«We are what we are»
«Наша непорочная, добродетельная, ориентированная на общественный интерес федеративная республика продлится на века, будет править планетой и создаст идеального человека»
Если российским умом понять Россию сложно, то американским это сделать еще сложнее. Дело в том, что «американский ум» состоит из существенно отличающегося от российского набора ценностей, наполненных, к тому же, уникальным содержанием.
В основу американского национального сознания вошли либерально-демократические понятия, сформулированные отцами-основателями: демократия, свобода, права человека, верховенство закона, частная собственность и рыночная экономика. Термин «либеральная» в понятии «либеральной демократии» делает акцент на конституционной защите индивидуальных прав от государственного давления. Система этих ценностей была заложена 230 лет назад и с тех пор не изменялась — в отличие от российской, которая за один только XX век поменялась трижды. Будучи основоположниками этих ценностей, Соединенные Штаты естественным образом считают себя обладателями авторских прав на них и блюстителями их чистоты.
Через призму этих постулатов США смотрят на мир и оценивают других. Другие позиционируются в системе координат, осями которой служат либерально-демократические принципы, а эталонные величины задают сами Соединенные Штаты. Так было с момента зарождения американского государства, так есть сегодня, и нет причин ожидать, что ситуация изменится в будущем.
Россия, тем временем, развивается по своему «особому пути». Идеологический конфликт эпохи холодной войны был снят распадом СССР. Современная Россия избрала демократический путь развития и оперирует теми же понятиями, что и США, — казалось бы, должны наступить согласие и понимание. Но здесь и появляются противоречия. Оказывается, когда Россия использует те же слова — демократия, свобода, права человека, — она вкладывает в них совершенно другой смысл. Яркой иллюстрацией глубокого смыслового разрыва является тот факт, что в России «либерально-демократической» называется партия Владимира Жириновского. Положение усугубляется тем, что стороны даже и не подозревают, что, оперируя одинаковыми терминами, они имеют в виду разные вещи.
Почему Америка видит Россию такой, что россияне едва узнают свою страну в ее описаниях? Видение России в Америке формируется за счет двух групп элементов: американских системных ценностей и закономерностей человеческого восприятия. Объективной реальности для людей не существует — есть только восприятие этой реальности, со своими национальными и индивидуальными особенностями. Любая входящая информация преломляется через призму ценностной системы и согласно общим закономерностям восприятия.
Стрежневая идея, на которой было построено американское государство, состоит в том, что все люди были созданы Богом и наделены им равными и неотчуждаемыми правами. Джона Локка (1632–1704), автора этой скандальной для его эпохи мысли, можно считать главным революционером в истории человечества. В контексте монархической Англии XVII века единственный индивид обладал правами от Бога — монарх, помазанник божий. Локк нашел ошибку в логике общепринятого здравого смысла монархического строя: если все люди происходят от Адама и если Бог передал власть Адаму и через его потомков — английским королям, то, следовательно, невозможно отличить короля от крестьянина, и крестьянин наделен теми же правами, что и король.[2]
Несколькими десятилетиями ранее Локк за такие мысли был бы сожжен на костре как Джордано Бруно (в 1600 году). Вместо этого Локк стал идейным вдохновителем архитекторов первой демократической республики нашей эры, которая с тех пор неотвратимо набирала державную силу и, победив супердержавы разных времен, от Великобритании до Советского Союза, стала, как сегодня считают многие, единовластным полюсом земного шара.
Россия строилась на других идеях и ценностях, которые, кроме того, изменялись регулярным и фундаментальным образом. Если Америка, заложив в фундамент государства духовную идею, тем самым подключилась к неисчерпаемому источнику человеческой энергии, мотивации и легитимности, Россия, несмотря на свою давнюю духовную традицию, в 1917 году отвергла этот источник и заменила его коммунизмом, в который требовалось верить вполне религиозным образом. Кстати, безбожие Советского Союза для многих рыцарей холодной войны в США служило исходным обоснованием убежденности в абсолютном зле, воплощенном в Советском Союзе.
Основополагающие ценности задают исторические пути наций, генерируют различия и определяют отношения между ними. Культурно-политические ценности устанавливают и описывают генотип нации — наследственную конституцию ее организма, разума и души. Система ценностей представляет матрицу жизнедеятельности народа, задающую устойчивые формы сознанию и поведению граждан и функционированию политических институтов. Помимо этого ценности исполняют стабилизирующую функцию: они наиболее приемлемым для большинства образом обосновывают социальную и экономическую иерархию общества. Убедительность и действенность ценностей сокращает транзакционные издержки государственной системы, ибо сила идей и добровольное применение их обществом экономят политическую энергию государства, сокращая потребность в применении принудительной силы.
На индивидуальном уровне ценности задают субъективные убеждения и восприятие человеком других людей, событий и явлений. Сопоставляя реалии с наличным культурным образцом, человек наделяет их тем или иным смыслом и интерпретацией. Система национальных ценностей создает коммуникативную сеть, по которой циркулируют культурные образцы, диктующие восприятие людей и явлений и предоставляющие репертуар возможных реакций на них. Погруженный в коммуникативные сети культуры, человек действует так, как ему подсказывает образец. Субъективные факторы влияют на политику государства опосредованно и более тонко, но их глубинный подсознательный характер, автоматичность действия и неподверженность изменениям дают им значительный вес. Психологические установки, не проходящие через рациональную проверку, определяют тип реакции на раздражители и предлагают направление для выражения.
Во внешнеполитическом измерении ценности участвуют в формулировании национальных интересов и интерпретации событий, в определении союзников и соперников — кто есть друг, кто есть враг, ради чего и против кого страна борется. При реально-политическом подходе действиями управляют интересы, но, замечал Макс Вебер, как стрелочник меняет направление поезда, так и видение мира, созданное «идеями» и «ценностями», задает направление, в котором воплощается динамика интереса.[3] Ценности усиливают самоидентификацию нации через контраст с «другими» и, еще более эффективно, — через контраст с «врагами». По ходу диалога государства оперируют терминами, наполнение которых обеспечивает система ценностей нации, и пользуются коммуникативными инструментами и подходами, имеющимися в их распоряжении.
Насколько национальные ценности устойчивы и насколько они подвержены переменам? Почему одни характеристики сохраняются даже в ходе кардинальных изменений политического строя, а другие теряют свое значение и нейтрализуются? Устойчивость идеалов, убеждений и привычек описана как научными, так и народными выражениями. Среди народных есть поговорка французов: «Чем больше оно меняется, тем больше остается тем же» (Plus 5a change, plus c'est la meme chose). Русский эквивалент никто пока не сформулировал лучше Виктора Степановича Черномырдина. Тем не менее изменяемость ценностей подтверждается реальностью, и в особенности реальностью российской, сменившей царя на большевиков и партию, а затем на «демократов-либералов» и неистовых «капиталистов».
Противоречие между неизменностью и изменениями ценностей снимается их классификацией по нескольким слоям. «Сверхисторические», онтологические ценности составляют ядро нации; они складывались столетиями, принадлежат к общекультурным фундаментальным основам общества и редко претерпевают существенные изменения. В случае России к ним принадлежат заветы православия, каноны семейных отношений, стремление людей сложить всю власть в руки одного человека. Ценностные ориентации отдельных эпох изменяются с историческими периодами и поколениями: от царских времен к социализму и затем к развивающейся демократии. Поверхностный слой ценностей, операциональный опыт, может изменяться в рамках одного поколения — так россияне 1990-х годов осваивали новые политические институты и практики, от кооперативов и ваучеров до ночевок перед Белым домом и широкого выбора политических партий. Все три слоя ценностей в совокупности обеспечивают одновременную преемственность и изменяемость национальных ценностей.
Самюэль Хантингтон в своей известной работе «Столкновение цивилизаций» подчеркивает важность сверхисторических факторов в современном мире: «Люди разных цивилизаций по-прежнему по-разному смотрят на отношения между Богом и человеком, индивидом и группой, гражданином и государством, родителями и детьми, мужем и женой, имеют разные представления о соотносительной значимости прав и обязанностей, свободы и принуждения, равенства и иерархии».[4] И даже воплощение идеолога — Ричард Пайпс — считает культуру важнее идеологии: «Идеи приспосабливаются к той почве, на которую они падают», — пишет он.[5]
Прежде чем пуститься в рискованные обобщения об американской нации, необходимо сделать несколько важных предупреждений. Какая бы характеристика американской индивидуальности ни была приведена, ей обязательно найдется полная противоположность, а пространство между ними будет заполнено полным спектром оттенков. Американская индивидуальность соткана из двойственностей, противоречий и противоположностей, которые вполне могут встречаться и уживаться в одном человеке. Количественные измерения качественных характеристик могут приближаться к крайним величинам. В этом разнообразии и экстремальности характеристик Америка очень схожа с Россией.
Выражение «страна парадоксов» для Америки столь же верно, что и для России. Именно парадоксы определяют национальную индивидуальность. Историк Майкл Каммен характеризует Америку словосочетаниями из несовместимых на первый взгляд понятий: «религиозный материализм», «прагматический идеализм», «практический морализм».[6] Америка, согласно Каммену, сочетает неистовую конкуренцию со скромным сотрудничеством, погоню за материальным благосостоянием — со стремлением к возвышенным духовным идеалам. Эти разнонаправленные посылы не столько разграничивают политические группы и партии, сколько сосуществуют внутри общества и людей. Историк Уолтер Макдугалл, перечисляя военные фантазии американцев, спрашивал себя: «Что говорят они о нас и о нашей стране? Я не знаю. Или, по крайней мере, я знаю, что американцы слишком сложные, слишком разные, слишком противоречивые и, возможно, шизофренические для того, чтобы подвергаться описаниям».[7]
Англо-американский политолог Анатоль Ливен, один из наиболее чутких современных исследователей, в своем блестящем анализе американского национализма демонстрирует целую серию противоречий, создающих индивидуальность Америки. Согласно Ливену, великое американское кредо — или, как он его называет, американский тезис, — состоящее из англо-протестантских ценностей, находится в постоянном противоборстве с американским антитезисом, «диффузной массой идентичностей и импульсов», сочетающей взгляды специфической культуры Юга и различных этнических групп.
Многообразие и разноречивость характеристик не только отражают плюрализм, но и создают глубокие противоречия и линии напряженности внутри общества вплоть до его раскола. Так, консервативная, высокорелигиозная Америка центральных штатов, the heartland, на дух не переносит «распущенность нравов» космополитичного населения побережий. Эти самые консервативные 30 % американского населения сегодня одобряют деятельность Джорджа Буша на посту президента и считают, что американские войска побеждают в Ираке. Многие из них никогда не бывали за пределами Соединенных Штатов; практику медицинских абортов они приравнивают к убийству, однако выступают за ношение оружия и за смертную казнь, что не мешает им быть глубоко верующими людьми и усердными прихожанами. С другой стороны спектра, у 30 % самых либеральных американцев, одно имя президента вызывает судороги. Они считают, что Джордж Буш нанес непоправимый ущерб их стране и американской демократии и должен быть отстранен от власти.
Одно лишь объединяет всех американцев: убежденность в единственной верности либеральной демократии как государственного строя и стремление сохранить и улучшить его в Америке.
Система либерально-демократических идеалов часто именуется «американским кредо». Этот термин появился лишь в 1917 году стараниями малоизвестного клерка палаты представителей, но отсылает он к фундаментальным принципам, заложенным отцами-основателями американского государства в 1770–1780-е годы. Американское кредо резюмирует национальную идею Америки и задает координаты системы ценностей.
Набор составляющих либерально-демократического кредо варьируется на уровне определений, но не духа. Гуннар Мюрдаль, популяризировавший термин в 1944 году работой «Американская дилемма», говорил о «присущем каждому человеку достоинстве, фундаментальном равенстве всех людей, о бесспорных неотъемлемых правах на свободу, о справедливости и равных возможностях». Согласно Самюэлю Хантингтону, американское кредо воплощает политические принципы свободы, равенства, демократии, индивидуализма, прав человека, законности и неприкосновенности частной собственности.[8] По мнению Анатоля Ливена, кредо составляют вера в свободу, конституционализм, закон, демократия, индивидуализм, культурный и политический эгалитаризм.[9] Социолог Сеймур Мартин Липсет приводит идеалы свободы, равенства, индивидуализма, популизма и laissez-faire.
Первым документом, формально провозглашающим эти ценности, стала «Декларация независимости», принятая 4 июля 1776 года. Основной ее автор, позднее президент Соединенных Штатов (1801–1809 гг.) Томас Джефферсон вошел в историю своей страны как «апостол свободы».
«Мы считаем следующие истины самоочевидными: что все люди созданы равными, что они наделены Создателем известными неотчуждаемыми правами, среди которых — право на жизнь, на свободу и на стремление к счастью». Эта первая строка «Декларации независимости» с тех пор является не только юридической реальностью, высшей истиной, но подсознательной установкой для любого американца. Исполнению этого принципа, согласно Декларации, подчинены государство и власть: «С целью обеспечения этих прав, люди создают правительства, законные полномочия которых проистекают из согласия управляемых». В том случае если правительство перестает выполнять эти функции должным образом, оно подлежит свержению: «Если любая форма правительства начинает действовать против этих принципов, люди имеют право изменить или свергнуть его и учредить новое правительство…»
Декларация независимости институционализировала две выдающиеся особенности американской государственности и мировосприятия. Во-первых, убеждение в том, что правами, равенством и свободой людей наделил Бог. Это утверждение составляет яркий контраст с российским пониманием государства и власти как инстанции, наделяющей и отбирающей у человека его права и свободу. Из этого же положения следует, что ценности не требуют доказательства, что человек обладает ими с рождения и не может быть лишен их. Во-вторых, основная функция государства состоит в том, чтобы защищать права человека, свободу и равенство, в то время как в России во все времена человек был призван обслуживать потребности государства. Отсюда следует, что права человека, его свобода и равенство превыше государства.
Утверждение либерально-демократических ценностей было продолжено принятием Конституции Соединенных Штатов Америки в 1787 году. Если «Декларация независимости» провозгласила суверенитет страны, то Конституция объявила о рождении американской нации и государственности.
Американская нация определяется приверженностью политическим и гражданским принципам — в противоположность территориальным или этническим определениям других наций. Гуннар Мюрдаль, указывая на расовую, религиозную, этническую и региональную гетерогенность Соединенных Штатов, утверждал, что американцев объединяет одна «общая особенность: социальный этос, политическое кредо».[10] В 1782 году натурализованный француз Жан де Кревкёр говорил, что Америка смоделировала «новую расу людей» и ввел образ плавильного тигля — melting pot. Эта характеристика Америки является общей с Россией, многонациональным и многоконфессиональным государством, народы которого объединяла идея цивилизационной общности, а в советское время с особой силой — политическая цель построения коммунизма.
На протяжении всей американской истории принадлежность нации определялась готовностью людей принять ее культурные, гражданские и политические идеалы. Индивидуальность и единство Америки основывались на способности и готовности англопротестантской элиты отпечатать свой культурно-политический образ на других людях, прибывающих в страну. Миллионы иммигрантов смогли получить доступ к богатству, власти и статусу в американском обществе потому, что согласились ассимилироваться в превалирующую американскую культуру. Тем, кто не хотел принимать эти идеалы, не было места в американском обществе.
Современные американцы в большой степени разделяют идеи основателей нации, идентифицируя себя с политической системой. Отвечая на вопрос, каким аспектом страны вы наиболее горды, 85 % американцев ответили «правительство, политический строй» — в сравнении с 46 % британцев, 30 % мексиканцев, 3 % итальянцев. Согласно исследованию политической культуры, проведенному Университетом штата Виржиния в 1996 году, 80 % опрошенных выражают высокую степень «поддержки нашей политической системы», а 76 % опрошенных «горды жить при данном политическом строе».[11]
Либерально-демократические ценности возникли в эффекте уникального сочетания нескольких факторов. Это англопротестантская политическая культура, привезенная из Европы первыми поселенцами; протестантская религия с ее духом протеста; интеллектуальная база эпохи Просвещения; особенности исторического развития североамериканских колоний; появление уникальной группы единомышленников — отцов-основателей.
В то время как в Старом мире «средневековье и дурные обычаи» поддерживали тиранию, Америка, по словам историка Генри Коммаджера (1902–1998), явилась поселенцам «чистым листом», «табула раса», на котором могло быть создано идеальное государство. Нетронутая, «неиспорченная» Америка предоставляла исключительную площадку и возможность для эксперимента. Там отсутствовала монархия, которую было бы необходимо свергать; не было церкви, которая бы вдохновляла гонения; не было лицемерного законодательства, косности традиций, страха перед правителями. Революционер-академик Томас Пэйн отмечал, что «состояние и обстоятельства Америки преподносили себя началом мироздания. (…) Мы вдруг обнаружили себя в точке, где начинается правительство, как будто бы мы жили в начале времен». В сравнении с Россией процесс построения нового типа государства для Америки облегчался отсутствием необходимости «до основания» разрушать существовавший мир и изменять онтологические ценности. Кроме того, собственно идея переезда в Америку производила естественный отбор людей: искателей свободы, готовых прилагать усилия для ее получения и поддержания, наделенных предприимчивым, упорным, деятельным характером, убежденных в верности своих идеалов.
До отцов-основателей американского государства были поселенцы-основатели. До документов 1776 и 1787 годов были общины поселенцев в 1607, 1620 и 1630 годах. Первые поселенцы из Старого Света привезли с собой специфическую англопротестантскую культуру, сложившуюся в Великобритании. Ключевые элементы этой культуры: английский язык, убежденное христианство, английские концепции законности, ответственности правителей и прав индивидов, берущие начало с Великой хартии вольностей 1225 года (Magna Carta, которую, кстати, британцы считают величайшим событием в истории своего государства). Здесь же протестантские ценности индивидуализма, трудовой этики и вера в то, что люди могут и должны стремиться создать рай на земле. Поселенцы создавали видение политических и законодательных институтов на основе институтов и практик Англии времен конституции Тюдоров (конец XVI — начало XVII в.), которая устанавливала верховенство закона над правительством и ограничивала его действия. Конституция Тюдоров совместила «возвышенные» и «технические» функции в руках главы исполнительной власти, учредила двухпалатное законодательное собрание, ввела ответственность законодателей перед их избирателями и возложила задачи обороны на армию милиционного типа в противоположность постоянной армии.
Первые поселенцы также привезли с собой отрицание всего того, что заставило их покинуть родину. Понимание европейской реальности XVII века чрезвычайно важно для осмысления логики формирования американского государства, ибо в большой степени эта логика диктовалась отторжением европейских черт: Америка создавалась как «обратное отражение» Европы. В большинстве европейских стран царил абсолютизм, протестантизм подвергался безжалостным гонениям, а жесткая социальная иерархия строго фиксировала потолок социальных и экономических возможностей людей. Поселенцы бежали в Новый мир от религиозных гонений, экономического угнетения и социальных притеснений с намерением построить общество, где бы эти несчастья отсутствовали.
Протестантизм сыграл центральную роль в формировании американской политической системы и ценностей. По словам С. Хантингтона, английская протестантская революция была важнейшим историческим событием, сформировавшим Америку, «дитя протестантской Реформации». Историк философской и политической мысли Питер Уотсон считает, что решающим фактором возникновения американского государства явилось протестантское восстание: Лютер и Кальвин, инициировав реформу церкви, заложили идею передачи власти и политического суверенитета народу.[12]
Протестантство появилось в средневековой Европе именно в протест против доктрины и практики римской католической церкви. Протестантские реформаторы обвиняли римскую католическую церковь в авторитаризме, жесткой иерархии и отвергали необходимость посредничества церковных служителей в общении верующего с Господом. Вдохновляемые целью возвратить христианскую религию к духовным истокам Нового Завета, протестанты настаивали на чтении Священного Писания без интерпретации служителями церкви и на спасении через Святой Дух, исходящий непосредственно от Бога, а не через священников.
Протестантизм в Америке приобрел специфические черты, отличающие его от протестантской религии на европейском континенте. Во-первых, протестантизм по-американски — это религия протеста par excellence, воплощение сопротивления, независимости и свободы на всех уровнях и во всех сферах жизни. Ставший для американцев идеологом консерватизма, английский философ Эдмунд Бёрк называл американский протестантизм «рафинированным принципом сопротивления: это разногласие в несогласиях, это протестантизм протестантской религии». Он отмечал «страстный дух свободы» американцев, ярко контрастирующий со страхом, трепетом и благоговением, испытываемыми англичанами по отношению к политическим и религиозным властям. Американцы являются протестантами того особого рода, который питает отвращение к любому безусловному повиновению разума и мнения. Этот «дух свободы» существует в Америке на всех уровнях, от философского видения миссии Америки до деталей практической жизни.
Разногласия стали интегральным элементом системы. В начале XIX века дошедшее до бунта внутреннее религиозное диссидентство расщепило протестантизм на великое множество ответвлений, проповедовавших значительные вариации в практике религии: баптисты, методисты, пиетисты, фундаменталисты, евангелисты и многие, многие другие. Эти ветви протестантизма сосуществуют в мире, и все они вербуют приверженцев самым активным образом.
Во-вторых, протестантский дух в Америке проник во все сферы и обусловил содержание и особенности политической, общественной, экономической и личной жизни людей. Европеец Филипп Шав в XIX веке отмечал, что в Америке каждая черта имеет протестантское начало. По словам историка этических ценностей Вильяма Миллера, религия в Америке не только совместима с политическим кредо, но и помогла его создать: «Здесь либеральный протестантизм и политический либерализм, демократичная религия и демократичная политика, американская вера и христианская вера проникли друг в друга и оказали глубочайшее влияние друг на друга». По словам Хантингтона, протестантизм сформировал позиции Америки по отношению к частной и общественной морали, экономической активности, правительству и государственной политике. Акцентируя прямую связь верующего с Богом и спасения через веру, тем самым отрицая роль посредников в духовной жизни, протестантизм в большой мере сформировал американский индивидуализм и отвержение всякого рода иерархических структур.
В-третьих, протестантизм в Америке насыщен особой интенсивностью и религиозным рвением. Американский протестантизм — это активная религия, диктующая энергичное воплощение в жизнь своих убеждений и верований, в отличие от пассивного созерцания и фатализма других религий. Историк Натан Хэтч описывает энергичных проповедников XIX века, построивших мощное религиозное движение: молодые люди, заряженные неукротимой религиозной энергией, «разделяли этику тяжелого труда, страсть к экспансии, враждебность к ортодоксальной вере и стилю, рвение к религиозной реконструкции и системный план реализации своих идеалов». Наряду с активной позицией в жизни религиозное усердие обеспечивало пополнение рядов приверженцев. Так, многочисленные ветви протестантства, при всех разногласиях, едины утверждением личной обязанности верующего обращать в свою веру других. Прозелитизм протестантской религии в значительной степени обусловил и внутренний гражданский активизм американского общества, и стремление распространять демократические ценности по всему миру.
В Европе существовавшие общества принимали либо отвергали протестантскую Реформацию, в Америке Реформация создала новое общество. Подобным образом в XX веке создавались на основе религии государства Пакистан и Израиль. «Американское кредо — это протестантизм без Бога, светское кредо „нации с душой церкви“», — пишет Самюэль Хантингтон.[13]
Сегодня в местечке Тринити в штате Техас на 2648 человек населения имеются 33 действующие церкви — по одной на 80 человек, включая младенцев. «Религия — это образ жизни в восточном Техасе, и в центре этого жизненного опыта находится вера в существование Дьявола», — пишет Джордж Криль, автор одной из самых информативных книг о том, как можно играть на несовершенствах и противоречиях американской системы.[14] В том же Техасе, хьюстонская церковь Лэйквуд рассчитана не менее чем на 16 000 прихожан и представляет собой суперсовременную культовую арену, которой могут позавидовать крупнейшие концертные площадки любой страны. В южных штатах число убежденных верующих стремится к 100 процентам — эта полоса почти в пол-Америки получила название «Библейский пояс» (the Bible Belt).[15] В такой пропитанной верой атмосфере взрастают самые убежденные рыцари демократии и свободы, каким был, например, конгрессмен Чарли Уилсон, который почти единолично выстроил механизм поставок оружия афганским моджахедам в начале 1980-х годов в обход всех американских законов и процедур.
