К.-К. Рюльер История и анекдоты революции в России в 1762 г.

Я был свидетелем революции, низложившей с российского престола внука Петра Великого, чтобы возвести на оный чужеземку. Я видел, как сия государыня, убежав тайно из дворца, в тот же день овладела жизнию и царством своего мужа. Мне были известны все лица сей ужасной сцены, где в предстоящей опасности развернулись все силы смелости и дарований, и, не принимая никакого личного участия в сем происшествии, путешествуя, чтобы познать различные образы правления, я почитал себя счастливым, что имел пред глазами одно из тех редких происшествий, которые изображают народный характер и возводят дотоле не известных людей. В повествовании моем найдутся некоторые анекдоты, несоответственные важности предмета, но я и не думаю рассказывать одинаковым языком о любовных хитростях молодых женщин и о государственном возмущении. Трагический автор повествует с одинакою важностию о великих происшествиях и живописует натуру во всем ее совершенстве. Мой предмет другого рода, и картина великих происшествий будет снята с подлинной натуры.

Наперед надобно изложить, откуда проистекала та непримиримая ненависть между императором и его супругою, и тогда обнаружится, какими честолюбивыми замыслами достигла сия государыня до самого насильственного престола.

Великая княгиня Екатерина Ангальт-Цербстская, принцесса Августа Софья Фредерика, родилась в Штеттине 21 апреля 1729 г (ода). Отец ее, Христиан Август, князь Ангальт-Цербстский, служил в армии короля прусского генерал-фельдмаршалом и был губернатором Штеттина. По избрании ее в невесты наследнику российского престола Петру Федоровичу она прибыла с матерью своею, княгинею Иоганною, в начале 1744 года в Москву, где тогда находилась императрица Елисавета с двором своим. 28 июня того же года она приняла грекороссийскую веру и наречена великою княжною Екатериною Алексеевною[100], а на другой день обручена со своим женихом. Бракосочетание их совершилось 21 августа 1745 года.

В первые свои годы она жила не в великом изобилии. Ее отец — владелец небольшой земли, генерал в службе короля прусского — жил в крепости, где была она воспитана среди почестей одного гарнизона, и если мать ее являлась иногда с нею ко двору, чтобы обратить некоторое внимание королевской фамилии, то там едва замечали ее в толпе придворных.

Великий князь Петр Федорович[101], с коим она была в близком родстве, по разным политическим переворотам призван был из Голштинии в Россию, как ближайший наследник престола, и когда принцессы знатнейших европейских домов отказались соединить судьбу свою с наследником столь сильно потрясаемого царства, тогда избрали Екатерину в супружество. Сами родители принудили ее оставить ту религию, в которой она воспитана, чтобы принять греко-российскую, и в условии было сказано, что если государь умрет бездетен от сего брака, то супруга его непременно наследует престолом.

Сама натура, казалось, образовала ее для высочайшей степени. Наружный вид ее предсказывал то, чего от нее ожидать долженствовали, и здесь, может быть, не без удовольствия (не входя в дальнейшие подробности) всякий увидит очертание сей знаменитой женщины.

Приятный и благородный стан, гордая поступь, прелестные черты лица и осанка, повелительный взгляд — все возвещало в ней великий характер. Возвышенная шея, особенно со стороны, образует отличительную красоту, которую она движением головы тщательно обнаруживала. Большое открытое чело и римский нос, розовые губы, прекрасный ряд зубов, нетучный, большой и несколько раздвоенный подбородок. Волосы каштанового цвета отличительной красоты, черные брови и... прелестные глаза, в коих отражение света производило голубые оттенки, и кожа ослепительной белизны. Гордость составляет отличительную черту ее физиономии.

Замечательные в ней приятность и доброта для проницательных глаз суть не иное что, как действие особенного желания нравиться, и очаровательная речь ее ясно открывает опасные ее намерения. Живописец, желая изобразить сей характер, аллегорически представил ее в образе прелестной нимфы, представляющей одной рукою цветочные цепи, а в другой скрывающей позади себя зажженный факел.

Став супругою великого князя на 16-м году возраста, она уже чувствовала, что будет управлять владениями своего мужа. Поверхность, которую она без труда приобрела над ним, служила к тому простым средством, как действие ее прелестей, и честолюбие ее долго сим ограничивалось. Ночи, которые проводили они всегда вместе, казалось, не удовлетворяли их чувствам; всякий день скрывались они от глаз по нескольку часов, и империя ожидала рождения второго наследника, не воображая в себе, что между молодыми супругами сие время было употребляемо единственно на прусскую экзерцицию, или стоя на часах с ружьем на плече.

Долго спустя великая княгиня, рассказывая сии подробности, прибавляла: «Мне казалось, что я годилась для чего-нибудь другого». Но сохраняя в тайне странные удовольствия своего мужа и тем ему угождая, она им управляла, во всяком случае, она тщательно сокрывала сии нелепости и, надеясь царствовать посредством его, боялась, чтобы его не признали недостойным престола.

Подобные забавы не обещали империи наследственной линии, а императрица Елисавета непременно хотела ее иметь для собственной своей безопасности. Она содержала в тюрьме малолетнего несчастливца, известного под именем Иоанна Антоновича, которого на втором году младенчества, свергнув с престола, беспрестанно перевозила из края в край империи, из крепости в крепость, дабы его участники, если таковые были, не могли никогда узнать о месте его заточения. Елисавета тем более достойна хвалы, что даровала ему жизнь; и зная, как легко производится революция в России, она никогда не полагалась на безопасность носимой ею короны. Она не смела ложиться до рассвета, ибо заговор возвел ее самую на престол во время ночи. Она так боялась ночного нападения, что тщательно приказала отыскать во всем государстве человека, который бы имел тончайший сон, и этот человек, который, по счастию, был безобразен, проводил в комнате императрицы все время, в которое она спала. При таком-то страхе оставила она жизнь тому человеку, который был причиною оного. Даже родители были с ним неразлучны, и слух носился, что в темнице своей, к утешению или, может быть, к несчастию, они имели многих детей, опасных совместников, ибо они были старшая отрасль царского дома. Вернейшая против них предосторожность состояла в том, чтобы показать народу ряд других наследников; сего-то и недоставало; уже прошло 8 лет, и хотя природа не лишила великого князя всей чувствительности, но опытные люди неоспоримо доказывали, что нельзя было надеяться от него сей наследственной линии.

Придворный молодой человек, граф Салтыков, прекрасной наружности и недальнего ума, избран был в любовники великой княгини. Великому канцлеру российскому Бестужеву-Рюмину[102] поручено было ее в том предуведомить. Она негодовала, угрожала, ссылаясь на ту статью свадебного договора, которою, за неимением детей, обещан был ей престол. Но когда он внушил ей, что препоручение сие делается со стороны тех, кому она намерена жаловаться, когда он представил, каким опасностям подвергает она империю, если не примет сей предосторожности, какие меры, более или менее пагубные, могут быть приняты против нее самой в намерении предупредить сей опасности, тогда она отвечала: «Я вас понимаю, приводите его сего же вечера».

Как скоро открылась беременность, императрица Елисавета приказала дать молодому россиянину поручение в чужих краях. Великая княгиня плакала и старалась утешить себя новым выбором. Но наследство казалось несомнительным, новые выборы не нравились. За поведением ее присматривали с такою строгостию, которая не согласовалась ни с принятыми нравами, ни с личным поведением Елисаветы. В самом деле, хотя русские дамы недавно появились в обществе, хотя еще в конце прошедшего столетия они жили в заключении и почитаемы были за ничто в домашней жизни, но так как обычай совершенно запирать и приставлять к ним евнухов не был в сей земле в употреблении, отчего происходило, что женщины, заключенные посреди рабов, предавались совершенному разврату. И когда Петр Первый составил в России общества, то он преобразовал наружную суровость нравов, уже весьма развращенных.

Казалось, что последние императрицы нимало не потратили славы своего царствования, избирая довольное число фаворитов из всех состояний своих подданных, даже рабов. В настоящем царствовании юный любимец Разумовский управлял империею, между тем как простой казак граф Алексей Григорьевич Разумовский[103], коего прежняя должность была играть на фаготе в придворной капелле, достиг до тайного брака с императрицею. Таковой брак нимало не удивителен в той стране, где государи за несколько пред сим лет без разбора соединялись с последними фамилиями своих подданных; но теперь особенная причина не дозволяла сей государыне обнародовать. Елисавета дала себе священный обет оставить корону своему племяннику от старшей сестры, и от хранения сего обета, коего она не забывала при всех своих слабостях, произошло то странное поведение, что она имела явно любовников и втайне мужа. Еще чаще открывались столь большие состояния у людей, не имевших никакой другой заслуги, кроме минутного угождения императрице.

Но, по тайной зависти или по убеждению совести, на которой лежали первые проступки великой княгини, сия последняя находила препятствия при всяком выборе, который она делала. Низкое происхождение (ибо она искала и в сем классе) не скрывало их от ужасной в сей стране ссылки.

Она была в отчаянии, когда судьба привела в Россию кавалера Виллиамса, английского посланника, человека пылкого воображения и пленительного красноречия, который осмеливался ей сказать, что «кротость есть достоинство жертв, ничтожные хитрости и скрытый гнев не стоят ни ее звания, ни ее дарований; Поелику большая часть людей слабы, то решительные из них одерживают первенство; разорвав узы принужденности, объявив свободно людей, достойных своей благосклонности, и показав, что она приемлет за личное оскорбление все, что против них предпримут, она будет жить по своей воле». Вследствие сего разговора он представил ей молодого поляка, бывшего в его свите.

Граф Понятовский[104] свел в Польше искренние связи с сим посланником, и так как один был прекрасной наружности, а другой крайне развратен, то связь сия была предметом злословия.

Может быть, такие подробности не относятся до моей истории, но Поелику Понятовский сделался королем, то всегда приятно видеть, какие пути ведут к престолу. В родстве по матери с сильнейшею в Польше фамилией, он сопутствовал кавалеру Виллиамсу в Россию, в намерении видеть двор, столь любопытный для двора варшавского, и, будучи известен своею ловкостью, чтобы получить сведения в делах, он исправлял должность секретаря посольства. Сему-то иноземцу, после тайного свидания, где великая княгиня была переодета, изъявила она всю свою благосклонность. Понятовский, съездив на свою родину, вскоре возвратился в качестве министра и тем несколько сблизился со своею любезною. Важность сего звания давала ему полную свободу, а неприкосновенность его особы доставляла его смелости священное покровительство народного права.

Великий князь, сколь ни был жалок, однако не позволил более жене управлять собою и чрез то всего лишился. Предоставленный самому себе, он явился глазам света в настоящем своем виде. Никогда счастие не благоприятствовало столько наследнику престола. С юных лет, обладателем Голштинии, он мог еще выбирать одну из двух соседственных корон. Известно, что герцоги голштинские долгое время были угнетаемы Даниею, где царствовала старшая отрасль их фамилии; сильнейшие державы Севера принимали участие в их вражде; сии герцоги, руководствуясь всегда одною политикою, брали себе в супружество принцесс шведского и российского домов и наконец восходили на тот или на другой престол. Оба сии престола предлагаемы были великому князю Петру, который, соединяя в себе кровь Карла XII и Петра I, в одно и то же время избран был народом на шведский и призван был императрицею, как наследник, на российский престол. Избирая царство по особенной благосклонности, он предоставил шведскую корону своему дяде, так что дом его, занимая ныне все престолы Севера, одолжен ему своею славою; но жестокая игра судьбы, которая, казалось, в продолжение двух веков приготовляла ему славу, произвела его совершенно ее недостойным.

Чтобы судить о его характере, надобно знать, что воспитание его вверено было двоим наставникам редкого достоинства; но их ошибка состояла в том, что они руководствовали его по образцам великим, имея более в виду его породу, нежели дарования. Когда привезли его в Россию, сии наставники, для такого двора слишком строгие, внушили опасение к тому воспитанию, которое продолжали ему давать. Юный князь взят был от них и вверен подлым развратителям, но первые основания, глубоко вкоренившиеся в его сердце, произвели странное соединение добрых намерений, под смешными видами, и нелепых затей, направленных к великим предметам. Воспитанный в ужасах рабства, в любви к равенству, в стремлении к героизму, он страстно привязался к сим благородным идеям, но мешал великое с малым и, подражая героям — своим предкам, по слабости своих дарований, оставался в детской мечтательности. Он утешался низкими должностями солдат, потому что Петр I проходил по всем степеням военной службы, и, следуя сей высокой мысли, столь удивительной в монархе, который успехи своего образования ведет по степеням возвышения, он хвалился в придворных концертах, что служил некогда музыкантом и сделался по достоинству первым скрипачом. Беспредельная страсть к военной службе не оставляла его во всю жизнь; любимое занятие состояло в экзерциции, и чтобы доставить ему это удовольствие, не раздражая российских полков, ему предоставили несчастных голштинских солдат, которых он был государем. Его наружность, от природы смешная, делалась таковою еще более в искаженном прусском наряде; штиблеты стягивал он всегда столь крепко, что не мог сгибать колен и принужден был садиться и ходить с вытянутыми ногами. Большая, необыкновенной фигуры шляпа прикрывала малое и злобное лицо довольно живой физиономии, которую он еще более безобразил беспрестанным кривлянием для своего удовольствия. Однако он имел несколько живой ум и отличительную способность к шутовству. Один поступок обнаружил его совершенно. Без причины обидел он придворного и как скоро почувствовал свою несправедливость, то в удовлетворение предложил ему дуэль. Неизвестно, какое было намерение придворного, человека искусного и ловкого, но оба они отправились в лес и, направив свои шпаги на десяти шагах один от другого, не сходя с места, стучали большими своими сапогами. Вдруг князь остановился, говоря: «Жаль, если столь храбрые, как мы, переколемся. Поцелуемся». Во взаимных учтивостях они возвращались ко дворцу, как вдруг придворный, приметив много людей, поспешно вскричал: «Ах, ваше высочество, вы ранены в руку. Берегитесь, чтобы не увидели кровь!» — и бросился завязывать оную платком. Великий князь, вообразив, что этот человек почитает его действительно раненым, не уверял его в противном, хвалился своим геройством, терпением и, чтобы доказать свое великодушие, принял его в особенную милость.

