Монголия — зверь дикий и нерадостный! Камень — зверь, вода — зверь; даже бабочка, и та норовит укусить.
У человека монгольского сердце неизвестно какое — ходит он в шкурах, похож на китайца и от русских далеко, через пустыню Нор-Кой, стал жить. И, говорят еще, уйдет он за Китай в Индию, в синие непознаваемые страны на семи берегах…
Прибывали около русских прииртышские киргизы, что от русской войны в Монголию перекочевали. У них сердце известно — слюдяное, никудышное, всего насквозь видно. Шли они сюда, не торопились — и скот, и ребятишек, и даже больных своих привезли.
Русских же сюда гнали немилосердно — были оттого они мужики крепкие и здоровые. На камнях-горах оставили лишнюю слабость — кто повымер, кто повыбит. Семьи и лопотина и скотина белым остались. Злобны, как волки весной, мужики. В логах, в палатках лежали и думали про степи, про Иртыш…
Было их с полсотни, председательствовал Сергей Селиванов, а отряд так звался: «Партизанский отряд Красной гвардии товарища Селиванова».
Скучали.
Пока гнали их через горы — от камня, огромного и темного, страшило на сердце. Пришли в степь — скучно. Потому что похожа степь на степь прииртышскую: песок, жесткие травы, крепко кованное небо. Все чужое, не своё, беспашенное, дикое.
И еще тяжело без баб.
О бабах по ночам рассказывали матерные солдатские побаски, а когда становилось непереносно — седлали лошадей и ловили в степи киргизок.
И киргизки, заметив русских, покорно ложились на спину.
Было нехорошо, противно их брать — неподвижных, с плотно закрытыми глазами. Будто грешили со скотом.
Киргизы — боялись мужиков — откочевывали дальше в степи. Увидев русского — грозились винтовкамн и луками, гикали, но не стреляли. Может быть, не умели?..
Казначей отряда Афанасий Петрович был слезлив, как ребенок. И лицо у него, как у ребенка: маленькое, безусое и румяное. Только ноги длинные, крепкие, как у верблюда.
А когда садился на лошадь — строжал. Далеко пряталось лицо и сидел: седой, сердитый и страшный.
На Троицу отрядили троих: Селиванова, казначея Афанасия Петровича и секретаря Древесинина в степь искать хороших покосов.
Дымились под солнцем пески.
Сверху, с неба, шел ветер. С земли на трепещущее небо шла теплынь. Тела у людей и животных были жесткие и тяжелые, как камни. Тоска.
И Селиванов сказал хрипло:
— Каки там покосы-то?..
Все знали: говорит он про Иртыш. Но молчали редкобородые лица. Точно солнцем выжгло волос, как травы в степи. Алели узкие, как рана от рыболовного крючка, глаза. Жара.
Один Афанасий Петрович отозвался жалобно:
— Неужто и там засуха, робята?..
Плаксивился голосок, но лицо не плакало, и только у лошади под ним, усталой и запыхающейся, ныли слезой большие и длинные глаза.
Так одни за другим по пробитым дикими козами тропам уходили партизаны в степь.
…Тлели пески тоскливо. Лип на плечи, на голову душный ветер. Горел в теле пот и не мог пробиться через сухую кожу…
К вечеру, уже выезжая из лощины, Селиванов сказал, указывая на запад:
— Проезжие мчат.
Верно: на самом горизонте колыхали пески розовую пыль.
— Должно, киргизы.
Заспорили: Древесинин говорил, что киргизы далеко водятся и к Селивановским логам не подходят; Афанасий Петрович — непременно киргизы, пыль киргизская, густая.
А когда подкатила пыль ближе, то решили все:
— Незнаемые люди…
По голосам хозяев учуяли лошади — несется по ветру чужое. Запряли ушами, пали на землю далеко до приказания. Лежат в логу серые и желтые лошадиные туши. Были они беспомощны и смешны с тонкими, как жерди, ногами. От стыда, что ли, закрыли большие испуганные глаза и дышали порывисто?..
