Я ушел оттуда почти бегом, словно опасался, что он будет за мной гнаться.
Зачем мне все это понадобилось?
Может, я хотел напугать его? Но я мог бы и не тратить на это свои силы: он наверняка был уверен, что ему нечего бояться меня, бессильного, запутавшегося в сети, концы которой он и ему подобные надежно держат в руках.
Как бы там ни было, я снова испытывал душевный подъем. Почему? Задумавшись над этим, я пришел к выводу, что причиной был Эрмс – не из-за его пустой болтовни, конечно же, этой видимости радушия и внимательности, которым я на минуту поверил только потому, что очень этого хотел, а из-за подсмотренного в дверях, ибо если – так примерно выглядел ход моих мыслей – он, занимая такой пост, был агентом тех, это значило, что можно ввести в заблуждение, обмануть и перехитрить Здание в самом сердце его, в кардинальных узлах, а потому далеко ему до абсолютной безошибочности, и всеведение его – лишь плод моего воображения. Это, само по себе мрачное, открытие отворяло передо мной лазейку, пожалуй, самым неожиданным для меня образом.
На полпути в Секцию Поступлений я вдруг задумался. Они хотели, чтобы я туда пошел, поэтому следовало поступить иначе, дабы вырваться из заколдованного круга заранее предусмотренных для меня действий. Куда я мог, однако, пойти? Никуда – и он прекрасно об этом знал. Оставалась только ванная. В конце концов, она была не таким уж плохим выходом. Там я мог в тишине и одиночестве подумать, переварить события, уже слишком многочисленные, попытаться связать их в одно целое, взглянуть на них под иным углом зрения, наконец, хотя бы просто побриться. А то с этой колючей щетиной я слишком выделялся среди сотрудников Здания, и кто знает, не из-за особого ли приказа они все делают вид, что совершенно этого не замечают?
Я поднялся на лифте вверх, в ту ванную, в которой недавно обнаружил бритву, забрал ее оттуда и вернулся вниз – к себе, как я назвал мысленно это место.
Перед самой дверью моей ванной комнаты мне вдруг показалось, что когда я в задумчивости первый раз уходил от него, Эрмс упомянул, что мне не мешало бы побриться. Не предвидел ли он и эту альтернативу? Я долго стоял в коридоре, тупо уставившись на белую дверь. Так, значит, не входить?
Но, в конце концов, от этого действительно ничего не зависело! Я мог, впрочем, побрившись, сидеть здесь в уединении сколько захочу – уж этого-то он наверняка заранее предусмотреть не мог!
Я вошел осторожно, хотя и привык к пустоте, которая всегда здесь царила.
Передняя с зеркалом на стене освещена другой, вроде бы более сильной лампой, но, может быть, мне это только показалось. Я отворил дверь в комнату с ванной и почти тут же закрыл ее: в ней кто-то был. Какой-то человек лежал почти на том же самом месте, что ранее и я, рядом с ванной, подложив под голову полотенце. Первой моей мыслью было уйти, но я ее отмел. "От меня ожидают, что я убегу, – решил я. – Это было бы самым естественным, а потому
– я остаюсь".
Так я и поступил. Я на цыпочках двинулся к спящему, но когда с шумом споткнулся о порог, он даже не вздрогнул. Он спал, как убитый. С того положения, с которого я на него смотрел – со стороны головы, которая находилась в каком-нибудь метре от моих ног, – даже если бы я видел его раньше, то все равно узнать бы не смог. Впрочем, у меня не создалось впечатления, что я его когда-то встречал. Он был в штатском, без пиджака, которым укрылся до пояса. Снятые туфли стояли перед ванной. Поверх слегка испачканной у манжет рубашки в полоску он носил тонкий свитер. Под голову он сунул кулак, обернутый полотенцем, и бесшумно шевелился в мерном ритме спокойного дыхания.
"Какое мне до этого дело? – подумал я. – Есть ведь и другие ванные. Я могу в любой момент переселиться, куда захочу". Это я говорил себе, чтобы успокоиться. На самом же деле мысль о переезде была, собственно говоря, смешна, ибо что мне было переносить, кроме самого себя?
Я решил воспользоваться тем, что он спит, и побриться. В этом поступке вроде бы не было ничего предосудительного или недозволенного.