Если из всех особенностей современной Америки нужно было бы выбрать только одну, то этой особенностью была бы высокая религиозность нации. По процентному соотношению верующих (93 %!) Соединенные Штаты стоят ближе к исламским и развивающимся государствам (Филиппины, Мексика), чем к Западной Европе. В 2002 году 59 % американских респондентов отвечали, что «религия играет очень важную роль» в их жизни — в сравнении с 27 % в Италии и 12 % во Франции. Как в сердцах воскликнул один американский сенатор в ответ на утверждение сходства идеалов Америки и Европы: «Какое сходство! Они даже в церковь не ходят!». Половина американских семей регулярно произносит молитву перед едой, а 69 % американцев верят в существование Дьявола. Протестанты в Америке составляют 63 % верующих, из них 44 % евангелисты; католики составляют 24 %, другие религии — 8 %, из них 2 % — иудейская, не религиозны — что не равноценно атеизму — 6 % населения.
Современная практика религии в США может принимать самые немыслимые формы, описание которых могло бы стать предметом отдельной книги, но вот лишь один пример. Некоторые религиозные организации ежегодно проводят «Бал непорочности» для отцов и дочерей. Главная церемония бала состоит в том, что отец торжественно «берет на себя обязательство защищать своих дочерей в их выборе непорочности», а дочери клянутся «жить непорочной жизнью перед Богом». Отец надевает дочери на палец обручальное кольцо, и они вместе разрезают свадебный торт. Такие балы проводятся в 48 штатах. Подобная практика все же скорее редкость, чем правило: большинство американцев, включая верующих, видят в этом нездоровом и отдающем инцестом церемониале скорее фанатизм, ханжество и мракобесие, чем истинную веру.
Роль ревностных пуритан в современном американском обществе исполняют евангелисты, эти приверженцы наиболее консервативной ветви протестантизма, противопоставляющей себя либеральному протестантизму и делающей акцент на важности веры в общественной жизни и морали. Именно евангелисты, ряды которых насчитывают 60 миллионов, голосованием «за ценности» обеспечили победу Джорджа Буша на выборах 2004 года; именно они составляют большую часть тех 30–35 % американцев, которые сегодня «одобряют деятельность Джорджа Буша на посту президента» и верят, что «американские войска побеждают в Ираке». Многие евангелисты пришли к вере в зрелом возрасте — как говорит устойчивое американское выражение, «родились заново» (born again); эти новизна и осознанность обращения и стремление компенсировать время, потерянное за годы жизни без Бога, часто вселяют в людей особенно горячий религиозный порыв и усердие. В том, что «вера является стержнем американской силы», уверены 83 % протестантов-евангелистов — в сравнении с 57 % умеренных протестантов и 58 % католиков.[16]
Самый известный из евангелистов — президент Джордж Буш. Отметив свое сорокалетие особенно обильным возлиянием и получив от супруги Лоры ультиматум «либо я, либо алкоголь», неудачливый бизнесмен Буш разом прекратил пить и «нашел Бога». Второе явление божества президенту Бушу, согласно его неофициальным биографам, произошло 11 сентября 2001 года. С тех пор президент уверовал, что он исполняет волю Бога, будучи его инструментом во вселенской борьбе Добра со Злом.
Сегодня христианский фундаментализм наиболее радикальных американских евангелистов вполне сравним с исламским фундаментализмом радикалов Ближнего Востока. Некоторые евангелистские проповедники видят в американской оккупации Ирака «новые захватывающие возможности для обращения в христианскую веру мусульман». Общая тема их проповедей заключается в убеждении, что «наш президент — настоящий брат во Христе, и поскольку он услышал волю Бога о том, что наша нация должна объявить войну Ираку, мы блаженно с этим согласимся».[17]
Противостояние исламскому радикализму также примечательным образом сблизило американских евангелистов с израильскими ортодоксами и правыми, несмотря на очень непростые отношения между христианством и иудаизмом. Процветающее движение «христианского сионизма» в Америке основывается на убеждении, что действия Израиля приближают воплощение библейского предсказания о втором пришествии. Помимо традиционной поддержки «единственной демократии на Ближнем Востоке» Израиль сегодня получает моральное и политическое подкрепление от американских евангелистов как сражающийся «на переднем фронте войны Добра против Зла». В результате республиканский президент Джордж Буш обрел репутацию самого произраильского президента в истории Соединенных Штатов, в то время как произраильская политика ранее считалась прерогативой демократов.
Очевидно, что описанные выше эпизоды радикальной интерпретации религии относятся лишь к небольшой части американского общества. Нормой же в американском обществе по-прежнему остаются неограниченная свобода вероисповедания, великое разнообразие религий и их деноминаций, открытость и расположенность большинства американцев к представителям других вер. Радикальная часть общества получила непропорционально влиятельный голос в американской внутренней и внешней политике за счет того, что подобных взглядов придерживается президент. Между евангелистами и Джорджем Бушем образовалась своеобразная круговая порука: евангелисты избирают и поддерживают его, а он проводит политику сообразно их убеждениям.
Религиозное усердие вносит в американское общество, известное своей рациональностью и тем часто отличаемое от российского, существенный эмоциональный заряд. Вера — это самое близкое, самое личное из того, что есть у людей, она важнее политических убеждений. Самюэль Хантингтон отмечает, что протестантские убеждения в Америке постепенно теряли интеллектуальный элемент: «доктрина уступила эмоциям».[18]
Интеллектуальной основой американской государственности и национального сознания стали работы философов европейской эпохи Просвещения.
Идеи «века разума», сменившего «век обскурантизма», несли невиданную неординарность и прогрессивность. Эти идеи родились в европейской элите в поисках выхода из долгого периода сомнительного традиционализма, наполненного суеверием, иррациональностью и тиранией. Хаос, воцарившийся после религиозных войн, вдохновил стремление к порядку, единству и спокойствию в обществе. Реформирование Церкви повлекло за собой реформирование политического строя, поскольку церковная и государственная власть были тесно переплетены. Постепенно развивалось комплексное философское размышление о роли государства и отношениях между государством и человеком. Мыслители эпохи Просвещения задавались вопросами реформирования монархии в согласии с интересами ее субъектов и построения «просвещенного» строя в обществе. Рациональность, разум, опыт и познание в качестве инструментов исследований заместили традиции и предрассудки, которыми руководствовалась предыдущая эпоха.
Монтескье, Руссо и Вольтер во Франции, Кант в Германии, Адам Смит, Томас Гоббс, Эдмунд Бёрк, Давид Хьюм и Джон Локк в Великобритании спорили о природе человека, о балансе добра и зла в нем, о способности человека к самоорганизации и соблюдению этических и моральных принципов, о характере и роли власти и ее отношениях с гражданами, о принципах устройства и функциях государства, об эволюционных силах общества. Человеческая личность впервые в истории мысли получила столько внимания к своей сущности. Ценность личности, утверждаемая свободой, равенством и совокупностью прав, была одновременно предметом и движущей силой исследований. Именно вокруг человека, для обеспечения его свобод, и задумывалось американское государство, в разительном отличии от европейской традиции.
Самое значительное влияние на основателей нации, и в особенности на Томаса Джефферсона и Джеймса Мэдисона, произвел Джон Локк, считающийся отцом американского либерализма. Его размышления о «неотъемлемых правах», свободе и «народном суверенитете» внятно просматриваются в «Декларации независимости», написанной Джефферсоном.
В естественном состоянии индивиды, согласно Локку, обладают правами, а их обязанности состоят в защите собственных прав и уважении к правам других. «Если в состоянии природы человек столь свободен; если он является абсолютным властителем собственной персоны и имущества, равным величайшему и не подчиняющимся никому, то почему ему расставаться со своей свободой?».[19] Исходя из постулата о естественных правах как безусловной собственности человека, Локк определяет функцию правительства как отправление определенных ограниченных задач — правосудия, внешних сношений и т. п. — ради эффективной защиты свобод индивида: свободы слова, веры и собственности. Народ остается безусловным сувереном и имеет право не поддерживать и даже ниспровергнуть безответственное правительство.
Идеи предшественника Локка Томаса Гоббса (15 881 679), кардинально отличающиеся от убеждений последователя, также активно участвовали в построении интеллектуальной архитектуры американской государственности. Гоббс в отличие Локка видит человека движимым своекорыстием, эгоизмом и страстями. Ограниченность ресурсов в естественном состоянии, по Гоббсу, диктует «войну всех против всех», и жизнь в таком сообществе «одинока, бедна, злобна, жестока и коротка». «В этой войне каждого человека против каждого человека следствием является то, что ничто не может быть несправедливым. Понятия добра и зла, справедливости и несправедливости не имеют места. Где нет общей власти, нет закона; где нет закона, нет несправедливости. Сила и обман в войне первостепенные достоинства».[20]
Но поскольку война не в интересах человека, стремящегося любой ценой выжить в безжалостном мире, то люди приходят к «общественному договору». Общество, согласно Гоббсу, это население, находящееся «под властью», которой люди отдают часть своих естественных прав, необходимую для обеспечения внутреннего мира и общей безопасности. Власть — монарх, аристократия или демократия (причем Гоббс отдает предпочтение монархии) должна обладать абсолютными полномочиями. Государство Гоббса, могущественный монстр Левиафан, не ограничено в своей автократии в отношении вопросов безопасности, войны и любой угрозы своей целостности. Доктрина разделения власти не применима: правитель должен обладать всей полнотой гражданской, военной, судебной и духовной власти.
Противоположные школы мысли Джона Локка и Томаса Гоббса параллельно проявлялись по ходу истории Америки. Сегодня, так же как и в прошлом, они, переплетаясь, формируют мировосприятие общества и отдельных личностей в его руководстве. Так, например, вице-президент Ричард Чейни, с его убежденностью во враждебных намерениях остального мира, в необходимости сильной президентской власти и предпочтением силовых решений проблем, представляется верным учеником и активным последователем Гоббса.
Исключительную роль в становлении Соединенных Штатов как нации и государства сыграли личности отцов-основателей. Редким стечением исторических обстоятельств стал тот факт, что в одном месте, в одно время собралась уникальная группа просвещенных людей, решивших посвятить свои жизни интеллектуальному и практическому построению нового типа государства, которое бы избежало в своем функционировании ошибок Европы. Отцы-основатели нации — Томас Джефферсон, Джон Адамс, Александр Гамильтон, Бенджамин Франклин, Джеймс Мэдисон, Джордж Вашингтон, Арон Бур, — несмотря на многочисленные противоречия, были едины в своем стремлении создать государство на основе передовых для того времени идей эпохи Просвещения. Разум, опыт и гуманность диктовали им новый политический строй, который бы предоставил возможно более широкие возможности для реализации позитивного потенциала человека и одновременно создал бы преграды для ограничения негативных сил человека, в наличии которых они отдавали себе полный отчет. Основатели нации вполне сознавали, что писали историю не только своего периода, но и будущих веков.
Как заметил британский математик и философ Альфред Уайтхед (1861–1947), «только дважды в истории западного мира руководство становящейся империи демонстрировало такую мудрость: впервые это случилось в Риме при Цезаре, во второй раз — в Америке в конце XVIII века». По словам конгрессмена Самюэля Вильямса (1817–1868), «Америка отстояла правоту Платона: философы стали правителями». Америка конца XVIII века не произвела на свет великих поэтов или писателей — но произвела великих политических мыслителей и практиков, которые сконструировали и реализовали новый политический строй.
Одна из важнейших причин такого успеха поколения лидеров-революционеров, по мнению историка Джозефа Эллиса, состояла в том, что процесс был коллективным предприятием, в котором столкнулось разнообразие личностей и идеологий.[21] Взаимодействие и трения между основателями генерировали динамическое равновесие; их личные несовершенства и ошибочность суждений, эксцентричность и чрезмерность взаимно сдерживали друг друга — подобно тому, как это должно происходить между многочисленными фракциями в республике.
Джефферсона, Франклина и Пэйна часто причисляют к ряду философов эпохи Просвещения. Однако между американскими философами и их европейскими коллегами, с которыми шел активный обмен мыслями, присутствовало существенное различие. Американские философы в отличие от европейских не были чистыми теоретиками, академиками или эстетами — любое теоретическое размышление было предназначено для воплощения в жизнь, причем воплощалось оно самими авторами. Практичность, здравый смысл и прагматизм вошли в фундамент системы. Уникален также стремительный ритм воплощения идей: в то время как европейские нации вырабатывали свою индивидуальность веками, в Америке развернутое, детализированное, кардинально новое видение государственности было создано за одно поколение.
События, которые переживали колонисты североамериканских земель, служили катализатором для исторических экспериментов и тестирования методов государственного строительства. Историк Джозеф Эллис считает, что создание американской нации произошло скорее в революционном, чем эволюционном ритме. Решающие события, которые сформировали политические идеи и институты, происходили с динамичной интенсивностью в течение двух десятилетий второй половины XVIII века, провоцируемые активностью основателей. Каркас американских политических традиций и институтов был возведен во «внезапном спазме усиленного вдохновения и государственного строительства».[22]
Построение новой государственности на основе либеральных ценностей охватывает период Американской революции, который продолжался с 1763 по 1788 год. Американская революция — это не точечное событие, а ряд политических, военных, социальных и культурных процессов, в ходе которых Америка приобрела национальное самосознание, основала нацию на принципах свободы и равенства, декларировала независимость от метрополии, защитила эту независимость в войне и, наконец, построила устойчивое федеральное государство.
«Что мы понимаем под Революцией? — писал Джон Адамс своему другу Томасу Джефферсону в 1815 году. — Войну? — Война не была частью Революции. Она была только результатом и следствием ее. Революция происходила в умах людей».
По мере того как отношения с Великобританией ухудшались из-за вопросов торговли, налогов, безопасности и из-за расширения власти британского парламента над колониями, колониальный характер этих противоречий привел американцев к мысли, что только независимость может разрешить ситуацию. Требование независимости, однако, не могло основываться на типичных для колоний основаниях — незаконности правления одного народа над другим народом — ибо поселенцы и британцы были одним народом. Отцы-основатели находчиво обвинили британское правительство в том, что оно отходит от собственных принципов свободы, законности и управления с согласия управляемых. Бенджамин Франклин блестяще обосновывал независимость колоний от Британии верностью британским традициям: американское сопротивление происходило «в поддержку британской конституции». Это было «сопротивление в поддержку свобод Англии».
Британия послужила первым образцом идеологического врага: американская нация определила себя через отрицание британских черт — монархии, аристократии, тирании, религиозных гонений. Король Георг III был обвинен в попытке установления «абсолютной тирании». Декларация независимости утверждает: «История настоящего Короля Великобритании — это история многократных оскорблений и узурпаций, имеющих целью установить абсолютную Тиранию над американскими штатами». В подтверждение этого обвинения авторы декларации на двух страницах приводят факты — от отказа короля принять «самые благотворные и необходимые для общественного блага законы» до провоцирования им «внутренних вооруженных восстаний среди нас» и набегов «беспощадных Индейских Дикарей». В завершение обвинительного перечня декларация устанавливает: «Таким образом, Принц, чей характер отмечен деяниями, которые могут определять Тирана, непригоден для управления свободным народом».
Во многом обвинения американцев были обоснованны, в остальном — заряжены риторическим накалом. Риторика революционных годов была исполнена религиозным пафосом и впервые сформулировала идеологическую составляющую американской идентичности. Историк Гордон Вуд замечает, что идеи американской революции примечательным образом перекликаются с идеями пуританской революции XVII века и французской революции XVIII века. Все три восстания объединяет «одинаковое общее отвращение к хаотическому и коррумпированному миру, встревоженная и яростная высокопарность, те же самые возбужденные опасения конспираций угнетенных, те же самые утопические надежды о строительстве нового добродетельного мира».[23]
Тем не менее многие серьезные историки приглушают идеологический характер американской политической культуры. Так, историк либеральной традиции Луис Хартц в своем анализе американской революции делает акцент на контрасте «сдержанного характера» революции в Америке с «духом крестовых походов» и «необузданным энтузиазмом» Европы. Схожие аргументы приводит влиятельный историк Даниэль Бурстин, интерпретируя революцию как «решение, продиктованное благоразумием, свободное от догмы и религиозного воодушевления».
Безусловно, здравый смысл и рациональность в большой степени участвовали в построении государственности, но пассионарность, вдохновляемая религиозной энергией, обеспечила революционную воодушевленность в строительстве либерально-демократического государства. Та же самая воодушевленность поднимает американский народ на распространение либерально-демократических идеалов в мире.
Наряду с либерально-демократическим кредо несущим элементом конструкции американской идентичности является иммиграция. Влиятельный гарвардский историк Стэнли Хоффман определяет американскую идентичность как уникальный продукт «материальной особенности» — этнического разнообразия, созданного иммиграцией, и «идеологической особенности» — либерально-демократического кредо. Президент Франклин Рузвельт в своем воззвании к американцам в 1938 году говорил: «Помните, помните всегда, что все мы являемся наследниками иммигрантов и революционеров». Исследователь американской иммиграции Оскар Хэндлин писал, что «иммигранты есть история Америки». Социолог Роберт Белла разделяет это мнение: «Все американцы, за исключением индейцев, — иммигранты или потомки иммигрантов».
Однако, согласно Самюэлю Хантингтону, говорить, что Америка — это нация иммигрантов, значит возвести частичную правду в разряд полной правды. «Для того чтобы иммигранты смогли приехать в Америку, поселенцы должны были ее основать».[24] Хантингтон подчеркивает разницу между поселенцами и иммигрантами. Поселенцы — группы единомышленников — обосновывались в Америке, вдохновленные общей целью строительства совершенного общества, «города на холме», и жили согласно определенным писаным и неписаным законам. Иммигранты же, в одиночку или семьями, переезжали с целью влиться в уже существующее сообщество, привлекаемые условиями жизни в нем.
Период обоснования континента поселенцами был единственным в истории Америки, когда ее население было сравнительно однородным по этническому признаку и социальному статусу. Как заметил Алексис де Токвилль, обосновавшиеся в Новом Свете колонисты представляли собой «необычный феномен общества, в котором не было ни лордов, ни слуг и, можно сказать, ни богатых, ни бедных». Утверждая, что вся судьба Америки заключалась в руках первых поселенцев, спустившихся на побережье, Токвилль имеет в виду «нестандартный феномен общества, гомогенного по всем своим показателям». Большинство поселенцев принадлежали к среднему слою английского общества — состоятельные фермеры, ремесленники, торговцы. Отсутствие верхних слоев общества — аристократии, дворянства и нижних — слуг и бедняков сделало население Новой Англии фундаментально отличающимся от многоступенчатой и непроницаемой иерархии английского общества.
Однако не одни лишь трудолюбивые ремесленники пополняли новые земли. Для Англии Америка служила приемником всех нежелательных граждан. Среди них были, безусловно, религиозные раскольники, но были также обычные преступники и проходимцы всякого рода, которых сажали на «гнилые корабли» — гнилые в прямом смысле слова — и отправляли в океан, не слишком заботясь о том, доплывут они или нет. Поселенцы также были разными: помимо пуритан, высадившихся на земли сегодняшнего штата Массачусетс, из Британии прибыли квакеры в штаты Делавэр и Пенсильванию, «временные слуги», indentured servants[25] в Вирджинию, Мэриленд и Каролины, шотландцы и ирландцы в регион Аппалачей. Каждая группа привезла с собой собственные национальные ценности, надежды и планы на жизнь. Тем не менее в 1790 году 4-миллионное население Америки продолжало быть относительно однородным: оно состояло на 60 % из англичан, 80 % британцев (остальные в подавляющем большинстве датчане и немцы) и на 98 % из протестантов. Семьсот тысяч чернокожих рабов не считались частью общества.
Критерии расы, этнической принадлежности, культуры и религии оставались определяющими до конца XIX века. Затем, в конце XIX века, этнический элемент расширился за счет иммигрантов из Германии, Ирландии и Скандинавии; в начале XX века прилив иммигрантов из Восточной и Южной Европы практически растворил критерий этнической принадлежности. По ходу XX века движение за гражданские права аннулировало расу как критерий принадлежности к нации.
Сегодня прилив иммигрантов в Америку продолжается, но уже с новых направлений. Основная их масса прибывает из Мексики с целью заработать и отправить часть денег оставшейся на родине семье, и это роднит иммиграционные процессы США с процессами, происходящими в России.[26] Многие проникают в страну нелегально, благо физического заграждения на большей части 3000-километровой границы не существует, и вековая американская традиция открытости вместе с отсутствием средств мешает его построить.[27] Число нелегальных иммигрантов на территории США оценивается в 12–13 миллионов человек, при населении Америки в 300 миллионов. Большинство нелегальных иммигрантов (57 %) прибывают из Мексики, 24 % — из других центральноамериканских и латиноамериканских стран, 9 % — из Азии, 6 % — из Европы и Канады.[28] Нелегальные иммигранты чаще всего законопослушны и стремятся легализировать свое положение; некоторые из них даже добровольно платят налоги в надежде на скорейшее урегулирование своего статуса.
Сущность вливающейся сегодня иммиграции также изменилась. Знаменитый «плавильный тигель» Америки уже не способен переплавлять такое количество людей, тем более что многие иммигранты и не стремятся «переплавляться». Введение испанского как второго официального языка, предоставление на нем всех государственных и коммерческих услуг, компактное проживание и близость к родной стране избавляют латиноамериканских иммигрантов от необходимости приобщаться к американским культурным ценностям, тем более что их мизерные зарплаты не оставляют на это средств.
Иммиграционная политика — одна из самых острых тем в американской внутренней жизни. С одной стороны, согласно американским силовикам, неконтролируемый поток иммигрантов, учитывая террористическую активность в мире, создает угрозу безопасности страны; согласно всем, кто обеспокоен гигантскими бюджетными дефицитами государства, он накладывает огромное бремя на социальную систему, обязанную предоставлять минимум услуг даже нелегалам; согласно некоторым представителям англосаксонской элиты, в их числе Самюэлю Хантингтону, современная иммиграция «растворяет» традиционную англопротестантскую идентичность Америки, которая была и остается стержневой идеей и залогом успеха Соединенных Штатов. Самые радикальные противники нелегальной иммиграции сегодня предлагают меры, сходные с линчеванием: так, консервативная радиопрограмма Jersey Boys в штате Нью-Джерси в марте 2007 года призывала своих радиослушателей сообщать в редакцию о людях, похожих на нелегальных иммигрантов, что вызвало категорическое возмущение как многомиллионной мексиканской иммиграции, так и многочисленных американцев.
С другой стороны, фундаментальная и искренняя убежденность американцев в универсальности прав и свобод человека диктует симпатию к иммигрантам и стремление дать им их шанс, если уж сами воспользовались своим. Могущественное деловое лобби всячески препятствует попыткам ограничить или легализовать иммиграцию, дающую американским компаниям, крупным и мелким, рабочую силу за 5–7 долларов в час, которая исполняет гигантский труд в американской экономике и позволяет поддерживать низкие цены на потребительские товары. Наконец, государственный аппарат физически не способен справиться с таким количеством нелегальных иммигрантов внутри страны и с миллионами потенциальных нелегалов, которые дожидаются сумерек, чтобы пересечь условную линию, отделяющую их от «американского благополучия». Многие из них были депортированы и снова проникали в США с десяток раз, подтверждая, что и дальше будут это делать.
В отношении к нелегальным иммигрантам официальных властей в Америке существует яркая двойственность. В региональных и муниципальных государственных органах имеются управления, которые ставят целью облегчить нелегальным иммигрантам их интеграцию в общество. Логика этих агентств состоит в убеждении, что преследование не дает позитивного результата: нелегалы все равно будут проникать в страну, а преследования лишь загонят их «в подполье», что повлечет массу проблем для города — от повышения уровня преступности до всплеска эпидемических заболеваний. При своей потенциальной опасности нелегальные иммигранты одновременно являются наименее защищенным слоем населения: за счет незнания языка, своих прав и государственных процедур, из-за невозможности обращения к юристам и собственно нелегальности своего положения они не способны себя защитить и поэтому часто подвергаются эксплуатации со стороны временных работодателей. Стремление местных органов власти помочь нелегальным иммигрантам диктуется все тем же убеждением в фундаментальном человеческом достоинстве и правах, распространяющемся на всех без исключения людей, вне зависимости от наличия у них бумаг и штампов. Этот подход есть современное выражение человеколюбивой традиции философов эпохи Просвещения.
