Тургеневский сборник, Пг., 1921, с. 168.

49 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 258.

История России в XIXвеке (далее ИР), М., 1907, вып. 6, с. 446.

Bruce Lincoln. Nicholas I, Emperor and Autocrat of All Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989.

новители баланса» никакими особенными историографическими от­крытиями, которые давали бы основание оспорить единодушный при­говор самых наблюдательных современников Николая, человечество в конце XX века не осчастливили. Почему происходит это в России, на­верное, объяснимо. Разочарование в реформах и, в первую очередь, резкое падение престижа и общественного положения интеллиген­ции; распад четырехсотлетней империи и утрата сверхдержавного ста­туса — все это каким-то образом отнесено многими на счет «космопо­литической» политики Горбачева и Ельцина, т. е. попытки примирения с Европой. Или, как выражался А.А. Зиновьев, «позорной капитуляции Родины» перед Западом.52 А поскольку в некотором роде напоминает эта политика аналогичный курс Александра I, то круто националисти­ческий, антиевропейский поворот его преемника вырастает вдруг в некий судьбоносный исторический урок, который следует усвоить России в XXI веке, чтобы «подняться с колен».

Правда, кончился этот антиевропейский поворот крымской катаст­рофой и какразтой самой «позорной капитуляцией» перед Западом, на которую жаловался Зиновьев. К сожалению, это печальное обстоя­тельство ускользает от внимания «восстановителей баланса». Стран­ным образом толкуется оно не как неизбежное последствие московит- ской революции в Петербурге, но как результат «последнего колони­ального похода всей Европы на Россию» (В.В. Ильин).53 Или, еще выразительнее, «европейского заговора против России» (В.В. Кожи- нов).54 Только вот почему такой «европейский заговор против России» возник именно при Николае, объяснить они не могут. Как и то, почему ничего подобного не возникло в Европе ни при Екатерине, ни при Александре» не могут тоже.

Безусловно, мотивы «восстановителей баланса» могут быть сложнее, выглядят они в таком тезисном изложении. И мы тот­час это увиДим, едва приступим к более или менее подробной их экспозиций- Начнем с историографии западной. Просто потому, что здесь у нас преимущество: сравнительно недавно вышло второе из­дание книгИ Линкольна, специально посвященной этому предмету.

А.А. Зиновьев, ^эпад, М., 1995. с. 6.

В.В. Ильин, реформы и контрреформы в России, м., 1996, с. 49.

В.В. Кожи нов. ^к>тчев„ М., 1988, с. 336.

Начинает автор без обиняков. Он тоже считает николаевскую Россию загадкой — только историографической. В частности пото­му, что, будучи временем, когда страна, по его мнению, «вступила на путь экономического прогресса и внутреннего успокоения», опи­сывают ее до сих пор историки по какой-то причине как эпоху «интеллектуального притеснения, тирании и произвола».55Линкольн уверен, что разгадал причину этой ошибки. Оказывает­ся, она просто «следствие ударения на русском радикализме, которое делали как советские, так и западные историки. В результате боль­шинство исследований посвящено было интеллектуалам-диссиден­там... и мы смотрели на этот период глазами кого-нибудь вроде Алек­сандра Герцена... или с точки зрения таких людей, как И.И. Панаев и В.Г. Белинский». Да, для этих людей «апогей самодержавия и в са­мом деле был ужасным временем». Но, с другой стороны, ведь и «лю­бой исторический период выглядит жестоким и притеснительным для диссидентов, выступающих против установленного порядка».56Между тем «для многих в России это было время, на которое они впоследствии смотрели с ностальгией, время, когда все было определенно и жизнь предсказуема. Для тех, кто был хоть сколь­ко-нибудь заинтересован в существующем порядке, эта стабиль­ность была очень желанна».57 Не зря же «многие в России восхища­лись Николаем, даже благоговели перед ним». Именно поэтому и ставит перед собою автор цель «восстановить баланс в пользу Ни­колая».58 И, естественно, обязательная оговорка: «Конечно, это не апология строгого, иногда жестокого императора. Я просто попыта­юсь показать его таким, каким видели его современники, поместить его и его политику в более сбалансированную историческую пер­спективу». В конце концов, повторяет автор, «царствование Нико­лая было хорошим временем для многих в России».59

Имея в виду, что книга Линкольна писалась на исходе брежне- визма, когда советские диссиденты были в центре внимания запад-

55 Bruce Lincoln. Op. cit., p.9.·56 Ibid.

Ibid., p. 151.

Ibid., p. 9.

Ibid., p. 151-152.

ной публики, такое открытое предпочтение благоговеющих «мно­гих» диссидентским свидетельствам совершенно явственно звучало как вотум недоверия этим свидетельствам. Так неожиданно пере­плелись академические мотивы с откровенно политическими.

Нечего и говорить, что в России переплетение это еще очевид­нее. Сколько я знаю, однако, никто из российских историков не от­важился покуда написать, подобно Линкольну, дерзкую книгу, спе­циально посвященную «восстановлению баланса в пользу Нико­лая» (как, впрочем, и в оправдание Ивана Грозного или Сталина). Но свидетельств этой тенденции более чем достаточно в отечествен­ной литературе.

Например, Б.Н. Миронов в недавней «Социальной истории России» тоже, подобно Линкольну, не возражает против описания николаевской Московии как «эпохи просвещенного абсолютиз­ма».60 Не возражает, несмотря даже на то, что, согласно не оспорен­ному автором заключению С.М. Соловьева, именно просвещение стало при Николае «преступлением в глазах правительства». А уж имея в виду свидетельство такого авторитетного наблюдателя, как А.В. Никитенко, что «просвещение застывает, цепенеет, разлагает­ся», взгляд Миронова становится и вовсе загадочным. (Впрочем, су­дя по списку использованной в его монографии литературы, ни «За­писок» Соловьева, ни «Дневника» Никитенко он просто не читал).

Но окончательно переходит Миронов в ряды «восстановителей баланса», когда, по сути повторяя Линкольна, выступает в защиту николаевской бюрократии. Он тоже полагает, что в тогдашней Рос­сии «закон нарушался главным образом в отношении нелояльных к власти лиц, но в отношении простых обывателей, составлявших около 99 % всего населения, он, как правило, соблюдался»61 И то­же винит в «нарушении баланса» русскую литературу. «Сделанные выводы вступают в противоречие с распространенным в историчес­кой литературе мнением о как бы врожденной некомпетентности, коррумпированности русской бюрократии, ее злоупотреблениях и несоблюдении законности... Одними из важных, если не главных, источников такого мнения до сих пор являются художественная ли-

Б. Н. Миронов. Социальная история России периода империи, М., 1999, т. 2, с. 148. Там же, с. 171.

тература и публицистика».62 Я прошу читателя запомнить эти слова, мы еще не раз к ним вернемся.

Сейчас скажу лишь, что Миронов идет куда дальше осторожного Линкольна, откровенно обвиняя в сознательном искажении светло­го образа николаевской бюрократии не одних Панаева с Белин­ским, а практически всю русскую классику:

«Н.В. Гоголь, П.И. Мельников-Печерский, М.Е. Салтыков-Щедрин, А.И. Герцен, А.В. Сухово-Кобылин и другие классики создали впечат­ляющий, но отрицательный портрет российского чиновника. Мне ка­жется, что писатели и современники намеренно преувеличивали не- достатки русской бюрократии по той простой причине, что их цель... состояла в том, что бы опорочить ее и косвенно дискредитиро­вать верховную власть. Это был способ борьбы образованного обще­ства с самодержавием, которая активно началась при Николае I».63

Ну, допустим, исследователю социальной истории России недо­суг читать какого-нибудь Белинского, тем более его письмо к Гого­лю. Но не знать, что Николай Васильевич Гоголь боготворил само­державие (см. его «Выбранные места из переписки с друзьями»), и обвинить его ни больше ни меньше как в попытке дискредитиро­вать верховную власть, это, пожалуй, просто неприлично. Так же как не задать хоть себе самому вопрос: почему, собственно, «борь­ба образованного общества против самодержавия» началась имен­но при просвещенном, по его мнению, абсолютизме Николая? Каза­лось бы, классики русской литературы должны были только радо­ваться его просвещенности, а вот поди ж ты — по неизвестной причине на него ополчились. Неужели такое странное их поведение не заслуживает того, чтобы хоть попытаться его объяснить?

Впрочем, заключение мироновского обвинительного акта против русской классики стоит его преамбулы. «Историки, по-видимому, по­шли на поводу у писателей, поскольку и они, как правило, преследова­ли ту же политическую цель: любыми средствами скомпрометировать самодержавие».64 Тут просвещенный читатель, должно быть, ахнул. Это Погодин-то, чей беспощадный приговор николаевской России был

Там же, с. 173.

Там же (курсив мой. — АЯ.)

Там же.

отчаянной попыткой защитить самодержавие, против него злоумыш­лял? Или академик Никитенко, о котором даже реакционное суворин- ское «Новое время» заметило, что «никак не его обвинять в легкомыс­лии или в желании подорвать авторитет власти»?65 Что-то же должно было заставить даже вполне лояльных самодержавию современников именно при Николае изменить своему призванию, занявшись вдруг подрывной, в сущности, деятельностью. Так что это было? Надо уж сов­сем не уважать читателя, чтобы не задать этот вопрос.

А ведь есть и другие, куда более важные. Например, может быть, дружная оппозиция русской литературы николаевскому самодержа­вию объясняется вовсе не внезапным желанием «опорочить верхов­ную власть», а тем, что и впрямь прав был Герцен, когда сказал: «В XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»? А вдруг отчаянное декабристское восстание как раз и было грозным сигналом этой несовместимости, интуитивным предчув­ствием грядущего национального несчастья, которым чревато было для России самовластье?Но Миронов скорее поверит какому-нибудь «Отчету министра юстиции за 1847 год», нежели Щедрину. И статистическим сводкам, а не Ключевскому. Впрочем, секрет его предпочтений прост: он, как и Линкольн, презирает диссидентов. Презирает, причем всех поголо­вно, не делая ни малейшего различия между радикалами, как Миха­ил Бакунин, просто ненавидевшими власть, и либералами, как Алек­сей Унковский, искавшими конструктивную альтернативу самодер­жавию. Все они для него одним мирром мазаны. Так сказать, узок круг их интересов и страшно далеки они от народа, обожающего са­модержавие. «Кого представляли радикалы и либералы?» — негоду­юще спрашивает Миронов. И уверенно отвечает: «До начала XX века большей частью самих себя, т. е. горстку людей, а не народ»66

Но что, если именно эта «горстка людей», так же как и филадель­фийские мятежники 1776 года или петербургские 1825-го, как раз и представляла национальную мысль? И национальную судьбу? Что, если видела она дальше, чем народ, и именно к ней должна была при­слушаться верховная власть, коли и впрямь желала предотвратить не-

Новое время, 1889, 5 октября.

ВМ. Миронов. Цит. соч., с. 179.

минуемую катастрофу, способную, в конечном счете, не только смести ее, но и принести неисчислимые бедствия этому самому народу?

Мы еще поговорим об этой вдохновляющей Миронова смеси примитивного популизма и статистического фетишизма. Сейчас констатируем лишь, что ни один из рецензентов его монографии, из тех, конечно, кого мне довелось читать, на защиту отечественной классики не выступил. И это, боюсь, свидетельствует, что многие се­годняшние интеллектуалы в России подход Миронова разделяют.

Глава первая Вводная «Уд |/| В ИТв Л Ь H О ,

что мы еще живы»

Но если Миронов встал в ряды «восстановите­лей баланса» из соображений хотя бы отчасти методологических, то хватает у него сегодня союзников и среди тех, кто занят «восстанов­лением баланса» по соображениям очень даже политическим. А.Н. Боханов, например, автор школьного учебника русской исто­рии, вполне искренне сочувствует николаевской официальной на­родности. Во всяком случае, самодержавие представляется ему инсти­тутом таким же сакральным, каким фигурировало оно в официальной народности. Судите сами: «Окруженный сакральным ореолом, недо­ступный лицезрению простых подданных носитель верховной власти в качестве высшего нравственного символа и бесспорной земной инстанции выступает гарантом и воплощением России».67

Боханов, правда, приписывает этот взгляд Пушкину (никак, впрочем, документально свой навет не подтверждая). И точно так же прозрачно маскирует он свое сочувствие двум другим столпам официальной народности. «Писатель Иван Шмелев очень точно описал характерные признаки русского исторического типа: Рус­ский тот... кто верен Русской Православной Церкви. Она соединяет нас с Россией».68 Разделяет точку зрения Боханова и д-р историчес­ких наук Н.А. Нарочницкая, которая тоже считает «религиозно-фи- лософской основой русского государственного сознания концеп­цию самодержавия как верховной власти от Бога» и даже уверена,

Отечественная история, 2002, № 2, с. 13.

А.Н. Боханов. История России XIX — начала XX в., М., 1998, с. 8.

что, не понимая этого, «несерьезно в научном отношении судить о сущности московского самодержавия».69

Понятно, что к диссидентам, отвергнувшим в свое время эти мос- ковитские представления, относятся наши православные фундамен­талисты еще более сурово, чем Линкольн или Миронов. Боханов, на­пример, вполне разделяет мнение николаевского шефа жандармов А.Х. Бенкендорфа о событиях 14 декабря как о «преступном выступ­лении против власти».70 И уверяет современных школьников, что лишь «ненавистники российского государства» могут считать реак­ционной идеологию официальной народности, стоявшую на самом деле «на страже порядка и спокойствия империи».71 Тем более что «монархи в России получали свои прерогативы... не от народа, а от Всевышнего, наделявшего их властью на земле».72

Нарочницкая, конечно, и тут согласна. «Чин помазания на цар­ство, — уверяет она, — делал царя самодержцем, верховным прави­телем, ограниченным в своих поступках ответственностью перед Бо­гом не менее строго, чем перед законом»73 Ну и как, спрашивается, должны мы после этого относиться к смертным, бунтующим против чрезвычайного и полномочного представителя Всевышнего на зем­ле, для которого закон не писан? Без малейшего стеснения пропо­ведуют эти историки диктатуру, лишь едва прикрытую флером сред­невековой риторики, и при этом еще полагают себя единственны­ми, кто безупречен «в научном отношении».

