Я не говорю уже о русском издании сочинений таких английских либералов, как Иеремия Бентам и Адам Смит. (Кто не помнит, что пушкинский Онегин «читал Адама Смита» и что, более того, «иная дама читает Смита и Бентама»?) Менее известно, что перевод этих книг в России субсидировался правительством. Впрочем, что ж удивляться, ведь Александр даже в 1818 году, в самый разгар своих мистических настроений, не забыл поручить Н.Н. Новосильцеву сочинить для России конституцию, подобную польской. И речь императора на открытии Сейма в Варшаве настолько взволновала Карамзина, что он писал: «Варшавские речи сильно отозвались в молодых сердцах. Спят и видят конституцию».115
Само собою разумеется, что ничего даже отдаленно похожего не было возможно в России при Николае, когда, по словам того же СМ. Соловьева, просвещение, не говоря уже о конституции, «стало преступлением в глазах правительства»116 и литература была зажата в железные тиски между полицией и цензурой. Послушаем цензора-профессионала.
«Итак, вот сколько у нас цензур. Общая цензура министерства народного просвещения; главное управление цензуры; верховный негласный комитет; цензура при министерстве иностранных дел; театральная
ИР, вып. 5, с. 386.
С.М. Соловьев. Цит. соч., с. 11B.
при министерстве императорского двора; газетная при почтовом департаменте; цензура при /// отделении собственной е. и.в. канцелярии... Я ошибся, больше. Еще цензура по части сочинений юридических при}} отделении собственной е. и.в. канцелярии и цензура иностранных книг [через которую ни Кондорсе, ни Вентам уж наверняка не проскочили бы. —А.Я.]. Всего 12... Если посчитать всех лиц, заведующих цензурой, их окажется больше, чем книг, издаваемых в течение года».117 И дальше: «Сначала мы судорожно рвались на свет. Но когда увидели, что с нами не шутят; что от нас требуют безмолвия и бездействия... что всякая светлая мысль является преступлением против общественного порядка... тогда всё новое поколение нравственно оскудело. Всё было приготовлено и устроено к нравственному преуспеянию — и вдруг этот склад жизни...оказался негодным; его пришлось ломать и на развалинах строить канцелярские камеры и солдатские будки».118
Даже лютые враги не отказывали Александру Васильевичу Ники- тенко в лояльности самодержавию. Однако не николаевскому, но екатерининскому, когда, как ему казалось, «все было приготовлено и устроено к нравственному преуспеянию»; когда правительство поощряло «внутреннее освобождение», во всяком случае не сопротивлялось ему; не рушило европейское просвещение и не строило на развалинах солдатские будки. Вот почему николаевский переворот, в результате которого «всякая светлая мысль» оказалась вдруг «преступлением против общественного порядка», представлялась Никитенко катастрофой:
«общество быстро погружается в варварство, спасай, кто может, свою ёушу»1.19
Уже по одной этой причине попытка «восстановителей баланса» поставить золотой век русской культуры в заслугу Николаю с его 12 цензурами выглядит не только абсурдной, но и, честно говоря, кощунственной. Лукавят они: «при Николае» вовсе не значит «благодаря Николаю». Напротив, судя хоть по записям в дневнике Никитенко, значит это «вопреки Николаю». Уваров, например, говорил в 1843 году, по свидетельству того же Никитенко, председателю цензурного комитета Волконскому, что
А.В. Никитенко. Цит. соч., т. 1, с. 336. Там же, с. 143. Там же, с. 336.
«хочет, чтобы, наконец, русская литература прекратилась. Тогда, по крайней мере, будет что-нибудь определенное и, самое главное, я буду спать спокойно»1.20 Короче, золотой век русской культуры достался Николаю в наследство от екатерининского периода российской истории. Просто ни 12 цензур, ни III отделения, ни Официальной Народности оказалось недостаточно, чтобы выкорчевать в России европейские корни екатерининской эпохи.
Глава четвертая «Процесс против рабства»
У bd|JUbd Но ведь и это не исчерпывает нашу проблему. В конце концов, пожелай того идеологическое ведомство Уварова, цензура могла действовать куда энергичнее, Белинского или Герцена могли вообще не печатать. Университеты можно было и вовсе упразднить, да и «прекратить литературу» было вполне во власти правительства. Оно могло все это сделать, но не сделало. Почему? Ответ на этот вопрос, похоже, много сложнее, чем представлялось Герцену. Во всяком случае, формулой «наружное рабство и внутреннее освобождение» тут едва ли обойдешься. Она безнадежно упрощает ситуацию.
Может быть, один эпизод николаевского царствования прольет некоторый свет на сложность проблемы, на которую натолкнул о нас адвокатское рвение «восстановителей баланса». Эпизод такой. К1849 году напуганный широко распространившимися в Петербурге слухами о скором и полном упразднении университетов, Уваров поручил своему приближенному профессору И. И. Давыдову выступить в «Современнике» со статьей, которой редакция, по-видимому, намеренно дала длинное и скучное название «О назначении русских университетов и участии их в общем образовании». Статья получилась робкая и вялая, в высшей степени благонамеренная, но всё же между строк объясняла тем, кому ведать надлежит, что упразднение университетов крайне невыгодно отразилось бы на престиже России за
Последний рубеж
20 А.Г. Дементьев. Очерки по истории русской журналистики 1840-50 гг. М.-Л., 1951, с. 168.
рубежом. Дальше события развивались стремительно. Когда новый председатель верховного негласного комитета по цензуре, всемогущий тогда Д. Бутурлин спросил, кто разрешил печатать такую крамолу, да еще в «Современнике», Уварову пришлось признаться. Дело дошло до Николая. Он написал Уварову:
«нахожу статью, пропущенную в „Современнике" неприличною, ибо ни хвалить, ни бранить наши правительственные учреждения... не согласно ни с достоинством правительства, ни с порядком у нас, к счастью, существующим. Должно повиноваться, а рассуждения свои держать при себе»}21 Это был приговор. Несколько дней спустя Уваров подал в отставку.
Император отставку принял. По-видимому, несмотря на многократно продемонстрированную верноподданность, он никогда полностью Уварову не доверял, все-таки «ученая голова», бывший президент Академии наук. Проблема была лишь в том, кого поставить на вакантное место, внезапно ставшее таким горячим. Николай колебался, покуда в январе 1850 года не передали ему записку князя Ши- ринского-Шихматова, бывшего своего рода комиссаром при Уварове. Князь объяснял, что преподавание в университетах следует поставить таким образом, чтобы «впредь все науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием».122
Чего же нам искать еще министра народного просвещения? — спросил император, прочитав записку Шихматова, — вот он, найден... И князь приступил к реформе университетского образования. Кафедры историй философии и метафизики были упразднены, преподавать логику и психологию отныне должны были профессора богословия.
Новый министр, ясное дело, не соответствовал должности главного просветителя империи. Прославился он главным образом бессмертным замечанием, что «польза философии не доказана, а вред от неё возможен».123 Профессора шептались за спиной Шихматова, что он дал просвещению не только шах, но и мат. И никто не оценил его заслуг. А он, между тем, точно угадав то, чего никогда не понял Уваров, спас университетское образование в России. Дорогой це-
АА Корнилов. Курс русской истории XIX века, М., 1993, с. 191. AS. Никитенко. Цит. соч., с. 334. Там же.
ною, это правда, но все-таки спас. Пусть превратив университеты в богословские заведения, но сохранив, как сказали бы теперь, университетскую инфраструктуру.
У каждого человека есть свои ограничения. Уваров так и не смог принять последние выводы, логически вытекавшие из его собственной доктрины. Для него рубежом, дальше которого он не мог отступить, была статья С.П. Шевырева «Взгляд русского на просвещение Европы» в журнале «Москвитянин», на который велел он подписаться всем гимназиям российской империи. Вот что писал, напомним, в этой статье Шевырев: «В наших искренних, дружеских, тесных сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, носящим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся, делим трапезу мысли, пьем чашу чувства — и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет».12*
Да, «отрезать» Россию от Европы — эту мысль Николая Уваров разделял. Объявить Европу «будущим трупом», это пожалуйста. Заставить молодежь поголовно и в обязательном порядке читать «Москвитянин», а, скажем, не «Отечественныезаписки» со статьями Белинского — превосходная идея. Более того, можно даже предположить, что в этом, собственно, и состоял долгосрочный уваров- ский план радикального перевоспитания молодежи империи.
Пусть поколение, которое сейчас в университетах, безнадежно испорчено либеральным александровским наследством. Пусть оно потеряно для России. Ограничим ему доступ в университеты, запретим ему поездки за границу, сделаем недоступными для него иностранные книги. Зато поколение, которое придет ему на смену, воспитанное на «Москвитянине» в духе статьи Шевырева, будет истинно национальным, раз и навсегда освободится от европейской заразы. Таким образом мы и добьемся решительного перелома в настроениях молодежи и лица перед Европой не потеряем. Воттогда и расцветут по-настоящему наши университеты, но уже в том, «неповторимо своеобразном русском духе» (о котором, заметим в скобках, и сегодня тоскует Боханов).
124 «Москвитянин», 1841, № 1, с. 247.
Глава четвертая «Процесс против рабства» «Внутреннее 235
закрепощение»
Если и вправду таким был долгосрочный план Уварова, Николай его в 1849 году разрушил, задумав упразднить университеты, как некогда пытался он запретить образование крестьянским детям дабы «не развивать в них круг понятий, не свойственных их состоянию». Тогда его отговорил Кочубей, и причем тем же самым аргументом, который теперь казался крамолой солдафону Бутурлину (и, между прочим, М.А. Корфу, который тоже был членом знаменитого бутурлинского комитета). Но теперь уже не было ни Кочубея, ни Сперанского, никого, кто мог бы отговорить императора от потери лица.
Так, наверное, должен был рассуждать, подавая в отставку, Уваров. Идея Шихматова, что можно сохранить университеты, заменив в них европейские науки московитским богословием, ему совершенно очевидно в голову не приходила. Другое дело, что идея эта была вполне в духе его собственной доктрины, первой в послепетровской России попытки навязать стране антиевропейскую моноидеологию. Между тем, судя по реакции Николая на записку Шихматова, именно это и нужно было императору. Если уж «отрезаться» от Европы, так до конца отрезаться, создав в России то, что много десятилетий спустя евразийцы назовут «идеократией», а Сталин реализует. Иначе говоря, подчинить молодежь не только страхом, но и идеей. Говоря на ученом жаргоне, Николай попытался интроецировать свою национальную идею в самый дух народа, превратить её в «архетип сознания», как сказал бы В.А. Найшуль, — и таким образом увековечить. Причем, сделать это немедленно, одним ударом, еще при своей жизни.
Нет, я'вовсе не утверждаю, что император так уж ясно всё это себе представлял. В конце концов происходило дело в 1849 году и слишком много было в Николае от прапорщика. Но именно так самодержец, надо полагать, чувствовал. Уж в этом-то он, предпочтя Шихматова Уварову, сомнений не оставил.
Глава четвертая
«Процесс против рабава» ^ g |_|yjp g |_| |_| gg
закрепощение» вот почему
я думаю, что формула Герцена сильно упрощает ситуацию николаевского царствования. Приняв её, мы просто не поймем, что произошло с Россией после Николая. Не поймем последствий первого со времен Московии «идеократического» эксперимента над Россией, последствий, которые живы еще и сегодня. Ибо на самом деле противостояло тогда «внутреннему освобождению» вовсе не одно «наружное рабство», но и то, что можно назвать «внутренним закрепощением».
Начнем с того, что каждый, кому случилось хоть бегло просмотреть статью Шевырева, тотчас увидит, что нет в ней ни одной фальшивой ноты. Человек действительно напуган: статья пронизана искренним ужасом перед «трупным ядом», которым якобы готова заразить Россию издыхающая Европа. И никаким «наружным рабством» объяснить столь интимное чувство нельзя. И тем более нельзя объяснить им тот неподдельный восторг, с которым, как мы еще увидим, встретило статью петербургское общество. Короче, совершенно в этом эпизоде очевидно, что антипетровский переворот Николая не прошел даром даже для серьезных, просвещенных умов (Шевырев был профессором Московского университета). В обществе стремительно распространялось новое, московитское, если хотите, мироощущение.
Зародилось оно, собственно, еще во времена наполеоновской гегемонии в Европе. И тогда уже, как мы видели, готово было русское общество рассматривать конфронтацию с Наполеоном как религиозную войну с безбожной Европой. Нов царствование Александра, когда власть и слышать об этом не хотела, у московитского мироощущения не было никаких шансов оформиться в самостоятельную антиевропейскую идеологию. Другое дело при Николае, когда сама власть резко изменила культурно-политическую ориентацию страны, зафиксировав это изменение в доктрине Официальной Народности.
Знаменитое стихотворение Николая Языкова «К не нашим» очень точно отражает эту метаморфозу. Впервые в послепетровской России, почувствовав под ногами твердую, государственную почву, московитское мироощущение заматерело, если можно так выразиться, стало агрессивным. Оно теперь жаждало крови тех, с кем связывал Герцен «внутреннее освобождение». Отныне эти люди представлялись предателями Святой Руси и, совсем как в XVII веке, «богомерзкими» еретиками.
