведка заправляет, а в их дела нос лучше не совать — оторвут вместе с головой.
— Ладно, не будем совать. Но вот забрали они то серебро, заплатив за него бумажками. А дальше-то с теми бумажками что будет?
— Ну, они тут еще и новый указ готовят. Чтоб все подати, пени и прочее в том же роде принимать только бумажками новыми, медь же отнюдь не брать. А откуда взять бумажки те проклятые? Только у государевых людей обменять.
Тут-то до Серебряного и дошло:
— Слушай, — сказал он, — а у кого та печатная машина стоит?
— Говорю же, у немца годуновского, — напомнил Шибанов.
— Погоди-погоди… Значит, у Годунова она. Так что ж, выходит, он может богатство печатать? Себе в карман?
Старый ветеран посмотрел на князя с уважением.
— Быстр ты на ум, — оценил он. — Мне вот непонятно было, пока Андрей Михайлович не разобъяснил. Так оно и есть. Еще по одной?
…Настала пора прощаться. И переходить к делу — ради которого он тут оказался.
— Василий Дмитрич, как ты мыслишь: не найдется ль у Андрея Михалыча какой службы для меня? Хоть на первое время тут… Вот, передай ему от меня напоминалочку: есть, мол, нынче на Москве такой Никита Серебряный, — и с этими словами положил поперек стола свою саблю, на ножнах которой будто бы высочилась в тот миг каплями рубинов вся пролитая ею кровь.
— Да вряд ли он запамятовал того Никиту и тот мост через Огре, — хмыкнул Шибанов, разглядывая чудо-оружие. — Такое не забывают… Кесская?
— Она самая. А насчет «вряд ли запамятовал» — у людей, оказавшихся «на самом верху», память начинает порою работать очень избирательно… Передай, Василий Дмитрич, очень тебя прошу. Невелик ведь труд, а?
— Ладно, как скажешь, — пожал плечами тот, — труд-то и вправду невелик. Хотя и лишне это: мыслю, что если и есть у Андрей Михалыча какая служба — она и так твоя.
«Дело сделано, уф-фф! — ликовал он, двинувшись вместе с Шибановым из отвратного места, мимо провожающих их долгими взглядами восковых рож. — На выход, на выход отсюда!»
Там, на выходе, их и взяли, тепленькими.
Группа захвата Особой контрразведки под командой лейтенанта Петровского сработала безупречно: об обнажить и речи быть не могло.
«Но как же так?? — Я НЕ МОГ ОШИБИТЬСЯ, петушок был развернут куда надо!!»
Петровский тем временем внимательно осмотрел изъятую у Шибанова кесскую саблю и безошибочно взялся за массивный, затейливой формы, позлащенный наконечник ножен. Медленно, как в кошмарном сне, посыпалась крошка фиксирующей его застывшей индийской смолы. Отделившийся наконечник остался в руке контрразведчика, и на свет божий явилась таившийся в его полости толстостенная склянка с темно-синей жидкостью.
— Ну вот и всё, государи мои! — повторил тот, переводя взгляд с Шибанова на Серебряного и обратно.
Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену.
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день семнадцатый.
По исчислению папы Франциска 27 сентября 1559 года.
Москва, Знаменка. Штаб-квартира Особой контрразведки.
Помещение, куда его сейчас привели, извлекши из каменного мешка, где он провел… а, кстати, сколько? Счет времени в удушающей тьме каменных мешков, где нельзя даже толком сменить позу, человек теряет почти сразу; если же полагаться на ощущение жажды — сильной, но не вовсе уж нестерпимой — вряд ли прошло больше суток. И вот сейчас он сидел на вмурованном в пол табурете, босой и со скованными за спиной руками, удивленно разглядывая сводчатое помещение без окон — которое, по всем его ожиданиям, должно было оказаться застенком, но на застенок походило как-то не слишком. Особенно неуместно смотрелся портрет на стене, над столом с затейливым чернильным прибором и стопкой бумаги: лысоватый человек в очках, явно нерусский, и в каком-то нерусском одеянии. Впрочем, чуть присмотревшись, Серебряный себя поправил: человек тот был как раз вполне на своем месте; более выразительного воплощения понятия «Беспощадность» ему, пожалуй, встречать не доводилось.
Ладно, бог с ним, с портретом — но дыба-то где? Уж если его оставили тут потомиться в одиночестве — должны были бы и разложить прямо перед ним всякий затейливый пыточный инструментарий, для вдумчивого созерцания оного в режиме предварительных ласк… Пока же на мысль о предстоящих пытках наводила лишь широкая скамья в дальнем углу со стоящей поблизости кадушкой; при этом в кадушке той, вместо штатных плетей, отмокало какое-то грязноватое тряпье. Странно всё это…
— Ну-с, батенька, клаустрофобии мы, стало быть, не подвержены? Тэк-с, тэк-с…
Появившийся совершенно бесшумно пожилой господин в черном одеянии и черной шапочке, указывавшей на его принадлежность к ученому сословию, разглядывал Серебряного с благожелательным интересом, по-птичьи склонив голову набок. Русский язык его, при всей безупречности, был всё же неродным, и дело тут не в заграничном слове «клау…» — как там дальше?
— Вы, похоже, ищете взглядом дыбу, кнут, жаровню с раскаленными клещами? И совершенно напрасно, уверяю вас! У нас тут всё-таки не Разбойный приказ, а Особая контрразведка, совершенно иной уровень технической оснащенности. Тут имеются такие импортные инструменты, что человек вроде бы и не нужен — а нужен только его пальчик… Впрочем, вам, Никита Романович, всё это вообще не грозит. В соответствии с параграфом 12 относительно непричинения видимых физических повреждений подследственным, коим предстоит выступить в открытом судебном заседании — если вы не в курсе Положения об Особом трибунале.
— Ох, простите великодушно: я забыл представиться! — нелюбитель дыбы и иной архаики отвесил князю чопорный поклон, странным образом не смотревшийся откровенным издевательством. — Иоганн-Генрих Фауст, доктор философии и коммерции советник, к вашим услугам.
— Так вы — немец? — осведомился Серебряный.
— Я-то?.. — переспросил доктор и вдруг задумался. — Да, пожалуй, немец… Уроженец Вюртемберга, если быть точным.
— Так на Москве настолько дело дрянь, что даже и палачей уже приходится выписывать из-за границы?
— Никита Романович, голубчик! — у доктора, казалось, слезы сейчас навернутся на глаза от такой чудовищной бестактности собеседника. — Вы совершенно превратно понимаете мой здешний статус!
— Да хрЕна ли тут не понять-то?
— Уверяю вас! — доктор истово прижал ладошки к груди в стремлении развеять недоразумение. — Я прежде всего финансовый консультант здешнего правительства, передаю ему наш, европейский, опыт проведения финансовой реформы. Он в высшей степени позитивен, уверяю вас — что бы там ни бурчали ретрограды-завистники!
— Так значит, эту крашеную бумагу взамен нормальных денег тоже ты выдумал?
— Я, я, натюрлих! Ну, не совсем чтоб сам «выдумал» — так, в основном продвигаю…
— Экая вы разносторонняя личность, — нехорошо улыбнулся арестант.
— Именно! — горделиво приосанился тот. — Мои научные интересы, изволите ли видеть, лежат на стыке физиологии и психологии. Особое внимание я уделяю так называемым «измененным состояниям сознания» — на границе между сном и бодрствованием, между обмороком и обретением сознания, между жизнью и смертью, наконец. Ведь и научные открытия, и художественные озарения приходят к нам именно в измененном состоянии сознания, и постигнуть механизм его достижения — архиважно! Да, этих состояний можно добиваться и искусственно, при помощи веществ, даже и алкоголя — но здесь слишком велик разброс индивидуальных характеристик, он маскирует общие закономерности. А вот при пытке можно вводить подопытного в это пограничное состояние многократно: идеальная модель, аутентичные, статистически достоверные повторности!
— Охренеть, — ошарашенно откликнулся Серебряный. — Выходит, экономику здешнюю вы дореформировали уже до того, что и правительственным консультантам, чтобы дотянуть до зарплаты, приходится подрабатывать палачами?
— Ну вот, и вы туда же — про презренный металл! — горько покачал головою доктор. — А ведь интеллигентный человек… Бог ты мой, откуда в вас, русских, столько бездушного прагматизма? Впрочем, грех жаловаться: как это ни парадоксально, Московия сейчас — страна поистине безграничных возможностей для человека науки, и сумрачному германскому гению тут есть где разгуляться! Вот, к примеру, мой высокоученый коллега доктор медицины Менгеле, подвизающийся нынче в конкурирующем — ха-ха! — ведомстве, в Ночном Дозоре у Владимира Владимировича. Проводит там поразительные опыты на заключенных; в любой стране Европы его за такое давным-давно сожгла бы Инквизиция — а тут всем хоть бы хны! Он, кстати, рассказывал, что у них там из рук вон плохо поставлен бухгалтерский учет; ну и в итоге у него под руками всегда сколько угодно неучтёнки: не попадающего ни в какие регистрационные книги материала для экспериментов — «Э, да кто их там считает!» Видите, как даже недостатки работы бюрократического аппарата можно порою обернуть на пользу науке!
Серебряный тщетно старался разглядеть в глазах доктора тлеющие огоньки безумия. Так вот — не было там никакого безумия! Не было. И вот тут-то ему стало страшно по-настоящему.
— Впрочем, мы с вами заболтались, князь. Нас, конечно, никто особо не гонит, но пора уже и честь знать. Поскольку вы — человек упрямый, да еще и находящийся под защитой 12-го параграфа, это обещает стать истинным вызовом моему мастерству! И я остановил свой выбор на старой доброй пытке водой. В Стране Просвещенных Мореплавателей ее называют waterboarding: неизменно превосходный результат — и при этом никаких видимых физических повреждений! И нужна для этого всего-то мокрая тряпка, облепившая лицо человека — вон она, в кадушке, — на которую продолжают лить воду — медленно, по кружечке. Ну и желательно, чтоб голова лежащего располагалась ниже ног — наклон вон той скамьи как раз так и отрегулирован.
— Задыхаться вы начнете сразу: мокрая ткань не пропускает воздух, — продолжил доктор свою лекцию. — А затем ваши ноздри станут заполняться водой, и вы испытаете весь комплекс ощущений, возникающих при утоплении: удушье, панический страх… Потом вы потеряете сознание, мы приведем вас в чувство, дадим немного отдышаться, и начнем по новой. Раз, два, десять, сто… тысячу раз, если понадобится — нам торопиться некуда; в конце концов говорить начинают все. Вот в этом и состоит главное достоинство некалечащих пыток, которые я всячески пропагандирую: их можно длить поистине бесконечно. Какая, согласитесь, изысканная и точная модель христианской концепции инферно!
— Вы, вероятно, захотите спросить, князь: отчего такой замечательный метод, да еще и не требующий никакого специального оборудования, не вытеснил до сих пор ту дурацкую дыбу? — в докторе чувствовался опытный лектор, привыкший не терять контакт с аудиторией. — О, тут есть свои подводные — ха-ха! — камни. Во-первых, это просто требует времени: некоторым упрямцам удается продержаться довольно долго, в пределе — до пары суток, а информацию порой необходимо добыть срочно. Во-вторых, надо крайне внимательно контролировать состояние подопытного: длительное удушье разрушительно воздействует на его мозг, и он может ускользнуть от вас в безумие. Ну а у совсем неопытного экспериментатора подопытный может и вовсе задохнуться! Но уж по этой части вы, князь, смело можете на меня положиться: состояние вашего мозга я буду контролировать постоянно и с предельным тщанием!
— Открою вам один секрет, — продолжал доктор со всей интимностью. — В данный момент мои личные научные интересы несколько расходятся с интересами моих — ха-ха! — работодателей. Те заинтересованы, чтобы вы побыстрее выложили всю правду и отправились на эшафот. А вот я хотел бы столкнуться с вашим упорным молчанием, и продлить наше общение на максимально долгий срок… Вы уж меня не подведите, голубчик!
— Я понимаю, какой соблазн сейчас возникнет перед вами, — тот был реально огорчен, и весь исполнен сочувственного понимания. — Ведь от вас вовсе не требуют предавать друзей, а тем паче оговаривать их. Никого не интересуют даже технические детали вашей конспиративной связи с Курбским, представьте! — все эти «связные, пароли, явки». Единственное что нужно — чтобы вы сами, честно и открыто, поцеловав крест, признали себя действующим агентом Новгородской секретной службы. Что в нынешних обстоятельствах, согласитесь, и в таких-то доказательствах не нуждается, в силу своей очевидности. Итак?..
— Я знать не знаю никакой «секретной службы». Это какая-то ошибка или подстава.
— Браво, князь! Рад, что не обманулся в вас! Я уже вижу вас на почетном месте в разделе «Материал и методика» той прорывной статьи об измененных состояниях сознания, что сейчас подготавливается мною для «Ярбух фюр психоаналитик унд психопатологик»…
Доктор философии и коммерции советник позвонил в колокольчик. Вошла пара корпулентных общечеловеческих ценностей в кожаных фартуках, одинаковых хоть в Москве, хоть в Севилье; хоть — чего уж там греха таить — и в Иван-городе, в подвалах Григория-свет-Лукьяновича.
— Ну что — приступаем к водным процедурам!
Ярчайший свет пронзал зрачок так, что сквозь него наверняка можно было оглядеть все закоулки его мозга, дабы удостовериться: нет, необратимо там пока ничего не поломалось. После чего сатанинский доктор опять скомандует: «Всё в порядке, можно продолжать!»
Всё это, однако, мало чего могло добавить к тому беспросветному мраку, в котором душа его пребывала с сАмого ареста: он провалил важнейшее в своей жизни задание, угробив ценнейшего нашего человека на той стороне. Как ни странно, именно это отчаяние помогало ему держаться — в режиме «Потеряно всё, кроме чести».
Рядом, между тем, негромко переговаривались.
— Похоже, вы перестарались, доктор. А главное — всё попусту.
— Ну, вам ли не знать, herr major: разведчик или сдается сразу, или не сдается вовсе.
— Вы оборвали цитату на середине, доктор. Полностью она звучит: «Разведчик или сдается сразу, или не сдается вовсе. За редким исключением он разваливается после применения специальных мер». А он, стало быть, и есть то «редкое исключение»… Впрочем, он и не разведчик вовсе, а чертов дилетант. И вообще, в этой истории — всё настолько глупо и непрофессионально, что работать практически невозможно. Невозможно понять логику непрофессионала.
В человеке, которого доктор почтительно величал, на свой манер, «майором», Серебряный узнал по голосу «лейтенанта Петровского». Вертеть головою, чтоб в том удостовериться, он, понятно, не стал — выгадывая последние мгновения на подышать, пока те не начали по новой.
— Он, между прочим, очнулся. И слушает наши разговоры.
— Ему это не повредит и не поможет. Приведите-ка его в порядок, доктор — для разговора.
…Оставшихся у него сил хватало как раз на то, чтоб сидеть на том табурете ровно, не кренясь. И отвернуться, когда контрразведчик участливо предложил:
— Эк тебя, князь… Глотнуть не хочешь — по старой дружбе?
— В аду твои друзья!
— Вероятно, да, — кивнул тот. — А куда еще могут попасть после смерти люди нашей с тобой профессии?
— Чёрта с два она НАША! Ты — палач, а я — солдат.
— Интересные занятия для солдата: изображать из себя перебежчика, впаривая врагу стратегическую дезинформацию, и выходить на конспиративную связь с внедренным агентом — не находишь?