Особым примером благоприятствования иммигрантам является Нью-Йорк, в силу своей традиционной либеральности и насыщенности иммигрантами. Сегодня иммигранты в первом поколении составляют 40 % населения Нью-Йорка, а, включая детей иммигрантов, родившихся уже здесь, — это 4,8 миллиона человек, то есть ⅔ населения восьмимиллионного города! Пятьсот тысяч из них не имеют надлежащих документов. В 2003 году мэр-республиканец Майкл Блумберг, который согласно республиканской традиции стремится сократить муниципальные расходы и вроде бы должен придерживаться силовых мер, тем не менее издал известный закон № 41, обеспечивающий защиту личной информации и доступ к основным городским услугам всем людям, вне зависимости от их иммиграционного статуса. Согласно этому закону полицейский не может выяснять иммиграционный статус человека, если тот является жертвой или свидетелем преступления или обращается к полицейскому за помощью (но полицейский может выяснять иммиграционный статус человека, если он подозревает его в нелегальной или преступной деятельности). Аналогичным образом чиновники городской администрации не имеют права выяснять иммиграционный статус человека, если того не требует закон или предоставление запрашиваемой услуги. Более того, даже если иммигрант сообщает городскому чиновнику о своем нелегальном статусе, тот не может передавать эту информацию другим ведомствам (за исключением случаев, когда того требует закон). Список муниципальных услуг, предоставляемых всем людям, вне зависимости от их иммиграционного положения, содержит 17 пунктов — от медицинского страхования для детей в возрасте до 19 лет, государственного образования, школьного питания и до консультирования в случаях бытового насилия и защиты Комиссией по правам человека от дискриминации.
Совсем другой подход к нелегальным иммигрантам практикуют федеральные силовые ведомства. Попадание в сети ФБР или другого силового агентства — неприятный опыт для нелегального иммигранта. Этот опыт может стать еще более неприятным, если нелегал чем-либо — национальностью, странным поведением — вызывает дополнительные подозрения силовиков, сегодня настроенных в первую очередь на пресечение террористических угроз. Из гуманного мира по Локку, где царят добро и достоинство, человек попадает в мир по Гоббсу, где жизнь действительно «злобна и жестока». Однако такой подход применяется в меньшинстве случаев — в отношении к нелегальным иммигрантам в США преобладает содействие или как минимум терпимость.
Стоит заметить, что президент Буш, несмотря на свою склонность к силовым методам решения проблем, практикует весьма либеральный подход в вопросах иммиграции. Его идеалистические убеждения и губернаторство в штате Техас, где мексиканцы составляют 60 % (!) населения, 34 % из которых нелегалы,[29] определили выбор политики скорее содействия, чем преследования.
Иммигрантское прошлое и настоящее Америки производит уникальный эффект на ее видение мира. В некотором смысле иммигрантская суть «стягивает» мир к Америке. Учитывая разнообразие происхождения иммигрантов, съезжавшихся в Америку из всех концов планеты, Соединенные Штаты воспроизводят в уменьшенном размере мировую политическую карту: так, в нью-йоркских школах учатся дети 116 национальностей. Обосновавшись в Америке, иммигранты не порывают раз и навсегда со своей первой родиной. Так или иначе остаются родственные, дружеские, деловые, эмоциональные связи с ней; как минимум иммигранты к своей родине неравнодушны. Национальные истоки сохраняются через поколения: каждый американец сможет рассказать, из какой далекой страны приехали его прадеды и прабабки, и часто может рассказать это в деталях, с названием деревни под Львовом или Вильнюсом.
Эта связь со своей страной значит, что им не все равно, в каких условиях живут оставшиеся там соотечественники. Параллельно, будучи погружены в информационную и общественную американскую среду, иммигранты проходят через серьезную и неизбежную, если только ей не сопротивляться намеренно, мировоззренческую трансформацию. Через несколько месяцев или лет, в зависимости от восприимчивости натуры, недавно прибывший иммигрант будет как истый американец рассуждать об ущемлении прав человека в прежней его стране. Стремление к улучшению ситуации там стимулируется и активным предприимчивым темпераментом иммигранта, которым он обязательно обладает, если совершил такой дальний переезд, и недовольством какими-либо аспектами жизни в своей стране, которое и привело его в Америку.
В сумме эти всемирные связи поколений иммигрантов превращаются в некий дух сопереживания, чувство участия и даже ответственности американцев за остальной мир. Проявляться он может в самых обыденных ситуациях. Спросив в книжном магазине какую-то книжку про Китай, я услышала реплику продавца — реплику риторическую, сказанную в никуда, но с душой: «Должны же они там наконец сделать что-то с правами человека!». На государственном уровне это всепланетное человеческое сопереживание обрело форму активного распространения демократических ценностей.
Кроме того, участливость в судьбе людей на другой стороне планеты нужна и самим американцам — для убежденности в собственном достоинстве и добродетели и заодно для компенсации внушенного религией чувства вины. «Что ты ответишь себе, когда эти люди будут убиты, когда их дети погибнут от голода, когда эта девушка снова подвергнется насилию?», — спрашивает телевизионный ролик, собирающий средства на помощь жертвам геноцида в Руанде. Сама универсальность прав и свобод человека требует их применения ко всем без исключениям людям, иначе твои собственные права и достоинство окажутся под вопросом.
Согласно опросу фонда «Общественное мнение», проведенному в апреле 2006 года, 33 % опрошенных россиян не смогли ответить на вопрос о том, что значит демократия. Тридцать пять процентов справедливо определили демократию как свободу слова и мнений, свободу выбора и действий, защиту прав человека, равноправие, возможность участвовать в политической жизни страны. Мнения остальных варьировались между формулировками «отсутствие порядка», «разруха, полное беззаконие», «говорить можно много, а делать мало», «воровство в верхах, власть денег» и другими определениями подобного смысла.
В сравнении с российским видением американское понимание демократии кристально четко и ясно, несмотря на сложности ее становления.
Элементы демократии существовали в зарождавшейся американской республике с момента образования колоний, но назвать их демократией нельзя было даже с натяжкой. По мнению некоторых руководителей того времени, к этому и не нужно было стремиться. Ибо res publica, «общественная вещь», требовала самых достойных и просвещенных людей для управления во имя общего блага, в то время как демократия, demos krateo, «правление народа», опасным образом передавала власть массам, малообразованным и подверженным страстям. Демократия, говорил даже в 1804 году известный федералист Джордж Кабот, это «правительство наихудших».
Становление демократии в Америке было противоречивым и нелинейным процессом. С момента провозглашения независимости Соединенных Штатов по сегодняшний день этот процесс сопровождался движением вперед и регрессией, исключениями широчайшего размаха и глубины, не утихавшими спорами о наилучшей форме демократии и использованием очевидно недемократических методов для ее установления и продвижения. Сами основатели государства рассматривали предприятие как «эксперимент» и не были уверены в осуществимости идеи; так, Джеймс Мэдисон в процессе работы время от времени вскидывал руки вверх и объявлял задачу неосуществимой.[30] Но сама идея была захватывающей: «Никакой другой эксперимент не может быть столь интересен, как тот, который мы сейчас проводим, и который, мы верим, приведет к утверждению факта, что человек может быть руководим разумом и правдой», — говорил Томас Джефферсон.
Вся история Америки может быть написана с точки зрения внутренней и внешней борьбы за определение и установление наилучшей формы демократии, и это была бы чрезвычайно информативная история. «Демократия не статичная вещь. Это вечный марш», по словам президента Франклина Рузвельта.[31] «Опыт демократии похож на опыт самой жизни — вечно изменяющейся, бесконечной в своем разнообразии, иногда бурной, и этот опыт тем более полезен, что создавался через преодоление трудностей», — говорил президент Джимми Картер.[32]
Вне зависимости от издержек и изгибов процесса, важнейшая черта демократии в Америке состоит в постоянстве ее цели и двигающей силы — стремлении поставить государство на службу человеку во имя его благополучия. В этом состоит кардинальное отличие американской системы от российской.
В ноябре 1787-го, спустя два месяца после принятия Конституции, один из подписавших Декларацию независимости Джеймс Уилсон описывал демократию как правительство, в котором «высшая власть принадлежит людям и исполняется ими самими или их представителями». Далее, применительно к Конституции, Уилсон пояснял: «…все нити власти, проявляющиеся в этом великом и всеобъемлющем плане, должны вести к одному великому и благородному источнику, НАРОДУ».
С тех пор политические лидеры, ученые и простые граждане стремились расставить акценты в этом достаточно общем определении демократии. Для одних демократия состояла в расширенных политических правах, обычно измеряемых степенью распространения избирательного права и участия в голосовании. Для других демократия означает большие возможности в индивидуальном «стремлении к счастью», pursuit of happiness — специфически американское явление. Для третьих демократия — скорее культурный, чем политический, феномен и состоит, как говорил Алексис де Токвилль, в «привычке сердца», диктующей равенство между правителями и управляемыми — в противоположность пиетету к правителям и пренебрежению управляемыми. Президент Вудро Вильсон считал, что «Демократия — это не столько форма правительства, сколько совокупность принципов».[33] Философ-социолог Джон Дьюи, разделяя эту точку зрения, уточнял, что помимо формы правительства демократия — это «образ совместной жизни», «общий процесс взаимодействия», при котором граждане сотрудничают друг с другом для решения коллективных проблем рациональными методами, то есть посредством критического мышления и эксперимента, в духе взаимного уважения и доброй воли.[34] Президент Д. Эйзенхауэр для определения демократии одним словом использовал слово «сотрудничество».[35]
Джон Дьюи резюмировал практически единодушное убеждение американцев в том, что демократия является предпочтительной формой управления, потому что только она обеспечивает свободы, необходимые для индивидуального развития и роста, включая свободу обмена идеями и мнениями, свободу объединения во имя общих задач и свободу определения и поиска личного видения «счастья» в жизни. Общепринятое американское мнение понимает преимущества демократии следующим образом: демократия предотвращает появление жестоких и порочных автократов; демократия гарантирует защиту фундаментальных интересов и прав людей, которые другие режимы не обеспечивают; демократия сопровождается повышением экономического благосостояния людей и благоприятствует индивидуальному развитию, включая образование, моральное и духовное здоровье нации; только демократия дает максимальные возможности в выборе законов, политики и решений руководства государства и обеспечивает политическое равенство; современные демократические государства не ведут войн друг против друга.
Не пытаясь охватить многочисленные и многогранные аспекты демократии США, остановим внимание на тех, которые представляют яркий контраст с пониманием демократии в России. Это:
1) центральность позиции человека в системе;
2) постановка власти на службу человеку;
3) критичность по отношению к руководству государства, постоянный надзор и контроль за его действиями и ограничение его власти;
4) безальтернативность демократического строя при гибкости составляющих его элементов.
Политическая система Америки создавалась для человека, во имя человека, для удовлетворения его фундаментальных прав и потребностей. Человек — основной объект и субъект демократии, получатель ее благ и актор. Первые поселенцы сохранили и передали следующим поколениям категоричное отторжение гонений любого рода; они были твердо намерены не допустить повторения европейской деспотии в Новом мире. Основатели нации разделяли типичное убеждение философов эпохи Просвещения о фундаментальной добродетели человека: «Я верю, что душа каждого человека испытывает удовольствие, творя добро для других», — писал Томас Джефферсон Джону Адамсу. В процессе построения государственной системы с чистого листа, в отсутствие действующего прототипа, ее архитекторы руководствовались единственной «очевидностью» — достоинством и естественными правами человека.
«Самоочевидные» истины по определению не требуют доказательства. Используя чрезвычайно удачный смысловой оборот, философы и создатели государства обосновали достоинство и права человека непроверяемым и неоспоримым источником — волей Бога и естественными законами Природы. Над человеком стоит только Бог, и только Бог имеет власть над человеком — не другой человек, не группа людей и не правительство. С тех пор каждый американский президент и политик в разных формулировках повторяли идею приверженности демократической системы человеку и народу.
Декларация независимости ставит понятие «стремление к счастью» в один ряд с другими «неотчуждаемыми» правами человека — на жизнь и на свободу, подчеркивая тем самым чрезвычайную важность понятия «счастье» в американской системе ценностей. В видении автора термина Томаса Джефферсона, «стремление к счастью» составляет право каждого человека избирать свою карьеру и действовать на основе собственного выбора и суждения, свободных от ограничений и принуждения, навязываемых деспотичной волей других людей, правительства или обладателей капитала. Многие западные общества делали акцент на ценности жизни, свободе и равенстве, но основатели Америки предприняли исключительно дерзкий и рискованный эксперимент, сделав ставку на индивидуальное влечение к счастью как движущую силу общества и государства.
Обладатель Нобелевской премии писатель индийского происхождения Видьядхар Найпол дает современную интерпретацию «стремления к счастью»: «Это эластичная идея; она подходит всем. В ней столько заключено: идея индивида, ответственности, выбора, интеллектуальной жизни, идея призвания, достижений, способности к совершенствованию».[36] Ориентированность на «счастье», по словам Мэлока и Мэйси, породила уверенно оптимистичное отношение к будущему и к риску, наделило экономическую активность имманентной справедливостью и духовностью, закон и правительство — позитивным качеством, задало курс на постоянное улучшение качества жизни.[37]
Понятие стремления к счастью перекликается с другим уникальным американским понятием — американской мечтой. «Американская мечта» состоит в твердой вере, что усердный труд и целеустремленность позволят добиться лучшей жизни, в особенности в материальном измерении. Эти верования также берут начало в мечтах и опыте ранних поселенцев и передавались из поколения в поколение, подкрепляемые государством, законом, общественными ценностями и этосом. Писатель Горацио Алджер (1832–1899) значительно способствовал укреплению этого социального мифа, создав более 130 романов об «историях успеха». «Будь усердным и свободным», — призывал Бенджамин Франклин. Билл Клинтон дал современное определение: «Американская мечта, на которой все мы выросли, проста, но могущественна: если человек усердно работает и соблюдает законы, у него будет возможность достигнуть всего, что Богом данные способности позволяют ему достигнуть. В отсутствие жестких социальных иерархий человек есть то, чего он достиг. Горизонты открыты, возможности не ограничены, и их реализация зависит от энергии, системы и настойчивости человека — одним словом, от его способности и желания работать».[38] В Соединенных Штатах сформировалась и успешно действует меритократия — общественная система, которая производит отбор людей по их достоинствам и позволяет талантливым людям добиваться высших позиций в обществе.
Движущая сила «американской мечты» наполняла энергией социально-экономическое движение и, через его успех, получала подтверждение своей состоятельности. Золотая лихорадка второй половины XIX века, индустриальное развитие начала XX века и появление знаковых фигур «олигархов» того времени Эндрю Карнеги и Джона Рокфеллера, успешная интеграция в систему миллионов иммигрантов из всех концов мира и, наконец, самый недавний пример, Интернет-бум конца 90-х годов демонстрируют постоянство и притягательность «американской мечты».
Составляющие «американской мечты» в некоторой степени изменялись от эпохи к эпохе. В консервативные 1950-е годы высокую ценность имело понятие «идеальная семья». Поколение 60-х годов категорически отвергло все, что относилось к мещанству и обывательщине. В 19 801 990-е годы получение хорошего образования стало необходимым элементом в осуществлении «мечты». При этом материальный элемент всегда ощутимо присутствовал в определении и вес его повышался: согласно опросам Gallup, сегодня три четверти студентов считают «очень важным» или «необходимым» стать «финансово очень состоятельным» — эта цифра почти удвоилась с 1970 года.
Очевидно, что «американская мечта» по существу тем и является — мечтой, и в этом качестве стала предметом убедительной критики. Известный экономист Джозеф Стиглиц убежден, что «американская мечта» вводит людей в заблуждение: все люди не могут достичь благополучия одним лишь устремленным трудом, и факторы семейного и этнического происхождения, наличия способностей и исходных преимуществ, наконец удачи, списывать ошибочно. Последствия веры в несостоявшуюся мечту заставляют трудолюбивых людей чувствовать себя ущербными и быть оцениваемыми обществом как «бездельники и лентяи»: согласно опросу мнений, 61 % американцев считают бедность последствием собственной неспособности человека, в то время как только 21 % допускают влияние недостатков функционирования системы.[39] На начало 2007 года минимальная зарплата согласно федеральному законодательству (по-прежнему с 1997 года!) составляла 5,15 доллара в час. При всем трудолюбии такая зарплата не позволит иммигранту достичь «американской мечты».
Однако важнейшей ролью понятия американской мечты является то, что в системе американских социальных ценностей она предлагает приемлемое для всех слоев общества объяснение неравенства: богатые люди добились успеха потому, что много работали, а бедные остаются таковыми в силу своего выбора либо изъянов. Такое объяснение неравенства позволяет поддерживать социальное согласие и вместе с понятием «стремление к счастью» направлять энергию людей в русло конструктивного созидания во имя своего благополучия, а не на деструктивные цели или в летаргическую апатию.
Во-первых, правительство представляет народ. Во-вторых, правительство стоит на службе народа. Власть принадлежит народу, а не правительству; правительство призвано ее исполнять. Посвященность правительства народу является лейтмотивом американской политической риторики и, в большой степени, действительности. Франклин Рузвельт в 1938 году напоминал: «Мы не должны забывать, что правительство есть мы сами, а не чуждая власть над нами».[40] В 1865 году, в своем первом послании конгрессу, президент Эндрю Джонсон (1865–1869) провозглашал: «Наше правительство исходит из и создано для людей — не люди для правительства». «Перед ними оно в долгу, из них оно черпает свое мужество, силу и мудрость», — продолжает президент Джонсон.[41] В этих строках снова проявляется яркий контраст с видением правительства в России, которое чаще всего видит в народе досадную обузу.
Функцию правительства Джеймс Мэдисон в 1788 году устанавливал так: «Хорошее правительство подразумевает две вещи: во-первых, верность цели правительства — счастью людей; во-вторых, понимание того, какими средствами наилучшим образом этой цели достичь».[42] Президент Франклин Рузвельт в ежегодном послании конгрессу в 1937 году определял: «Истинная цель демократического правительства состоит в содействии возможно большему числу его граждан в улучшении условий жизни, сохранении всей личной свободы, не сказывающейся негативно на соседях, и стремлении к счастью, которое приходит с отсутствием опасностей и с возможностями для развлечений и культуры».
Республиканская традиция особенно известна своим критическим неприятием «большого» правительства и стремлением всячески уменьшить его участие в жизни граждан — в противоположность партии демократов, которые, приходя к власти, настойчиво проводят умеренные социальные программы. Рональд Рейган стал рупором противников существенной роли правительства: «Я считаю, что правительство — это проблема, а не решение», говорил он в 1976 году. Во время нефтяного кризиса конца 70-х проблему он опять находил «не в недостатке топлива, а в избытке правительства».
Следующая яркая черта американской демократии — это априорное недоверие и скептицизм к правителям и необходимость надзора и контроля над ними. Демократическое устройство Америки подразумевает не только способность народа избирать своих представителей и правителей, но, что еще более важно, осуществлять надзор и контроль над ними и в случае их несоответствия предписанным функциям смещать их. В плане недоверия к правительству и власти мнения россиян и американцев близки — в России 32 % опрошенных верят власть имущим, в Америке — 38 % (в Европе — 35 %).[43] На этом сходство заканчивается и начинаются различия. Россияне в подавляющем большинстве ограничиваются констатацией факта неадекватности власти ее задачам, а для американцев как раз здесь и начинается основная часть гражданских обязанностей — неусыпный контроль над властью.
При всем оптимизме и человеколюбии основатели нации ни в коем случае не питали иллюзий о наличии темной стороны в человеческой натуре, как ее описывал Томас Гоббс. Человеческие страсти, корысть и эгоизм должны быть обузданы ограничениями, считали основатели, и поэтому любое определение демократии и свободы в обязательном порядке содержит добавление «не сказывающейся негативно на других». «Демократия — это не что иное, как закон толпы, где пятьдесят один процент людей могут лишить прав другие сорок девять процентов», — беспокоился Томас Джефферсон.
Еще более основатели нации опасались проявления «темной» стороны человека, наделенного властью. «Во всех людях заложена опасность. Единственная максима свободного правительства должна быть: не доверяй человеку во власти, чтобы он не поставил под угрозу общественную свободу», — предупреждал Джон Адамс.[44]
В понимании отцов-основателей и вслед за ними практически всех американцев стремление к расширению власти является частью человеческой натуры, настолько сильной, что жесткие барьеры в обязательном порядке должны быть воздвигнуты на пути личных амбиций, притязаний и посягательств, угрожающих свободе институтов. Порядок и благополучие изобилуют, когда политические институты и люди, ими руководящие, добропорядочны и благоразумны. Беспорядок и несчастье происходят из порочных институтов или развращения доброкачественных институтов амбициозными, интригующими, коварными людьми. Контролирующую функцию несет народ. По словам Томаса Джефферсона, «Любое правительство дегенерирует, когда оно доверено только правителям. По этой причине только сами люди могут быть надежными хранителями власти».[45]
Правительство в Америке с самого начала виделось как неприятная, неизбежная необходимость. «Общество в каждом государстве — это благо, но правительство, даже в лучшем своем состоянии, есть необходимое зло, а в худшем — неприемлемое зло», — устанавливал Томас Пэйн в трактате о правительстве в 1776 году. Далее Пэйн разъясняет: «Общество создается нашими желаниями, правительство — нашими пороками; первое содействует нашему счастью позитивно, объединяя наши привязанности, второе — негативно, ограничивая наши изъяны».[46] Александр Гамильтон в 1787 году на вопрос, зачем нужны правительства, отвечал: «Потому что людские страсти не подчиняются диктату разума и справедливости без принуждения».[47]
Будучи представителем и попечителем интересов народа, правительство не имеет автономной жизни, и существует оно только до тех пор, пока народ в нем заинтересован. Декларация независимости установила, что, как только правительство перестает удовлетворять требованиям управляемых, люди «имеют право изменить или свергнуть его и учредить новое правительство». Президент Авраам Линкольн при инаугурации определял лимит собственной власти: «Эта страна, со всеми институтами, принадлежит народу, населяющему ее. Как только они устают от существующего правительства, они могут использовать свое конституционное право исключить его элементы или свергнуть его».[48] Выразитель наиболее консервативных позиций традиционного республиканского недоверия государству президент Рональд Рейган декларировал в прощальной речи в 1989 году: «„Мы, Народ“,[49] говорим правительству, что делать, а не оно нам. „Мы, Народ“ являемся водителем — правительство это автомобиль. И мы решаем, куда он должен направляться, каким путем и с какой скоростью».
Основным предметом надзора граждан за правительством является то, насколько верно оно реализует основополагающие принципы государства.
Отношение американского общества к власти представляет живейшую демонстрацию врожденного национального недоверия к ней и пропасти между идеалами и действительностью: между тем, как «должно быть», и тем, как «есть». Две трети американцев считают американскую «государственную систему хорошей, но работающих в ней людей некомпетентными». Половина американцев считают, что простые граждане «не имеют большого влияния на действия правительства», что подтверждается самой низкой в развитом мире явкой на выборы. Каждый пятый американец не верит, что «когда правительство берется за решение проблемы, проблема будет решена».[50] Причем наиболее разочарованы в государстве и обеспокоены состоянием системы не самые бедные американцы, а белое образованное население страны, ее средний класс.