О вы, которые хотите Преобразить, испортить нас И обнемечить Русь, внемлите
Простосердечный мой возглас! Вы, люд заносчивый и дерзкий, Вы, опрометчивый оплот Ученья школы богомерзкой, Вы все — не русский вы народ. ...Русская земля От вас не примет просвещенья, Вы страшны ей. Вы влюблены В свои предательские мненья И святотатственные сны. ...Умолкнет ваша злость пустая, \ Замрет проклятый ваш язык!
Крепка, надежна Русь святая И Русский Бог еще велик!
Любопытно, что автор, перепечатавший эти стихи в «Русском обозрении» полвека спустя, уже при Александре III, сопроводил их таким комментарием: «Западничество как вероучение не может более у нас существовать... Ему давным-давно пропета отходная и царствование императора Александра III сделало навсегда невозможным его возрождение».125
И опять-таки нету нас никаких оснований сомневаться в абсолютной искренности Языкова. Это вам не какой-нибудь Булгарин, промышлявший в тогдашней «биржевой литературе». Так же неподдельно, как напугало Шевырева «тлетворное дыхание» Европы, ненавидел Языков эту, по сегодняшнему выражению, «пятую колонну» Запада в новой Московии. И снова был это крик души, лишь косвенно связанный с «наружным рабством».
Именно в условиях этого неустойчивого равновесия между «внутренним освобождением» и московитским пафосом Языкова и Шевырева (который мы, собственно, и назвали «внутренним закрепощением») и могла прийти Уварову мысль, что, подкрепив этот пафос радикальным перевоспитанием гимназической молодежи, удастся, в конце концов, и впрямь «сделать навсегда возрождение западничества невозможным». Если действительно таков был замы-
«Русское обозрение», 1897, февраль, с. 641-642.
сел Уварова, как дает нам основание думать его реакция на статью Шевырева, то это действительно объясняет многое. В частности и то, почему, покуда Уваров был у руля, «не наших» продолжали печатать и почему никому не приходила в голову мысль об упразднении университетов. Просто проектУварова был, как мы уже говорили, долгосрочным, подразумевая своего рода гамбит: жертву современным поколением молодежи (безнадежно увлеченным «внутренним освобождением») ради следующего, истинно национального поколения, которое всецело посвятило бы себя прославлению Святой Руси и русского Бога.
Косвенно подтверждается это резким поворотом в николаевской политике «народного просвещения». Ведь после отставки Уварова «не наших» и впрямь перестали печатать, а университеты терпелись лишь как заведения богословские. Теперь от цензоров официально требовали не ограничиваться цензурой, но и буквально, как bXVII веке, стать исполнителями «слова и дела государева». Вот замечательный документ, утвержденный Николаем и разосланный от имени Бутурлина:
«принимая во внимание, что действия цензоров ограничиваются единственно тем, что они возвращают писателям преступные сочинения или уничтожают в них некоторые места, а сами писатели остаются не только без взыскания, но даже в неизвестности правительству, тогда как многие из них в сочинениях своих обнаруживают самый вредный образ мыслей, полагаем, что было бы полезно, дабы цензоры те из запрещенных ими сочинений, которые доказывают в писателе особенно вредное в политическом или нравственном отношении направление, представляли негласным образом в III отделение собственной е.и.в. канцелярии с тем, чтобы последнее, смотря по обстоятельствам, или принимало меры к предупреждению вреда, могущего происходить от такого писателя, или учреждало за ним наблюдение».126 Одним словом, понятно, почему Грановский позавидовал Белинскому, умершему в 1848 году — еще до начала всей этой вакханалии. Впрочем, уж Белинского-то точно не печатали бы после отставки Уварова. Мало того, еще и «приняли бы меры к предупреждению вреда, могущего происходить оттакого писателя». Понимаете теперь, откуда паническая запись в дневнике Никитенко: «Спасай, кто может, свою душу!» Писателей «особенно вредного в политическом и нрав-
126 AC. Нифонтов. Россия в 1848 году, М., 1949, с. 237.
ственном отношении направления» надлежало изолировать или по меньшей мере «учреждать за ними наблюдение», а не вести с ними, как Уваров, утонченные игры.
Нужно ли говорить, что Уваров был много умнее своего государя? Император-то, надо полагать, думал примерно так же, как впоследствии Миронов, что диссиденты «никого, кроме самих себя, не представляют». Уваров, в отличие от Николая, слишком хорошо знал, что представляют. Более того, как правильно утверждал Герцен, «общественное мнение громко решило в нашу пользу».127 И его оппонент А.С. Хомяков подтвердил: «число западников растет не по дням, а по часам, а наши приобретения ничтожны»128 Поэтому, по сути, остается мне здесь лишь показать, что на этот раз Герцен (и Хомяков) были правы. Даже с точки зрения поставленной им себе цели борьбы с революционной крамолой в стране, Николай совершил грубейшую ошибку, разрушив замысел Уварова и положившись исключительно на «стеснение мысли, преследование ума и унижение духа». Странным образом одновременно с этой ошибкой во внутренней политике совершил он, как мы скоро увидим, аналогичную ошибку и в политике иностранной. Интереснее всего здесь, пожалуй, тот незамеченный, сколько я знаю, историками факт, что обе эти ошибки, сделавшие бесславный конец николаевского царствования неизбежным, связаны были с отставкой Уварова. Но об этом в следующих главах.
Глава четвертая «Процесс против рабства»
два журнала Покуда скажем
лишь, что император до такой степени не понимал замысел своего министра, что поначалу воспротивился даже изданию шевыревского «Москвитянина». На первом прошении он начертал: «И без того много». Почти четыре года пришлось Уварову вести осторожную осаду и только после вмешательства Жуковского в 1841 году государь смилостивился: «Согласен, но со строгим должным надзором».129 Хотя кто уж меньше всех нуждался тогда в надзо-
А.И. Герцен. Былое и думы, М., 1947, с. 301.
«Русский архив», 1884, кн.4, с. 304.
А.Г. Дементьев. Цит. соч., с. 185.
ре, так это «добросовестно раболепные», по выражению Герцена, издатели «Москвитянина»Р°
Тем не менее успех первого номера журнала превзошел, как и надеялся Уваров, все ожидания. «Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо, — писал из Петербурга Погодин Шевыреву, — [все] в восхищении и читают наперерыв. Графиня Строганова, Вильегор- ский, Протасов; Прянишников, почт директор, сказывал мне о многих. И заметь, что все эти господа ездят и трубят и заставляют подписываться, например, граф Протасов, обер прокурор Св. Синода... Ауж Сергей Семенович [Уваров] и говорить нечего. Велит выписывать по гимназиям... Твоя „Европа" сводит с ума. Все ждут второго номера».131
Шевыревская «Европа», сводившая, как мы слышали, сума высокопоставленных читателей, вызвала, однако, печальный комментарий В.Г. Белинского.
«Мы предвидим наше великае будущее, но хотим непременна иметь его за счет смерти Ев рапы: какай поистине братский взгляд на вещи!.. Неужели для счастия аднага брата непременна нужна гибель другага? Какая нефиласафская, нецивилизованная, нехристианская мысль»}32 А мнение Белинского, между тем, дорогого в ту пору стоило. Он мог прославить автора, но мог и убить литературную репутацию.
Просто потому, что был властителем дум своего поколения и душою самого популярного тогда журнала «Отечественные записки». Журнал был основан в 1839 году А.А. Краевским исключительно с целью, по словам редактора, «отличить настоящую литературу от биржевой».133 Ф.В. Булгарин, главный столп этой биржевой литературы (по совместительству работавший на И! отделение), был, впрочем, совсем другого мнения. «Краевский, — доносил он, — действует умнее Марата и Робеспьера», проповедуя точно то же самое, что, как полагал Булгарин, проповедовали якобинцы, т.е. «социализм, коммунизм и пантеизм».134 Так или иначе, Белинский, хотя связь его
А.И. Герцен. Цит. соч., с. 301.
АГ. Дементьев. Цит. соч., с. 187-188.
АН. Пыпин. Характеристики литературных мнений от двадцатых до шестидесятых годов, Спб., 1907, с. 456.
АГ. Дементьев. Цит. соч., с. 115.
Там же, с. 156.
с «якобинцами» и существовала лишь в полицейском воображении Булгарина, сумел воспитать целое поколение университетской молодежи. И даже уваровская цензура, какая б ни была она, по его словам, «кнутобойная и калмыцкая»,135 ему не помешала.
Вот как вспоминал В.В. Стасов, знаменитый впоследствии искусствовед, о своих студенческих годах:
«Л помню, с какой жадностью, с какой страстью мы кидались на каждую новую книжку „Отечественных записок44... Мы брали её чуть не с боя, перекупали право её читать раньше всех; потом, все первые дни, у нас только и было разговоров, рассуждений, споров, толков, что о Белинском да о Лермонтове... Громадное значение Белинского относилось, конечно, никак не до одной литературной части: он прочищал нам всем глаза, он воспитывал характеры... Мы все — прямые его воспитанники».136 Много ли на свете литературных критиков, о которыхтак говорили бы четверть века спустя?
Удивительная, однако, согласитесь, симметрия: точно такой же восторг, какой вызывала в высшем петербургском кругу шевырев- ская «Европа», вызывала в кругу университетской молодежи отповедь Белинского. О Лермонтове, которого молодежь любила, Шевы- рев писал: «Одно слово из оды Державина или Ломоносова стоит дороже, чем целая пустозвонная поэма даром прославляемого современника».137 Гоголь, по свидетельству А.Н. Пыпина, предпочитал Шевырева как философа и западникам и славянофилам,138 а студенты московского университета, восхищенно слушавшие западника Грановского, лекции Шевырева игнорировали.
Что уж говорить о Белинском, его боготворили. «Статьи Белинского судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге с 25-го числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли „Отечественные записки", тяжелый нумер рвали из рук. „Есть Белинского статья?" — „Есть" — и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом,
■1 з с
Там же, с. 134.
1 зл
С. Ашевский. Белинский в оценке его современников, Спб., 1911, с. 319.
AS. Дементьев. Цит. соч., с. 162.
А.Н. Пыпин. Цит. соч., с. 418.
со спорами... и трех-четырех верований, уважений как не бывало».139 Николай Алексеевич Некрасов писал: «Моя встреча с Белинским была для меня спасением».140 К.Д. Кавелин вторил: «Его не только нежно любили и уважали, но и побаивались. Каждый прятал гниль, которую носил в своей душе, как можно подальше. Беда, если она попадала на глаза Белинскому. Он её выворачивал тотчас же напоказ всем и неумолимо, язвительно преследовал».141
Виссарион Григорьевич I БелинскийI
AM Герцен. Цит. соч., с. 222-223.
А.Г. Дементьев. Цит. соч., с. 121.
Там же, с. 130.
Короче говоря, Уваров был прав. Бороться с Белинским, противопоставляя ему лишь Языкова или Ше- вырева, было невозможно. Молодежь, пусть безнадежно, по мнению Уварова, испорченная, нуждалась в Белинском. И террор мог лишь загнать эту её потребность вглубь, в подполье. Чтобы и впрямь нейтрализовать «не наших», нужна была хорошо продуманная долгосрочная стратегия. «Прапорщик» Николай оборвал её на полпути, как и собственный «процесс против рабства», как и все другие попытки нововведений своего бесплодного царствования. Что ж удивляться, если и реакционным замыслам Уварова суждено было остаться при нём лишь еще одной «недостройкой»?
глава первая ВВОДНЭЯ
глава вторая Московия, век XVII глава третья Метаморфоза Карамзина глава четвертая «Процесс против рабства»
Восточный врпрос
глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
ГЛАВА ПЯТАЯ
глава седьмая Национальная идея
глава пятая Восточный! 245
вопрос
Мы не два года вели войну — мы вели её тридцать лет, содержа миллион войска и беспрестанно грозя Европе... Николай не понимал сам, что делает. Он не взвесил всех последствий своих враждебных Евро- певидов — и заплатил жизнью, когда, наконец, последствия эти открылись ему во всем своем ужасе.
А.В. Никитенко
Внутренняя политика империи, в которой мы все это время пытались разобраться, служила, однако, для Николая Павловича, как и для его старшего брата, лишь фоном для политики иностранной. В этом, по крайней мере, отношении сыновья Павла I были очень похожи. Именно на международной арене рассчитывали они снискать бессмертную славу и право на вечную благодарность потомства. Александру Павловичу, как мы помним, это удалось. За победу над Наполеоном он был удостоен Святейшим Синодом, Государственным Советом и Сенатом империи титула Благословенный, Подобострастные коллеги по Священному Союзу именовали его не иначе, как Агамемноном Европы. Даже А.Н. Боханов открывает свой учебник по русской истории XIX века знаменитой когда-то гравюрой «Император Александр восстанавливает Францию», на которой великодушный хозяин Европы ведет поверженную было Марианну на почетное место среди легитимных держав.