Согласитесь, что на таком фоне даже невинное, на первый взгляд, заявление обозревателя «Известий» (и тоже, между про­чим, автора школьного учебника) Александра Архангельского тоже выглядит как призыв к «восстановлению баланса». Вот посмотрите: «Если выбирать исторические параллели, то путинский образ ближе всего к образу Николая I, столь нелюбимого интеллигентами и столь репутационно замаранного... В отличие от своего братца Александ-

H.A. Нарочницкая. Россия и русские в мировой политике, М., 2002, с. 132 (курсив мой. — ЛЯ.)

A.H. Боханов. Цит. соч., с. 94.

Там же, сс.93, 99.

Там же, с. 13.

Н.А. Нарочницкая. Цит. соч., с. 137.

ра, Николай — вменяемый, искренне национальный, честный, но политически неглубокий, не масштабный».74

Страшно даже подумать, что случилось бы во второй четверти XIX века с Россией, будь Николай еще «масштабнее». Во всяком случае, Тимофей Николаевич Грановский, самый выдающийся из профессоров Московского университета той эпохи, находил, что масштабы этого «искренне национального» царствования были и без того смертоносны. Вот что рассказывал об этом в своих воспо­минаниях тотже С.М. Соловьев: «Приехавши в церковь [приносить присягу новому государю], я встретил на крыльце Грановского; пер­вое мое слово ему было „умер". Он отвечал: „Нет ничего удивитель­ного, что он умер; удивительно, что мы еще живы"»75


KUhIcKL I d Все мои только что процити­рованные современники принадлежат, как мод-

но сейчас говорить в Москве, к мейнстриму российской политичес­кой и академической жизни. Никто из них не радикал, вроде Проха­нова, и тем более не диссидент, как Лимонов. И все-таки они едино­душны в своем стремлении «восстановить баланс в пользу Николая». Беда, как мы видели, лишь в том, что стремление это не­примиримо противоречит приговору мыслящих современников Ни­колая, испытавших его «просвещенность» на собственной, как го­ворится, LiJKyffe. Точнее всех, кажется, обобщил их приговор Ники- тенко: «Главный недостаток этого царствования в том, что все оно было ошибкой».76 Так как же все это согласовать? В учебнике А.Н. Боханова противоречие буквально бросается в глаза. Тут в со­седних абзацах находим мы и гимны николаевскому царствованию, которое эти люди считали ошибкой, ложью, даже чумой, и прослав­ление тех же С.М. Соловьева или Т.Н. Грановского как видных уче­ных, составивших славу русской науки. Не может ли быть в таком

. случае, что истинная роль николаевского тридцатилетия в русской

М. Колеров. Новый режим, М., 2001, с. 38.

С.М. Соловьев. Цит. соч., с. 152.

А.в. Никитенко. Цит. соч., с. 421.

истории виднее в ретроспективе как раз моим современникам? Разве не сказал поэт, что «лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи»? Ведь и в западной историографии позиция профессора Линкольна, который попытался обжаловать приговор мыслящих современников Николая, вовсе не выглядит чудачеством одинокого эксцентрика, нарывающегося на публичное осмеяние.

Как раз напротив, отзывы на его книгу были и в самых серьез­ных академических журналах в высшей степени похвальными. Вот они, я взял их прямо с обложки второго издания. Рецензент обычно сдержанного Slavic Review буквально захлебывался от восторга: «Линкольн дал нам документально богатую, и сбалансированную работу. Это первоклассное достижение, которое, безусловно, будет долгие годы служить стандартом в исследовании данной темы». American Historical Review был еще более экспансивен: «Книга Лин­кольна дает нам самую надежную, сбалансированную и отвечаю­щую современным требованиям картину своего предмета — не только по-английски, но и на любом языке».Да и монографию Миронова переводили ведь на одном энтузи­азме — каждый по главе — не меньше десятка американских истори­ков. И, стало быть, совершенно разделяли его «сбалансированные» идеи. А поскольку цитированные отзывы тоже начинаются «сбалан­сированной работой» и кончаются «сбалансированной картиной», есть основания утверждать, что на сегодняшнем политкорректном языке именно это слово призвано служить эвфемизмом для опреде­ления «ревизионистская». Более того, очевидно, что этот ревизио­низм сейчас в моде, в фаворе — и на Западе, и в России.Я, впрочем, последний, кому подобает осуждать ревизионизм. Ведь и книга, которую я предлагаю сейчас читателю и которая, меж­ду прочим, трактует эпоху Николая как одну из трех роковых «чер­ных дыр» русской истории, тоже откровенно ревизионистская» Только так же, как и в случае с самодержавием, ревизионизм реви­зионизму рознь. Для Линкольна, например, он лишь повод выра­зить свое убеждение, что стабильность и тишина, пусть хоть тишина кладбища, лучше бурь и волнений «последнего столетия правления Романовых» (и тем более революции, к которой привели эти бури).

Для Миронова, монография которого охватывает, в отличие от книги Линкольна, весь «имперский период» до самого 1917 года, си­туация выглядит, на первый взгляд, проще. Но и он ведь, по сути, иг­норируя все, что произошло с российской государственностью за пределами этого «имперского периода», т. е. и царствование Ивана III, и эпоху Великой реформы 1550-х, и московитскую революцию Грозного, с одной стороны, так же как и то, что произошло со стра­ной после 1917 года — с другой (словно бы Россия в XX в. перестала быть империей), неминуемо должен был загнать себя в угол.

Вот смотрите. Миронов убежден, что «каждая стадия в развитии российской государственности была необходима и полезна для об­щества в свое время»/7 Более того, «российская государственность во времена империи... неуклонно развивалась в направлении право­вого государства, тем самым способствуя формированию граждан­ского общества».78 Допустим. Только как же тогда объяснить ее неожи­данный провал — на три четверти века! — в новую, советскую Моско­вию, где и следа не осталось ни от правового государства, ни от гражданского общества, словно их никогда в России и не было?

Миронов объясняет. Причина провала, оказывается, в «нераз­витости гражданского общества».79 Но позвольте, разве не его, это самое гражданское общество, «формировала» самодержавная государственность? Причем занималась она этим «неуклонно». Так каким же, спрашивается, образом оказалось оно и после двух столетий (!) такого неуклонного развития «неразвитым»? До какой же степени должно было это «развитие» быть неэффективным, ес­ли и к 1917 году «идеи... правового государства стали парадиг­мами лишь образованного общества и не успели проникнуть в толщу народа».80

Погодите, однако. Лишь несколькими страницами раньше чита­ли мы у Миронова, что все «намеренные преувеличения» русской классики были «способом борьбы образованного общества против самодержавия, которая активно началась при Николае I». Стало быть, в этом образованном обществе «идеи правового государ­ства» наличествовали уже тогда — почти за столетие до 1917 года.

В.Н. Миронов. Цит. соч., с. 176 (курсив мой. - А.Я.)

Там же, с. 182.

Там же, с. 181.

Там же, с. 180 (курсив мой. —А.Я.)

Так что же, спрашивается, мешало им все эти десятилетия «проник­нуть в толщу народа»?

Не та же ли самодержавная государственность, «каждая ста­дия» которой была «необходима и полезна для общества в свое время»? Вот лишь два примера. Прислушайся, допустим, Алек­сандр II к суждению той «горстки людей», что советовали ему еще в конце 1850-х сопроводить освобождение крестьян «коренными преобразованиями всего государственного строя»,81 и созови он тогда для этого Государственную думу, пусть законосовещатель­ную, ту, что предложил еще за полвека до этого М.М. Сперанский, уж, наверное, успели бы «парадигмы правового государства» про­никнуть за десятилетия в толщу народа. Так ведь не прислушался же к диссидентам Александр II. В результате и крестьян освободил так, что спустя полвека пришлось Столыпину освобождать их сно­ва. Почему?Именно потому, боюсь, что относился император к диссидентам точно так же, как впоследствии Миронов, — с презрением. Уверен был, что они «никого, кроме себя, не представляли». Сколько угод­но других примеров можно привести, которые вполне убедительно объяснили бы, как, начиная с царствования Николая, отчаянно со­противлялась самодержавная государственность «идеям правового государства». Ни к чему, однако, спрашивать об этом «восстанови­телей баланса», ибо ответят они таким же невразумительным лепе­том, какой слышали мы от Миронова.

В том-то и проблема с этими новыми «ревизионистами», что не смеют они рассмотреть свой предмет в контексте всей истории рус­ской государственности — от Ивана III до Путина. А ведь именно в та­ком контексте только и есть смысл ее ревизовать. Иначе за деревья­ми леса не увидишь. Больше того, я совершенно уверен: вне такого контекста даже просто понять то, что называю я загадкой николаев­ской России, немыслимо. Ибо только контекст и высвечивает ретро­спективу. А в ней николаевское царствование выглядит не только украденным из жизни страны поколением, как заметил Н.В. Ряза- новский, но и попыткой вернуть страну в допетровский XVII век (на­сколько, конечно, это возможно было после Петра).

81 ИР, вып. ю, с. 118.

Глава первая Вводная

Две

логики Естественно, «восстановители ба­

ланса» решительно с таким заключением не со­гласны. Они, как мы знаем, обвиняют общепризнанное представле­ние о царствовании Николая Павловича, созданное классической русской литературой и историографией, в предвзятости. В том, что выглядит оно в их изображении неким намеренным злодейством, преследовавшим в высшей степени странную для государя великой страны цель — остановить ее развитие, тем более повернуть его вспять. Вот они и пытаются восстановить справедливость.

И «восстановители баланса» были бы правы, когда б общепри­нятое представление о царствовании Николая и впрямь было осно­вано на такой примитивной логике. На самом деле, однако, ничто не может быть дальше от действительности. Без малейших колеба­ний признает это общепринятое представление, что Николай Павло­вич отчаянно пытался спасти страну от неминуемого, как он был уверен, хаоса, от анархии и распада, которыми грозило ей — при продолжении александровской «либеральной» политики — круше­ние самовластья. Как и его политический наставник Н.М. Карамзин, Николай был искренне убежден, что самодержавие есть «Паллади­ум России», талисман, охраняющий ее величие, и что «с переменою государственного устава она должна погибнуть».

Две логики

Большеного, совершенно правильно угадал Николай, что евро­пейский курс Петра чреват декабризмом и конституционной монархи­ей, т. е., в его представлении, той самой роковой для страны анархи­ей, борьбе с которой он себя посвятил. Именно поэтому почитал он священной своей обязанностью безжалостно сломать петровский курс, радикально изменить культурно-политическую ориентацию стра­ны и «отрезаться от Европы». С его точки зрения, это было совершен­но логичное, «рациональное», как сказал бы Б.Н. Миронов, решение.

Читатель, которому случалось листать первую книгу трилогии,82 без сомнения, заметил, что точно такой же была затри столетия до Николая и логика Ивана IV. Тот ведь тоже убеждал Курбского: «Поду­май, какая власть создалась в тех странах, где цари слушались совет-

82 А Л.Янов. Цит. соч.

ников, и как погибли те государства!» Отказ от самовластья означал для Грозного, как и для Николая, погибель — и не только государ­ства, но и веры. Мало того, ограничения власти равны были для него безбожию: «А о безбожных народах что и говорить! Там ведь у них цари своими народами не владеют, а как им укажут подданные, так и управляют». И опять-таки, как и для Николая, было зто для царя Ивана последней степенью падения для православного государства.

Вот почему декабристы оказались для императора, как Курбский для Грозного, лишь злодеями и разрушителями: их евро­пейская логика звучала для него зловещим безумием, и притом смертельно опасным для России и православия безумием. И вот по­чему слова Герцена, что в XIX столетии самодержавие и цивилиза­ция не могли больше идти рядом, должны были казаться Николаю полностью лишенными смысла: самовластье и было для него циви­лизацией. Во всяком случае, «русской цивилизацией».

С другой стороны, однако, и так возмутившее Б.Н. Миронова об­стоятельство, что «борьба образованного общества с самодержави­ем» началась именно при Николае, тоже ведь было исторически обосновано и логично. Можно ли, например, отказать в логике пол­ковнику Гавриле Батенкову, когда он, опозоренный своим поведени­ем на допросах и ожидая смертного приговора, писал из Петропав­ловской крепости: «Если даже голос свободы звучал в России из-за неравенства силы лишь несколько часов, прекрасно уже то, что он прозвучал»?83 Просто Батенков руководствовался другой логикой, прямо противоположной николаевской — и мироновской. С точки зрения Батенкова, самовластье было для его отечества гибельно.

Короче говоря, никаким злодеем Николай Павлович, конеч­но, не был, так же как не были праведниками его оппоненты. Про­сто перед нами конфликт двух разных государственных логик, па­терналистской и европейской, каждая из которых уходила корнями в глубокое прошлое России и в зтом смысле была вполне легитим­ной. Именно по зтой причине и предлагаю я читателю «Загадку николаевской России» лишь как часть своей многолетней работы, посвященной ее историческому путешествию — от самого его на­чала. Ибо только взгляд на зто путешествие во всей его целостно-

83 Cited in М. Zetlin. The Decembrists, NY, 1958, p. 253.

сти позволяет нам до конца понять происхождение каждой из этих непримиримых логик.