Принесенную бритву я положил на полочку под зеркалом. Мне пришлось перегнуться над лежащим на полу человеком, чтобы взять мыло из пластмассовой сеточки над ванной. Пустив в умывальник струйку теплой воды, я бросил взгляд в сторону спящего, но он по-прежнему никак не реагировал, и я отвернулся к зеркалу. Мое лицо выглядело действительно не очень приятно, напоминая лицо каторжника. Щетина сделала его темнее и при этом как бы худее. Вероятно, еще три-четыре дня – и у меня была бы уже борода. Лицо я намылил с некоторым трудом, потому что кисточки не было, зато бритва оказалась очень острой. Человек на полу теперь мне уже совсем не мешал, поскольку я погрузился в размышления – во время бритья мне всегда хорошо думалось – о своей нескладной судьбой.
Итак, что же со мной происходило?
Посещение командующего Кашебладе закончилось поручением мне некой миссии.
После осмотра помещений с коллекциями был арестован первый офицер-инструктор, затем исчез второй, оставив меня один на один с открытым сейфом, после чего туда пришел шпион, я убежал, случайно наткнулся на старичка в золотых очках, после его смерти имело место самоубийство следующего, уже третьего по счету офицера, затем визит в часовню с телом. Я вынудил аббата Орфини дать мне номер комнаты Эрмса, потом был Прандтль, мухи в чае, исчезновение инструкции, отчаяние, затем ошибочное ("Нет, – вмешался я в ход собственных рассуждений, – не будем делать заключения заранее"), не ошибочное, не просто так, пребывание в архиве, затем секретариат какого-то должностного лица, к которому меня пустили, сцена у адмирадира с разжалованиями и пощечинами и, наконец, второй разговор с Эрмсом. Вот, пожалуй, и все. Теперь от перечисления событий я перешел к людям, которые в них участвовали. Если я не хотел сразу же погрузиться со своим анализом в интерпретационную трясину, следовало исходить из чего-то абсолютно достоверного, из чего-то непреложного, в чем нельзя усомниться. Я выбрал в качестве такого фундамента смерть, и потому начал со старичка в золотых очках.
Мне сказали – сделал это капитан-самоубийца – что отравился он потому, что принял меня за кого-то другого. Я представился ему сотрудником Здания, но он думал, что я являюсь посланцем тех, а на кодированные реплики не отвечаю должным образом потому, что прибыл покарать его за предательство. Правда, вообще-то он даже стариком не был. Слишком хорошо я запомнил черные волосы, которые во время агонии выползли у него из-под парика.
Однако капитан в разговоре называл его все время "стариком". Это "старик" не сходило у него с языка. Или капитан лгал?
Это было вполне вероятно, тем более что он сам тут же вслед за этим застрелился – разве это внезапное самоубийство не ставило под сомнение достоверность его слов? Быть может, подумал я, имела место история, в какой-то мере сходная с развитием отношений между мной и Эрмсом? Капитан застрелился, поскольку боялся меня. Само по себе обнаружение незначительного по сути нарушения не могло склонить его к такому отчаянному шагу, следовательно, и он был агентом тех. Старичок – мысленно я по-прежнему называл его так, тем более что с этой фальшивой старостью он последовал в гроб – тоже должен был быть их агентом. Ибо если бы он им не был и полагал, что я им являюсь, то как лояльный сотрудник Здания наверняка передал бы меня в руки властей. Однако он отравился. Смерти, свидетелем которой я был в обоих случаях, пожалуй, следовало верить. Потому я решил, что так оно на самом деле и есть. Итак, старичок и офицер были агентами тех, первый, однако, незначительной фигурой, мелкой рыбешкой, а второй – уже хотя бы из-за занимаемого высокого положения начальника или заместителя начальника Отдела – фигурой очень важной. Приняв меня за суперревизора, направленного Штабом, он без колебаний пожертвовал честью старика, который во время нашего разговора и так уже был мертв, разоблачая его передо мной. Сокрытие же своей осведомленности относительно двойной роли умершего он пытался оправдать чрезмерной амбицией и служебным рвением. Увидев, что я его объяснения не принимаю – на самом деле я его просто не понимал, поскольку он изъяснялся шифром, – он застрелился.