Гпава пятая
Восточный вопрос \J f^LJ-w-rbtf ГТ
ivU И I с r\L I Пытаясь охватить одним взглядом все три десятилетия иностранной политики Николая, практически невозможно отделаться от впечатления, что лавры старшего брата не давали ему спать спокойно. Он тоже мечтал о блистательных победах, о репутации Агамемнона в Европе и о титуле Благословенного в России. Проблема была лишь в том, что ситуация в Европе второй четверти XIX века сильно отличалась от первых его десятилетий, которые пришлись на царствование Александра. И главное отличие заключалось в том, что место великого
корсиканца заняла в качестве континентального «возмутителя спокойствия» ничуть не менее грозная европейская революция.
И следовательно, единственной для Николая Павловича возможностью сравняться с покойным братом могла стать только победа над этой революцией. Федор Иванович Тютчев очень точно сформулировал для него эту задачу. «Уже с давних пор, — писал он, — в Европе только две действительные силы, две истинные державы: Революция и Россия. Они теперь сошлись лицом к лицу и завтра, может быть, схватятся. Междутою и другою не может быть ни договоров, ни сделок. Что для одной жизнь, для другой смерть».1
Только поняв этот контекст николаевской внешней политики, сможем мы оценить всю наивность сетований М.П. Погодина на то, что «Мирабо для нас не страшен, но для нас страшен Емелька Пугачев», и потому «революции ... у нас не будет... мы испугались её напрасно».2 Наивными были эти сетования по простой причине: в отличие от Тютчева, Погодин не оценил тщеславие своего императора.
Ведь и Александру недостаточно было освободить Россию от наполеоновских армий. Ему нужно было поставить Наполеона на колени, отпраздновав свою победу над ним в Париже. Точно так же не мог удовлетвориться и Николай лишь охраной страны от революции. Ему тоже нужно было поставить революцию эту на колени, как поставил он у себя дома декабристов, раз и навсегда её раздавить, выдворить, если хотите, на остров Святой Елены. Как иначе мог бы он почувствовать себя новым Агамемноном Европы? Ибо, как опять-таки точно сформулировал мироощущение императора Тютчев, «от исхода этой борьбы [между Россией и революцией] зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества».3
Гпава пятая
восточный вопрос уеатр абсурда В одном, впрочем, Погодин был прав. Для победы над международной революцией вовсе не требовалась конфронтация с отечественной интеллигенцией, не нужно было «останавливать у себя образование
Ф.И. Тютчев. Политические статьи, Париж, 1976, с. 32.
М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, сс. 261, 262.
Ф.И. Тютчев. Цит. соч., с. 32.
и покровительствовать невежеству». Нелогичность внутренней политики Николая, её очевидная нестыковка с его генеральной внешнеполитической целью вскрыта в погодинской тираде абсолютно точно.
Тем более, что именно после европейской революции 1848 года, когда подал в отставку Уваров и гонения на литературу и просвещение в России достигли поистине критической точки, ничего особо крамольного ей не угрожало. Русский Марат существовал лишь в воображении Булгарина; университетские профессора могли сердиться на власть, но в сущности были милыми интеллигентными людьми, от которых революцией и не пахло; николаевские Скалозубы давно уже заменили в армии высоколобых интеллектуалов александровских времен; читатели Белинского могли сколько угодно обсуждать идеи французских утопистов в петербургской квартире Буташевича-Петрашевского, но якобинцев среди них не было. Крестьянские бунты, конечно, происходили, но для их усмирения требовались армейские команды, а вовсе не 12 драконовских цензур.Даже у «восстановителя баланса» Брюса Линкольна нет в этом ни малейшего сомнения. Вот как описывает он тогдашнюю ситуацию: «В отличие от Австрии и Пруссии, революция не коснулась империи Николая. К концу 1840-х его владения были единственным надежным убежищем от революции в Европе. Когда остальную Европу потрясали революции 1848 года, даже польский его домен не пошевелился».4 На этом фоне драконовские цензурные гонения в России выглядели, прав Погодин, каким-то театром абсурда.
Так ведь и сама Официальная Народность выглядела на этом фоне бессмысленной. Зачем в самом деле нужно было «отрезаться от Европы», если угрожала России вовсе не европейская революция, а вполне отечественная пугачевщина? Но стоит ли, право, требовать логики от «прапорщика» Николая? Да, стремление к победе над международной революцией уживалось в нем с паническим обывательским страхом перед её грозной и непонятной ему стихией и — первый дворянин державы — боялся он своего дворянства куда больше, чем пугачевщины. И вообще, как видели мы в предыдущей главе, сознание самодержца было буквально пронизано противоречиями.
4 W. Bruce Lincoln. Nicholas I, Emperor and Autocrat of All the Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989. P-198.
Противоречия эти, однако, не должны сбивать нас с толку, как сбили они в середине 1850-х Погодина и полтора столетия спустя Брюса Линкольна. Ибо Николай действительно хотел, подобно брату, стать хозяином Европы. И другого способа этого добиться, кроме победы над международной революцией, он и впрямь, по крайней мере, на протяжении первой четверти века царствования, не видел. Не поняв этого, мы просто не смогли бы объяснить, зачем понадобилось ему держать под ружьем миллионную армию, которая превосходила по численности большинство европейских армий вместе взятых и обходилась России почти в 40 % её государственного бюджета. Причем держать её под ружьем в условиях мира, когда не угрожала его стране ни одна иностранная держава. Если не считать, конечно, европейской революции, которую Тютчев как раз и назвал противостоящей России «Державой».
Глава пятая
Восточный вопрос Д ил ПЛГМП
МНаЛОГИл Может быть, нам легче будет понять мироощущение Николая с помощью парадоксальной, на первый взгляд, аналогии. Достаточно ведь спросить, почему и в наши дни почувствовала себя вдруг уязвимой Америка, могущественная и единственная в мире сверхдержава? Ей ведь тоже, как и николаевской России, никакая другая страна не угрожает. И тем не менее испытывает она необходимость наращивать вооружения и, подобно России при Николае, держит под ружьем миллионную армию. И по той же, заметьте, причине. Потому что оказалась под ударом безликой и анонимной, не имеющей, так сказать, обратного адреса, но грозной силы. В наши дни именуется эта сила международным терроризмом, в николаевские времена называлась она международной революцией.
Конечно, любая аналогия хромает, как учил товарищ Сталин, а эта в особенности. Различия между тогдашней и нынешней ситуацией бьют в глаза. История показала, что потрясавшие тогда мир революции были на самом деле родовыми схватками европейской свободы. А полтора столетия спустя цивилизации приходится отражать натиск нового варварства, ополчившегося на эту самую свободу под знаменем исламского фундаментализма.
Но все это понимаем мы сейчас, шесть поколений спустя. А во времена Николая защитники абсолютной монархии были совершенно так же, как мы сегодня, уверены, что отстаивают единственно возможную христианскую цивилизацию. Отстаивают от безбожных варваров, намеренных её разрушить, как разрушили они ког- да-то Римскую империю. А уж в сознании идеологов тогдашней сверхдержавы ситуация борьбы цивилизованной Империи против всемирного варварства, естественно, претворялась в образы, подобные тем, что клубятся сегодня в головах американских неоконсерваторов. Они тоже видели свою страну в роли великой империи, единственно способной спасти цивилизацию. Особенно в момент, когда, говоря словами того же Тютчева, «Запад исчезает, всё рушится, всё гибнет в этом общем воспламенении»,5 и одна Россия неколебимо высится над этим всемирным пожарищем.
Что дало ей эту несокрушимую силу? Для тогдашнего русского консерватора ответ был очевиден: «Россия прежде всего христианская страна... Революция прежде всего враг христианства... Именно антихристианское настроение доставило ей это грозное господство над вселенной».6 И точно так же, как его сегодняшние американские единомышленники, был он совершенно уверен, что только слепые могут не замечать этого очевидного для него факта: «Тот, кто этого не понимает, не более как слепец, присутствующий при зрелище, которое мир ему представляет».7
У нас, Лак мы уже говорили, есть документальные свидетельства того, что в 1840-е Николай разделял идеи Тютчева так же, как в начале 1850-х он внимательно прислушивался к идеям Погодина. На случай, если читатель не обратил на эти свидетельства внимания, напомню. В 1844 году статья Тютчева «была, — сообщает И.С. Аксаков, — читана государем, который по прочтении ея сказал, что „тут выражены все мои мысли"».8 А Погодин десятилетие спустя рассказывал читателям: «Часто выражал я открыто свои мысли о внешней политике. Государю императору угодно было выслуши-
Ф.И. Тютчев. Цит. соч., с. 50.
Там же, с. 33.
Там же.
Там же, с. 171.
вать их не только с благоволением, но и с благодарностью».9 Правда, Погодин с Тютчевым друг другу противоречили. Но ведь и императору, если помнит читатель, не привыкать было к противоречиям.
Как бы то ни было, в 1840-е Тютчев и представить себе не мог, что произошло бы с цивилизацией, с христианством, с миром в минуту всеобщего «воспламенения», если бы президент, виноват, «законный монарх, православный император Востока, еще замедлил своим появлением». Он был уверен, однако, что «Россия не устрашится своего призвания и не отступит перед своим назначением». И что мы непременно увидим «над этим громадным крушением... всплывающей святым ковчегом эту империю».10 Попробуйте теперь заменить в его пылких тирадах христианство на демократию, революцию на терроризм и «православную империю Востока» на Соединенные Штаты Америки — и посмотрите, что у вас получится.
Глава пятая
Воаочиыйвопрос (^ТеГИИ
Николая? Историки, как мы еще увидим,
горячо спорили — и спорят — о внешнеполитической стратегии Николая. Причем, поскольку кончилось его правление общеевропейской войной, в которой, кроме России и Турции, приняли участие Англия, Франция и королевство Пьемонт, спор этот оказался без преувеличения международным. На тему происхождения Крымской войны написаны сотни томов на многих языках. И мнения спорящих непримиримы. Одни, например, уверены, что смысл стратегии Николая сводился с самого начала к захвату Константинополя и расчленению Турецкой империи. Другие, напротив, считают, что направлена была его стратегия на сохранение целостности этой самой Турции. Одни говорят, что стремилась Россия при Николае к господству над Европой, другие, наоборот, что единственным её стремлением было обеспечить безопасность русского зернового экспорта через проливы. Одни убеждены, что стратегия
9 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 271. 10 Ф.И. Тютчев. Цит. соч., с. 54.
эта была наступательной, агрессивной, другие, в первую очередь, конечно, «восстановители баланса», описывают её как сугубо оборонительную.
Объединяет эти непримиримые мнения лишь одно: все они исходят из того, что у Николая с самого начала был некий стратегический сценарий, которому он всю жизнь следовал. И не допускают мысли, что сценариев таких могло быть много, что они могли сменять друг друга, сосуществовать друг с другом и даже друг другу противоречить. Между тем в действительности, как мы еще увидим, даже сама генеральная цель внешней политики Николая, цель, которой он, можно сказать, жил на протяжении первой четверти века своего правления, разгром международной революции, заменилась в начале 1850-х другой, откровенно ей противоречившей. Так что уж говорить тогда о стратегиях достижения этих целей?Если верить нашему анализу его внутренней политики, в сознании императора уживались самые разные, порою взаимоисключающие убеждения. Он мог, например, вполне искренне «вести процесс против рабства» и столь же искренне противиться освобождению рабов. Мог безусловно верить главному догмату Официальной Народности, что Россия не Европа (и европейская революция ей, стало быть, не грозит), и тем не менее всю жизнь бороться против этой невозможной революции — с помощью III отделения и 12 цензур. Он ни минуты не сомневался, что приручил Пушкина, но не сомневался и в том, что Пушкин не перестал быть «ненавистником *
всякой власти».11 Так есть ли у нас основания полагать, что во внешней политике дело обстояло иначе? Ведь говорим-то мы об одном и том же человеке.
Мне трудно поэтому понять, почему историки, исследовавшие внешнюю политику Николая, так неколебимо уверены в существовании какого-то одного непротиворечивого её сценария, будь то агрессивного или оборонительного. Может быть, дело в том, что писали о его внешней политике преимущественно специалисты по международным отношениям, не особенно озабоченные противоречиями его политики внутренней? Как бы то ни было, самое полезное, кажется, что мы могли бы в такой ситуации сделать, это попытаться со-
11 «Отечественная история», 2002, № 6, с. 12.
) ставить своего рода свод внешнеполитических сценариев, которы- j ми руководствовался на протяжении своего тридцатилетнего правления Николай. Каталогизировать их, если угодно, а потом проследить их совпадения, противоречия и мутации в конкретных политических обстоятельствах. Вот такой эксперимент и попробуем мы сейчас провести.