Следуетлишь иметь в виду при их оценке, что одна из них совре­менна, хоть и возникла в позапрошлом столетии, а другая, даже ес­ли чернила на ней еще не просохли, средневековая. Одна, стало быть, исходит из того, что история движется (и вместе с ней меняют­ся политические идеи и формы государственности), другая — из то­го, что исторического движения не существует. И средневековая ло­гика Николая не могла в конечном счете не привести — и привела — к знаменитой формуле Константина Николаевича Леонтьева, что «Россию следует подморозить, чтоб она не гнила».

Поэтому прежде, чем спорить, каждому из нас следует опреде­литься, какую именно из двух эти логик он предпочитает. В этом смысле работа «восстановителей баланса» может быть оправдана лишь с постмодернистской точки зрения, согласно которой в исто­рии нет ни правых, ни виноватых. С точки зрения нормального че­ловека, однако, выглядит она скорее как попытка защитить от кри­тики истории средневековую логику Николая Павловича.

Глава первая Вводная | j^Qjyjy бЫЛО ХОРОШО

при Николае? Из всех «восстанови­телей баланса» Брюс Линкольн оказался един­ственным, кто не устрашился поставить вопрос не только о том, как «неуклонно формировалось» при Николае гражданское общество, или о благодеяниях официальной народности, но и о том, как жи­лось при нем людям. Помните, «царствование Николая было хоро­шим временем для многих в России»? На самом деле именно этот аспект ставит под вопрос всю их аргументацию. Ну, пусть игнориру­ют они мнение кумира университетских историков С.М. Соловьева. Или академика А.В. Никитенко. Или самого даже М.П. Погодина (по­мните, «рабы славят ее порядок»?) Но не следовало ли отечествен­ным «восстановителям баланса» хотя бы спросить себя, как сделал Линкольн, кто же в таком случае были те «многие», для кого никола­евское правление было хорошим временем?

Уж, наверное, не подавляющее большинство народа России, по­ложение которого, по признанию самого Линкольна, «постоянно

ухудшалось во времена апогея самодержавия, поскольку господа взимали с них тогда все более тяжелые поборы деньгами, натурой и трудом». Более того, «поборы эти стали тяжелее, чем когда-либо

*

раньше».84 И крестьяне, между прочим, в отличие от диссидентов, эзоповским языком своего отношения к режиму не маскировали и самиздатом, вроде письма Белинского Гоголю, не баловались. Просто убивали своих мучителей. «Мы живем среди кровопроли­тия», — жаловался в письме Гоголю Степан Шевырев, соредактор Погодина по «Москвитянину»?5

Но если не крестьянам и не «образованному обществу», то кому же все-таки было при Николае хорошо? Боханов или Нарочницкая, допустим, как и следовало ожидать, даже не видят проблемы. Для них важно лишь, что хорошо было самодержавию, которое, как они думают, единственное «отвечает духу народа».86 Линкольн, в отличие от них, проблему видит. И приводит примеры тех, кому якобы было хорошо при Николае. Их, правда, всего два. Первый, как и следова­ло ожидать, — военный, генерал А.Е. Зиммерман («Все было спокой­но и нормально... Никакие диссонансы не расстраивали общую гар­монию»), вторая — великосветская дама, баронесса М.Н. Фредерике («Статус России был велик и благороден при Николае Павловиче. Все преклонялись перед ним и перед Россией»).87

Что и говорить, негусто. Подвела, как видим, американского ис­торика попытка поставить вопрос в человеческом, так сказать, ас­пекте. Не получилось. Не нашлось на самом деле тех «многих», кому жилось при Николае хорошо. Если не считать, конечно, генералов и придворных. Но сопоставимы ли они в качестве свидетелей эпохи, скажем, с Тургеневым или Аксаковым? И действительно ли «балан­сируют» их лестные высказывания жестокий приговор Соловьева, Никитенко и Погодина? Я надеюсь, что после выхода в свет этой книги, адвокатам «искренне национального» императора придется все-таки ответить на эти вопросы, если они и впрямь намерены вос­становить баланс в его пользу.

Bruce Lincoln. Op. cit., с. 152.

А.Г. Дементьев. Очерки по истории русской журналистики, М.-Л., 1947, с.8.

A.H. Боханав. Цит. соч., с. юо.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.

глава первая ВВОДНЭЯ

Московия

век XVII

ВТОРАЯ

ГЛАВА

глава третья Метаморфоза Карамзина

глава седьмая

глава четвертая «Процесс против рабства» глава пятая Восточный вопрос глава шестая Рождение наполеоновского

комплекса Национальная идея

ГЛАВА ВТОРАЯ Московия:1 81

век XVII

Московский период был самым пло­хим периодом в русской истории... Киевская Русь не была замкнута от Запада, была восприимчивее и свободнее, чем Московское цар­ство, в удушливой атмосфере которого угасла даже святость. х Николай Бердяев

Читатель помнит, надеюсь, главный аргумент современников Нико­лая, что смысл его царствования состоял в отрицании европейского просвещения и тем самым в возвращении России, насколько было это возможно в XIX веке, ко временам «болотных гадов» и «стрелец­ких бунтов», другими словами, в допетровскую Московию. Уже по этой причине, я думаю, читатель имеет право узнать более подроб­но, что, собственно, представляла собой эта Московия и какова бы­ла её роль в русской истории. Тем более что, как мы уже знаем, именно ей суждено было по прошествии трех столетий стать цент­ральным мифом в арсенале современных российских «восстанови­телей баланса» (если понимать под этим всех принципиальных за­щитников «особнячества»).

В двух словах, Московия была первой попыткой России пойти, как модно сейчас говорить, «своим особым путем», зажить, по сло­вам М.П. Погодина, «миром самодовольным, независимым, абсо­лютным».[16] Иначе говоря, миром отдельным от Европы и вообще от «поганого Запада», как с предельной ясностью сформулировала одна экзальтированная современная певица. И поэтому, если вер­на предложенная здесь «национальная схема», говоря языком Г.П. Федотова, именно в Московии XVII века и должны были впер­вые проявиться характерные черты всех последующих попыток Рос- в сии «трижды плюнуть на Запад», по выражению той же Анны (Жан­ны) Бичевской. Чем закончилась эта попытка, нам и предстоит здесь выяснить.

Спору нет, николаевская «Московия», так же как и последовав­шая за нею советская, были несопоставимо более изощренными и сложными государственными образованиями. В них не было средневековой наивности и прямолинейности их прародительни­цы. Вполне примитивная ее сущность скрывалась в них за внешне цивилизованными формами: в первом случае за куртуазными ма­нерами императорского двора и французским языком, ставшим после Екатерины общеупотребительным в высшем свете, в дипло­матии и политике, во втором — за «всемирно-исторической» марк- систко-ленинской риторикой.

Тем, однако, ценнее для нас опыт первой Московии XVII века, где основные черты этих повторяющихся российских попыток обособить­ся от Европы, противопоставив себя «прочему христианскому миру», предстают перед нами во всей своей первозданности. Тут и примат «единственно верной» (и потому, как предполагалось, всесильной) идеи. И неколебимая уверенность, что именно по причине всесилия своей национальной идеи Россия несопоставимо превосходит ерети­ческую и потому обреченную Европу. И самодержавная диктатура Го­сударства власти, живущего «опричь» от страны. И крестьянское раб­ство. И безнадежная экономическая отсталость, не говоря уже о «зло­счастной», по словам Юрия Крижанича, внешней политике.

Короче, без представления о московитском историческом прова­ле было бы намного труднее понять и загадку николаевской России.

Глава вторая

Московия: век XVII fj Q ^ QJ ДОСТОвВСКОГО

Мы уже знаем, что К.Н. Леонтьев находил в Моско­вии лишь «бесцветность и пустоту, бедность, неприготовленное^».2 В.О. Ключевский — «затмение вселенской идеи»,3 а П.Я. Чаадаев него­довал по поводу того, что «мы [в московский период своей истории] искали нравственных правил для своего воспитания у жалкой, все­ми презираемой Византии».4 Знаем, что B.C. Соловьев обобщил все

К.Н.Леонтьев. Собр. соч. в 12тт., M., 1912,^5, с. 116.

В.О. Ключевский. Сочинения, M., 1957, т.з, с. 298.

П.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 18.

)

||И

83

Глава вторая Московия: векХУН Постулат Достоевского


эти жалобы в понятии московитского «особнячества».5 Помним, на­конец, и то, что славянофилы придерживались прямо противопо­ложной точки зрения. Для них Московия была, как сегодня, допустим, для М.В. Назарова или В.А. Найшуля Святой Русью, призванной послу­жить живым свидетельством того, что Россия сохранила недоступные Европе духовные сокровища — залог ее грядущего всемирно-истори- ческого первенства. С этого, естественно, и начинал свою апологию Московии Федор Михайлович Достоевский. «Допетровская Россия, — говорил он, — понимала, что несет в себе драгоценность, которой нет нигде больше, — православие, что она — хранительница Христовой ис­тины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затем­нившегося во всех других верах и во всех других народах». Понимала и дорожила своим сокровищем. До такой степени дорожила, что «эта драгоценность, эта вечная присущая России и доставшаяся ей на хра­нение истина, по взгляду лучших тогдашних русских людей, как бы из­бавляла их совесть от обязанности всякого иного просвещения».6

Достоевский не скрывал, что эта монополия «русской идеи», до­ходившая, как видим, до стремления заменить «истинной истиной» даже элементарное образование, неминуемо должна была вести к полному отчуждению России от еретической Европы. «Мало того, — продолжал он, — в Москве дошли до понятия, что всякое более близ­кое общение с Европой даже может вредно и развратительно повли­ять на русские умы и на русскую идею, извратить само православие и совлечь Россию на путь погибели, „по примеру других народов"».7

О том, к чему такое странное понятие должно было привести, Фе­дор Михайлович мог судить хотя бы по опыту современной ему никола­евской «Московии». Вот что писал об этом, например, один из самых искренних и талантливых его единомышленников И.В. Киреевский: «Университеты наши закрыты для всех, кроме 300 слушателей, [и] про­фессора должны посылать программы своих чтений в Петербург для обрезания их по официальной форме, чем, разумеется, убивается вся­кая жизнь науки в профессорах и, следовательно, в студентах». Не мог он не знать и о том, что, по свидетельству того же Киреевского, «иност-

B.C. Соловьев. Сочинения в 2-хтомах, М., 1989,т.1, с. 443.

Ф.М. Достоевский. Дневник писателя, Спб., 1999, с. 156.

Там же.

ранные книги почти не впускаются в Россию, а русская литература сов­сем раздавлена и уничтожена ценсурою неслыханною, какой не было еще примера с тех пор, как изобретено книгопечатание».8

Эти подробности могли бы, кажется, дать великому писателю некоторое представление о том, что несет с собой монополия «ис­тинной истины». Могли бы даже навести его на мысль, что претен­зия на монопольное обладание истиной губительна для страны. Что она обрекала Россию на судьбу Оттоманской империи. И что имен­но для того, чтобы предотвратить такую судьбу для страны, и при­шлось Петру разрушить Московию. Могли навести на эту мысль, но почему-то не навели. Напротив, Достоевский, следует отдать ему должное, справился с этим неожиданным затруднением виртуозно. Парадоксальным образом призвал он на помощь — кого бы вы ду­мали? Самого разрушителя! Оказывается, что и разрушал-то Петр монополию «истинной истины» по неисповедимому замыслу Прови­дения лишь для «расширения прежней же нашей идеи, русской мо­сковской идеи».9 Для того, иначе говоря, чтобы распространить та­ким образом «русскую московскую идею» на все человечество.

Но поскольку и два столетия спустя после этого предполагаемо­го «расширения» непонятливое человечество все еще не торопи­лось по какой-то причине принять в дар нашу «драгоценность», то что, спрашивается, оставалось нам делать? Естественно, по мнению Достоевского, заняться «единением всего славянства, так сказать, под крылом России. Само собою и для этой цели Константино­поль — рано ли, поздно ли — должен быть наш».10

Читателя не должна удивить эта неожиданная концовка аполо­гии старой Московии. Хотя бы потому, что общеизвестно: с чего бы ни начинали свои рассуждения в XIX веке сторонники «особого пути России», заканчивали они всегда одним и тем же — Константинопо­лем. Разве не то же самое имел в виду Федор Иванович Тютчев, про­возглашая, что «Империя Востока... получит свое самое существен­ное дополнение [читай: Константинополь], и вопрос лишь в том, по­лучит ли она его путем естественного хода событий или будет

М.И. Гиллельсон. П.А. Вяземский, Л., i960, с. 335-

Ф.М.Достоевский. Цит. соч., с. 158.

10 Там же, с. 159.

вынуждена достигнуть его силою оружия»?11 Тютчев не ошибался. До самой капитуляции в Крымской войне именно так и рассуждали в николаевской «Московии»: не хотите отдать нам Константинополь по-доброму, пеняйте на себя. «Особый путь» почему-то непременно

требовал имперской экспансии — и в XVII, и в XIX, и в XX веке.