Не мудрено, что льстецы легко овладели таким князем. Между придворными девицами скоро нашел он себе фаворитку — Елисавету Романовну Воронцову[105], во всем себя достойную. Но удивительно, что первый его любимец и адъютант Гудович Андрей Васильич[106], к которому он питал неизменное чувство дружбы, был достопочтенный молодой человек и прямо ему предан.

Итак, союз супружества, видимо, начал разделяться, когда граф Понятовский в одном загородном доме, идучи прямо к великой княгине, без всякой побудительной причины быть в том месте, попался в руки мужа. Понятовский, министр иностранного двора, в предстоящей опасности противопоставлял права своего звания, и великий князь, видя, что таковое происшествие принесет бесславие обоим дворам, не смел ничего решить сам собою, а приказал посадить его под караул и отправил курьера к управляющему тогда империей любимцу. Великая княгиня, не теряя присутствия духа, пошла к мужу, решительно во всем призналась и представила, сколь неприятно, а может быть, и гибельно будет для него самого разглашать о таком приключении. Она оправдывалась, упрекая его в любви к другой, что было всем известно, и обещалась впредь обходиться с этою девицею со всею внимательностью, в которой она, по гордости своей, до сих пор ей отказывала. Но так как все доходы великого князя употребляемы были на солдат и ему недоставало средств, чтобы увеличить состояние своей любовницы, то она, обращаясь к ней, обещала давать ей ежегодное жалованье. Великий князь, удивляясь влиянию, которого она еще на него не имела, и убеждаемый в то же время просьбами своей любезной, смотрел сквозь пальцы на бегство Понятовского и сам старался загладить стыд, который хотел причинить.

Случай, долженствовавший погубить великую княгиню, доставил ей большую безопасность и способ держать на своем жалованье и самую любовницу своего мужа; она сделалась отважнее на новые замыслы и начала обнаруживать всю нелепость своего мужа столь же тщательно, сколь сперва старалась ее таить. Она совершенно переменила систему, и в будущем, избрав своего сына орудием своего честолюбия, она вознамерилась доставить ему корону и пользоваться правом регентства — начертание благоразумное и в совершенной точности сообразное с законами империи. Но надлежало, чтобы сама Елисавета отрешила своего племянника. Государыня кроткая, нерешительная, суеверная, которая, подписывая однажды мирный договор с иностранным двором, не докончила подписи, потому что шмель сел ей на перо, в племяннике своем она уважала те же права, какими воспользовалась сама. Оставалось одно средство... при кончине ее подменить завещание, — средство, которому бывали примеры и между монархами и по которому Адриан наследовал Траяну.

Между тем как замышляли сию хитрость, переворот в общих делах Европы похитил у великой княгини нужного ей поверенного — великого канцлера Бестужева, которого перемена придворных связей лишила места. Его отдаление влекло за собой и графа Понятовского, которого отозвали к своему королю, и великая княгиня с чувством глубочайшей горести у ног императрицы тщетно умоляла ее, со слезами, возвратить ей графа, на которого сама Елисавета взирала с беспокойною завистью, и начала жить при дворе, как в пустыне.

Таким образом она провела несколько лет, имея известные связи только с молодыми женщинами, которые так же, как и она, любили поляков и были худо приняты при большом дворе за юные свои прелести; она вставала всегда на рассвете и целые дни просиживала за чтением полезных французских книг, часто в уединении и не теряя никогда времени ни за столом, ни за туалетом. В сие-то время положила она основание будущему своему величию. Она признавалась, что уроками всей своей тонкости обязана была одной из своих дам, простой и не замечательной наружности. В сие-то время заготовила она на нужный случай друзей; значительные особы убеждались по тайным с нею связям, что они были бы гораздо важнее во время ее правления; и Поелику под завесою злополучной страсти происходили некоторые утешительные свидания, то многим показалось, что при ее дворе они вошли бы в особенную к ней милость. Таково было ее положение, когда скончалась императрица Елисавета 5 января 1762 г<ода>.

Оставляя до времени исполнение великих предначертаний, она старалась в сию минуту еще раз получить свою власть кротчайшими средствами.

Министры, духовник, любимец, слуги — все внушали умирающей императрице желание примирить великого князя с женою. Намерение увенчалось успехом, и наследник престола в настоящих хлопотах, казалось, возвратил ей прежнюю свою доверенность. Она убедила его, чтобы не гвардейские полки провозглашали его, говоря, что в сем обыкновении видимо древнее варварство и для нынешних россиян гораздо почтеннее, если новый государь признан будет в Сенате.

(...) Министры были на ее стороне, сенаторы предупреждены. Она сочинила речь, которую ему надлежало произнесть. Но едва скончалась Елисавета, император, в восторге радости, немедленно явился гвардии и, ободренный восклицаниями, деспотически приняв полную власть, опроверг все противополагаемые ему препятствия. Уничтожив навсегда влияние жены, каждый день вооружался против нее новым гневом, почти отвергал своего сына, не признавая его своим наследником, и принудил таким образом Екатерину прибегнуть к посредству своей отважности и друзей.

Петр III начал свое царствование манифестом, в котором полною деспотическою властью дарил российское дворянство правами свободных народов; и как будто в самом деле права народные зависели от подобных пожертвований, сей манифест произвел восторги столь беспредельной радости, что легковерная нация предположила вылить в честь его золотую статую. Но сия свобода, которую на первый раз понимали только по имени и которой права не способен был постановить подобный государь, была не что иное, как минутная мечта. Воля самодержца без всякой формы не переставала быть единственным законом, и народ, неосновательно мечтавший о каком-то благе, но его не понима(вший), огорчился, видя себя обманутым.

Художник, долженствовавший вырезывать новые монеты, представил рисунок императору. Сохраняя главные черты его лица, старались их облагородствовать. Лавровая ветвь небрежно украшала длинные локоны распущенных волос. Он, бросив рисунок, вскричал: «Я буду похож на французского короля!» Он хотел непременно видеть себя во всем натуральном безобразии, в солдатской прическе и столь неприличном величию престола образе, что сии монеты сделались предметом посмеяния и, расходясь по всей империи, произвели первый подрыв народного почтения.

В то же время он возвратил из Сибири толпу тех несчастных, которыми в продолжение стольких лет старались населить ее пустыни, и его двор представлял то редкое зрелище, которого, может быть, потомство никогда не увидит.

Там показался Бирон, бывший некогда служитель герцогини курляндской, приехавший с нею в Россию, когда призвали ее на царство, и, как любимец государыни, достигший до ее самовластия; но, восходя столь скромным путем, он управлял железным скипетром и в девять лет своего правления умертвил одиннадцать тысяч человек.

Сие ужасное владычество было в самую блистательную эпоху, ибо все государственные части, чины и должности находились тогда в руках знаменитых иноземцев, которых Петр I избирал во время своих путешествий. Долговременные занятия возвели их на главные места во всех заведениях, и Бирон, такой же иноземец, удерживая их честолюбие под игом строгости, подчинил их власти всю российскую нацию. Насильственно сделавшись обладателем Курляндии, где дворянство за несколько пред сим лет не хотело принять его в свое сословие, он вознамерился сделаться правителем Российской Империи с неограниченною властию. Его возлюбленная, избрав при смерти своим наследником ребенка нескольких недель, говорила ему со слезами: «Бирон, ты пропадешь!» — и не имела духа отказать ему. На сей раз все было предусмотрено. Он незадолго перед сим тирански погубил всех тех ссыльных, которые были для него опасны, дабы, приняв бразды правления, безбедно явить себя милосердным. В жертву народной ненависти приказал он казнить одного из своих приверженцев, заткнув ему рот и обвинив его во всех мерзостях, учиненных в сие царствование. Он хотел присвоить себе корону, но погиб при первом заговоре. Три недели верховной власти стоили ему двадцатилетней ссылки. Он возвратился оттуда под старость лет, не потеряв ни прежней красоты, ни силы, ни черт лица, которые были грубы и суровы. В летние ночи уединенно прогуливался он по улицам города, где он царствовал и где все, что ни встречалось, вопило к нему за кровь брата или друга. Он мечтал еще возвратиться обладателем в свое отечество, и когда Петр III свержен был с престола, Бирон говорил, что снисходительность была важнейшею ошибкою сего государя и что русскими должно повелевать не иначе, как кнутом или топором.

Тут явился низложивший Бирона фельдмаршал Миних, дворянин графства Ольденбургского, бывший поручик инфантерии в армиях Евгения и Мареборуго[107], и, обоими уважаемый, он сделался простым инженером, когда на досуге зимних квартир попалось ему (несколько) разбитых, изорванных листов негодной французской геометрии; превзошед дарованиями всех отличных людей, с которыми Петр Великий привлек его на свою сторону, он прославился в России проведением канала, соединяющего Петербург с древнею столицею, и известен в Европе победами, одержимыми им над поляками, татарами и турками.

По взятии города Данцига, откуда осажденный им король Станислав успел убежать, Бирон-правитель, упрекая его в сей оплошности, приказал судить его тайным государственным судом.

Миних, оправданный, не забыл сего зла и через 8 лет, когда родители Иоанна предложили ему вступить в заговор против регента Бирона, в ответ взял у них стражу, вошел во дворец и приказал его связать. Звание сие возложил он на мать императора и под именем ее управлял несколько времени империею; но, будучи ненавидим сею высокомерною женщиною, он удалился со славою и жил в уединении и с достоинством. Сие, однако ж, не избавило его от ареста и суда вместе с прежнею министериею, когда получила престол Елисавета; спокойно вошел он на эшафот, где надлежало рубить его на части, и с тем же лицом получил себе прощение. Сосланный в Сибирь и хранимый пред глазами в уединенном домике посреди болота, его угрозы, а иногда одно имя заставляло еще трепетать правителей соседних сторон, и искусство, которому он был обязан первым своим возвышением, сделалось утехою долговременного его уединения. На 82-м году возвратился он из ссылки с редкою в таковых летах бодростию, не зная, что у него был сын, и тридцать три человека его потомства выступили к нему навстречу с распростертыми объятиями; при таком свидании тот, которого не трогали тление, перевороты счастия, к удивлению своему, плакал.

С того времени как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в веселой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе. Он приказал принести три стакана, и, между тем как он держал свой, ему сказали нечто на ухо; он выслушал, выпил и тотчас побежал куда следовало. Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною.

Недалеко от них стоял Лесток, низложивший правительницу и возведший на престол Елисавету. Лесток, уроженец ганноверский, обучаясь хирургии в Париже, попал в Бастилию, потом приехал в Россию искать своего счастия и скоро очутился в Сибири. По возвращении из первой ссылки он сделался хирургом великой княгини Елисаветы, которой, представив права ее на трон, в продолжение года ревностно трудился в заговоре, привлек один на свою сторону Швецию и Францию, и, видя его открытым, между тем как Елисавета в столь очевидной опасности не находила другого средства, как отказаться от всех своих предприятий, он нарисовал великую княгиню на карте с обритою головою и себя на колесе, а на другой стороне — ее на престоле, а себя у подножия, украшенного лентою, и, показывая ей ту и другую сторону, сказал: «Сего же вечера одно, или завтра другое». В ту же самую ночь он повел ее во дворец с сотнею старых солдат, которые служили Петру I, ее родителю. Они достигли первой караульни, где ударили тревогу, но Лесток или великая княгиня порвала ножом кожу на барабане — присутствие духа, за честь которого они всегда спорили. Стража, охранявшая комнату бывшего в колыбели императора, остановила Елисавету и приставила к груди штык. Лесток вскричал: «Несчастный, что ты делаешь? Проси помилования у своей императрицы!» — и часовой повергся к ногам. Таким образом возведя на престол великую княгиню, руководимый беспокойным своим гением и затевая всегда новые связи с иностранными державами, он скоро погиб от министров. По возвращении его, когда заговор императрицы Екатерины увенчался успехом, он неутешно сокрушался о том, что в его время была революция без его участия, и со злобною радостью замечал ошибки неопытных заговорщиков.

Таким образом, всякий день являлись замеченные, по крайней мере, по долговременным несчастиям лица, и дрор Петра III пополнялся числом людей, одолженных ему более, нежели жизнию; но в то же время возрождались в нем и прежние вражды, и несовместные выгоды. Потеряв все во время несчастия, сии страдальцы требовали возвращения своих имуществ; им показывали огромные магазины, где, по обыкновению сей земли, хранились отобранные у них вещи, — печальные остатки разрушенного благосостояния, — где по порядку времени представлялись обломки сих знаменитых кораблекрушений. В пыли искали они драгоценных своих приборов, бриллиантовых знаков отличия, даров, какими сами цари платили некогда им за верность, и часто после бесполезных исканий они узнавали их у любимцев последнего царствования.

