Всеволод Иванов Дитё

I

Монголия — зверь дикий и нерадостный! Камень — зверь, вода — зверь; даже бабочка, и та норовит укусить.

У человека монгольского сердце неизвестно какое — ходит он в шкурах, похож на китайца и от русских далеко, через пустыню Нор-Кой, стал жить. И, говорят еще, уйдет он за Китай в Индию, в синие непознаваемые страны на семи берегах…

Прибывали около русских прииртышские киргизы, что от русской войны в Монголию перекочевали. У них сердце известно — слюдяное, никудышное, всего насквозь видно. Шли они сюда, не торопились — и скот, и ребятишек, и даже больных своих привезли.

Русских же сюда гнали немилосердно — были оттого они мужики крепкие и здоровые. На камнях-горах оставили лишнюю слабость — кто повымер, кто повыбит. Семьи и лопотина и скотина белым остались. Злобны, как волки весной, мужики. В логах, в палатках лежали и думали про степи, про Иртыш…

Было их с полсотни, председательствовал Сергей Селиванов, а отряд так звался: «Партизанский отряд Красной гвардии товарища Селиванова».

Скучали.

Пока гнали их через горы — от камня, огромного и темного, страшило на сердце. Пришли в степь — скучно. Потому что похожа степь на степь прииртышскую: песок, жесткие травы, крепко кованное небо. Все чужое, не своё, беспашенное, дикое.

И еще тяжело без баб.

О бабах по ночам рассказывали матерные солдатские побаски, а когда становилось непереносно — седлали лошадей и ловили в степи киргизок.

И киргизки, заметив русских, покорно ложились на спину.

Было нехорошо, противно их брать — неподвижных, с плотно закрытыми глазами. Будто грешили со скотом.

Киргизы — боялись мужиков — откочевывали дальше в степи. Увидев русского — грозились винтовкамн и луками, гикали, но не стреляли. Может быть, не умели?..

II

Казначей отряда Афанасий Петрович был слезлив, как ребенок. И лицо у него, как у ребенка: маленькое, безусое и румяное. Только ноги длинные, крепкие, как у верблюда.

А когда садился на лошадь — строжал. Далеко пряталось лицо и сидел: седой, сердитый и страшный.

На Троицу отрядили троих: Селиванова, казначея Афанасия Петровича и секретаря Древесинина в степь искать хороших покосов.

Дымились под солнцем пески.

Сверху, с неба, шел ветер. С земли на трепещущее небо шла теплынь. Тела у людей и животных были жесткие и тяжелые, как камни. Тоска.

И Селиванов сказал хрипло:

— Каки там покосы-то?..

Все знали: говорит он про Иртыш. Но молчали редкобородые лица. Точно солнцем выжгло волос, как травы в степи. Алели узкие, как рана от рыболовного крючка, глаза. Жара.

Один Афанасий Петрович отозвался жалобно:

— Неужто и там засуха, робята?..

Плаксивился голосок, но лицо не плакало, и только у лошади под ним, усталой и запыхающейся, ныли слезой большие и длинные глаза.

Так одни за другим по пробитым дикими козами тропам уходили партизаны в степь.

…Тлели пески тоскливо. Лип на плечи, на голову душный ветер. Горел в теле пот и не мог пробиться через сухую кожу…

К вечеру, уже выезжая из лощины, Селиванов сказал, указывая на запад:

— Проезжие мчат.

Верно: на самом горизонте колыхали пески розовую пыль.

— Должно, киргизы.

Заспорили: Древесинин говорил, что киргизы далеко водятся и к Селивановским логам не подходят; Афанасий Петрович — непременно киргизы, пыль киргизская, густая.

А когда подкатила пыль ближе, то решили все:

— Незнаемые люди…

По голосам хозяев учуяли лошади — несется по ветру чужое. Запряли ушами, пали на землю далеко до приказания. Лежат в логу серые и желтые лошадиные туши. Были они беспомощны и смешны с тонкими, как жерди, ногами. От стыда, что ли, закрыли большие испуганные глаза и дышали порывисто?..