Таким образом, этот объемлющий две смерти эпизод был понятен, но какова, однако, была в нем моя роль, отводившаяся лично мне, а не узурпированная мною для выхода из неожиданной ситуации? Это оставалось неясным.
"Двинемся дальше, – подумал я. – Быть может, анализ дальнейших событий что-нибудь прояснит".
Тем временем я закончил бритье. Было очень приятно освежиться холодной водой, смывая со щек засохшую пену. Я не особо обращал внимание на шум, производимый льющейся из крана водой. Результат, который я получил, был, быть может, весьма незначительным, но наполнил меня, однако, бодростью. "Не все в Здании абсолютно непонятно, – сказал я себе. – Кажется, мне удалось сложить часть рассыпанной мозаики". Вытирая лицо грубым полотенцем, я снова обратил внимание на лежавшего на полу человека, о котором почти забыл, поглощенный мыслями.
Я внимательно посмотрел на него. Он по-прежнему спал. У меня не было ни малейшего желания идти в секцию Поступлений или снова кружить по коридорам. Я уселся на край ванны с другого ее конца, оперся об облицованную кафелем стенку, поджал колени к подбородку и вернулся к своим размышлениям.
Эрмс, сердечный Эрмс. С ним дело обстояло хуже. Если бы я даже не подозревал его в двойной игре по отношению к Зданию, то и тогда я все равно не доверял бы ему.
При всей искренности, с которой он ко мне относился, он ни разу даже не заикнулся о моей миссии. Все, что он говорил, состояло из комплиментов, которых я не заслужил, и общих слов, которые ничего не значили.
Вняв моим просьбам, он передал мне, наконец, инструкцию, которую у меня выкрали у Прандтля. "Оставим пока в покое инструктора, – подумал я, – гораздо важнее сейчас сама инструкция. Если Эрмс дал мне ее, зная, что я недолго буду радоваться обладанию ею, то сделал он это, пожалуй, затем, чтобы я мог в нее заглянуть".
А была ли вообще инструкция? Ведь она должна была быть составлена специально для меня, представлять план моих якобы столь важных и ответственных действий, содержать описание сущности миссии, но в таком случае ей и следовало выглядеть как мой дневник, как какая-то история о судьбе затерявшегося в Здании человека. Или так внешне выглядит, как меня пытались убедить, шифр?
Да, он вполне мог так выглядеть, если подходить к этому с точки зрения Прандтля, который продемонстрировал мне, что можно расшифровать даже трагедии Шекспира. А в самом ли деле можно? Ведь относительно этого я располагал лишь его заверениями.
Машина-дешифратор?.. Да ведь не было никакой машины, была лишь женская рука, которая через отверстие в стене подавала соответствующим образом приготовленные ленты.
Пожалуй, я увяз окончательно. Кислота скептицизма разъедала все. Следовало, наверное, отказаться от столь радикального подхода. Оставалась, правда, еще одна зацепка: это поведение Прандтля в дверях, словно он хотел мне что-то сказать, признаться мне в чем-то, и взял свои слова назад прежде, чем они слетели с кончика его языка. Выдох и выражение его глаз в ту минуту.
Нельзя пренебрегать этим непроизвольным актом, и не только из-за его выразительности, но и потому, что он должен был скрывать нечто большее, чем просто жалость: ведение о моей судьбе, о том, что ожидает меня в Здании. Прандтль был единственным человеком из всех, с кем я встречался, который почти переступил круг анонимного приказа, сославшись, впрочем, на его бремя. Что далее? Было ли так уж важно то, что Прандтль знал о роли, которая мне предназначается? И без этого его движения мне было известно, что меня вызвали в Здание, впустили, поручили миссию с какой-то определенной целью. "Вот так открытие!" – подумал я не без раздражения, слегка даже устыдившись такого псевдосенсационного результата напряженных размышлений.
Мои раздумья были прерваны шевелением спавшего, который, постанывая, перевернулся на другой бок, закрыл почти все лицо полой пиджака и снова замер, размеренно дыша.