Петр III клонился к своему падению поступками, в основании своем добрыми; они были ему гибельны по его безвременной торопливости и впоследствии совершены с успехом и славою его супругою. Так, например, небесполезно было для блага государства отнять у духовенства несметные богатства, и Екатерина, по смерти его привлекши на свою сторону некоторых главнейших и одарив их особенными пансионами более, нежели чего лишила, без труда выполнила сию опасную новизну. Но Петр III своенравием чистого деспотизма, приказав сие исполнить, возмутил суеверный народ и духовенство, коего главные имущества состояли в крепостных крестьянах, возбуждали их к мятежу и льстили их молитвами и отпущениями грехов.

Доверенность, которую приобрела сия государыня в Европе, и силу в соседственных державах основала она на союзе с королем прусским, и сей самый союз, предмет и цель ее мужа, возбудил против него справедливое негодование. Действительно, в то время как Россия, союзница сильнейших держав, вела с ним кровопролитную и упорную войну, Петр, исполненный глупой страсти к героизму, тайно принял чин полковника в его службе и изменял для него союзным планам. Как скоро сделался он императором, то явно называл его: «Король мой государь!» — и сей герой в роковую минуту, в которую, казалось, никакие силы удивительного его гения не в состоянии были отвратить предстоявшей ему гибели, с сим счастливым переворотом вдруг увидел себя в наилучшем положении, победители его, русские, переходили в его армию, и он в награду почтил императора чином своего генерала. Но русская нация, повинуясь, негодовала, что должна еще проливать кровь, чтобы возвратить свои победы, и, в долговременном навыке питая ненависть к имени прусскому, видела в своем государе союзника своему врагу.

Петр, усугубляя беспрестанно таковые же неудовольствия, прислал в Сенат новые свои законы, известные под именем Кодекса Фридерикова, кои король прусский сочинял для своего государства. Был приказ руководствоваться ими во всей России. Но по невежеству переводчиков или по необразованности русского языка, бедного выражениями в юридических понятиях, ни один сенатор не понимал сего творения, и русские в тщательном опыте сем видели только явное презрение к своим обыкновениям и слепую привязанность к чужеземным правам. В народе, не имевшем благоразумных законов, в народе, у коего узаконенная форма уголовных следствий допускала бить обвиняемого, пока не признается в своем преступлении, и если упорно отрекался, то бить обвинителя, пока не сознается в лжесвидетельстве, — в таком, говорю, народе нельзя сказать, чтоб подобная привязанность не была полезна. Без сомнения обязанность монарха — извлечь его из такого варварства; и Поелику столь неосторожно предприняты им планы были, а потом благоразумно выполнены его супругою, то надобно думать, что они были предначертаны с общего согласия в счастливых минутах их супружества. Оставляем политикам труд сравнивать два столь несходные, хотя на одинаких основаниях, правления, замечать, как сия государыня, истребляя все русские обычаи, умела искусно заставить забыть, что она иностранка; и наконец, исследовать, не облегчились ли для его наследницы способы исполнения тех же самых начертаний, которые совсем не удались императору и стоили ему жизни после всех его усилий.

Негодование скоро овладело гвардейскими полками, истинными располагателями престола.

Сии войска, привыкшие с давних лет к покойной службе при дворе, в царствование по наследственному праву женщин, получили приказ следовать за государем на отдаленную войну и, с сожалением оставляя столицу, против воли приготовлялись в поход. Минута, близкая к мятежу и всегда благоприятная тому, кто хочет поднять в войске знамя бунта. Император вел их в Голштинию, желая воспользоваться могуществом, отмстить обиды, нанесенные предкам его Даниею, и возвратить прежнему своему участку все отнятые у него земли и независимость. Самая лестная цель сего похода долженствовала быть — свидание на пути с королем прусским; место было назначено.

Все опасались, чтобы герой, имевший такую власть над исступленным своим почитателем, не потребовал от него при первом случае новой армии из сотни тысяч русских, и целая Европа, внимательно наблюдая сие происшествие, опасалась революции.

Однако в городе думали только о праздниках. Торжество мира происходило при военных приготовлениях. Неистовая радость наполняла царские чертоги, и так как близок был день отъезда в армию, то двор при прощании своем не пропустил ни одного дня без удовольствий. Праздность, веселость и развлечения составляют свойство русского народа, и хотя кротость последнего царствования сообщила некоторую образованность умам и благопристойность нравам, но двор еще помнил грубое удовольствие, когда праздновалась свадьба шута и козы. Итак, вид и обращение народное представляли шумные пиршества, и полугодичное царствование сие было беспрерывным празднеством. Прелестные женщины разоряли себя английским пивом и, сидя в табачном чаду, не имели позволения отлучаться к себе ни на одну минуту в сутки. Истощив свои силы от движения и бодрствования, они кидались на софы и засыпали среди сих шумных радостей. Комедиантки и танцовщицы, совершенно посторонние, нередко допускались на публичные праздники, и когда придворные дамы посредством любимицы жаловались на сие императору, он отвечал, что между женщинами нет чинов.

В шуму праздников и даже в самом коротком обхождении с русскими он явно обнаруживал к ним свое презрение беспрестанными насмешками. Чудное соединение справедливости и закоренелого зла, величия и глупости видимо было при дворе его. Двое из ближайших к нему любимцев, обещав за деньги ходатайствовать у него, были жестоко биты из собственных его рук; он отнял у них деньги и продолжал обходиться с ними с прежнею милостию. Иностранец доносил ему о некоторых возмутительных словах, он отвечал, что ненавидит доносчиков, и приказал его наказать. За придворными пиршествами следовали ужасные экзерциции, которыми он изнурял солдат. Его страсть к военной тактике не знала никакой меры; он желал, чтобы беспрерывный пушечный гром представлял ему наперед военные действия, и мирная столица уподоблялась осажденному городу. Он приказал однажды сделать залп из ста осадных орудий, и дабы отклонить его от сей забавы, надлежало ему представить, что он разрушил город. Часто, выскочив из-за стола со стаканом в руке, он бросался на колени пред престолом короля прусского и кричал: «Любезный брат, мы покорим с тобою всю вселенную!» Посланника его он принял к себе в особенную милость и хотел, чтобы он до отъезда в поход пользовался при дворе благосклонностию всех молодых женщин. Он запирал его с ними и с обнаженною шпагою становился на караул у дверей; и когда в такое время явился к нему великий государственный канцлер с делами, тогда он сказал ему: «Отдавайте свой отчет принцу Георгу, вы видите, что я солдат». Принц Георг голштинского дома был ему дядя, служивший генерал-лейтенантом у короля прусского; ему-то он иногда говорил публично: «Дядюшка, ты плохой генерал, король выключил тебя из службы». Как ни презрительно было таковое к нему чувство, он поверял, однако, все сему принцу по родственной любви к своей фамилии. В то время, когда уже был лишен престола, он хотел сделать его обладателем, принудив Бирона уступить ему так называемые права свои на герцогство Курляндское, и еще с самого начала своего царствования, некстати повинуясь сему родственному чувствованию, к сожалению всех русских, он вызвал к себе всех принцев и принцесс всего многочисленного дома.

Взоры всех обратились на императрицу, но сия государыня, по-видимому, уединенная и спокойная, не внушала никакого подозрения. Во время похорон покойной императрицы она приобрела любовь народа примерною набожностью и ревностным хранением обрядов греческой церкви, более наружных, нежели нравственных. Она старалась привлечь к себе любовь солдат единственным средством, возможным в ее уединении, разговаривая милостиво с наружными и давая целовать им свою руку. Однажды, проходя темную галерею, караульный отдал ей честь ружьем; она спросила: почему он ее узнал? Он отвечал в русском, несколько восточном вкусе: «Кто тебя не узнает, матушка наша? Ты освещаешь все места, которыми проходишь». Она выслала ему золотую монету, и поверенный ее склонил его в свою партию. Получив обиду от императора, всякий раз, когда надобно ей было явиться при дворе, она, казалось, ожидала крайних жестокостей. Иногда при всех, как будто против ее воли, навертывались у ней слезы, и она, возбуждая всеобщее сожаление, приобрела новое себе средство. Тайные соучастники разглашали о ее бедствиях, и казалось, что она в самом деле оставлена в таком небрежении и в таком недоверии, что лишена всякой силы в хозяйственном распоряжении и будто служители ее повинуются ей только из усердия.

Если судить о ее замыслах по ее бедствиям и оправдывать ее решительность опасными ожиданиями, то надобно спросить: какие именно были против нее намерения ее мужа? Как их точно определить? Такой человек не имел твердого намерения, но поступки его были опасны. Известнее всего то, что он хотел даровать свободу несчастному Иоанну[108] и признать его наследником престола, что в сем намерении он приказал привезти его в ближайшую к Петербургу крепость и посещал его в тюрьме. Он вызвал из чужих стран графа Салтыкова, того... который по мнимой надобности в наследственной линии был избран для императрицы, и принуждал его объявить себя публично отцом великого князя, решившись, казалось, не признавать сего ребенка. Его возлюбленная начинала безмерно горячиться. Во дворце говорили о разводе молодых дам, которые приносили справедливые жалобы на своих мужей. Император точно приказал изготовить двенадцать кроватей, во всем равных, для каких-то двенадцати свадеб, из коих не было в виду ни одной. Уже слышны были одни жалобы, роптание и уловки людей, взаимно друг друга испытывавших.

В уединенных прогулках императрица встречалась задумчивою, но печальною. Проницательный глаз приметил бы на лице ее холодную великость, под которою скрываются великие намерения. В народе пробегали возмутительные слухи, искусно рассеянные для вернейшего его возмущения. Это был отдаленный шум предмета ужасной бури, и публика с беспокойством ожидала решительной перемены от великого переворота, слыша со всех сторон, что погибель императрицы неизбежна, и чувствуя также, что революция приготовлялась. Посреди всеобщего участия в судьбе императрицы ужаснее всего казалось то, что не видно было в ее пользу никакого сборища и не было в виду ни одного защитника; бессилие вельмож, ненадежность всех известных людей не дозволяли ни на ком остановить взоров, между тем как все сие произведено было человеком, досель неизвестным и скрытым от всеобщего внимания.

Григорий Григорьевич Орлов[109], мужчина стран северных, не весьма знатного происхождения, дворянин, если угодно, потому что имел несколько крепостных крестьян и братьев, служивших солдатами в полках гвардейских, был избран в адъютанты к начальнику артиллерии графу Петру Ивановичу Шувалову[110], роскошнейшему из вельмож русских. По обыкновению сей земли, генералы имеют во всякое время при себе своих адъютантов; они сидят у них в передней, ездят верхом при карете и составляют домашнее общество. Выгода прекрасной наружности, по которой избран Орлов, скоро была причиною его несчастия. Княгиня Куракина, одна из отличных природных щеголих, темноволосая и белолицая, живая и остроумная красавица, известна была в свете как любовница генерала, а на самом деле его адъютанта. Генерал был столь рассеян, что не ревновал; но надлежало уступить очевидному доказательству; по несчастию, он застал его. Адъютант был выгнан и, верно, был бы сослан навсегда в Сибирь, если бы невидимая рука не спасла его от погибели. Это была великая княгиня. Слух о сем происшествии достиг ушей ее в том уединении, которое она избрала себе еще до кончины императрицы Елисаветы. Что было говорено о сем прекрасном несчастливце, уверяло ее, что он достоин ее покровительства; притом же княгиня Куракина была так известна, что можно всякий раз, завязав глаза, принять в любовники того, который был у нее.

Горничная, женщина ловкая и любимая, Екатерина Ивановна, употреблена была в посредство, приняла все предосторожности, какие предусмотрительная недоверчивость внушить может, и Орлов, любимец прекрасной незнакомки, не зная всего своего счастия, был уже благополучнейший человек в свете. Что ж чувствовал он тогда, когда в блеске публичной церемонии увидел он на троне обожаемую им красоту? Однако же он тем не более стал известен. Вкус, привычка или обдуманный план, — но он жил всегда с солдатами, и хотя по смерти генерала она доставила ему место артиллерийского казначея с чином капитана, но он не переменил образа своей жизни, употребляя свои деньги, чтобы привязать к себе дружбою большое число солдат. Однако он везде следовал за своею любезною, везде был перед ее глазами, и никогда известные сношения не производились с таким искусством и благоразумием. При дворе недоверчивом она жила без подозрения, и только тогда, когда Орлов явился на высшей степени, придворные признались в своей оплошности, припоминали себе условленные знаки и случаи, по которым все долженствовало бы объясниться. Следствием сих поздних замечаний было то, что они давно имели удовольствие понимать друг друга, не открыв ничего своею нескромностью. Таким-то образом жила великая княгиня, между тем как целая Европа удивлялась благородству ее сердца и несколько романтическому постоянству.