— Вранье. Это какая-то ошибка, или подстава — так и запиши.
— Да ничего никуда уже записывать не нужно, — вздохнул тот. — Я, собственно, сообщаю тебе радостную весть: твои, новгородские, сдали тебя со всеми потрохами. Официально признали своим человеком и предлагают вот обмен на пленного воеводу Шестопалова. Так что даже признание твое, которого доктор от тебя всё домогался, нам теперь уже без надобности.
— У меня нет никаких «своих», — отрЕзал Серебряный, глядя в пол и запрещая себе поддаться этой безумной надежде.
— Истину глаголешь, князь! Ведь именно СВОИ тебя и определили сюда, в клиенты к доктору Фаусту. Сперва — дали тебе легенду, состоящую из сплошных дыр, будто специально… Впрочем, нет! — сперва они подобрали для заброски человека с таким имечком, чтоб ушки вставали торчком у любой московской ищейки. А теперь вот — забили последний гвоздь в твой гроб, предложив этот якобы обмен. И обнулили тем самым твою геройскою несознанку в этом подвале.
— А почему «якобы»? — вырвалось у Серебряного раньше, чем он успел прикусить себе язык. «Лейтенант», впрочем, и бровью не повел:
— Да потому, что условия обмена предложены заведомо неприемлемые. Вы, князь, отличный воевода и герой, без тени иронии — жаль, оказались не на той стороне. А тот Шестопалов — жидкое дерьмо, трус и дурак… Никому тут, разумеется, и в голову не взбредет менять вас друг на дружку. И щто таки себе мы будем иметь в сухом остатке от такого предложения? — только лишь нашивку для вас «Новгородский шпион первого ранга», носИте с гордостью!..
— Я сейчас введу вас в курс дела, князь — просто чтоб вы поняли, сколь мелкой разменной монетой вы послужили для своего начальства во всей этой истории. Ну, во-первых, сам Курбский. Мы получили — по ордеру Трибунала — доступ к хранящимся у него оригиналам писем Грозного…
— Ливонского вора, — издевательски поправил особиста Серебряный.
— Полноте, князь, мы разговариваем не под запись, — поморщился тот. — Так вот, между строк тех «ответов» обнаружились инструкции, написанные невидимыми чернилами. Как раз такими же, как из склянки в ножнах вашей сабли, которую вы передавали Курбскому через Шибанова…
— Я никому ничего не передавал, а о склянке понятия не имел.
— Да-да, эти ваши показания зафиксированы на первом допросе. Но теперь, когда еще и состав вещества совпал, это смотрится как-то совсем уж неубедительно, согласитесь. Идем далее. Чернила те оказались штукой редкой-заграничной, со свойствами весьма необычными. Исходная запись невидима; если бумагу нагреть, она проявляется; а вот если ту проявившуюся запись чуть подержать над паром, она вновь выцветает до неразличимости! Немецкие алхимики называют это «Pendeltinte — чернила-маятник»; и понятно, почему здесь были применены именно они — не станешь же по прочтении сжигать царское послание как обычную шифровку… Защита, кстати, тщилась доказать, что записи те — то появляющиеся, то исчезающие — могут быть сделаны-де лишь при помощи колдовских чар. Нам пришлось привлечь попов как экспертов; те постановили — никакого колдовства, вполне себе рукотворная тайнопись.
— Никогда и не слыхивал про такое.
— Ну так вы ж и не алхимик! Я, кстати, тоже… Как бы то ни было, тексты тех проявленных нами инструкций Грозного вполне позволяют восстановить содержание докладов Курбского: когда и какие здешние тайны он сообщал Новгороду. А самое интересное было в последнем ответе. Из него явствует, что Курбский перед тем во-первых запрашивал новую порцию «чернил-маятника» — свои у него заканчивались, а во-вторых писал, что у Особой контрразведки возникли подозрения насчет утечек, и они-де «роют землю в поисках крота» — что чистая правда, князь! Грозный же отписал, что он немедля решит обе эти проблемы. Вот тут на сцене и появляется перебежчик князь Серебряный, со своей занимательной историей и склянкой невидимых чернил в ножнах сабли… Дальше — продолжать, или вы сами?
Серебряный лишь пожал плечами, по-прежнему глядя в пол. «Русски зольлдатен, прекращайт бессмысленное сопротивление», ага… И ведь действительно — бессмысленное.
— Ну, тогда продолжу я. Смысл вашей легенды состоял в том, что крот существует, да — это-то мы знали и так, — но сообщения его начали поступать в Новгород как минимум с Медового Спаса 57-го. То есть — ДО перебега Курбского! Итого: ему — идеальное алиби, а нам — указание искать предателя среди тех как раз, кто ни сном, ни духом (ну а кто ищет, тот всегда найдет…).
— Очень неплохо задумано было, по совести говоря, и мы вполне могли бы на это купиться, — великодушно признал контрразведчик. — Но только вот легенду вам слепили с потрясающей халтурностью. Ей же богу, князь, впечатление такое, будто ваша заброска — чистой воды экспромт, и на проработку легенды у вас с Джуниором реально были лишь те самые сутки! В итоге весь ваш рассказ о том рейде на Медовый Спас — это прокол на проколе. Начиная с ночной переправы через Шексну по наплавному мосту — который как раз в тот год снесло паводком нахрен, ну и далее везде… Так кАк — был тот мост, и тот рейд?
— Был мост, а ваши ошибаются. И рейд был.
— Знаешь, у нас сейчас на руках столько доказательств, что твоя дурацкая глухая несознанка — с отрицанием абсолютно очевидного и твердо установленного — нам даже вроде как в плюс: случается и такое! И тем не менее вопрос с рейдом нам хотелось бы закрыть. Поэтому мы, почти следом за тобой, выманили из графовой Нейтралки и еще кое-кого, кто может внести ясность в этот вопрос…
«…Я и не знал, что у тебя с ней всё так всерьез… — Нет! Нет!! Нет!!!»
— У тебя, князь, похоже, сейчас кровь выступит из-под ногтей — так ты вцепился в край сиденья, — понимающе усмехнулся контрразведчик. — Но — нет, речь не о твоей Ирине. То есть мы, конечно, могли бы залучить сюда и ее, и сломать тебя на этом — но в наши планы такое не входило. Нам ведь тут нужны не признания, добытые такими вот способами, а — правда. Так что — речь о другом человеке.
— Ваше имя?
— Затевахин Михайло, сын Алексеев.
— Вы решили дать свидетельские показания Особому трибуналу находясь в здравом уме и твердой памяти, добровольно и без принуждения?
— Так точно: находясь в здравом уме и твердой памяти, добровольно и без принуждения.
— Ваша предыдущая должность?
— Сержант разведбатальона Второго корпуса армии… эта…
— «Шайки Ливонского вора».
— Да, она самая.
— Итак, свидетель: что побудило вас обратиться к Трибуналу со своими показаниями?
— Ну, мне сказали, что командира моего, Серебряного Никиту Романыча, облыжно обвиняют тут, в Москве, в этих, как его… военных преступлениях. Будто бы во время глубокого рейда по Московии, на Медовый Спас 57-го, он приказал перерезать целую деревеньку, с бабами и детишками… в целях соблюдения, значит, скрытности передвижения по вражеской территории. А я говорю — да бред это полный, его, для начала, там просто быть не могло! А мне говорят — ну вот и поехали тогда в Москву, поцелуй на том крест, под охранную грамоту от самогО боярина Годунова: он-де в том деле самолично разобраться хочет…
— Да-да, свидетель, Трибунал в курсе этих ваших обстоятельств, можете не продолжать. Так что там по существу дела, с тем рейдом?
— А то, что на тот Медовый Спас Никита Романыч с койки вставать не мог — с переломанными ребрами и надрубленной башкой!
— И это могут подтвердить независимые свидетели? Не принадлежащие к… Шайке Ливонского вора?
— Конечно! Там же как раз рядом монастырь случился, кафолики. Ну, монашки тамошние его и выходили — а без них бы он так и отчалил, точняк. Они и подтвердят, в случ-чо!
— Хорошо, принимается. А что там вообще с тем глубоким рейдом?
— Да не было там никакого рейда, сказки это!
— Почему вы так думаете, свидетель?
— Н-ну… Иначе я бы знал!.. А — кто кроме нас?
— Так. Свидетель, вам знаком этот человек?
— Конечно! Это ж и есть Никита Романович, командир мой!
— Обвиняемый Серебряный, у вас есть вопросы к свидетелю?
— Нет.
— Свидетель предвзят, сводит с вами счеты, или что-нибудь вроде?
— Нет.
— То есть вы подтверждаете показания своего подчиненного, что участвовать в рейде за Шексну на Медовый Спас 57-го года вы не могли никак?
— Нет.
— Ну как же так, обвиняемый? Где же логика?
— Где-где… В Кара-Ганде!
— Никита Романыч!! Я… я что-то не то?..
— Да, удалите уже свидетеля из зала заседаний!
Как известно, «хороший человек это не профессия»; это — дилетантство.
От сотворения мира лето 7068, сентября месяца день тридцатый.
По исчислению папы Франциска 8 октября 1559 года.
Москва, Кремль.
В смутном каком-то душевном состоянии пребывал весь нынешний день боярин Годунов: хотелось то ли водки с груздями, то ли епитимьи, то ли того и другого разом. Нет, с Курбским, вроде бы, разобрались наилучшим образом; мало того — впереди замаячил еще и совершенно не предусмотренный планом бонус! Но вот это-то странным образом и напрягало…
Будучи по натуре шахматистом, а не картежником, он привык расчислять свои комбинации ни на что, кроме ума своего, не полагаясь, а к случайностям — даже если те, на первый взгляд, идут на пользу делу — относился с подозрением, сразу норовя разглядеть за ними подвох. Здесь, однако, никаких подвохов, с какой стороны ни глянь, не просматривалось — и именно эта непонятка лишала боярина душевного равновесия. Поскольку и отказаться, из предосторожности, от того нечаянного бонуса было тоже нельзя: пацаны такого не поймут! И дело тут вовсе не в жадности, а в решительной невозможности показать себя — и прослыть на том! — лохом, что упустил плывущие прямо в руки деньги, шарахнувшись от собственной тени.
…В Особом трибунале-то всё прошло без сучка и задоринки — доказательства, собранные Особой контрразведкой, были поистине убойные. Курбский по ходу процесса держался молодцом: поначалу лишь надменно усмехался — «Ну, валяйте: какие ваши доказательства?», а после судебного эксперимента с проявляющейся, а затем исчезающей тайнописью он оглядел в упор всех собравшихся и с какой-то горькой отрешенностью произнес: «Вот, значит, как… Ну, стало быть, ваша взяла!» Никаких объяснений на сей счет он давать не стал — да и что тут, собственно, объяснишь? Шах и мат…
Приговор тут же и зачитал прокурор Трибунала Шереметев (поставленный на это место за пустоголовость и зычный голос) — по бумажке, написанной в Особой контрразведке:
— Подсудимый Курбский! Трибунал считает доказанным, что вы вступили в сношения с врагом, лично с Ливонским вором, обмениваясь с тем тайными посланиями, написанными невидимыми чернилами… э-эм-ммм…
На этом месте он запнулся и вопросительно обратился ухом к сидящему одесную майору Вологдину, возглавлявшему расследование, после чего воспрял и продолжил:
— …Невидимыми чернилами пендель-тинте типа, между строчек своей, ведшейся для отвода глаз, полемической переписки. Состав означенных чернил полностью совпадает с теми, что передавала вам, через вашего стремянного Шибанова, секретная служба Ливонского вора. Содержание ваших посланий, легко реконструируемых по ответам Ливонского вора, составляли высшие государственные и военные тайны Московского Царства. Трибунал также считает доказанным, что якобы перебежчик князь Серебряный является действующим агентом секретной службы Ливонского вора. Лживость свидетельств означенного Серебряного о начале утечек информации еще до вашего появления в Москве доказана, и они квалифицируются Трибуналом как попытка с негодными средствами создать для вас фальшивое алиби. Подсудимый, если есть причина, по которой вам не должен быть вынесен смертный приговор, назовите ее сейчас.
Вот тут Курбский, как будто очнувшись, обвел помещение взглядом почти осмысленным и спросил:
— А это как?
Снизошел Цепень. Вертя в руках свою трубочку, он растолковал:
— Это просто такая формула судапраизводства, Андрэй Мыхайловыч. Нычэго садэржатэльнава за нэй нэ стаИт…
— А-а, — протянул воевода. — Дураки вы все. Но что делаете — делайте скорее.
И опять замолчал.
Дальше надо было решить — какой смерти предать изменника. Вообще-то, такого рода госизмена, да еще и с прямым шпионажем, просто-таки взывала к квалифицированной казни или, в самом уж щадящем варианте, к посажению на кол — однако публичную экзекуцию отвергли сразу, даже не обсуждая. Воевода был реально популярен в войсках, да и не только в войсках; было в этом грузном, оплывшем человеке что-то, привлекавшее к нему сердца людей простого звания. И если уж такой народный герой решает вдруг переметнуться на сторону врага — это неизбежно вызывает в том народе всякие ненужные мысли и шепотки…
Влад-Владычев ученый немец, доктор Менгеле, вылез было с предложением, чтоб князя ему сдали на опыты — но был решительно осажен Годуновым: «Ишь, чего удумал! Мы должны сохранять у народа уважительное отношение к сословиям!» Боярин тут же сам, встречно, предложил «устроить всё скромно, по-домашнему»: просто оттяпать воеводе башку, непублично и без мучительства — да и дело с концом. На том и сошлись.
Дальше пошли косяком всякие мелкие негоразды. Сначала выяснилось, что штатный рубщик голов ушел в запой. Добудились сменщика (на дворе-то ночь-полнОчь), но тот оказался человеком излишне впечатлительным: разглядев спросонья, ктО угодил к нему в клиенты, палач со страху промахнулся, себе полпальца отрубив. В итоге голову Курбскому рубил криворукий вологодский конвойный — и, как уж повелось в таких случаях, вышло в три приёма. А воевода меж тем, опустившись уже на колени перед плахой, вновь оглядел их всех в упор и, с ухмылкой, отчетливо произнес: «Не скучайте тут без меня. До скорого!»
Фразочка запомнилась всем и надолго…
Тут снова встрял доктор Менгеле: «Ну, хоть тело-то — отдайте!» «Это еще зачем?» — изумился Годунов.
Доктор пустился в пространные объяснения, густо пересыпанные всякими учеными словечками. Он, изволите ли видеть, раскопал старый алхимический трактат с рецептом чудодейственного мыла, изготовляемого из субстанции «Эр-Йот-Эф — Reine JЭdisches Fett», и задумал наладить тут производство аналога из местного сырья. У него заложены уже две экспериментальные серии: опытная и контрольная — как того требует современная наука. В одной серии — «настоящее RJF», с защищенной торговой маркой, а в другой — «RJF-аналог». Но исходного продукта вечно не хватает, поскольку заключенные обычно поступают в его распоряжение в некондиционном — изрядно истощенном — состоянии…
— Ничего не понимаю! О чем это всё? — Годунов раздраженно полуобернулся к занявшему уже позицию оплечь него Вологдину. — Что еще за «Иод-Эф» такой?
— Да они там у себя на Лубянке мыло из людей варить наладились, — нарочито нейтральным тоном доложил контрразведчик. — А «RJF — Reine JЭdisches Fett» означает «чистый еврейский жир»…
— Что за бред?! Откуда они у нас тут евреев берут??