1 (>' v

Глет вторая

M^oBH.BeKxv,, проверка

W

И СТО Р И 6 И К этому, однако, мы еще вернем­ся. Здесь нас волнует именно старая Московия. Мы уже знаем, что Достоевский был прав, и царствовала в ней столь же суровая, как и при Николае, «истинная истина». Вопрос лишь в том, действительно ли считала ее московитская молодежь «драгоценно­стью» и вправду ли так отчаянно ею дорожила, как он постулиро­вал? Доказательств Достоевский, естественно, не приводил, на то и постулат, чтобы его не доказывать. Только вот читатели, к которым обращался он в «Дневнике писателя» за 1876 год, вправе были в его формулах усомниться. Просто потому, что еще десятилетием раньше вполне доступна им была очень подробная «История Рос­сии» Сергея Михайловича Соловьева, вышедшая к тому времени уже вторым, кстати, изданием, где Московии автор посвятил целых четыре тома. И прочитать в них можно было о ней массу интерес­ного. В том числе и такого, что напрочь опровергало постулат До- стоевского.аНу возьмем хотя бы широко в его время известный факт, что из 18 молодых людей, посланных Борисом Годуновым в Англию для повышения, так сказать, квалификации, 17 оказа­лись невозвращенцами, отреклись от своей «драгоценности», пе­решли в другую веру. Почему? И как это было связано с жалобой патриарха Иоасафа на то, что «в царствующем граде Москве, в соборных и поместных церквах чинится мятеж, соблазн и нару­шение вере... В праздники, вместо духовного веселия, затевают игры бесовские... Всякие беззаконные дела умножились, еллин- ские блядословия и кощунства»?12

Ф-И. Тютчев. Политические статьи, Париж, 1976, с. 18.

С.М. Соловьев. История России с древнейших времен, М., 1866, т. ю, с. 448.

А вот что говорил польским послам московитский генерал князь Иван Голицын: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести. Одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины лучших рус­ских людей... Останется кто стар и служить не захочет, а бедных лю­дей не останется ни один человек».13

А если добавить к этому свидетельство московского подьячего Григория Котошихина, сбежавшего при Алексее Михайловиче в Швецию, то постулат Достоевского выглядит и вовсе загадочным. Вот что, между прочим, писал Котошихин: «Для науки и обычая в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру отменять и о возвращении к домам своим никакого бы попечения не имели и не мыслили».14

Все эти странные свидетельства следовало как-то объяснить. С.М. Соловьев объяснял ихтак: «Русский человек, выехавший за границу, принявший чужие обычаи, изменял вместе и вере отечес­кой, ибо о вере этой он ясного понятия не имел».15 Так что же в этом случае остается от постулата Достоевского, если московит- ские люди не только не ощущали себя обладателями некоей един­ственной в мире «истинной истины», не только не дорожили своей «драгоценностью», но и норовили отречься от нее при первом же удобном случае? Если, больше того, они даже и ясного понятия о ней не имели?

Глава вторая Московия: век XVII

«Переворот в национальной мысли»

Настоящая проблема, однако, не в том, что посту­лат Достоевского не подтверждается историческими фактами. Она в том, как мог столь непростительно ошибиться человек его ума

Там же, с, 473.

О России в царствование Алексея Михайловича, Сочиненье Григория Котошихина, Спб., 1906, с. 53

С.М. Соловьев. Цит. соч., с. 474. (Курсив мой. — А.Я.)

Глава вторая Московия: векХУН «Переворот

в национальной мысли»

и проницательности, безнадежно перепутав реальную жизнь с офи­циальной идеологией режима. В самом деле, немыслимо ведь представить себе, чтобы кто-нибудь так жестоко ошибся по поводу Московии еще при Александре I, не говоря уже при Екатерине. И тем более это странно, что и тогда ведь правили страной само­держцы, и тогда размышляла молодежь о всемирно-историческом призвании России, о том, что, как говорил впоследствии Чаадаев, суждено ей, быть может, стать «совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества».16

Но мысль, что эта истина существовала уже готовой в Моско­вии и реформы Петра были лишь продолжением «прежней же на­шей, русской московской идеи», просто не пришла бы тогда в го­лову даже самому отчаянному и «национально-ориентированно­му» романтику. Хотя бы потому, что общепринятой была в ту пору мысль противоположная. О том, что, говоря словами того же Чаа­даева, Петр «отрекся от старой России, своим могучим дуновени­ем он смел все наши учреждения; он вырыл пропасть между на­шим прошлым и нашим настоящим и грудой бросил туда все на­ши предания».17

Даже самый серьезный из основоположников славянофильства И.В. Киреевский знал, как мы помним, что пребывала Московия «в том оцепенении духовной деятельности, которое происходило от слишком большого перевеса сил материальных над силою нрав­ственной образованности».18 А Достоевский, как мы только что убе­дились, уверял нас в обратном. Как это объяснить?

Конечно, он не был историком. Но ведь то, что Ключевский на­зывал «органическим пороком» Московии, было к 1876 году исчер­пывающе выяснено самыми авторитетными специалистами. И знал это каждый гимназист в тогдашней России. Так мог ли не знать этого Достоевский? А если знал и все-таки поставил на кон свой мораль­ный авторитет, по сути повторяя знаменитую максиму Бенкендор­фа, то почему?

П.Я. Чаадаев. Цит. соч., с. 91. Там же, с. 81.

Сочинения И.В. Киреевского, М., 1861, т. if с. 75.

Не знаю, как это объяснить, не прибегая к термину, который употребил Михаил Николаевич Покровский, описывая экономичес­кий регресс Московии. Термин этот — «РЕСТАВРАЦИЯ».

Я говорю о том, что, реставрировав московитское православие в качестве оплота государства и снова объявив его главной «драго­ценностью» в короне самодержца, николаевская идеологическая революция 1830-х и впрямь своего добилась, если сумела убедить такого человека, как Достоевский, что московитская истина спасет мир. Ясно, что новая Московия должно была реабилитировать ста­рую, если желала выглядеть легитимной в глазах тех, кого Чаадаев называл «наиболее передовыми умами» своего времени, так же как сталинская идеологическая революция столетие спустя должна была реабилитировать в глазах своих современников, скажем, Ива­на Грозного. И ошибка Достоевского, быть может, — самое яркое доказательство успеха этой николаевской революции (если не счи­тать, конечно, Гоголя, который тоже ведь объявил во всеуслыша­ние, что именно крепостное право «научит Европу мудрости»).19

Еще за четыре десятилетия до гимна, пропетого Московии До­стоевским, пророчески предсказал такой результат Чаадаев, заме­тив в «Апологии сумасшедшего», что «у нас совершается настоя­щий переворот в национальной мысли»,20 и завершив свое наблю­дение горестным восклицанием: «Кто серьезно любит свою родину, того не может не огорчать глубоко это отступничество наших наибо­лее передовых умов!»21

Много лет спустя современник Достоевского А.Н. Пыпин под­твердил догадку Чаадаева, говоря о восстановлении при Николае идеологической монополии «особого пути России» под именем Официальной Народности. «Даже сильные умы и таланты, — писал он, — сживались с нею и усваивали ее теорию».22 Другими словами, то, что Чаадаев назвал «переворотом в национальной мысли», бы­ло на самом деле идейной реставрацией старой Московии в XIX ве-

История России в XIX веке, М., 1907, вып. 6, с. 452.

П.Я. Чаадаев. Цит. соч., с. 87.

Там же, с. 88.

АН. Пыпин. Характеристики литературных мнений отдвадцатых до шестидесятых годов. Спб., 1909, с. 192.

Экономическая реставрация

ке. И не будь у нас даже никаких других доказательств того, что она действительно произошла, ошибка Достоевского свидетельствует об этом исчерпывающе.

Экономическая

реставрация м.н.покровский строил

свою характеристику московитской экономики, сравнивая ее с тем, что происходило в России «веком раньше», с «экономическим расцветом времен молодости Грозного»,23 т. е., в моих терминах, с эпохой хозяйственного бума первой половины XVI столетия, приведшего к Великой реформе 1550-х. А говоря о «реставрации», имел он в виду восстановление регрессивной экономики времен опричнины. «Короткий экономический кри­зис, вызванный Смутой, — цитировал Покровский книгу Ю.В. Го- тье „Замосковный крой XVII века", — прошел так же быстро, как налетел... Но экономический расцвет времен молодости Грозного не повторился... Осталось хронически угнетенное состояние... Первые три четверти этого века носят определенно выраженный реакционный или, если угодно, реставрационный характер. По­следний термин лучше подходит, ибо суть дела заключалась имен­но в реставрации, в возобновлении старого, в оживлении и укреп­лении таких экономических черт, которые веком раньше казались отжившими» 24

Натуральный оброк, допустим, вымирал в России в первой по­ловине XVI века, а в Московии он снова был в порядке вещей. Это подтверждается массой документов. Например, бояре Лопухин и Романов собирали свои доходы с вотчин баранами и домашней птицей (Н.И. Романов еще и коровьим маслом). Дворцовые села Пе­реяславского уезда тоже платили свои повинности овчиной, сыра­ми и маслом. Барская запашка в одном из имений того же уезда уменьшилась за 40 лет более чем вдвое (с 546 десятин до 249), а в другом и вовсе исчезла.

М.Н. Покровский. Избранные произведения, M., 1966, т. 2, с. 413.

Глава вторая Московия: векXVII

Там же.

«Если бы даже это отсутствие сельскохозяйственного предпринима­тельства было уделом только крупного землевладения, и то мы имели бы пример большой экономической косности, — комментирует По­кровский. — Но, кажется, что и средние хозяйства, с такой голово­кружительной быстротой переходившие на новые рельсы во дни мо­лодости Грозного, сто лет спустя не только не подвинулись вперед, а даже подались назад»?5 Другим свидетельством экономической реставрации опричнины была массовая раздача царским сановникам «черных» земель (конечно, с сидевшими на них свободными крестьянами), «настоящая оргия зе­мельных раздач». В1619-1620 годах, например, роздан был целый Га- лицкий уезд. В одни руки за один раз попадало по 300 крестьянских дворов и по полторы тысячи десятин. Темп этой «оргии», однако, на­растал в течение XVII века. В 1680-е Нарышкины получилиуже до 2500 дворов и 14 тысяч десятин земли. В конце концов, к исходу века в За- московье вообще не осталось «черных» земель (и свободных кресть­ян), а дворцовых было роздано до двух миллионов десятин.

Надо ли говорить, что новым хозяевам пришлось позаботиться о том, чтобы кто-то исправно снабжал их баранами и коровьим мас­лом? И что в результате бывшие «черные», самостоятельные кресть­яне практически исчезли в уездах центральной Московии? Они ста­новились собственностью помещиков. Историки обычно измеряют этот катастрофический процесс превращения крестьянина в соб­ственность числом так называемых урочных лет, на протяжении ко­торых помещик имел законное право разыскивать и возвращать «сошедших от него» крестьян.

Закон 24 ноября 1597 года, например, устанавливал для этого пятилетний срок. В Смутное время число урочных лет удвоилось. А в 1649-м Уложение царя Алексея установило возвращать беглых крестьян по писцовым книгам без урочных лет. Отныне закон обя­зывал крестьянина жить за помещиком «неподвижно» и «безвыход­но». Другими словами, свободные (и полусвободные) до того соо­течественники оказались — на восемь поколений вперед! — недви­жимой собственностью других. Так выглядела экономика Святой Руси, которая хоть и была, если верить Достоевскому, «хранитель-

25 Там же, с. 414.

Беззвездная ночь Московии

ницей Христовой истины», но с обращением соотечественников в недвижимую собственность, другими словами, в рабов, мирилась без малейших угрызений совести.

Глава вторая

Московия:векXVII Бе3ЗВеЗДНаЯ Н0ЧЬ

Московии Теперь, когда читатель предста­вил себе пусть покуда лишь самые беглые очерта­ния исторического провала, известного впоследствии под именем Московии, пора переходить к более систематическому его описа­нию. Общий смысл того, что произошло в России после самодержав­ной революции Грозного царя и вызванной ею Смуты, понятен. Стра­на была потрясена, поставлена на колени, ей было не до новых ре­форм, она тосковала потишине, по спокойствию, по стабильности.

Как, однако, сделать, чтобы эта возвращенная при первых Рома­новых стабильность не переросла в перманентную, «византийскую» стагнацию, новая элита не знала, ничего лучшего, нежели «особнячес- тво» и «русский бог», не придумала. «Особый путь» привел к тому, что Россия просто выпала из истории. Время политических мечтаний, кон­ституционных реформ, лидеров, подающих надежды (ведь и в разгар Смуты были еще и Василий Шуйский, и Михаил Салтыков, и Прокопий Ляпунов), миновало. Праздник кончился, погасли огни, и все вдруг по­чувствовали, что на дворе беззвездная ночь. К власти пришли люди посредственные, пустячные, лишенные элементарных государствен­ных навыков, люди, которых хватало лишь на изобличение грехов сво­их предшественников, но которым недоставало ни души, ни разума, чтобы выработать конструктивную программу возрождения страны.

«Московское правительство в первые три царствования новой динас­тии, — говорит Ключевский, — производит впечатление людей, слу­чайно попавших во власть и взявшихся не за свое дело. При трех-чет ы- рех исключениях все это были люди с очень возбужденным честолюбием, но беэ оправдывающих его талантов, даже беэ правительственных на­выков, заменяющих таланты, и — что еще хуже — совсем лишенные гражданского чувства»?6

26 В.О. Ключевский. Цит. соч., с. 238.