Лежали Селиванов и казначей Афанасий Петрович на краю лога. Плакал, пошвыркивая носом, казначей. Чтоб не было страшно, клал его всегда рядом Селиванов, и почти от детского плача веселилось и озорничало тяжелое мужицкое сердце.
Развертывала тропа пыль. Перебойко стучали колеса. И, как пыль, клубились в хомутах длинные черные гривы!
Уверенно сказал Селиванов:
— Русски… Офицера.
И позвал из лога Древесинина.
Сидят в плетеной новой тележке двое в фуражках с красными околышами. За пылью незаметно лиц. Будто в желтом клубу плавают краснооколышные. Ружье, — дуло торчит, когда рука с кнутом вынырнет из пыли.
Подумал Древесинин и сказал:
— Офицера… по делам, должно. Икспитиция… Ясно.
Озорно подмигнул глазом и ртом:
— Мы им пропишем, Селиванчик.
Несет тележка людей, твердо несет. Лошадей. Веселятся, и позади, как лиса хвостом, заметает тележка след свой монгольской пылью.
Протянул плаксиво Афанасий Петрович:
— Ни надо, ребя… У плен бы лучча… Бить обожди.
— Галовы своей не жалко… тебе, что ли?
Озлился Селиванов и затвор бесшумно, как пуговицу отстегивают, отбросил:
— Тут плакать не приходится, казначей.
Больше всего злило их — появились офицеры в степи одни, без конвоя. Будто их тут сила несметная, мужикам смерть будто. Вот, например, вставал в рост офицер, степь оглядывал, но видит плохо: пыль; ветер вечерний красный на сожженных травах; на двух камнях у лога, похожих на лошадиные туши… Какие камни?.. Туши?..
В красной пыли тележка, колеса, люди и мысли их… Мчатся.
Выстрелили… Гикнули. Еще выстрелили.
Разом, задев одна другую, упали фуражки в кузовок.
Ослабли, точно лопнули, вожжи…
Рванули лошади… понесли было. Но вдруг холки их молочно опенились… Дрожа крепкими кусками мускулов, они понурили головы, встали.
Сказал Афанасий Петрович:
— Померли…
Подошли мужики, посмотрели.
Померли краснооколышные. Сидят плечо в плечо, головы назад откинуты, а один из умерших — женщина. Волоса распались, в пыли — наполовину — желтые и черные, а гимнастерка солдатская приподнята высоко женской грудью.
— Чудно. — сказал Древесинин. — сама виновата, не надевай фуражку. Кому бабу убивать охота?.. Бабы нужны обществу.
Плюнул Афанасий Петрович.
— Изверг ты и буржуй… Ничего в тебе, сволочи…
— Обожди. — перервал их Селиванов. — Мы не грабители, надо имущество народное переписать. Давай бумагу.
Под передком среди прочего «народного имущества» в плетеной китайской корзинке лежал белоглазенький и белоголовенький ребенок. В ручонке у него угол коричневого одеяльца зажат. Грудной, маленький, пищит слегка.
Умиленно сказал Афанасий Петрович:
— Тоже ведь… поди, так по-своему говорит, что и как.
Еще раз пожалели женщину и не стали одежду с нее снимать, а мужчину закопали голого в песок.
Обратно в захваченной тележке ехал Афанасий Петрович, держал в руках ребенка и, покачивая, напевал тихонько:
Соловей, соловей-пташечка…
Канареечка…
Жалобно поёт…
Вспомнил он поселок Лебяжий — родину; пригоны со скотом; семью; ребятишек — и тонкоголосо плакал.
Ребенок тоже плакал.
Бежали и тонкоголосо плакали жидкие сыпучие и спаленные пески. Бежали на низеньких крепкомясых монгольских лошадях партизаны. Были партизаны спаленно-лицые и спаленно-душие.
У троп задушенная солнцем стлалась полынь, похожая на песок — мелкая и неуловимая глазом.
А пески — полынь, мелкие и горькие.
Тропы вы, тропы козьи! Пески вы, пески горькие! Монголия — зверь дикий и нерадостный!..