— Да не, евреев-то им из Севильи присылают. Не самих, конечно, а уже в виде готового продукта. В смысле — полуфабриката…
Борис Феодорович особой брезгливостью не страдал — но тут и его малость замутило:
— Короче! Ладно, про «чистый еврейский жир» я уразумел — но Курбский-то вам на кой черт сдался? Или может он, по-вашему, тоже — еврей?
— Нет, но зато он — вон какой жирный! В контрольную группу пойдет, как раз всю серию мне сразу и закроет, — и доктор принялся увлеченно описывать технологические детали извлечения как подкожного, так и нутряного человеческого жира.
«Стошнить-то уже ни за что не стошнит, а вот сблевать — сблюю», — понял Годунов.
— Мнэ кажэтса, научный праэкт «Эр-Йот-Эф» имэет балшое народно-хозяйствэнное значение, — веско вставил со своего места Влад-Владыч. — И балшое будущее в смыслэ импортозамэщения. Люди — это самое ценное, щто у нас есть. Твой, Барыс Фэодоровыч, фынансовый гэний доктор Фауст гаварыт: «Люди — наша новая пушнына». А я отвэчу: «Да! — и наше новое мыло!»
— Ну, если это твоя просьба, Владимир Владимирович, — вежливо уступил Годунов, норовя поскорей закруглить мерзопакостную тему, — забирайте его!
«Удачно, однако, вышло, — подумал он, — Влад-Владыч мне на этом месте пусть и копеечно, но задолжал…»
— Благадарю за паныманыэ, Барыс Фэодоровыч, — усмехнулся в усы Цепень. — Пэрвую порцию валшебнава мыла «Эр-Йот-Эф» ми подарым тэбэ… Шючу, шючу!
Проклятье, последнее слово осталось-таки нынче за упырями!.. От расстройства Годунов объявил заседание Трибунала оконченным, запамятовав утвердить заодно и смертный приговор подельнику Курбского — этому новгородскому шпиону, Серебряному. Ну да ладно, с этим-то — решим в рабочем порядке…
Но назавтра началась форменная чертовщина.
С утра пораньше, едва лишь боярин покинул опочивальню, прямо перед ним возник молодой статный окольничий.
— Здрав будь, Борис Феодорович, — склонился тот чуть не к полу. — Вот, велено передать, — и он торопливо сунул в руку боярина небольшой кожаный мешочек, на ощупь тяжеленький.
Настроение Годунова чуть улучшилось. Он небрежно сунул кошелек в поясную мошну и спросил — кто?
— Боярин Иван Дмитриевич Бельский разговаривать желает.
Борис Феодорович пожевал губами. С Бельским он по интересам не пересекался. Тот был человеком военным, отличился под Смоленском, отстояв город от троекратно превосходящего литовского воинства, и, вроде, был дружен с Курбским. Наверное, будет просить о человеческих похоронах, решил боярин — и заранее огорчился. Тем не менее разговор был оплачен, так что Годунов кивнул: дескать, зови.
Бельский себя ждать не заставил. Высокий, седой, с изрезанным морщинами лицом, он и сам походил скорее не на русского, а на литвина. В надменном облике его, однако ж, явственно проглядывало смущение.
После полагающихся изъявлений приязни Бельский изложил свою печаль:
— Дело тут у меня такое… Святое дельце… Дошло до меня, что Ливонский вор обмен предлагает, своего человечка на воеводу Шестопалова. Вот мне интересно: можно ли как тому делу поспособствовать? Ежели сложится — за мной не заржавеет, — посулил он. — Помнишь ли зброю венгерскую, чернёную? Вот те крест: коли воротится воевода, твоя будет зброя.
На прямой вопрос Годунова — чем просителю так дорог Шестопалов, Бельский ответил без утайки:
— Дык сват он мне! И человек хороший. По делам всяким, и вообще по жизни обязан я ему. Пока он был, дочу мою Настёну в семье не забижали. А теперь ей жизни нет — свекровь со свету сживает. Нет укорота на злую бабу! Вороти воеводу Шестопалова, Богом прошу…
Годунов только головой покачал. Ситуация была по-человечески понятная, да и венгерская зброя была хороша. К тому же сделать любезность Бельскому при нынешней расстановке сил было бы весьма нелишним. И не будь вопрос политическим… — но увы! Борис Феодорович вздохнул и сказал обычное в таких случаях — «Услышал, буду думать». Бельский понял, нахмурился, попрощался сухо.
Во второй раз, тем же утром, тему поднял вдруг православный немецкий аптекарь Кох, личный дилер Годунова: тот брал у него разжигательное. За хлопоты немец посулил Борису Феодоровичу редкое индийское средство для здоровья, именуемое «ганджубас», и другие интересные снадобья — по части мужской силы. На вопрос «что ему до того» аптекарь, не чинясь, ответил — Шестопалов помог ему женить сынка на боярской дочке и у внука был крестным. «Мы, русские люди, чай, не басурмане какие — добро помним!» — заключил он.
О плененном воеводе чуть погодя напомнил и торговый мужик Тимошка Сирдалуд, поставляющий в Кремль кисею и фряжское вино. Этот витиевато выразил такую мысль, что ежели вдруг как-нибудь так случится, что воевода Шестопалов на Москву возвернется, то, дескать, на радости такой он, Тимошка, снарядит телегу с бочатами такого вина, какого в Московии доселе и не пробовали вовсе. Воевода, оказывается, приходился ему кумом отчима… После небольшого нажима прояснилось, что именно через Шестопалова Тимошка и получил звание поставщика двора; каковое у него сейчас отбивают лихие люди с плохим товаром, маня дешевизною. Все надежды свои он возлагал на возвращение воеводы, который-де придет — порядок наведет и родича в обиду не даст.
«Это ж надо, — покачал головою про себя Годунов, — сколь многим сей никчемный Шестопалов, оказывается, родственник — да какой любимый!»
Тут как раз боярину, по заведенному дневному распорядку, настала пора облачаться в парадный белый охабень с кровавым исподом и являть светлый лик свой любящему народу. У Красного крыльца разворачивалась тем часом привычная сцена. Собрались людишки. Группа скандирования была еще вчера профилактирована и заряжена на позитив. Никаких неожиданностей не предвиделось.
Вот мелькнула в толпе знакомая рожа — волосья дыбом, морда в грязи, голые плечи в синяках: Николка, будь он неладен… Годунов, вздохнув, приготовился к обычной пантомиме. Сейчас юрод начнет орать, крутиться, выть по-волчьи, а кончит тем, что Богородица на небеси плачем изошла по какой-нибудь вдовице…
Но Николка удивил: не тратя времени на представление, он бухнулся на колени и восплакал на всю площадь:
— Батюшка-свет наш, Борис Феодорович! Век за тебя Богородице молить стану, дозволь только слово молвить!
Годунов опешил. Таких слов от Николки он отродясь не слыхал, да и никто доселе, пожалуй, не удостоился…
— Помолись за меня, бедный Николка! — со всей ласковостью ответствовал он. — И говори свое слово, ничего не бойся.
— Батюшка-свет наш Борис Феодорович! — громко и отчетливо повторил юродивый. — Христом-Богом молю тебя: вороти из ливонского плена воеводу Шестопалова!
— Че-ево-оо?! — Годунов ушам своим не поверил.
— Батюшка-свет! Вороти воеводу Шестопалова! — закричала баба в толпе.
— Вороти воеводу! — поддержал ее мужской голос. — Он за нас кровь проливал!
— Вороти воеводу! — грянуло со всех сторон. Работали четко, слаженно — но вот кто?
— Это — не наши, вот как Бог свят!.. — истово перекрестился рында и растерянно засигналил алебардою.
Группа скандирования подняла вой, свист, грёгот — но и сквозь него прорывалось: «Вороти воеводу!»
Оставалось одно — временное тактическое отступление.
— Разберемся! — закричал Годунов, успокоительно помавая тяжелыми рукавами охабня. — Разберемся!
— Вороти воеводу!! — грянуло в ответ.
«Вот так тАк… — переосмысливал ситуацию боярин, ретируясь с Красного крыльца. — Похоже, дело принимает социальный оборот…»
В Святых Сенях уже переминался с ноги на ногу начальник пиар-отдела, сильно сбледнувший с лица.
— Выяснить, что за люди! — бросил ему на ходу Годунов. — И справку мне по этому Шестопалову, немедля!
О Шестопалове он слыхал доселе лишь расхожее — «трус и дурак». Оказалось — дурак-то дурак, но свои полста в день всегда имеет, а главное — делится ими, не жмотничая, с присными и опричными; «трус» же он лишь в том смысле, что никогда не гробит своих солдат попусту, ради стратегических штабных причуд. Он имел привычку опаздывать к началу боя, в атаку и сам не лез, и людей особо не гнал, но зато к грабежу и дележке трофеев всегда поспевал в числе первых. За всё за это воины, понятное дело, почитали его отцом родным — а тут прошел слух, что воеводу можно выручить, и зависит это от Годунова. Кричальщиками же в толпе оказались сами стрельцы из Шестопаловского полка, выборные: «Пришли за воеводу своего постоять, с чадами и домочадцами, а на Николкины услуги они там всем полком шапку по кругу пускали».
Годунов только крякнул, чеша в потылице. Социальный оборот, как и было сказано, а главное — все стрЕлки переведены лично на него, и это, по-английски говоря, нот гуд…
Ближе к вечеру Годунову случилось зайти в бывшую Соборную палату, ныне — приемную Владимира Владимировича. Место это — мрачное, с заложенными кирпичом оконными проемами и закопченным потолком — боярин сильно недолюбливал, но дела есть дела. В данном случае надо было уточнить совместную позицию против пименовских, которые протянули лапы куда не следует.
Влад-Владыч пребывал в хорошем настроении. Вопросики порешали быстро и результативно. На прощание Борис Феодорович рассказал про Николку и прочих — умолчав только про Бельского.
— Рюсский народ гаварыт: нэ имэй ста рублэй, а имэй ста друзэй, — кивнул Цепень. — Это очэн правыльные слава. Шэстапалов — плахой ваэвода. А чэлавэк — хароший.
— Насколько я слыхал, — поморщился Годунов, — он трус и дурак, да и вор в придачу, если разобраться.
— Я нэ сказал — хароший чэлавэк! Я сказал — чэлавэк хароший. Это савсэм разные вэщи. Рюсский язык панымать нада! — наставительно воздел перст Влад-Владыч. — А нащот «дурак» — я тэбэ один умный вэщь скажу. Бываэт так: дурак, дурак — а умный. А бывает так: умный, умный — а дурак. Дурак-дурак при мнэ дэсят лет слюжит, а на кол нэ садытся. А умный-умный чэрэз нэделю ужэ на калу сыдыт и крычит. Горэ ат ума… — вздохнул он.
Последние слова старого вурдалака задели в боярине какую-то струнку. Весь вечер он ходил задумчивый, и не сразу заметил даже, что давешний окольничий пытается подать ему знак. В конце концов тот, не спросясь, подошел сам и шепнул, что есть серьезный разговор. Годунов удивился, но позволил отвести себя в сторонку.
— Наши все, — сказал окольничий, — челом тебе бьют: вороти воеводу Шестопалова! Насчет благодарности… осилим.
— Наши? — удивился Годунов. — А ты кто ж такой?
— Да сам-то я из Нагих, это верно, но как осиротел в три года — Шестопаловы меня в семейство свое восприняли: отец мой Димитрию Феодорычу, царство ему небесное, — тут окольничий с чувством перекрестился, — стрыйчичем доводился. А воеводе я — и вовсе побратим! Так матушка наша, Павла Петровна, велела кланяться и такие слова сказать: зашел бы ты, боярин, к ней на чай да на разговор интересный.
— Какая такая матушка? — не понял боярин.
— Воеводы, вестимо, — встречно удивился окольничий. — Кто ж Павлу Петровну не знает?
— И насколько интересен разговор? — решил на всякий случай уточнить Годунов. — Ко мне сегодня много кто подходил, да ерунду всякую сулили.
— Не сумлевайся, боярин, — вежественно поклонился окольничий. — То всё присказки были, а сказки-то еще не было. Говорю ж — собрали со всей родни, да люди хорошие подмогли. Не бумажками собирали, чай, а по-серьезному. Только вороти воеводу Шестопалова!
«А ведь я попал конкретно… — досчитал вдруг ходы в своей партии до конца Годунов. — Я угодил в вилку: мне и взять нельзя, и не взять нельзя…» Вот тут-то и пришло к нему решение — с совершенно неожиданной стороны:
— Вызови-ка ко мне майора Вологдина, срочно!
Всеволод Владимирович Вологдин («он же…» — ну, и тут длинный-предлинный список оперативных псевдонимов, агентурных кличек и разнообразных документов прикрытия на шести языках, включая иероглифические), блестяще проведший только что всю операцию по изобличению Курбского, был сложным человеком. Настолько сложным, что Годунов порою всерьез подумывал упростить позицию, раз за разом возникающую на Большой шахматной доске вокруг фигуры Вологдина — второго человека в иерархии Особой контрразведки. Второго — которому никогда не стать Первым.
Ибо Годунов, разбиравшийся как никто в деле «подбора и расстановки кадров», совершенно не собирался превращать Оперативника божией милостью в посредственного Управленца и совсем уж никудышного Политика — каковые две и ипостаси и являются ключевыми для Первого-в-Конторе. Достаточно сказать, что этот профессионал, прошедший, казалось бы, все штреки, колодцы и шкуродёры Пещерного мира разведки, до сих пор на полном серьезе верил, будто враги находятся по ту, а не по эту сторону кордона и, стало быть, вражеский агент опаснее, чем подсиживающий тебя соратник… По этой причине майор Вологдин, давно упершийся уже макушкой в сводчатый потолок карьерного роста, пребывал в статусе, известном в армии как «Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут». Что дополнительно располагает и к независимости суждений, и к привычке действовать без особой оглядки на писаные инструкции, по принципу «Победителей не судят»…
— Ну, поздравляю с победой, полковник Вологдин! Официально уже поздравляю, Всеволод Владимирович!.
— Служу Отечеству, боярин! — откликнулся тот, суховато и не выказывая избыточного рвения.
— Ну что, может, всё-таки — на повышение, а? — интимно поинтересовался триумвир, заранее зная ответ.
— Оставь меня лучше на оперативной работе, боярин, — покачал головою полковник. — Ну, какой из меня придворный? Сегодня визирь — а завтра без головы?
— Ну, как знаешь… Думал я, думал — чем тебя наградить по итогам операции, и вот что придумалось, — при этих словах поперек боярского стола легла сабля, та самая; и померещилось вдруг, будто зловещие капли рубинов забрызгали ее ножны еще гуще, чем прежде, так и норовя растечься вокруг кровяной лужей… — А то ей как-то неуютно на складе вещдоков, мне сдается!
— Высокая честь, боярин, — склонился в поклоне полковник; чуть ниже и чуть дольше, чем следовало по этикету.
— Что, не угодил я с подарком?
— Обоим предыдущим своим владельцам она удачи не принесла, мягко скажем. Рискнем попробовать — любит ли бог троицу?
— Да ты, никак, суеверен, Всеволод Владимирович? — рассмеялся боярин.
— Как и любой человек моей профессии.
— Ну, распорядись ей тогда как знаешь: продай, подари… подбрось кому… Ладно, у нас тут еще одно дельце осталось. С крестником-то этим твоим, Серебряным — что делать станем?
— Борис свет-Феодорович! — полковник явно воспринял вопрос по-своему. — Есть враг, и есть предатель — это разные вещи, совсем. Так вот, Серебряный — враг, и заслужил честную солдатскую смерть: от топора. Я так думаю.