Нет ни одаренных дипломатов (А. Л. Ордин-Нащокин как раз и был од­ним из упомянутых счастливых исключений), ни выдающихся воена­чальников, «а наши послы, отправленные к европейцам, — ужасался Юрий Крижанич, — навлекают на свой народ неописуемый позор своей необразованностью и грубостью»?7 Нет даже информации о том, что творится в других странах. Прибыв в 1656 г. в Тоскану, стольник Чемоданов с удивлением узнал, что «герцога Франциска», которому адресованы его верительные гра­моты, не только сменил другой правитель, но и этого другого давно уже низложил третий. А несколько лет спустя посол Потемкин, при­бывший в Испанию, только на месте обнаружил, что Филипп IV, к ко­торому он прибыл с царским посланием, уже два года как умер.

Понятно, что все это означало. Европейская традиция Киевской Руси, поднявшая было голову после монгольского ига при Иване III и реформистском правительстве Алексея Адашева в 1550-ые, оказа­лась снова растоптанной в Московии. Достаточно вспомнить, как оживлены были отношения Руси с Европой в киевские времена, как тесны были связи, как деятельно распространялось тогда в стране европейское образование, чтобы в этом не осталось ни малейших сомнений.

«Известия XI и XII вв. говорят о знакомстве тогдашних русских князей с иностранными языками, об их любви собирать и читать книги, о ревности к распространению просвещения, о заведении ими училищ даже с греческим и лотинским языком, о внимании, которое оказыва­ли они ученым людям, приходившим из Греции и Западной Европы. Эти известия говорят не о редких, единичных случаях, не оказавших ника­кого действия на общий уровень просвещения: сохранились очевид­ные плоды этих просветительских забот и усилий... выработался книжный русский язык, образовалась литературная школа, развилась оригинальная литература, и русская летопись XII в. по мастерству изложения не уступает лучшим анналам тогдошнего Запада»?8 Так можно ли усомниться, что беззвездная ночь фундаменталист­ской Московии наступила именно из-за крушения в стране европей­ского просвещения, из-за крутого обрыва всех этих связей и уст-

в.О. Ключевский. Курс русской истории, М., 1937. т. з, с. 256.

в.О. Ключевский. Сочинения, М., 1957, т. 2, с. 274.

ремлений? Если русская летопись XII века не уступала европейским анналам, если церковная Реформация XV века началась в Москве на поколение раньше, чем в Европе, если Россия была первой из великих европейских держав, провозгласивших себя в 1610 году конституционной монархией, то отныне придется ей бесконечно до­гонять Европу. Важно запомнить, что даже своей парадигмой «до­гоняющего развития», омрачившей все последующие столетия, обязана Россия именно московитскому провалу.

Глава вторая

Московия:векш Б6СПЛ0ДНЫЙ

ВвК Неудивительны, согласитесь, при таком по­ложении дел и внешне-политические итоги столе­тия, как подводит их удручен но тот же Ключевский:

«Не жалели ни людей, ни денег, чтобы и разгромить Польшу, и поса­дить московского царя на польский престол, и выбить шведов из Польши, и отбить крымцев и самих турок от Малороссии, и захва­тить не только обе стороны Поднепровья, но и самую Галицию... И всеми этими переплетавшимися замыслами так себя запутали и обессилили, что после 21-летней изнурительной борьбы на три фронта и ряда небывалых поражений бросили и Литву, и Белоруссию, и правобережную Vкрай ну... и даже у крымских татар в Бахчисарай­ском договоре 1681 года не могли вытягать ни удобной степной гра­ницы, ни отмены ежегодной дани хану».29 Но точно такая же печать мертвенного бесплодия лежала на всем, что пыталось предпринимать московитское правительство и дома. Хозяй­ство стагнировало, денег в казне хронически не хватало, вот и стало его главным занятием придумывать как бы похитрее оттягать их у насе­ления. Мысль дьяков истощалась в бесконечных попытках обобрать народ, к ним, собственно, и сводится вся финансовая история Моско­вии. Вот, например, с какой слоновьей грацией попыталось в 1646 го­ду правительство провести финансовую реформу, обложив пошлиной соль. Для успокоения народа был одновременно отменен самый тяже­лый и ненавистный прямой налог — «стрелецкие и ямские деньги». Но,

29

Там же, с. 239.

как и следовало ожидать, цена соли подскочила вшестеро и тысячи пу­дов рыбы, главной народной пищи во время постов, сгнили — из-за то­го, что рыбопромышленникам оказалось не по карману ее посолить. Естественно, потребление соли резко упало, и вместо дохода казна по­несла большие убытки. И что же предприняло правительство? В 1648 году оно восстановило «стрелецкие и ямские деньги», придав новому закону обратную силу, т. е. приказало взыскать отмененный налог за все три прошедших года — 46,47 и 48-й! Страна ответила грандиозным «Соляным бунтом». «Воттебе, изменник, за соль!» — приговаривала толпа, избивая до смерти дьяка Назария Чистого, автора «соляного» проекта. Но правительство-то осталось прежним. И денег в казне все также не было. Соблазнительно рассказать здесь и историю «медного бунта» 1662 года, которым закончилась еще одна, почти невероятная правительственная афера, но отошлю читателя к 51-й лекции «Курса русской истории» В.О. Ключевского, где она описана с неподражае­мым стилистическим блеском.30 Расскажу вместо этого лишь коротень­кую повесть о московских злоключениях табака.

В1634 году царским указом объявлен он был «богоненавистным и богомерзким зельем», и за его курение с той поры назначалась смертная казнь. И все было бы хорошо и благопристойно, но 12 лет спустя правительство не только отменило этот запрет, но и объявило казенную монополию на продажу табака. Теперь он свободно прода­вался всем желающим отравлять свои легкие, но стоил, правда, не де­шевле золота. Самое интересное, однако, что в 1648 году, после «соля­ного бунта», табачную монополию отменили тоже и снова ввели в силу указ 1634-го. Иначе говоря, за курение опять грозила смертная казнь.

«Нет никого веселящегося

Глава вторая Московия: век XVII

В ДНИ СИИ!» Ситуация, с которой мы столк­нулись, очень, согласитесь, странная. Ирония да­же втом, что XVII столетие, когда после великой Смуты страну воз­главил режим с бесспорным мандатом помирить всех со всеми и ус­тановить, наконец, тишину и порядок, осталось в истории именно

30 Там же, сс. 223, 226.

как «бунташный век». Уже во втором поколении нового режима вы­яснилось, что, отрезавшись от еретической Европы, страна безна­дежно топчется на месте, что правительство исправить положение неспособно и раз за разом доводит дело до упора, до крови, до мяте­жей и восстаний. Вот их краткая сводка. В 1648 году — «соляной бунт» в Москве и мятежи в Козлове, Сольвычегодске, Устюге, Томске. Восстания в Пскове и Новгороде в 1650-м. «Медный бунт» 1662-го. Страшный разинский мятеж в Поволжье в 1670-1671 годах. Путч Со­ловецкого монастыря, шесть лет продержавшего на своих стенах раскольничье знамя. Сам великий церковный Раскол, всколыхнув­ший страну от Путивля до Архангельска и принесший Московии ин­квизицию, грозные аутодафе и трагические «гари», в которых десят­ки тысяч людей умирали за право креститься двумя перстами.

Так выражалось недовольство «низов». Но недовольны были и «верхи». Ощущение непокоя, неустроенности, сиротливости и тревоги, постоянное ожидание не то «невиданных мятежей», не то светопреставления, пронизывает всё общество сверху донизу. Все знали, что плохо, но никто не знал, как сделать, чтобы стало хорошо. Закрепощаемое крестьянство, естественно, видело все зло в поме­щиках, которых следовало вешать, взрывать и топить в крови. При случае так и делали. Но ничего не менялось.

А эти самые изверги-помещики взывали к царю: «Нас, холопей тво­их, и разоренных, и беспомощных... вели взыскать жалованием, чтобы было чем твоя государская служба служить».31 И это была правда.

Гости и тортовые люди, против которых возмущаются городские низы, тоже совсем, оказывается, «оскудели, обнищали до конца» и от «воеводского задержанья и насильства... торгов своих отбыли». И это тоже была правда.

Князь Иван Хворостинин, знатный нигилист XVII века, вопиет, что «в Москве людей нет, все народ глупый, сеют землю рожью, а живут все ложью».32

«Русские всеми народами, — вторит ему из тобольской ссылки Юрий Крижанич, — считаются ленивыми, неверными, жестокосердыми, склонными к краже и убийству, бестактными в беседе, нечистоплот­на. Латкин. Земские соборы древней Руси, Спб., 1885, с. 152. В.О. Ключевский. Цит. соч., т.з, с. 260.

ными в жизни... А отчего это? От того, что везде кабаки, монополии, запрещения, откупы, обыски, тайные соглядатаи; везде люди связа­ны, ничего не могут свободно делать, не могут свободно употреблять труда рук своих... Все делается в тайне, со страхом, с трепетом, с об­маном, везде приходится терпеть от множества чиновников, обдира- телей, доносчиков или, лучше сказать, палачей».33 Воттакой был на самом деле результат «колоссального всесторонне­го развития», о котором слышали мы от Нарочницкой.

И даже сам патриарх Никон, именовавшийся официально «ве­ликим государем», пишет царю Алексею: «Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо, кто не постится, ради скудости хлебной, во многих местах и до смерти постятся, потому что есть не­чего. Нет никого, кто был бы помилован... везде плач и сокрушение; нет веселящихся в дни сии».34

Послушать всех этих жалобщиков, так ничего не было хуже мос- ковитских порядков — все обижены, всем плохо, «плач и сокруше­ние» повсюду. И нисколько не удивительно поэтому, что бежала из Московии молодежь куда глаза глядят. Удивительно другое. Многие из этих горьких жалобщиков (те, кто не убежал, конечно) неукосни­тельно смотрели на другие народы с презрением как на еретиков, из­менников христианства, а на московитский порядок, только что изру­ганный последними словами, как на единственное в мире убежище Христовой истины и образец для подражания. Тот самый парадокс, что обманул, как мы помним, Достоевского. Как его объяснить?

Глава вторая Московия: векХУИ

парадокс? Вопрос, согласитесь, ключевой

для понимания не только Московии, но и русской истории вообще. Естественно, требует он специальных исследова­ний — философских, социально-психологических, не говоря уже об исторических. Требует исследований, которых, как это ни странно,

Н.И. Костомаров. Русская история в жизнеописаниях её главнейших деятелей, Спб., 1874, с. 342.

в.О. Ключевский. Сочинения, М., 1957, т. 3, с. 261.

никогда не было. И в результате одни, как Достоевский, благословля­ли Московию в качестве «хранительницы настоящего Христова обра­за, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах», а другие, как Ключевский, именно в этом и усматривали главный её «органический порок». Каждый видел лишь одну сторону дела. И ник­то не спрашивал, откуда взялось это очевидное противоречие.

Я тоже, конечно, не знаю окончательного ответа на этот роко­вой вопрос. Но как историк предлагаю послушать гипотезу самого смелого и образованного мыслителя России XVII столетия. Едва ли кто-нибудь возьмется оспаривать такую характеристику Юрия Кри- жанича, который цитировал не только Гомера, Платона, Полибия, но и Макиавелли, свободно говорил на нескольких европейских языках, оперируя сочинениями Герберштейна, Олеария, Павла Но- вия. Вот что писал в 1901 году о Крижаниче академик В.И. Пичета: «Это какой-то энциклопедист — он и историк, и философ, богослов и юрист, экономист и политик, теоретик государственного права и практический советник по вопросам внутренней и внешней поли­тики».35 Короче, человек Возрождения.

Думаю, именно нам, историкам, необыкновенно повезло, что жил тогда в Московии такой удивительный мыслитель, несомненно принадлежавший к самой передовой европейской культуре своей эпохи и в то же время истинный патриот России. Он заслуживает особого разговора, и мы еще поговорим о нем подробнее. Но сей­час давайте посмотрим, что пишет по поводу происхождения наше­го парадокса Крижанич. В конце концов, он столько раз, как мы еще увидим, оказывался прав!

«Великая народная беда наша, — говорит он, — неумеренное [т. е. неограниченное] правление». Проблема с этим «неумеренным правлением» в том, что оно неминуемо раньше или позже перерас­тает в «людодерство» — слово, которым Крижанич (основательно, не в пример иным нашим современникам, знавший Аристотеля) пе­реводил на русский тиранию. Но откуда все-таки пошло это людо­дерство? Где его начало? «Кто был русским Ровоамом? — спрашива­ет Крижанич. И отвечает: царь Иван Васильевич, который ввел пре- крутые и беспощадные законы, чтобы обирать подданных... Так

3 5

В.И. Пичета. Ю. Крижанич, экономические и политические его взгляды, Спб., 1901, с. 13.

и идут дела в этом королевстве от самого правления Ивана Василье­вича, который был зачинщиком этой тирании».36

Самые внимательные из моих читателей, может быть, вспомнят, что предложенное мной в свое время понятие «самодержавная ре­волюция» практически совпадает с определением Крижанича. И в самом деле, ведь именно у Ивана Г розного мы впервые, кажет­ся, встречаемся с нашим парадоксом. Вот смотрите. Он пишет пись­мо английской королеве со смиренной вроде бы просьбой о поли­тическом убежище в случае, если ему придется бежать от собствен­ного народа. Но даже в таком предельно, казалось бы, интимном документе, не может он удержаться от высокомерного выговора: «Мы думали, что ты на своем государстве государыня и сама владе­ешь, а у тебя люди владеют, и не токмо люди, а мужики торговые... а ты пребываешь в своем чине как есть пошлая девица»37

Если в 1570-ые говорил так, может быть, один царь, то столетие спу­стя, в Московии времен Крижанича, оказалось вдруг, что научил он этому опасному сверхдержавному высокомерию и страну (так же, за­метим в скобках, как научил ее этому три столетия спустя Николай, а вслед за ним Сталин). И теперь расколоучитель, простой поп Лазарь, наставляет своего государя, что «подобае те Царю заповедати благо­родным чадом своим да пребывают в законах отеческих неотступно», ибо «иного отступления уже не будет: здесь бо бысть последняя Русь»38 Другими словами, последнее на свете убежище Христовой веры дер­жится царским словом. Падет царь — настанет царство антихриста.