Я смотрел на его сморщенный во сне лоб, на уголок кожи между темными, припорошенными сединой волосами на висках, и, постепенно переставая его видеть, возвращался к концепции, которая пришла мне в голову уже давно, но как давно – этого я сказать не мог. Действительно ли все это было развивающимся все дальше и дальше, все более ширившимся испытанием?
При таком допущении становились объяснимыми и необходимыми многие в той или иной мере загадочные явления, а именно постоянные задержки с вручением мне инструкции, ознакомлением меня с миссией – с этим предпочитали не торопиться, желая, видимо, сначала всесторонне исследовать мое поведение в неожиданных противоречивых ситуациях. Это было одновременно и изучение индивидуальной стойкости (мне показалось, что совсем недавно я где-то слышал этот термин), и что-то типа разминки, закалки или тренировки перед собственно миссией. Естественно, делалось все, чтобы скрыть от меня сущность этого испытания, иначе бы я знал, что действую в искусственных, неопасных ситуациях, и в результате вся процедура потеряла бы смысл.
Однако ведь я догадался о фиктивности разворачивающихся вокруг меня событий. Означало ли это, что моя проницательность в этом отношении была незаурядной?
Я даже вздрогнул, скорчившись на краю ванны, подтянув повыше колени, ибо мне вдруг показалось, что я обнаружил в событиях их общую, чрезвычайную существенную черту.
А именно, за какие-то десять с небольшим часов, почти в самом начале моего пребывания в Здании, я наткнулся на действующих в нем агентов врага.
Был лейтенант, задержанный в коридоре, когда мы покинули Отдел Экспозиций, первый мой провожатый, был бледный шпион с фотоаппаратом, затем
– старичок в золотых очках и капитан-самоубийца, а также было весьма подозрительное поведение Эрмса – итого пять агентов, выявленных или полувыявленных в течение очень короткого времени. Это было более чем невероятно, прямо-таки невозможно, ведь Здание не могло находиться в состоянии столь далеко зашедшего разложения, такой массовой всеобщей инфильтрации. Открытие уже одного вражеского агента давало бы пищу для размышлений, а четырех или пяти – выходило за границы правдоподобия. Здесь и должен скрываться ключ. Итак, испытание, маска.
Однако эта концепция недолго меня удовлетворяла.
Рой вражеских агентов с открытыми сейфами, набитыми секретными документами, шпионы, на которых я натыкался на каждом шагу – да, это могло быть театром, но смерти? Могли ли они быть результатами приказов? Слишком хорошо помнил я последние движения этих тел, их конвульсии, коченение, чтобы сомневаться в истинности умирания. Это не могло быть приказом, не могло быть подстроено, чтобы ввести меня в заблуждение, и не потому, что Зданию не чуждо было милосердие, ничего подобного! Решиться на такое безвозвратное действие не позволял именно холодный расчет: какая польза могла быть от убийства высокопоставленных ценных работников на глазах третьего, только потенциального – ведь не окупится вербовка новичка ценой двойной потери!
А потому гипотезу расставленных декораций следовало отвергнуть из-за этих смертей. Следовало ли? Сколько уже раз, двигаясь бессознательно, хаотически, словно былинка в воздушном потоке, соломинка в ручье, не ведая, что буду делать в следующую минуту, я так или иначе всегда попадал в места, для меня предусмотренные, словно бильярдный шар на сукне, словно точка приложения рассчитанных математически сил – здесь предвидели каждое мое движение, предвидели мои мысли вплоть до той самой минуты, с ее внезапной опустошенностью и головокружением, везде присутствовало обращенное на меня огромное незримое око. То все двери поджидали меня, то все оказывались закрытыми, телефоны вели себя очень странно, ответов на мои вопросы никто не давал, словно бы все Здание пронизывал направленный против меня заговор, а когда я приближался к тому, чтобы разъяриться, обезуметь, меня успокаивали, окружали благожелательностью, чтобы затем внезапно какой-нибудь сценой или намеком дать мне понять, что известно даже о моих мыслях.
Не знал ли Эрмс, отсылая меня в Секцию Поступлений, что я поступлю наперекор ему, что пойду в ванную – и потому нашел я здесь этого человека, а теперь попросту коротаю время, ожидая его пробуждения?