— Ходатайствуешь, значит, за него? — поощряющее улыбнулся триумвир.
— Так точно, боярин.
— Он тебе нравится, — задумчиво произнес Годунов, на сей раз без тени улыбки. — Чуешь в нем своего…
— Да, боярин. Легли бы карты чуть по-иному тогда, в 52-м — и я вполне мог оказаться на его месте, а он — на моем…
— Интересная мысль, — прищурился триумвир. — Смелая, и даже дерзкая!.. Слушай, а давай так и сделаем!
— О чем ты, боярин?
— Я принимаю твое ходатайство, полковник. Пускай живет!
— В каком смысле?!
— В прямом: мы согласимся на предложенный теми обмен.
— Но это же…
— Да, очень надеюсь, что у них там мозги переклинит так же вот, как у тебя сейчас, — ухмыльнулся в бороду Годунов. — Пусть-ка он возвратится на ту сторону как якобы наш человек! Впрочем, они наверняка всё равно его казнят по итогам операции — зачем нам делать за них еще и эту работу?
Триумвир помолчал, давая Вологдину время переварить идею, высказанную как бы от его имени, а потом продолжил — в высшей степени серьезно:
— Ладно, я тебя вызвал, как ты наверняка догадался, не ради всей этой ерунды. Мне очень-очень не нравится то, что творится на Лубянке. И для государства нашего ЭТО — как бы не поопасней Ливонского вора… Вот я и хочу поручить тебе пригляд за этими ребятами: учинить, если так можно выразиться, внутри Особой контрразведки — Совсем Особую контрразведку, в твоем новом, полковничьем, лице. Что скажешь, Всеволод Владимирович? Чем рискуем — сам понимаешь…
— Это просто наша работа, боярин.
— Тогда заканчивай поскорее с этим дурацким обменом — и приступай к делу.
— Шесть тысяч цехинов? И это всё, что вы можете мне предложить?
— Батюшка, век за тебя молиться будем!
— За меня митрополит Московский и всея Руси нынче молится. Что получше есть?
— Икона чудотворная…
— Не интересуюсь.
— Обижаешь ты меня, боярин, последнее у старухи отъемлешь.
— По глазам вижу — не последнее. Мне еще делиться.
— Ну, разве медяки какие наскребу… может, до семи дотяну. Согласен?
— Согласие есть продукт при полном непротивлении сторон — слыхала?
— Без ножа режешь. Это же сыночка мой! Уморят они его там, как есть уморят…
— Вот именно.
— Не в обиду сказать, однако же и ненасытен ты, боярин!
— А ты почем знаешь? Может, я все те деньги на богоугодные дела оставлю?
— Ну ежели на богоугодные, пусть так и будет — еще пятьсот сверху добавлю. Последнее отдаю, только помоги.
— Не морочь мне, мать, голову. Сказал же двадцать, значит — двадцать и будет. Нет мне смысла за такое браться из меньшего.
— По ветру дом наш пускаешь. Родню всю нашу пустошишь, дев невинных бесприданницами оставить желаешь… Ну вот давай так — девять. И, раз уж на то пошло — половину вперед.
— Ты, Павла Петровна, главного не поняла. Мне делиться придется, какая половина? Всё, всё выкладывай.
— Ну раз ты так говоришь, значит, договорились — девять, по слову твоему…
— Не было такого слова, я говорю — пятнадцать, не менее. Ну скину я тысячу, тебе от того легче станет? Хорошо, скину. Ну две. Но это край.
— Мы со всей родни собирали. Все лари выскребли. Едва девять тыщ счётом набрали. Вот те крест святой. Дальше — только сережки да мониста продавать. Пощади, Борис Феодорович!
— И что, всё цехины?
— Не гневись, боярин — половина. То злато крымское, с бою взято… Остальное, не обессудь… разное.
— Но — золото?
— Злато. Счётом возьмешь али весом?
— Счётом. Деньги-то небольшие, а вот хлопот… Ну да что поделать с вами. Жалко мне тебя, Павла Петровна. Сын всё-таки. Так уж и быть. Десять. Что сейчас не досчитаюсь — должна останешься. Это мы завтра бумажку подпишем. И еще скажу: как воевода возвернется — разговор у нас с ним будет предметный и конкретный.
Время обнимать, и время уклоняться от объятий.
Когда воротимся мы в Портленд
Нас примет Родина в объятья.
Да только в Портленд воротиться
Не дай нам, Боже, никогда.
По исчислению папы Франциска 16 октября 1559
Литва, Бонч-Бруевичи с окрестностями.
А заводь была, похоже, та самая: круг замыкался…
И лунная дорожка плавала в стылой октябрьской воде тошнотными сальными хлопьями на холодном супе. И презрительно шушукались за спиной Серебряного сухие камыши. Имели на то полное право.
Он сейчас отчаянно и безуспешно пытался взять себя в руки. Предстояла переправа на тот берег, а он, после посещения подвала доктора Фауста, стал бояться воды — по-настоящему, как звери боятся огня. Говорят, это обычное дело для тех, кто пережил вотербординг. Говорят, опять-таки, это потом проходит; не всегда, не у всех и не совсем, но… И вообще, мозги его, похоже, вышли из той передряги с изрядным креном, про который и думать неохота; даже и при «непричинении видимых физических по 12-му параграфу»…
На том, литовском, берегу просигналили двумя факелами.
— Ну, с богом! — скомандовал «лейтенант Петровский». Понимающе оглядел его и предложил:
— Может, тебе глаза завязать? Некоторым помогает.
— Что, большой опыт? — процедил он сквозь зубы, шагнув к дощанику.
— Не то чтоб большой, — пожал плечами «лейтенант», — но зато личный.
«Зря я с ним так, — подумал Серебряный, перелезая через борт и, борясь с тошнотой, сдвинулся на корму. — На ихние-то деньги он ведь, считай, свой брат-фронтовик. Да и под тот щадящий „12-й параграф“ меня, небось, он и подвел…»
Тут подступившая тошнота стала нестерпимой, и его вывернуло «прощальным ужином» — еле успел перегнуться за борт. А отплевываясь и прополаскивая рот, вдруг сообразил: действуя на автомате, он тАк отвлекся на миг от собственного страха перед водой, что страх тот, разобидевшись невниманием, отошел куда-то в сторонку, и… Не думать об этом! не думать… попробуем лучше думать о Белой Обезьяне…
Левый, литовский, берег был обрывистый, и взбираться пришлось, цепляясь за переплетенные корни ив. Под самой уже кромкой страх вернулся во весь рост, и плещущаяся снизу черная ледяная жижа внезапно заполнила всё его существо. Он так и висел над той смертоносной бездной (метра три до воды, хи-хи…), намертво вцепившись в корни и не в силах заставить себя разжать пальцы для очередного перехвата, пока его унизительнейшим образом не выдернули наверх под микитки. «Слышь, герр майор… Это потом проходит?» — «У кого как. У меня вот прошло — но сильно не сразу».
Посеребренный луной суходольный луг с раскиданными по нему темными точками стогов казался вывернутым наизнанку отражением неба над ним с картой созвездий. Панорама открывалась отсюда как на ладони. Метрах в двухстах ожидали две отдельно стоящие группы, человек по несколько.
— Засветите факелы, — приказал майор паре своих безмолвных спутников. — Останетесь здесь, дальше мы вдвоем.
— Но по инструкции при обменах…
— Исполнять!
— Слушаюсь…
Едва отдалившись от особистов на звук голоса, «Петровский» тихо скомандовал:
— Старайтесь идти помедленнее, Никита Романович. Поверьте, это в ваших интересах.
— А что, у меня тут есть свой интерес?
— Да. Вы невероятно везучий человек, князь… хотя, возможно, это просто «на новенького».
— Да уж — свезло так свезло…
— Если до вас еще не дошло — в этой операции вы только что сорвали банк: ЖИЗНЬ. Что вашим начальством было совершенно не предусмотрено. Надеюсь, вам хватит ума немедля покинуть этот игорный дом и больше не приближаться к нему на пушечный выстрел.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду разведку. Этот род деятельности — не для вас: вы для этого слишком… честный человек, скажем так. А теперь — внимание! Впереди — пятно лунной тени. Она достаточно густа, чтобы секунд на пять-шесть прикрыть нас от взглядов — с обеих сторон. Когда мы войдем в него, я незаметно передам вам «Кузнец Вессон» — ваш. Он заряжен, но не взведен. Спрячьте за пазуху — может пригодиться.
Всё чудесатее и чудесатее…
— Благодарствуйте, герр майор. «Пригодится» — чтоб застрелиться?
— Ну, продолжая нашу аналогию, вы сейчас можете столкнуться, в лице своих, с охраной игорного заведения; а их задача — как раз не дать вам улизнуть со своим выигрышем.
— С жизнью, вы имеете в виду?
— С ней сАмой.
— Вы хотите сказать, что меня у своих ждет басманное правосудие за провал операции?
— О, нет! И с чего вы взяли, что операция провалена?
— То есть… то есть как?!?
— Не сбивайтесь с шага и не вертите головой! Я не вправе давать вам подсказки, но вот вам пара проверяемых предсказаний. Если вас будут встречать ребята из вашего полка, и без особых почестей — всё в порядке. А вот если вас поджидает Джуниор или кто-то еще из руководства разведслужбы, дабы объявить вам, что операция была в высшей степени успешна, и сулить всяческие награды — берегитесь!
— Так выходит, Курбский?..
— Никаких подсказок! Вся нужная информация у вас в руках, Никита Романович — и они знают, что она у вас в руках, и что рано или поздно вы кусочки этой мозаики слОжите. В общем, думайте своей головой, не полагаясь на любимое начальство — у вас с ним сейчас сильно разные задачи… А вот, кстати, мы и пришли!
Луна как раз счистила с физиономии патину очередного облачка и засияла со всей дури. Черные силуэты обозначились еще резче, теперь их можно стало сосчитать: четверо прямо по курсу (ах, да! — нас ведь тоже должно было быть четверо, не оставь «лейтенант» у берега ненужных слушателей), еще трое — левее, метрах в двадцати. Как раз на полпути был воткнут в землю длинный факел с натекшим с него пятном оранжевым света.
— Слева — люди Графа, страхующие сделку: старайтесь держаться поближе к ним, но не слишком в открытую. По центру — ваши, с нашим заложником. Вы сейчас сойдетесь с ним у факела, постоите так, чтоб и я и они хорошенько разглядели ваши лица — таков порядок — и затем двинетесь каждый в свою сторону. Если вас там ждет лично Джуниор или кто-то вроде — постарайтесь отозвать его в сторонку; полагаясь на свой козырь в рукаве — ну, в смысле, за пазухой… Всё, Никита Романович, удачи! От души надеюсь, что больше мы с вами не встретимся.
— Один вопрос, майор, напоследок. Что там с Шибановым?
— Он умер во время следствия. На него-то 12-й параграф не распространялся.
— Какие же вы всё-таки сволочи! Ведь вы же знали, что он не…
— Вот именно поэтому я тебе и говорю: держись подальше от всего, что связано с разведкой!
…Когда Серебряный разминулся у факела с московитским воеводой (как там говорил «Петровский»: «жидкое дерьмо — трус и дурак»?), одна из трех теней двинулась ему навстречу.
Джуниор, собственной персоной.
Ах ты, пся крев — выходит, всё правда…
Обниматься начразведки, понятно, не полез (памятуя о своей специфической репутации), но радость от встречи излучал столь жаркую, что та могла бы мигом высушить промокшие башмаки — покоробив их напрочь:
— С возвращением, Никита! Государь жаждет героя пред светлы очи — и там не об одной лишь шубе с царского плеча пойдет речь! Сколь мне известно, тебе предложат несколько должностей, на выбор; так вот, очень хотелось бы видеть тебя в нашей Службе.
Да, всё как и предупреждали…
— Федор Алексеевич, у меня сообщение для тебя, срочное и конфиденциальное, — Серебряный кивнул в сторону остальных двух теней, отступив на пару шагов в сторону, в направлении людей Витковского, и поворачиваясь так, чтобы факел не освещал его справа.
— Слушаю тебя, воевода, — от веселости начразведки не осталось и следа.
— На всякий случай: если у тебя нормально со слухом, Федор Алексеевич, ты сейчас должны был различить щелчок. Это я взвел курок «Кузнеца Вессона», что у меня за пазухой. Так что — вели свои нукерам отойти на полсотни шагов. Вот тогда и поговорим.
— К чему всё это, Никита Романович? — пожал плечами Джуниор, небрежно дав своим людям отмашку на «отойти». — Хочешь выкатить мне предъяву за подвал Особой контрразведки?
— Ну, это — пройденный этап, — поморщился Серебряный, — а ведь, находясь на службе Государя, мы должны всемерно глядеть в будущее, верно? Так Государь, стало быть, желает лично выказать мне свое благоволение… Это за казненного Курбского — который никаким нашим человеком отродясь не был, да?
— Разумеется, не был! Всё прошло как по нотам… ну, если не считать…
— Да-да, мои личные неприятности мы вывели за скобки. Но ведь ваша приманка, в моем лице, могла сработать — и сработала-таки! — только когда контрразведка и сама уже ищет источник утечек. А значит — у вас был настоящий крот в руководстве Московии. И крот этот — вовсе не Курбский; на которого вы так ловко перевели стрелки.
— Догадался… — лунная алебастровая маска Джуниора с синеватыми провалами глазниц расплылась в ухмылке. — Всегда был смышлён.
— Никакой особой смекалки тут не требуется, — холодно откликнулся Серебряный. — Достаточно сложить два с двумя: хитроумнейшую схему операции с немыслимо дырявой легендой, которую вы мне всучили… Пара вопросов, если позволишь. Вы, небось, планировали, что я на допросах сам выложу всё — и как меня вербовали, и как я заучивал подробности несуществующего рейда на Медовый Спас. Но я не раскололся — такая вот неприятность! — и вам пришлось устраивать этот экспромт с предложением обмена. А вот если бы всё пошло штатно, по плану — никому и в голову не пришло бы вытаскивать меня из того застенка, верно?
— Не совсем так, — Джуниор и глазом не моргнул. — Предложение сменять тебя на этого засранца Шестопалова было как раз вполне запланировано: чтобы закопать тебя поглубже, это да. Но вот что они на такой обмен согласятся — стало для нас неожиданностью, врать не стану. Приятной неожиданностью!
— Я так и думал. Тогда — второй вопрос. Те, кто считают нормой так обращаться со своими — как должны обойтись с человеком, ненароком узнавшим опасную гостайну? О шпионе в руководстве вражеской державы, например?
— А что, собственно, опасного в той твоей гостайне? — пожал плечами начразведки.
— То есть как?.. — опешил Серебряный.
— Никита Романович, включи мозги! Вот — что ты знаешь такого, что не известно уже Особой контрразведке, и что ты мог бы им выболтать при случае? Ты ведь сам сказал: вывод о существовании крота — это как «сложить два с двумя». Ты всерьез полагаешь, что особисты этого еще не проделали?
— Тогда почему они…
— Да потому, что мы их — переиграли вчистУю! Мы — с ТВОИМ героическим участием!! Потому, что теперь этим кротоловам придется для начала объяснить: как случилось, что они в прошлый раз ни за хрен собачий отправили на плаху самолучшего полководца? «Что это было — глупость или измена?» На самом-то деле тот Курбский просто-напросто сидел костью в горле у Годунова — но такую причину, боюсь, не сочтут уважительной…
— Звучит красиво, — хмыкнул Серебряный, — но меня терзают смутные сомнения. Как-никак, молчание — золото… Надежнее бы всё же, чтоб я после посуленной аудиенции Государя исчез, нет?