Лежали Селиванов и казначей Афанасий Петрович на краю лога. Плакал, пошвыркивая носом, казначей. Чтоб не было страшно, клал его всегда рядом Селиванов, и почти от детского плача веселилось и озорничало тяжелое мужицкое сердце.

Развертывала тропа пыль. Перебойко стучали колеса. И, как пыль, клубились в хомутах длинные черные гривы!

Уверенно сказал Селиванов:

— Русски… Офицера.

И позвал из лога Древесинина.

Сидят в плетеной новой тележке двое в фуражках с красными околышами. За пылью незаметно лиц. Будто в желтом клубу плавают краснооколышные. Ружье, — дуло торчит, когда рука с кнутом вынырнет из пыли.

Подумал Древесинин и сказал:

— Офицера… по делам, должно. Икспитиция… Ясно.

Озорно подмигнул глазом и ртом:

— Мы им пропишем, Селиванчик.

Несет тележка людей, твердо несет. Лошадей. Веселятся, и позади, как лиса хвостом, заметает тележка след свой монгольской пылью.

Протянул плаксиво Афанасий Петрович:

— Ни надо, ребя… У плен бы лучча… Бить обожди.

— Галовы своей не жалко… тебе, что ли?

Озлился Селиванов и затвор бесшумно, как пуговицу отстегивают, отбросил:

— Тут плакать не приходится, казначей.

Больше всего злило их — появились офицеры в степи одни, без конвоя. Будто их тут сила несметная, мужикам смерть будто. Вот, например, вставал в рост офицер, степь оглядывал, но видит плохо: пыль; ветер вечерний красный на сожженных травах; на двух камнях у лога, похожих на лошадиные туши… Какие камни?.. Туши?..

В красной пыли тележка, колеса, люди и мысли их… Мчатся.

Выстрелили… Гикнули. Еще выстрелили.

Разом, задев одна другую, упали фуражки в кузовок.

Ослабли, точно лопнули, вожжи…

Рванули лошади… понесли было. Но вдруг холки их молочно опенились… Дрожа крепкими кусками мускулов, они понурили головы, встали.

Сказал Афанасий Петрович:

— Померли…

Подошли мужики, посмотрели.

Померли краснооколышные. Сидят плечо в плечо, головы назад откинуты, а один из умерших — женщина. Волоса распались, в пыли — наполовину — желтые и черные, а гимнастерка солдатская приподнята высоко женской грудью.

— Чудно. — сказал Древесинин. — сама виновата, не надевай фуражку. Кому бабу убивать охота?.. Бабы нужны обществу.

Плюнул Афанасий Петрович.

— Изверг ты и буржуй… Ничего в тебе, сволочи…

— Обожди. — перервал их Селиванов. — Мы не грабители, надо имущество народное переписать. Давай бумагу.

Под передком среди прочего «народного имущества» в плетеной китайской корзинке лежал белоглазенький и белоголовенький ребенок. В ручонке у него угол коричневого одеяльца зажат. Грудной, маленький, пищит слегка.

Умиленно сказал Афанасий Петрович:

— Тоже ведь… поди, так по-своему говорит, что и как.

Еще раз пожалели женщину и не стали одежду с нее снимать, а мужчину закопали голого в песок.

III

Обратно в захваченной тележке ехал Афанасий Петрович, держал в руках ребенка и, покачивая, напевал тихонько:

Соловей, соловей-пташечка…

Канареечка…

Жалобно поёт…

Вспомнил он поселок Лебяжий — родину; пригоны со скотом; семью; ребятишек — и тонкоголосо плакал.

Ребенок тоже плакал.

Бежали и тонкоголосо плакали жидкие сыпучие и спаленные пески. Бежали на низеньких крепкомясых монгольских лошадях партизаны. Были партизаны спаленно-лицые и спаленно-душие.

У троп задушенная солнцем стлалась полынь, похожая на песок — мелкая и неуловимая глазом.

А пески — полынь, мелкие и горькие.

Тропы вы, тропы козьи! Пески вы, пески горькие! Монголия — зверь дикий и нерадостный!..