Поп Лазарь, сколькоя знаю, книгне писал. Но наш современ­ник М.В. Назаров пишет. И, кудивлению читателя, словно бы и не прошло со времен Лазаря 350 лет, пророчит он то же самое. И про Москву как центр мира, и про самодержавного царя как единствен­ную защиту от антихриста (со ссылкой, правда, не на попа, а на не­коего епископа Феофана). «Москва, — пишет он, — соединяла в се­бе как духовно-церковную преемственность от Иерусалима... так и имперскую преемственность в роли Третьего Рима. Эта двойная преемственность сделала Москву историософской столицей ми-

Ю. Крижанич. Политика, М., 1967, сс. 534,537. (Курсив мой. — А.Я.)

СМ. Соловьев. История России с древнейших времен, М.,1960, кн.з,с. 675.

Г.В. Плеханов. Сочинения, м.-Л., 1925, т. 20, с. 328.

Глава вторая Московия: век XVII Проблема

«самоисправления»

ра».39 И держалось это, конечно, на все том же «властном вето» са­модержца. «Как антихрист главным делом своим будет иметь от­влечь всех от Христа, то и не явится, пока будет в силе царская власть... Когда же царская власть падет и народы всюду заведут са­моуправство (республики, демократии), тогда антихристу действо­вать будет просторно... Некому будет сказать вето властное».40

Гпава вторая Московия: век XVII

Я говорю об этом здесь не только потому, что Назаров еще ярче, чем Нарочницкая, демонстрирует нам, как выглядит Московия в глазах современных «восстановителей баланса». Важнее, одна­ко, что их фантасмагорические представления всё дальше расхо­дятся с непосредственными наблюдениями свидетелей эпохи или, как модно нынче говорить, с её реалиями. Между тем, если верить Крижаничу, то именно самодержавной революции и лично «зачин­щику тирании» обязана Россия парадоксальной смесью мании ве­личия и национального самобичевания. Той самой смесью, что, по мнению Ключевского, лишала страну «средств самоисправления и даже самого побуждения к ним».41 Для нас же здесь важно, что «особый путь», впервые избранный тогда Россией, оказался неот­делим от этой тирании.

Проблема

«самоисправления» какбыто

ни было, то, что мы сейчас услышали от Ключев­ского, важно<не менее, чем гипотеза Крижанича. Хотя бы потому, что печать московитского бесплодия лежала не только на отчаян­ных — и пустячных, как всегда на поверку оказывалось, — метаниях правительства, но и на мятежных народных движениях XVII века. Все три главных московитских бунта — Соляной, Медный и Стрелец­кий — были начисто лишены политической конструктивности. Ина­че говоря, они не только ничего не могли изменить в сложившемся порядке вещей, но и не требовали никаких коренных изменений.

М.В. Назаров. Тайна России, М., 1999, с. 188. Там же, с. 517.

б. О. Ключевский. Цит. соч., т. 3, с.296.

Добивались отмены налога на соль или медных денег или казни особенно ненавистных бояр, грабили богатые дома, разносили ку­печеские лавки — и тяжело утихомиривались этой кровью и грабе­жом, выпустив мятежный пар и подав власти очередной сигнал о не­благополучии.

Между тем XVII век был «бунташным» во всей Европе. В том же 1648-м, что принёс Соляной бунт в Москве, английский народ разо­гнал в Лондоне Долгий парламент и образовал Верховный трибунал для суда над Карлом Стюартом. И 30 января следующего года ко­роль как «тиран, изменник, убийца и враг государства» сложил го­лову на плахе. В Париже никакой революции в том году не получи­лось, народное волнение вылилось лишь, как и в Москве, в мятеж, в знаменитую Фронду. Но ведь и Фронда выдвинула программу «са­моисправления», потребовав свободного обсуждения всех коро­левских эдиктов, вводивших новые налоги, и прекращения неза­конных арестов.

Так сравнимо ли это, спрашивается, с московскими событиями, где мятежники удовлетворились отменой пошлины и убийством от­ветственного за неё дьяка? Бунтующий стрелецкий гарнизон был хо­зяином положения в Москве летом 1682 года, т.е. добился того, чего не смогли добиться ни Болотников, ни Разин, — и что же? Какие «средства самоисправления» он предложил? Что совершил, когда «кремлевский дворец превратился в большой сарай и по нему бега­ли и шарили одурелые стрельцы, отыскивая Нарышкиных, а потом буйствовали по всей Москве, пропивая добычу, взятую из богатых боярских и дворянских домов»?42

В том-то и дело, что никаких требований реконструкции обще­ства и хозяйства все эти бунты не предлагали, ничего по части «са­моисправления». И оттого при всём своём размахе и пролитой кро­ви остались в истории лишь печальным памятником общественного неустройства и политического бесплодия, которым, словно прока­зой, поражены были не только верхние классы Московии, но и их антиподы. Почему? Откуда эта разница с Европой?

Я думаю, ответ очевиден: «особый путь» остановил движение мысли, лишил Московию общепринятой тогда в Европе политичес-

й7 Там же, т. 4., с. 9-10.

кой оппозиции, способной предложить «средства самоисправле­ния» и хотя бы попытаться их отстоять.

В принципе понятно почему. Политический потенциал боярской оппозиции окончательно исчерпал себя в Смутное время, а для того чтобы появилась дворянская, чтобы смогли предложить свои кон­ституционные проекты и «верховники» и декабристы,требовалось круто развернуть культурно-политическую ориентацию страны. Ко­роче, требовалось именно то, что сделал Петр: забыть об «особом пути» России. Избавить её тем самым хотя бы на время оттой смеси мании величия и национального самобичевания, которую насадил в ней, если верить Крижаничу, «зачинщик тирании». Другими сло­вами, требовалось сделать нечто прямо противоположное тому, что рекомендовал Достоевский. Ибо платой за «московскую идею» ока­залось полное политическое бесплодие Московии.

Глава вторая

Московия: век™. ГударСТВ0

власти Единственное, что удалось России в этом печальном столетии, — покорение Сибири. Потому, надо полагать, и удалось, что было процессом стихийным, что никто им не руководил, никто не ставил ему сознательных це­лей. Именно в XVII веке Россия и превратилась в самое большое го­сударство мира. Будь Иван III способен увидеть свое Московское великое кня^кество к концу царствования Алексея Михайловича, он, без сомнения, его не узнал бы. Оно выросло в восемь (!) раз.

Эта беспримерная в истории метаморфоза походила на чудо. Словно неспособность правительства к интенсивному развитию стра­ны компенсировалась титанической народной энергией экстенсивно­го расширения территории. Словно вся сила и предприимчивость ве­ликого народа, не имея возможности обратиться к цивилизационной работе над собственным «самоисправлением», обратились в работу колонизационную. Только страшно дорого обошелся стране этот дра­матический гамбит. И в первую очередь потому, что дал возможность Власти стать своего рода государством в государстве, беспощадно экс­плуатируя собственную страну как отсталую и бесправную колонию. При всем своем «особнячестве» Государство Власти, в отличие от ко­лониальной России, хотело жить по европейским стандартам. В нем не было, например, ведомства, которое занималось бы поддержанием в стране путей сообщения, народ мог тонуть в грязи на дорогах, но зато было ведомство по доставке двору заграничных чулок и перчаток.

Знаменитые фруктовые сады во Владимире обслуживали толь­ко двор, а виноград и вино поступали из виноградников, устроен­ных в окрестностях Астрахани французом, специально выписанным для этого из Пуату. Для доставки двору свежего молока функциони­ровала неслыханная по тем временам молочная ферма из 200 от­борных коров, з тысячи парадных лошадей и 40 тысяч упряжных по­стоянно кормились в конюшнях Государства Власти.

300 поваров и поварят ежедневно готовили в придворных кух­нях з тысячи изысканных европейских блюд. В то самое время, ра­зумеется, когда благочестивый царь настойчиво, как мы помним, призывал страну поститься.

«Пересылка в Москву кречетов и белых ястребов поднимала на ноги воевод важнейших городов. Князю Шаховскому, виленскому воеводе, в трудное для государства время дается поручение купить для царских птиц колокольчики. Колокольчиков не нашлось в Виль- не, за ними посылали в Королевец...»*3 Государство Власти в Моско­вии ни в чем не желало уступать Парижу.

За исключением, конечно, того, что французское правительство все-таки делало что-то и для страны. Кольбер, например, даже при безумных военных тратах Людовика XIV умудрялся строить по две мануфактуры в год. Государство Власти тоже строило мануфакту­ры. Но не для России — для себя. Для него воздвигали иностранцы стекольные заводы и шелковые фабрики. Придворным выдавали из царских кладовых обшитые золотом кафтаны — но напрокат, на время приема иностранных послов.

Под страхом строжайших наказаний запрещены были в Моско­вии даже самые примитивные зачатки искусства, скоморохи и ме- дведевожатые. В скрипках и флейтах усматривали проделки анти­христа. А в Государстве Власти Иоганн Готфрид Грегори преспокой­но представлял «Эсфирь» и «Орфея», услаждая высочайший слух этими самыми сатанинскими скрипками.

43 В.А. Гольцев. Государственноехозяйство во Франции XVII века, М., 1873, с. 146.

В эпоху Ньютона из астрономии Московия знала один лишь ка­лендарь, да и то ставили на вид раскольники, что выдумка это мани- хейская. Когда западнорусский ученый Лаврентий Зизаний, соста­вивший первый православный катехизис, попросил напечатать его в Москве, патриарх Филарет отдал его сочинение своим цензорам. И когда потрясенный Зизаний пожаловался на чудовищные купюры в тексте, цензоры отвечали: «Мы пропустили, что велел нам святей­ший патриарх, что было написано утебя о кругах небесных и о пла­нетах и о затмении солнца... потому что те статьи с правоверием на­шим не сходны».44 А в Государстве Власти уже в 1650 году переведен был новейший, только что изданный в Голландии анатомический трактат Андреаса Везалия. И опубликован — в одном (!) экземпляре (в советские времена такие фокусы называли «хамиздатом»).

В эпоху, когда, словно грибы после дождя, вырастали в Европе академии, имевшие среди своих членов такие имена, как Лейбниц, Ньютон, Бойль, Мальпиги, в Московии не было даже начальных школ. Как жаловался Крижанич, «арифметике люди наши не учатся и поэтому не умеют вести счет в торговле».45

А Государство Власти учреждает для надзора над новыми идея­ми Славяно-греко-латинскую академию, в компетенцию которой входила цензура и осуждение виновных в уклонении отсредневеко- вых канонов на ссылку в Сибирь, а в иных случаях и на костер. И академия, конечно, оправдала доверие Власти: в 1689 году уче­ник знаменитого средневекового мистика Якоба Беме, Кальман, был и впрямь сожжен в Москве на костре.

Массу хлопот доставило историкам учреждение известного «приказа великого государя тайных дел». Западные ученые обычно трактуют его как инквизиционный «кровавый трибунал». Н.И. Кос­томаров видел в нем прародителя тайной политической полиции. И советские историки склонны были с ним согласиться. Между тем уже Казимир Валишевский обратил внимание на то, что занимался этот странный «кровавый трибунал» такими совершенно неподоба­ющими для тайной полиции делами, как «выписка из-за границы плодовых деревьев... покупка попугаев для царских птичников и по-

АН. Пыпин. История русской литературы, Спб., 1902, т. 2, с. 323.

Юрий Крижанич. Цит. соч., с. 387.

дробностями управления его [царя] любимого монастыря».46 Кроме того, за Приказом числилось 200 сокольников и больше 3 тысяч со­колов, кречетов, ястребов, а также юо тысяч голубиных гнезд для подкормки и выучки охотничьих птиц.

Так может быть, у Приказа тайных дел было совсем иное назначе­ние? Тем более что для политического сыска создана была в это самое время специальная Следственная комиссия с чрезвычайными полно­мочиями вершить суд и расправу по «изменным делам». Да и Григо­рий Котошихин объяснил нам еще в середине XVII века, что «устроен тот Приказ для того, чтоб царская мысль и дела исполнялись по его хо­тению, а бояре и думные люди о том ни о чем не ведали». Похоже, ко­роче, что Приказ был просто параллельной администрацией Государ­ства Власти, независимой от Думы и стоявшей над ординарным, «тех­ническим» правительством Московии, учреждением, где царь, подобно Ивану Грозному в Александровской слободе, «чувствовал се­бя дома, настоящим древнерусским государем-хозяином среди своих холопов-страдников, мог без помех проводить свою личную власть»47

Вот как комментировал это Ключевский: «По атавизму, притом совершенно фиктивному, старый удельный инстинкт опричнины сказался в царе, [когда он] действовал тайком от ближайших испол­нителей своей воли... конспирировал против собственного прави­тельства».48 Такова еще одна фундаментальная черта всех последу­ющих российских Московий: Государство Власти существовало в них отдельно, «опричь» от страны и, подобно недоброй памяти Зо­лотой орде, относилось к ней как к земле завоеванной.

Глава вторая Московия: векXVII

«Народная монархия»:

Мы говорили уже во ввод­ной главе о ноо-страничной двухтомной моногра­фии отечественного «восстановителя баланса» Б.Н. Миронова, опубликованной почти одновременно в России и в Америке и став-

К.Ф. Валишевский. Первые Романовы. М., 1911, с. 161.