— Так ты и исчезнешь! — но только не в этом смысле. Не забывай, что ты по-прежнему числишься в разыскном листе у Малюты. Так что должности тебе предложат — на твой выбор — связанные с загранработой: от строительства каперского флота на английских верфях до командования частной армией Строгановых на Уральском фронтире.
— Очень кстати, что ты напомнил про тот разыскной лист, Федор Алексеевич! А ну как я до Иван-городского дворца попросту не доеду, а? В соблюдение замечательного принципа «Закон один для всех» — и к удовольствию всех сторон. Двое твоих сопровождающих — часом, не из Малютиного ли ведомства?
— Не заходи за черту, Никита Романович! — придушенным голосом откликнулся Джуниор. — Не доводи до греха… Я ведь — эдаким-то манером — могу встречно поинтересоваться: а не перевербовали ль тебя в том подвале? Тогда ведь понятно станет — почему они вдруг согласились на такой неэквивалентный обмен…
Кулак Серебряного — без замаха, от пояса — врезался в челюсть насмешника. Начразведки, впрочем, по части кулачного боя ничем воеводе не уступал, так что когда рванувшиеся с обеих сторон наблюдатели достигли места действия, оба оппонента успели уже обзавестись легкими телесными.
— Ша-а! — заорали сзади, от набегающих графовых. — Брейк, мать вашу!.. Ну чисто дети…
Бог ты мой, да это же Затевахин! Надо же, успел обернуться… Затевахин, Витольд и этот, как его… ну, второй адъютант Горчилича, заваливший тогда третьего убийцу. Ох, с умом подобрал Горыныч состав страхующей тройки! С умом и с намеком… Теоретически они должны хранить нейтралитет, не встревая во внутренние дела обменивающихся заложниками сторон — но эти-то, пожалуй, не позволят Джуниоровой команде уволочь меня силком на новгородскую сторону либо просто кончить на месте.
— Знаешь, Федор Алексеич, не внушает мне доверия твое предложение. Так что — я выбираю свободу! Извиняй уж, если подвел — как ты там отчитаешься…
— Да отчитаюсь как-нибудь, не бери в голову, — вздохнул начразведки, сплюнув кровь и проверив зубы на шатанье. — Ну, свобода так свобода. Долги твои, считай, погашены, а информация та — ну, ты понял — никому не нужна и никому не опасна; помни об этом. Так что — удачи тебе, на твоей свободе. Пошли, парни, — и, махнув своим по-прежнему безмолвным сопровождающим, двинулся к непроглядно-темной стене леса.
Столица здешней вольницы была не вполне обычным поселком — тут имелась даже некоторая ночная жизнь. Распрощавшись с человеком Горчилича — тот имел приказ сразу же доложиться шефу по результатам обмена, — Витольд придержал коня и обернулся к спутникам:
— Давайте-ка ко мне. Тебе ведь, князь, точно выпить надо!
— Очень своевременное предложение!..
Холостяцкое хозяйство графова племянника было тесноватым, но содержалось в порядке. Через считанные минуты Серебряный обнаружил себя сидящим за столом в ярко освещенной тремя свечами горнице. Три кружки со старкой сдвинулись в прочувствованном чоке:
— Ну, с возвращением!
— Ага, — он на секунду замер, прислушиваясь к своим ощущениям. — С возвращением, да! Именно что.
— Ну ты хоть скажи, — попросил Затевахин, разливая по второй, — что там было с тем трибуналом. Мне уж показалось, я тебя сдуру утопил, совсем. Хотел-то как лучше…
— Да не, всё нормально! Что господь ни делает, всё к лучшему. А пути его неисповедимы…
При этих словах все за столом степенно перекрестились — кто справа налево, а кто слева направо. А затем те дружно уставились за спину Серебряного, на звук скрипнувшей двери; князь же обернулся с небольшим запозданием, но зато имея уже в руке взведенный пистоль.
В дверях стояла наездница молодая, и глаза ее как молнии сверкали — воистину так. На Ирине были черные бриджи для верховой езды и белая мужская рубашка с подвернутыми рукавами и распахнутым воротом, а через плечо перевешивался ремень с кобурой — той самой… Парой секунд спустя кобура шмякнулась на стол перед ним, а «настоящая разбойница» скомандовала — негромко, но как-то очень веско:
— Все — вон!
— Вот так вот, — пробурчал Витольд, выбираясь из-за стола. — Из моей собственной лубяной избушки…
— Так, ща тут будет семейная сцена, — ухмыльнулся Затевахин, пристраиваясь ему в кильватер. — Пошли-ка, Вить, в «Подкову» — дотуда осколки посуды не долетят.
— …Что ж не заходишь? — она стояла посреди горницы, разглядывая его сверху вниз, и под ее взором он вновь ощутил себя сидящим на том, вмурованном в пол, табурете…
Нет, нет, не надо! Не надо…
— Да так, — он сглотнул комок, глядя в пол. — Есть обстоятельства. Не хотелось тебя ими грузить…
Настала звенящая тишина, а потом его обняли — крепко-крепко, и поцеловали в макушку — нежно-нежно.
— Господи, — вздохнула она, — какие же вы всё-таки идиоты!
И сбросила рубашку. Через голову, одним движением.
— Ну вот, — тихо промурлыкала она ему на ухо, — лучше прежнего! За одного битого двух небитых, и всё такое…
— Слушай… ты ведь, небось, ведьма, да? А это было такое твое колдовство? — не-не, я в хорошем смысле!
— Ну конечно, ведьма! У нас, в Великом Княжестве, сроду не было инквизиции — и сам видишь, как мы тут распоясались…
— Так может ты меня, тем же манером, еще и от приобретенной водобоязни вылечишь? Я совершенно не шучу, кстати.
— Да запросто!
На улице раздался тихий свист, и в окно цокнул камешек. «Лежи не двигаясь, — неслышно шепнул он (добро пожаловать в реальный мир!). — Входную дверь мы, конечно, не заперли?» — «Не до того было…» — «Ч-черт… Держи!» Пистоль перекочевал в ее руку, а сам он уже неслышно-невидимо проскользнул к окну, прихватив по пути кобуру из лунного пятна на столе.
— Никита Романович! — негромко окликнули снаружи. — Простите великодушно, но у меня для вас довольно срочные сообщения. Стукните в окошко, как готовы будете меня принять.
— Горыныч, — обернулся он к Ирине. — И при одной-единственной — собственной — голове… Надо б его впустить.
— Само собой, — кивнула та, вдеваясь в бриджи движением, от которого у него опять голова пошла крУгом; ну точно — ведьма…
— А — ты как?
— Ой, а то он не знает, что я тут! Или — я этим тебя компрометирую, м?
— Послушай… раз уж оно вот так вот… Я тогда даже не простился толком…
— Гос-споди, ну о чем ты… Ты — человек долга, и был тогда в деле: как сумел — так и простился. А я — как сумела, так и помолилась за тебя…
— Ну, вот… А нынче я тут, со всеми теми делами разделавшись… Так что если… Как бы это сказать…
— Ну, говори уже!..
Когда в горнице объявился, после тактичного стука в дверь, шеф местной контрразведки, Ирина — скромненько перебиравшая, повязав фартук, посуду в хорошо знакомом ей хозяйстве брата — приветствовала того книксеном:
— Добрый вечер, любезный дядюшка!
— Да скорее уж «доброе утро», любезная доченька! — вздохнул тот и перевел взгляд с нее на восседающего за столом Серебряного, а потом обратно. — Послушайте, князь… Вы уверены?..
— Да, пан Григорий, уверен. Если кто-то передал для меня какие-то секретные бумаги — растопИте ими печку: я больше в эти игры не игрец, ни на чьей стороне. Что ж до всего остального… Ирина Владиславовна только что согласилась стать моей женой и показания против меня в любом случае давать не сможет. Так что — спокойно валяйте при ней!
— Э-ээ… Ну… Поздравляю, обоих и от души! — всё-таки тот был здорово ошарашен. — Ну, тогда мне выпала приятная обязанность — вручить вам нечто вроде свадебного подарка.
С этими словами он полез в котомку из мешковины, оставленную им у дверей, и извлек оттуда изрядных размеров кожаный мешочек.
— Вам просил это передать Джуниор. Никаких пояснений он не дал — сказал, что вы сами всё поймете.
— А что там?
— Я, естественно, внутрь не заглядывал. Но, судя по весу, это золото; и я почти уверен, что золота того — сто червонцев.
— Те самые, что были тогда назначены за мою голову?
— Наверняка. Как свидетельство того, что заказ на ту голову Службой снят. Ну и как напоминание, что «Молчание — золото», я полагаю.
— Да, это послание трудно прочесть иначе… Это ведь большие деньги для здешних мест?
— Да, весьма. Если не станете особо шиковать — сможете прожить на них года два, а то и больше… Но это еще не всё! Вот, глядите: это вам, в собственные руки, от человека, которого вы знаете как «лейтенанта Петровского». А на словах он передает вот что: «Если вы уже держите ЭТО в руках — значит, вы сделали правильный выбор»… Да что с вами, Никита Романович?
— Ничего особенного, — хрипло выговорил он, не сводя глаз с извлеченной из рогожи сабли-красавицы в драгоценных ножнах; погубившей и его, и Шибанова, и Курбского. — Послушайте, пан Григорий: а можно ее здесь продать? Как можно быстрее?
— Тут небогатые места, — покачал головою тот. — А если надо еще и «быстрее», вы вряд ли выручите за нее больше половины ее настоящей цены.
— Я согласен и на половину… Дорогая, — неспешно обернулся он, — как ты посмотришь на такую внезапную брешь в нашем семейном бюджете?
— Мне очень трудно понять, дорогой, — пожала плечами Ирина, — как можно счесть «брешью» нежданный-негаданный подарок, оказавшийся чуть дешевле, чем могло бы быть. Тем более по очевидному форс-мажору.
— Молодец! — одобрительно кивнул он. — Вот теперь я вижу, что ты — Настоящая Разбойница. Ведь простая вроде бы логика — но скольких фраеров сгубила жадность на этом самом месте!.. Пан Григорий — может, вы возьмете на себя эту торговую операцию? Чисто по-родственному.
— Вам так срочно понадобились деньги?
— Нет. Мне так срочно понадобилось избавится от этой сабли. Лучше бы вообще не притрагиваясь к ней руками.
— Гм… Сделаем!
— …И всё-таки: зачем ОНИ его отпустили?
— По нашим сведениям, Государь, семья Шестопалова просто-напросто занесла, и очень хорошо занесла: руководству Особой контрразведки, а, может, даже и совсем наверх — самомУ Годунову. А те, надо думать, просто-напросто написали в отчете, что Серебряный успешно ими перевербован и отправлен обратно на ту сторону в качестве двойного агента; в застенке-де был чистый спектакль, для нас — для чего и понабился 12-й параграф; двойной, даже тройной прибыток!
— Ты отвечаешь не на тот вопрос, Федор Алексеевич. Я спрашиваю — не «почему они его отпустили», а — «зачем». Нюанс понятен?
— Ну, например, проверить: казним ли мы его по итогам операции? А если тот, от греха, укроется в Нейтралке — станем ли подсылать к нему убийц?
— Ладно, принимается… И каковы те «итоги операции» — если уж ДАЖЕ ОН сообразил, что Курбский ни при чем? Те-то, понятно, рады были сожрать Андрюшу по-любому. Но теперь Триумвиры вычислят, что крот уцелел, и что он в лучшем случае кто-то из самых доверенных их людей, а то и вовсе — один из них.
— В том-то и смысл, Государь!
— Ну-ка, объяснитесь.
— Слушаюсь…
На то ж она история —
Та самая, которая
Ни слова, ни полслова не соврёт.
Одно из самых замечательных открытий в русской медиевистике было недавно сделано именно так, как всегда и мечтается публике — не на стезе кропотливых академических исследований, а благодаря цепочке счастливых случайностей, попавших в поле зрения троих «неленивых и любопытных» приятелей, лишь один из которых имел профильное гуманитарное образование. При этом речь идет не о каких-то мелочах, интересных лишь специалистам, а о серьезной корректировке взглядов на ключевые фигуры важнейшего, переломного этапа отечественной истории — «Великого Противостояния» Москвы и Новгорода в 50–60-х годах XVI века.
Трудно спорить с тем, что историческая наука — вечная заложница политической конъюнктуры. История Новгородской Руси всегда использовалась как аргумент в текущих политических спорах, причем оценки менялись от восторженных до крайне отрицательных. Вольтер отчеканил: «Из Новгорода пролился свет надежды для народов, измученных тиранией. Всякий честный человек — духовный гражданин царства Иоаннова»; строки эти, напомним, он писал в те самые годы, когда на Руси правил Павел Темнейший, и даже упоминать имя Грозного было небезопасно.
Понятно, на чьей стороне в той полемике всегда были симпатии интеллектуалов; не зря на обложках учебников истории (ну, кроме, может быть, индийских и китайских — где вся история как бы своя, суверенная) красуются, как правило — порознь или вместе — Цезарь Август, Карл Великий и Иоанн Грозный. Естественно, идеализация Новгорода приводила и к столь же неумеренной демонизации Москвы. Так что неудивительно то внимание, которое привлекает к себе загадочная фигура князя Курбского.
Итак, князь Андрей Курбский (информация к размышлению). Личный друг молодого Великого князя Московского Ивана (тогда еще не Грозного), один из его ближайших сподвижников в Избранной Раде и соратник по победоносному Ливонскому походу 1552 года. После раскола единого Русского государства на Новгородскую Русь и Московию с войной между ними (1553) — один из ведущих полководцев Грозного. В 1557-м по не вполне выясненным причинам бежал из Ливонии в Москву и обратил оружие против своих былых соратников и государя; при этом постоянно вел с Иоанном «уязвительную переписку», оставшуюся в истории как выдающийся памятник светской литературы. В 1559-м князь-перебежчик был внезапно арестован в Москве как «новгородский шпион» и казнен. Обвинение утверждало, будто его пресловутая «переписка» — ведшаяся совершенно открыто и у всех на глазах — представляла собой идеальный канал шпионской связи. Князь якобы записывал разведывательные донесения «невидимыми чернилами» между строчек своих «уязвительных эпистол», а царь тем же способом отправлял ему в виде своих «ответов» новые инструкции. Собственно, исторические факты этим и исчерпывались; дальше начиналась их интерпретация (попросту говоря — домыслы).
Увы нам! — как справедливо замечено еще древними: «Никакой истории, помимо описанной в художественной литературе, для нас не существует вовсе». Над созданием образа Курбского как трагического героя трудилась, не покладая рук, вся европейская романтическая литература XIX века. Chevalier sans peur et sans reproche, тайно посылаемый своим Государем и другом — во имя исповедуемых ими обоими идеалов Свободы — в ледяное инферно Московии, дабы в одиночку сломать Иглу смерти властвующего там Кощея, а в финале гибнущий в результате собственной роковой оплошности (как в Лермонтовской «Жизни за царя») или предательства (как в Байроновском «Ренегате») — ясно, что такой Курбский был просто находкой для романтической традиции.