Разглядели имущество офицерское. Книги, чемодан с табаком, блестящие стальные инструменты. Один из них, на трех длинных ножках — четырехугольный медный ящичек с делениями.
Подошли партизаны, осматривают, щупают, на руку привешивают.
Пахнет от них бараньим жиром — от скуки ели много, и одежда высалилась. Скуластые, с мягкими тонкими губами — донских станиц; с длинным черным волосом, темнолицые — известковых рудников. И у всех кривые, как дуги, ноги и гортанные степные голоса.
Поднял Афанасий Петрович медноголовый треножник, сказал:
— Тилископ. — И глаза зажмурил. — Хороший тилископ, не один мильён стоит. На нем луну рассмотрели и нашли на ней, парни, золотые россыпи… Промывать не надо, как мука, чистехонькое золото. Сыпь в мешок…
Один молодой из городских захохотал:
— И чо брешет, разъязви ево…
Рассердился Афанасий Петрович:
— Ето я-то брешу, стерва ты почтовая? погоди…
— Кто погоди?
Афанасий Петрович схватил револьвер.
— Цыц. — сказал Селиванов.
Табак поделили, а инструменты передали Афанасию Петровичу — как казначей, может при случае обменять он на что-нибудь у киргизов.
Сложил он инструменты перед ребенком.
— Забавляйся…
Не видит тот: пищит. И так и этак пробовал (в пот даже ударило) пищит дите, не забавляется.
Принесли кашевары обед. Густо запахло маслом, кашей, щами. Вытащили из-за голенищ широкие семипалатинские ложки. Вытоптана станом трава. Вверху на скалах часовой кричит:
— Мне скора-а?.. Жрать хочу… Смену… давай!
Пообедали и вспомнили: надо ребенка накормить. Пищит непрестанно дите.
Нажевал Афанасий Петрович хлеба. Мокрую жамку сунул в мокрый растопыренный ротишко, а сам губами пошлепал:
— Пп-пы… баско… лопай, лешаненок… Скусно.
Но закрыл тот ротишко и голову отворотил — не принимает. Плачет носом, тонко, пронзительно.
Подошли мужики, обступили. Через головы заглядывают на дите. Молчат.
Жарко. Лоснятся от баранины скулы и губы. Рубахи расстегнуты. Ноги босые, желтые, как земля монгольская.
Один предложил:
— Штей бы ему…
Остудили щей. Обмакнул Афанасий Петрович палец в щи и в рот ребенку. Текут по губешкам сальные хорошие щи на рубашонку розовую, на байковое одеяло.
Не принимает. Пищит.
— Щенок умней — с пальца жрет…
— То тебе собака, то человек…
— Удумал!..
Молока коровьего в отряде нет. Думали кобыльим напоить, — кобылицы водились. Нельзя — опьяняет кумыс. Захворать может.
Разошлись среди телег, по кучкам переговаривают, обеспокоены. А среди телег Афанасий Петрович мечется, на плечах бешметишко рваный, глаза маленькие, тоже рваные. Голосок тоненький, беспокойный, ребяческий, будто само дитё бегает, жалуется.
— Как же выходит?.. Не ест ведь, мужики!.. Надо ведь, а?.. Заботьтесь, что ли, сволочи…
Стояли широкие, могучетелые с беспомощным взглядом.
— Дело бабье…
— Конешна…
— От бабы он барана съел бы…
— Вот ведь оно как.
Собрал Селиванов сход и объявил:
— Нельзя хрисьянскому пареньку, как животине пропадать. Отец-то, скажем, буржуй, а дите — как? Невинно.
Согласились мужики.
— Дите ни при чем. Невинно.
Захохотал Древесинин:
— Расти, ребя. Он вырастет у нас — на луну полетит… На россыпи.
Не рассмеялись мужики. Афанасий Петрович кулак поднял и крикнул:
— А и сука же ты беспросветная. Один в отряде издеватель!..
Потоптался он, руками помотал и вдруг закричал пронзительно:
— Корову… Надо корову ему!..