Глава пятая
ВОСТОЧНЫЙ вопрос Pl^yk
сценариев Первый сценарий предусматривал безусловное сохранение целостности Турецкой империи (назовем его поэтому для простоты «турецким»). На протяжении десятилетия 1829-1839 годов этот сценарий, как мы еще увидим, был для Николая приоритетным. Но и до самого начала 1850-х, когда вся его внешнеполитическая стратегия пережила своего рода великий перелом, оставался «турецкий» сценарий, хотя и наряду с другими, основным фоном его политики. Это понятно, поскольку именно этот сценарий полностью отвечал как убеждениям Николая, так и его элементарным геополитическим расчетам. Николай, как мы знаем, был строгим легитимистом и всякое покушение на установленную власть рассматривал как революцию. Даже в феврале 1853 года, т.е. за несколько месяцев до войны, в беседе с британским послом сэром Гамильтоном Сеймуром, император твердо заявил, что не потерпит распада Турции на мелкие республики, которые «послужили бы готовым убежищем для революционеров».12
Эту принципиальную позицию Николая подкрепляли и геополитические соображения. Как инструктировал послов вице-канцлер Нессельроде в 1833 г., когда египетский паша Мегмет Али угрожал Стамбулу, «с водворением Мегмета Али в Константинополе Россия обменяла бы слабого и терпящего поражение соседа на сильного и победоносного».13 Потому и выступила тогда с оружием в руках Россия на защиту целостности Порты. Брюс Линкольн вообще стро-
История России 8 XIX веке (далее «История»), M., 1938,^5, с. 208.
Bruce Lincoln. Op. cit, p. 202.
ит на этом всю свою концепцию внешней политики Николая. По его мнению, еще в сентябре 1829 года император «пришел к выводу, что коллапс Оттоманской империи противоречит интересам России». Более того, именно это решение Николая, уверен Линкольн, предопределило «генеральную линию русской политики на Ближнем Востоке до конца имперского периода русской истории».14
Он, правда, не упоминает, что непременным условием «турецкого» сценария было для Николая установление единоличного протектората России над Оттоманской империей. Того, что французский историкА. Дебидур назвал её «вассальной зависимостью от русской империи».15 Только такая зависимость надежно обеспечила бы, с точки зрения императора, как безопасность русского зернового экспорта через турецкие проливы, так и стратегическую неуязвимость России со стороны Черного моря, т.е. с той единственной стороны, с которой она вообще была для морских держав уязвима. Я не говорю уже о том, что протекторат над Турцией развязывал Николаю руки и для любых мер против революции в Европе, и для практически необъятной экспансии в Азии.
Ф.И. Тютчев так описал, если помнит читатель, эти соблазнительные перспективы в знаменитом стихотворении «Русская география»:
Семь внутренних морей и семь великих рек.
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная — » Вот царство русское...
Упоминание о «семи внутренних морях», которые по любому счету должны были включать, кроме Черного, еще и Средиземное с Балтийским, несомненно выдает личные пристрастия автора (Тютчев все-таки полжизни провел в Европе), но размах, согласитесь, и впрямь умопомрачительный.
Второй сценарий можно было бы назвать «австрийским». Предложен он был, по-видимому, канцлером Меттернихом при встрече с императором в Мюнхенгреце в сентябре 1833 года и практически совпал с высшей точкой успеха первого сценария, что, впрочем, не
Ibid., р. 203. «История», т.4, с, 343.
помешало Николаю принять на время к исполнению и его. «Австрийский» сценарий исходил из того, что раскол Священного Союза на конституционную и легитимистскую части — свершившийся факт. И поэтому «три северных Двора», Австрийский, Прусский и Русский, примирялись с капитуляцией Запада перед международной революцией и, вместо того чтобы пытаться его спасти, образуют непроницаемый щит для дальнейшего её движения на Восток. Вот как описывал эту разницу между двумя частями Европы граф де Фикельмонт, австрийский посол в Петербурге: «Союз трех Дворов выглядит как законный брак, приносящий порядок и счастье, тогда как союз морских держав [Англии и Франции] — как связь распущенных вольнодумцев, способный привести лишь к разложению и хаосу».16
Понятно, что привлекало в «австрийском» сценарии вице-канцлера Нессельроде: он минимизировал риск для России. С точки зрения Николая, однако, у этого проекта при всей его моральной возвышенности был один крупный политический недостаток: чисто оборонительный характер. Император стремился, как мы уже знаем, вовсе не спрятаться от революции, но победить её, и роль Агамемнона одной лишь Восточной Европы его, судя по всему, не удовлетворяла. Тем не менее Николай отнесся к «австрийскому» проекту очень серьезно и на протяжении полутора десятилетий культивировал оборонительный Союз трех Дворов — наряду с другими, наступательными сценариями.
Главным элементом третьего сценария, предложенного Тютчевым (назовем его поэтому «тютчевским»), была изоляция Франции, в которой поэт справедливо усматривал основной источник революционной смуты. Ради этого Тютчев готов был и на союз с Англией, и на массированную пропагандистскую кампанию в германских государствах (главным действующим лицом которой он видел себя). Но подробно поговорим мы о «тютчевском» сценарии в следующей главе. Здесь скажем лишь, что в 1840-х годах Николай действительно ему следовал, пытаясь изолировать Францию и установить союзные отношения с Англией.
Четвертый сценарий был предложен Погодиным. В противоположность «тютчевскому», усматривал он естественную союзницу Рос-
16 Quoted in B.Lincoln. Op. eft., p. 198.
сии именно во Франции (Погодин, вспомним, вовсе не боялся европейской революции в России). В Англии, напротив, видел он заклятого врага, который непременно воспротивится как расчленению Оттоманской империи (что Погодин в полном противоречии с «турецким» сценарием считал императивом), так и захвату Константинополя. «Православно-славянский» проект Погодина противоречил также и меттерниховскому, поскольку усматривал в Австрийской империи «живой труп», подлежащий столь же беспощадному расчленению, как и Турция (после Николая, когда взойдет звезда Данилевского, расчленение Восточной Европы станет стандартной геополитической формулой русской консервативной мысли).
На месте обеих отживших свой век империй следовало, согласно Погодину, учредить два десятка православных и славянских государств, посадив в них на королевство русских великих князей и окончательно превратив таким образом Российскую империю в «целый мир какой-то самодовольный, независимый, абсолютный».17
«Россия — поселение из во миллионов человек, — продолжал он, — которое ежегодно увеличивается миллионом и вскоре дойдет до ста. Где [еще] такая многочисленность? О Китае говорить нечего, ибо его жители составляют мертвый капитал истории и, следовательно, не идут к нашим соображениям». Зато предлагал Погодин представить себе, что будет, «если мы прибавим к этому количеству еще 30 миллионов своих братьев, родных и двоюродных, рассыпанных по всей Евро- пе, от Константинополя до Венеции, и от Морей [в Греции] до Балтийского и Немецкого морей?.. Вычтем это количество... из всей Европы, и приложим к нашему. Что останется у них и сколько выйдет нас? Мысль останавливается, дух захватывает»}* Да простится эта имперская эйфория бедному Погодину: он столько раз впоследствии, как мы еще увидим, от неё отречется. Просто такое было тогда умонастроение в николаевской России (писал это Погодин в 1838 году). Мы помним, что всего три года спустя Шевы- рев говорил о Европе как о «будущем трупе», страдающем «заразительным недугом». Помним и восторг, с которым принял это его откровение петербургский бомонд. Так представляли себе в 1840-е
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 3. Там же, с. 2.
состояние Европы читатели «Москвитянина». Обуревавший её порыв к свободе приняли они за предсмертную агонию. Всё тогда казалось возможным: и добиться нового передела Европы, и сделать границы России навсегда неуязвимыми, и «консолидировать», говоря сегодняшним языком, альтернативную Европе цивилизацию. Погодин был прав: «дух захватывало»...
Мы-то сегодня знаем, что кончилась тогдашняя эйфория национальной катастрофой. И, как мы скоро увидим, иначе она и не могла закончиться. Тем более странно, что продолжает она «захватывать дух» у православных фундаменталистов и в сегодняшней Москве. Н.А. Нарочницкая, например, вполне искренне горюет, что потеряла тогда Россия замечательный шанс «консолидации крупнейшего центра мировой политики и альтернативного Западу исторического опыта на Евразийском континенте с неуязвимыми границами». И особенно горько ей оттого, что воспользуйся тогда Николай этим уникальным шансом, «латинская Европа смотрелась бы на карте довеском Евразии, соскальзывающим в Атлантический океан».19 Вот уж поистине «заразительный недуг», переживший столетия.
Упускается здесь из виду лишь одно обстоятельство. Николай действительно попытался воспользоваться шансом добиться для России «неуязвимых границ». В этом, собственно, и состоял пятый сценарий его внешней политики. И хотя он и отличался от погодинского (например, о расчленении Австрии там речи не было), но влияние «православно-славянского» сценария просматривается в нем совершенно отчетливо. В частности, место протектората над Турцией заняла попытка изгнать её из Европы; место бесславно скончавшегося Союза трех Дворов заняла забота о переходе «под покровительство России» славянских Сербии и Болгарии (вместе с православными дунайскими княжествами, т.е. сегодняшней Румынией); и место защиты целостности Турецкой империи — курс на войну эа её расчленение. Курс этот резко противоречил не только всем предыдущим стратегиям, но и самой генеральной цели николаевской политики в первую четверть века его правления: борьба с революцией исчезла из него напрочь. По всем этим причинам уместно, наверное, назвать его сценарием «великого перелома».
19 Н.А. Нарочницкоя. Россия и русские в мировой политике, М., 2002, с. 197.
Глава пятая Восточный вопрос
против I УРЦИ И» Конечно, если забыть о решающей разнице между борьбой за протекторат над Оттоманской империей и войной за её расчленение, можно и впрямь сказать, что Николай всю жизнь вел «процесс против Турции». В известном смысле он был внешнеполитическим эквивалентом «процесса против рабства» в политике внутренней. Во всяком случае был он столь же пронизан противоречиями и столь же бесплоден. И остался в истории точно такой же николаевской «недостройкой», бесславным памятником нелепости всего этого тридцатилетнего царствования. Вошел он в дипломатические анналы под именем Восточного вопроса.
По словам «начальника штаба по дипломатической части», как называл Николай своего посла в Лондоне Филиппа Бруннова, «Восточный вопрос заботил императора с самых первых дней его царствования и никогда не переставал требовать самого серьезного его внимания».20 Что не удивительно, ибо связан он был с таким же риском, как и отмена крепостного права. И последствия его были так же непредсказуемы. Только если в «процессе против рабства» главными оппонентами императора оказались родные Собакевичи, то в «процессе против Турции» оппонентом была вовсе не сама Блистательная Порта (как требовала называть себя в официальных документах Турция), но Европа. Причем, вся — и Западная, и Восточная, включая вчерашних союзников. Как писал австрийский дипломат граф Прокеш фон Остен, Восточный вопрос был именно «вопросом между Россией и остальной Европой».21
Теперь мы можем точнее сформулировать смысл и цель нашего эксперимента. Только подробный, систематический анализ политики Николая в этом решающем Восточном вопросе позволит показать, насколько эффективна для её понимания идея множественности стратегических сценариев. «Процесс против Турции», с которого началась и которым закончилась внешнеполитическая деятельность
С.С. Татищев. Внешняя политика императора Николая I, Спб., 1887, с. 307.
«Процесс
Там же.
императора, предпочтительнее в этом смысле его собственно «жандармской», контрреволюционной деятельности. Просто потому, что результаты его борьбы с революцией были, похоже, сильно преувеличены в традиционной историографии — как его оппонентами, так и апологетами. На поверку оказываются эти результаты минимальными и для общей оценки внешней политики Николая несущественными. Во всяком случае к общеевропейской войне привести не могли они ни при каких обстоятельствах.
Имея, однако, в виду эту центральную роль Восточного вопроса во внешней политике Николая, есть, наверное, смысл хотя бы кратко остановиться на том, что представлял собою объект этой политики, «больной человек Европы», как называл император тогдашнюю Турцию.
Глава пятая Восточный вопрос
«МОСКОВИЯ» Потерритории, которая ей формально принадлежала, соперничать с Блистательной Портой могла лишь Россия. Порта при этом была не только евразийской, но и евроафриканской империей. Чтобы дать читателю представление о её тогдашней территории, достаточно просто перечислить государства, расположенные на ней сегодня: Марокко, Алжир, Тунис, Ливия, Египет, Судан, Йемен, Саудовская Аравия, Израиль, Ливан, Сирия, Иордания, Ирак и собственно Турция — это лишь в Африке, в Азии и на Ближнем Востоке. В Европе владения её включали Албанию, Словению, Сербию, Грецию, Болгарию и Румынию.
Турецкая
Если у Российской империи была лишь одна серьезная головная боль, Польша, то у Турции таких «Польш» была, как видим, добрая дюжина. Мудрено ли, что весь XIX век пребывала она, можно сказать, в состоянии полураспада? В Тунисе правил свой Бег, в Алжире свой Дей. В Аравии хозяйничали фундаменталисты — ваххабиты, для которых сам султан, Халиф правоверных, вообще был еретиком, отступником от Ислама. Сирией правил Джезар-паша (славянин, перешедший в мусульманство), Египет был в руках могущественного Мегмета Али, тоже славянина, ставшего мусульманином, с которым мы еще не раз в этой главе встретимся. Хозяином Болгарии был Виддинский паша Пазван Оглу, хозяином Албании
1 Глава пятая Восточный вопрос Турецкая «Московия» 259
янинский паша Али Тепеделенский. Перечислять устанешь, а управлять — представляете?