Американская традиция жестко ограничивает роль и полномочия правительства. Теоретическая основа этого принципа была заложена родоначальником либерализма Джоном Локком: отношения между государством и индивидом, по Локку, — это в чистом виде правовое и экономическое удобство, затрагивающее только практические аспекты существования. Томас Джефферсон, став президентом в 1801 году, определял: «Мудрое и бережливое правительство сдержит людей от нанесения вреда друг другу, а в остальном оставит их свободными регулировать их собственное стремление к деятельности и совершенствованию и не лишит заработанного хлеба — в этом сущность правильного правительства». Джефферсон добавляет, что правительство должно препятствовать не только попыткам одних людей нарушать права других людей, но и ограничивать самое себя от уменьшения индивидуальных свобод граждан. Полвека спустя Авраам Линкольн подтверждал: «Легитимная цель правительства состоит в том, чтобы делать для сообщества людей то, в чем они нуждаются, но совсем не могут или достаточно хорошо не могут сделать сами — по отдельности в своем личном качестве. Во все то, что люди могут сделать для себя самостоятельно, государство вмешиваться не должно». Исследование общественного мнения, проведенное Университетом штата Вирджиния в 1996 году, демонстрирует, что 61 % опрошенных считают, что лучшее правительство то, что меньше правит. За сокращение федерального и региональных правительств выступают 64 % опрошенных; 63 % опрошенных считали, что «федеральное правительство контролирует слишком большую часть нашей повседневной жизни».[51]
Безальтернативность и преемственность демократической системы наряду с исключительной гибкостью составляющих ее элементов обеспечивают устойчивость системы. Дебаты о демократии могут быть остры и непримиримы, но они касаются деталей системы и ведутся ради улучшения ее функционирования. Основополагающие принципы никогда не ставятся под вопрос, и возможность применения других систем всерьез не обсуждается.
«Пусть никто не думает, что национальные дебаты означают национальное разногласие»,[52] — предупреждал президент Линдон Джонсон. Непрекращающаяся острая полемика между политическими партиями, экспертами и простыми гражданами разворачивается исключительно внутри консенсуса о демократическом строе. Преемственность системы прочитывается даже в ежедневной прессе, где при обсуждении текущих проблем и задач участники дискуссий ссылаются на основополагающие документы и утверждения основателей нации, исходные формулировки которых и по сей день служат мерилом и эталоном либерально-демократических принципов.
Ведущий историк либеральной традиции Луис Хартц (1919–1986) считал, что американский консенсус берет начало в учении Джона Локка. Американское государство, по словам Хартца, «началось с Локка, развивалось с Локком и остается с Локком, ценой абсолютного и иррационального пристрастия» к нему.[53] Сила либеральных идей Локка была продемонстрирована и неудачной судьбой тех, кто мог бы бросить ему вызов. Федералисты, выходцы из высших слоев общества, и партия вигов, не сумевшие обосновать правление элитой, свернули свои аргументы и заявили, что классов в обществе не существует. Лидеры Юга, такие как Джон Калун (John Calhoun), отстаивали рабство через обреченные на провал призывы к разуму и договору, понимая, что «божественное начало» всех людей отрицает подневольность — но одной рациональной логики никогда не было достаточно для убеждения американцев.
Понятие «либерализм» в данном контексте используется в своем изначальном определении — как политическая философия, подчеркивающая ценность индивидуальной свободы и роль государства в защите прав граждан. По мнению Хартца, дух либерализма настолько проник в американскую индивидуальность, что весь спектр политических мнений зиждется только на нем. Политолог Алан Вулф, продолжая аргументацию Хартца, констатирует, что в Америке кроме либералов никого нет.[54]
Подобную политическую однородность многие историки объясняют в первую очередь отсутствием феодального периода при становлении Америки (в то время как в России отсутствовал либеральный период). Хартц подчеркивает, что Америка не знакома и с революционной традицией, которая в Европе ассоциируется с французской революцией. Как отмечал Алексис де Токвилль, великое преимущество американцев состоит в том, что они пришли к демократии без испытания демократической революцией: «они рождены равными, вместо того чтобы становиться ими». Вследствие отсутствия революционной традиции отсутствовала и контрреволюционная традиция: без Робеспьера не могло быть Мэстра.[55]
Заключение Хартца выражает общепринятое убеждение: никакая другая идеология, в особенности европейские марксизм и социализм, не могли бы прижиться на американской почве: индивидуализм, отсутствие феодальной, революционной и контрреволюционной традиций, при сокрушительной убедительности учения Локка, исключили возможность их развития. Неизменность либерально-демократического строя Америки резко контрастирует с разнообразием политических систем в Европе, где монархии варьировались между просвещенным вариантом и абсолютизмом, социалистический строй в разной степени развития был установлен во многих государствах, а коммунизм для некоторых служил идеалом. Россия, безусловно, держит первенство по количеству экспериментов с политическими системами.
Помимо исторических обстоятельств незыблемость либерально-демократического выбора Америки утверждается уникальной особенностью — божественным характером ее источника. Поскольку Бог вечен, вечны свобода и права человека. Как не ставится под сомнение существование Бога, так не ставятся под сомнение свобода и права человека. Системные ценности для американцев настолько очевидны, настолько «в крови», что факт написания Конституции государства со ссылкой на Творца в первой строке остается незамеченным. Один из немногих людей, отметивших этот факт, английский писатель Гилберт Честертон, говорил: «Для демократии нет другой основы, кроме догмы о божественном происхождении человека».
Происхождение демократии «от Бога» дает политической системе религиозный оттенок. В демократию американцы верят. Демократия в Америке — это гражданская религия. Честертон назвал Соединенные Штаты «нацией с душой церкви». В России самодержец обладал сакральностью, потому что был единственным помазанником божьим. Америка была построена на идее происхождения всех людей от Бога, и поэтому сакральность распространяется на весь демос. Демократия в Америке сакральна, как сакральна была в России монархическая власть.
Однако безусловное доминирование либерально-демократической идеи несет в себе опасность. По словам Хартца, навязчивая сила либерализма столь велика, что парадоксальным образом она создает угрозу самой свободе. Основная этическая проблема либерального общества состоит не в тирании большинства, как опасались многие, но в «тирании мнения». Истерия, которая время от времени охватывает Америку и которую ни одна другая западная нация не могла понять, предполагает наличие уникального механизма: «когда либеральное сообщество сталкивается с военным и идеологическим давлением извне, оно трансформирует эксцентричность в грех».[56] Либерализм способен превратиться, пишет Хартц, в «„колоссальный либеральный абсолютизм“, который воспрепятствует конструктивным действиям в мире, отождествляя неясное с недобрым, и (…) вдохновит истерию внутри страны, порождая тревогу там, где существует неясность». Те, кто неистово настаивает на чистоте американской традиции, особенно восприимчивы к болезни политического экстремизма, говорил Хартц как раз в тот момент, когда только начинала разворачиваться антикоммунистическая кампания сенатора Джозефа Маккарти.
Устойчивость и долговечность системы обеспечиваются также исключительной гибкостью ее параметров, которую отцы-основатели нации мудро заложили в основополагающие документы. «Я понимаю, что законы и институты должны идти рука об руку с прогрессом человеческого разума… По мере того как делаются новые открытия, раскрываются новые истины, изменяются обычаи и мнения вместе с изменением обстоятельств, институты должны следовать ритму времен», — предусматривал Томас Джефферсон.[57] Джордж Вашингтон в 1796 году формулировал основной принцип политической системы как «право людей создавать и изменять устройство его правительства».[58] Чтобы это предписание не было понято превратно амбициозными правителями, Джефферсон уточнял: «Идея, что институты, созданные для пользования нации, не могли быть изменены или преобразованы, даже для того, чтобы служить своим целям, (…) может быть полезной мерой предосторожности против злоупотреблений монарха, но совершенно абсурдны по отношению к самой нации».
Джефферсон приблизительно наметил ритм изменений: каждое поколение имеет право выбирать для себя форму правительства, наилучшим образом повышающую его счастье. Основной документ, Конституция Соединенных Штатов Америки, будучи самой давней действующей конституцией в мире, с момента вступления в силу 4 марта 1789 года, получила 27 поправок. В отличие от других государств поправки к Конституции в США не изменяют и не удаляют принятый текст, а добавляются к нему, подтверждая таким образом незыблемость исходных посылов.
Помимо вышеописанных фундаментальных особенностей американской либерально-демократической системы стоит также отметить несколько свойств ее практического функционирования.
Система сдержек и противовесов, ключевая характеристика американского государства, определяет все практическое функционирование политической конструкции. В стремлении обеспечить свободу и более всего опасаясь тиранической концентрации власти в одних руках, основатели государства создали такую архитектуру, которая бы держала все действующие элементы системы в постоянном противоборстве. По сути правительство было построено так, чтобы каждая его часть препятствовала работе других. В соперничестве ветвей и институтов правительства «сдержки» и «противовесы» подразумевают право, способность и ответственность каждого подразделения следить за деятельностью других и использовать свои полномочия для ограничения их власти.
Такая конструкция действительно позволяет избежать тирании какой-либо одной группы. Но, с другой стороны, она понижает эффективность системы, увеличивает число и сложность бюрократических процедур и далеко не гарантирует от совершения значительных ошибок, а в крайнем случае может привести к параличу государственного механизма. При всех существовавших сдержках и противовесах небольшая группа неоконсерваторов успешно провела решение о войне в Ираке, за последствия которого нация будет платить еще очень долго и дорого.
Основное отличие американской бюрократии от российской состоит в том, что при сравнимом — гигантском — весе она выстроена так, чтобы свести к минимуму человеческий фактор: система безлична, процедуры ее сухи как алгоритмы, процессы автоматичны и автоматизированы.
Государствообразующий слоган «правительство законов, а не людей» подразумевает снижение личного влияния функционеров на процессы, строгое применение законов, следование установленным процедурам без каких-либо исключений и обезличенность взаимодействия функционеров и граждан, что вместе взятое придает взаимоотношениям граждан с государством автоматичный и даже роботизированный характер. Ни индивидуальная рефлексия, ни эмоции не имеют места в бюрократическом процессе. В сравнении с характерными российскими чиновниками, с которыми всегда можно «договориться», американские чиновники — сущие роботы, а попытки вывести разговор за рамки установленного алгоритма и «повлиять» на них материально грозят тюремным сроком.
Обезличенность взаимодействия между чиновником и гражданином действует с обеих сторон: чиновник сводится к функции, утрачивая в рабочее время свои человеческие особенности, а гражданин для чиновника представляет собой запрос для обработки, но не живую личность с эмоциями и надеждами. Подобная практика имеет в преимуществах объективность, надежность и предсказуемость; в недостатках — догматизм, доходящий до абсурда, когда написанные правила применяются вопреки здравому смыслу и в противоречие реальности. Механичность процессов и процедур также играет важнейшую роль в минимизации возможностей для взяток и коррупции. Автоматизм процедур повышается с использованием почты и Интернета, через которые сегодня производится большая часть взаимодействия граждан с государственными органами.
Уровень компетентности чиновников и эффективности правительства является перманентным объектом критики как со стороны граждан, так и со стороны самих чиновников. Госсекретарь Джордж Шульц так описывал свой опыт работы в государстве: «В бизнесе я научился быть очень внимательным, поручая задачи сотрудникам, потому что, с высокой вероятностью, они исполняли то, что им было поручено. В правительстве нет нужды об этом беспокоиться». Особенно ярко дисфункция федерального и регионального правительств проявилась во время ликвидации последствий урагана «Катрина» в конце августа 2005 года, когда несогласованная работа чиновников создала риск для жизней тысяч людей.
Видение свободы в американской системе ценностей созвучно видению демократии. В массовом сознании элементы либерально-демократического кредо накладываются один на другой, и термин «свобода» может использоваться в значении терминов «демократия» или «гражданские права».
Свобода является всепроникающей характеристикой, действительной для всех сфер жизнедеятельности. Политическая свобода представляет собой право и возможность самоопределения как выражение индивидуальной воли. В Америке индивидуализм и либерализм связывают понятие свободы с индивидуальной свободой от внешнего принуждения и с невмешательством государства в индивидуальные «поиски счастья» человеком — при условии, что свобода других тем самым не ограничивается. В Европе и в России социалистическое мировоззрение отождествляет свободу с равенством, ибо свобода без равенства сводится к доминированию сильнейшего и делает акцент на возможности человека реализовать свой потенциал — стать свободным от нужды, бедности, лишений или угнетения.
Концепция «свобод» (множественное число) созвучна с «правами» и используется в сочетаниях «гражданские права», «конституционные права», «права человека» и «естественные права». Концепция «прав человека» отражает фундаментальные права, которыми обладают все люди без исключения, и принадлежит к области международного права, в то время как «гражданские права», следуя из понятия «гражданства», обычно рассматриваются в контексте суверенного государства. Концепция «естественных прав» также универсальна за счет происхождения этих прав из законов природы и мироздания; она используется все реже, ибо общепринятое мнение не испытывает необходимости в ссылке на природу. Таким образом, «гражданские права» являются составной частью «прав человека» и вместе с ними — частью «естественных прав».
Концепции свободы и свобод подвергались критике З. Фрейдом, Ф. Ницше, К. Марксом и сторонниками социализма, но не американскими исследователями. Как и в случае демократии, свобода, в американском политико-культурном понимании, не имеет альтернативы, и внутренние дебаты разворачиваются по вопросам того, как полнее ее обеспечить. Однако в последние годы в США появилась критика «культурного империализма» и презумпции моральности американской политики.
Обоснование прав человека как очевидной социальной данности предлагают многочисленные теоретические подходы. Среди научных теорий биологический подход представляет человеческий альтруизм и способность к сопереживанию как сравнительное преимущество в процессе естественного отбора. Последователи философа эпохи Просвещения Дэвида Юма (1711–1776) считают, что права человека закрепляют моральный кодекс, выработанный в ходе биологической и социальной революции. Социологическая теория закона и труда Макса Вебера рассматривает права человека как социологическую модель установки законов, основываясь на том, что человек в обществе принимает правила, исходящие от легитимного источника, в обмен на безопасность и экономические преимущества. В защиту прав человека была также выстроена «теория интересов». Один из влиятельнейших сегодня философов в области права Джон Финнис[59] (род. 1940) утверждает, что права человека служат средством для создания необходимых условий для благосостояния людей. Другие последователи теории интересов обосновывают обязанность уважать права других людей личной выгодой и корыстью человека скорее, чем альтруизмом или благожелательностью, ибо признание и уважение прав других обеспечивает признание и уважение собственных прав.
С другой стороны, теории «естественных законов» и «естественного права» обосновывают права человека на основе своего фундаментального принципа: вещи таковы, каковы они есть, потому что такими их создала Природа. Еще более прочное основание правам человека, с точки зрения многих исследователей и просто граждан, предоставляет религия. На колоколе Свободы в Филадельфии начертаны следующие слова из Библии: «Провозгласи свободу по всей земле на всех ее обитателей». Естественные законы природы и Бог стали основой американского видения прав человека через работы Джона Локка, согласно которым быть человеком — достаточное условие для обладания правами. Томас Джефферсон использовал подобные аксиомы в государственных документах: «Бог, давший нам жизнь, одновременно дал нам свободу».[60] Токвилль, наблюдавший американскую жизнь в 30-е годы XIX века, дает взгляд со стороны: «Американцы соединяют в своем сознании понятия христианства и свободы настолько тесно, что невозможно объяснить им одно без другого».
Важнейшим архитектором современной концепции прав человека стал поборник утилитаризма Джон Стюарт Милль (1806–1873). Утилитаризм считает движущей силой общества количественную максимизацию человеком приятных для него последствий: счастья, удовольствия, удовлетворения своих стремлений или других элементов, связанных с благосостоянием. В своем важнейшем труде «О свободе» Милль основывает аргументацию прав в большой степени на «принципе вреда», постулирующем, что человеку должно быть позволено делать все, что он желает, при условии, что это не вредит другим. «Принцип этот прост: единственное оправдание вмешательства в свободу действий любого человека — самозащита, предотвращение вреда, который может быть нанесен другим. Собственное благо человека, физическое или моральное, не может стать поводом для вмешательства, коллективного или индивидуального».[61] Учение Милля отрицало патерналистские законы, поскольку, по мнению автора, они принимали граждан за детей. В отношении свободы мысли и суждения Милль, также на утилитарной основе, утверждал, что юридические ограничения на выражение мнения никогда не обоснованны.
Ключевым современным трудом о свободе и правах человека стало эссе политического философа и историка идей Исайи Берлина (1909–1997) «Две концепции свободы», впервые опубликованное в 1958 году. В нем Берлин провел различие между «негативной» и «позитивной» свободой, которое стало основой дебатов об отношении между понятиями свободы и равенства. Негативная свобода, согласно Берлину, устанавливается простым отсутствием определенных условий: преград, барьеров, ограничений или вмешательства со стороны других, в то время как позитивная свобода требует наличия в человеке определенных черт: контроля, самообладания, самоопределения, самореализации. Негативная концепция свободы используется в поиске ответа на вопрос: «Какова территория, внутри которой субъект — человек или группа людей — имеет возможность или должен иметь возможность делать или быть тем, что он способен делать или быть, без вмешательства со стороны других людей?». Позитивная концепция, в свою очередь, стремится ответить на другой вопрос: «Что или кто есть источник контроля или вмешательства, устанавливающего для человека, что делать или чем быть?».[62]
Следуя категоризации Берлина, гражданские, или политические, свободы составляют негативные свободы, в сферу которых правительство не должно вмешиваться: свободу передвижения, свободу мысли, вероисповедания и собраний, право на жизнь, безопасность и неприкосновенность личности, право на собственность, свободу от рабства, равенство перед законом и отправление правосудия согласно законам. Позитивные свободы носят социальный или экономический характер и, наоборот, требуют от правительства действия и обеспечения: это право на образование, на минимальные средства к существованию, социальное обеспечение и защиту, юридическое равенство.
Основная отличительная черта практического функционирования понятия свободы в Соединенные Штатах — это незамедлительная, энергичная и звучная реакция общества на любую реализовавшуюся или потенциальную угрозу свободе со стороны правительства. Эта реакция исходит от политических оппонентов, от неправительственных организаций и непосредственно от самих граждан. Понятие и дух свободы настолько интегрированы в национальное сознание, что ответная реакция носит автоматический характер, как если бы при появлении опасности срабатывал пусковой механизм, ее запускающий. Подавляющее большинство американцев разделяют девиз Американского союза гражданских свобод (American Civil Liberties Union, ACLU), одной из крупнейших и активнейших негосударственных организаций в США: «Свобода всегда в процессе утверждения».[63]
В последние годы власти Соединенных Штатов давали обществу особенно много поводов для мобилизации на защиту конституционных прав: число угроз свободам и собственно американской демократии, по мнению большинства американцев, возросло параллельно с угрозой терроризма. Непродуманное вторжение в Ирак на ложных основаниях, бессрочное заключение подозреваемых в терроризме без предъявления обвинения на базе в Гуантанамо, жестокое и изощренное обращение с заключенными в тюрьме «Абу-Грейб», содержание секретных тюрем в странах Восточной Европы, незаконное прослушивание телефонных разговоров американских граждан — все эти события вызывали громкое публичное возмущение. Согласно убежденным либералам, самая большая угроза демократии — их собственный президент Джордж Буш.
Роль блюстителя правды и разгласителя секретов часто играет пресса. Широко известна роль журналистов газеты The Washington Post в раскрытии скандала «Уотергейт», приведшего к отставке президента Никсона. В качестве недавней демонстрации своей влиятельной роли, в декабре 2005 года, The New York Times опубликовала информацию о замолчанном разрешении президента Буша на прослушивание телефонных разговоров без ордера и на просмотр электронной почты американских граждан, подозреваемых в связях с «Аль-Каидой».[64] Эта новость породила в обществе сильный резонанс и в очередной раз подняла тему превышения президентом власти под предлогом борьбы с терроризмом. Следующую волну возмущения вызвали слова президента, многократно повторенные членами администрации, о том, что сам факт публичного обсуждения этой программы «помогает врагам», и последовавшие за этим обвинения в адрес оппонентов в отсутствии патриотизма.
Комментатор газеты The New York Times Роберт Герберт заметил, что президент Буш мог последовать мудрому совету влиятельного журналиста Эдварда Марроу (19 081 965), сказавшего известную фразу: «Мы не можем защищать свободу за рубежом, изменяя ей дома» — но он этого не сделал. Он предпочел реакционный подход в стиле известного своим радикальным консерватизмом сенатора Барри Голдуотера (1909–1998), оставившего в истории такое изречение: «Экстремизм в защите свободы не грех… сдержанность в стремлении к справедливости — не добродетель».[65] Герберт, согласно традиционному подходу, проверяет политику президента Буша на соответствие основополагающим принципам американского государства. Величайшая черта американской демократии, пишет он, состоит в том, что важные национальные вопросы всегда проходят через мощные национальные дебаты. Поэтому разрешение на прослушивание без ордера американских граждан на американской земле является «гигантским шагом к тоталитаризму», а в худшем случае — к «кошмару надзора в советском стиле». Во-вторых, без системы сдержек и противовесов Соединенные Штаты перестанут существовать такими, какими мы их знаем. Разрешение суда на прослушивание необходимо для предотвращения концентрации власти в одних руках. В-третьих, президент есть лишь президент, а не монарх. Президент не может поступать так, как ему удобно. В свое время президент Никсон стал жертвой своего ошибочного в контексте американской системы убеждения, что «если президент делает это, значит, оно не противозаконно». Президент Буш своими действиями, подводит итог Герберт, заявил, что система сдержек и противовесов к нему не применяется, что он стоит выше закона и что он лучше знает, как управлять государством, чем Мэдисон, Джефферсон, Гамильтон и другие основатели.
Токвилль, Хартц и многие другие опасались проявления деспотизма в форме самопровозглашения «тайного слуги тирании» защитником свободы. Токвилль, тем не менее, оставался оптимистом американской демократии: американцы, был убежден он, в силу своего исторического пути обладают «пристрастием к свободным институтам», которое всегда вдохновит их на сопротивление. Действительно, это пристрастие заложено в генотипе Америки и до сих пор срабатывало, когда ее руководство сходило с верного пути. В последний раз такая корректировка произошла в ноябре 2006 года, когда республиканцы в ответ на свои серьезные просчеты потеряли большинство в обеих палатах конгресса.
Вместе со свободой личности свобода прессы является интегральным элементом американской демократии и в силу своей публичной сущности стоит на «переднем фронте» в борьбе за соблюдение демократических заповедей.
Свобода прессы гарантируется первой поправкой к Конституции, ратифицированной в 1791 году. Ее принцип берет начало, как и остальные элементы системы, в учении эпохи Просвещения и, в продолжение категоризации власти Монтескье на три ветви, прессу называют «четвертой ветвью». Эдмунд Бёрк, в частности, писал: «Три Сословия есть в Парламенте; но на Галерее Репортеров вон там сидит Четвертая власть, гораздо более важная, чем все они». Декларация независимости штата Вирджиния в 1776 году провозглашала, что «свобода прессы является одним из величайших бастионов свободы и никогда не может быть ограничена деспотичными правительствами». Конституция штата Массачусетс в 1780-м декларировала: «Свобода прессы является обязательной для безопасности свободы в штате: следовательно, она не должна быть ограничена в этом штате». Томас Джефферсон определял роль прессы так: «Наша свобода зависит от свободы прессы, и ее ограничение значит ее потерю».[66] Алексис де Токвилль еще в начале XIX века восхищался тем фактом, что пресса в Америке, ничуть не менее «неистовая», чем французская, была оставлена в покое: «никому не приходило в голову вводить цензуру».[67]
В обеспечении свободы прессы участвуют сами журналисты, общество и неправительственные организации. Известнейшие из них, «Репортеры без границ» и Freedom House, ведут мониторинг почти во всех странах мира и регулярно составляют рейтинги свободы прессы. «Международная биржа свободы самовыражения», объединяющая 72 неправительственные организации,[68] ведет мониторинг нарушений свободы слова и прессы и кампании в защиту журналистов, подвергающихся гонениям. Также существует большое количество премий, вручаемых журналистам за различные проявления мужества в исполнении их работы.
Роль прессы в Америке состоит в первую очередь в критике правительства. Стиль коммуникаций между прессой и властью в Америке отличается обязательностью критического подхода. На телевидении, во время пресс-конференций и на страницах печатных изданий американские журналисты ни в коем случае не стремятся задавать удобные для власти вопросы: подавляющая часть вопросов прессы сосредоточена на уязвлении власти в ее дефектах и неэффективности. Скандалы разгораются и транслируются средствами массовой информации регулярно и систематически.