В один голос отозвались:
— Без коровы — смерть…
— Обязательно корову…
— Без коровы сгорит.
Решительно сказал Афанасий Петрович:
— Пойду я, парни, за коровами…
Озорно Древесинин перебил:
— На Иртыш, в Лебяжий?..
— На Иртыш мне, чичилибуха прописная, ехать незачем. Поеду я к киргизам.
— На тилископ менять? Иди, благодетель.
Метнулся к нему Афанасий Петрович; озлобленно вопил:
— Стерва ты! Хошь по харе получить?
А так как начали они материться не по порядку, то прервал председатель собранья Селиванов:
— Будя…
И проголосовали так: Древесинину, Афанасию Петровичу и еще троим ехать к аулам киргизским, в степь, и пригнать корову. Если удастся, то две или пять, потому что мясо у кашеваров истощалось.
Подвесили к седлам винтовки, надели киргизские лисьи малахаи, чтоб издали на киргизов походить.
— С богом.
Ребенка в одеяльце завернули и в тень под телегу положили. Сидел подле него молодой паренек и для своего и ребячьего развлечения в полыний куст из нагана постреливал.
Эх, пески вы монгольские, нерадостные! Эх, камень — горюнь синий, руки глубокоземные, злые!
Едут русские песками. Ночь.
Пахнут пески жаром, полынью.
Лают в ауле собаки на волка, на тьму.
Волки воют во тьме на голод, на смерть.
От смерти бежали киргизы.
От смерти угонишь ли гурты?
Пахнет от аула кизяком, айраном — молоком кислым. Сидят у желтых костров худые и голодные киргизские ребятишки. Возле ребятишек голоребрые, остромордые собаки. Юрты, как стога сена. За юртами озеро, камыши, и вдруг гулко из камышей выстрелили в желтые костры: О-о-а-ат!..
Сразу выскочили из кошемных юрт киргизы. Закричали испуганно.
— Уй-бой… Уй-бой, ак-казыл-урус… Уй-бой…
Пали на лошадей. Лошади точно день и ночь заузданы. Затопали юрты. Затопала степь. Камыши закричали дикой уткой:
— Ай-ай, красный — белый русский, ай-ай…
Один седобородый свалился с лошади головой в казан — котел, опрокинул котел. Ошпаренный, завопил густым голосом. А подле, поджав хвост, лохматая собака боязливо тыкала голодную морду в горячее молоко.
Тонко ржали кобылицы. Испуганно, как от волков, бились в загоне овны. Тяжело, точно запыхавшись, дышали коровы.
И покорные киргизки, увидев русских, покорно ложились на кошмы…
Хохотал беспутно Древесинин:
— Да мы жеребцы, что ли?.. Не вечно мы их…
Торопливо нацедил он в плоскую австрийскую фляжку молока и, хлопая нагайкой, сбирал к юрте коров с телятами. Освобожденные с привязи телята, быстро толкая головой мягкое вымя, радостно хватали большими, мягкими губами сосцы.
— Ишь, голодны, бичера…
И Древесинин разрядил наган в телят.
Афанасий Петрович обежал аул и хотел было ехать вслед за Древесининым, но вдруг вспомнил:
— Соску надо. Черти, соску забыли!..
Кинулся по юртам искать соску. Огни в юртах потушены, Афанасий Петрович схватил головню и, брызгая искрами, кашляя от дыма, искал соску. В одной руке у него трещала головня, в другой был револьвер. Сосок не находилось. Лежали на кошмах, распластавшись и закрывшись чувлуками, покорные киргизки. Ревели ребятишки.
Рассердился Афанасий Петрович и в одной юрте закричал молодой киргизке:
— Соску, сволочь немакана, давай соску!
Заплакала киргизка и начала поспешно расстегивать фаевый кафтан, а потом стягивать рубаху.
— Ни кирек… Ал… Ал… Бери… — А рядом на кошме плакал завернутый в тряпки ребенок. Киргизка уже подгибала ноги. — Ал… ал… бери…
Но тут схватился за грудь ее Афанасий Петрович, потискал и свистнул обрадованно:
— Во-о… Соска-то. А! Крепка!