Разглядели имущество офицерское. Книги, чемодан с табаком, блестящие стальные инструменты. Один из них, на трех длинных ножках — четырехугольный медный ящичек с делениями.

Подошли партизаны, осматривают, щупают, на руку привешивают.

Пахнет от них бараньим жиром — от скуки ели много, и одежда высалилась. Скуластые, с мягкими тонкими губами — донских станиц; с длинным черным волосом, темнолицые — известковых рудников. И у всех кривые, как дуги, ноги и гортанные степные голоса.

Поднял Афанасий Петрович медноголовый треножник, сказал:

— Тилископ. — И глаза зажмурил. — Хороший тилископ, не один мильён стоит. На нем луну рассмотрели и нашли на ней, парни, золотые россыпи… Промывать не надо, как мука, чистехонькое золото. Сыпь в мешок…

Один молодой из городских захохотал:

— И чо брешет, разъязви ево…

Рассердился Афанасий Петрович:

— Ето я-то брешу, стерва ты почтовая? погоди…

— Кто погоди?

Афанасий Петрович схватил револьвер.

— Цыц. — сказал Селиванов.

Табак поделили, а инструменты передали Афанасию Петровичу — как казначей, может при случае обменять он на что-нибудь у киргизов.

Сложил он инструменты перед ребенком.

— Забавляйся…

Не видит тот: пищит. И так и этак пробовал (в пот даже ударило) пищит дите, не забавляется.

Принесли кашевары обед. Густо запахло маслом, кашей, щами. Вытащили из-за голенищ широкие семипалатинские ложки. Вытоптана станом трава. Вверху на скалах часовой кричит:

— Мне скора-а?.. Жрать хочу… Смену… давай!

Пообедали и вспомнили: надо ребенка накормить. Пищит непрестанно дите.

Нажевал Афанасий Петрович хлеба. Мокрую жамку сунул в мокрый растопыренный ротишко, а сам губами пошлепал:

— Пп-пы… баско… лопай, лешаненок… Скусно.

Но закрыл тот ротишко и голову отворотил — не принимает. Плачет носом, тонко, пронзительно.

Подошли мужики, обступили. Через головы заглядывают на дите. Молчат.

Жарко. Лоснятся от баранины скулы и губы. Рубахи расстегнуты. Ноги босые, желтые, как земля монгольская.

Один предложил:

— Штей бы ему…

Остудили щей. Обмакнул Афанасий Петрович палец в щи и в рот ребенку. Текут по губешкам сальные хорошие щи на рубашонку розовую, на байковое одеяло.

Не принимает. Пищит.

— Щенок умней — с пальца жрет…

— То тебе собака, то человек…

— Удумал!..

Молока коровьего в отряде нет. Думали кобыльим напоить, — кобылицы водились. Нельзя — опьяняет кумыс. Захворать может.

Разошлись среди телег, по кучкам переговаривают, обеспокоены. А среди телег Афанасий Петрович мечется, на плечах бешметишко рваный, глаза маленькие, тоже рваные. Голосок тоненький, беспокойный, ребяческий, будто само дитё бегает, жалуется.

— Как же выходит?.. Не ест ведь, мужики!.. Надо ведь, а?.. Заботьтесь, что ли, сволочи…

Стояли широкие, могучетелые с беспомощным взглядом.

— Дело бабье…

— Конешна…

— От бабы он барана съел бы…

— Вот ведь оно как.

Собрал Селиванов сход и объявил:

— Нельзя хрисьянскому пареньку, как животине пропадать. Отец-то, скажем, буржуй, а дите — как? Невинно.

Согласились мужики.

— Дите ни при чем. Невинно.

Захохотал Древесинин:

— Расти, ребя. Он вырастет у нас — на луну полетит… На россыпи.

Не рассмеялись мужики. Афанасий Петрович кулак поднял и крикнул:

— А и сука же ты беспросветная. Один в отряде издеватель!..

Потоптался он, руками помотал и вдруг закричал пронзительно:

— Корову… Надо корову ему!..