Однако общество относится к прессе с долей скепсиса. Согласно опросу Pew Research Center в октябре 2005 года, неожиданно низкое число (52 %) опрошенных американцев относятся к новостной прессе «благоприятно», в то время как 42 % высказывают «неблагоприятное» мнение. Схожие результаты показало исследование GfK Group в июле 2006 года: уровень доверия к журналистам в США не превышает 50 %.[69] Такие цифры могут быть объяснены частично собственным упражнением граждан в свободе мнения, частично недоверием к идеологизированной, «политтехнологически» обработанной подаче информации по телевидению. Также наблюдаются межпартийные разногласия: 62 % демократов воспринимают прессу «благоприятно», в сравнении с 44 % республиканцев, что связанно с традиционной приверженностью большой части прессы взглядам Демократической партии. Люди центристских позиций симпатизируют прессе больше (60 %), чем либералы (50 %) и консерваторы (44 %).[70]
Однако и в американской системе для свободы прессы существуют ограничения. Наряду с очевидными запретами на клевету и неформальную лексику они налагаются нечетко сформулированными требованиями национальной безопасности. И здесь долг прессы вести объективное репортерское расследование часто входит в конфликт с осознанным или, часто, непроизвольным стремлением правительства обеспечить закрытость своей информации.
Закон о шпионаже 1917 года и Закон о враждебной агитации 1918 года накладывают ограничения на действия прессы в военное время. За «…вероломные, нечестивые, лживые или оскорбительные выражения о форме правительства Соединенных Штатов или Конституции Соединенных Штатов или вооруженных силах Соединенных Штатов…», согласно этим законам, полагается десять тысяч долларов штрафа и до двадцати лет лишения свободы. Они были приняты по настоянию президента Вудро Вильсона, считавшего, что широкие разногласия в военное время представляют угрозу американскому успеху. Издержки подобных законов очевидны при двусмысленности современного понятия «войны», когда слово чаще используется в риторическом смысле — «война против терроризма», чем в традиционном — как вооруженный конфликт между двумя или несколькими государствами-нациями.
Поскольку явных правил по раскрытию прессой информации, релевантной для государственной безопасности, не существует, то конфликты чаще всего рассматриваются в судах. Так, разбирательство New York Times Co. против United States в Верховном суде в 1971 году закончилось разрешением для изданий опубликовать без цензуры тогда совершенно секретные «Документы Пентагона» в 47 томах, описывающие процесс внутреннего планирования и принятия правительством решений о политическом и военном вмешательстве во Вьетнам с 1945 по 1971 год. Этот случай стал конституционным кризисом: президент Никсон воспользовался «привилегией исполнительной власти» для принуждения влиятельных газет отказаться от публикации секретных документов. Однако Верховный суд решил, что свобода прессы, обеспечиваемая Первой поправкой к Конституции, превалирует над потребностью правительства сохранить секретность этих документов.
В других случаях пресса проигрывала власти. В 1972 году, в разбирательстве Branzburg против Hayes, Верховный суд принял принципиальное решение, не позволяющее представителю прессы отказаться от «прихода в суд и дачи показаний большому жюри»,[71] ссылаясь на свободу прессы. Совсем недавно, в 2005 году, журналистка газеты The New York Times Джуди Миллер была приговорена к 18 месяцам тюремного заключения за «невыполнение распоряжения суда», состоявшего в требовании раскрыть ее источник в скандальном деле об утечке информации о подпольном статусе сотрудника ЦРУ Валерии Плэйм (Миллер, имеющая в журналистской среде противоречивую репутацию, была освобождена после 85 дней в тюрьме по телефонному звонку того самого источника, чье имя она скрывала, — главы аппарата вице-президента Чейни Льюиса Либби).
Таким образом, свобода прессы, как и другие свободы, представляется американскому мировоззрению очевидностью. Это, тем не менее, не избавляет прессу от регулярных попыток власти скрыть нежелательную информацию. Однако, несмотря на декларируемую основополагающими документами вседозволенность прессы, на практике государство налагает некоторые законодательные рамки, усугубляемые сильной исполнительной властью и ощущением вседозволенности отдельных руководителей страны, многим из которых безнаказанно удается уйти от злоупотреблений.
Законность, или верховенство закона, есть принцип, согласно которому государственная власть может применяться только в соответствии с письменными, публично оглашенными законами, принятыми и применяемыми согласно установленным процедурам. Принцип законности служит гарантией против деспотичного государственного управления. Необходимо отметить, что американская концепция законности не высказывается по поводу собственно справедливости законов — она описывает то, как судебная система должна функционировать для исполнения законов, и может расходиться со справедливостью.
Концепция законности включает несколько принципов: презумпция невиновности до доказательства обратного; отказ от законов с обратной силой действия; принцип недопустимости повторного наказания за одно преступление; юридическое равенство, обеспечивающее одинаковые права, вне зависимости от социального статуса, вероисповедания, политических убеждений и т. д.; право арестованного на знание обвинения и на рассмотрение судебной властью обоснованности его задержания.
Источники американского представления о законности следует искать в том же стремлении к справедливости, равенству и недопустимости гонений, которые вдохновляли поселенцев, прибывших в Новый мир. За неимением в Новой земле монарха, двора, церкви и вековых традиций, основатели новой республики могли обратиться лишь к закону. В первых пуританских поселениях в 1630–1650-х годах закон в первичной форме уже существовал: семьи были обязаны подвергаться регулярной инспекции представителями общины, удостоверявшимися в строгом исполнении правил поселения. У нарушителей отбирали детей и слуг, передававшихся в законопослушную семью.[72]
В колониальную эпоху американское право создавалось в большой степени на основе британского общего права, действовавшего в Америке вплоть до революции. Однако, с провозглашением независимости в 1776 году американское право перестало равняться на британскую правовую традицию и направилось по собственному пути развития. На протяжении сорока лет с начала государства каждый президент, вице-президент и государственный секретарь новой нации, за исключением первого президента, полководца Джорджа Вашингтона, был юристом.
Понимание законности, формируясь на основе культурных и исторических практик, отразило идеалы и стремления американской нации. Законы не существуют независимо от сознания народа — они воспроизводят его в правовой плоскости. Теодор Рузвельт, будучи еще губернатором штата Нью-Йорк, в 1900 году определял: «Закон в большой степени кристаллизует обычаи, в большой степени состоит из набора средств, которые были постепенно созданы в ответ на нарушения, ставшие для человечества слишком привычными».[73] Президент Дуайт Эйзенхауэр в 1957 году также подчеркивал неразрывную связь между духом нации и ее законами: «Снова и снова многие люди — и я в том числе — доказывали, что невозможно изменить сердца людей одними лишь законами. Законы, по всей видимости, отражают сознание нации и ее нацеленность на определенные дела».[74]
В англосаксонской правовой традиции законность воспринимается в первую очередь как щит от деспотизма и средство ограничения власти — в то время как в России закон предназначается скорее гражданам, чем власти. Основная отличительная черта законности в Америке — это верховенство закона над властью и над человеком. Лозунг «правительство законов, а не людей», сформулированный Джоном Адамсом в 1780 году в тексте Конституции штата Массачусетс, является самой часто цитируемой характеристикой законности. Томас Пэйн, академик, революционер и памфлетист, в основном своем труде Common Sense (1776), декларировал: «…пусть знает мир, что в той мере, в какой мы одобряем монархию, в Америке МОНАРХОМ ЯВЛЯЕТСЯ ЗАКОН. Если в абсолютистских правительствах Король есть закон, то в свободных странах Закон ДОЛЖЕН быть Королем; и другого быть не должно» (шрифт оригинала. — Прим. авт.).
Равенство всех людей перед законом является важнейшим принципом правового регулирования. «Никто не выше закона, и никто не ниже его; и мы не спрашиваем ничьего разрешения, когда требуем от человека повиновения закону», говорил Теодор Рузвельт.[75] Подобные утверждения являются отголоском взглядов французских философов эпохи Просвещения, и в частности Монтескье, определившего, что «Закон должен быть как смерть, никого не обходящая». Принцип правового равенства может быть подорван, и законы могут действовать по-разному на разных людей в зависимости от уровня их образования, возможности доступа к юридическим и адвокатским услугам, социального положения в обществе и других факторов.
Закон стоит над властью, включая президента государства, согласно общепринятому в Америке мнению. Алексис де Токвилль во время своей поездки по Соединенные Штатам в 1830-е годы восхищался влиятельностью судов и их превалированием над политиками, в отличие от французской традиции того времени. Время от времени представители власти тестировали этот принцип, как президент Никсон: «Очевидно, что некоторые присущие власти действия, предпринятые для защиты национальной безопасности, являются законными; в то время как будучи предпринятыми частными гражданами, становятся незаконными».[76] Ричард Никсон поплатился за свое ощущение безнаказанности постом президента, так же, как президент Билл Клинтон едва не подвергся импичменту за дачу ложных показаний под присягой. Президент Джордж Буш регулярно демонстрирует попытки обойти законы, которые в сегодняшнее «военное время» оказываются обузой для власти, стремящейся, часто успешно, избрать самый короткий путь к целям. Верховенство законности над властью ограничивается также способностью законодательной ветви проводить выгодные для власти законы.
Для Томаса Джефферсона было очевидно, что правительство не может создать право на свободу, но может его нарушить. В своем определении свободы как беспрепятственного действия в соответствии с волей человека в пределах ограничений, налагаемых правами других людей, Джефферсон уточнял: «Я не добавляю „в рамках закона“, потому что закон часто есть не что иное, как воля тирана — всегда, когда нарушает права индивида».[77] Таким образом, законность для тех, кто желает ее пресечь, представляется скорее как серия преодолимых препятствий, чем непреодолимая преграда.
Конституция Соединенных Штатов является неприкосновенным, культовым документом, в то время как законы, согласно создателям государства, могут и должны идти в ногу со временем. Всесилие Конституции декларируется не только правовой системой, но и подтверждается на практике. При любом спорном вопросе взгляды экспертов и граждан автоматически обращаются к основному документу. Конституционность применения законов регулярно рассматривается в Верховном суде, обладающем огромным весом в судебной системе и обществе. Некоторые говорят о конституциональном «фетишизме» в Америке.
Вопрос об изменяемости законов вместе с требованиями времени сегодня провоцирует активную полемику в обществе, особенно в контексте национальной безопасности. Администрация Джорджа Буша выступает за большую секретность деятельности правительства и увеличение президентских полномочий под предлогом угроз национальной безопасности. Влиятельный комментатор газеты Washington Post Джеймс Хогланд задается вопросом, насколько террористические угрозы должны изменять систему ценностей и норм в американском обществе: именно во времена серьезных сдвигов, таких, как сегодня, «только преданное следование традиции законов позволит избежать поверхностных и спешных изменений, пагубных для жизнедеятельности системы».[78]
Строгое исполнение законов представляет собой ключевой аспект законности в Соединенных Штатах. «Исполнение законов более важно, чем принятие их», — утверждал Томас Джефферсон в 1789 году.[79] Американская система обладает мощными механизмами для воплощения этого принципа на практике, включающими полицию, Федеральное бюро расследований, пенитенциарную систему и все элементы судебной системы. Эффективность этих механизмов обеспечивается в том числе и за счет низкого, а в сравнении с российской реальностью очень низкого, уровня коррупции.
Судейство в Америке отличается высокой степенью неподкупности. Защита от произвола судей была заложена в систему основателями государства, отождествлявшими право со «здравым смыслом», а не с волей судей и властей предержащих. Трезвый реалист Томас Джефферсон предупреждал против возведения судей в высшие арбитры всех конституционных вопросов. «Наши судьи столь же честны, сколь другие люди, и не больше того. Они разделяют со всеми людьми те же стремления к развлечениям, власти и привилегиям своей профессии, и их власть тем более опасна, что они избираются пожизненно и не подвергаются, как другие функционеры, эффективному контролю».[80] Для нейтрализации произвола судейства Конституция Соединенных Штатов избежала создания единого централизованного трибунала, разделив судебную власть на департаменты и округа.
Высокое положение и непререкаемость законов воспитали в Америке тяжебное общество, в котором большая часть конфликтов решается через суд. Движимые защитой своих прав от государства или сограждан, американцы прибегают к юридической поддержке по малейшему поводу. Особенно ярко это проявляется в государственной и корпоративной практике, где юристы часто вносят определяющее мнение в процесс принятия решений. Сутяжный характер общества значительно увеличивает операционные расходы государства, компаний и граждан и возводит юридическую профессию в отдельный ранг: «Потребность в юристах и высокое уважение к их знаниям все больше и больше отделяют их от народа и, в конце концов, ставят их в отдельный класс», писал Токвилль в 1830 году.[81] Число юристов на 100 000 населения в Америке составляет 312 человек — идущая следом Германия имеет показатель в 190 человек, Британия — 134 человека. Расходы на юридическое консультирование в Америке составляют внушительные 2,4 % от ВВП страны, в сравнении с 0,5 % для Германии и Британии.[82] Чрезмерно разросшийся легализм американской системы отражается в трех явлениях: принятии очередного слоя законов, ограничивающих поводы для судебных преследований; низком доверии к профессии юриста — 41 %, в сравнении с 68 % в России;[83] и богатом национальном юморе, где «юрист» является субъектом многочисленных анекдотов.
Вместе с «неотчуждаемыми правами» на жизнь и на свободу Декларация независимости США гарантирует человеку право на «стремление к счастью», имеющее главным образом материальную суть. Стержневым принципом, на котором зиждутся материальные и экономические конструкции либерально-демократической системы, является понятие частной собственности.
Уникальность американского понимания частной собственности состоит, во-первых, в ее «святости»: поскольку право на «стремление к счастью» происходит из того же источника, что свобода и достоинство человека — от Бога, то частная собственность столь же неприкосновенна и «неотчуждаема», что и человеческая жизнь. Такое видение находится в ярком контрасте с российской практикой, в которой собственность за один лишь XX век переходила от царя и господ к государству и партии и наконец стала «частной», но без всяких признаков святости и неотчуждаемости. Согласно основателю либерализма Джону Локку, поскольку человек является безусловным владельцем своей жизни, значит, он владеет результатами своей жизнедеятельности и может обменивать эти результаты в свободной торговле с другими. «Как не может человек существовать без тела, так не могут права существовать без возможности своей реализации: думать, работать и получать результаты значит — обладать собственностью», выражает видение либералов Айн Рэнд.[84]
Во-вторых, частная собственность и экономические свободы неотделимо связаны с политическими свободами: происходящие от естественных прав человека, они взаимно дополняют и обеспечивают друг друга. Человеческое достоинство не может процветать в нищете, лишенное возможности улучшить свое благосостояние. Для Локка свободное пользование собственностью является условием политического участия. Милтон Фридман в 1962 году подтверждал, что «Свобода в экономических делах является элементом свободы в более широком смысле, так что экономическая свобода — это самоцель… Экономическая свобода также является необходимым средством для обеспечения политической свободы».[85]
Если задача правительства состоит в соблюдении общей свободы человека, то она естественным образом распространяется и на экономическую свободу. «Причина, по которой люди объединяются в общество, состоит в сохранении их собственности», — определяет Джон Локк во «Втором трактате о гражданском правительстве», написанном в 1690 году.[86] Джеймс Мэдисон на основе идей Локка провозглашал: «Правительство учреждается для защиты собственности всех типов: как состоящей в различных правах людей, так и отдельно именованной этим термином. Это является конечной целью правительства, и только то правительство справедливо, которое надежно защищает то, что принадлежит каждому человеку.[87] Четырнадцатая поправка к Конституции, введенная в 1886 году, еще раз подтверждает политические и экономические права в одной связке: „Ни один штат не должен издавать или приводить в исполнение законы, ограничивающие привилегии или неприкосновенность граждан Соединенных Штатов; ни один штат не должен лишать кого-либо жизни, свободы или собственности без надлежащей правовой процедуры и не может отказать лицу в пределах своей юрисдикции в равной защите законов“».
Согласно Адаму Смиту, ожидание прибыли от «улучшения состояния имеющегося основного капитала» основывается на праве частной собственности, и вера в собственность стимулирует ее владельца к ее разработке, генерирует благосостояние и эффективно распределяет ресурсы, основываясь на законах рынка. Рынок — еще одно обожествленное понятие в американской системе ценностей. В американском сознании и подсознании рынок, как Бог, действует «невидимой рукой», окутан не разгадываемой тайной и внушает трепет непредсказуемыми спадами и подъемами. Он превращает идеи в деньги, как алхимик — вульгарный металл в золото.
Истоки специфического американского понимания частной собственности, рынка и капитализма многочисленны и берут начало в религиозных, культурных и исторических особенностях американского пути.
Протестантская этика, подробно описанная Максом Вебером, сыграла уникальную роль в понимании материальных ценностей американцами. В то время как православие и другие религии видят обогащение в негативном свете и считают стяжательство грехом, протестантизм (кальвинизм в особенности) оценивает рациональное стремление к материальной выгоде позитивно и с духовной, и с моральной точки зрения. В годы Реформации в XVI веке, отвергнув учение римской католической церкви, протестанты тем самым психологически лишили себя спасения через веру в церковные таинства и полномочия церковной иерархии. Тяжелый труд, отказ от роскоши, вместе со строгой практикой религии, могли показать другой путь к спасению. Так американский протестантизм обрел видение труда и получения прибыли от него как знак избранности.
Либерализм, в унисон протестантской этике, представлял индивидуальное стремление к обогащению не как эгоистичную, а как добродетельную склонность. Труд и экономическая деятельность в американском понимании есть не только право, но и обязанность человека. Труд и получение прибыли несут пользу человеку. Более того, они несут пользу и обществу: согласно Локку, собственность служила фундаментом цивилизованного общества. В либеральной концепции жизни, по видению Адама Смита, «каждый человек живет обменом или в какой-либо степени торгует».
Джон Локк воплощал здравый смысл поколения, истощенного религиозными и гражданскими войнами и более чем готового извлечь выгоду из колониализма и представленных им коммерческих возможностей. Согласно историку идей Питеру Уотсону, открытие Америки привело к тому, что внутри Европы баланс сил сместился от средиземноморских стран к странам на побережье Атлантического океана, географически расположенным более удобно для развития торговли с Америкой и Вест-Индией. С развитием торговли изменилась и политика между государствами: торговые противоречия возобладали над религиозными и династическими конфликтами. Общее увеличение благосостояния и рост коммерческого влияния на правительство акцентировали важность собственности и свободы, необходимых для преследования индивидуальных деловых инициатив. Эти обстоятельства, согласно Уотсону, создали среду, благоприятную для появления учение Локка.[88] Своим учением Локк дал ответ на главный вопрос, беспокоивший зарождавшийся класс коммерсантов в Англии: страх того, что, как во Франции, государство вмешается в торговые дела. «Никакая власть не может отобрать у человека его собственность без его согласия», сформулировал Локк желание собственников.
Свобода и богатые земли Нового мира дали полную волю материалистическим устремлениям поселенцев, которые давно созрели, но не имели возможности реализоваться в Англии. Там, где взыскательные ограничения аскетического протестантизма сталкивались с материальными искушениями, последние часто побеждали: слишком соблазнительные возможности представлял неосвоенный континент с неограниченной землей и возможностями для людей, ранее ограниченных властью монарха и социальной иерархией. Либеральный экономический этос «первенцев» коммерческого века определил дух нового времени, и направляющие принципы этого духа состояли «не в социальной стабильности, порядке и дисциплине нравов, но мобильности, росте и получении удовольствия от жизни».[89] Жизнь в колониях Вирджинии представляла собой картину безудержного и беззаконного капитализма: «уродство частного предпринимательства, временно оперирующего без сдержек», «жадность, усиленная неограниченными возможностями, создавала состояния для немногих и нищету для многих». Она также была первым шагом «в направлении системы труда, которая рассматривала людей как вещи».[90] Буйный американский капитализм вскоре начал ограничиваться законами и институтами, заимствованными в английском праве.
Единение политической и экономической свободы, идеалистических мессианских ценностей и стремления к обогащению стали уникальной движущей силой экспансии колонистов, а затем и молодой нации. Будучи, согласно Джону Адамсу, «обязанностью» людей, торговля также виделась отцам-основателям «обязанностью наций» и должна была вестись «не с исключительной или доминирующей позиции собственных интересов; но с общей и одинаково моральной позиции интересов обеих сторон». Будучи «полезной» на индивидуальном и национальном уровне, собственность и обмен ею мог приносить только пользу и на уровне международном. Общественная полезность собственности приобретала тем большее значение, что обширный континент с точки зрения колонистов был бесхозным, а его «отсталое» население, подлежавшее «цивилизации», не было знакомо с концепцией собственности.
Американский либерализм выковал тип человека под задачу территориальной экспансии и освоения новых рынков, считает Роберт Кейган. Первопроходческий индивидуализм, желание и способность осваивать новые земли, вера в успех и в возможность всего добиться своими усилиями, предпринимательский дух стали распространенными качествами. В Америке, в отличие от других стран, масса людей такого склада установила норму, общепринятый стандарт, к которому каждый стремится и которого добивается в меру своих способностей.
При всем беспокойстве об «опасностях роскоши и жадности» поколение основателей ничуть не сомневалось в том, что высвобождение энергии материального обогащения принесет великие преимущества каждому человеку и нации в целом. Их великая политическая находка состояла в том, чтобы позволить индивидуальным инстинктивным стремлениям к благополучию множества людей слиться в гигантском потоке, создающем национальное благополучие и мощь. Причина успеха американской государственной системы состоит в том, что она создала такой формат, при котором человек, работая на себя, тем самым создает мощь нации. Все, что требуется для этого от государства, это не мешать человеку работать.
Уникальная государственная конструкция Соединенные Штатов утвердилась потому, что она выражала стремления миллионов людей, которые отцы-основатели чутко смогли уловить и выразить в основополагающих документах и архитектуре государства.
Великий американский «эксперимент» в силу своей сущности не мог ограничиваться национальной территорией: поскольку свобода человека происходит «от Бога», то и распространяется она на всех людей, вне зависимости от национальной принадлежности — исключения отрицали бы саму теорию.
Отцы-основатели при воплощении в жизнь демократических постулатов ничуть не планировали ограничиваться американскими колониями. Они обладали удивительным для того времени — задолго до глобализации, будучи отделенными от похожих культур тысячами миль океанов — глобальным видением. Американское государство, как ни одно другое в мире, было создано с чистой страницы, с одной четко сформулированной целью: отстоять идею свободы внутри страны и вне ее. Бенджамин Франклин в 1782 году видел значение американского эксперимента в том, что «Установление свобод в Америке не только принесет счастье этому народу, но и будет способствовать уменьшению страданий людей, которые в других частях мира стонут от деспотизма». Создавая Билль о правах в 1787 году, Томас Джефферсон предназначал его всем людям планеты: «Билль о правах — это то, на что люди должны иметь право при любом правительстве на земле, в общем или частном случае, и то, в чем ни одно справедливое правительство не может отказать или ограничить».[91]
При том что английская метрополия вкладывала в термин «американцы» пренебрежительную коннотацию, считая колонистов людьми второго сорта, сами американцы очень быстро увидели себя носителями высших ценностей цивилизованного общества и особой миссии «облагораживания» отстающих народов. Через все документы и выступления американских лидеров красной нитью проходит утверждение особой миссии Америки в жизни человечества, в распространении ее цивилизации на страждущие народы мира. «Наша непорочная, добродетельная, ориентированная на общественный интерес федеративная республика продлится навсегда, будет править планетой и создаст идеального человека», — писал Джон Адамс Томасу Джефферсону в 1813 году.[92] Как мифический титан Прометей, защитник людей от злой воли, Америка принесет миру свет свободы и просвещения — такой видят роль своей нации наиболее убежденные американцы.
Площадь применения либерально-демократических ценностей расширялась вместе с техническим прогрессом и мощью Америки. Уже в первые годы республики отцы-основатели видели в своем составе Флориду и Кубу, принадлежавшие тогда Британии и Испании: окружающие территории, «как спелые плоды упадут» в лоно либерально-демократического общества, увидев преимущества жизни в нем, считали основатели. «Как бы наши сегодняшние интересы ни удерживали нас в наших пределах, невозможно не видеть в будущем того, как наше быстрое увеличение расширит наши интересы далеко за эти пределы и покроет Северный, если не оба континента, на которых люди будут говорить на одном языке, править такими же методами и такими же законами»,[93] — писал Томас Джефферсон Джеймсу Монро в 1801 году.