Довершил дело Дюма со своим «Шпионом Его Величества», где Курбскому довесили еще и любовь Рыцаря к Прекрасной Даме — заточенной в Московскую Bastille царице Анастасии (та была уже четыре года как мертва, с самого переворота Старицких — «но таки кто вам будет считать?»). Ну, а потом за дело взялось кино — «важнейшее из искусств», как известно… Полагаем, что у большинства наших соотечественников при слове «Курбский» перед мысленным взором немедля возникает Борис Хмельницкий, бросающий с эшафота в лицо толпящейся вокруг московитской нежити: «Горе тебе, Вавилон, город крепкий!»
Осмелимся предположить, что означенная героико-романтическая интерпретация бегства Курбского в Москву восторжествовала в искусстве — при всей ее очевидной ходульности — отнюдь не случайно. Ведь для Байрона с Лермонтовым, равно как и прочих европейских интеллектуалов, Курбский был не только (и не столько) политическим деятелем и полководцем, но прежде всего — писателем. Сиречь — comrade-in-arms, собратом по оружию: перу. Назвать князя «Ренегатом» они могли лишь в качестве горчайшей иронии (когда сарказм детектед), а репутацию его защищали — в режиме чисто рефлекторном: «Наших бьют!»
Как бы то ни было, романтический байроновско-лермонтовский Курбский совершенно вытеснил из общественного сознания свой реальный исторический прототип, и нытье профессиональных историков «Нэ так всё было, совсэм нэ так!» воспринимается публикой совершенно без восторга — если воспринимается вообще. Между тем всё, что известно об том историческом прототипе (а известно немало), не дает никаких оснований полагать его геройски погибшим за родину и государя бойцом тайного фронта. И мнение профессионального сообщества на сей счет было (вплоть до самого недавнего времени…) вполне единодушным: таки да, князь был самым настоящим, безо всякого двойного дна, ренегатом-перебежчиком.
Никаких особых загадок не таит и история его гибели: «Веревка — вервие простое». Московский режим тогда являл собою скопище пауков в банке, бесперечь пожирающих друг дружку. Пришлый небесталанный полководец же оказался, на свою беду, фигурой достаточно сильной и самостоятельной, чтобы объединить против себя широкую коалицию во главе с Годуновым — и был ею безжалостно сожран. А уж что именно навесить ему в качестве официального обвинения было делом десятым: могли хоть «ересь жидовствующих», хоть черную магию, хоть умышление расчленить и отдать на откуп диктатору Камеруна синеглазую сестру нашу, Белоруссию. Но в военное время логичнее и естественнее всё же пришить жертве «шпионаж», не правда ли? Тем более что охота на ведьм (в смысле, на «новгородских шпионов») была в той Москве вполне уже поставлена на поток, а всепроникающее вражеское шпионство как объяснение для собственных провалов (воевала-то Московия из рук вон неудачно) было весьма востребовано общественным мнением.
Что же касается «записей невидимыми чернилами» между строчек «уязвительных писем» — это просто чушь несусветная; благо вся эта переписка (оригиналы писем Курбского с первыми копиями ответов Грозного) хранится ныне в историческом Архиве Иван-города, и никакой тайнописи там, разумеется, нет и в помине. Некоторые «независимые исследователи», впрочем, тщатся доказать, что «невидимые чернила» суть не более чем иносказание, а разведывательные донесения Курбского зашифрованы в самом тексте его писем. Эти уже не первый век тасуют, по самым затейливым алгоритмам, слова и слоги тех посланий, надеясь получить на выходе что-нибудь вроде: «Две пехотные дивизии при поддержке семи артиллерийских батарей выступят на Псков в канун Усекновения главы Иоанна Предтечи»; результат немного предсказуем…
Упомянем здесь кстати, раз уж к слову пришлось, и гипотезу академика от математики Ерёменко. Он вообще полагает всю эту переписку литературной мистификацией, созданной Грозным уже после казни Курбского. Новгородский владыка-де, обладая незаурядными литературными дарованиями (что правда), изложил собственные политические, этические и иные воззрения в форме полемических диалогов с несуществующим уже оппонентом. Идея остроумная, но, к сожалению (для нее), не выдерживающая проверки фактами: переписка та обильно цитировалась дипломатами и иными независимыми источниками непосредственно по ходу дела (в 1557–58 гг).
Есть, правда, и серьезный осложняющий (для исторического мейнстрима) момент: протокол процесса над Курбским, проходившего в октябре 1559-го в Особом трибунале, не сохранился: он сгорел вместе со всем архивом Трибунала во время Великого пожара 1564 года. Та же судьба постигла и оригиналы Иоанновых ответов. Поэтому ход процесса, суть инкриминируемых князю деяний, аргументация обвинения и защиты, описание представленных сторонами доказательств — всё это известно нам лишь в кратких сторонних изложениях, полнота и объективность которых всегда может быть поставлена под сомнение.
Тем не менее профессиональное сообщество историков полагало совокупность имеющихся косвенных данных достаточной для того, чтобы числить «теорию шпионского триллера» (столь любимую литераторами и иными «вольными сынами эфира») по категории конспирологического зашквара. Точнее — полагало вплоть до самого недавнего времени, а именно — до 30 марта 2023 года.
Москвичи славятся на всю Россию как «ходячие собрания фобий». Если вспомнить, через что им некогда пришлось пройти, всё это вполне извинительно — ну, кроме разве что реально напрягающей приезжих местной кулинарной традиции совать чеснок во что ни попадя. Достаточно вспомнить впечатления от Московии ну хоть того же Джайлса Флетчера:
Что ни шаг — то погост, за погостом — шинок,
Весь народ состоит из одних голодранцев,
Да к тому же любой обожает чеснок —
В этом смысле они даже хуже голландцев.
Понятно и их стремление как можно меньше соприкасаться с подземными горизонтами родного города и вообще «касаться до грунта» (местный сленг). Что, кстати, привело к любопытному экономическому эффекту. Городской совет век за веком правдами и неправдами саботировал в историческом центре Москвы любые градостроительные инициативы, требовавшие сколь-нибудь масштабных подземных работ (включая метро). В итоге «Старая Столица» была признана «Самым аутентично-средневековым городом Европы», и живет сейчас припеваючи за счет одного лишь туристического бизнеса (пока ее дотационная до потрохов промышленность доживает свой век в Коломенском, Капотне и Серебряном Бору).
Однако жить без подземных коммуникаций современный город не может при любом градусе местных фобий и табу. И вот, в упомянутый выше мартовский день, при прокладке оптоволоконных кабелей по пустотам культурного слоя XVI века в районе Арбатской площади, инженер связи Сергей Зинченко заметил и извлек из полускрытой натеками трещины в древней кирпичной кладке обрывок странной на вид и на ощупь бумаги: угловая часть (правая-верхняя) более обширного листа, размером чуть побольше бумажной салфетки, обгорелая с внутреннего края. Разглядев на ее замызганной поверхности «церковно-славянские буквы», причем явно рукописные, а не печатные, инженер призадумался. С одной стороны, штука, похоже, древняя и интерес для историков наверняка представляет; с другой — совать эту бумагу, грязную и волглую от подземной сырости, в карман не хотелось: хрен его знает, какая там зараза на нее налипла за те века? Посему он нашел компромиссное решение (от которого кондрашка хватила бы две трети палеографов): сфоткав на телефон и текст, и стену с той трещиной (ибо был человеком аккуратным и грамотным), он положил бумагу «подсушиться» на рефлектор лампы-переноски (не светодиодной, а обычной, накаливания) и занялся дальше своим штатными подземными делами.
Проведав же минут через десять свою находку, инженер вытаращил глаза от изумления: между четырьмя строками исходных, черных, «глаголей и ятей» проступили еще три — с буквами ярко-синего цвета! Отчетливо запахло зачином «мистического триллера», или по крайней мере «исторического детектива». Человек более робкий и нервный либо засунул бы — от греха! — странную бумагу обратно в ту же трещину, либо кинулся бы со всех ног сбагрить ее, с рук долой, Властям — выбирая на ходу между Государственной Библиотекой и Государственной Безопасностью (в чьих необозримых неразобранных архивах она оказалась бы погребена столь же надежно, как и в предыдущем своем нечаянном кирпичном саркофаге). Зинченко же, оправившись от первого шока, сфоткал документ по второму разу (удостоверившись при этом: нет, ничего ему не примерещилось!), засунул его, аккуратно сложив, во внутренний карман, поближе к телу (на этом месте кондрашка прибрала бы уже и остатнюю, уцелевшую в прошлый раз, треть палеографов) и, спокойно завершив рабочие дела, отправился прямиком на день рождения своего школьного кореша Мишки Шифмана.
И опять — перст судьбы! Это же надо было такому случиться, чтоб Шифман — пока у него не повисла жерновом на шее унаследованная от отца строительная фирма — отучился на истфаке Московского университета, а диплом писал… ну, вы уже догадались: по переписке Грозного с Курбским! Так что правый-верхний угол ответа Грозного на второе письмо Курбского он опознал в той обгорелой бумаге на раз. После чего поинтересовался у Зинченко — как такой аутентичненький прикол изготовили, и почём это встало? Мягко попеняв тому, что до 1 апреля-то — еще два дня!
Инженер, однако, сам пребывал в полной ошарашенности, ибо проявившиеся тогда, при просушке, синие буквы между строк — исчезли опять; мистика! «Какие такие „буквы между строк“? — Ну вот, глянь фотки, на телефоне».
— «Невидимые чернила»! — вымолвил страшным шепотом несостоявшийся историк.
Засим был срочно вызван в скайп их третий приятель — химик Витька Ходасевич, груп-лидерствующий нынче в Беркли. Тот укоризненно осведомился, соображают ли они, который час ночи сейчас у него, на Западном побережье, пошутил про «диагностику по юзерпику», внимательно выслушал рассказ Зинченко, уточнил, какого цвета были проявившиеся, а затем исчезнувшие буквы — уж не синие ли? — и поставил четкий диагноз:
— Ваша надпись наверняка сделана водным раствором дихлорида кобальта. Это темно-синие кристаллы, с водой образующие кристаллогидрат — шестиводный хлорид кобальта. Он бледно-бледно розового цвета, и визуально совершенно сливается с белым листом, так что после высыхания раствора надпись невооруженным глазом не видна. Если бумагу нагреть, проявятся ярко-синие буквы. А вот если лист потом увлажнить — например, подержав над паром — буквы вновь исчезнут, поскольку образуется кристаллогидрат. Ну, или если долго держать бумагу под одеждой, где высокая влажность — как в Серёгином случае… Вообще-то, этот химикат используют, например, метеорологи в индикаторной бумаге для определения атмосферной влажности, или, вот, в силикагеле — тоже как индикатор.
— А давно этот самый дихлорид кобальта открыли?
— Ой, да в незапамятные времена — еще алхимики. Ладно, Мишка — с днюхой тебя, а я досыпать пошел. И — флакон «Лафройга» с вас, за ночную консультацию!
— Ящик!!
На следующий день, с утра пораньше, листок попал в руки «официальной науки» в лице кафедрального руководителя Шифманова диплома профессора Воскресенского — одного из ведущих мировых специалистов по эпохе. Осмотрев листок и фото исчезнувшей надписи (нагревать по новой, разумеется, не стали), старый зубр вынес вердикт:
— Всё совпадает, даже как-то подозрительно хорошо. Бумага, насколько я могу судить без специальной экспертизы, — та самая, что и у копий в Ивангородском архиве. В «невидимом тексте» фигурирует слово «Псков» и окончание слова «благодарность» — а ведь ответ на второе письмо Курбского был написан как раз после того, как новгородцы успешно отбили Третье псковское наступление московитов. Ну и место обнаружения — Знаменка близ Арбатской площади: как раз там и располагался Особый трибунал, судивший Курбского — вполне логично, что бумаги князя попали в тамошний архив… ну а потом сгорели вместе с ним… Ну что же, коллеги — поздравляю! Это реальное, без дураков, открытие. Конспирологи с их «теорией шпионского триллера» будут в восторге, — мрачно подытожил он.
Да, впереди маячило еще множество экспертиз, но уже тогда стало ясно: научному сообществу придется смириться с тем шокирующим фактом, что Грозный и вправду сносился с ренегатом Курбским посредством записей невидимыми чернилами (хлоридом кобальта) между строк их переписки. Правда, поборники «теории шпионского триллера» быстро сообразили, что они рано обрадовались: ведь в оригинальных письмах Курбского-то (их, конечно, тоже сразу проверили на следы того хлорида кобальта) никаких тайных записей как не было, так и нет!
Ясно было, впрочем, что даже и художественное освещение тех событий уверенно перекочевало из департамента Байрона в департамент Переса-Реверте…
Как учат нас классики детективного жанра: «Чем нелепее и грубее кажется вам какая-нибудь деталь, тем больше внимания она заслуживает. Те обстоятельства, которые, на первый взгляд, лишь усложняют дело, чаще всего приводят вас к разгадке». Поначалу казалось, что открытие тайнописи Грозного окончательно запутало всю историю с Курбским. И тут нам следует, в качестве вводной, обратить внимание читателя на ряд обстоятельств, странность каковых неспециалисту, как правило, просто не приходит в голову.
Во-первых, сами невидимые чернила. У большинства читателей тот факт, что в распоряжении Грозного они были, не вызовет удивления. Мы все привыкли думать, что уж в чем в чем, а в области химии (и хоккея…) Россия всегда была впереди планеты всей (столь же традиционно отставая, например, в теоретической физике и футболе). Нам есть тут и чем гордиться, и чего стыдиться (русские химики создали не только противогаз, но и сам хлорциан — о чем стараются вспоминать пореже), но в уровне достижений сомневаться как-то не приходится. И любопытно, кстати, насколько глубоко химия пустила корни в нашей национальной культуре. Даже филолог, и тот вспомнит, что именно в русском языке возник глагол «химичить» в значении «делать что-то сложное, опасное и при этом выгодное», а специалист по истории живописи непременно расскажет, как Менделеев создавал для Куинджи невероятные «светящиеся» краски и читал специальные научные лекции для Передвижников.
Однако историк напомнит, что так было вовсе не всегда. Как ни странно, до начала XVII века Русь вообще не блистала никакими научными или инженерными достижениями. Пожалуй, единственное, что умели тогда делать «на мировом уровне» московиты — бронзовое и чугунное литьё (откуда и взялась на Руси весьма приличная для своей эпохи артиллерия). Что же касается химии, то она пребывала в самом зачаточном состоянии.
Хлорид кобальта — химикат не бог весть насколько сложный в изготовлении, однако из «смеси забродившего сока морошки с толченой болотной рудой» его всё же подручными средствами не добудешь. Он был известен западноевропейским алхимикам (еще Парацельс, например, экспериментировал с изменяющими свой цвет соединениями кобальта, и с этим в том числе) — но не в Ливонии (которая в плане науки была дальними задворками цивилизованного мира), и тем более не в Новгороде. Так что вопрос, откуда взялся у Грозного тот хлорид кобальта — и само вещество, и инструкция по его применению — отнюдь не праздный.
Во-вторых: а что из себя представлял «Особый трибунал», судивший Курбского? У современной публики сложился образ этого годуновского детища как чего-то инфернального, вроде Севильской Святой инквизиции. Что ничуть не удивительно: в изображении хоть Байрона, хоть нынешних «исторических» телесериалов сей общественный институт неизменно предстает обширным пыточным подвалом, над входом в который начертано «Оставь надежду, всяк сюда входящий», и где все признания добывались чудовищными истязаниями, а оправдаться было невозможно в принципе. А и правда — чего еще ждать-то от московских злодеев?