В.О. Ключевский. Боярская дума древней Руси» М., 1909, с. 340. (Курсив мой. — А.Я.)

В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1957, т. 3, с. 154.

шей на время (по крайней мере, в Москве) наиболее цитируемой книгой по социальной истории России. Но поскольку социальная история не моя специальность и автор ограничил себя хронологи­ческими рамками XVIII — начала XX столетия, я не думал, что книга Миронова может мне понадобиться для рассказа о Московии XVII века. Коллеги, однако, обратили мое внимание на то, что претенду­ет эта книга не только, как сказано на обложке, стать «первым в ми­ровой историографии исследованием социальной истории Рос­сии», но и на фундаментальную ревизию практически всего, что из­вестно нам о ее государственности. В том числе, между прочим, и государственности московитской. Поскольку аргументы Мироно­ва практически перечеркивают все, что здесь о ней написано, могу ли я оставить их без ответа?

Коротко говоря, сводятся они к тому, что, по мнению Миронова, Московия была «народной монархией»?9 что «народное одобрение являлось [в ней] обязательным условием легитимности важнейших государственных событий»}0 По каковой причине «народ считался субъектом государственного управления».51 И вообще «московский режим был народным и легитимным... Закономерно, что Иван Гроз­ный вошел в народную память как народный царь».52О том, что Иван Грозный остался в писаниях современников и потомков как «царь-мучитель», Миронов, по-видимому, не подо­зревает, Крижанича, судя по списку использованной литературы, не читал и о внешней политике Московии даже не упомянул. По всем этим^причинам время разобраться в его аргументах, я ду­маю, именно сейчас — прежде, чем приступим мы к заключитель­ным сюжетам этой главы.

Спору нет, после тотального террора опричнины и потрясшей страну Смуты власть в Московии не сразу стала неограниченной. Так же как не тотчас было в ней окончательно закрепощено кресть­янство. «Старина», традиция Ивана III и «времен молодости Грозно-

г~

ь.Н. Миронов. Социальная история России периода империи (XVIII-началоХХ в.), Спб., 1999, с-125-

Там же, с. 122.

Там же.

5 2

Там же, с. 127 (Курсив везде Миронова).

го», т. е. эпохи свободного крестьянства, экономического подъёма и Великой реформы, умирала в Москве медленно, тяжело. Все мя­тежи «бунташного» XVII века тому свидетельство.

Добавим к этому, что первый царь новой династии, Михаил Фе­дорович Романов, чувствовал себя на троне крайне неуверенно (трагический конец Годунова, Шуйского и Лжедмитрия еще не ос­тыл в народной памяти), и потому поддержка бояр, церкви и насе­ления была для него важна первостепенно. В этих условиях «смут­ная мысль о необходимости сделать Земский собор руководителем в деле исправления приказной администрации», которая, по сло­вам Ключевского, «бродила в обществе времен Грозного»,53 естест­венно, должна была развиться в первые годы после Смуты в твер­дое — и массовое — убеждение: «Слова, малознакомые прежде, — совет всей земли, общий земский совет, всенародное собрание, крепкая дума миром, — стали ходячим выражением новых понятий, овладевших умами».54

Тем более что в момент становления новой династии никто не хо­тел возврата к прежнему произволу, утвердившемуся в стране во времена «зачинщика тирании». Даже митрополит Филарет, отец Ми­хаила Федоровича, находившийся тогда в польском плену, писал, что восстановить власть прежних государей — значит подвергнуть отечество опасности окончательной гибели, и он скорее готов уме­реть в плену, чем на свободе быть свидетелем такого несчастья.55 В этом смысле Миронов прав, царь Михаил был «внешне ограничен аристократией, представительным учреждением [Земским собором] и церковью как институтом, а внутренне — обычаем, традицией, за­коном, православной догматикой».56 Прав, ибо в самом деле «из бурь Смутного времени народ вышел... уже далеко не прежним без­ропотным и послушным орудием в руках правительства»57

Вопрос-то, однако, в другом. В том, помогала ли политика «от­резавшегося от Европы» московитского режима этому порыву на-

В. О. Ключевский. Сочинения, т. 2, с. 198.

Там же, т. з, с. 84.

Там же, с. 35.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., с. 125.

В.О. Ключевский. Цит. соч., т. 3, с. 89.

рода стать «субъектом государственного управления» или, напро­тив, насильственно его гасила? До такой степени гасила, что уже при втором царе новой династии Алексее Михайловиче вся эта «на­родная монархия» первых лет после Смуты оказалась откровенной фикцией (точно такой же, заметим в скобках, в какую превратила послереволюционное возбуждение народа сталинская конституция 1936 г.). Вот на этот фундаментальный вопрос аргументы Миронова не дают нам никакого ответа. А он между тем решающий. Не ответив на него, мы рискуем фальсифицировать всю историю Московии.

Ну, начнем с того, что в результате «экономической реставра­ции», о которой слышали мы от М.Н. Покровского, уже десятилетие спустя после Смуты почти все сельское население Московии (85 %, а с дворцовыми крестьянами 95 %) было выведено из состава сво­бодного общества и тем самым из числа «субъектов государствен­ного управления». В том смысле, что его выборные больше не появ­лялись на Земских соборах, «которые через это потеряли всякое подобие земского представительства».58Но, может быть, имеет Миронов в виду под «народным одобрени­ем», ставшим в Московии «обязательным условием легитимности важнейших государственных событий», участие в соборах по крайней мере 5 % населения? Так и это ведь очень скоро оказалось фикцией. Ибо на самом деле «достаточно было какой-либо случайно составив­шейся группе обратиться с ходатайством на государево имя, чтобы вы­звать указ „по челобитью всех чинов людей". Приказная подделка под народную волк^стала своего рода политической фикцией».59 Возмож­но, Миронов забыл, как это делалось «по требованиям трудящихся» в советской «Московии», но ведь живы еще люди, которые помнят.

Так что же в таком случае остается от его утверждения относи­тельно петиций на государево имя, имевших якобы «для государя значение непререкаемого голоса народа»?60 И что остается от «на­рода как субъекта государственного управления»? Остается «при­казная подделка под волю народа», легальная фикция, которую, собственно, и именует Миронов «народной монархией».

Там же, с. 263.

Там же, с. 134.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., с. 121.

Той самой, между прочим, монархией, «конспирировавшей», как мы помним, при посредстве Приказа тайных дел даже против собственного правительства, не говоря уже о народе. А что до за­кона, который, по мнению Миронова, тоже ограничивал моско- витское Государство Власти, то и он ведь, как мы знаем, «оберегал только интересы казны».61 Во всяком случае, личность крестьянина (не забудем, что речь о 95 % населения) в расчет этим законом не принималась напрочь. Или, как говорит Ключевский, «его личность исчезала в казуистике господских отношений»62 Вот вам и «народ­ный режим».Конечно, привычка говорить от имени «всей земли» остава­лась. Но, как и три столетия спустя в советской «Московии», остава­лась она лишь в качестве дани, которую официальная риторика ре­жима платила первоначальному массовому энтузиазму первых лет после Смуты. На самом деле в Московии случилось именно то, чего так отчаянно страшился в польском плену митрополит Филарет и что очень точно охарактеризовал М.Н. Покровский как «политиче­скую реставрацию».63

Возникает, конечно, интересный вопрос, как получилось, что прагматик и позитивист Миронов оказался в плену официальной риторики московитского режима ничуть не меньше экзальтирован­ного фундаменталиста М.В. Назарова? И почему он, точно так же, как Назаров, ничего не сообщил читателю о московитской реально­сти? Но об этом у нас еще будет случай поговорить подробно. А сей­час вернемся к этой самой реальности.

Глава вторая

Московия: векХУ.. /\/|0СК0ВИЯ

и Польша У нас нет здесь возможности под­робно описывать иностранную политику Государ­ства Власти. Остановлюсь поэтому лишь на двух сюжетах: на отноше­нии его к Польше и татарскому Крыму. Даже этих примеров более

В.О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 180.

Там же.

М.Н. Покровский. Цит. соч., с. 422.

чем достаточно, чтобы убедиться, что стратегические цели, которые преследовала реформирующаяся Россия в свое Европейское столе­тие, в 1480-1550 годах, были безнадежно в Московии утрачены. Единственное, что она отстаивала в международной политике, — ин­тересы Государства Власти.

...В 1648 году Польша обрела в Украине свой Алжир. Собствен­ного де Голля, однако, у нее не оказалось. Свершилось, наконец, то, чего полтора столетия назад так отчаянно ждал и на чем построил всю свою стратегию Иван III: православный фундамент вздымал на дыбы католическую метрополию. Решающий момент наступил. Дей­ствовать следовало немедленно. И что же? Если бы нам нужно было дополнительное доказательство, что Московия царя Алексея была совсем не той страной, что Россия Ивана III, то вот оно перед нами. Несмотря на всю свою православную риторику, Государство Власти не только не торопилось на помощь православным повстанцам, оно, казалось, даже не понимало, зачем это нужно.

Шесть лет метался, напрасно умоляя о помощи, Богдан Хмель­ницкий между московитским царем, турецким султаном и шведским королем. В отчаянии он то угрожал Польше («Переверну я вас, ляхов, вверх ногами, а потом отдам в неволю турецкому царю»), то Моско­вии: «Вот я пойду, изломаю Москву и все московское государство, да и тот, кто у вас на Москве сидит, от меня не отсидится». А то и еще пу­ще: «Мы пойдем на вас с крымцами. Будет у нас с вами, москали, большая война за то, что нам от вас на поляков помощи не было».64

А в Москве все «медлили, — говорит Ключевский, — выжидали, как люди, не имеющие своего плана, а чающие его отхода событий... из Украины просили Москву помочь, чтоб обойтись без предательских татар... Москва не трогалась... и шесть лет с равнодушным любо­пытством наблюдала, как дело Хмельницкого, испорченное татара­ми под Зборовом и Берестечком, клонилось к упадку, как Малороссия опустошалась союзниками-татарами и зверски свирепою усобицей, и, наконец, когда страна никуда уже не годилась, ее приняли под свою высокую руку, чтобы превратить правящие украинские классы из польских бунтарей в озлобленных московских подданных»65

Н.И. Костомаров. Цит. соч., с. 197.

В.О. Ключевский. Курс русской истории, М., 1937, т. 3, с. 326,

Но самые головокружительные повороты ожидали московитскую политику уже после Переяславской рады 1654 г°Да» когда в Москве во­шли во вкус имперской экспансии. Тем более была эта экспансия со­блазнительна» что Польша, смертельно ослабленная Хмельницким и та­тарами и атакованная вдобавок с севера шведами, была попросту не­способна к еще одной войне на востоке. В результате, практически не встречая сопротивления, московитские армии захватили всю Белорус­сию и Литву. В 1656 году Алексей Михайлович въехал на белом коне в древнюю столицу Гедимина и первым делом повелел именовать себя «великим князем Литовским». Атем временем шведский король Карл X занял обе польские столицы — Варшаву и Краков. Таким образом в се­редине XVII века некогда могущественная и раскинувшаяся «от можа до можа» Речь Посполитая как-то внезапно перестала существовать.

Московия ахнула. Такого результата никто в ней не предвидел и, самое главное, не желал. Получить на западной границе вместо слабой Польши мощную Швецию было худшим из всех возможных вариантов. И в том же 1656 году Москва приняла решение парадок­сальное. В обмен на фантастическое обещание императорского по­сла Алегретти избрать на польский престол — после смерти короля Яна-Казимира — царя Алексея, Московия неожиданно отказалась от всех своих приобретений в западной Руси.

Понятно, никаких гарантий, что польский король отойдет в луч­ший мир раньше Алексея Михайловича, Алегретти дать Москве не мог. Да и вообще это был стандартный прием западных дипломатов. Они, как пишет М.Н. Покровский, «систематически манили царя Алексея престолом Речи Посполитой и очень удачно обменивали на эти туманные надежды вполне реальные куски занятой московски­ми войсками территории».66

Едва ли знает история что-нибудь подобное такому инфантиль­ному легковерию. Мало того что Московия возвращала полякам мечту Ивана III, западную Русь, она обязалась теперь защищать их от шведов. А это, естественно, означало еще одну и на этот раз заве­домо безнадежную войну. И все ради личных обещаний царю. Нуж­ны ли еще доказательства, что интересы Государства Власти ника­кого отношения не имели к интересам страны?

66 М.Н. Покровский. Цит. соч., с. 500-501.

нь Глава вторая Московия: векХУН Московия и Польша 111

Каки следовало ожидать, этот новый союз с поляками до крайно­сти испортил отношения с Украиной. Особенно после того как послан­цы Хмельницкого, вернувшись из Вильно, рассказали в присутствии всей казацкой старшины, что «царские послы нас в посольский ша­тер не пустили... словно псов в церковь Божию. Аляхи нам по совести сказывали, что у них учинен мир на том, чтобы всей Украйне быть по- прежнему во власти у ляхов». Мудрено ли, что, услышав такое — пос­ле Переяславской рады, — Хмельницкий, по словам Костомарова, «пришел в умоисступление»? «Дитки — воскликнул он. — Треба отсту- пити от царя, пойдем туда, куда велит Вышний Владыка. Будем под бу- сурманским государем, не то что под христианским».67

И дорого еще придется заплатить Московии за это бессмыслен­ное предательство и предпочтение своего Государства Власти инте­ресам страны, когда преемник Хмельницкого гетман Иван Выгов- ский с татарами уничтожит весною 1659 года под Конотопом лучшую московитскую армию Шереметева.