Княгиня Екатерина Романовна Дашкова[111] была младшая из трех знаменитых сестер, из коих первая, графиня Бутурлина, прославилась в путешествиях по Европе своею красотою, умом и любезностью, а другая — Елизавета Воронцова, которую великий князь избрал между придворными девицами и фрейлинами. Все они были племянницы нового великого канцлера гр. Воронцова, который, достигнув сей степени тридцатилетнею искательностью, услугами и гибкостью, наслаждался ею в беспорядке и роскоши и не доставлял ничего своим племянницам, кроме своей случайности. Первые две были приняты ко двору, а младшая воспитывалась при нем. Она видела тут всех иностранных министров, но с 15-ти лет желала разговаривать только с республиканскими. Она явно роптала против русского деспотизма и изъявляла желание жить в Голландии, в которой хвалила гражданскую свободу и терпимость вероисповеданий. Страсть ее к славе еще более обнаруживалась; примечательно, что в стране, где белила и румяна были у дам во всеобщем употреблении, где женщина не подойдет без румян под окно просить милостыни, где в самом языке слово красный есть выражение отличной красоты и где в деревенских гостинцах, подносимых своим помещикам, необходимо по порядку долженствовала быть банка белил, — в такой, говорю, стране 15-летняя девица Воронцова отказалась повиноваться навсегда сему обычаю. Однажды, когда князь Дашков[112], один из отличнейших придворных, забавлял ее разговором в лестных на своем языке выражениях, она подозвала великого канцлера с сими словами: «Дядюшка! Князь Дашков мне делает честь своим предложением и просит моей руки». Собственно говоря, это была правда, и молодой человек, не смея открыть первому в государстве человеку, что сделанное им его племяннице предложение не совсем было такое, на ней женился и отправил ее в Москву за 200 миль; она провела там 2 года в отборном обществе умнейших людей; но сестра ее, любовница великого князя, жила, как солдатка, без всякой пользы для своих родственников, которые посредством ее ласкались управлять великим князем, но по своенравию и ее неосновательности, видели ее совершенно неспособною выполнить их намерения. Они вспомнили, что княгиня Дашкова тонкостию и... гибкостию своего ума удобно выполнит их надежды и хитро овладеет другими, употребили все способы, чтобы возвратить ее ко двору, который находился тогда вне города. Молодая княгиня с презрением смотрела на безобразную жизнь своей сестры и всякий день проводила у великой княгини. Обе они чувствовали равное отвращение к деспотизму, который всегда был предметом их разговора, а потому она и думала, что нашла страстно любимые ею чувствования в повелительнице ее отечества. Но как она делала противное тому, чего от нее ожидали, то и была принуждена оставить двор с живейшим негодованием против своих родственников и с пламенною преданностию к великой княгине. Она поселилась в Петербурге, живя скромно и охотнее беседуя с иностранцами, нежели с русскими, занимая пылкие свои дарования высшими науками, видя при первом взгляде, сколь не давали во оных любезные ее соотечественники, и обнаруживая в дружеских своих разговорах, что и страх эшафота не будет ей никогда преградою. Когда сестра ее готовилась взойти на престол, она гнушалась возвышением своей фамилии, которое основалось на погибели ее друга, и если удерживалась от явного роптания, то причиною тому были решительные планы, кои при самом начале она себе предначертала.

Во всеобщем забвении сии-то были две тайные связи, которые императрица про себя сохраняла, и как они друг другу были не известны, то она управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла, надеясь одною возмутить гвардию, а другою восстановить вельмож.

Орлов для лучшего успеха продолжал тот же образ жизни. Его первыми соучастниками были братья и искренний его друг Бибиков. Сии пять человек, в чаянии нового счастия или смерти, продали все свое наследство и рассыпались по всем питейным домам. Искусство, с которым императрица умела поставить Орлова хранителем артиллерийской казны, доставило им знатные суммы, которыми они могли удовлетворять все прихоти солдат. Во всеобщем волнении умов нетрудно было дать им одинаковое направление; во всех полках рассеивали они негодование и мятеж, внушали сострадание к императрице и желание жить под ее законами. Чтобы уверить ее в первом опыте, они склонили целые две роты гвардейского Измайловского полка и крестным целованием приняли от них присягу. На всякий случай хотели удостовериться даже и в их полковнике, зная, что по характеру своему он не способен ни изменить заговор, ни сделаться его зачинщиком.

Это был граф Кирилло Григорьевич Разумовский[113], простой казак, который, живучи в самом низком промысле по брачному состоянию своего брата с покойною императрицею, достиг до такой милости, что для него восстановили ужасное звание гетмана, или верховного малороссийского казачьего предводителя. Сей человек колоссальной красоты, непричастный ни к каким хитростям и изворотам, был любим при дворе за свою сановитость, пользовался милостию императора и народною любовию за то, что в почестях и величии сохранял ту простоту нрава, которая ясно показывала, что он не забывал незнатного своего происхождения; не способный быть зачинщиком, от его присутствия в решительную минуту мог зависеть перевес большинства. Орлов, которого он никогда не видал, осмелился потребовать от него секретного приема, представил глазам его все беспорядки правления и без труда получил обещание, что при первой надобности он представится к услугам императрицы. Разумовский не принял, да от него и не требовали другого обязательства. Орлов уведомил о сем государыню в тайных своих свиданиях, которыми избегали они как злословия казарм, так и самого двора, и Поелику она была тогда в припадках беременности, о которой она никому не сказывала, то одна завеса скрыла и любовь ее с ним, и единомыслие.

С другой стороны, императрица поддерживала свою связь с княгиней Дашковой беспрестанными записками, которые сначала были не что иное, как игра юных умов, а потом сделались опасною перепискою. Сия женщина, дав своему мужу поручение, чтобы избавиться труда объяснять ему свои поступки, а может быть, для того, чтоб удалить его от опасностей, которым сама подвергалась, притворилась нездоровою и как бы для употребления вод выехала жить в ближайший к городу сад, где, принимая многочисленные посещения, избавилась всякого подозрения.

Недовольные главы духовенства, и в особенности архиепископ новгородский, при первом слове обещали со стороны своей всякое пособие. Между вельможами искала она прежние происки императрицы и с некоторыми только возобновила их опять.

Один только человек, который по званию своему казался необходим для той и другой партии, — граф Разумовский; но императрица, тайно уверившись в нем, предупредила княгиню, что уже не нужно было ему об этом говорить, что с давнего времени он обещал уже ей свое содействие, когда то будет нужно, что она, зная его слишком твердо, полагается на его обещание и что надобно только уведомить его в решительную минуту. Слова сии, доказывающие и благоразумную осмотрительность, и великодушную доверенность, чистосердечно были приняты доверчивою княгинею и легко отвратили ее от единственного пути, на котором она могла сведать о двояком происке. Но обстоятельство, несовместное с выгодами государыни и княгини противоположило им непреодолимое препятствие.

Екатерина, обратив в свою пользу оскорбление, которое император сделал ее сыну, не называя его наследником престола, хотела сама оным воспользоваться.

Дядька малолетнего великого князя граф Панин[114], которого польза, сопряженная с пользою его воспитанника, без труда склоняла его в заговор, хотел, лишив короны императора Петра III, возложить оную по праву наследства на законного наследника и предоставить императрице регентство. Долго и упорно сопротивлялся он всякому другому предложению. Тщетно княгиня Дашкова, в которую он был страстно влюблен, расставляла ему свои сети; она льстила его страсти, но была непоколебима, полагая между прочими причинами по тесной связи, которую имела с ним мать ее, что она была дочь этого любовника.

Пиемонтец по имени Одар, хранитель их тайны, убедил сию женщину отложить всякое сомнение и на сих условиях также пожертвовать своим ребенком. Чтобы иметь понятие об этом пиемонтце, довольно привести здесь собственные его слова к одному из его преданных: «Я родился бедным; видя, что ничто так не уважается в свете, как деньги, я хочу их иметь, сего же вечера готов для них зажечь дворец; с деньгами я уеду в свое отечество и буду такой же честный человек, как и другой».

Панин и княгиня одинаково мыслили насчет своего правления, и если последняя по врожденному чувству ненавидела рабство, то первый, быв 14 лет министром своего двора в Швеции, почерпнул там некоторые республиканские понятия; оба соединились они в намерении исторгнуть свое отечество из рук деспотизма, и императрица, казалось, их ободряла; они сочинили условия, на которых знатнейшие чиновники, отрешив Петра III, при единственном избрании долженствовали возложить корону на его супругу, с ограниченною властью. Таковое предположение завлекло в заговор знатную часть дворянства. Исполнение сего проекта приобретало ежедневно более вероятности, и Екатерина, употреблявшая его средством обольщения, чувствовала, что от нее требуют более, нежели она хочет.

В то же самое время обе партии начинали встречаться. Княгиня, уверенная в расположении знатных, испытывала солдат; Орлов, уверенный в солдатах, испытывал вельмож. Оба, незнаемые друг другу, встретились в казармах и посмотрели друг на друга с беспокойным любопытством. Императрица, которую уведомили они о сей встрече, почитала за нужное соединить обе стороны и имела столько искусства, что, подкрепляя одну другою, она сделалась главным лицом всего действия.

Орлов, наученный ею, обратил на себя внимание княгини, которая, думая, что чувства, ее одушевлявшие, были необходимы в сердце каждого, видела во главе мятежников ревностного патриота. Она никак не подозревала, чтобы он имел свободный доступ к императрице, и с сей минуты Орлов, сделавшись в самом деле единым и настоящим исполнителем предприятия, имел особенную ловкость казаться только сподвижником княгини Дашковой.

Но как скоро открылось перед ним намерение вельмож, он опрокинул все их предположения и клялся не допустить, чтобы они предлагали условия своей монархине. Он сказал, что, Поелику императрица дала слово установить права их вольности, они должны ей верить, впрочем, как им угодно, но он предводитель солдат; он и гвардия будут действовать одни, если это нужно, и имеют довольно силы, чтобы сделать ее монархинею.

Тут не забыли и народ, и чтобы поселить дух возмущения, то пропустили слух, будто оное вспыхнуло во всех губерниях; будто монастырские крестьяне сбегались толпами со всех сторон и не повиновались новому указу; будто крымские татары стоят на границе и приготовлялись к нападению, как скоро император выведет все войска из империи для войны, совершенно чуждой для России. Не только сии слухи, смесь истины и лжи, быстро распространялись, как и везде случается, где правление становится ненавистным и где всеобщее негодование жадно хватается за все, что может ему льстить или раздражать; но в России, где не разговаривают о делах публичных, где за сие любопытство иногда наказывают смертью, подобные слухи сами по себе были уже началом бунта, и безрассудная нелепость императора к отъезду истребила из его памяти, что, по древнему обыкновению, должно ехать в Москву и принять корону прежних царей в Соборной церкви, почему явно почти кричали, что позволительно свергнуть с престола государя, который небрежет помазать себя на царство.

В то же время императрица уведомляла министров тех дворов, коих союз нарушил император, что она ненавидит такое вероломство и находится принужденною просить у них денег, в которых начинала она нуждаться. Сии министры, и особенно французский, барон Брейтель, привыкшие с давних лет управлять умами сей нации, в теперешнем переломе общественных дел старались споспешествовать намерениям, в которые увлекали императора враги их государей. Они немедленно воспользовались средством, которое подавал к тому сей заговор; и хотя им предписано было от дворов не принимать особенного участия в сих движениях, однако они деятельно и успешно старались доставить императрице всех своих участников. Напротив, министры, друзья императорские, всячески старались ускорить отъезд его, в угодность ему предавались изнурительным удовольствиям двора, и между тем как им расставляли везде сети, они восхищались успехами своей деятельности, видя проходящие со всех сторон войска, готовый выступить в море флот, императора, усиленного всеми способами своей империи, и уже назначенный день своего отъезда.

И так составилась многочисленная партия и надежные средства, между тем как в минуту наступившей опасности казалось, что у них никакого еще плана нет к сему заговору. Знающие хорошо русскую нацию и прежних заговорщиков уверяют, что такого рода предприятия должны всегда так производиться, и хотя сей народ весьма способен к возмущениям по образу своего правления, по враждебному расположению к тайному и по самому терпенью в наказаниях, по причине непримиримой вражды, гнездящейся во всех фамилиях, и крайней недоверчивости их друг к другу, неблагоразумно было бы собирать тут общество заговорщиков, которые раздробили бы на разные части исполнение одного намерения; притом же привычка видеть, как часто восходят из самых низких состояний на первые степени, давала каждому право на ту же надежду; следственно, было бы опасно указывать на главные лица, которых будущее величие могло бы возбудить в них зависть, а надлежало, уверившись в каждом порознь, подавать им надежду на величайшую милость и не прежде их соединять, как в самую минуту исполнения.

Если бы желали убийства, тотчас было бы исполнено и гвардии капитан Пассик лежал бы у ног императрицы, прося только ее согласия, чтобы среди белого дня в виду целой гвардии поразить императора. Сей человек и некто Баскаков, его единомышленник, стерегли его дважды подле пустого и того самого домика, который прежде всего Петр Великий приказал построить на островах, где основал Петербург и который посему русские с почтением сохраняют; это была уединенная прогулка, куда Петр III хаживал иногда по вечерам со своею любезною и где сии безумцы стерегли его из собственного подвига. Отборная шайка заговорщиков под руководством графа Панина осмотрела его комнаты, спальню, постель и все ведущие к нему двери. Положено было в одну из следующих ночей ворваться туда силою, если можно, увезти; будет сопротивляться, заколоть и созвать государственные чины, чтобы отречению его дать законный вид, а императрица, которая бы, казалось, не принимала ни малейшего участия в сем заговоре, отдаляя всякое на себя подозрение, долженствовала для виду уступать только просьбе народной и принять по добровольным и единодушным восклицаниям права, ни с какой стороны ей не принадлежащие. Таково было основание ее поведения, следствием которого было то, что она, будучи почти невидима в заговоре, действовала всеми его пружинами и даже после очевидных опытов, в которых она по необходимости себя обнаруживала, старалась направлять умы на прежнюю точку зрения.

Император был в деревне за 12 миль. Императрица, избегая подозрений, если бы осталась в городе во время его отсутствия, удалилась сама в другую. Срок отъезда императора на войну положен был по его возвращении, а императрица назначила в то же время исполнение своего заговора; но сумасбродная ревность того самого капитана Пассика все разрушила. Этот неистовый соучастник, неумеренный в своих выражениях, говорил о злоумышлении пред одним солдатом, которого недавно побил. Сей тотчас донес на него в полковой канцелярии, и 8 июля в 9 часов вечера Пассик был арестован, а к императору отправлен тотчас же курьер.