Формально все они были наместниками султана, губернаторами, в действительности многие из них вели себя как независимые правители, разве что посылали время от времени дорогие подарки визирям и влиятельным женам султанского сераля. Все имели собственные армии, а некоторые, как мы еще увидим, были намного сильнее султана. Понятно поэтому, почему Блистательная Порта, подобно Московии накануне Петра, провела целое столетие в попытках себя реформировать. Понятно и почему нескольким из её султанов предсказывали будущее Петра.
Ничего, однако, из этих реформ не вышло. И турецким Петром никому из её реформаторов стать было не суждено. Конечно, на пути реформы лежали мощные препятствия. Главными из них были янычарское войско и реакционное духовенство. Но ведь и реформам Петра противостояли стрельцы и фундаменталистская церковь. Так что проблема, наверное, в другом. Просто слишком затянулось дело. Турецкая «Московия» опоздала. Столетие, отделившее успешную реформу Петра от попыток реформ Селима III сделало модернизацию империи невозможной. А поскольку оттоманские элиты пронизаны были имперской ментальностью ничуть не меньше российских и от традиционной великодержавности отказываться не желали, XIX век стал для Блистательной Порты роковым.
Но давайте по порядку. Первым препятствием для модернизации 6ыл*как мы уже говорили, янычарский корпус, некогда краса и гордость Оттоманской армии, к XIX веку превратившийся в то же самое, во что превратилось бы стрелецкое войско в России, если бы Петр вовремя с ним не расправился. Янычары стали в лучшем случае вооруженными торговцами, а в худшем — вымогателями и бандитами, получавшими деньги за государственную службу, исправлять которую не желали. Они отчаянно сопротивлялись любым европейским нововведениям и в первую очередь, конечно, созданию регулярной армии. А когда им удавалось объединиться с фанатичными улемами, духовными наставниками стамбульской толпы, сопротивление их становилось непреодолимым.
Селиму III, первому оттоманскому реформатору, в котором французский посланник Шуазель-Гуффье предвидел будущего Петра, пришлось в 1807 году испытать силу этого сопротивления на себе. Молодой султан создал первый корпус регулярной армии, низами-джедид, построенный по европейскому образцу и оснащенный новейшим французским вооружением. Янычары, естественно, подняли мятеж, требуя не только роспуска низами-джедид, но и, так сказать, импичмента султану. «Заслуживаетли оставаться на престоле падишах, — задали они вопрос великому муфтию, — который своими распоряжениями подрывает священные начала Корана?» И едва согласился с ними муфтий, судьба реформатора была решена. Новый султан Мустафа IV, ненавистник европейских новшеств, приказал задушить Селима. Союз янычаре духовенством победил. Низами-джедид был распущен.
Однако следующий претендент на титул турецкого Петра, султан Махмуд II, ошибку предшественника учел. Он договорился с духовенством заранее и во время следующего мятежа янычар в 1826 году объявил их вне закона, развернул против них знамя Пророка и попросту расстрелял мятежников из пушек. Правда, «султан приказал отрубить еще немалое количество голов, — заключает эту эпопею французский историк, — но победа осталась за законом».22
22
Махмуд был большим поклонником европейской цивилизации (хотя, в отличие от Петра, знал о ней лишь понаслышке). Морская, артиллерийская и инженерная школы, основанные Селимом, были восстановлены, турецкая молодежь отправлена в Европу для обучения воинскому мастерству. В империи были введены единая почта и паспортная система, а в Стамбуле даже начала выходить газета. Но главное, было запрещено ношение тюрбана. Султан и его двор щеголяли в европейском платье, его жены стали открыто появляться в общественных местах, а при европейских дворах были впервые заведены постоянные посольства.
Глава пятая
воаочиь,й вопрос f| Э Р ОД И И H Э П вТр Э Внешне могло
показаться, что дело идет на лад и реформа, не удавшаяся Селиму, удастся Махмуду. Не тут-то было, однако. Вмешались мусульманское духовенство и, естественно, имперский вопрос. С точки зрения правоверных, Халифу, хранителю святынь Ис-
«История»,т.з, с. 203.
лама, не подобало упразднять тюрбаны и тем более посещать балы и банкеты, где рекой лилось запрещенное Кораном вино. Стамбул опять заволновался. Турецкие юродивые, дервиши, останавливали султана на улице и кричали ему: «Падишах, гяур, Аллах потребует от тебя отчета за нечестивость!» Их, конечно, казнили, но ненависть к европейским новшествам султана росла словно на дрожжах. И Махмуд, в отличие от Петра, очень быстро, как мы еще увидим, перед ней капитулировал. Тем более, что ситуация в империи складывалась в высшей степени неблагоприятно.
Султану никак не удавалось подавить греческое восстание, ставшее к середине 1820-х знаменем всей либеральной Европы. В её глазах боровшиеся за независимость греки отстаивали дело цивилизации против варварства. Складывалась парадоксальная ситуация: самый европейский из владетелей Оттоманской империи оказывался вдруг воплощением азиатского варварства. По всему континенту создавались филэллинские комитеты, собиравшие деньги на помощь грекам и посылавшие в Грецию добровольцев. Газеты ежедневно помещали сообщения с театра военных действий, журналы публиковали пламенные статьи таких европейских знаменитостей, как Шатобриан и Лафайет.
Парижское филэллинское общество собрало для греков 3 миллиона франков. Лондонские банкиры дали временному греческому правительству два огромных по тем временам займа: 8оо тысяч фунтов стерлингов в 1821-м и два миллиона в 1825 году. Добровольцем поехал умирать в Грецию Байрон. Казалось бы, самое простое, что мог в таких обстоятельствах сделать султан-реформатор, это даровать Греции если не независимость, то, по крайней мере, широкую автономию, одним ударом завоевав таким образом симпатии всей Европы. Тем более, что усмирить греков силой он все равно не мог.
Но так далеко европеизм Махмуда не простирался. Султан поступил традиционно: попытался раздавить мятежную провинцию империи силами другого провинциального вассала, воинственного египетского паши Мегмета Али. К этой истории, однако, мы еще вернемся. А пока что подведем итоги. Как Селим, так и Махмуд, оказались лишь пародиями на Петра. В отличие от него, им не удалось ни секуляризовать страну, ни кардинально изменить её культур- но-политическую ориентацию.
Так или иначе, читатель можеттеперь более компетентно оценить как то, что сделал для России Петр, разрушив в конце XVII века Московию, так и то, с какой Турцией пришлось иметь дело Николаю.
Глава пятая
восточный вопрос греЧеское
ЧУДО В заключительной книге трилогии мы поговорим о столкновении Петербурга со Стамбулом по поводу Греции в самый драматический его момент в 1825 году, когда дело закончилось скандальным конфузом петербургской дипломатии, так и не сумевшей до кончины императора Александра разрешить конфликт между двумя непримиримо противоречившими друг другу императивами. С одной стороны, лояльность Священному Союзу требовала безоговорочно осудить греков как мятежников, восставших против легитимного государя. Греция «находится под скипетром Оттоманов, — отвечал на их просьбу о помощи российский канцлер Каподистрия, — Провидению угодно, чтобы под этим скипетром вы ему и служили».23
Но симпатии к восставшим требовали столь же безоговорочной поддержки греков как борцов за национальное освобождение. Этот неразрешимый конфликт практически парализовал российскую политику. В результате, как с удовольствием констатировал партнер России по Священному Союзу Меттерних, «влияние русского двора на греков потеряно».24 Но то, что было политической интригой для австрийского канцлера, звучало как смертный приговор для истекающих кровью греков. Выход из игры единоверной России в момент, когда сын египетского паши Ибрагим явился по просьбе султана в Грецию во главе огромной армии, не оставлял восставшим надежды. «Дело греческой независимости, — замечает французский историк, — казалось окончательно проигранным»25
Но тут случилось невероятное. Греки склонны были рассматривать это как чудо. В последнюю минуту, когда Ибрагим уже разгро-
23 История России в XIX веке (далее ИР), М., 1907, вып. 8, с. 589. 2k Там же, с. 591. 25 «История», т. з, с. 190.
мил их ополчение и готовился к штурму тогдашней столицы республики Навплии, он вдруг снял осаду и приказал своей армии отступать по всему фронту. А произошло на самом деле вот что. Под нажимом всеевропейской филэллинской кампании в конфликт вмешалось английское правительство. Только что вступивший в должность британский премьер Джордж Каннинг заявил: «Россия покидает свой пост, Англия должна занять её место. Тем более, что человечество этого требует».26 Ибрагим намек понял. Английский флот мог в любую минуту перерезать его коммуникации с Египтом. На время, по крайней мере, греческая республика была спасена. Три месяца спустя Александр умер, у руля империи встал Николай. И вот что случилось дальше.
Глава пятая Восточный вопрос
«Наиболее вредная из всех возможных
комби Н 3 Ц И И У> Для нового царя преданность принципам Священного Союза вовсе не была императивом. И если не стал он филэллином, то совсем по другой причине. Он сразу понял то, чего так и не уразумели ни император Александр, ни султан Махмуд: греческое восстание вовсе не было рутинным, провинциальным мятежом, с которым, кактра- диционн#заведено было в Блистательной Порте, можно покончить силами соседнего вассала. Для Николая события в Греции представляли грозный симптом европейской революции, вырвавшейся далеко за пределы Запада и на глазах завоевывавшей православную страну.
В самом деле еще в 1822 году первое же собрание народных представителей в Эпидавре провозгласило не просто независимость Греции, но и принцип верховенства народа. Мало того, оно выработало ненавистную Николаю конституцию, приняло идею разделения властей и гарантировало всем гражданам республики неприкосновенность личности, свободу совести, печати и собраний.
Короче говоря, греки шли даже дальше декабристской конституционной монархии. И это вовсе не было каким-то временным «безумием наших либералов»: второе собрание 1827 года в Трезене безоговорочно подтвердило политические принципы Эпидавра. Даже на краю гибели не желали греки отказаться оттого, что для Николая было откровенной крамолой. И при этом ожидали поддержки от палача декабристов? Не странно ли?
Вот реакция императора на греческие дела в записи барона Бруннова:
«Увеличивать материальные силы греческой державы, подчиняющейся влиянию учений, управляющих политикой морских держав, было бы изо всех возможных комбинаций наиболее для нас вредною».27 Другое дело, что Николай был, конечно, непрочь использовать затруднения, причиненные Порте греками. Тем более, что затруднения эти усугубились реформами султана Махмуда, в частности расстрелом янычарского корпуса. Старая военная организация империи на глазах рушилась, новая еще не была создана. Как же упустить такой, сточки зрения «турецкого» сценария, удобный момент? И поэтому уже в марте 1826 года, еще в разгар следствия по делу декабристов, Николай предъявил Порте грозный ультиматум. Речь в нем, правда, шла главным образом о неприятностях, которые чинили русским купцам турецкие чиновники, но между прочими претензиями султану напомнили и о старом договоре 1774 г. в Кучук Кайнарджи, в котором Турция признавала право России на защиту в её владениях христиан.
Ультиматум встревожил Англию. Она дала понять Николаю, что конфликт между греками и турками есть дело общеевропейское и она не позволит России решить его в одностороннем порядке. Не желая восстанавливать против себя Англию, царь согласился с нею сотрудничать, о чем и был 4 апреля подписан соответствующий протокол.
От Стамбула его, правда, скрыли, чтобы не мешать Николаю добиваться полной свободы торговли в турецких портах. Но совместное давление принесло результаты. 7 октября 1826 года при посредничестве Англии был заключен Аккерманский договор. Россия получила всё, чего добивалась. О Греции, впрочем, в договоре не было ни слова. Ею Николай, ясное дело, пренебрёг.
Глава пятая
восточный вопрос «Освободитель Греции»
А греческая эпопея междутем продолжалась. Получив подкрепление из Египта и решив все-таки бросить вызов Англии, Ибрагим разорил Пелопонес.
5 июня 1827 года к ужасу европейских филэллинов пали Афины. Республика снова оказалась на краю гибели. И ограничиваться одними декларациями было уже нельзя. Тем более, что под нажимом своих филэллинов к русско-английскому протоколу от 4 апреля примкнула и Франция. 6 июля 1827 года Англия, Франция и Россия подписали лондонский трактат о совместных действиях против Турции. И поскольку Порта, опьяненная победами Ибрагима, условия трактата отвергла, союзные эскадры 20 октября вошли в порт Нава- рина, где был сосредоточен турецко-египетский флот, и в ходе двухчасового боя его уничтожили.
Но тут встал на дыбы султан Махмуд. И куда только девался весь его европейский лоск, едва на карте оказалась судьба империи? Заключив союз со своим духовенством, Махмуд объявил джихад против неверных. В особенности негодовал он против России, которую обвинил в том, что она его обманула, не поставив в известность при заключении Аккерманского соглашения о союзе трех держав против Турции. Это, конечно, была чистая правда, но все равно обидная. Еще более чувствительным, однако, был удар по экономике России, когда Турция закрыла проливы для русских коммерческих судов. Короче говоря,*2 апреля 1828 года опубликован был в Петербурге манифест о войне с Турцией. И хотя в нём Греция опять-таки даже не упоминалась, русское общество все равно было уверено, что Россия намерена, наконец, заступиться за греков — и откликнулось на царский манифест с громадным воодушевлением.