Так или иначе, Московия удовлетворилась в итоге включением в царский титул «всея Великия и Малыя и Белыя Руси самодержца Литовского, Волынского и Подольского». Даром что на самом деле и «Малыя» и «Белыя», и Литву, и Подолию, и Волынь отдала она час­тью туркам, частью полякам. Не говоря уже о том, что по Кардисско- му миру шведам достались все её завоевания в Ливонии, а по Анд- русовскому с поляками еле-еле удержала Московия лишь Смоленск да левобережье Украины.

Печальный итог всему этому подвел тотже Юрий Крижанич: «Поистине достойна сожаления наша злосчастная политика, мы ,л, стремимся воевать там, где мы должны были бы содержать посто­янный мир, а вместо того пробуждаем спящих псов; где же следовало бы дать отпор дерзкому врагу, там мы откупаемся дарами и все-таки терпим беспрестанные разбои и опустошения, отдаем безбожному врагу чуть не все добро земли своей, а собственный народ доводим до голода, до отчаяния».68 Это горестное наблюдение Крижанича и подводит нас к следующе­му сюжету.

Ј7

Н.И. Костомаров. Цит. соч., с. 218.

Јй

П. Бережков, Спб., 1891, с. 76.

Глава вторая

Московия:векXVII L/кч i гнллкпп

крымская

эпопея Я останавливаюсь здесь на этой за­ключительной неудаче московитской истории лишь потому, что служит она превосходной иллюстрацией ко всему, о чем мы так подробно говорили в первой книге трилогии.69 Я имею в ви­ду отказ Грозного царя от антитатарской стратегии. Почти за полто­ра столетия до Крымского похода Василия Голицына в 1686 году во­прос этот расколол российскую политическую элиту, привел к гибе­ли реформистского правительства Адашева, к самодержавной революции и в конечном счете к той самой Московии, политику ко­торой мы теперь обсуждаем. Тогда, на исходе 1550-х, «время было над бусурманы християнским царем мститися, — писал князь Анд­рей Курбский, словно предвещая горестные заметы Крижанича, — за многолетнюю кровь християнскую, беспрестанно проливаему от них и успокоити собя и отечества свои вечне».70 И продолжал: «Мы же паки и паки ко царю стужали и советовали, или бы сам потщился идти или войско великое послал в то время на Орду, он же не послу­шал»/1 Впрочем, читатель, знакомый с первой книгой трилогии, всю эту историю знает. Знает и почему не послушал царь свое пра­вительство, отверг антитатарскую стратегию и совершил вместо нее свой знаменитый «поворот на Германы», по сути предопределив­ший всю последующую русскую историю. И почему так упорно отка­зывалась Москва выступить вместе с Европой против тогдашней сверхдержавы Турции и её сателлита, перекопского хана Девлет Ги- рея, предложив вместо этого Турции союз против Европы.

Пять поколений должно было пройти, покуда мысль о европей­ском союзе против Турции опять стала на повестку дня в Моско­вии — главным образом благодаря усилиям Ордина-Нащокина и Го­лицына. В 1672 году московитские послы посетили Париж, Лондон, Копенгаген, Стокгольм, Гаагу, Берлин, Дрезден, Венецию и Рим,

AM. Янов. У истоков трагедии, 1462-1584, M., Прогресс-традиция, 2001.

Prince AM. Kurbsky's History of Ivan IV, Ed. & trans. By J.L.I. Fennel, Cambridge Univ. Press,

1965. p. 123.

Ibid., p.162.

предложив им ту самую стратегию, за которую страстно и безнадеж­но ратовал больше столетия назад князь Андрей. «В первый раз, — говорит Валишевский, — призыв к крестовому походу шел из того глухого и немого Кремля, где столько раз уже папство и другие хри­стианские державы пытались пробудить отклик симпатии и соли­дарности к общему делу»/2 На этот раз мстительно промолчала Ев­ропа, не успевшая еще освоиться с методом московитских импро­визаций.

Время, однако, пришло. Поддерживаемая «христианнейшим ко­ролем» Людовиком Х1\/Турция в последний раз поднялась на Евро­пу — и, между прочим, на Московию, силой отняв у нее те самые Во­лынь и Подолию, которые, как мы помним, уже были включены в ти­тул царя. Перед лицом азиатской угрозы смолкли прошлые раздоры. В 1686 году Москва вступила в Священный союз с Австрией, Поль­шей и Венецией под верховным патронажем Папы Иннокентия XI.Той же осенью в царском манифесте впервые сказано было рат­ным людям то, за что, случалось, ссылали в монастырь или в То­больск безобидных интеллигентов, как Максим Грек в XVI веке и Юрий Крижанич в XVII веке. Сказано было, чтобы собирались в поход на Крым и что предпринимается он для избавления русской земли от нестерпимых обид и унижений. Что ни откуда не выводят татары столько пленных, сколько из Руси, торгуя христианами, как скотом, ругаясь над верою православною.А теперь давайте сравним этот царский манифест стем, за что двумя десятилетиями раньше сослан был в Сибирь Крижанич. В се­кретной записке царю он писал: «На всех военных кораблях турец­ких не видно почти никаких гребцов, кроме русских, а в городах и местечках по всей Греции, Палестине, Сирии, Египту и Анатолии, то есть по всему турецкому царству, такое множество русских ра­бов, что они обыкновенно спрашивают у земляков, вновь прибыва­ющих, остались ли еще на Руси какие-нибудь люди».73

Так вот и работало в Московии Государство Власти. Сначала объявляло правду крамолой и воровством, ссылало за неё, как за государственное преступление, а потом беззастенчиво лровозгла-

/СФ. Валишевский. Цит. соч., с. 326.

Крымская эпопея

>

Глава вторая Московия: век XVII

П. Бережков. Цит. соч., с. 68.

шало ее собственным открытием. Читатель уже знает, что точно то же самое сделал в «Московии» XIX века император Николай с дека­бристами. Послав их на виселицу и в Сибирь, повелел он из их пока­заний на следствии сделать сводную записку — и не только время от времени ее просматривал, но и хранил ее до конца своих дней в собственном кабинете. И когда, переломив себя, признал он на­конец в речи на заседании Государственного совета 30 марта 1842 года, что «крепостное право в нынешнем его положении у нас есть зло... и нельзя скрывать от себя, что нынешнее положение не может продолжаться навсегда»/4 сослался ли он тогда на тех, кому обязан был этой правдой?

Вернемся, однако, к нашему сюжету. Сказано было в царском манифесте 1686-го и нечто еще более страшное. За такое, случа­лось, и не так уж давно, вырывали православным языки и заливали рты расплавленным оловом. Сказано было, что и через двести лет после разгрома Золотой орды русское царство все еще платит бу- сурманам ежегодную дань. По каковой причине терпит стыд и уко­ризну от соседних государств, а границ своих этой данью все же не охраняет. Ибо хан берет деньги, а гонцов бесчестит и русские горо­да разоряет...Сто тридцать лет назад, когда «паки и паки стужали царю» то же самое Курбский с соратниками, когда огненным смерчем прошли по Крыму Данила Адашев и дьяк Ржевский, когда поднял на хана за­порожское войско старый князь-казак Вишневецкий, когда готов был народ после взятия Казани идти добивать в освободительном порыве последний осколок Золотой орды, порыв его был погашен террором опричнины, знамя борьбы с татарщиной свернуто. Курбский заплатил за свою правду изгнанием, Данила Адашев — го­ловой. А хан, который только что «в отчаянии писал султану, — по словам Карамзина, — что все погибло, если он не спасет Крым»,75 не только уцелел, но и продолжал взимать с Московии дань. Еще полтора столетия!

Самое удивительное во всем этом, однако, другое. А именно, что многие поколения историков вплоть до конца XX века, неизмен-

М.О. Гершензон. Эпоха Николая 1, М., 1911, с. 59.

Н.М. Карамзин. История государства Российского, Спб., 1819л. 8, с. 253.

но находили, что в этом эпохальном споре прав был царь, отказав­шийся от похода на Крым, а Курбский — изменник. Что воевать Крым Россия была в 1550-е не готова и неудачный московитский по­ход 1686-го — тому доказательство.

Не учитывает этот странный хронологический подход только одного: загнивающая Московия 1680-х была несопоставимо сла­бее реформирующейся России 1550-х. И не только в том смысле, что армия ее так и не была за эти 130 лет модернизирована. Но и просто в том, что утратившая «средства самоисправления» страна была деморализована. Я не говорю уже, что не было у нее больше таких талантливых военачальников, как Данила Адашев, и что не энтузиаст антитатарского похода Дмитрий Вишневецкий возглавлял теперь запорожское войско, а союзник татар гетман Сагайдачный. Ведь втом-то и была причина неудачи похода 1686- го, что казаки с татарами «зажгли степь» и московитскому войску пришлось возвращаться восвояси, так и не вступив в соприкосно­вение с неприятелем.

И вот опять невольная аналогия. С Московией XVII века случилось ведьточно то же самое, что и с николаевской два столетия спустя.

В 1812-1813 годах Россия оказалась способна разгромить Напо­леона, а четыре десятилетия спустя при Николае поставлена была в Крымской войне на колени. Так при чем же здесь хронология?

Глава вторая

Московия:в»xvii крушение православного

фундаментализма Единственное,

в чем нам теперь осталось разобраться, — это при каких условиях способна была Россия вырваться из безнадежного, казалось, московитского исторического тупика. XVII век — и это, мо­жет быть, важнейший урок тогдашней Московии — показал, что главных таких условий было три. Требовалось, во-первых, осоз­нать, что страна в тупике. Что «особый путь» и опасные ножницы между интересами Государства Власти и интересами страны обре­кают её на безнадежное отставание от Европы и в конечном счете на судьбу Византии. Кто-то должен был внушить хотя бы передовой части элиты, по крайней мере тем, кто считал себя «московитскими

европейцами», что без крутого поворота культурно-политической ориентации, без возвращения в Европу у России просто нет будуще- го.Требовался, короче говоря, гигантский психологический пере­лом в самоощущении московитской элиты. Во-вторых, нужно было хоть в общих чертах представить себе возможную стратегию воз­вращения в Европу. В-третьих, нужен был верховный лидер, спо­собный воспринять такую стратегию как свою. Причем лидер, кото­рый относился бы к московитскому «особнячеству» так же, как Вольтер к католической церкви (помните, «раздавите гадину»?).

В загнивающей постсталинской «Московии» триста лет спустя первую функцию исполнило советское диссидентство. Вторую — молодые экономисты, начитанные в новейшей западной литерату­ре, третью — Горбачев с Яковлевым. В XVII веке, в обособленной от мира Московии, окруженной пусть и вырвавшимися вперед, но аб­солютными монархиями, первую и вторую функции могли испол­нить только идеи энциклопедиста Крижанича, третью — Петр. Но для того чтобы идеи Крижанича сработали, чтобы европейский переворот Петра не захлебнулся и Россия не вернулась после него в Московию, требовалось нечто еще более кардинальное. Страна должна была сама отвергнуть православный фундаментализм. Так же, как отвергла она три столетия спустя коммунизм.

К концу XVII века в России должно было произойти то самое, что впоследствии, в 1830-е назовет Чаадаев «настоящим переворотом в национальной мысли»,76 а Ключевский несколькими десятилетия­ми позже «глубоким переломом в умах».77 Только, естественно, произошел тогда этот перелом в направлении прямо противопо­ложном николаевскому. Почему, однако, он произошел? Понятно, что не может историк пройти мимо такого фундаментального и сложного вопроса. Ключевский признавался: «Трудно сказать, от чего произошла эта разница в ходе явлений между XVI и XVII ве­ком, почему прежде у нас не замечали своей отсталости... Русские люди, что ли, оказались слабее нервами и скуднее духовными сила­ми сравнительно со своими дедами или религиозно-нравственная самоуверенность отцов подорвала духовную энергию детей?»

/7.Я. Чаадаев. Философические письма, Ардис, 1978, с. 87.

в. О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 257.

И пришел в конечном счете к неуверенному выводу: «Всего веро­ятнее, разница произошла оттого, что изменилось наше отноше­ние к западноевропейскому миру».78 Но почему, помилуйте, оно изменилось?

На этот вопрос Ключевский не отвечает. И вообще, с точки зре­ния господствовавшей в Московии логики вывод его выглядит не очень убедительно. Когда воспитатель царских сыновей Симеон По­лоцкий бесстрашно обличал московских священников с церковной кафедры в Успенском соборе, называя их невеждами, смеющими именовать себя учителями, хотя сами никогда и ничему не учились, те могли возразить — и возражали, — что богомерзостные геомет­рия или философия не готовят православную душу к вечной жизни. И верно ведь: праведности и впрямь не учатся. Другое дело, что для земной жизни одной праведности мало. Здесь требовалось еще растить детей и кормить их и защищать. Короче, без геометрии бы­ло в этой жизни не обойтись.И надо полагать, жило еще в народном сознании время, когда геометрия не слыла «богомерзкой», когда люди были свободнее и богаче. Жила, другими словами, память о времени до самодер­жавной революции, до людодерства и «русского бога» или, в терми­нах нашей интерпретации русской истории, память о «Европейском столетии» России. И под влиянием событий «бунташного века», по­стоянного ухудшения жизни и жестоких поражений в «злосчастной» внешней политике должна была эта память постепенно оживать — покуда не достигла критической точки. Так что едва ли произошел тот «глубокий перелом в умах», о котором говорил Ключевский, лишь оттого, что вдруг почему-то «изменилось наше отношение к за­падноевропейскому миру».

Загрузка...