Историки же рисуют совершенно иную картину. Именно потому, что тогдашние московские власти и в самом деле представляли собою шайку злодеев, они были крайне озабочены личной безопасностью. В том числе — и от облыжных обвинений. И вот, посреди тамошнего «Большого Террора», когда любой московит мог в любой момент стать жертвой казни или бессудной расправы по сколь угодно вздорному политическому или религиозному обвинению, «элита» сформировала — исключительно для собственного потребления! — отдельную от всей прочей страны судебно-следственную систему, в которой право обвиняемого на защиту было гарантировано «по лучшим мировым стандартам».
Если уж подыскивать заграничные аналоги, на ум приходит британская Звездная палата: специальная инстанция для рассмотрения дел об особо важных государственных преступлениях. При этом, скажем, Венецианский прецедент с необъятными полномочиями «Чрезвычайной тройки» Государственных инквизиторов Москву не устраивал категорически. Напомним, что инквизиторы те могли арестовать и приговорить к публичной или тайной казни любого гражданина Республики, даже члена Совета десяти — если его деятельность, по их «экспертной оценке», представлялась «угрозой для государства». При этом они не были связаны никакими юридическими формальностями при производстве следствия и вынесении приговора. «Московским злодеям» не надо было особо напрягать воображение, чтобы предугадать собственную судьбу в случае, если такой замечательный механизм окажется в руках соперников…
Как мог возникнуть сей феномен «честного суда для своих» при царящем вокруг тотальном беззаконии — в общем понятно. Московией тогда правила, как уже сказано, натуральнейшая разбойничья шайка, для которой всё прочее население — это терпилы, то есть бараны, которых можно и дОлжно стричь и резать. Перед терпилой у вора, по воровским понятиям, обязательств нет и быть не может в принципе (именно что — как у человека перед бараном), а вот перед другими ворами — как раз очень даже есть. И для того, чтобы обвинить члена шайки в настоящем, то есть воровском, преступлении — в стукачестве или там в крысятничестве с заныкиванием толики награбленного — доказательства должны быть предъявлены совершенно железобетонные: «Вынул — стреляй, не выстрелил — лох».
Так вот, Особый трибунал как раз и исполнял роль такого воровского толковища, где шайка выкатывает предъявы своим членам — при соответствующем уровне ответственности за базар. Чтобы осудить человека, там требовались реальные доказательства вины — проверяемые перекрестно свидетельства, вещдоки и тэ пэ, — а не анонимные доносы и вырванные под пыткой «признания». И если для Курбского не сделали какого-то уникального исключения из правил (а с чего бы это вдруг?..), то означенные доказательства наверняка и были предъявлены. Включая сюда и расшифровку схемы шпионской связи с использованием невидимых чернил. Вопрос: как они до этого докопались?
На всякий случай — об уровне работы Особого трибунала (раз уж к слову пришлось). Напомним, что будущий Угличский процесс над «главарями Московского режима и их ближними приспешниками» подготовят и проведут, по сути дела, те же самые сотрудники Трибунала — хотя, конечно, и под присмотром новгородских эмиссаров (а оперативно-разыскное сопровождение, кстати, там вели особисты — вот когда им по-настоящему пригодились идентификационные жетоны из перечеканенных серебряных рублей!). Это обстоятельство обычно или игнорируется публикой («Да ладно, всем известно: приехали новгородские танки и навели там Порядок!»), или трактуется как политическая уступка Грозного «здоровым силам среди московитов» — но это значит, что такая уступка имела смысл.
Тот факт, что приговор «главным преступникам» был вынесен на основании безупречной доказательной базы и при строжайшем соблюдении процедуры, отметили все независимые иностранные наблюдатели (среди которых хватало недоброжелателей и даже прямых врагов московитов). И это при том, что народ-то тогда дружно и громко требовал «рассадить на осиновые колья всех этих упырей, поголовно» — по одному лишь факту «принадлежности к преступным организациям», и всё это «крючкотворство» с доказыванием индивидуальной вины в тот момент совершенно не встречало общественного понимания… Впрочем, мы отвлеклись от темы.
Итак, третье: last but not least — последнее по счету, но не по важности. Как уже сказано, картину процесса над Курбским историки нарисовали, суммировав целый ряд разрозненных свидетельств весьма различной надежности. Их источники — донесения и мемуары дипломатов и иных иностранцев, находившихся тогда в Московии, Новгороде и Ливонии; кое-что известно и от самих московитов (например, от дьяка посольского приказа Кураева, бежавшего в Ватикан). Но в этом списке — внимание! — нет ни одного новгородского источника; вот реально — ни единого!
Это, конечно, вовсе не означает, что имя полководца-перебежчика было в Новгороде под запретом: кости ему и до того перемывали постоянно, а реакция публики на его гибель варьировала от откровенно злорадной («Собаке собачья смерть!» — с непременным цитированием оказавшегося пророческим Иоаннова указа о том перебежчике: «Собакой потек, собацки и пропадет») до скорее иронической (типа: «Предательство — хреновый бизнес», «Что, сЫнку, помогли тебе твои москали?»); но всё это — без никакой конкретики. Грозный же ограничился на сей предмет сухим замечанием, что Курбский «пал жертвой грызни внутри Московской клики» (против чего не возразишь, и что может трактоваться как угодно), а переписку свою завершил кратким некрологом: он-де, «оставляя в стороне предметы политические и моральные», сожалеет об утраченном корреспонденте, «чьи мысли, как к ним ни относись, были яркими и нетривиальными».
Говоря об «отсутствии новгородских источников», мы имеем в виду вот что. Ни одно тамошнее официальное лицо или ведомство, из обладавших по долгу службы доступом к соответствующей информации (Джуниор, скажем, или Висковатый, или хотя бы Басманов-старший), не проронили ни слова о конкретных деталях произошедшего в Москве — так что на той обширной поляне историкам поживиться оказалось совершенно нечем. Новгородом не было предпринято даже попыток использовать эту историю для пропаганды — что уж явно напрашивалось. И этот «заговор молчания» выглядит весьма странно.
Называя вещи своими именами, историческая наука оказалась тут в полном тупике. В коем она и пребывала вплоть до появления на сцене легкомысленного оксфордского аспиранта Роджера Уилкинсона — Веселого Роджера по своей итонской кликухе.
Уилкинсон и вправду был веселым авантюристом, опоздавшим родиться, по собственной оценке, минимум лет на полтораста. До того как остепениться, занявшись в Оксфорде историей Елизаветинской эпохи (как самой близкой ему по духу), сей отпрыск сталелитейного магната фотографировал белых акул без страхующей клетки, волонтёрил на эпидемии Эболы в Конго и сплавлялся в одиночку по сибирским рекам пятой категории сложности — откуда, как уж водится, привез в итоге жену, красавицу-и-умницу. По его словам, только там, в Сибири, он и чувствовал себя по-настоящему комфортно — среди таких же вот «парней с левой резьбой».
Неудивительно, что в рамках избранной им эпохи он решил заняться как раз Первым русско-английским альянсом: «роман в письмах» между Елизаветой и Иоанном, героические «Балтийские конвои», и прочее в том же духе. И понятно, что пройти мимо истории Курбского — причем именно в ее романтическом, байроновском, варианте (получившем вроде бы внезапное полу-подтверждение в виде московской тайнописи) — он не мог никак. Заметим в скобках, что только такой вот авантюрист и мог вписаться за «теорию шпионского триллера», остававшуюся, повторим, для исторического мейнстрима уделом «полоумных конспирологов».
Ход рассуждений Уилкинсона был таков. Прочесывать по новой английские архивы на слово «Курбский» бесперспективно: тут придется идти по следам десятков предшественников, которые за два века «вытоптали всю поляну» и наверняка уж «сняли все пенки, сливки и прочую высококачественную сметану». А давайте-ка мы вместо этого поищем на «невидимые чернила» и «кобальт»! Будем искать любые упоминания этих не слишком общеупотребимых для соответствующего времени субстанций — их, надо полагать, будет не слишком много. Обложившись для начала химическими справочниками и алхимическими трактатами и не поленившись потратить несколько месяцев на то, чтобы вникнуть в соответствующую терминологию, Уилкинсон приступил к своим архивным разысканиям и — как и положено «на новенького»! — почти сразу наткнулся на искомое: в рассекреченной и доступной для исследователей части архивов британской «Интеллигентной службы».
Это был один из отчетов, направляемых лично знаменитому елизаветинскому начразведки, «Great Spy Master — Великому Повелителю шпионов» сэру Фрэнсису Уолсингему, не менее знаменитым Джоном Ди, одним из самых загадочных людей своей эпохи: великий математик, картограф и астроном, каббалист и алхимик, доверенное лицо и личный астролог королевы, ну и, разумеется, разведчик — у них, в Англии, без этого никак. Донесения свои Ди имел обыкновение подписывать «007» (да-да, это никакая не шутка), а в переписке с Уолсингемом пользовался очень сложным личным шифром, который лишь недавно удалось «расколоть» лингвистам и математикам. Обратим внимание читателя на интересное обстоятельство: вообще-то, все прочие бумаги Уолсингема давным-давно свободно лежат в «Эс-Пи», отделе государственных бумаг (State Papers) Национального архива в Лондоне, а вот документы, касающиеся деятельности Ди, британская разведка и по сию пору рассекретила лишь частично — откуда и несколько необычная локализация той переписки.
Так вот, переписка та (производящая впечатление полу-, а то и вовсе неофициальной) касалась розысков некого человека, которого они называли между собой «Серебро — Silver», а также «Странник — Peregrine», и который, как они предполагали, завладел неким магическим артефактом — что не есть хорошо. В своем донесении от 12 октября 1562 года, обратившем на себя внимание Уилкинсона, великий астролог и алхимик сообщал, что «Серебро», на старый след которого он недавно напал, оказался, к сожалению, вовсе не тем человеком, кого они ищут (как он сам написал: «Серебро оказалось не той пробы»); однако в том, прошлом, деле «Серебра-2», — по удивительному совпадению — всплыли «те самые» самообесцвечивающиеся «чернила-маятник», которые он, Ди, изготовил как раз в те времена для некого «Августа».
Как известно, «Правильно поставленный вопрос — это половина ответа». В изложенном далее Ди деле «другого Сильвера» не упоминалось не то что имя Курбского — там, явно специально, были тщательно вычищены вообще любые привязки к конкретному месту-времени действия (а по извращенной хитроумности той интриги можно было бы заподозрить скорее каких-нибудь там венецианцев). Так что не веди Уилкинсон свой поиск именно на упоминания средств для тайнописи («чернила-маятник»), он почти наверняка проглядел бы этот документ «по диагонали» и отложил его, просто не став вникать в этот ребус.
Итак, по версии Ди, некто «Август» затеял переписку со своим врагом, неким «Ренегатом», перешедшим на сторону враждебных соседей (при слове «Ренегат» Уилкинсон, естественно, опять сделал стойку). «Август» замыслил расправиться с «Ренегатом» руками его новых сотоварищей; для этого он между строк своих посланий вписывал невидимыми чернилами сообщения (о существовании которых его корреспондент, разумеется, не подозревал), долженствующие при прочтении создать впечатление, будто между корреспондентами давно идет регулярный обмен шпионской информацией. Когда этих «уличающих свидетельств» накопилось достаточно, «Августу» осталось лишь известить своих врагов, что «казачок-то засланный»; напрямую, однако, делать такое нельзя: те сразу сообразили бы — ага, подстава! Поэтому на ту сторону был послан, под видом перебежчика, «невозвратимый агент» (в терминологии Сун Цзы) «Серебро».
«Серебро» (которого проинструктировали, будто «Ренегат» — наш человек на той стороне) имел два задания. Во первых — известить «ту сторону», что где-то у них там, на самом верху, сидит «суперкрот», работающий на «Августа». При этом сообщаемая «той стороне» дезинформация об утечках была составлена так хитро, что как раз от «Ренегата» она подозрения (вроде бы…) отводила, создавая тому алиби. Ну и во-вторых — «одно уж к одному» — следовало передать тому средство для тайнописи, которое у того якобы закончилось, и которое тот якобы срочно запрашивал в своем предыдущем донесении.
На самом же деле в легенде «Серебра» было несколько преднамеренных «встроенных дефектов», которые никак не могли пройти мимо внимания контрразведки. Агент, как и было запланировано, оказался под колпаком, и был схвачен с поличным в момент передачи адьютанту «Ренегата» (который тоже был ни сном, ни духом) посылки со скрытой в ней склянкой «чернил-маятника». «Серебро», однако, ушел в глухую несознанку и даже под пыткой всё отрицал: история-де его перебега — чистая правда, о содержимом посылки он ведать не ведал, а в контакт с человеком «Ренегата» вступил, надеясь поступить на службу к земляку… Эта его упёртость оказалась совершенно некстати его собственной Службе; тем в итоге пришлось официально признавать «Серебро» своим агентом, предложив «той стороне» обмен (что, конечно, уже «низкий сорт, нечистая работа»).
Как бы то ни было, у контрразведки «той стороны» появились вполне веские основания ознакомиться с перепиской «Ренегата»: тайнопись проявили, содержание сообщений оказалось в высшей степени компрометирующим, а ничего толком объяснить (будучи захвачен врасплох) тот так и не сумел. Плюс еще и попытка создать ему фальшивое алиби доказанным вражеским засланцем… Дальнейшую судьбу «Серебра» Ди не отследил: скорее всего, тот был казнен вместе с «Ренегатом».
По прочтении сего «шпионского триллера» (а как это еще назвать?) Уилкинсон впал в задумчивость; сплясав, понятное дело, сперва джигу. С одной стороны, все, лишь мешавшие доселе, фрагменты пазла вроде бы сложились на загляденье — начиная с необъяснимого прежде факта: почему тайные записи хлоридом кобальта есть на московском письме, но отсутствуют на всех ивангородских. Что до Джона Ди, то биография сего «Титана эпохи Возрождения» (как ее живописуют исторические монографии и еще более многочисленные сайты разнообразных любителей мистики и оккультизма), разумеется, до сих пор пестрит белыми пятнами и темными местами — однако связи его с Новгородской Русью имеют вполне солидные подтверждения. В частности, он вел специальные навигационные исследования для «Восточно-Балтийской» и «Московской» торговых компаний (что суть одно) по поискам северного морского пути в Китай, огибая «Сибирскую Татарию». Тем не менее реакцию профессионального сообщества на свое открытие Веселый Роджер представлял себе вполне отчетливо: «Остроумно, но бездоказательно. Вам бы, молодой человек, сценарии для „исторических“ сериалов Netflix сочинять!» Уж если даже прошлый, однолинейный, конструкт с Курбским-лазутчиком проходил для тех по разряду заведомой конспирологии…
И на этом месте аспирант принял весьма важное решение: неизвестно, удастся ли ему убедить в своей правоте старших коллег — но уж для себя-то лично он эту загадку решит с достаточными (по личному же разумению) доказательствами! Итак, какие подтверждения изложенной Ди истории — полагая ее правдивым (с неизбежными погрешностями) описанием реальной операции секретной службы Грозного по ликвидации предателя-Курбского — можно надеяться отыскать, хотя бы и косвенные? С учетом того, что все новгородские источники хранят на сей предмет мертвое молчание — и теперь, кстати, понятно по какой причине.
Иоанн, по ходу дела уже, открыл для себя, внезапно, что «уязвительная переписка» та приобрела совершенно непредвиденную им популярность и, если так можно выразиться, «высокий индекс цитирования» у современников (а там, глядишь, и у потомков…), и теперь предуготованный финал этой его хитроумной интриги смотреться со стороны будет понятно как: «Грозный-то, по факту, полемику слил, а Курбского забанил и потёр коменты!» Неудивительно, что новгородский владыка, заботясь о своей репутации, засекретил всю эту свою спецоперацию наглухо.