Без предосторожности пиемонтца Одара, которая втайне была известна только ему и княгине Дашковой, все было бы потеряно.

Близ каждого начальника места находился шпион, который не упускал его из виду. В четверть десятого княгиню уведомили, что Пассик был арестован. Она послала за графом Паниным и предложила в ту же минуту начать исполнение — предложение такое точно, какое настоящие римляне некогда сделали в подобном заговоре: «Надобно взбунтовать вдруг народ и войско и собрать злоумышленников; неожиданность поразит умы, овладеет большею частью оных; император совсем не приготовлен к отражению сего удара; нечаянное нападение изумляет самых отважных, да и что мог противопоставить им сей Дон-Кишот с шайкою развратников? Вещи, невозможные здравому рассуждению, выполняются единственно по отважности, и как сохранить тайну между пораженными ужасом заговорщиками? Верность присяге устоит ли между казнью и наградами? Чего было ожидать? Смерть была неминуема, и смерть постыдная. Не лучше ли было погибнуть за свободу отечества, умоляя его о помощи, погибнуть от ошибки солдат и народа, если они откажутся помогать, но быть достойным и своих предков, и бессмертия?»

Римский заговорщик не последовав сему совету и умер от руки палача. Русский думал также, что поспешное открытие испортило бы все дело; если бы и успели взбунтовать весь Петербург, то сие было бы не что иное, как начало междоусобной войны, между тем как у императора в руках военный город, снаряженный флот, 3000 собственных голштинских солдат и все войска, проходившие для соединения с армией; ночь никак не благоприятствовала исполнению, ибо в сие время оные бывают ясны; императрица в отсутствии и не может приехать прежде утра; надлежало подумать о следствиях, и не поздно было бы условиться в исполнении оного на другой день. Так думал граф Панин, по своей медлительности, и лег спать.

Княгиня Дашкова выслушала и ушла. Уже была полночь. Сия 18-летняя женщина одевается в мужское платье, оставляет дом, идет на мост, где собирались обыкновенно заговорщики. Орлов был уже там со своими братьями. Любопытно видеть, как счастие помогло неусыпности. Узнав об аресте Пассика и времени немедленного возмущения, все оцепенели, и когда радость заняла место прежнего удивления, все согласились на сие с восторгом. Один из сих братьев, отличавшийся от других рубцом на лице от удара, полученного на публичной игре, простой солдат, который был бы редкой красоты, если бы не имел столь суровой наружности, и который соединял проворство с силою, отправлен был от княгини с запискою в сих словах: «Приезжай, государыня, время дорого». Другие ж и княгиня приготовлялись во всю ночь с таким искусством, что к приезду императрицы было все уже готово, или если бы какое препятствие остановило ее, то никакой безрассудный шаг не открыл бы их тайны. Они даже предполагали, что предприятие могло быть неудачное, и на сей случай приготовили все к побегу ее в Швецию. Орлов со своим другом зарядили по пистолету и поменялись ими с клятвою не употреблять их ни в какой опасности, но сохранить на случай неудачи, чтобы взаимно поразить друг друга. Княгиня не приготовила себе ничего и думала о казни равнодушно.

Императрица была за 8 миль в Петергофе и под предлогом, что оставляет императору в полное распоряжение весь дом из опасения помешать ему с его двором, жила в особом павильоне, который, находясь на канале, соединенном с рекою, доставлял при первой тревоге более удобности к побегу в нарочно привязанной под самыми окнами лодке.

Означенный Орлов узнал от своего брата самые потаенные изгибы в саду и павильоне. Он разбудил свою государыню, и, думая присвоить в пользу своей фамилии честь революции, сей солдат имел дерзкую хитрость утаить записку княгини Дашковой и объявил императрице: «Государыня, не теряйте ни минуты, спешите!» И, не дождавшись ответа, оставил ее, вышел и исчез.

Императрица в неизъяснимом удивлении одевалась и не знала, что начать; но тот же самый человек с быстротою молнии скачет по аллеям парка. «Вот ваша карета!» — сказал он, и императрица, не имея времени одуматься, держась рукою за Екатерину Ивановну, как бы увлеченная, бежала к воротам парка. Она увидела тут карету, которую сей Орлов отыскал на довольно отдаленной даче, где, по старанию княгини Дашковой, за два дня перед сим стояла она на всякий случай в готовности, — для того ли, что по нетерпению гвардии ожидали действия заговора несколько прежде, или для того, чтобы иметь более средств сохранить императрицу от всякой опасности, содержа подставных лошадей до соседственных границ.

Карета отправилась с наемными крестьянами, запряженная в 8 лошадей, которые в сих странах, будучи татарской породы, бегают с удивительною быстротою.

Екатерина сохраняла такое присутствие духа, что во все время своего пути смеялась со своею горничною какому-то беспорядку в своем одеянии.

Издали усмотрели открытую коляску, которая неслась с удивительною быстротою, и как сия дорога вела к императору, то и смотрели на нее с беспокойством. Но это был Орлов, любимец, который, прискакав навстречу своей любезной и крича: «Все готово!» — пустился обратно вперед с тою же быстротою. Таким образом продолжали путь свой к городу. Орлов один в передней коляске, за ним императрица со своею женщиною, а позади Орлов-солдат с товарищем, который его провожал.

Близ города они встретили Мишеля, француза-камердинера, которому императрица оказывала особую милость, храня его тайны и отдавая на воспитание побочных его детей. Он шел к своей должности, с ужасом узнал императрицу между такими проводниками и думал, что ее везут по приказу императора. Она высунула голову и закричала: «Последуй за мною!» — и Мишель с трепещущим сердцем думал, что едет в Сибирь.

Таким-то образом, чтобы деспотически чувствовать в обширнейшей в мире империи, прибыла Екатерина в восьмом часу утра, по уверению солдата, с наемными кучерами, руководимая любимцем, своею женщиною и парикмахером.

Надлежало переехать через весь город, чтобы явиться в казармах, находящихся с восточной стороны и образующих в сем месте совершенный лагерь. Они приехали прямо к тем двум ротам Измайловского полка, которые уже дали присягу. Солдаты не все выходили из казарм, ибо опасались, чтобы излишнею тревогою не испортить начала. Императрица сошла на дорогу, идущую мимо казарм, и между тем как ее провожатые бежали известить о ее прибытии, она, опираясь на свою горничную, переходила большое пространство, отделяющее казармы от дороги. Ее встретили 30 человек, выходящих в беспорядке и продолжающих надевать кителя и рубашки. При сем зрелище она удивилась, побледнела и ужас, видимо, овладел ею. В ту же минуту, которая представляла ее еще трогательнее, она говорит, что пришла к ним искать своего спасенья, что император приказал убить ее и с сыном и что убийцы, получа сие повеление, уже отправились. Все единогласно поклялись за нее умереть. Прибегают офицеры, толпа увеличивается. Она посылает за полковым священником и приказывает принести распятие. Бледный, трепещущий священник явился с крестом в руке и, не зная сам, что делал, принял от солдат присягу.

Тогда явился граф Разумовский, более преданный ей, нежели императору; с ним приехали: генерал Волхонский и племянник того великого канцлера, который отрешен, между прочим, за особенную преданность свою к сей государыне; граф Шувалов, который в последнее царствование с редким благоразумием пользовался величайшею к нему милостью и которого любили солдаты, воспоминая Елисавету; граф Брюс, премьер-майор гвардии; граф Строганов, которого супруга вместе с графинею Брюс были с императором, обе знаменитые по своей красоте и почитаемые в числе, как говорили, назначенных к разводу. В сем первом собрании некоторые провозгласили императрицу правительницею. Орлов прибег к ним, говоря, что не должно оставлять дело вполовину и подвергаться казни, откладывая его до другого времени, и первого, кто осмелится упомянуть о регентстве, он заколет из собственных рук. Майор Шепелев, на которого полагались, не явился, и первый ордер, данный императрицею, был такой: «Скажите ему, что я не имею в нем надобности и чтобы его посадили под арест». Простые офицеры явились к своим местам и командовали к оружью. Замечательно, что из великого числа субалтерных офицеров, давших свое слово, один только, именем Пушкин[115], по несчастию или по слабости, не сдержал его. Императрица объехала кругом казарм и пробежала пешком каждый из трех гвардейских полков — стражу, всегда ужасную своим государям, которая, некогда быв составлена Петром I из иностранцев, охраняла его от мятежников, но потом, умноженная числом русских, уже трикратно располагала регентством и короною.

Идучи от Измайловских казарм к Семеновским, предводительствуя тем первым полком, который возмутила она только представлением своих опасностей, солдаты кричали, что, идучи пред ними, она была не без опасности, и составили сами собою баталион-каре. Во всех казармах только два офицера Преображенского полка воспротивились своим солдатам и были арестованы. Проходя мимо полковой тюрьмы, где Пассик-заговорщик содержался, она послала его освободить, и тот, который приготовился перенести все пытки, не открывая тайны, пораженный столь непредвидимою новостью, имел дух не доверять, подозревая в том хитрость; посредством которой по его движениям хотят открыть цель заговора, и не пошел. Когда собрались все три полка, солдаты кричали «ура!», почитали уже все конченным и просили целовать руку императрицы; тогда она, укротив сей восторг, милостиво представила им, что в сию минуту у них есть другое дело. Орлов бежал к артиллерии, войску многочисленному, опасному, которого все почти солдаты носили знаки отличия за кровавые брани против короля прусского. Он воображал, что звание казначея давало ему столько доверенности и они тотчас примутся для него за оружие; но они отказались повиноваться и ожидали приказания от своего генерала.

Это был Вильбуа, французский эмигрант, главнокомандующий артиллериею и инженерами, человек отличной храбрости и редкой честности. Любимый несколько лет Екатериной, он надеялся быть таковым и вперед; посредством его даже во время немилости доставила она Орлову место казначейское, столь полезное своим намерениям. Но Орлов, без сомнения, желая разорвать его связь с императрицею, не включил его в число заговорщиков. Он работал в это время с инженерами, когда один из заговорщиков объявил ему, что императрица, его государыня, приказывает ему явиться к ней в гвардейские караулы. Вильбуа, удивленный таким приказанием, спросил: «Разве император умер?» Посланный, не отвечая ему, повторил те же слова, и Вильбуа, обращаясь к инженерам, сказал: «Всякий человек смертен», — и последовал за адъютантом.

Вильбуа, до сей минуты ласкавший себя надеждою быть любимым, приехав в казармы и видя императрицу, окруженную сею толпою, со смертельною досадою чувствовал, что столь важный прожект произвели в действо, не сделав ему ни малейшей доверенности. Он обожал свою государыню и, притворно или действительно извиняясь пред нею в затруднениях, которые представлялись ему при ее действии ее предприятия единственно потому, что по несчастью не имел участия в ее тайне, старался чрез то упрекать ее: «Вам бы надлежало предвидеть, государыня», — прибавил он, но она поспешила прервать его и отвечала ему со всею гордостью: «Я не затем послала за вами, чтобы спросить у вас, что надлежало мне предвидеть, но чтобы узнать, что вы хотите делать». Тогда он бросился на колени, говоря: «Вам повиноваться, государыня», — и отправился, чтобы вооружить свой полк и открыть императрице все арсеналы.

Из всех известных людей, которые были преданы императору, оставался в городе один только принц Георг голштинский, его дядя. Адъютант уведомил его, что в казармах бунт, он поспешно оделся и тотчас был арестован со всем семейством.

Императрица, окруженная уже десятью тысячами человек, вошла в ту же самую карету и, зная дух своего народа, повела их к Соборной церкви и вышла помолиться. Оттуда поехала она в огромный дворец, который одной стороной стоит над рекой, а другой обращен к обширной площади. Сей дворец, сколь возможно, был окружен солдатами. При концах улиц поставлены были пушки и готовы фитили. Площади и другие места были заняты караулами, и чтобы не допустить ни малейшего сведения императору о происходившем, то поставили отряд солдат на мосту, ведущем при выезде из Петербурга на ту дачу, где был император, но было уже поздно.

В целом городе один иностранец выдумал уведомить императора — это был некто Брессан, урожденный из княжества Монако, но воспитанный по-французски, почему и выдавал себя в России за француза, чтобы иметь лучший прием и покровительство, человек умный и честный, которого император принял к себе в парикмахеры, чтобы возвести его на первые степени счастия, и который, по крайней мере в сем случае, оправдал своею верностию высшую к нему милость. Он послал ловкого лакея в крестьянском платье на деревенской тележке и, не смея полагаться в такую минуту ни на кого из окружавших императора... приказал посланному своему вручить лично ему свою записку. Сей мнимый крестьянин только что проехал, когда заняли солдаты мост.

Один офицер с многочисленным отрядом бросился по повелению императрицы к молодому великому князю, который спал в другом дворце. Сей ребенок, узнав о предстоящих опасностях своей жизни, проснулся, окруженный солдатами, и пришел в ужас, которого впечатление оставалось в нем на долгое время. Дядька его Панин, бывший с ним до сей минуты, успокаивал его, взял на руки во всем ночном платье и принес его таким образом матери.

Она вынесла его на балкон и показала солдатам и народу. Стечение было бесчисленное, и все прочие полки присоединились к гвардии. Восклицания повторялись долгое время, и народ в восторге радости кидал вверх шапки. Вдруг раздался слух, что привезли императора. Понуждаемая без шума толпа раздвигалась, теснилась и в глубоком молчании давала место процессии, которая медленно посреди ее пробиралась. Это были великолепные похороны, пронесенные по главным улицам, и никто не знал, чье погребение. Солдаты, одетые по-казацки, в трауре несли факелы; а между тем, как внимание народа было все на сем месте, сия церемония скрылась из вида. Часто после спрашивали об этом княгиню Дашкову, и она всегда отвечала так: «Мы хорошо приняли свои меры».