Да, так оно и было. Но при этом всеведение Здания почему-то допускало, что оно все было насквозь изъедено теми, и эта убийственная для него инфильтрация пронизывала все уровни. Или же этот рак измены был моей выдумкой, химерой?
Я предпринял еще одну попытку – попытался проследить за самим собой. Сначала – хотя до конца я никогда в этом не был уверен – я решил, что был удостоен высокой чести. Встречаемые препятствия я принимал за организационные промашки, проявляя при этом скорее удивление и нетерпение, нежели беспокойство, считая их пороками, свойственными всякой бюрократии. По мере того как инструкция все более изощренно ускользала от меня, я стал прибегать ко все более смелым уловкам, все менее чистым ввиду того, что все они сходили мне с рук.
При этом во мне крепло убеждение, что порядочность здесь не в почете. Я то выдавал себя за инспектора свыше, то с целью получения необходимой информации использовал, словно украденное оружие, услышанные от капитана-самоубийцы цифры, заключавшие в себе нечто страшное.
Ложь эта, нараставшая по мере того, как передвижения мои постепенно превращались в гонку, гонка – в метания, и, наконец, метания – в бегство, давалась мне все проще и все с меньшими муками совести.
Все здесь обманывало, все трансформировалось, изменяло значение, а я, делая вид, что не замечаю этого, не прекращал попытки заполучить в свои руки зримый знак, доказательство моей миссии, хотя уже тогда появились у меня сомнения, не оказалось ли это мнимое повышение на самом деле понижением и не для того ли меня заставляют хитрить, прятаться под столом, присутствовать при внезапных и ужасных смертях, чтобы потом преследовать и, загнав в ловушку, вынуждать давать неправдоподобные объяснения?
Обманутый, обокраденный, оставленный без инструкции, даже без надежды на ее существование, я пытался объясниться с кем-нибудь, оправдаться, но поскольку никто не хотел меня выслушать, хотя бы лишь затем, чтобы опровергнуть мои предположения, бремя моих несовершенных преступлений становилось все тяжелее, пока, наконец, меня не охватило безумное стремление обрести участь осужденного, принять на себя во всей полноте несуществующую вину, спешно довести себя до гибели. Я стал искать судей уже не для того, чтобы реабилитировать себя, а чтобы дать показания, любые, какие только захотят. И снова фиаско! Потом, у адмирадира, я принялся фабриковать из себя предателя, лепить его по образу и подобию своих собственных представлений, прибавляя отягчающие вину обстоятельства, роясь в ящиках – и снова никакой реакции!
Погружаясь в пучину обманутых ожиданий, в чудовищный страх перед оскверненным памятником собственной гибели, переходя с минутной недоверчивости к минутной вере в специальную миссию, в инструкцию, я все время пытался отыскать хотя бы фальшивый смысл моего пребывания здесь. Но ни мои старания, ни явные, демонстративные знаки предательства ни к чему не привели. Снова и снова оказывалось, что ничего другого от меня и не ждут – а это было тем единственным, с чем я не мог примириться.
Поэтому я начал еще раз с самого начала. Быть может, то, что я счел за свою маску, то, что принял за театр, за испытание, не испытание вовсе, а и есть не что иное, как предназначенная мне миссия?
Эта мысль на мгновение показалась мне избавительной, и, еще не смея потревожить ее изучением, я на минуту замер, закрыв глаза. Сердце мое колотилось.
Миссия? Но зачем же тогда потребовалось скрывать ее от меня? Почему, вместо того чтобы сказать, что от меня хотят работы в самом Здании, в некотором роде контроля, вместо того, чтобы вооружить меня необходимой информацией, понадобилось послать меня в неизвестном направлении, наугад, молчаливо требуя, чтобы я сделал то, о чем сам не ведаю, так что если бы я и сделал что-то, то лишь случайно и даже помимо собственной воли?