Уилкинсон сразу понял, что без консультанта по русским делам ему тут не обойтись никак, и тем же вечером отправил мейлом пару вопросов Ивану Риттельмайеру из Юрьевского университета, специалисту по истории «Балтийских конвоев» (когда британские якобы частные торговые компании снабжали Новгородскую Русь современным вооружением и стратегическим сырьем в обход эмбарго, установленного императором Священной Римской империи Фердинандом I, прорывая польско-немецкую блокаду Ливонских портов). В прошлом году Уилкинсон здОрово помог русскому коллеге с кое-какими рассекреченными (но так и не попавшими в общий доступ) документами Уолсингемова ведомства, и вот сейчас просил того навести кое-какие справки в российских публикациях и архивах: «Хочу проверить одну гипотезу, красивую, но настолько сумасшедшую, что я даже объяснять тебе пока ничего не стану, дабы не спугнуть», — и двойной смайлик.
Вопросы же он задал вот какие. Во-первых, не было ли каких-нибудь перебежчиков от новгородцев к московитам в промежутке август-сентябрь 1559-го (то есть перед Московским процессом Курбского, даты которого известны)? Во-вторых, не зафиксировано ли каких-то обменов пленными в октябре 59-го (соответственно, во время и после того процесса)?
Риттельмайер отписал буквально через считанные минуты. Ностальгически вопрошал: «Помнишь кофейню в Сохо?» и просил нежно поцеловать Таню, верным рыцарем которой он числит себя по гроб жизни; про «перебежчиков» ему вот так, с ходу, ничего не припоминается — он предметно займется этой темой на той неделе, чуть только разделается со своими лентяями-дипломниками; что же до «обмена пленными» — тут сразу приходит на ум странная история с московитским воеводой Шестопаловым.
Дело в том, что сей небезызвестный silovik, сыгравший впоследствии не последнюю роль в московских событиях 63 года, провел полгода в плену у новгородцев и был ими освобожден точь-в-точь после осуждения Курбского — где-то в 10-х числах октября 1559 года, причем то ли за символический выкуп, то ли вовсе без такового. В качестве объяснения той странной сделки Грозный впоследствии ехидничал, что «Во главе московитских ратей сей воитель нам куда полезнее, нежели сильцем в нашей темнице: с такими врагами никакие союзники не надобны!» В общем-то это было чистой правдой: полководческие дарования этого юноши из хорошей семьи были отлично известны — «ужас-ужас-ужас»; тем не менее подобную практику — «Свой игрок в чужой команде» — при всей ее полезности никак нельзя назвать штатной… Действия Шестопалова («труса и дурака»…) по ходу Событий 63 года оказались в общем и целом на руку Грозному, однако предвидеть сами те события в 59 году, не мог, разумеется, никто: тут всё-таки потребна уже не интуиция (которой и вправду славился новгородский владыка), а самое натуральное ясновиденье…
По этой причине некоторые историки (и он, Риттельмайер, в их числе) вполне допускают, что там имел место секретный обмен: московиты тоже кого-то выпустили — вероятно, спалившегося шпиона. Но здесь уже надо лезть в источники и искать «косвенные улики»: Шестопалов всё-таки — личность историкам небезызвестная, если бы на сей предмет сохранились какие-то официальные документы — их бы давно раскопали.
В конце следующей недели Риттельмайер, как и обещал, соскайпился с британским коллегой и доложил ему результаты своих разысканий:
— …По освобождению Шестопалова — считай, ничего не клюнуло. Как, в общем-то, и следовало ожидать. Что в Москве ничего нет — это и без того понятно: от тамошних архивов после Большого пожара остались рожки да ножки; но вот в Иван-Городе на сей предмет тоже какая-то удивительная, я бы сказал — торричелиевая, архивная пустота… Единственная любопытная деталька всплыла: конвоировали Шестопалова до границы люди из разведслужбы Джуниора, а принимали его там — люди из Особой контрразведки Годунова. К чьим ведомствам вся эта история, казалось бы, никаким боком не относится…
— Спасибо, деталька и вправду любопытная, — поблагодарил Уилкинсон, — но на доказательство точно не потянет.
— Именно так. В общем, по обменам — «full stop, Enter». Но зато вот по перебежчикам — похоже, есть поклёвка! Короче: в августе 59-го в ливонском приграничье приключилась нечаянная стычка между фронтовыми разведчиками — rangers, по-вашему — и Малютиной Sonderkommando, типа «friendly fire», с убитыми с обеих сторон. Рейнджеры не стали дожидаться однозначно светившей им петли, дезертировали и ушли на «ничейную территорию» между Литвой и Московией. Малюта рвал и метал, его «Чрезвычайка» официально объявила их в розыск, с оцененными головами — все эти документы вполне себе сохранились, я их нашел. Это не то ли, что тебе надо? — прием!
— Да, очень похоже! А что про тех рейнджеров известно?
— Старшим группы у них там был некий князь Никита Серебряный, плюс еще сержант Михаил Затевахин…
— КАК?! КАК ТЫ СКАЗАЛ?!?! — русским Уилкинсон владел пусть и не в совершенстве, но на уровне достаточно приличном.
— Князь Серебряный — Prince Silver по вашему. Хотя по сути-то дела наш князь, ежели он не удельный, «на ваши деньги» будет — скорее Earl, чем Prince…
— Да я не о том! Serebryanyi — Silver, вот оно, значит, как…
— Что — подошло?
— Как патрон в патронник!! А что с тем «Сильвером» случилось потом?
— Дальше все следы обоих теряются. Во всяком случае, чекистская премия за их головы из тех «Listed & Wanted» так и осталась невостребованной… Я тебе чем-то помог?
— Иван, у меня нет слов! Считай, что я тебе крупно задолжал — и за мной не заржавеет. Таня вон, кстати, тебя встречно — целует нежно!
…Пережив первую радость по итогам Риттельмайрового расследования, Веселый Роджер приуныл, честно признавшись себе: косвенных-то свидетельств накопилось уже — девать некуда, но вот прямых — по прежнему нетути (кроме исходной московской бумаги). А ведь максима английских юристов не зря гласит: «Изо ста кроликов никогда не составится лошадь, а изо ста подозрений никогда не составится обвинительное заключение»… Оставалось лишь уповать на помощь отца-основателя юридического позитивизма Иеремии Бентама с его «Два момента, весящие каждый по отдельности не более перышка, в случае совпадения давят с тяжестью жерновов». Благо совпадений тут хватало…
С четким ощущением, что было, было там и еще какое-то упущенное им совпадение, Уилкинсон принялся перечитывать «триллер» Ди. Итак, «Сильвер» — это, безусловно, тот самый Эрл Серебряный: только простодушный, по серьезному счету, рейнджер мог не сообразить, что носителя стратегической дезинформации никогда не станут использовать «заодно уж» еще и как курьера: профессиональный разведчик сразу почуял бы неладное… Любопытно: а ведь если вдуматься, этот самый Эрл Серебряный — и есть по сути тот самый, сочиненный Байроном, героически-романтический «Ренегат», расчетливо отправленный своими прямехонько в камеру пыток. Где тот, однако, не раскололся — чем весьма осложнил ход операции… Стоп! Стоп…
Вот оно: преднамеренно-дырявую легенду «Серебра» окончательно похоронили показания некого «старого товарища», искренне желавшего его спасти! Ставлю свой порш против сигаретной пачки, что имя того «старого товарища» было — сержант Затевахин, но сейчас не в этом суть…
А в чем тогда? А в том, что я… Я — откуда-то знаю этот сюжет! Знаю — совершенно определенно, сходство тут, что называется, «до степени смешения»…
Оп-па! Вспомнил!.. ВСПОМНИЛ!.. «Но как, Холмс, как?..»
На следующий день Уилкинсон отправился к директору Архива: как бы ему получить доступ к формуляру переписки Ди с Уолсингемом? Его интересует, кто еще работал (если работал…) с теми документами; речь идет о середине XX века (ха-ха!..), с 50-х по начало 60-х. Оказалось, что — никак: у Архива сложная и крайне запутанная система двойного подчинения, и как раз доступ к формулярам закрыт внутренними инструкциями «Интеллигентной службы» — устаревшими еще в незапамятные времена, но так и не отмененными. «Секретность, будь она неладна. Простите, сэр, но тут я ничем вам помочь не могу». Веселый Роджер не стал «переть с финкой на паровоз», как выразились бы его сибирские кореша, а, вежливо откланявшись, приступил к сложному обходному маневру.
Отношения с семьей у нашего авантюриста сложились… непростые. Когда он категорически отказался наследовать престол в бизнес-империи отца, между ними разыгралась сцена, достойная шекспировского «Короля Иоанна». Столь же глубокое разочарование постигло и его аристократическую матушку, мечтавшую ввести отпрыска в Наш Круг и передать ему по наследству свой сектор той ткущейся поколениями и веками невидимой паутины, что связывает членов Высшего Общества. Но сегодня, слава богу, как раз был Четверг, до начала матушкиного Салона оставалось добрых три часа, и Блудный Сын улучил момент пасть перед ней на колени: «Мама, у меня проблема! И, похоже — никто, кроме тебя. Напряги свою светскую Коза Ностру — если тебе не в падлу!..»
Материнское сердце не камень. План кампании, состоявшей из примерно полудюжины шахматных ходов, сложился в матушкиной голове за считанные минуты и был запущен непосредственно по ходу нынешнего Четверга. Опустим промежуточные ходы; финалом же стал выход через старую школьную подругу, урожденную графиню Честерфилд, на ее многолетнюю партнершу по крикету маркизу Амаретто, нынешним, третьим, мужем которой был не кто иной, как лорд Баллантайнс — председатель парламентского комитета по разведке…
Короче, не прошло и недели, как Уилкинсон, сдав на входе не только мобильник, но и авторучку («Таков порядок, сэр!..»), сидел за голым столом в полуподвальной комнате с замурованными окнами и держл в руках пожелтелый картонный формуляр («Какие компьютеры, сэр, о чем вы!..»), принесенный непроницаемым молодым человеком в сером дресскодном костюме с галстуком, завязанным изысканным виндзорским узлом.
В формуляре значилось одно-единственное имя — то самое, которое он и ожидал увидеть: «Дэвид Корнуэлл», и дата: «13 октября 1958». Да, всё сошлось.
Дурацкого вопроса — можно ли сие зафиксировать где-либо помимо собственной памяти? — он носителю виндзорского узла задавать не стал.
…Выйдя на крыльцо того неприметного особнячка (расположенного в совсем иной части Лондона, чем сам Архив), Веселый Роджер закурил — что делал в последние годы нечасто — и поднял к уху вновь обретенный мобильник.
— Таня, подъезжай в «Ритц» — я сейчас закажу столик, будем GULYAT!.. Да-да, чистая победа — «иппон», даваемый за два «вазари» подряд. Только вот открыто носить эту медаль на парадном мундире нельзя — как уж водится в этом трижды прОклятом мире секретных служб.
— Мрази конченые! — резюмировала, с присущей русским категоричностью, Таня поведанную ей Роджером историю Эрла Серебряного. — Очень надеюсь, что все они прописались в девятом, Иудином, круге ада, вместе с твоим обожаемым Грозным…
— Почему это он — мой? — изумился историк. — Он всё-таки скорее ваш…
— Мои — это палеозойские микрофоссилии Ангариды, а Грозный — твой, по-любому… Но история, конечно, потрясающая — готовый роман!
— Так он, собственно, уже написан — к чему я и веду. С историей этой — в изложении Джона Ди — познакомился некогда писатель Джон Ле Карре… точнее сказать — сотрудник МИ-6 Дэвид Корнуэлл: писателем «Ле Карре» он сделается позднее. С документами Ди он работал тогда еще по линии Конторы, так сказать, в профессиональном качестве…
— Ле Карре? Я, кажется, глядела пару экранизаций. Шпионские триллеры, да?
— Ну, так часто говорят — часто и совершенно неправильно. Жанр Ле Карре — вовсе не детективы-триллеры, а классический, старый-добрый, европейский психологический роман. Просто герои его — не петропавловские студенты-ницшеанцы и не обдолбившаяся веществами богема, а шпионы при исполнении. А у этих ребят, по причине профдеформации, крыша отъезжает куда более затейливым образом, нежели у той богемы… Ну, а отъезды крыши и есть, собственно, предмет изучения в «психологическом романе».
— И этот самый Ле Каре написал психологический роман «Эрл Серебряный», или как-то вроде?
— Нет, он написал роман «Шпион, пришедший с холода», с легкостью перенеся действие в современность. Поменял лишь кое-какие второстепенные детали — вроде того, что место боевого товарища, окончательно похоронившего дырявую легенду Серебряного, у Ле Карре заняла влюбленная девушка. Ну и переписку как таковую он, конечно, убрал, а добавил вместо нее номерные банковские счета… В общем, получился своеобразный римейк отчета Ди. Один из первых его романов, и самый лучший, как я считаю, шедевр на все времена.
— Знаешь, не люблю я ремейков…
— Ну, это всё-таки не совсем ремейк. Ле Карре интересовала там не хитроумная интрига, а именно история чудовищного предательства своих. И с твоей оценкой — «мрази конченые» — пафос его романа вполне себе совпадает. Как-никак, полевой агент британской разведки Дэвид Корнуэлл хорошо знал modus operandi родной Конторы… Так вот, меня именно «Шпион, пришедший с холода» навел на разгадку одной неувязки в отчете Ди, где у того не сходятся концы с концами.
Тут он бросил на Таню испытующий взгляд; та слушала очень внимательно, чуть подавшись вперед — как дети слушают страшную сказку.
— Ну, откуда взялись «чернила-маятник» на основе хлорида кобальта у Грозного-«Августа» и Джуниора — понятно: от самогО Ди. Но откуда эта технология стала известна годуновской Особой контрразведке? Ведь даже имея в руках ту склянку, изъятую у Серебряного, и письма Грозного Курбскому, сложить одно с другим не так-то просто без знания, как оно работает.
— Хм… Ты думаешь, Ди работал и на Москву тоже?
— Да нет, зачем? Полагаю, Джуниор там отлично справился сам…
— Начразведки Грозного работал на Москву??
— Нет, совсем наоборот. Ведь зачем в «Шпионе пришедшем с холода» британская СИС затеяла ту хитроумную провокацию, в мирное-премирное время отправив на верную смерть собственного ветерана с влюбленной в него английской библиотекаршей, разыгранных втемную? Вовсе не за тем, чтобы подвести крупного чина вражеской секретной службы под его собственный Особый трибунал! Это было не целью, а средством. Средством отвести подозрения от реального английского крота в руководстве той спецслужбы…
— Так ты думаешь… что Грозный с Джуниором выставили Курбского шпионом затем лишь, чтоб прикрыть настоящего своего агента в высшем руководстве Московии?!
— Браво! — кивнул Роджер, отсалютовав Тане бокалом «Шассань-Монтраше» по 550 фунтов за бутылку. — И полагаю, ты даже догадываешься — кто был тем агентом. Но тут, конечно, никто никогда ничего уже не докажет…
— Что ж, — ободряюще улыбнулась она в ответ, — раз уж всё равно ничего доказать нельзя — напиши тогда вместо научной статьи киносценарий! С пометкой «Основано на реальных событиях», как сейчас принято.
— Черт, а ведь это мысль! Ну, прозит!
Конец Первой части