Вероятно, сие явление выдумано, чтобы между чернию и рабами распространить полное понятие о смерти императора, удалить на ту минуту всякую мысль о сопротивлении и, действуя в одно время на умы и сердца зрителей, произвести всеобщее единодушное провозглашение. И подлинно, из всего множества на месте и по улицам стеснившегося народа едва ли двадцать человек, даже и во дворце, понимали все сие происшествие, как оно было. Народ, солдаты, не зная, жив или нет император и восклицая беспрестанно «ура!» — слово, не имеющее другого смысла, кроме выражения радости, — думали, что провозглашают императором юного великого князя и матери дают регентство. Многие заговорщики, поспешая в первые минуты уведомить друзей своих, писали им ложную сию новость, от чего все были в полной радости, никакая мысль о несправедливости не возмущала народного самодовольствия, и друзья целовались, поздравляя себя взаимно.

Но манифест, розданный по всему городу, скоро объяснил истинное намерение, манифест печатный, который пиемонтец Одар в смертельном страхе хранил уже несколько дней в своей комнате. На другой день, как бы отдыхая на свободе, он говорил: «Наконец я не боюсь быть колесован». В нем заключалось, что императрица Екатерина II, убеждаясь просьбою своих народов, взошла на престол любезного своего отечества, дабы спасти его от погибели, и, укоряя императора, с негодованием восставала против короля прусского и отнятия у духовенства имущества. Так говорила немецкая принцесса, которая подтверждала сей союз и привела к окончанию помянутое отнятие имений.

Все вельможи, узнав поутру о сей новости, торопились во дворец; это было не последнее зрелище, которое представляли их физиономии, изображавшие беспокойство и радость, где суета и улыбка видимы были на бледных и испуганных лицах.

Они услышали во дворце торжественную службу, увидели священников, принимающих присягу в верности, и императрицу, употребляющую все способы обольщения. В присутствии ее был шумный совет о том, что долженствовало быть вперед. Всякий, страшась опасности и стараясь показать себя, предлагал и торопился исполнить. Не почитая нужным никакие предосторожности против города, совершенно возмущенного, и не предвидя никакой опасности оставить позади себя Петербург, скоро положено было, не теряя ни минуты, вести всю армию против императора. Великий шум между солдатами прервал их совещание. В беспрестанной тревоге насчет предстоявшей императрице опасности и ожидая всякую минуту, чтобы мнимые убийцы, посланные к ней и ее сыну, к ней не приехали, они полагали, что она не довольно безопасна в сем обширном дворце, который с одной стороны омывается рекою и, не быв окончен, казался открыт со всех сторон. Они говорили, что не могут ручаться за жизнь ее, и с великим шумом требовали, чтобы перевели ее в старый деревянный дворец, гораздо меньший, который, будучи на небольшом пространстве, могли бы они окружить со всех четырех сторон. И так императрица перешла площадь при самых шумных восклицаниях. Солдатам раздавали пиво и вино; они переоделись в прежний свой наряд, кидая со смехом прусский униформ, в который одел их император и который в их холодном климате оставлял солдата почти полуоткрытым, встречали с громким смехом тех, которые по скорости прибегали в сем платье, и их новые шапки летели из рук в руки, как мячи, делаясь игрою черни.

Один полк явился печальным; это были прекрасные кавалеристы, у которых с детства своего император был полковником и которых по восшествии на престол он тотчас ввел в Петербург и дал им место в гвардейском корпусе. Офицеры отказались идти и были все арестованы, а солдаты, коих недоброхотство было очевидно, были ведены другими из разных полков.

В полдень первое российское духовенство, старцы почтенного вида (известно, сколь маловажные вещи, действуя на воображение, делаются в сии решительные минуты существенной важностию), украшенные сединами, с длинными белыми бородами, в блестящем и приличном одеянии, приняв царские регалии, корону, скипетр и державу со священными книгами, покойным и величественным шествием проходили чрез всю армию, которая с благоговением хранила тогда молчание. Они вошли во дворец, чтобы помазать на царство императрицу, и сей обряд производил в сердцах, не знаю, какое-то впечатление, которое, казалось, давало законный вид насилию и хищению.

Как скоро совершили над нею, она тотчас переоделась в прежний гвардейский мундир, который взяла у молодого офицера такого же роста. После благоговейных обрядов религии следовал военный туалет, где тонкости щегольства возвышали нарядные прелести, где молодая и прекрасная женщина с очаровательной улыбкою принимала от окружавших ее чиновников шляпу, шпагу и особенно ленту первого в государстве ордена, который сложил с себя муж ее, чтобы вместо него носить всегда прусский.

В сем новом наряде она села верхом у крыльца своего дома и вместе с княгинею Дашковой, также на лошади и в гвардейском мундире, объехала кругом площадь, объявляла войскам, как будто хочет быть их генералом, и веселым и надежным своим видом внушала им доверенность, которую сама от них принимала.

Полки потянулись из города навстречу императору. Императрица опять взошла во дворец и обедала у окна, открытого на площадь. Держа стакан в руке, она приветствовала войска, которые, отвечали продолжительным криком; потом села опять на лошадь и поехала перед своею армиею.

Весь город был в смятении, и армия взбунтовалась без малейшего беспорядка; после выхода в Петербурге было все совершенно спокойно. В 6 часов (появился) казачий трехтысячный полк, идучи в недальнем расстоянии, которого посланные императрицы встретили прежде, нежели императорские; вслед за нею проходили через город хорошо вооруженные люди на добрых лошадях и офицеры, отменно учтивые. Шествие сие уподоблялось празднику, который поселял в воображении мысль о благополучии императрицы и ручался за благосостояние народа.

Краткое географическое описание необходимо нужно к уразумению следующих за сим обстоятельств. Нева впадает в море при конце Финского залива и служит ему продолжением. За 12 миль до ее устья на нескольких островах, где широта различных рукавов образует прекраснейший вид, за 60 лет построен Петербург на низком и болотистом месте, но которое по непрочности первых зданий, поспешно строенных, и от частых пожаров покрылось развалинами более 3 футов. Спускаясь по реке, правый берег еще не возделан и покрыт большими лесами, левый же образует холм повсюду одинаковой высоты, до самого того места, где оба берега расходятся на необозримое пространство и заключают между собою беспредельное море. На сем месте на высоте холма в прелестном положении стоит замок Ораниенбаум, который построил знаменитый Меншиков и который в несчастное время сего любимца по конфисковании его имения поступил в казну. Это особенное местопребывание императора в его молодости. Там была построена для учения его маленькая примерная крепость, у которой высота окопов была не более 6 футов, дабы молодому великому князю дать на опыте идею о великих управлениях, и потому сама по себе не способна была ни к какой обороне. В сем же намерении собрали там арсенал, не способный для вооружения войск, бывший не что иное, как кабинет военных редкостей, между коими хранились наилучшие памятники сей империи, знамена, отбитые у шведов и пруссаков. Император любил особенно сей замок и в нем-то жил с тремя тысячами собственного своего войска из герцогства Голштинского.

Против него виден простым глазом в самом устье реки на острове город Кронштадт. Дома построены со времен Петра I и, мало населенные, приходят в ветхость. Надежная и спокойная его пристань находится на стороне острова, обращенной к Ораниенбауму, которая весьма укреплена, а укрепления другой стороны не были докончены; но сей рукав реки, самой по себе опасной, сделался непроходимым по причине набросанных туда огромных камней. В пристани сего-то острова большая часть флота, готовая выступить в Голштинию, хорошо снабженная съестными припасами, амунициею и людьми, находилась под командою самого императора, а другая, под его же командою, была в Ревеле, старинном городе, лежащем далее на том же заливе.

По всей длине холма, идущего по берегу реки между Ораниенбаумом и Петербургом, в приятных рощах построены увеселительные дома русских господ не в дальнем между собою расстоянии. Посреди их находится прекрасный дворец, который построил Петр I по возвращении своем из Франции, надеясь поблизости моря сделать подражание водам версальским. В сем-то месте находилась императрица, и пребывание ее, как из сего видно, было избрано замечательно: между Петербургом, где был заговор, Ораниенбаумом, где был двор, и соседственным берегам Финляндии, где могла бы она найти свое убежище. В сей самый замок, именуемый Петергоф (двор Петра), император долженствовал прибыть в тот самый день, чтобы праздновать день своего ангела — святого Петра.

Сей государь был в совершенной беспечности, и когда уведомили его о признаках заговора и об арестовании одного заговорщика, он сказал: «Это дурак». Из Ораниенбаума отправился он и весело продолжал путь свой в большой открытой коляске со своею любезною, с министром прусским, с прекраснейшими женщинами. Всех умы, казалось, были оживлены ожиданиями веселого праздника, но в Петергофе, куда он ехал, были уже в отчаянии. Бегство императрицы было очевидно, тщетно искали ее по садам и рощам. Часовой сказал, что в 4 часа утра он видел двух дам, выходящих из парка. Приезжавшие из Петербурга, не подозревая того, что происходило в казармах при их отъезде, не только не привезли никакой новости, но еще клятвенно уверяли, что там не было никакой перемены. Один из таковых и один из камергеров императрицы отправились пешком по той дороге, по которой надлежало ехать императору. Они встретили его любимца, адъютанта Гудовича, который ехал вперед верхом, и рассудили за благо открыть ему сию новость. Адъютант быстро повернул назад, остановил карету, несмотря, что император кричал: «Что за глупость?» — приблизившись, говорил ему на ухо. Император побледнел и сказал: «Пустите меня вон». Он остановился несколько времени на дороге и с крайнею горячностию расспрашивал адъютанта; но приметив близко ворота в парк, он приказал всем дамам выйти, оставил их среди дороги в удивлении и страхе от такого поступка, которого они не понимали причины, и, сказав только им, чтоб они приходили к нему в замок по аллеям парка, поспешно сел в карету с некоторыми людьми и погнал с удивительною быстротою. Приехав, он бросился в комнату императрицы, заглянул под кровать, открыл шкафы, пробовал своею тростью потолок и панели и, видя свою любезную, которая бежала к нему с теми молодыми дамами, он ей кричал: «Не говорил ли я, что она способна на все!» Все его придворные, признавая в душе своей роковую истину, хранили около него глубокое молчание; не доверяя друг другу, они чувствовали про себя, чего им держаться, или потому, что в сию минуту боялись раздражать государя, приводя его в недоумение. Слуги узнали... от крестьян, встречавшихся в рощах... о том, что происходило в Петербурге.

Иностранец лакей, приехав из города (это был молодой француз, который, судя обо всем по понятиям своей земли, видел начало возмущения и не вообразил тому причину), крайне удивился, нашед Петергоф в таком унынии, и спешил уведомить, что императрица не пропала, она в Петербурге и что праздник св. Петра будет праздновать там великолепно, ибо все войска стоят под ружьем, между тем как император в простоте сего рассказа видел, что царство его миновалось. Пользуясь беспорядком, вошел к нему крестьянин, который, по обычаю страны помолясь и поклонясь, молча подошел к императору, вынул из пазухи записку и вручил ее, поднимая глаза к небу. Это был переодетый слуга, который, по приказу своего господина, не отдал никому сей записки и тщетно старался встретиться в рощах с самим государем. Все в молчании и неизвестности окружили императора, который, пробежав ее глазами, перечитал потом вслух. Она состояла в следующем: «Гвардейские полки взбунтовались; императрица впереди; бьет 9 часов; она идет в Казанскую церковь; кажется, весь народ увлекается сим движением, и верные подданные вашего величества нигде не являются». Император вскричал: «Ну, господа, видите, что я говорил правду?»

Первый чиновник в империи, великий канцлер Воронцов[116], поговорив о той силе, какую имеет он над умом народа и императрицы, вызвался тотчас ехать в Петербург. И в самом деле, приехав к императрице, он мудро представлял ей все последствия сего предприятия. Она отвечала, показывая на народ и войско: «Причиною тому не я, но целая нация». Великий канцлер отвечал, что он это очень видит, дал присягу и в то же время прибавил, что, будучи не в состоянии последовать за нею в поход и после такого посольства, которое он тотчас сделал, боясь сделаться ей подозрительным, он ее всеподданнейше просит приказать посадить его дома под арест, приставив к нему одного офицера, который бы от него не отходил. Таким образом, каков бы ни был конец происшествия, он остался безопасен с той и другой стороны.

Однако император послал приказ к своим голштинским войскам, чтобы поспешно явились с артиллериею. По всем петербургским дорогам разослали гусаров, чтобы узнавать новости, собирать крестьян в соседственных деревнях и сзывать окрест проходящие полки, если время сие позволит. Он наименовал генералиссимусом того самого камергера императрицы, который шел к нему навстречу, чтобы известить его о побеге. Он приказал послать в Петербург за своим полком, и многие, пользуясь сим случаем, его оставили. Он бегал большими шагами, подобно помешанному, часто просил пить и диктовал против нее два большие манифеста, исполненные ужасных ругательств. Множество придворных занимались перепискою оных, и такое же число гусар развозили сии копии. Наконец в сей крепости он решился оставить свой прусский мундир и ленту и возложил все знаки Российской Империи.