Пушкин и Вяземский даже попытались записаться добровольцами в действующую армию. Им, впрочем, отказали. В письме великого князя Константина Павловича Бенкендорфу объяснялось, почему: «Поверьте мне, любезный генерал, что ввиду прежнего их поведения, как бы они ни старались выказать свою преданность службе е.в., они не принадлежат к числутех, на кого можно было бы в чем-либо положиться».28 Как
28 «Русский архив», 1884, № 6, с. 319.
видим, «декабристы без декабря» оставались для власти чужими даже в момент общего патриотического подъема. Но ведь важен здесь порыв. А.В. Никитенко записывал в дневнике 8 апреля: «Итак, роковой час ударил и для Турции. Спросите в Петербурге всех, начиная от поденщика и до первого государственного человека, что думают они о предстоящей войне. Ато, ответят они вам, что Турция погибла! Столь уверены ныне русские в своем могуществе... Доверие к твердости государя очень сильно в народе».29
Две недели спустя в записях Никитенко звучат уже торжествующие ноты в духе Погодина:
«Государь уехал в армию. Если война начнется, то для того, чтобы усилить могущество России и озарить славою царствование Николая... Будет борьба, борьба кровавая за первое место в ряду царств вселенной — борьба между новым Римом и новым Карфагеном... На чью сторону склонятся весы?Англия могущественна, Россия могущественна и юна»?0 Трудно, право, поверить, что восторженные эти заметки принадлежат тому же человеку, который писал, как мы помним, четверть века спустя: «главный недостаток этого царствования в том, что всё оно было ошибкой». Что же, подумайте, должен был натворить Николай в эти злосчастные четверть века, чтобы так жестоко оттолкнуть даже самых преданных ему поклонников? Речь у нас, впрочем, о другом.
7 мая русская армия начала переправляться через Прут. Несмотря на присутствие государя, однако, кампания 1828 года прошла на редкость плохо. «Турки по обыкновению отсиживались в крепостях и не шли в поле, — комментировал русский историк, — русские войска тоже по обыкновению оказались плохо подготовленными к крепостной войне — и кроме того, плохо снабженными и плохо приспособленными к климатическим условиям, в которых им приходилось действовать; была масса больных. Осаду Силистрии пришлось снять, Шумлу, прикрывавшую доступ к балканским перевалам, даже не решились осаждать. Была взята лишь при помощи черноморского флота одна Варна — чтоб хоть чем-нибудь почтить личное присутствие Николая Павловича».31
А.В. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1955, т. 1, с. 76-77- Там же, с. 77. (выделено мной. ~А.Я.) ИР, вып.8, с. 594.
Турция не погибла, как ожидали, и фанфары затихли. Более того, русская армия отступила и император отбыл в Петербург. Меттерних злорадно сравнивал это отступление и отъезд бросившего армию императора с бегством Наполеона. Разочарование было таким глубоким, что Николай даже попытался через датского посланника в Стамбуле начать переговоры о мире. Но вчерашний европейский реформатор Махмуд, преисполнившийся вдруг исламского пыла, гяурам отказал..
Более того, повелел своим войскам выйти в следующем году в поле и прогнать неверных из дунайских княжеств. И сделал это, между прочим, напрасно. Во-первых, в тыл туркам ударили греки, а во-вторых, новый командующий русскими войсками И.И.Дибич наголову разгромил турецкую армию, едва она показалась в поле, перешел Балканы и 29 августа 1829 года стремительно ворвался в Адрианополь. Казачьи разъезды появились в окрестностях Константинополя. И как в 1828-м началось головокружение от успехов у султана, так в 1829-м началось оно у императора. Тут и сложился, надо полагать, в его сознании «турецкий» сценарий.
По Адрианопольскому договору, заключенному 14 сентября, Турция уступила России не только устье Дуная и северное Причерноморье, но и фактический контроль над дунайскими княжествами. На всём пространстве Оттоманской империи русская торговля была изъята из ведения турецкой администрации. Ведать ею отныне должны были но- воучрежденные русские консулы. Турция обязалась уплатить 11,5 миллиона дукатов военной контрибуции. Но главным достижением России в Адрианбполе оказалось то, чего она даже и не требовала.
Статью об автономии Греции турки внесли в проект договора по собственной инициативе. Ясное дело, Дибич неожиданного подарка не отверг. Так Николай вдруг нечаянно оказался «освободителем Греции».
Глава пятая
Восточный вопрос ОДИН
«восстановитель баланса»
Зачем сделали это турки, понятно. После Наварин- ского разгрома Ибрагим увел из Греции египетские войска и сохранить после этого власть над нею у султана надежды все равно не было. Единственное, что оставалось Порте, это вбить клин между союзниками. Тем более, что Европу ничего, кроме автономии Греции, в этом конфликте, собственно, не интересовало. Таким образом Порта и разоружала филэллинское движение, и привлекала на свою сторону всю европейскую дипломатию, посеяв тем самым семена грозного конфликта между Россией и Европой.
Но обнаружится это еще не скоро. В Петербурге таких нюансов даже и не заметили. Там беззаветно праздновали начало реализации первого сценария. Как заметил французский историк, «русский царь господствовал над Турцией с меньшими издержками и меньшим риском, чем если бы он овладел Константинополем... Он на деле стал властителем Востока».32
На этом, пожалуй, можно было бы и закончить сагу о том, как Николай вопреки собственному желанию оказался освободителем Греции, когда бы В.В. Кожинов не предложил в книге, опубликованной в Москве почти одновременно с первым изданием монографии Линкольна, совсем иную версию событий. Прежде всего заметил он, что «как хорошо известно, Россия, исходя из многовековых связей с православной Грецией, сыграла громадную роль в её национальном освобождении».33 Уже на следующей странице читатель узнает, что Россия «гораздо больше, чем кто-либо, сделала для освобождения Греции».34
Разумеется, ни о европейском филэллинском движении, ни о сотнях добровольцев, включая Байрона, погибших в борьбе за греческую свободу, Кожинов даже не упомянул. Тем более не упомянул он, что в самые трагические минуты восстания, когда судьба его висела на волоске, пальцем о палец не ударила российская дипломатия, чтобы его спасти. Напротив, она, как мы помним, то уговаривала греков «служить под скипетром султана», то рассуждала о победе восставших как о «наиболее вредной для нас комбинации».
Зато много страниц посвятил Кожинов рассуждениям о неком заговоре против интересов России, возглавленном ни больше ни меньше как её собственным вице-канцлером Нессельроде. Участни-
«История», Т-З, с. 201.
В.В. Кожинов. Тютчев, М., 1988, с. 204.
ками заговора оказались под пером Кожинова все российские дипломаты с нерусскими фамилиями. В греческих делах заговор достиг кульминации, когда «в результате закончившейся победой России русско-турецкой войны 1828-1829 гг. сложилась ситуация, при которой положение Греции как бы целиком должна была определять именно Россия: статья о Греции, включенная в Адрианопольский договор с турками, предполагала теснейшую связь нового государства с Россией».35
И в этот драматический момент «ставленник Нессельроде, посол в Англии Ливен, совершил», оказывается, «прямо противоположную акцию». Какую же? «Ливен дал согласие на то, чтобы вопрос о Греции решался в Лондоне на международной конференции».36 Непонятно здесь лишь в чем, собственно, состояла предательская суть «акции Ливена». Греческая проблема с самого начала была всеевропейской. Это провозглашалось еще в Лондонском трактате 6 июля 1827 года. После своего поражения Турция лишь присоединилась к этому трактату, внеся в него статью о греческой автономии в Адрианопольский договор по собственной, как мы видели, инициативе. И даже намека не содержалось в этом турецком предложении на «теснейшую связь нового государства с Россией». Да и просто не было еще тогда никакого нового государства. Только Лондонская конференция великих держав, выйдя далеко за рамки русско-турецкого договора, «пришла к заключению о необходимости сделать Грецию совершенно самостоятельным государством»37 И потому на поверку ни Ливен, ни Нессельроде, несмотря на свои подозрительные фамилии, здесь попросту ни при чем.
Самое главное, однако, заключалось в том, что независимая Греция просто не хотела иметь ничего общего с самодержавной Россией, «была, — по признанию русского историка, — для правительства и императора Николая безнадежно потерянной страной».38 Кожинов, естественно, объясняет это кознями Нессельроде и Ливена. Николаевские дипломаты смотрели на дело трезвее. Суть, по их
Там же, с. 206.
Там же.
ИР, вып. 8, с. 597.
мнению, была в другом: греческое правительство «покровительствует сторонникам разрушительных идей, поощряет стремление известной партии, желающей введения конституционного порядка».39
Короче говоря, со своей точки зрения Николай был прав, не желая помогать грекам. Подняв мятеж против законного государя и поторопившись с принятием конституции, греки с самого начала обещали стать плохими союзниками в борьбе с революцией. Завоевав независимость, оказались они, с точки зрения императора, перебежчиками в лагерь врага. И зря поэтому подозревал «восстановитель баланса» происки Англии и российских дипломатов с нерусскими фамилиями. То, что произошло с Грецией, вовсе не требует такого экстравагантного объяснения. Недоверие конституционно настроенных греков к самодержавной России и предпочтение, которое оказывали они либеральной Англии, было совершенно естественно. России они попросту боялись.
То же самое, как увидит читатель заключительной книги трилогии, произойдет и во всех других православных государствах, освободившихся от оттоманского господства, — и в Сербии, и в Румынии, и в Болгарии. Ни религиозная близость, ни племенное родство, на которые со средневековым упрямством полагалась русская политика — и которые до сих пор, как видим, вдохновляют отечественных «восстановителей баланса», — не выдерживали конкуренции с естественным стремлением всех этих народов к свободе. Самодержавная Россия была для них таким же опасным анахронизмом, как и султанская Турция. И потому Греция оказалась лишь первой ласточкой.
Глава пятая Восточный вопрос
На страже
Оттоманской империи
Так или иначе, объявив Николая после Адрианополя «властителем Востока», французский историк явно поторопился. Стремительно развивавшиеся события не дали императору ни почувствовать свою власть в Турции, ни вычислить, как распорядиться этой властью дальше. Оказалось, что даже решительная победа над
Глава пятая Восточный вопрос На страже
Оттоманской империи
султаном вовсе еще не была равнозначна установлению контроля над его империей «от Ганга до Дуная». Прежде всего потому, что, как мы уже знаем, не имел такого контроля и сам султан. Николая не покидала мысль о том, как помочь ему, а тем самым, конечно, и себе, такой контроль обрести. Тут нужен был какой-то экстраординарный шаг. Почему бы, например, любезному Махмуду не перейти в христианство, а там уже они вместе как-нибудь разобрались бы с нехристями?..
Если читатель подумает, что я преувеличиваю хлестаковскую легкость в мыслях императора, которого Б.Н. Миронов категорически объявил, как мы помним, безупречно «прагматичным», то вот факты. В 1832 году, давая прощальную аудиенцию отбывавшему в Стамбул чрезвычайному посланнику султана Халиль-паше, Николай попросил его передать Махмуду, кроме письма, еще кое-что, «писать о чем не принято». Это как раз и был дружеский совет перейти в христианство. Халиль-паша, надо полагать, был ошеломлен таким экстравагантным советом не меньше читателя. Во всяком случае он, хоть и рассыпавшись в благодарностях, передать совет императора своему повелителю не обещал.40
Посланника можно понять. События в Оттоманской империи после Адрианополя разворачивались в совершенно неблагоприятном для такого рода фантазий направлении. У султана разгорался жесточайший конфликт с могущественным египетским пашой. Мег- мет Али обвинил Махмуда в отступничестве от Ислама. Послав, как мы помним^ по просьбе султана своего сына Ибрагима усмирять греков, паша исполнил, кроме того, еще одну его просьбу: он вышиб ваххабитов из священных городов Мекки и Медины. А по ходу дела, надо полагать, поднабрался у них религиозной терминологии. И было бы, конечно, глупо с его стороны, не воспользоваться в споре с султаном такой сильной, сточки зрения правоверных, картой.
Сам-то спор был, впрочем, совсем о других, куда более прозаических сюжетах: не поладили в цене за услуги. Но как бы то ни было, последнее, в чем нуждался султан, отстаивая свою преданность Исламу, это в советах гяура, да еще таких нечестивых. А претензии к нему Мегмета Али были простые. Махмуд предложил ему за все его военные услуги — и в Греции, и в Аравии — всего-то один остров Крит. А паша хотел Сирию (в состав которой входили тогда, напомню, сегодняшние Израиль, Ливан, Иордания, Сирия и даже половина Ирака). Больше того, паша хотел получить Сирию в наследственное владение. Речь, короче, шла о расчленении империи.