Универсализм национальных ценностей, ощущение исключительности и избранности, убежденное мессианство, моральный абсолютизм, дуальное восприятие — все эти черты диктуют специфическое американское видение мира, тенденцию к экспансии и использованию силы, политику продвижения демократии, односторонность действий на международной арене. Национальная идея американской нации всегда состояла в продвижении свободы и демократии в мире. Изменялись лишь методы ее реализации: от пассивного служения образцом до форсированного наложения свободы на другие нации.
Принципы американского либерально-демократического кредо, согласно основателям нации и всем последующим поколениям американцев, применимы к народам и обществам в любой точке пространства и времени. Либеральная демократия является наилучшей формой правления человеческого общества, к которой должны стремиться все народы — это всеамериканское убеждение не подвергается ни критике, ни сомнениям.
Алексис де Токвилль первым отметил, что американцы «единодушны в общих принципах, которые должны управлять обществом». Редактор журнала New Republic Герберт Кроли в 1909 году подчеркивал: «Вера американцев в свою страну религиозна — если не по интенсивности, то, по крайней мере, по абсолютизму и универсализму своих полномочий. Ею насыщен воздух, которым мы дышим».[94] Луис Хартц отмечал, что под поверхностными политическими разногласиями лежит исключительно однородная, непрерываемая, по сути своей ничуть не изменившаяся, пользующаяся всеобщей поддержкой гражданская националистическая идеология — «абсолютистский американизм, старый как сама страна».[95]
«Постоянная цель этой нации, как и всех просвещенных наций, должна состоять в стремлении приблизить тот день, когда повсюду на планете победит мир справедливости», — эти слова Теодора Рузвельта мог озвучить любой политический деятель США, вне зависимости от партийной принадлежности; под ней мог бы подписаться любой американский гражданин.
Убежденность в универсальности основополагающих ценностей часто ведет к их абсолютизму. Луис Хартц настойчиво предупреждал об этой опасности: либерализм в Соединенных Штатах представлял «один из самых абсолютистских режимов в мире». «Повсюду на Западе либерализм был великолепным символом индивидуальной свободы, но в Америке его принудительная сила настолько велика, что он создал угрозу самой свободе».[96]
Доходящий до абсолютизма универсализм ценностей, в сочетании с ощущением исключительности и избранности, подтверждает филантропическое стремление распространить достигшую высшей формы политическую систему Америки на остальное человечество. Торговый представитель США Клайд Престовиц говорил, что у современных американцев существует «слепая вера, что каждое человеческое существо является потенциальным американцем и что их существующие национальные и культурные реальности — это несчастная, но поправимая случайность».[97] Сорок первый президент Буш в своей инаугурационной речи в 1989 году декларировал: «Мы знаем, что работает: Свобода работает. Мы знаем, что есть истина: Свобода есть истина. Мы знаем, как обеспечить более справедливую и благополучную жизнь для человека на земле: через свободный рынок, свободную речь, свободные выборы и свободное проявление воли, без препятствий со стороны государства».
Универсализм и абсолютизм гуманистических ценностей питают уникальную убежденность в своей добродетели, одну из наиболее ярких характеристик американской натуры. Щедрость и добросердечность, открытость, сопереживание, взаимопомощь — все эти черты присущи американцам в той же мере, что и россиянам, хотя проявляются они по-иному. Переходя с общечеловеческого уровня на национальный, они превращаются в специфическое американское стремление делиться своими человеколюбивыми ценностями с другими нациями — и это стремление действительно искренне и лишено лукавства. Далее эти национальные добродетельные стремления оформляются в государственную политику продвижения демократии.
Американцы открещиваются от любого определения, содержащего слово «империя», которыми в последнее десятилетие исследователи — как неамериканские, так и американские — настойчиво наделяли страну. Империя в понимании американцев стремится к подчинению других народов — Америка же несет им свободу. Никогда Соединенные Штаты не использовали термин «колонии» в отношении контролируемых ими территорий — ему нет места в либерально-демократическом сознании, оно принадлежит лексике тирании. Америка, как и другие цивилизующие империи, ни в коем случае не видит себя агрессором.
Между самовосприятием американцев и видением Америки другими народами существует глубокая пропасть. Большинство американцев искренне не отдают себе отчета в том, насколько их внешняя политика во всех ее аспектах — военных, политических, идеологических, культурных, экономических — воспринимается другими нациями как экспансионизм и сама Америка — как опасность, а не гарант мира. В то время как многие американцы убеждены, что они «спасли от тирании» и «дали свободу» какому-либо народу, они с удивлением слышат, что тот народ не желает видеть их на своей земле и ненавидит Америку — и обвиняют «спасенных» в неблагодарности. Когда в 2001–2002 годах «старая» Европа противостояла намерениям администрации Буша начать войну в Ираке, ведущие правоконсервативного телеканала Fox News не уставали напоминать, что Америка ведь спасла Европу от фашизма, и вот, посмотрите, чем она Америке отплачивает. Президент Джордж Буш признавался: «Я поражен тем, что существует такое глубокое непонимание нашей страны, что люди нас ненавидят. Я, как и большинство американцев, просто не могу поверить в это, потому что знаю, насколько мы хорошие люди».[98]
Абсолютизм ценностей вдохновляется и вдохновляет ощущение исключительности и избранности и мессианские тенденции.
Ощущение исключительности и избранности Америки — эквивалент российского притязания на «особый путь» — послужило отправной идеей, целью и средством создания американской нации.
Автором термина «исключительность» в отношении Америки и первым его аналитиком стал Алексис де Токвилль, стремившийся понять, почему в Америке революция привела к созданию устойчивого демократического государства, в то время как во Франции совпавшая по времени народная революция не дала власти народу.
Понятие «исключительности» несет множество смыслов. В общем, нейтральном случае «исключительность» подразумевает качественное отличие Америки от других развитых наций как следствие уникальных истоков, исторического развития, политических и религиозных институтов. Политология определяет исключительные черты американской идентичности суммой антидеспотических взглядов, индивидуализма, важностью понятий труда и предпринимательства, непрививаемостью социалистических традиций, географической изолированностью от близких культур, высокой религиозностью и доминированием протестантского христианства. Эгоцентричная составляющая добавляет к исключительности ощущение морального превосходства, видение своего государства как идеала, которого другие достичь не могут: «Не каждый стремится стать Америкой; не каждый и может ею стать», — пишет редактор US News & World Report Морт Цукерман.
В приложении к международным отношениям термин выражается в убеждении, что Америке нет необходимости присоединяться к международным договорам и подчиняться международному законодательству: Америка, по убеждению многих американцев, не может нарушить международные демократические принципы, будучи их основательницей и движимой силой. В понятии исключительности, в зависимости от контекста и от личностей, также могут появляться элементы этноцентризма, национализма, шовинизма, пропаганды, ура-патриотизма — типичные для всех наций, считавших себя исключительными в разные моменты мировой истории: Советский Союз, Израиль, нацистская Германия, а в давние времена Римская империя.
Американская исключительность часто выражается национальной экзальтированностью, которая для многих американцев диктует видение Америки как «всемирной нации», сочетающей в себе все лучшее и достойное всеобщего применения. По результатам опроса, проведенного в 1999 году, 72 % взрослых американцев заявляли, что гордятся своей страной. Британцы за ними следуют с почти 20 % отрывом (53 %), во Франции о гордости упомянули только 35 % опрошенных.[99] Примечательно, что высокие показатели «гордости» страной более характерны для развивающихся наций: в том же опросе, об этом говорили 71 % индийцев, 78 % мексиканцев и 85 % филиппинцев. В случае развивающихся стран такие цифры обычно интерпретируются как ощущение национальной неуверенности или комплекса неполноценности.
В своих крайних проявлениях ощущение исключительности превращается в ощущение превосходства. Анатоль Ливен отмечает, что «Американцы видят историю как одну прямую линию и самих себя стоящими на ее конце как пример для всего человечества».[100] В 2003 году 60 % американцев заявляли, что «американская культура выше других» — в сравнении с этим только 30 % французов, вопреки стереотипам, считают свою культуру превосходящей другие. «Демократические институты обычно дают людям очень высокое мнение о своей стране и о них самих», — писал Алексис де Токвилль.
С чувством исключительности и превосходства перекликается ощущение избранности. Убеждение в том, что Америка — избранная страна, разделяют люди, принадлежащие самым разным политическим убеждениям, но в большей мере это свойственно высокорелигиозным консервативным кругам. Герман Мелвилл (1819–1891), автор «Моби Дика», словами своих героев резюмировал эту уверенность: «Мы, американцы — особый, избранный народ, Израиль нашего времени; мы несем свободу миру. Бог предопределил, и человечество ожидает от нас великих свершений; и великие свершения мы несем в своей душе. Мы — пионеры в этом мире; авангард, отправленный вперед в неизведанное, чтобы проложить дорогу в Новый мир, который будет нашим».
Пуритане были убеждены, что Англия нарушила соглашение с Богом, подвергнув протестантов гонениям, и отправились в Новый мир, чтобы заключить с Богом новое, особое соглашение — сходное с тем, что, согласно Ветхому Завету, существует между Богом и народом Израиля. Пуританские проповедники вели свою паству, «избранный народ», в «землю обетованную» с целью строить «новый Израиль» — эти слова приведены в кавычках не потому, что используются метафорически, а потому, что цитируются по пуританским проповедям. Америке, согласно видению ее первых обитателей, предназначалось стать «новым раем и новой землей, приютом справедливости, Божьей обителью».[101] Вера пуритан в предопределенность, судьбу и Божий Промысел — вполне разделяемая и россиянами, верующими или нет — послужила одним из главных истоков ощущения избранности.
Образом этого чувства исключительности и избранности стала метафора «города на холме», введенная проповедником и первым губернатором колонии Массачусетс Джоном Уинтропом в 1630 году. В своей известной проповеди Уинтроп предупреждал новоприбывших колонистов, что их сообщество станет образцом для всего мира: «Ибо мы должны понимать, что мы будем как город на холме. Взгляды всех народов направлены на нас». Уинтроп проповедовал, что, пройдя через очищение в Новом мире, его последователи станут примером для Старого мира в построении образцовой модели протестантского сообщества.
Этот образ вдохновил и наделил чувством святой особости и, как следствие, ответственности поколения американцев, вплоть до настоящего. Президент Рональд Рейган всю свою политическую жизнь оперировал образом «города на холме», разъясняя его так: «Это высокий гордый город, построенный на скале, открытый ветрам, благословленный Богом, населенный самыми разными людьми, живущими в гармонии и мире, город со свободными портами, гудящими от торговли и творчества, и если бы вокруг города были стены, то в стенах были бы двери, и эти двери были бы распахнуты для любого, кого воля и сердце зовут в этот город».[102]
Американский образ «города на холме», нового Сиона, заставляет вспомнить русскую легенду о граде Китеже, мифическом городе праведников, где царит справедливость и куда может отправиться каждый честный человек. Однако между этими двумя образами имеется и глубокое различие: американский «город на холме» служил ориентиром для практической реализации и в определенной степени действительно стал реальностью, в то время как в России образ града Китежа сохранялся в легендах как миф, как недосягаемая мечта, место духовного бегства от жестокой действительности, которую русский человек принимал как неизменную данность, неподвластную изменению.
Интеллектуальная и политическая основа американской исключительности была обеспечена отцами-основателями. Томас Джефферсон глубоко верил в уникальность и великий потенциал Соединенных Штатов, за что его считают прародителем американской исключительности. Томас Пэйн в своем основном труде Common Sense уверял, что Америка не есть продолжение Европы на другом континенте, но совершенно новая страна, с неограниченными возможностями. Построение государства на принципе «от противного», при котором негативной точкой отсчета служил Старый мир, произвело действительно исключительную государственную архитектуру и институты — первую в истории человечества конституционную республику. Оттиск первой американской государственной печати без двусмысленности оставлял на бумаге: «Новый порядок на века».
Устойчивая мессианская тенденция является неизбежным логическим продолжением универсализма ценностей, абсолютизма в их утверждении, ощущения исключительности и морального превосходства, интенсивного религиозного чувства и особенностей исторического пути и идеалов Америки. Практически любое высказывание основателей и наследников американской нации несет в себе тот или иной аспект, подтверждающий цивилизующую миссию «непорочной» и «добродетельной» нации. Авраам Линкольн в 1857 году так резюмировал общепринятое видение роли нации: «Авторы Декларации независимости установили стандарты для свободного общества, которые должны быть всем известны и всеми уважаемы; к которым постоянно должны обращаться и на которые постоянно должны работать, и даже если эти стандарты не вполне достижимы, к ним должны приближаться, тем самым постоянно распространяя и углубляя их влияние и повышая счастье и ценность жизни для всех людей, любого цвета кожи, повсюду».[103]
Лишь два государства вызвали опасения основателей Америки — Британия и Франция, две могучие империи, еще более опасные тем, что могли составить конкуренцию в цивилизаторской миссии. Испанская империя с ее обширными владениями в Карибском бассейне и Юго-Восточной Азии виделась американцам скорее упадочной и несколько варварской. Джефферсона беспокоило лишь то, что она не продержится до того, как «наше население достаточно продвинется, чтобы получить их {колонии} по частям».[104]
Убежденность в мессианском характере нации и ее «очищающей» роли в мире постепенно обретала средства все более активного выражения. Первым крупным выходом на мировую арену считается вступление Соединенных Штатов в Первую мировую войну. Тем самым, согласно президенту Вудро Вильсону (1913–1921), «Америка реализовала безмерную привилегию воплощения своей судьбы и спасения мира».[105] Однако это была далеко не первая манифестация американского мессианства. Война с Испанией в 1898 году стала «войной по выбору» задолго до войны в Ираке в 2003 году. Поводом для нее стал взрыв на крейсере «Мэйн», стоявшем в бухте Гаваны; ответственность за взрыв была возложена на Испанию, но, по мнению многих историков, взорвался тогда паровой котел, что и послужило поводом к войне. Истинной же причиной войны стало желание Америки обрести испанские колонии: Пуэрто Рико, Гуам, Кубу и Филиппины.
Мессианское стремление является одной из составляющих теории «идеализма» в международных отношениях. Идеализм, основоположником которого считается президент-демократ Вудро Вильсон, предписывает ориентацию внешней политики на моральные идеалы, применимые к человеку и практикуемые в своей стране. Так, если внутри страны ведется борьба с бедностью, то она должна сопровождаться борьбой с бедностью и в мире. Изначально идеализм выступал за влиятельность международных институтов и права: президент Вильсон вошел в историю как архитектор первой в мире надгосударственной организации — Лиги Наций (членство США в которой не одобрил конгресс), позднее воплотившейся в ООН.
Мессианство несет в себе выражение национализма. Именно гражданский национализм — а не патриотизм — по мнению Анатоля Ливена, является доминирующей чертой американской идентичности. Различие между двумя понятиями следует из определения одного из основателей современного неоконсервативного течения Ирвинга Кристола: «Патриотизм берет начало в любви к прошлому нации; национализм проистекает из надежды на будущее нации, ее особое величие». Цели американской внешней политики должны выходить за рамки узкого, буквального определения национальной безопасности, считают неоконсерваторы и идеалисты: национальный интерес мировой державы определяется «ощущением судьбы нации». Сегодняшний американский национализм, по мнению Ливена, гораздо ближе к неудовлетворенному, страждущему демонстрации национализму Германии, Италии и России, чем к свершившемуся и устоявшемуся патриотизму Великобритании[106].
Сегодняшний американский мессианизм активно питается религиозной энергией. Так, миссионер-баптист пишет в издании конвенции Баптистской прессы: «Американская внешняя политика и военная мощь открыли возможности для Евангелия в землях Авраама, Исаака и Якова».[107] Евангелист Франклин Грэм, сын Билли Грэма, известнейшего в Америке проповедника, близкого к нескольким президентам страны, совместно с редактором консервативного World Magazine утверждают, что американское завоевание Ирака создает новые возможности для обращения мусульман в христианскую веру. Недавние опросы показывают, что 68 % евангелистов продолжают поддерживать военные действия в Ираке, в сравнении с приблизительно 30 % общего населения страны.
Убеждение в «судьбе и обязанности Америки принести спасение всему человечеству», помимо идеологов и миссионеров, в массовом порядке разделяют и граждане: исследование Университета штата Вирджиния, проведенное в 1996 году, демонстрирует почти полное единодушие американцев (94 %) в том, что «вклад Америки состоит в распространении свободы для возможно большего числа людей». Убеждение в том, что Америка с момента основания обладала «судьбой служить примером для других наций», разделяют 87 % опрошенных американцев.[108]
Мессианизм США сегодня воплощается в политике распространения демократии и тесно переплетается с экспансионистской тенденцией, которые будут рассмотрены ниже. Моральный абсолютизм и манихейское видение мира питают его дополнительной энергией.
Религиозная страстность и прозелитизм, свойственные протестантизму, в сочетании с убежденностью в двойственности натуры человека, заложенной философами Просвещения и основателями нации, обусловили уникальный моральный абсолютизм Америки. Прежде чем распространиться на внешний мир, дух походов за идеалы морали начал применяться к внутренним американским вопросам.
Американские исследователи согласны с наличием у нации убежденной моральной категоричности. Историк Ричард Хоффстедтер подтверждает, что американцы не принимают послушно зло в жизни и склонны к «приступам морализаторских походов». Социолог Сеймур Мартин Липсет отмечает, что американцы «особенно расположены к поддержке движений за устранение зла». Грэнт Макконелл делает акцент на том, что «в американской политике вряд ли существует более настойчивая тема, чем возмущенная добродетель». Спорадически, но регулярно и настойчиво национальное сознание возмущенно взрывается разоблачениями коррупции в общественной жизни. Самюэл Хантингтон назвал «периодами страстей по кредо» феномен регулярных приступов «широкого и интенсивного морального негодования» по поводу пропасти между американскими идеалами и реальностью.[109]
Согласно консервативному мировоззрению администрации Джорджа Буша, моральные идеалы составляют фундамент общества и служат гарантией продолжения его существования. «Американский идеал свободы, общественное благо зависят от характера человека — его честности, толерантности по отношению к другим, способности руководствоваться совестью в собственной жизни», — говорил президент Буш, вступая в должность в январе 2005 года. Список фундаментальных ценностей, поддерживающих моральное здоровье общества и порядок в нем, составляют религиозные постулаты, непреложная важность человеческой жизни, институты семьи и общины.
Моральный абсолютизм берет начало в протестантских истоках Америки. Историк идей Питер Ватсон обращает внимание на тот факт, что основание Америки было «моральным актом».[110] Важная особенность протестантизма состоит в его твердой вере в возможность совершенствования человека, в отличие, например, от католицизма или православия, которые принимают человеческую греховность как неизменную данность. Историк и писатель Гарри Уиллс утверждает, что «Религия была в центре наших важнейших политических кризисов, которые также были и моральными кризисами — поддержка и оппозиция войнам, рабству, корпоративной власти, гражданским правам, сексуальным кодам, „Западу“, американскому сепаратизму и имперским претензиям».
Воспринимаемые буквально, библейские заповеди служили верующим эффективным наставлением в личном и общественном реформировании. Самюэль Хантингтон определяет пуританскую революцию как «первоисточник моральной страсти, которая приводит в действие мотор политических перемен в Америке». С тех пор возобновляющийся импульс «очищения правительства» регулярно сотрясает американское общество в стремлении приблизить реальность к идеалу. С завидным постоянством Америку сотрясают скандалы о разоблачении коррумпированных чиновников, нарушениях на выборах, незаконных корпоративных практиках, превышениях власти и лжи чиновников, включая президентов. Хантингтон замечает, что «Великие пробуждения» в американской истории соответствовали периодам великих политических реформ. Историки выделяют четыре периода «Великих пробуждений», когда повышенная религиозная активность, проявлявшаяся через экспансию протестантской церкви, совпадала с периодами радикальных политических изменений на моральной основе. Это американская революция, подъем аболиционистского движения в 1820–1830-х годах, успехи прогрессивных движений за социальную справедливость в 1890-х годах и, наконец, победа поборников гражданских прав для чернокожего населения в 1950–1960-х годах.[111]
Американский протестантизм также подразумевает фундаментальную оппозицию между добром и злом, правотой и неправотой. В видении мира пуританами «все люди разделены на два ряда, Добрых христиан и Порочных безбожников, Праведных и Грешных».[112] Космология пуританства не несет оттенков — в ней есть только космическое сражение между Светом и Тьмой. Пуританство как наиболее радикальная ветвь протестантизма завещало американскому народу веру, что он вовлечен в праведное усилие по обеспечению триумфа добра над злом.
Социолог-антрополог Мэри Дуглас предполагает, что для беспокойства о проблеме зла необходим определенный социальный опыт. Строгое разграничение между «чистыми, добрыми и крайне низкими людьми» появляется в сообществе, члены которого между собой равны, но объединены тесными связями. Основная организационная дилемма для людей, избирающих коллективную жизнь без иерархической структуры, состоит в том, как поддерживать коллектив единым, не прибегая к принудительным методам. В этом случае, считает Дуглас, связующим материалом служит убеждение в зле и коррумпированности внешнего мира — оно дает идентичность коллективу и сплачивает его в противостоянии абстрактному злу. Образ «города на холме» символизирует жесткую дихотомию между добром внутри и злом вовне и таким образом поддерживает добровольную внутреннюю организацию.
Дихотомическое видение человеческой сущности распространяется и на международных игроков: государства и их руководители сортируются на два вида — приверженцев Добра и приверженцев Зла; последние могут составлять целые «оси». Манихейское видение мира только в двух цветах — белом и черном — не допускает градаций и оттенков. «Только добро и зло, поощрение и наказание могут мотивировать рациональное существо; это шпоры и узды, которыми все человечество приводится в действие и направляется», — писал в 1693 году Джон Локк. Добро должно поощряться, зло — обуздываться; «добро» есть Америка, «зло» — все, что ей противится. Эта же святая простота и незамутненное восприятие мира эхом откликаются в утверждениях сегодняшних лидеров: вы «либо с нами, либо против нас».
С другой стороны, абсолютизм, прилагаемый к типичному для Америки дуальному видению мира, действует с такой же категоричной силой на тех, кто не демонстрирует стремления разделить американские ценности. Поскольку американцами эти ценности воспринимаются как совершенная очевидность, то те, кто их не разделяет, немедленно представляются порочными и опасными, и к такому безнравственному, злонамеренному человеку или государству могут быть применены только жесткие методы. В результате, наряду с высокой гуманностью, Америка проявляет столь же незаурядную жесткость в обращении с врагом.
Эта двойственная, но в американском понимании совершенно логическая и обоснованная практика провоцирует со стороны России регулярные обвинения Америки в политике двойных стандартов. Подобные обвинения проходят мимо американского сознания, совершенно его не задевая, ибо для него очевидно, что с друзьями следует обращаться «добрыми» демократическими методами, а в отношении врагов должны применяться другие средства, сообразные их натуре, воплощающей зло.
Имперская логика в Америке была заложена ее национальной идентичностью и идеей задолго до того, как страна обрела имперские размеры. Ощущение исключительности, универсализм ценностей и категоричность их применения, мессианские стремления, «высокая моральность» внешней политики и манихейское видение мира в сумме с национальными и материальными интересами обуславливают имперскую экспансивность Америки — константу в историю государства.
Роберт Кейган, до недавних пор причислявшийся к ядру неоконсервативных идеологов, а теперь рассуждающий, почти как Наум Хомский, в своей последней книге «Опасная нация»[113] развенчивает видение первых поселенцев как кротких богопослушников. В их целеустремленном заселении нового континента, наступательном отстаивании земли от аборигенов, захватническом продвижении на запад и собственно в объявлении независимости колоний от английской метрополии Кейган видит агрессивные экспансионистские намерения и стяжательский материализм, которые задали курс внешней политике государства.