В один голос отозвались:

— Без коровы — смерть…

— Обязательно корову…

— Без коровы сгорит.

Решительно сказал Афанасий Петрович:

— Пойду я, парни, за коровами…

Озорно Древесинин перебил:

— На Иртыш, в Лебяжий?..

— На Иртыш мне, чичилибуха прописная, ехать незачем. Поеду я к киргизам.

— На тилископ менять? Иди, благодетель.

Метнулся к нему Афанасий Петрович; озлобленно вопил:

— Стерва ты! Хошь по харе получить?

А так как начали они материться не по порядку, то прервал председатель собранья Селиванов:

— Будя…

И проголосовали так: Древесинину, Афанасию Петровичу и еще троим ехать к аулам киргизским, в степь, и пригнать корову. Если удастся, то две или пять, потому что мясо у кашеваров истощалось.

Подвесили к седлам винтовки, надели киргизские лисьи малахаи, чтоб издали на киргизов походить.

— С богом.

Ребенка в одеяльце завернули и в тень под телегу положили. Сидел подле него молодой паренек и для своего и ребячьего развлечения в полыний куст из нагана постреливал.

IV

Эх, пески вы монгольские, нерадостные! Эх, камень — горюнь синий, руки глубокоземные, злые!

Едут русские песками. Ночь.

Пахнут пески жаром, полынью.

Лают в ауле собаки на волка, на тьму.

Волки воют во тьме на голод, на смерть.

От смерти бежали киргизы.

От смерти угонишь ли гурты?

Пахнет от аула кизяком, айраном — молоком кислым. Сидят у желтых костров худые и голодные киргизские ребятишки. Возле ребятишек голоребрые, остромордые собаки. Юрты, как стога сена. За юртами озеро, камыши, и вдруг гулко из камышей выстрелили в желтые костры: О-о-а-ат!..

Сразу выскочили из кошемных юрт киргизы. Закричали испуганно.

— Уй-бой… Уй-бой, ак-казыл-урус… Уй-бой…

Пали на лошадей. Лошади точно день и ночь заузданы. Затопали юрты. Затопала степь. Камыши закричали дикой уткой:

— Ай-ай, красный — белый русский, ай-ай…

Один седобородый свалился с лошади головой в казан — котел, опрокинул котел. Ошпаренный, завопил густым голосом. А подле, поджав хвост, лохматая собака боязливо тыкала голодную морду в горячее молоко.

Тонко ржали кобылицы. Испуганно, как от волков, бились в загоне овны. Тяжело, точно запыхавшись, дышали коровы.

И покорные киргизки, увидев русских, покорно ложились на кошмы…

Хохотал беспутно Древесинин:

— Да мы жеребцы, что ли?.. Не вечно мы их…

Торопливо нацедил он в плоскую австрийскую фляжку молока и, хлопая нагайкой, сбирал к юрте коров с телятами. Освобожденные с привязи телята, быстро толкая головой мягкое вымя, радостно хватали большими, мягкими губами сосцы.

— Ишь, голодны, бичера…

И Древесинин разрядил наган в телят.

Афанасий Петрович обежал аул и хотел было ехать вслед за Древесининым, но вдруг вспомнил:

— Соску надо. Черти, соску забыли!..

Кинулся по юртам искать соску. Огни в юртах потушены, Афанасий Петрович схватил головню и, брызгая искрами, кашляя от дыма, искал соску. В одной руке у него трещала головня, в другой был револьвер. Сосок не находилось. Лежали на кошмах, распластавшись и закрывшись чувлуками, покорные киргизки. Ревели ребятишки.

Рассердился Афанасий Петрович и в одной юрте закричал молодой киргизке:

— Соску, сволочь немакана, давай соску!

Заплакала киргизка и начала поспешно расстегивать фаевый кафтан, а потом стягивать рубаху.

— Ни кирек… Ал… Ал… Бери… — А рядом на кошме плакал завернутый в тряпки ребенок. Киргизка уже подгибала ноги. — Ал… ал… бери…

Но тут схватился за грудь ее Афанасий Петрович, потискал и свистнул обрадованно:

— Во-о… Соска-то. А! Крепка!