Все придворные прогуливались по садам в уединении и печали, но Миних хотел спасти своего благодетеля. Слава прежних побед доставила ему место при сем мнимо военном дворе, и, по 20-летней ссылке нашед только новую экзерцицию, которая с исступлением занимала целую Европу и в которой младший поручик наверно превзошел бы старого генерала, он до сего времени ни во что не мешался, но в предстоящих опасностях великие таланты воспринимают сами собою всю свою силу, и, без сомнения, спасая императора, он льстил себя надеждою еще раз сделаться обладателем империи; он представил ему и время, и силы императрицы, возвестил, что в несколько часов она явится с 20 000 войска и ужасной артиллериею; доказал, что ни Петергоф, где они находятся, ни окрестности его не могут держаться в оборонительном положении, и присовокупил из опыта, который имеет он о свойстве русского солдата, что слабое сопротивление произведет только то, что они убьют императора и женщин, его окружающих; спасение его и победа состоят в Кронштадте — там находится многочисленный гарнизон и снаряженный флот; все женщины, при нем находящиеся, должны служить ему залогом; все зависит от выигрыша одного дня; народное движение, ночной бунт — все сие должно само собою уничтожиться, а если бы и продолжались, то император мог бы противопоставить силы почти равные и заставить трепетать Петербург.

Сей совет оживил все сердца; даже те, которые помышляли о бегстве, видя некоторую возможность в успехе, решились последовать за императором, чтобы разделить общую с ним участь, если ему удастся, или чтобы снискать удобный случай изменить ему с пользою для себя, если постигнет его несчастие.

Преданный ему генерал был послан в Кронштадт принять над ним начальство, а адъютант его возвратился с известием, что гарнизон пребывает верным своему долгу и решился умереть за императора; его там ожидают и трудятся с величайшею ревностию, дабы приготовиться к обороне. Между тем прибыли его голштинские войска, и уверенность в убежище поселила в нем некоторую беспечность. Он выстроил их в боевой порядок и, предаваясь безумной своей страсти, говорил, что не должен бежать, не видав неприятеля. Приказали подвести к берегу две галеры; но как тщетно старались склонить его к отъезду, то употребили к тому шутов и любимых его слуг. Он называл их трусами и рассматривал, с какою выгодою можно бы употребить некоторые небольшие высоты. Между тем как он терял время на сии пустые распоряжения, узнали от гусар, пойманных со стороны императрицы, которые заехали для розысков, что в Петербурге ей всё покорилось и она предводительствует 20 000 войска. В 8 часов адъютант прискакал стремительно, говоря, что сия армия в боевом порядке была на пути к Петергофу. При сем известии император и весь двор бросились к берегу, заняли две галеры и поспешно отправились: таким образом, ужасный план, предложенный Минихом, был исполнен только от испуга.

Здесь не излишне упомянуть о таком обстоятельстве, которое само по себе ничего бы не значило, если бы не доказывало, с каким примерным хладнокровием можно смотреть на сии ужасные происшествия. Один очевидный свидетель сего бегства, оставшись спокойно на берегу, рассказывал об этом на другой день; у него спросили, почему, когда его государь отправлялся оспаривать свою корону и жизнь, он не захотел за ним следовать. Тогда он отвечал: «В самом деле, я хотел сесть в галеру, но было уже поздно; ветер дул к северу, а со мною не было плаща».

Они плыли к Кронштадту на веслах и парусах; но после ответа адъютанта в сем городе случилась странная перемена. В шумном совете, который посреди самого возмущения поутру был в Петербурге долгое время, не вспомнили о Кронштадте. Молодой офицер из немцев первый упомянул о нем, и одно сие слово доставило ему справедливые награды. Вице-адмирал Талызин[117] вызвался ехать в сей город и не взял никого в свою шлюпку. Он запретил гребцам под опасением жизни сказывать, откуда он. Когда приехали в Кронштадт, то комендант, без приказания коего не велено было никого пропускать, вышел сам к нему навстречу; видя его одного, он позволил ему выйти на берег и спросил о новостях. Талызин отвечал, что он ничего не знает, но, живучи все в деревне, слышал, что в Петербурге неспокойно, а как его место на флоте, то он и приехал сюда прямо. Комендант поверил ему и как скоро от него ушел, то он (Талызин), собрав несколько солдат, приказал им его арестовать и сказал, что император лишен престола, надобно оказать услугу императрице, сдавши ей Кронштадт, за что, верно, получит награду. Они последовали за ним; комендант был арестован, а он, собравши гарнизон и морские войска, сделал к ним воззвание и заставил присягнуть императрице.

Уже показались вдали две императорские галеры. Талызин, по одной отважности властелин города, чувствовал, что одно появление императора обратило бы все к его погибели и что надлежало развлечь умы. Вдруг по приказанию его раздался в городе звук набатного колокола; целый гарнизон с заряженными ружьями вылетел на крепостные валы, и 200 фитилей засверкали над таким же числом пушек. К 10 часам вечера подъезжает императорская галера и приготовляется к высадке. Ей кричат:

Кто идет?

Император.

Нет императора.

При сем ужасном слове он встает, выходит вперед и, сбрасывая свой плащ, дабы показать орден, говорит:

Это я — познайте меня!

Уже он готов выходить вон, но весь гарнизон, прибежав на помощь к часовым, устремляет против него штыки, а комендант угрожает открыть огонь, если он не удалится. Император упадает в руки окружавших его, а Талызин кричал с пристани обеим галерам:

Удалитесь! В противном случае по вас будут стрелять из пушек.

И вся сия толпа повторяла: «Галеры прочь! Галеры прочь!» — с таким ожесточением, что капитан, видя себя под тучею пуль, готовых раздробить его, взял трубу и закричал:

Уедем, уедем! Дайте время отчалить.

А чтобы скорее сие исполнить, приказал рубить канаты.

За трубным криком последовало в городе ужасное молчание, и по отплытии галеры раздался еще ужаснейший крик:

Да здравствует императрица Екатерина!

Между тем как галера бежала на веслах из всей силы, император в слезах говорил:

— Заговор повсеместный — я это видел с первого дня своего царствования.

Без сил пошел он в свою каюту, куда последовали за ним одна его любезная с отцом своим. Оба судна, отъехав на пушечный выстрел, остановились и, не получая никакого приказа, стояли на одном месте и били по воде веслами. Таким образом провели они целую ночь, которая была тиха. Миних, спокойно стоя на верхней палубе, любовался ее тишиною. (...)

Когда все войска императрицы вышли из города и построились, то было так уже поздно, что в тот день не могли далеко уйти. Сама государыня, утомленная от прошедшей ночи и такого дня, отдыхала несколько часов в одном замке на дороге. Прибыв на сие место, она потребовала некоторых прохлаждений и, делясь частию с простыми офицерами, которые наперерыв ей служили, говорила им: «Что только будет у меня, все охотно разделю с вами».

Все думали, что идут против голштинских войск, которые были выстроены перед Петергофом, но по отплытии императора они получили приказание возвратиться в Ораниенбаум, и Петергоф остался пуст. Однако соседственные крестьяне, которых посылали собирать, явились туда, вооруженные вилами и косами, и, не находя ни войск, ни распоряжений, ожидали в беспорядке, что с ними будет под командою тех самых гусар, которые их привели. Орлов, первый партизан армии, приблизился в 5 часов утра для обозрения, ударил плашмя саблями на сих бедных, крича: «Да здравствует императрица!» — и они бросились бежать, кидая оружие свое и повторяя: «Да здравствует императрица!» И так армия беспрепятственно прошла на другую сторону Петергофа, и императрица самовластно вошла в тот самый дворец, откуда за 24 часа прежде убежала.

Между тем император стоял на воде несколько часов. От столь обширной империи осталось ему только две галеры, бесполезная в Ораниенбауме крепость и несколько иностранного войска, лишенного бодрости, без амуниции и провианта, между флотом (и) готовой поразить его армией, в первом исступлении бунта, и двумя городами, которые от него отложились. Он приказал позвать в свою каюту фельдмаршала Миниха и сказал: «Фельдмаршал! Мне бы надлежало немедленно последовать вашему совету. Вы видели много опасностей. Скажите наконец, что мне делать?» Миних отвечал, что дело еще не проиграно: надлежит, не медля ни одной минуты, направить путь к Ревелю, взять там военный корабль, пуститься в Пруссию, где была его армия, возвратиться в свою империю с 80 000 человек, и клялся, что ближе полутора месяца приведет государство в прежнее повиновение.

Придворные и молодые дамы вошли вместе с Минихом, чтобы изустно слышать, какое еще оставалось средство ко спасению; они говорили, что у гребцов недостанет сил, чтобы везти в Ревель. «Так что же! — возразил Миних. — Мы все будем им помогать». Весь двор содрогнулся от сего предложения, и потому ли, что лесть не оставляла сего несчастного государя, или потому, что он был окружен изменниками (ибо чему приписать такое несогласие их мнений?), ему представили, что он не в такой еще крайности; неприлично столь мощному государю выходить из своих владений на одном судне; невозможно верить, чтобы нация против него взбунтовалась, и, верно, целию сего возмущения имеют, чтобы примирить его с женою.

Петр решился на примирение, и, как человек, желающий даровать прощение, он приказал себя высадить в Ораниенбауме. Слуги со слезами встретили его на берегу. «Дети мои, — сказал он, — теперь мы ничего не значим». Их слезы тронули его до глубины души и сердца. Он узнал от них, что армия императрицы была очень близко, а потому тайно приказал оседлать наилучшую свою лошадь в Намерении, переодевшись, уехать один в Польшу, но встревоженная мысль скоро привела его в недоумение, и его любезная, обольщенная надеждою найти убежище, а может быть, в то же время для себя и престол, убедила его послать к императрице просить ее, чтобы она позволила им ехать вместе в герцогство Голштинское. По словам ее, это значило исполнить все желания императрицы, которой ничто так не нужно, как примирение, столь благоприятное ее честолюбию. И когда императорские слуги кричали: «Батюшка наш! Она прикажет умертвить тебя!» — тогда любезная его отвечала им: «Для чего пугаете вы своего государя?!»

Это было последнее решение, и тотчас после единогласного совета, в котором положено, что единственное средство избежать первого ожесточения солдат было то, чтобы не делать им никакого сопротивления, он отдал приказ разрушить все, что могло служить к малейшей обороне, свезти пушки, распустить солдат и положить оружие. При сем зрелище Миних, объятый негодованием, спросил его — ужели он не умеет умереть как император, перед своим войском? «Если вы боитесь, — продолжал он, — сабельного удара, то возьмите в руки распятие — они не осмелятся вам вредить, а я буду командовать в сражении». Император держался своего решения и написал своей супруге, что он оставляет ей Российское государство и просит только позволения удалиться в свое герцогство Голштинское с фрейлиною Воронцовой и адъютантом Гудовичем.

Камергер, которого наименовал он своим генералиссимусом, был послан с сим письмом, и все придворные бросались в первые суда и, поспешно оставляя императора, стремились умножить новый штат.

В ответ императрица послала к нему для подписания отречение следующего содержания:

«Во время кратковременного и самовластного моего царствования в Российской Империи я узнал на опыте, что не имею достаточных сил для такого бремени, и управление таковым государством не только самовластное, но какою бы ни было формою превышает мои понятия, и потому и приметил я колебание, за которым могло бы последовать и совершенное оного разрушение к вечному моему бесславию. Итак, сообразив благовременно все сие, я добровольно и торжественно объявляю всей России и целому свету, что на всю жизнь свою отрекаюсь от правления помянутым государством, не желая так царствовать ни самовластно, ни же под другою какою-либо формою правления, даже не домогаться того никогда посредством какой-либо посторонней помощи. В удостоверение чего клянусь перед богом и всею вселенною, написав и подписав сие отречение собственною своею рукою».

Чего оставалось бояться от человека, который унизил себя до того, что переписал и подписал такое отречение? Или что надобно подумать о нации, у которой такой человек был еще опасен?

Тот же самый камергер, отвезши сие отречение к императрице, скоро возвратился назад, чтобы обезоружить голштинских солдат, которые с бешенством отдавали свое оружие и были заперты по житницам; наконец он приказал сесть в карету императору, его любезной и любимцу и без всякого сопротивления привез их в Петергоф.

Петр, отдаваясь добровольно в руки своей супруги, был не без надежды. Первые войска, которые он встретил, никогда его не видали; это были те 3000 казаков, которых нечаянный случай привел к сему происшествию. Они хранили глубокое молчание, и невольное чувство, которому он не мог противиться при виде их, не причинило ему никакого беспокойства. Но как скоро увидела его армия, то единогласные крики: «Да здравствует Екатерина!» — раздались со всех сторон, и среди сих-то новых восклицаний, неистово повторяемых, проехав все полки, он лишился памяти. Подъехали к большому подъезду, где при выходе из кареты его любезную подхватили солдаты и оборвали с нее знаки. Любимец его был встречен криком ругательства, на которое он отвечал им с гордостью и укорял их в преступлении. Император вошел один, в жару бешенства. Ему говорят: «Раздевайся!» И как ни один из мятежников не прикасался к нему рукою, то он сорвал с себя ленту, шпагу и платье, говоря: «Теперь я весь в ваших руках». Несколько минут сидел он в рубашке, босиком, на посмеяние солдат. Таким образом Петр был разлучен навсегда со своею любезною и своим любимцем, и через несколько минут все трое были вывезены под крепкими караулами в разные стороны.

Петербург со времени отправления императрицы был в неизвестности и 24 часа не получал никакой новости. По разным слухам, которые пробегали по городу, думали, что при малейших надеждах император найдет еще там своих защитников. Иностранцы были не без страха, зная, что настоящие русские, гнушаясь и новых обычаев, и всего, что приходит к ним из чужих краев, просили иногда у своих государей в награду позволения перебить всех иностранцев; но каков бы ни был конец, они опасались своевольства или ярости солдат.