Американский либерализм XVIII века представлял, согласно Кейгану, ненасытные стремления нескольких миллионов свободных людей в погоне за богатством и возможностями, не стесненных ни твердой рукой абсолютистского монарха, ни вездесущим правительством, ни жесткой иерархической конструкцией общества, которая бы заранее устанавливала потолок возможностей. Американские колонисты сами были «хваткими империалистами», ведомые возвеличивающими амбициями, которые метрополия отказалась удовлетворять. Революционеры Нового мира хотели иметь свою собственную империю и объявили войну, для того чтобы ее получить. При этом Кейган подтверждает, что идеология, определяющая Соединенные Штаты как рыцаря демократии и универсальных прав человека, не была лишь «фиговым листком» для прикрытия материальных интересов: она была «сущностью национальной идентичности и определяющей характеристикой их роли в мире». Как только была разрешена подрывающая силы государства проблема рабства, хищническая внешняя политика развернулась в полную силу.
Джеймс Монро, пятый президент США (1817–1825), не видел физических или моральных препятствий в расширении на запад, если величие государства того требовало: «Для всех должно быть очевидным, что чем дальше ведется экспансия, при условии, что она не перейдет справедливых границ, тем больше будет свобода действия для обоих [федерального и штатов] правительств и тем более совершенной их безопасность; и, во всех отношениях, тем лучше будет результат для всего американского народа».[114] Протяженность территории, согласно Монро, дает нации ресурсы, население, физическую силу и таким образом определяет «различие между великой и малой державой».
Доктрина Монро, объявленная президентом в 1823 году, заложила внешнеполитическую линию, которая по сегодняшний день продолжает утверждать, с учетом новых интересов и выражаемая современной лексикой, американские имперские стремления, сплетенные из убежденного мессианизма и форсированной реализации национальных и материальных интересов.
Доктрина Монро провозгласила, что европейские государства более не имеют права колонизировать или вмешиваться в дела наций американских континентов, иначе США сочтут это как угрозу своим национальным интересам. Тем самым доктрина объявила Западное полушарие зоной интересов США и одновременно, в подтверждение традиционного изоляционизма, отгородила себя от Европы и ее проблем, если те не затрагивали интересов Америки. Тогда европейцы, и Россия в частности, восприняли это заявление скептически: по словам российского посла в Вашингтоне барона де Тюля, американцы слишком заняты своим обогащением, чтобы бросить дела и отправиться воевать, даже если бы у них было для этого достаточно влияния в мире — а его у них не было.
Но к началу XX века расклад сил начал меняться. Президент-республиканец Теодор Рузвельт был отличным знатоком и оператором системы баланса сил, и он ощутил, что вес Соединенных Штатов теперь позволял более решительные действия в мировых делах. Короткая победная война с Испанией за ее караибские колонии и Филиппины в 1898 году потребовала теоретического подкрепления, и в 1904 году Теодор Рузвельт добавил свою поправку к доктрине Монро: Соединенные Штаты не только имеют право блокировать европейские интересы в Западном полушарии, но также могут захватить и «привести в порядок» любое государство Западного полушария, которое может быть заподозрено в «хронических нарушениях» или нецивилизованном поведении, ослабляющих его способность сопротивляться «агрессорам из Другого полушария».
«Все, что желает наша страна, это то, чтобы соседние страны были стабильными, спокойными и процветающими. Любая страна, люди которой ведут себя порядочно, может рассчитывать на нашу сердечную дружбу. Если нация демонстрирует свою способность действовать достаточно эффективно и справедливо в социальных и политических вопросах, поддерживать порядок и уплачивать долги, ей нет нужды беспокоиться о вмешательстве Соединенных Штатов. Хронические нарушения или неспособность, которые влекут за собой общее ослабление правил цивилизованного общества, могут, в конце концов, потребовать интервенции цивилизованной нации. В Западном полушарии приверженность Соединенные Штатов к доктрине Монро может заставить Соединенные Штаты, как бы неохотно они на это ни шли, к применению власти международной полиции», — говорил президент Рузвельт в своей поправке к доктрине Монро.
Эта длинная цитата заслуживает приведения: она показывает, что сегодняшняя политика Соединенных Штатов началась не вчера, что современная «доктрина Буша» имеет крепкие и длинные корни и что подобная логика находится в полном соответствии с американской традицией внешней политики, а не является исключением, «отворотом с пути».
Соединенные Штаты не упускали ни единого случая для расширения своих полномочий в мире. Когда в 1912 году японские предприниматели совсем было подписали соглашения с Мексикой о покупке обширных территорий, граничащих с Южной Калифорнией, глава республиканского большинства в сенате Генри Кабот Лодж сделал заявление, неофициально названное «поправкой Лоджа к доктрине Монро»: Соединенные Штаты не позволят никаким иностранным акторам дать иностранному правительству «практическую возможность контролировать» территорию в Западном полушарии. Правительство Японии поспешно открестилось от всяких связей со своими бизнесменами; покупка земли не состоялась.
«Поправка Лоджа» дала новый аспект доктрине Монро: она расширила источник угроз своим интересам с иностранных правительств на деловые круги других государств. Японским предпринимателям еще не раз пришлось столкнуться с протекционизмом Америки: в 1980-е годы, годы, когда Япония, казалось, вот-вот станет крупнейшей экономикой мира, в США возникла настоящая паника по поводу того, что «японцы скупают Америку». Российские компании еще далеки от того, чтобы получать подобные обвинения в свой адрес: слишком мало число приобретаемых ими в США активов, для того чтобы это было воспринято как угроза. Однако если активность российского бизнеса на внутреннем американском рынке повысится, то можно с достаточной долей уверенности ожидать подобной реакции, усиленной общим негативным фоном восприятии России.
Доктрина Монро продолжала звучать и в годы холодной войны. В 1950 году посол в СССР Джордж Кеннан, вернувшись из поездки по Латинской Америке, был глубоко озабочен распространением там коммунизма, в котором он видел средство воплощения империалистских стремлений Советского Союза. Тогда доктрина Монро была интерпретирована как разрешение использовать любые методы для ликвидации коммунистической угрозы в Латинской Америке — например, оказание помощи режимам, на регулярной основе практиковавшим «хронические нарушения», которые идеалистическая часть американского сознания без всяких сомнений классифицировала как деспотические.
Технический прогресс с его межконтинентальными ракетами и транспортными путями постепенно уменьшил мир. С позиции Америки, он стянул его в одно полушарие. Сферой американских интересов стал весь мир.
Путь доктрины Монро, регулярно обогащавшейся новыми поправками, расширявшими область ее применения географически и с точки зрения полномочий, демонстрирует постоянно набиравшую силу экспансию Соединенных Штатов. В действительности логика доктрины Монро началась с Декларации независимости, применившей ее к нескольким североамериканским колониям. Сегодня глобализация привела к тому, что «соседними странами» Америка теперь может называть государства на другой стороне планеты, и воздействовать на них она может самыми разными средствами, от военных до «мягких».
Экспансивное стремление с самого начала имело такую силу, что и само правительство, в силу своей подотчетности избравшему его народу и ограниченности своих полномочий, иногда не могло его обуздать. Первый президент Соединенных Штатов Джордж Вашингтон, наблюдая безудержный захват скваттерами и продажу спекулянтами индейских земель, отведенных племенам по договорам, убеждался в том, что это захватничество «ничем, кроме Китайской стены или шеренги войск» остановлено быть не может. Федеральные чиновники называли доморощенных колонизаторов banditti и «белыми дикарями» и опасались, что приграничные поселения совсем отобьются от молодого федерального государства. Но в ранние годы американского государства только что созданное федеральное правительство было столь слабым, что далеко не всегда могло добиться исполнения своих решений.
Сама идеология либерализма, ставившая индивидуальные свободы, в их числе свободу перемещения и обладания землей, выше государства, лишала чиновников причины и средств к обузданию подобных выражений свободы. Либеральное государство, описанное Локком и Смитом и утвержденное Декларацией независимости, обязывало правительство защищать «право людей на жизнь, свободы и стремление к счастью». Плантаторы, фермеры, владельцы судов и торговцы ожидали от своих избранников пользы, которая для них выражалась в рынках сбыта и торговле — в Англии и других странах Европы. Так экономический интерес с самого начала был вплетен во внешнюю политику и активно стимулировал экспансию Америки.
Торговля, помимо своей материальной сущности, представляла собой один из методов распространения либерально-демократических ценностей. Торговать с народами Востока или с Китаем для американцев значило приобщать их к западной цивилизации. Одновременно религиозные активисты убежденно разносили по миру евангельское учение.
Так либерально-демократическое кредо, экономические интересы и христианское учение сливались воедино в мощном цивилизующем порыве. Поскольку они отвечают одновременно и материальным, и идеалистическим устремлениям многих людей, то распространяются по миру силами этих людей и благодаря собственной динамике, без приказа сверху. Скорее руководству государства приходится подстраиваться под этот мощный поток, чтобы удерживаться у власти. Сколько бы внимания администрация Буша ни уделяла вопросам демократии в других странах, у нее всегда находятся оппоненты, считающие ее действия недостаточными и «примиренческими» по отношению к «авторитарным режимам».
Экспансия в Америке всегда имела противников. В национальный День независимости 4 июля 1821 года Джон Адамс произнес одну из наиболее известных своих речей: Америка «не ходит за границу в поисках монстров для свержения» — эта фраза неоднократно цитировалась на протяжении XX века и в последние годы. «Америка желает свободы и независимости всем, но защищает и охраняет только свою свободу. Она хорошо понимает», — продолжал Адамс, что, «становясь под чужие знамена, будь они даже знаменами независимости, она вовлечет себя, без возможности высвободиться, во все войны интересов и интриг, человеческой жадности, ревности и амбиций, которые эти знамена присвоят себе и узурпируют стандарты свободы. Фундаментальные максимы ее политики незаметно изменятся от свободы к силе. (…) Она может стать диктатором мира. Она потеряет контроль над своим духом».
Государственный деятель Уолтер Грэшем в 1884 году предупреждал: «Каждая нация, и в особенности каждая сильная нация, должна ловить себя на порывах необдуманно бросаться в проблемы, которые ее не касаются — или касаются только мнимым образом. Сдерживать потакание такой наклонности — это не только проявление мудрости, но и обязанность, которую мы несем перед миром в доказательство нашей силы, сдержанности и добродетельности народного правительства».[115]
Однако противники экспансии часто терпели поражение в Америке. Когда в 1637 году губернатор Вирджинии Уильям Беркли отказался начать войну против соседнего индейского племени, пограничное население под предводительством Натаниэля Бэйкона организовало восстание и сожгло столицу штата Джеймстаун. Во времена холодной войны противники агрессивной политики против Советского Союза обвинялись в «пособничестве коммунистам» и были вынуждены уходить со своих постов. Совсем недавно противники войны в Ираке также потерпели поражение.
Активное продвижение демократии Америкой началось не с «цветными революциями» в Грузии и Украине, и даже не во времена холодной войны. Россия поначалу также не имела никакого отношения к вопросу. Первую возможность реализовать свою историческую миссию молодая американская демократия нескольких десятилетий от роду увидела еще в начале XIX века — в Латинской Америке и в Греции.
«Америка не может игнорировать революционное движение в своем полушарии», — говорил президент Джеймс Мэдисон в 1811 году, имея в виду движение за освобождение от господства Испании, развернувшееся в Латинской Америке. «Увеличенная филантропия» и «просвещенное предвидение» требуют от Соединенных Штатов «принять активное участие в их судьбе», — считал Мэдисон. Контрреволюция в Европе лишь усилила это убеждение. Джон Квинси Адамс (сын 2-го президента США Джона Адамса и впоследствии 6-й президент США) писал отцу из Европы: «Республиканский дух нашей страны не только симпатизирует людям, борющимся ради цели такой близкой, если не точно такой же, какой была наша цель, но и возмущен возвратом Европы к принципу деспотизма».[116] К 1815 году поддержка латиноамериканского движения независимости стала очень популярной темой в США: это «единственное, о чем здесь говорят», — писал посол Франции из Вашингтона на родину. При активном материальном содействии США Латинская Америка к 1825 году полностью освободилась от Испании (за исключением Пуэрто-Рико и Кубы, из-за которых в 1898 году произойдет война США с Испанией).
Греческая трагедия представила первый прототип ситуации, имеющей все необходимые критерии для американского вмешательства. Декларация независимости Греции, провозглашенная в 1821 году, была смоделирована на основе Декларации независимости Джефферсона. Греция, «колыбель демократии», защищалась от Оттоманской империи, воплощения восточного деспотизма. Образ манихейской «битвы Добра со Злом» усиливался тем фактом, что греки-христиане противостояли туркам-мусульманам. Кроме того, сработала версия «эффекта CNN», когда образы кровавого бесчинства настолько шокируют общественное мнение, что оно мобилизуется и заставляет руководство страны вступиться за страдающую сторону. По всей христианской Европе и Америке разошлась людская молва о редком варварстве турок: они якобы повесили православного патриарха Константинополя в его святых одеждах в Пасхальное воскресение, а затем протащили его тело по улицам города и выбросили его в Босфор.
Горячая поддержка греческой войны за независимость, продолжавшейся по 1829 год (закончилась победным провозглашением независимой Греции), охватила все Соединенные Штаты. Газеты постоянно передавали новости революционной борьбы; по американским городам шел сбор денег в поддержку революционеров; в какой-то момент греческая тема собрала больше внимания, чем собственные президентские выборы. Члены администрации президента Монро предлагали отправить дивизию кораблей к побережью Греции. Так начинался мировой крестовый поход Соединенных Штатов за демократию.
Незыблемая устойчивость и стабильность американской политики распространения демократии в мире обуславливается тем, что она отвечает одновременно всем основным стремлениям национального сознания. Многочисленные идеалистические устремления — несение свободы и счастья народам мира, абсолютная убежденность в собственной исключительности, избранности, высокой моральности, добродетели и наделенности миссией, образцовости и единственной верности предлагаемого пути, видение себя как воплощения Добра в битве со Злом — все эти убеждения сливаются в один мощный филантропический, человеколюбивый, трансцендентный порыв, питаемый религиозной энергией. Распространяя демократию, Америка, как считают наиболее убежденные идеалисты, исполняет волю Бога на земле. Этот гуманистический, «санкционированный Богом» порыв, с американской точки зрения, дает разрешение на все действия, необходимые для исполнения высокой цели, и заранее снимает грехи за сопутствующий ущерб, который может быть нанесен в процессе реализации благородной цели.
Интенсивности идеалистического устремления было бы достаточно для поддержания политики распространения демократии. Но в подкрепление ей приходят столь же интенсивные материальные интересы. Устанавливая демократический порядок в других странах, Америка, во-первых, приобретает новых политических союзников, партнеров и сторонников, которые будут проводить выгодную для США политику, тем самым помогая расширять сферу ее влияния в мире и полнее реализовать национальные интересы. Во-вторых, либерально-демократический формат создает понятные условия для американского бизнеса: открытая экономика, обеспечивающая неприкосновенность частной собственности и функционирующая по законам рынка, дает рынки сбыта и рынки труда, предпринимательскую энергию местного населения — существенные ресурсы для роста американских компаний, которые в самой Америке уже давно исчерпаны. Очевидно, что при этом страна, принимающая рыночную экономику, американский капитал и технологии, и сама получает пользу.
Демократический порядок также имеет управленческие преимущества, позволяющие экономить политическую энергию. В отношениях между государствами он устанавливает общий более доверительный фон, при котором эти отношения не могут испортиться ниже определенного предела. Он также устанавливает рамки, систему, внутри которой вопросы решаются согласно установленным нормам и алгоритмам, в определенной степени автоматически, освобождая от ручного регулирования системы.
Так политика распространения демократии одновременно позволяет исполнять историческую миссию, укреплять государственные интересы и расширять экономические возможности для граждан, что составляет идеальный рецепт для внешней политики Америки. Одновременное удовлетворение многообразия посылов множества людей — гарантия успеха такой политики в американском обществе.
Однако то же самое многообразие посылов открывает идеалистическую составляющую политики продвижения демократии США для критики. На деле оказывается, что демократия неотделима от водворения Америки в демократизуемой стране — это может быть незримое присутствие в виде обязанности этой страны вести проамериканскую политику или очень осязаемое присутствие в виде военных баз. Страна может стремиться к демократии — но она не обязательно желает при этом становиться американским доминионом. Эта тесная связанность понятия демократии с образом США сегодня, учитывая сложившуюся репутацию Соединенных Штатов, несет серьезный урон самому делу демократии.
Наличие экономической выгоды для американских компаний также дает весомые аргументы критикам политики распространения демократии. Учитывая гигантское влияние крупнейших американских корпораций в процессе принятия политических решений и важность энергетических ресурсов в современном мире, экономические интересы способны играть определяющую роль в выборе «объектов» для демократизации. Безусловно, могущественные нефтяные компании и государственные подрядчики вроде Halliburton, Kellogg, Brown & Root и многие другие уже «победили» в войне в Ираке, если победу считать в долларах прибыли.
Научным основанием политики продвижения демократии стала «теория демократического мира», democratic peace theory. Теория постулирует, что демократии, и в особенности либеральные демократии, никогда или почти никогда не ведут войн друг с другом. Первым непосредственным адвокатом этой теории еще до ее формулировки стал президент Вудро Вильсон: «Правительства, а не народы объявляют войны… Демократия, стало быть, является лучшей превентивной мерой против зависти, подозрений и секретных интриг, провоцирующих войны между нациями, которые управляются небольшими группами, а не широким общественным мнением».[117] «Настойчивая поддержка и улучшение демократии представляет собой самую важную гарантию международного мира», — утверждал президент Франклин Рузвельт в 1937 году.[118] Это убеждение разделяют как демократы, так и республиканцы: Билл Клинтон и Джордж Буш почти слово в слово повторяли, что «демократии не воюют друг с другом».
В 1960-х годах исследователи обратились к эмпирическим данным. Политолог Рудольф Раммел подсчитал количество войн с 1816 по 1991 год и описал их участников. Согласно его подсчетам, за этот период демократии не вступали в войну с другими демократиями ни разу; демократии воевали против недемократических режимов 155 раз; недемократии сталкивались между собой 198 раз.[119] Теория приобрела высокую популярность в научных и политических кругах. Часто цитируемый на эту тему профессор политологии Джек Леви в 1988 году заявлял, что теория демократического мира «как никакая другая близка к эмпирическому закону в международных отношениях». Критики теории подвергают сомнениям верность использованных определений «демократии» и «войны», интерпретацию данных и методологию и приводят примеры устойчивого мирного сосуществования недемократических режимов.
Появление угрозы терроризма дало небывалую силу политике распространения демократии и объединило ранее противопоставлявшиеся идеалистическую и реалистическую традиции во внешней политике. «Американские жизненные интересы и наши глубочайшие убеждения теперь едины», — провозгласил президент Буш.[120] Политика Соединенных Штатов, определяет он, состоит в «поддержке роста демократических движений и институтов во всех нациях и культурах, с конечной целью покончить с тиранией в нашем мире». «Глобальная война с терроризмом», развернувшаяся в 2001 году, предоставила платформу для активного тестирования теории.
Президент Джордж Буш одновременно повысил интенсивность идеалистического устремления, наиболее категоричными выразителями которого раньше считались представители Демократической партии, и совместил его с силовыми подходами, свойственными правым радикальным кругам (но также и левым радикалам — война во Вьетнаме). Тем самым он резко увел внешнюю политику в крайне правый сектор, отвечая стремлениям своего базового электората.
В Америке всегда присутствовали трезвые умы, способные видеть и непреодолимые сложности задачи демократизации, и эксцессы, которые Америка неизбежно совершит на этом пути, и вред такой радикальности для самой демократии и для Америки. Примечательным образом предшествовавшую «теории демократического мира» концепцию разрушил один из отцов-основателей Александр Гамильтон. Он привел длинный список войн, объявленных в древние времена республиканскими Спартой, Афинами, Карфагеном, Римом, а в современной истории — Венецией, Датской республикой и парламентской Англией, и сделал заключение: «В истории было почти столько же, если можно так сказать, „народных“ войн, сколько и „королевских“». Гамильтон вопрошал, какое заблуждение могло привести американцев к мысли, что они каким-то образом избавлены от «несовершенств, слабостей и пороков, свойственных обществу в любой его форме».[121]
Сам Вудро Вильсон признавал, что «невозможно вырвать старое дерево и надежно посадить на его место дерево свободы, если почва для него не приспособлена».[122] В 1963 году создатели понятия политической культуры Габриэль Алмонд и Сидней Верба писали: «Запад только сейчас начинает осознавать комплексность инфраструктуры демократического строя… Видение демократического строя, посылаемое элитам новых наций, оказывается смутным, неполным и несущим тяжелый акцент идеологии и юридических норм. Знание демократии, подлежащее перенесению, состоит в позициях и ощущениях, а им научиться гораздо сложнее».[123] Философ-социолог Джон Дьюи в 1989 году предупреждал, что «…Применение военной силы является первым верным знаком того, что мы сдаемся в борьбе за демократический стиль жизни. Если существует один вывод, к которому безошибочно приводит человеческий опыт, то он состоит в том, что демократические цели требуют демократических средств».
Эффективность продвижения демократии силовыми методами является предметом жарких дискуссий в Америке в настоящее время. Согласно недавнему опросу чикагского филиала Совета по внешней политике (Council on Foreign Relations), только 14 % американцев поддерживают попытки своего государства насаждать демократию в других странах; более ¾ опрошенных не хотят видеть США в роли мирового полицейского. Политика президента Буша существенно отдалилась от видения ее большинством американского общества и сегодня выражает убеждения наиболее радикальной его части.
Яркой чертой внешней политики Соединенных Штатов является их стремление к абсолютной безопасности и предрасположенность к применению силы. Понятие национальной безопасности является лейтмотивом и движущей силой всей американской внешней политики. Воинственность, агрессивность и милитаризм выражаются в доктринах, ультимативной риторике международных коммуникаций и непосредственном использовании вооруженных сил для решения конфликтов.
Сегодня Соединенные Штаты тратят на военные нужды суммы, превосходящие военные бюджеты восемнадцати последующих держав вместе взятых. Социолог Чарльз Райт Миллс в первые годы холодной войны отмечал типичную американскую тенденцию видеть международные проблемы как военные и выбирать методы их решения среди военных средств и называл этот феномен «военной метафизикой».[124] По мнению участника вьетнамской войны и профессора военной истории Эндрю Басевича, Америка становится жертвой своего милитаризма, который проявляется в романтизированном видении солдатской службы, преувеличенных ожиданиях результатов применения военной силы, оценке силы и благосостояния нации в терминах боевой готовности и вынашивании военных идеалов.[125] Военный историк Майкл Шерри отмечает, что непрерывный процесс милитаризации «задал новую форму каждому аспекту американской жизни — внутренней и внешней политике, экономике и технологиям, культуре и социальным отношениям, — превратив Америку в кардинально другую нацию».[126]
Интенсивный военный дух Америки формировался вместе с национальным сознанием. Большинство приехавших в Новый Свет поселенцев были беженцами — они бежали от преследований церкви, господ, государства, нищеты; ощущение опасности за поколения гонений вошло в их генетический код. Новый мир помимо свободы встретил поселенцев всеми сложностями освоения дикой местности и нападениями местных племен. Шотландские и ирландские иммигранты привезли в Америку традицию воинственности и патриотизма длиною в два тысячелетия — война для них была стилем жизни. Опыт постоянной жизни в приграничной зоне во времена продвижения на запад и регулярных конфликтов с индейцами обучили обращению с оружием и наделили воинским духом все мужское население. Практика успешных локальных войн на протяжении двух веков (за одним крупным исключением — войны во Вьетнаме) утвердила веру в непобедимость. Отсутствие в истории трагических народных войн, вовлекающих в военные действия в качестве ополченцев или гражданских жертв практически все население,[127] позволило избежать познания всего ужаса войны, которым так пропитано европейское и российское сознание в силу их традиции народных армий и жестокого кровопролития Первой и Второй мировых войн. Компактная, высокоподготовленная армия ограничила распространение тягот войны только на профессиональных военных и приучила к победам малой кровью. Техническая любовь к военному делу и престиж военной службы создали в Америке особую касту воинов, современных центурионов. Наконец, огромная кинетическая мощь вооруженных сил способствует вступлению страны в конфликты: ибо, как говорила Мадлен Олбрайт, зачем иметь сильнейшую армию в мире, если ее не использовать? В результате в Америке сформировался всепроникающий воинственный дух, который и сегодня выигрывает у либерального пацифизма и гедонизма общества потребления, вместе взятых.