Так это выглядит на первый взгляд, сказал я себе. Однако задание уже затянуло меня до некоторой степени в присущее ему, характерное для него бытие, с особыми порядками и процессами, непонятными, но тем не менее не лишенными некоторой выразительности, ибо тут были отделы, секции, архивы, штабы с уставами, рангами, телефонами, железным послушанием, сцементированные в монолитную иерархическую конструкцию, жесткую, упорядоченную, как белые коридоры с правильными шеренгами дверей, как секретариаты, полные скрупулезно ведущихся картотек, вместе с чревом своих коммуникаций, стальными сердцами сейфов, трубами пневматической почты, обеспечивающей неустанную циркуляцию секретности. Здесь ничего не было без надзора, даже канализационная сеть тщательно проверялась, но эта ювелирно точно отлаженная система оказывалась роем интриг, воровства, хитрости, обмана. Чем же был этот беспорядок? Видимостью? Маской, делавшей для профана невозможным обнаружение правды иного, какого-то высшего порядка?
Быть может, именно такого, запутанного – при поверхностном суждении – поведения от меня ожидают? Может быть, именно оно было оружием, направленным Зданием против противников? В самом деле, хотя сам я того не ведал, хотя каждый раз это было результатом вроде бы чистой случайности, я ведь принес немалую пользу? Обезвредил же я старичка и капитана, их подрывную деятельность? А в каких-то других случаях я мог просто оказываться катализирующим фактором, ускоряющим кульминации, или же противовесом неизвестным мне силам. Тут мысль моя снова свернула в сторону, привлеченная всеобщей двуличностью людей, с которыми я встречался. Можно было подумать, что двойная игра здесь – высший обязующий канон. Лишь двух людей не затронула до сих пор моя подозрительность: шпиона из комнаты с сейфом и Прандтля.
Больше всех других я был уверен в шпионе.
Когда меня обманула даже смерть – ибо разве поведение трупа под флагом не попахивало явной двузначностью? – он один только остался не притворяющимся, один лишь он…
Он не отягощал себе предательством, не выдавал себя за другого, не обманывал, только лишь, осторожно прокравшись к сейфу, бледный и напуганный, фотографировал планы, а чего иного следовало ожидать от добросовестного шпиона?
Немного хуже обстояло дело с Прандтлем. По существу, моя вера в него опиралась лишь на его выдох. Эрмс обещал, что я пройду у него связанную с миссией подготовку. Разговор с Прандтлем вылился явно в нечто совершенно иное, хотя сейчас я уже не был в этом уверен. Он наговорил мне множество странных вещей, намекнув, что я пойму их позже. Может быть, теперь?
Быть может, Прандтль совсем не знал, что со мной произойдет, и даже не интересовался этим, а сочувствие, которое он ко мне проявил, было вызвано не тем, что он знал о будущих событиях, но лишь тем, что уже случилось, а случилось то, что он, не удовлетворившись демонстрацией бесконечности, погребенной в шифрах, показал мне все же конечный результат одного из них, записанного на клочке бумаги. Это были три слова.
Они соответствовали вопросу, который я мысленно задавал, когда моим единственным компаньоном был тот тучный офицер, чьим заданием было обмануть и обокрасть меня.
Если все, что происходило в Здании, имело, кроме поверхностного и видимого смысла, другой смысл, более глубокий, более важный, то поступок Прандтля был наверняка не просто так.
Я, по сути, спросил его: Чего от меня хотят? Что меня ждет?
И Прандтль дал мне клочок бумаги, содержащий одну-единственную фразу: "Ответа не будет".
Отсутствие ответа на этот вопрос, относившийся, по сути, к самому Зданию, превращало посулы главнокомандующего, случай с сейфом, шантаж аббата Орфини, стычки в коридоре, внезапные смерти, миссии, инструкции, даже сами шифры в мешанину случайных глупостей и кошмаров, все это рассыпалось на части, не укладывалось ни в какое целое. Само Здание при такой интерпретации превращалось в нагромождение изоляторов с безумцами, а его всемогущество и всеведение оказывались всего лишь моей галлюцинацией.
Однако если события развивались хаотично, если все происходило самопроизвольно, как попало, если все эпизоды с моим участием не были единым целым и не имели связи с другими, то они ничего не значили, а в таком случае был лишен значения и мой визит к Прандтлю, его лекция, а вместе с ними и эти самые три жуткие слова…
В таком случае эти слова теряли все обобщающие значения и относились лишь к приведенному как пример шифру. А раз они не имели никакого иного значения, кроме буквального, и – при отсутствии всеведения – не были ответом на пришедший мне в голову вопрос, в таком случае они не служили ответом на загадку Здания. Но тогда возвращалась обратно многозначительность событий, пуская мои мысли по заколдованному кругу этого наглухо замкнутого, вцепившегося самому себе в хвост рассуждения.