У Мегмета Али, заметим, была первоклассная, обученная французскими инструкторами и вооруженная по последнему слову европейской техники армия. И сын его Ибрагим был блестящим генералом, как тогда говорили, восточным Наполеоном. Короче, шансов устоять против него один на один у султана было мало. Точнее, их не было. Если, конечно, в дело не вмешается Аллах. Или, по крайней мере, великие державы Европы. Пока суд да дело, однако, Ибрагим самовольно оккупировал Сирию. А когда осенью 1832 года султан попытался было топнуть ногой, отрешив Мегмета Али от губернаторской должности, Ибрагим отбросил турецкую карательную экспедицию почти к самому Стамбулу. В результате Мегмет Али, а вовсе не император России, оказался «властителем Востока» — от Нила и Евфрата до Малой Азии.
Тут Николаю и представился, как мы понимаем, замечательный случай не только закрепить свой успех в Адрианополе, но и связать его с борьбой против международной революции. «Я хочу показать султану свою дружбу, — внушал он генералу Н.Н. Муравьеву, возглавившему русскую дивизию, отправленную выручать Махмуда. — Надобно защитить Константинополь от нашествия Мегмета Али. Вся эта война не что иное, как последствие возмутительного духа, овладевшего Европой... С завоеванием [этим духом] Царьграда мы будем иметь в соседстве гнездо всех людей бесприютных, без отечества... Они ныне окружают Мегмета Али, наполняют флот и армию его. Надобно низвергнуть этот новый зародыш зла и беспорядка».41
Едва ли возможно вообразить большую несуразность, нежели представить свирепого восточного деспота Мегмета Али, по сравнению с которым даже султан Махмуд со своим джихадом выглядел либералом, в качестве знаменосца международной революции. Вот как описывал его правление французский историк: «Мегмет Али объявил себя единственным собственником земли, а также присвоил себе монополию на промышленность и торговлю. Для производства всевозможных работ... у него были феллахи, которых он заставлял работать по своему произволу (подобно древним фараонам) и по прихоти своей пересылал с одного конца страны на другой. Для пополнения армии и флота он и подавно без всякой церемонии распоряжался этими бедными людьми. Их отрывали от семьи и плуга, уводили в лагерь со связанными руками и с цепью на шее».42
Тем более нелепо выглядело заявление Николая, тогда как Ибрагим шел на столицу Порты, провозглашая себя мстителем за попранный Коран, а вовсе не борцом за свободу, равенство и братство. Султану, однако, было не до идеологических тонкостей. В панике он обратился за помощью к иностранным державам. И первым, естественно, услышал его сигнал SOS Николай. 20 февраля 1833 года русская эскадра бросила якорь перед дворцом султана, а в начале апреля вУнкиар Искелеси, предместье Константинополя, высадилась дивизия морской пехоты. И на помощь ей ускоренным маршем шла из дунайских княжеств вся расквартированная там русская армия. Англия и Австрия, со своей стороны, давили на султана, чтобы он уступил Мегмету Али несчастную Сирию, из-за которой разгорелся сыр-бор.
Перепуганный русским флотом в Босфоре султан уступил. По договору в Кутайе египетский паша получил Сирию. В обмен Ибрагим отвел свои войска от Стамбула, а Мегмет Али великодушно согласился по-прежнему считаться вассалом стамбульского падишаха. И, несмотря на намеки Николая, что было бы хорошо для обеих сторон, если бы Россия получила в награду за бескорыстную помощь хоть «йва каменистых уголка на Босфоре», султан потребовал немедленного вывода русского флота и армии.
Россия, однако, не торопилась. Ненаходчивый Муравьев ссылался на неблагоприятные погодные условия. Но сменивший его А.Ф. Орлов взял быка за рога, объявив султану, что флот будет выведен лишь после того, как отношения России с Портой будут оформлены соответствующим контрактом. В письме царю Орлов объяснил, что «вольною волей турки [больше] не позовут нас, а если мы придем, то это будет равносильно объявлению войны».43 Следовало ко-
«История», т. 4, с. 340.
ИР, вып. 8, с. 601.
вать железо пока горячо. Пока, то есть, Стамбул находился под дулами русских пушек.
Надо сказать, что Орлов ковал железо куда успешнее Дибича. Согласно контракту, заключенному им в Ункиар Искелеси 26 июня 1833 года, Турция согласилась на вечный мир и оборонительный союз с Россией. Обе стороны, однако, не только обязались защищать друг друга против всякой внутренней и внешней опасности. Еще важнее было то, что в секретной статье договора Турция на 8 лет закрывала проливы для всех иностранных военных судов. Только после этого снялся с якоря в Босфоре русский флот. Россия обязалась стоять на страже целостности Оттоманской империи.
Глава пятая
Восточный вопрос 70рЖеСТВ0
«турецкого сценария»
Истолкования Ункиар-Искелессийского договора разнятся очень существенно. Для М.Н. Покровского, уверенного, что захват Босфора был единственной стратегической целью внешней политики Николая с самого начала, договор, естественно, выглядел поражением России. «Попытка захватить Босфор в качестве „друга", — писал он, — потерпела такую же неудачу, как и попытка овладеть им в качестве врага в 1829-м... Всё остальное было лишь тем барабанным боем, который замаскировывает отступление».44 Современный российский историк Н.С. Киняпина уверена в обратном. С её точки зрения, договор был «кульминацией дипломатических успехов России в XIX веке»45 Французский премьер Франсуа Ги- зо высказывал такую же точку зрения: «Санкт-Петербургский двор конвертировал свое преобладание в Константинополе в писаный закон, сделав Турцию своим официальным клиентом, а Черное море русским озером».46 Еще более серьезно оценил договор французский историк А. Дебидур, находя, что Ункиар Искелеси «формально поставил Турцию в вассальную зависимость от рус-
Там же, сс. 601, 602.
«Новая и новейшая история», 2001, № 1, с. 107.
А6 Quoted in В. Lincoln. Op.cit., p. 206.
ской империи».47 Короче, для французов договор выглядел торжеством первого николаевского сценария.
С другой стороны, британский историк Гарольд Темперли писал, что в Лондоне новый договор прозвучал как разорвавшаяся бомба: «Это был истинно поворотный пункт в позиции английских политиков в отношении России. Он [договор] породил в Пальмерстоне фатальную ненависть к России» и в этом смысле даже стал «глубочайшей причиной Крымской войны»48 С точки зрения множественности сценариев, правы в этом споре были французы. В Англии, похоже, просто перепутали два совершенно разных стратегических проекта — «турецкий» и тот, что назвали мы сценарием «великого перелома» (время для которого наступит лишь два десятилетия спустя). Пальмерстон, как впоследствии и Покровский, принял умышленное затягивание вывода русской эскадры из Босфора (она действительно простояла там пять месяцев) за попытку захвата Константинополя и расчленения Турции. На самом деле уже то обстоятельство, что, оккупируя предместья Константинополя, Николай даже не попытался его захватить, свидетельствует о чем-то прямо противоположном. Ясно, что он не видел в этом ни малейшей надобности, поскольку установление русского протектората над империей султана шло, как ему казалось, в высшей степени успешно.
Другое дело, что английские политики были намного прагматичней «прагматичного» Николая. В отличие от него, они были уверены, что никакой эффективный контроль одной европейской державы над Оттоманской империей в принципе невозможен. Бунт Мег- мета Али, захватившего на глазах у всей Европы Сирию, должен был, полагали они, сделать это очевидным даже для Николая. Потому-то просто не могли они поверить, что русский император на самом деле стремится к абсолютно эфемерной цели. И, естественно, подозревали его в коварных замыслах.
Иначе невозможно объяснить демонстративное заявление Пальмерстона после Ункиар Искелеси, что «британское правительство считает своим долгом любыми мерами противиться попытке России расчленить Турецкую империю» 49 В действительности для
«История», т.4, с. 343.
Harold Temperley. England and the Near East: The Crimea, London, 1936, p. 73- 49 Ibid.
такой интерпретации договор не давал ровно никаких оснований. Более того, явствовало из него, что Николай был полон решимости противиться расчленению Порты. Как раз это он только что и доказал, поставив свой флот на пути египетского вторжения. И если этого мало, то в следующем 1834 году он вывел свои войска из дунайских княжеств тоже.
Была, однако, другая, более серьезная причина, из-за которой европейские державы так рассердились на секретную статью в рус- ско-турецком контракте. И выходила эта причина далеко за рамки Восточного вопроса. Тотже Дебидур объяснил её исчерпывающе. «Это соглашение делало Россию почти неуязвимой... Она была недоступна ни с суши, где достигнуть её можно было только пройдя Германию, ни со стороны Балтийского моря, пригодного для действий военного флота лишь незначительную часть года, а теперь не рисковала подвергнуться нападению и со стороны Черного моря. [Теперь] ей нечего было бояться, она могла позволить себе всё, по крайней мере, в отношении к Западу; таким образом политического равновесия в Европе более не существовало».50
Чтобы всё это стало совершенно прозрачным для современного читателя, скажем так: в условиях 1830-х договор в Ункиар Иске- леси был попыткой тогдашней сверхдержавы создать своего рода эквивалент национальной противоракетной обороны. На первый взгляд представляется это, как и в случае аналогичной попытки администрации Буша в США, чисто оборонительной акцией: в конце концов защищать свою страну — обязанность каждого правительства. Но в условиях, когда сверхдержава использует свое военное преимущество для того, чтобы стать неуязвимой, тогда как все остальные страны остаются уязвимыми, такая оборонительная акция начинает вдруг выглядеть совсем иначе.
Многие в России — и Нарочницкая, естественно, в первых рядах — сочли попытку сегодняшней сверхдержавы добиться «неуязвимости» несомненным свидетельством её агрессивных намерений. И право же, любопытно, как на 180 градусов меняется точка зрения той же Нарочницкой, едва речь заходит об аналогичной попытке тогдашней сверхдержавы. Она искренне возмущена тем,
50 «История», т.4, с. 349.
что Европа забила тревогу по поводу такого безобидного, оборонительного, «не нацеливающегося на обретение чьих-то территорий договора между двумя суверенными государствами». Возмущение Нарочницкой тем более забавно, что она сама признает: этот невинный договор создавал «перспективу превращения России в неуязвимую геополитическую силу»,51 т.е. точно такого же преимущества, какого добивался для Америки президент Буш. Между тем, как объяснил нам американский же историк, «абсолютная неуязвимость одной державы означает столь же абсолютную уязвимость для всех других и ни при каких обстоятельствах не может она быть достигнута легитимным договором, только посредством завоевания».52
Но вот что еще забавнее: Нарочницкая забывает сообщить читателю, что «геополитической неуязвимости» пыталась добиться тогда николаевская Россия, репутация которой в Европе была еще одиознее, если это возможно, нежели реноме бушевской Америки. По словам Тютчева, николаевскую Россию считали в Германии, как мы еще увидим, «людоедом XIX века». И если Пальмер- стон, соблюдая дипломатический этикет, находил, что обязана Россия такой репутацией «отчасти личному характеру императора и отчасти своей правительственной системе»53, то Погодин был куда откровеннее.
«Народы ненавидят Россию, — писал он во время Крымской войны, — видят в ней главнейшее препятствие к их развитию и преуспеянию, злобствуют за её вмешательство в их дела... Составился легион общего мнения против Poccuu»?h Не Пальмерстон и не Гизо, говорил прозревший Погодин, а европейские народы ненавидели николаевскую Россию. Так могла ли, спрашивается, при таком положении дел не встревожить Европу попытка тогдашней сверхдержавы добиться еще и «геополитической неуязвимости»?
Н.А. Нарочницкая. Цит. соч., с. 196.
Henry A Kissinger. A World Restored, Gloucester, Mass., 1973, p. 145. вгисе Lincoln. Op. cit., p. 210. ИР, вып. 9, с. 65.
Гпава пятая Восточный вопрос
симфония: Другое дело, что волновались
они зря. Попытка Николая оказалась столь же нереалистичной, как в наши дни попытка Буша. Ункиар-Искелессий- ский договор был заключен на восемь лет и надежда на то, что Турция останется ему верна и в 1840-е была практически нулевой. Короче говоря, никакими договорами «между двумя суверенными государствами» проблему геополитической неуязвимости России решить было нельзя. Да и не была она в 1830-е в центре внимания Николая. Тогда, как мы помним, главной его целью было совсем другое: безоговорочная победа над европейской революцией. И протекторат над Оттоманской империей был лишь средством её достижения. Не поняв этого, Нарочницкая повторяет ошибку Покровского: она уверена, что у Николая с самого начала был лишь один внешнеполитический сценарий.
Жандармская
И Брюс Линкольн тотчас демонстрирует эту ошибку, предложив еще одно толкование Ункиар-Искелессийского договора, кардинально отличное как от версии Покровского-Нарочницкой, так и от версии Гизо и Пальмерстона. «Восстановитель баланса» был убежден, что внешняя политика Николая, по крайней мере до начала 1850-х, руководилась исключительно интересами безопасности российского зернового экспорта через проливы. Отсюда, уверял он, стремление Николая любой ценой сохранить целостность Турции, Отсюда его глухота к мольбам восставших греков. Отсюда и экспедиция русского флота в Босфор в момент, когда Константинополь оказался под ударом. Отсюда, наконец, и договор в Ункиар Искелеси.