Спокойное отношение к войне также заложено в сознании как необходимая плата за свободу. Томас Пэйн говорил: «Те, кто хочет насладиться плодами свободы, должны по-мужски пройти через борьбу за нее».[128] Кровопролитие для американцев есть нормальное явление, неотъемлемое от борьбы за свободу: «Древо свободы время от времени должно быть освежено кровью патриотов и тиранов. Кровь — это естественное удобрение свободы», — писал не кто иной, как отец-основатель Томас Джефферсон.[129] Америка, отвоевавшая свою независимость и свободу кровью, ожидает, что так же поступят и другие люди: лучше война, чем «стабильность» при отсутствии свободы. «Стабильность» в понимании Америки — это негативное явление, если реальность не соответствует идеалам, и некоторый период хаоса — недорогая плата за будущую вечную свободу. Соединенные Штаты вполне комфортно чувствуют себя в атмосфере хаоса — тем более что чаще всего они создают хаос на своих условиях, вдалеке от своей территории.
Воинственность и тенденция к генерированию конфликтов помимо национального сознания и исторического пути Америки объясняются и логикой империи, одинаковой для всех времен и народов. Империя — это механизм с собственной жизнью, сам себя питающий, поддерживающий и воспроизводящий. В некотором смысле сегодня этот механизм рулит Америкой скорее, чем Америка рулит им. Соединенные Штаты не могут соскочить с имперской иглы точно так же, как Россия не может соскочить с нефтяной. Миссия «цивилизующей империи», состоящая в политическом и культурном обновлении «отстающих» народов, сама по себе конфликтна, ибо устранение последнего варвара, язычника или диктатора подразумевает использование силы и «сопутствующий урон».
Имперский путь Америки аналогичен российскому пути, в котором страна на протяжении веков была втянута в необратимый процесс обеспечения безопасности своих границ за счет завоевания соседней территории — а затем территории новых соседей. Роберт Кейган, в объяснение американской логики, цитирует слова Екатерины II: «У меня нет другого пути защиты границ, кроме расширения их». Россию и Америку единит, согласно Кейгану, то, что оба государства обеспечивали свою безопасность, лишая безопасности других.
Понятия врага и войны являются константой американской реальности и дискурса: война, реальная или ее перспектива, всегда присутствует в жизни государства. Ощущение «осажденной крепости» постоянно в американской истории. Сформулировав национальную идею на противопоставлении остальному миру, Америка заложила априорное наличие «врага» на всю последующую историю.
Понятия врага и войны исполняют множество полезнейших функций в американском государстве. Самюэль Хантингтон так резюмирует их положительные эффекты: авторитет государства усиливается; внутренние антагонизмы — социальные, экономические, расовые — сглаживаются перед лицом общего врага и повышается национальное единство; кристаллизуются гражданские качества народа — служение общему делу, гражданская ответственность, сплоченность; экономические ресурсы мобилизуются и повышается экономическая производительность. Войны зачастую способствуют решению внутренних наболевших проблем. Для Америки самая кровопролитная в истории нации Гражданская война стала первым шагом к отмене рабства, а внешнеполитические требования холодной войны ускорили отмену расовой дискриминации и сегрегации, поскольку критика этих явлений давала силу аргументам советской стороны.[130]
Война для Америки — это всегда война за идеалы, за свободу, за «наш образ жизни». Она ведется не столько против некоторого государства, сколько против тирании, деспотизма и попрания прав человека его руководством, на стороне народа этого государства — вне зависимости от того, просил ли этот народ Америку о помощи (будучи под гнетом тирании, народ не мог изъявить свою волю, — ответит Америка, если ей указать на непрошенность ее помощи). Как отмечает социолог Сеймур Мартин Липсет, чтобы пойти на убийство людей и готовность умереть, американцы должны видеть конфликт как противостояние Добра и Зла и себя в нем, на стороне Бога сражающимися против Дьявола.[131] В этом случае, согласно опросам Gallup, американцы демонстрируют большую готовность к войне, чем граждане других 30 опрошенных наций. Так, наличие высоких идеалов и целей гуманитарного и морального порядка абсолютно необходимо Америке для ведения войны.
Война, будучи предпочтительным ответом на угрозы, согласно давней американской традиции, ведется, во-первых, на упреждение и, во-вторых, со всей имеющейся в наличии силой. Как говаривал Дональд Рамсфелд, «Если мы не покажем готовность применить силу в данном конкретном случае, то доверие к нам в мире упадет до нуля». (Искусный стратег Бисмарк говорил, что превентивная война «похожа на совершение самоубийства из-за страха смерти».).
Применение сокрушительной силы и подавляющего превосходства при ответе на угрозу приветствуется большей частью американского общества. Американский подход к ведению войны отличается тем, что в результате военных действий жертвы противника превышают жертвы армии США не только в разы, но и на порядки. Применение ядерного оружия против Японии стало зловещим образцом такого подхода. За годы корейской войны (1950–1953) погибло около 34 000 американских солдат, в то время как жертвы корейской стороны оцениваются в 1 миллион человек (при населении страны на начало войны в 9,5 миллиона человек!). Война во Вьетнаме унесла жизни 58 000 американских военных — и 730 000 человек со стороны Северного Вьетнама, 545 000 со стороны Южного Вьетнама.[132] При этом на Вьетнам было сброшено почти в три раза больше бомб, чем во Вторую мировую войну. В 2003 году марш-бросок к Багдаду унес жизни 200 американцев и 20 000 иракцев; за 4 истекших года затяжной повстанческой войны в Ираке погибли 3200 американских военных и, в зависимости от источников, от 300 000 до 655 000 иракцев.
Социолог Уолтер Рассел Мид называет «традицией Джексона» тенденцию Америки использовать значительно превосходящую силу в ответ на угрозы.[133] Генерал Эндрю Джексон, ставший седьмым президентом США (1829–1837), задал курс американской внешней политики на большую часть XIX века, сменив «стиль шелковых чулок» на стиль прокуренных штабов и значительно усилив президентскую власть в ущерб полномочиям конгресса. По словам военного историка Уолтера Макдугалла, Джексон, «вождь границ» шотландско-ирландского происхождения, «в буквальном смысле ввязывался в драку при каждой возможности». В 1817 году он захватил испанскую Флориду первым из длинной серии упреждающих ударов, которыми испещрена американская история.
Будучи демократом, президент Джексон был силовым демократом и противопоставлял свою политику политике Томаса Джефферсона. Также как и приверженцы Джефферсона, Джексон был верным идее свободы и прав человека. Однако в противоположность адептам Джефферсона, которые считали цитаделью республики Первую поправку к Конституции, устанавливающую свободу слова, Джексон считал основой республики Вторую поправку к Конституции, разрешающую ношение оружия. Современные сторонники линии Джефферсона являются членами Союза гражданских свобод. Современные наследники Джексона принадлежат скорее Национальной стрелковой ассоциации, считающейся самой влиятельной общественной организацией в Америке. «Демократия по Джексону» означает жесткую агрессивную линию и регулярно подвергалась критике. Однако публичных дебатов на эту тему практически не ведется. Дело в том, что большинство приверженцев «демократии по Джексону» принадлежат «простому народу»: среди них практически нет представителей интеллектуальной или журналистской элиты, и поэтому они не имеют достаточно внятного голоса. Свое мнение они выражают на выборах — им президент Буш обязан победой в 2005 году.
Америка под руководством Джорджа Буша ненасытна в коллекционировании врагов. Сегодня на традицию государственного мессианства накладывается мессианство лидера, убежденного в том, что он исполняет волю Бога. Полномасштабные и очень сложные военные действия в Ираке и Афганистане, активизация экстремистских движений на всем Ближнем Востоке, «глобальная война» против терроризма только раззадорили американских силовиков-неоконсерваторов. Одновременно они начинают выращивать врага из Китая, который теперь рассматривается как наиболее вероятный противник для традиционной (государство на государство) войны. И еще хватает сил для того, чтобы объявить потенциальным врагом Россию без каких-либо реальных провокаций со стороны последней.
Ирония традиционной американской настроенности на врага заключается в том, что «реальнополитических», угрожавших ее территории врагов у Америки на протяжении ее истории, помимо Британии, практически не было: последний раз нога врага (британского) на американскую территорию ступала в 1812 году. Как отсутствие завоевателей уживается с таким количеством врагов? Дело в том, что для отнесения кого-то к категории недругов Америке не требуется посягательства на ее территорию. Врага Америки заведомо определяют его ценности и идеология своим несовпадением с американскими, а угрозы — воспринимаемая опасность ее интересам, рассеянным по всему миру.
Примечательным образом Соединенные Штаты допускают только очень низкий уровень угрозы. Постоянная тревога и ощущение уязвимости могущественной Америки кажутся парадоксальными всем остальным нациям, привыкшим жить в гораздо меньшей безопасности с гораздо меньшим арсеналом.
Америка стремится к абсолютной безопасности — которой не существует. Такая высокая чувствительность к опасности объясняется очень широким описанием врагов, позволяющим включить в этот разряд практически любого «другого». Другая непосредственная причина лежит в чрезвычайно широкой интерпретации интересов, включающей интересы материальные и идеалистические, политические и экономические, прямые и косвенные — рассеянные по всей территории планеты. Помимо собственно национальной идентичности видение обилия угроз объясняется и логикой империи. По мере того как Америка набирала мощь, ее видение причитающихся прав и интересов расширялось. С интересами умножились и усилились воспринимаемые угрозы и вслед за ними — действия, воспринимаемые как необходимые ответы на эти угрозы.
Одержимая воспринимаемой опасностью и непоколебимой уверенностью в своей правоте, добродетели и «заботой» о благополучии других наций, Америка не может понять, как те могут не разделять ее видение и могут не стремиться ей помогать. В американском понимании их нация, построенная как идеальное государство на благо всех людей мира, воплощает Добро. Кто станет противиться Добру? Только тот, кто введен в заблуждение дурными правителями, или тот, кто воплощает Зло. Здесь выстраивается классический силлогизм: Америка есть Добро — «другой» не согласен с Америкой — «другой» есть Зло.
Сегодня, как, впрочем, и на протяжении большей части истории государства, внешнеполитический дискурс США имеет ярко выраженную силовую риторику: он состоит в основном из угроз, санкций и ультиматумов. Доктрина упреждающего удара, объявленная администрацией президента Буша в 2002 году, была применена к Афганистану и Ираку; Северная Корея и Иран в последние годы постоянно находятся у нее на прицеле. Меньшую известность получила «доктрина одного процента», также известная как «доктрина Чейни» (The One Percent Doctrine), увидевшая свет в ноябре 2001 года — между тем, доктрина очень показательная. Она гласит, что, даже если вероятность ядерной угрозы — например, создание ядерного оружия пакистанскими учеными для «Аль-Каиды» — составляет лишь 1 %, американское руководство при подготовке ответных мер должно расценивать эту маловероятную угрозу как несомненный факт.[134] То есть американский ответ должен быть таким, как если бы угроза уже воплотилась.
При всей агрессивности и параноидальности в видении врагов Америки в целом, существенная часть американцев действительно являются убежденными противниками войны. Антивоенные круги всегда присутствовали на политической сцене Соединенных Штатов, создавая противовес «партиям войны», хотя чаще всего они проигрывали. Так, в годы становления государства антифедералисты предлагали наложить запрет на наличие постоянной армии в мирное время. Когда в конце 1880-х годов Соединенные Штаты приняли решение значительно увеличить военно-морской флот, многочисленные критики предупреждали, что наличие океанских кораблей создаст для Америки искушение отречься от традиционной политики самоизоляции и выискивать конфликты с другими государствами. Как сказал один из конгрессменов во время дебатов об ассигновании средств на корабли, если такой флот будет создан, «тогда я снимаю с себя ответственность за пребывание Соединенных Штатов в мире хотя бы двенадцать месяцев». Бывший министр внутренних дел Карл Шурц в 1893 году выступал против аннексии Гавайских островов, убеждая, что положение Соединенных Штатов уже достаточно безопасное: «При нашем положении компактной континентальной твердыни мы в высокой степени неуязвимы… нам сложно оказаться в состоянии войны, если только мы ее намеренно не ищем».[135] Пример яркой победы антивоенных кругов представляет Вьетнам: начатая «неолибералами» война была проиграна на собственной американской территории усилиями общественности, возмущенной методами, применявшимися американскими военными.
Сенатор Уильям Фулбрайт, описывая причины вьетнамской авантюры, мудро резюмировал убежденность в опасности воинствующих позиций: «Когда нация обладает большой властью, но не уверена в себе, она, вероятнее всего, будет вести политику, опасную для себя и для других. Пытаясь доказать то, что для всех остальных очевидно, она может спутать великую власть и тотальную власть, великую ответственность и тотальную ответственность. Она не признает своих ошибок; она должна победить в каждом споре, даже в самом тривиальном…»[136] Эти слова влиятельного сенатора столь же актуальны и сегодня.
Несмотря на богатое боевое прошлое и настоящее, большинство американцев абсолютно уверены в том, что они — мирная нация. Америка замкнута на себя и выходит из самоизоляции только тогда, когда ее провоцируют или угрожают ее безопасности, гласит общепринятое убеждение. Победоносность войн Америки — знак божественного покровительства, доказательство справедливости борьбы, верят многие американцы.
Фундаментальное противоречие между «миролюбием» американцев и чередой войн, которые они инициировали, имеет давнюю историю. Пуритане, прибыв в Новый Свет, действительно не стремились сражаться с индейцами или с кем-либо другим. Но они немедленно брали в руки ружья, как только улавливали угрозу своей безопасности — а ощущение угрозы, как описано выше, было у них чрезвычайно обостренным. Американцы традиционно реагировали яростно и неистово против любого, кто имел дерзость вмешиваться или пытаться ограничить их «стремление к счастью». В таких случаях, пишет Уолтер Макдугалл, их рука инстинктивно «бралась за мушкет со смертельной искренностью, происходящей из нетерпения и нетерпимости».
Сложно измерять миролюбие количественно, и, тем не менее, это понятие относительное. Да, действительно Америка хотела бы жить в мире. Но в каком мире? В мире, в котором не осталось тиранов и других деспотов, покушающихся на свободу своих сограждан. Да, Америка отвечает военными действиями, только если ее спровоцировали. Но что она считает провокацией? Покушение Турции на свободу греков, как в 1821 году, и гипотетическое намерение Саддама Хусейна получить оружие массового уничтожения, как в 2002 году?
Америка не стремится избежать войны. Она стремится примирить войну с восприятием себя как миролюбивой нации, маневрированием, провокацией или кажущейся слабостью приглашая оппонента выстрелить первым, с тем чтобы потом представить «напавшему» все американское могущество в его кинетической силе и моральной праведности.
Начиная с Декларации независимости в 1776 году, внешнеполитический путь Америки состоял в череде односторонних заявлений своих интересов без всяких консультаций и учета мнения других стран. Как в случае доктрины Монро и многочисленных поправок к ней, Соединенные Штаты просто ставили другие нации перед свершившимся фактом своих внешнеполитических намерений.
Геополитическая изолированность страны в сочетании с неограниченными ресурсами на протяжении всей ее истории давала Америке свободу действий, невиданную для европейских государств. Соединенные Штаты были полновластными и неуязвимыми хозяевами своего положения, были свободными в выборе действий — или бездействия, без консультаций и координации с кем бы то ни было.
Еще одним важным фактором в формировании одностороннего подхода к мировым делам стало отсутствие опыта жизни в системе баланса сил европейского образца.
Система баланса сил является основным форматом международных отношений, который практиковала Европа и вместе с ней Россия. На протяжении всей своей истории Европа представляла собой различные комбинации из множества государств, которые, как в калейдоскопе, складывались в фигуры альянсов. По определению, система баланса сил не могла полностью удовлетворить желания ни одного из членов: ее целью было поддерживать неудовлетворенность не ниже того уровня, который бы заставил кого-то из ее участников разрушить действующую систему и построить новую в свою пользу. Интеллектуальной базой баланса сил служила философия эпохи Просвещения, определявшая, что политическая сфера, так же как и экономическая, функционирует согласно рациональным принципам, уравновешивающим друг друга.
Баланс сил обязывает государства к скрупулезному анализу возможных результатов каждой внешнеполитической акции, значительно сокращает маржу для маневра и заставляет платить высокую цену за ошибки. Америка же, с ее обширнейшими территориями, немногочисленными слабыми соседями и естественной защитой, обеспечиваемой океанами, могла позволить себе делать размашистые, невыверенные внешнеполитические шаги. С соседями — индейцами и мексиканцами — тонкое дипломатическое балансирование не практиковалось; просчеты не грозили Америке территориальными потерями.
В итоге Соединенные Штаты взяли привычку не тратить много времени на раздумья при принятии внешнеполитических решений, не планировать на отдаленную перспективу, не обременять себя попытками предугадать реакцию других сторон. Сложно представить себе, что после двухсотлетней практики такого подхода Америка по собственной воле изменила бы его. Империя, как пишет Генри Киссинджер, не заинтересована в создании какого-либо международного порядка — империя сама стремится стать международным порядком.[137]
Односторонний подход во внешней политике тесно переплетается с традицией изоляционизма, и оба эти свойства проявляются в недоверии к международным организациям и соглашениям. Международные соглашения, требующие жертв и обязательств, по мнению Анатоля Ливена, кажутся американцам кознями враждебных вероломных чужаков и отвергаются во имя безопасности и самозащиты. Еще первый президент Соединенных Штатов Джордж Вашингтон в 1796 году предупреждал о нежелательности постоянных альянсов: «Неблагоразумно вовлекать себя искусственными связями в повседневные превратности европейской политики… Наше обособленное и отдаленное положение предполагает и позволяет нам следовать другим путем».[138] Членство США в Лиге Наций, любимом детище президента Вильсона, усилиями влиятельных республиканских сенаторов так никогда и не было одобрено конгрессом. В 1998 году, в унисон первому президенту, одна из лидеров христианских консерваторов Филлис Шлэфлай произнесла известную речь «Опасайтесь клинтоновской сети соглашений». «Глобальные договоры и конференции представляют собой прямую угрозу для каждого американского гражданина. Они сокращают наши права, свободу и суверенитет, — говорила она. — Мы, американцы, обладаем такой уникальной, такой бесценной конституционной республикой, что было бы полным сумасшествием смешиваться с любой другой нацией. Принципы жизни, свободы и собственности не могут быть соединены с принципами геноцида, тоталитаризма, социализма и религиозного преследования. Мы не можем доверять соглашениям и договорам с неверными».[139] В подтверждение своей точки зрения г-жа Шлэфлай приводила цитаты из Второго послания к Коринфянам св. апостола Павла.
Категорический отказ от подписания Киотского протокола и от присоединения к Международному уголовному суду, систематическое высмеивание Организации Объединенных Наций представляют собой современное проявление американского изоляционизма и одностороннего подхода во внешней политике. «Покорная международная гражданственность» рискует погасить светоч демократии и справедливости во всем мире, считает влиятельный консервативный комментатор Washington Post Чарльз Краутхаммер. Как отмечает Анатолий Уткин, тезис «Америка может избежать трагической судьбы только в том случае, если сознательно сбросит с себя оковы созданных после Второй мировой войны организаций, начиная с ООН», стал лейтмотивом неоконсерваторов.[140]
Односторонность и непросчитанность действий вместе с краткосрочностью внешнеполитического планирования ведут к тому, что альянсы, которые Америка заключает с другими странами, отличаются злободневным и скоротечным характером. Часто США воюют против стороны, которую они поддерживали пятнадцать лет назад. В конце 2001-го первоочередной целью американских войск в Афганистане стал один из лидеров афганского джихада Гульбеддин Хекматияр, который в 1980-е годы был крупнейшим получателем оружия от ЦРУ в своей борьбе против Советского Союза. Свергнутый Бушем в 2003-м Саддам Хусейн получал активную помощь от президента Рейгана в войне против Ирана 1980–1988 годов.
Поражение Республиканской партии на выборах в конгресс в ноябре 2006 года должно было скорректировать курс внешней политики США, считали многие: «Ковбой ушел в отставку. Принцип многосторонних отношений вернулся. Воцарилась дипломатия», — иронизировал Чарльз Краутхаммер.[141] Ничего подобного. Даже самые убежденные практики односторонних действий могут прибегать к многосторонности в двух случаях, уверяет Краутхаммер: во-первых, когда союзники способны чего-то добиться, и, во-вторых, когда все равно ничего сделать невозможно, и многосторонний подход дает возможность сказать «вот видите, мы попытались». Так, в случае шестисторонних переговоров по Северной Корее, «прикрытия для безнадежно проигранного дела» — «ничего плохого в такой многосторонности нет». В отношении Ирана, продолжает Краутхаммер, цель «замысловатых упражнений в многосторонности» состоит в том, чтобы такой «демонстрацией исключительной воздержанности и терпеливости, возможно, купить согласие наших ближайших союзников — Британии, Германии и Франции — на военные действия».
Односторонний подход Соединенных Штатов к решению внешнеполитических вопросов полностью соответствует национальной идентичности и традициям внешней политики, и ожидать изменений в нем нет причин — может изменяться лишь степень односторонности вместе с циклическими колебаниями американской внутренней политики.
Фундаментальная черта и отличие американской системы от российской состоит в ее посвященности человеку: американское государство было создано ради человека, во имя человека и на службу ему — если этот человек является гражданином США. Исключительную устойчивость, неизменность и легитимность американской системе дает, во-первых, происхождение ее основополагающего принципа, свободы и достоинства человека, от высшего и неопровержимого источника — Бога. Во-вторых, заложенные в основу системы фундаментальные человеческие инстинкты — духовное стремление к свободе и материальное стремление к благополучию — обеспечивают принятие ее принципов всеми гражданами, убежденную верность граждан этим принципам и их заинтересованные усилия к поддержанию и укреплению системы.
Основа нации — фундаментальные человеческие устремления — позволяет государству использовать индивидуальную энергию граждан для построения национальной мощи с выгодой для них самих, в то время как мощь российского/советского государства строилась в ущерб благополучию и, часто, ценой жизней его граждан. Улучшая свое материальное положение и служа высшим идеалам, американец одновременно работает на себя и на нацию. В этом процессе идеалистические и материалистические устремления человека соединяются, подкрепляют одно другое и синергически умножают результаты, созидая успех государства. Совмещая разнообразные мотивации, американская система создает множественные аргументы для реализации задач людьми и включает в этот процесс наибольшее число своих граждан.
Либеральная демократия, экономическая деятельность и вера в Бога составляют, в понимании американцев, единое целое. По аналогии с российской триадой «самодержавие, православие, народность» эти установки задают великую американскую триаду: «либеральная демократия, христианство, рыночная экономика».
Будучи движущей силой внутренней политики, эта триада неизбежно задает внешнюю политику Америки. Миссия Соединенных Штатов с момента их основания состояла в распространении национальной формулы на остальной мир. Америка, словами ее вдохновителей, была основана «не только для себя самой, но дана как власть Бога над человечеством для отстаивания общих прав и естественных законов»; ее задача состояла «в отличие от римлян скорее в покровительстве, чем в имперском правлении миром».[142]
Религиозное ощущение единства мира, вселенское сопереживание, чувство участия и даже ответственности американцев за остальной мир на государственном уровне трансформируются в убежденную политику распространения демократических идеалов. Сопутствующие расширению влияния США экономические интересы американского бизнеса и государства дают материальные аргументы и стимулы для такой политики. Совмещение многочисленных мотиваций обеспечивает широчайшую базу для поддержки такой политики в обществе и мобилизует самые разные круги — от высокоидеалистичных общественных организаций до «акул капитализма» — на реализацию этой политики без указаний со стороны правительства.
В определенной степени политика продвижения демократии нужна прежде всего самой Америке — для того чтобы быть Америкой. Без нее Америка лишается своей сущности, своей национальной идеи и идентичности — так, потеряв свою национальную идею и идентичность, Советский Союз потерял свое пространство и перестал существовать.
Какой же современная Россия видится вот этим «американским умом», через призму американского либеральнодемократического кредо? Прежде чем ответить на этот вопрос, проведем краткий обзор общих закономерностей восприятия человеческого сознания, которые наряду с национальными особенностями участвуют в формировании восприятия другого государства.