В 5 часов вечера услышали отдаленный гром пушек; все внимательно прислушивались, скоро по равномерным промежуткам времени различили, что это были торжественные залпы; дождались об окончании дела, и с того времени во всех было одинаковое расположение.

Императрица ночевала в Петергофе, и на другой день поутру прежние ее собеседницы, которые оставили ее в ее бедствиях, молодые дамы, которые везде следовали за императором, придворные, которые, в намерении управлять сим государством в продолжение сих лет, питали в нем ненависть к его супруге, явились к ней все и поверглись к ногам ее.

Большая часть из них были родственники фрейлины Воронцовой. Видя их поверженных, княгиня Дашкова, сестра ее, также бросилась на колени, говоря: «Государыня, вот мое семейство, которым я вам пожертвовала».

Императрица приняла их всех с пленительным снисхождением и при них же пожаловала княгине «орденскую» ленту и драгоценные уборы сестры ее. Миних находился в сей же толпе, она сказала ему:

Вы хотели против меня сражаться?

Так, государыня, — отвечал он. — А теперь мой долг сражаться за вас.

Она оказала к нему такое уважение и милость, что, удивляясь дарованиям сей государыни, он скоро предложил ей в следующих потом разговорах все те знания во всех частях сей обширной империи, которые приобрел он в продолжительный век свой в науках на войне, в министерстве и ссылке, потому ли, что он был тронут сим великодушным и неожиданным приемом, или, как полагали, потому, что это было последнее усилие его честолюбия.

В сей самый день она возвратилась в город торжественно, и солдаты при сей радости были содержимы в такой же строгой дисциплине, как и во время возмущения.

Императрица была несколько разгорячена, и встревоженная кровь произвела по ее телу небольшие красноты. Она провела несколько дней в отдохновении. Новый двор ее представлял зрелище, достойное внимания; в нем радость столь великого успеха не препятствовала никому наблюдать все вокруг себя внимательно; тончайшие предосторожности были приняты посреди беспорядка, в котором придворные старались, уже по своей хитрости, взять преимущество над ревностными заговорщиками, гордящимися оказанною услугою, и Поелику щедроты государыни не определяли никому надлежащего места, то всякий хотел показаться тем, чем непременно хотелось сделаться. В сии-то первые дни княгиня Дашкова, вошед к императрице, по особенной с нею короткости, к удивлению своему, увидела Орлова на длинных креслах и с обнаженною ногою, которую императрица сама перевязывала, ибо он получил в сию ногу контузию.

Княгиня сделала замечание на столь излишнюю милость, и скоро, узнав все подробнее, она приняла тон строгого наблюдения. Ее планы вольности, ее усердие участвовать в делах (что известно стало в чужих краях, где повсюду ей приписывали честь заговора, между тем как Екатерина хотела казаться избранною и, может быть, успела себя в этом уверить); наконец, все не нравилось (Екатерине), и немилость к ней (Дашковой) обнаружилась во дни блистательной славы, которую воздали ей из приличия.

Орлов скоро обратил на себя всеобщее внимание. Между императрицей и сим дотоле неизвестным человеком оказалась та нежная короткость, которая была следствием давнишней связи. Двор был в крайнем удивлении. Вельможи, из которых многие почитали несомненным права свои на сердце государыни, не понимая, как, несмотря даже на его неизвестность, сей соперник скрывался от их проницательности, с жесточайшею досадою видели, что они трудились только для его возвышения. Не знаю почему — по своей дерзости, в намерении заставить молчать своих соперников, или по согласию со своею любезною, дабы оправдать то величие, которое она ему предназначала, он осмелился однажды ей сказать в публичном обеде, что он самовластный повелитель гвардии и что лишит ее престола, стоит только ему захотеть. Все зрители за сие оскорбились, некоторые отвечали с негодованием, но столь жадные служители были худые придворные; они исчезли, и честолюбие Орлова не знало никаких пределов.

Город Москва, столица империи, получил известие о революции таким образом, который причинил много беспокойства. В столь обширном городе заключается настоящая российская нация, между тем как Петербург есть только резиденция двора. Пять полков составляли гарнизон. Губернатор приказал раздать каждому солдату по 20 патронов. Собрал их на большой площади пред старинным царским дворцом в древней крепости, называемой Кремлем, которая построена перед сим за 400 лет и была первою колыбелью российского могущества. Он пригласил туда и народ, который, с одной стороны, встревоженный раздачей патронов, а с другой — увлекаемый любопытством, собрался туда со всех сторон и в таком множестве, какое только могло поместиться в крепости. Тогда губернатор читал во весь голос манифест, в коем императрица объявляла о восшествии своем на престол и об отречении ее мужа; когда он окончил свое чтение, то закричал: «Да здравствует императрица Екатерина II!» Но вся сия толпа и пять полков хранили глубокое молчание. Он возобновил тот же крик — ему ответили тем же молчанием, которое прерывалось только глухим шумом солдат, роптавших между собою за то, что гвардейские полки располагают престолом по всей воле. Губернатор с жаром возбуждал офицеров, его окруживших, соединиться с ним; они закричали в третий раз: «Да здравствует императрица!» — опасаясь быть жертвою раздраженных солдат и народа, и тотчас приказали их распустить.

Уже прошло 6 дней после революции: и сие великое происшествие казалось конченным так, что никакое насилие не оставило неприятных впечатлений. Петр содержался в прекрасном доме, называемом Ропша, в 6 милях от Петербурга. В дороге он спросил карты и состроил из них род крепости, говоря: «Я в жизнь свою более их не увижу». Приехав в сию деревню, он спросил свою скрипку, собаку и негра.

Но солдаты удивлялись своему поступку и не понимали, какое очарование руководило их к тому, что они лишили престола внука Петра Великого и возложили его корону на немку. Большая часть без цели и мысли были увлечены движением других, и когда всякий вошел в себя и удовольствие располагать короною миновало, то почувствовали угрызения. Матросы, которых не льстили ничем во время бунта, упрекали публично в кабачках гвардейцев, что они на пиво продали своего императора, и сострадание, которое оправдывает и самых величайших злодеев, говорило в сердце каждого. В одну ночь приверженная к императрице толпа солдат взбунтовалась от пустого страха, говоря, что их матушка в опасности. Надлежало ее разбудить, чтобы они ее видели. В следующую ночь новое возмущение, еще опаснее, — одним словом, пока жизнь императора подавала повод к мятежам, то думали, что нельзя ожидать спокойствия.

Один из графов Орловых (ибо с первого дня им дано было сие достоинство), тот самый солдат, известный по находящемуся на лице знаку, который утаил билет княгини Дашковой, и некто по имени Теплов, достигший из нижних чинов по особенному дару губить своих соперников, пришли вместе к несчастному государю и объявили при входе, что они намерены с ним обедать. По обыкновению русскому, перед обедом подали рюмки с водкою, и представленная императору была с ядом. Потому ли, что они спешили доставить свою новость, или ужас злодеяния понуждал их торопиться, через минуту они налили ему другую. Уже пламя распространялось по его жилам, и злодейство, изображенное на их лицах, возбудило в нем подозрение — он отказался от другой; они употребили насилие, а он против них оборону. В сей ужасной борьбе, чтобы заглушить его крики, которые начинали раздаваться далеко, они бросились на него, схватили его за горло и повергли на землю; но как он защищался всеми силами, какие придает последнее отчаяние, а они избегали всячески, чтобы не нанести ему раны, опасаясь за сие наказания, то и призвали к себе на помощь двух офицеров, которым поручено было его караулить и которые в сие время стояли у дверей вне тюрьмы. Это был младший князь Барятинский[118] и некто Потемкин[119], 17-ти лет от роду. Они показали такое рвение в заговоре, что, несмотря на их первую молодость, им вверили сию стражу. Они прибежали, и трое из сих убийц, обвязав и стянувши салфеткою шею сего несчастного императора (между тем как Орлов обеими коленями давил ему грудь и запер дыхание), таким образом его задушили, и он испустил дух в руках их.

Нельзя достоверно сказать, какое участие принимала императрица в сем приключении; но известно то, что в сей самый день, когда сие случилось, государыня садилась за стол с отменною веселостию.

Вдруг является тот самый Орлов — растрепанный, в поте и пыли, в изорванном платье, с беспокойным лицом, исполненным ужаса и торопливости. Войдя в комнату, сверкающие и быстрые глаза его искали императрицу. Не говоря ни слова, она встала, пошла в кабинет, куда и он последовал; через несколько минут она позвала к себе графа Панина, который был уже наименован ее министром. Она известила его, что государь умер, и советовалась с ним, каким образом публиковать о его смерти народу. Панин советовал пропустить одну ночь и на другое утро объявить сию новость, как будто сие случилось ночью. Приняв сей совет, императрица возвратилась с тем же лицом и продолжала обедать с тою же веселостью. Наутро, когда узнали, что Петр умер от геморроидальной колики, она показалась, орошенная слезами, и возвестила печаль своим указом.

Тело покойного было привезено в Петербург и выставлено напоказ. Лицо черное, и шея уязвленная. Несмотря на сии ужасные знаки, чтобы усмирить возмущения, которые начинали обнаруживаться, и предупредить, чтобы самозванцы под его именем не потрясли бы некогда империю, его показывали три дня народу в простом наряде голштинского офицера. Его солдаты, получив свободу, но без оружия, мешались в толпе народа и, смотря на своего государя, обнаруживали на лицах своих жалость, презрение, некоторый род стыда и позднего раскаяния.

Скоро их посадили на суда и отправили в свое отечество; но по роковому действию на них жестокой их судьбы буря потопила почти всех сих несчастных. Некоторые спаслись на ближайших скалах к берегу, но были также потоплены тем временем, как кронштадтский губернатор посылал в Петербург спросить, позволено ли будет им помочь.

Императрица спешила отправить всех родственников покойного императора в Голштинию со всею почестию и даже отдала сие герцогство в управление принцу Георгу. Бирон, который уступал сему принцу права свои на герцогство Курляндское, при сем отдалении увидал себя в прежних своих правах; а императрица, желая уничтожить управляющего там принца и имея намерение господствовать там одна, чтобы не встречать препятствий своим планам на Польшу, и не зная, на что употребить такого человека, как Бирон, отправила его царствовать в сие герцогство.

Узнав о революции, Понятовский, почитая ее свободною, хотел перед ней явиться, но благоразумные советы его удержали; он остановился на границах и всякую минуту ожидал позволения приехать в Петербург; со времени своего отъезда он доказывал к ней самую настоящую страсть, которая может служить примером. Сей молодой человек, выехавший из России поспешно, в такой земле, где искусства не усовершенствованы, не мог достать портрета своей любезной, но по его памяти, по его описанию достиг того, что ему написали ее совершенно сходною. Не отнимая у него надежды, она умела всегда держать его в отдалении, и скоро употребила русское оружие, которое всегда желает квартировать в Польше, чтобы доставить ему корону. Она склонила принца Ангальт-Цербстского, своего брата, не служить никакому монарху; но она не принимала его также и в Россию, всячески избегая всего того, что могло напоминать русским, что она иностранка, и через то внушать им опасение подпасть опять под иго немцев. Все государи наперерыв искали ее союза, и один только китайский император, которого обширные области граничат с Россиею, отказался принять ее посольство и дал ответ, что он не ищет с нею ни дружбы, ни коммерции и никакого сообщения.

Первое старание ее было вызвать прежнего канцлера Бестужева, который, гордясь тогда самою ссылкою своею, расставил во многих местах во дворце свои портреты в одеянии несчастного. Она наказала слегка француза Брессана, уведомившего императора, и, оставив ему все его имущество, казалось, удовлетворила ненависти придворных только тем, что отняла у него ленту третьего по империи ордена. Она немедленно дала почувствовать графу Шувалову, что он должен удалиться, и жестоко подшутила, подарив любимцу покойной императрицы старого араба, любимого шута покойного императора. Учредив порядок во всех частях государства, она поехала в Москву для коронования своего в Соборной церкви древних царей. Сия столица встретила ее равнодушно — без удовольствия. Когда она проезжала по улицам, то народ бежал от нее, между тем как сын ее всегда окружен был толпою. Против нее были даже заговоры, пиемонтец Одар был доносчиком. Он изменил прежним друзьям своим, которые, будучи уже недовольны императрицею, устроили ей новые ковы, и в единственную за то награду просил только денег. На все предложения, деланные ему императрицею, чтобы возвести его на высшую степень, он отвечал всегда: «Государыня, дайте мне денег», — и как скоро получил, то и возвратился в свое отечество.

Через полгода она возвратила ко двору того Гудовича, который был так предан императору, и его верность была вознаграждена благосклонным предложением наилучших женщин. Фрейлине Воронцовой, недостойной своей сопернице, она позволила возвратиться в Москву в свое семейство, где нашла она сестру княгиню Дашкову, которой от столь знаменитого предприятия остались в удел только беременность, скрытая досада и горестное познание людей.

Вся обстановка сего царствования, казалось, состояла в руках Орловых. Любимец скоро отрешил от должности главного начальника артиллерии Вильбуа и получил себе его место и полк. Замеченный рубцом на лице остался в одном гвардейском полку с главным надзором над всем корпусом, а третий получил первое место в Сенате. Кровавый переворот окончил жизнь Иоанна, и императрица не опасалась более соперника, кроме собственного сына, против которого она, казалось, себя обеспечила, поверив главное управление делами графу Панину, бывшему всегда его воспитателем. Доверенность, которою пользовался сей министр, противополагалась всегда могуществу Орловых, почему двор разделялся на две партии — остаток двух заговоров, и императрица посреди обеих управляла самовластно с такою славою, что в царствование ее многочисленные народы Европы и Азии покорялись ее власти.

Загрузка...