Исходя из этой позиции, Линкольн, естественно, оценил договор как «по природе оборонительный, а не наступательный... Взяв на себя обязательство защищать европейские владения султана... Николай фактически оказался жандармом Балкан и Ближнего Востока, так же, как дунайских княжеств и Восточной Европы... Менее, чем через десятилетие, он окажется еще и жандармом Центральной Европы».55 И само собою, вся эта жандармская симфония представ-
55 Bruce Lincoln. Op. cit, p.207.
лялась Линкольну вполне «рациональной», говоря языком его коллеги по восстановлению баланса Б.Н. Миронова.
Читатель, конечно, понимает, что с точки зрения множественности сценариев одинаково неправы были и Пальмерстон, и Линкольн, не говоря уже о Покровском с Нарочницкой. Более того, с этой точки зрения, спор их выглядит бессмысленным. Просто потому, что «турецкий» сценарий, которым руководился в 1830-е Николай, был одновременно и оборонительным, и наступательным. И в обоих случаях совсем не по той причине, какую приписывали ему спорщики. Оборонительным он был совсем не потому, что обеспечивал безопасность русского зернового экспорта через проливы, как думал Линкольн. Для этого вовсе не требовалось запрещать проход через Босфор всем иностранным военным судам. И наступательным был он не потому, что планировал расчленить Турцию, как думал Пальмерстон.
Напротив, и в 1829-м и в 1833 годах, когда у Николая действительно была возможность захватить Константинополь, он, как мы видели, демонстративно от неё отказался. В обоих случаях добивался он лишь протектората над Турцией. Иначе говоря, развязать себе руки для борьбы с революцией в Европе казалось емутогда несопоставимо важнее как зернового экспорта, так и Константинополя. Письмо его посла в Лондоне не оставляет в этом сомнений: «Никакая реальная опасность нам [больше] не угрожает и наш августейший повелитель в состоянии повелевать Европой и будущим».56
Глава пятая Восточный вопрос г- _
Гамбит
279
,Ч\ !f Глава пятая Восточный вопрос
I ЗМОИТ Беда была лишь втом, что Николай
знал только один способ «повелевать Европой и будущим»: подавляя международную революцию. А в 1830-е никаких революционных вспышек в Европе, которые дали бы ему повод вмешаться, не происходило. Словно судьба смеялась над ним: как раз в момент, когда руки у него были полностью развязаны для разгрома крамолы, где бы она ни возникла, она, как назло, нигде не возникала. Ну просто мертвый сезон для крамолы...
56 В.Н. Виноградов. Англия и Балканы, М., 1985, с. 116.
Из-за этого-то, надо полагать, и откликнулся так охотно Николай после бурного 1833 года на предложенный ему Меттернихом оборонительный «Союз трех Дворов». Это имело смысл еще и по двум дополнительным соображениям. С одной стороны, он нейтрализовал таким образом возможные возражения Австрии против русского протектората над Портой. А с другой, укреплял тылы в ожидании новой вспышки европейского пожара. На практике, однако, свелся второй сценарий, как скоро выяснилось, лишь к вереницетеплых и дружественных встреч с правителями Австрии и Пруссии — от Мюн- хенгреца в сентябре 33-го до Теплица в августе 38-го — и сопровождавших эти встречи нескончаемых банкетов, балов и парадов.
Робкого Нессельроде такое развитие событий приводило в восторг. Но Николаю, который, как известно, был своим собственным министром иностранных дел, бесплодные развлечения, видимо, скоро наскучили. К тому же сама идея пассивной обороны, составлявшая суть «австрийского» сценария, противоречила его характеру, его, прав был Пальмерстон, активному темпераменту. Он жаждал бури — и это обещало новому сценарию короткую жизнь. Назревала смена стратегии.
Тем более, что на Ближнем Востоке заваривалась новая каша. Мегмет Али, с 1833 года паша Египетский и Сирийский, задумал пять лет спустя провозгласить-таки свою независимость от султана. Не дремал, однако, и султан, снедаемый жаждой реванша за унижение того же 33-го. Незадолго до заявления Мегмета Али он пригласил молодого прусского офицера Гельмута фон Мольтке, будущего победителя Австрии и Франции, руководить реорганизацией турецкой армии. И хотя эта реорганизация только началась, наглое заявление вассала переполнило чашу султанского терпения. Он снова объявил Мегмета Али низложенным. И вопреки предостережениям Мольтке в апреле 1839 г°да юо-тысячная турецкая армия перешла Евфрат.
Результат был примерно таким же, как пять лет назад. Уже два месяца спустя остатки разгромленной наголову армии султана сдались в плен Ибрагиму. В довершение катастрофы весь турецкий флот снялся с якорей в проливах и в полном составе отправился в Александрию — сдаваться Мегмету Али. Только скоропостижная смерть спасла Махмуда от вести о его последнем позоре. Новый султан, шестнадцатилетний Абдул Меджид, конечно, немедленно предложил мир. Но он был безоружен. Его армия и флот были в египетском плену.
Разумеется, первой реакцией Николая было объявить, что он готов, как и в 1833-м, послать свой флот в Босфор. Но и Пальмерстон, наученный опытом Ункиар Искелеси, был на этот раз начеку. Если русский флот снова войдет в Босфор, заявил он, английская эскадра войдет в Дарданеллы. Предотвратить конфронтацию могла лишь международная конференция, созванная для сохранения целостности Порты. Как объяснил А.Е. Пресняков, «шаг за шагом английское правительство добивается от Николая признания балканских дел не особым русско-имперским вопросом, а общим делом европейских держав, в котором ни одна из них не должна действовать без согласия других».57 Еще важнее, что Англию неожиданно поддержали и союзники России, Австрия и Пруссия. Таков был конец «австрийского» сценария.
Поначалу Николай собрался было рискнуть конфронтацией с англичанами в духе записанных в 1828 году Никитенко разговоров о столкновении нового Рима с новым Карфагеном. Во всяком случае первая нота Нессельроде звучала безаппеляционно: Россия не видит необходимости ни в какой международной конференции. Даже Линкольн вынужден признать, что Николай стремился «избежать европейской дискуссии по поводу своей позиции самоназначенного протектора Оттоманской империи».58 Но в последнюю минуту, по-видимому, пришла в голову императору неожиданная мысль, во мгновение ока изменившая его стратегию.
Мысль была простая: всем известно, что за демаршами Мегмета Али стояла Франция, рассадник «возмутительного духа» в Европе. Так с какой, собственно, стати России конфронтировать с Англией, желавшей, как и она, неприкосновенности Порты, вместо того чтобы в союзе с нею выступить против Франции? Союз с Англией не только расколол бы антанту морских держав, но и наглухо изолировал носительницу революционной заразы в её берлоге. В конце концов существовал же в 1814 году Шомонский договор четырех держав (России, Англии, Австрии и Пруссии) против Франции. Так почему бы не попытаться его воскресить?
А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 82.
Bruce Lincoln. Op. cit.. p. 214.
Уж во всяком случае выглядел этот «тютчевский» сценарий соблазнительнее меттерниховского, который свелся в конечном счете, если не считать балов и парадов, лишь к бесконечным клятвам трех государей в вечной преданности друг другу. Разве шли эти бесплодные клятвы в сравнение с изоляцией Франции в духе третьей стратегии? И разве не объясняет нам этот поворот, почему, прочитав статью Тютчева, Николай тотчас с нею согласился? И разве, наконец, не стоило ради такого дела рискнуть некоторыми приобретениями Ункиар Искелеси?
Так или иначе, с этого момента Николай начинает планомерную подготовку новой стратегии. Еще летом 1839-го он отправляет с визитом в Лондон наследника престола, очаровавшего чопорных хозяев, а вследза ним самого талантливого из своих дипломатов Филиппа Бруннова с инструкцией «предложить британскому правительству сказать нам искренне, что оно думает, чего оно хочет и где оно этого хочет».[21] Подразумевалось, конечно, что и Россия готова идти на уступки. Вплоть до международной конференции, только что отвергнутой в ноте Нессельроде. Но, разумеется, на определенных условиях.
Например, обе державы могли бы воспрепятствовать Франции послать свою эскадру в проливы. Могли бы и заключить соглашение, что проливы на неопределенный срок закрываются для военных судов всех европейских держав без исключения. В обмен Россия обязалась бы не возобновлять свой договор с Турцией, срок которого все равно истекал в 1841 году, и посылать свои войска на защиту Стамбула лишь с разрешения Европы и в качестве её уполномоченного.
Бруннов был, надо полагать, и впрямь блестящим дипломатом. В ситуации, когда практически вся британская пресса была резко настроена против России, ему удалось сделать невозможное. Уже в середине сентября 1839 года он доносил царю, что «Англия еще не с нами, но уже и не с Францией». К концу сентября герцог Веллингтон отзывался об антанте морских держав как о «союзе из папье- маше, который на последнем издыхании».[22] В июле 1840-Г0 Австрия, Англия, Пруссия, Россия и Турция подписали первую Лондонскую Конвенцию, согласно которой МегметАли получал наследственный титул в Египте и пожизненный в Сирии. В случае же, если он откажется от этих условий, четыре державы обязались совместно защищать от него Порту. Франция эту Конвенцию не только не подписала, но целый месяц даже не знала, что она подписана. Короче, цель новой стратегии Николая была, казалось, достигнута: изоляция Франции становилась фактом. Письмо Тютчева таким образом лишь поставило все идеологические точки над i.
Мегмет Али, как и ожидалось, отказался принять предложенные ему условия и снова послал Ибрагима воевать Стамбул. Однако на этот раз египетский флот был перехвачен на полпути англо-австрийской эскадрой и ему пришлось вернуться в Александрию. И самое главное, непобедимый до того Ибрагим был разбит морской пехотой англичан. Коммодор Нэпир появился на рейде Александрии и пригрозил бомбардировкой. Мегмет Али капитулировал, подчинившись султану и вернув ему Сирию, Крит и Аравию. Конфликт, сотрясавший Ближний Восток на протяжении 1830-х, был таким образом исчерпан.
Только вот Франции, демонстративно отказавшейся помочь своему клиенту, удалось этой ценой выйти из изоляции. В июле 1841 года была подписана вторая Лондонская Конвенция, согласно которой русско-турецкий договор вУнкиар Искелеси не возобновлялся и проливы были закрыты для всех военных судов. Как ядовито заметил британский историк Марриот, «Турция была спасена как от вражды Мегмета Али, так и от российской дружбы».61
Попытка Николая во время его визита в Лондон в 1844 году, т.е. уже после письма Тютчева, воскресить антифранцузский союз на идеологическом основании успеха не имела. Англичане к аргументам Тютчева оказались глухи. И третья стратегия императора оказалась таким образом несостоятельной.
Гпава пятая
восточный вопрос ошибка или поражение?
Чем же кончился для Николая этот хитроумный гамбит, в котором, жертвуя протекторатом над Портой и «Союзом трех Дворов», попытался он закупорить революцию на крайнем Западе, изолировав Францию? Тут мнения опять расходятся. Как ду-
61 j.AR. Marriot. The Eastern Question: A Historical Study in European Diplomacy, Oxford, 1940, p. 294-295.
мает американский историк Дэвид Голдфранк, националисты в России хоть и радовались охлаждению Николая к Австрии, которую они, как мы помним, считали «живым трупом», находили тем не менее, что «царь уступил слишком много».62 А. Дебидур тоже полагает, что гамбит конца 1830-х был поражением Николая: «Способствуя в союзе с английским правительством унижению Франции, [Россия] некоторым образом сама себя одурачила. Она утратила выгоды, которые приобрела по договору в Ункиар Искелеси».63
И — редчайший случай! — совершенно согласен был и с русскими националистами, и с французским истеблишментарным историком М.Н. Покровский: «Лондонская Конференция 1841 года положила конец исключительному протекторату России над Портой... Неприкосновенность Турции была гарантирована пятью великими державами; в случае новой опасности султану уже не было надобности прибегать к страшной для него помощи своего северного соседа. Напротив, он мог теперь обратиться к защите всех остальных держав против самой России. Мы знаем, что он и воспользовался этим в 1854 Г°ДУ: лондонские соглашения начала 40-х годов подготовляли Крымскую кампанию».64 Аналогичное мнение британского историка Марриота мы уже приводили.
Только Линкольн замечает в защиту царя, что «по крайней мере, по мнению Николая», дело закончилось вничью: «Ункиар-Искелес- сийский договор был заменен европейской гарантией, что южное побережье России по-прежнему защищено и её торговый флот имел безопасный доступ к западным портам».65 Линкольн прав в том смысле, что Николай, похоже, думал именно так. Во всяком случае он был уверен, что «Порта как страж проливов исполнит свои обязательства в отношении России безупречно»66 И когда в июне 1844го_ да царь прибыл с визитом в Англию, он все еще пытался, и даже в откровенно не джентльменской форме, реализовать, как мы помним, третью стратегию. «Я высоко ценю Англию, — говорил он собеседни-