— Ни кирек… Ни… Что?..

— Ладно, не крякай. Айда! Крепка!

И за руку потащил за собой киргизку.

В темноте посадил на седло киргизку и, время от времени пощупывая у ней груди, понесся в Селивановские лога, к отряду.

— Нашел, паре, а, — обрадованно говорил он, и на глазах у него были слезы. — Я, брат, найду, я из-под земли выкопаю.

V

А в стане оказалось — в темноте не заметил Афанасий Петрович захватила с собой киргизка ребеночка.

— Пущай, — сказали мужики, — молока и на обоих хватит. Коровы есть, а она баба здоровая.

Была молчалива, строга киргизка и ребят всем невидимо кормила. Лежали они у ней на кошме в палатке — один беленький, другой желтенький, и пищали в голос.

Через неделю на общем собрании Афанасий Петрович пожаловался:

— Так что утайка, товарищи: киргизка-то, паскуда, кормит абманом своему-то всю грудь скармливает, а нашему что ни на донышке. Я, брат, подсмотрел. Вы поглядите только…

Пошли мужики, смотрят: ребята, как и все ребята, один беленький, другой желтенький, как спелая дыня. Но похоже, что русский тоньше киргизского.

Развел руками Афанасий Петрович:

— Я ему имя дал — Васька… а тут поди ты… Оказия. Абман.

Сказал Древесинин даже без ухмылки:

— А ты, Васька, хилай, смертнай…

Нашли палку, измерили ее на оглобле, чтобы одна другую сторону не перетягивала.

Подвесили с концов ребятишек — который перевесит.

Пищали в тряпочках подвешенные на волосяных арканах ребятишки. Пахло от них тонким ребячьим духом. Стояла у телеги киргизка и, не понимая ничего, плакала.

Молчат мужики, смотрят.

— Пущай, — сказал Селиванов. — Пущай весы.

Опустил руки от палки Афанасий Петрович, и сразу русский мальчонка кверху.

— Ишь, сволочь желторотая, — сказал Афанасий Петрович разозленно, отожрался.

Поднял валявшийся сухой бараний череп и положил на русского. Уравнялись тогда ребята.

Зашумели мужики, закричали: — На целу голову, паре, перекормила, а?..

— Не уследишь…

— Вот зверь… как кормила.

— Кто следил?..

— Не только работы, что за ребятами следить! Подтвердили некоторые, степенные:

— Где уследишь!

— Опять же, родительница…

Затопал, завизжал Афанасий Петрович:

— По-твоему — русскому человеку пропадать там из-за какова-то немаканова… Пропадать Ваське-то… моему?..

Посмотрели на Ваську — лежал белый, худенький.

Муторно стало мужикам.

Сказал Селиванов Афанасию Петровичу:

— А ты его… того… пущай, бог с ним, умрет… киргизенка-то. Мало их перебили, к одному… ответу…

Поглядели мужики на Ваську и разошлись молча.

Взял киргизенка Афанасий Петрович, завернул в рваный мешок.

Завыла мать. Ударил ее слегка в зубы Афанасий Петрович и пошел из стана в степь…

VI

Дня через два стояли мужики у палатки на цыпочках и чрез плечи друг друга заглядывали вовнутрь, где на кошме киргизка кормила белое дитё.

Было у киргизки покорное лицо с узкими, как зерна овса, глазами; фаевый фиолетовый кафтан и сафьяновые ичиги-сапожки.

Било дитё личиком в грудь, сучило ручонками по кафтану, а ноги мотались смешно и неуклюже, точно он прыгал.

С могучим хохотом глядели мужики.

И нежней всех Афанасий Петрович. Швыркая носом, плаксиво говорил он:

— Ишь, кроет!..

А за холщевой палаткой бежали неизвестно куда: лога, скалы, степь, чужая Монголия.

Незнамо куда бежала Монголия — зверь дикий и нерадостный.

Загрузка...