— Ни кирек… Ни… Что?..
— Ладно, не крякай. Айда! Крепка!
И за руку потащил за собой киргизку.
В темноте посадил на седло киргизку и, время от времени пощупывая у ней груди, понесся в Селивановские лога, к отряду.
— Нашел, паре, а, — обрадованно говорил он, и на глазах у него были слезы. — Я, брат, найду, я из-под земли выкопаю.
А в стане оказалось — в темноте не заметил Афанасий Петрович захватила с собой киргизка ребеночка.
— Пущай, — сказали мужики, — молока и на обоих хватит. Коровы есть, а она баба здоровая.
Была молчалива, строга киргизка и ребят всем невидимо кормила. Лежали они у ней на кошме в палатке — один беленький, другой желтенький, и пищали в голос.
Через неделю на общем собрании Афанасий Петрович пожаловался:
— Так что утайка, товарищи: киргизка-то, паскуда, кормит абманом своему-то всю грудь скармливает, а нашему что ни на донышке. Я, брат, подсмотрел. Вы поглядите только…
Пошли мужики, смотрят: ребята, как и все ребята, один беленький, другой желтенький, как спелая дыня. Но похоже, что русский тоньше киргизского.
Развел руками Афанасий Петрович:
— Я ему имя дал — Васька… а тут поди ты… Оказия. Абман.
Сказал Древесинин даже без ухмылки:
— А ты, Васька, хилай, смертнай…
Нашли палку, измерили ее на оглобле, чтобы одна другую сторону не перетягивала.
Подвесили с концов ребятишек — который перевесит.
Пищали в тряпочках подвешенные на волосяных арканах ребятишки. Пахло от них тонким ребячьим духом. Стояла у телеги киргизка и, не понимая ничего, плакала.
Молчат мужики, смотрят.
— Пущай, — сказал Селиванов. — Пущай весы.
Опустил руки от палки Афанасий Петрович, и сразу русский мальчонка кверху.
— Ишь, сволочь желторотая, — сказал Афанасий Петрович разозленно, отожрался.
Поднял валявшийся сухой бараний череп и положил на русского. Уравнялись тогда ребята.
Зашумели мужики, закричали: — На целу голову, паре, перекормила, а?..
— Не уследишь…
— Вот зверь… как кормила.
— Кто следил?..
— Не только работы, что за ребятами следить! Подтвердили некоторые, степенные:
— Где уследишь!
— Опять же, родительница…
Затопал, завизжал Афанасий Петрович:
— По-твоему — русскому человеку пропадать там из-за какова-то немаканова… Пропадать Ваське-то… моему?..
Посмотрели на Ваську — лежал белый, худенький.
Муторно стало мужикам.
Сказал Селиванов Афанасию Петровичу:
— А ты его… того… пущай, бог с ним, умрет… киргизенка-то. Мало их перебили, к одному… ответу…
Поглядели мужики на Ваську и разошлись молча.
Взял киргизенка Афанасий Петрович, завернул в рваный мешок.
Завыла мать. Ударил ее слегка в зубы Афанасий Петрович и пошел из стана в степь…
Дня через два стояли мужики у палатки на цыпочках и чрез плечи друг друга заглядывали вовнутрь, где на кошме киргизка кормила белое дитё.
Было у киргизки покорное лицо с узкими, как зерна овса, глазами; фаевый фиолетовый кафтан и сафьяновые ичиги-сапожки.
Било дитё личиком в грудь, сучило ручонками по кафтану, а ноги мотались смешно и неуклюже, точно он прыгал.
С могучим хохотом глядели мужики.
И нежней всех Афанасий Петрович. Швыркая носом, плаксиво говорил он:
— Ишь, кроет!..
А за холщевой палаткой бежали неизвестно куда: лога, скалы, степь, чужая Монголия.
Незнамо куда бежала Монголия — зверь дикий и нерадостный.