Я глянул на спящего. Он дышал размеренно, но так тихо, что, если бы не шевеления его плеча, можно было бы подумать, что он мертв. "Кажется, меня тоже клонит в сон", – сказал я себе, чтобы оправдать очередное поражение мысли, однако мой рассудок был в полной норме.
Попробуем, решил я, для эксперимента принять слова шифрованного сообщения за чистую монету, вопреки логическому противоречию, мною в них обнаруженному. Посмотрим, что из этого выйдет, ведь мне это ничем не грозит, а время как-то провести нужно. Исследуем поэтому полезность хаоса, который устанавливают эти слова, скажем, хаоса, остроумно удерживаемого в повиновении, хаоса как бы освоенного.
Мог ли он быть в какой-то степени полезным?
Вот, например, я, когда меня назначили на специальную миссию, почувствовал себя избранным, потом с такой же поспешностью стал готовиться оказаться приговоренным к казни, к участи сидящего на скамье подсудимых со всеми прочими атрибутами этого удела, с трагически обставленной дачей показаний, рыданиями, прошениями о помиловании. Я облачился в рубище невинного мученика, метался в поисках следователя, прокурора, видел себя то реабилитированным, то погибшим. Я то рылся в ящиках, чтобы заполучить отягчающие мою вину обстоятельства, то с маниакальной настойчивостью сутяги, требующего справедливости, просиживал в секретариате – все это я делал вдохновенно, старательно, с энтузиазмом, ибо мне казалось, что этого от меня ожидают. Здание, однако, как объект, предназначенный для обнаружения и достижения сущности вещей путем очищения их от видимостей, наслоения масок, всяческой шелухи, должно было, ясное дело, действовать именно диссонансами. Оно выводило меня из упоения геройством или самоосуждением, дурачило, заставало врасплох, чтобы я не смог ничего понять из града обрушивающихся на меня милостей и ударов. Швырнув меня в этот беспощадный всеразъедающий хаос, оно спокойно ждало, что вынырнет из его очищающего котла.
Именно так, не давая мне ни инструкций, ни обвинительного акта, отказывая в отличиях и погибели, всей величественностью своей колоссальности, голгофами коридоров и вереницами столов вручая мне ничто, хотело Здание достичь своего…
О, хаос мог быть весьма и весьма полезен.
И старичок в золотых очках – разве он не говорил мне об огромном, прямо-таки неисчислимом количестве секретных планов, стратегических решений?
Отсюда лишь один шаг в размышлениях вел к тезису, что беспорядочность событий не является в Здании чем-то неуместным, но представляет его нормальное состояние, более того, является продуктом предусмотрительности и неустанной деятельности – сей искусственный хаос вместе с братской ему бесконечностью словно панцирь защищал собой Тайну.
"Такое возможно", – подумал я, ощущая некоторое утомление от рассуждений и устраиваясь поудобнее на ванне, чрезвычайно твердой. Но ведь и те и другие гипотезы объясняли многие факты. Что-то странное, чрезвычайно странное есть в том, что любую сколь угодно сложную идею удается связать со Зданием и принять в качестве его основы – это было как-то тревожно…
Спящий перевернулся на спину, открыв лицо. Я видел его подрагивающие веки. Во сне он следил за чем-то, быть может, читал что-то, ибо его глазные яблоки двигались то влево, то вправо. На лбу у него поблескивал пот, щеки покрывала темная щетина. Он лежал головой ко мне, но лицо его не говорило мне ничего, если не считать того, что было оно болезненно белым.
Он будто бы судорожно улыбался, но то, что в перевернутом лице мы принимаем за улыбку, бывает на самом деле выражением муки.
"Вот я сижу здесь и жду, когда он проснется и заговорит, – подумал я, – а где-то в одной из комнат скучающая секретарша, помешав чай, кладет сейчас на полку папку с инструкцией, в которой написано, что он скажет мне, когда проснется, и что я отвечу ему – и так далее, до самого конца".
Меня пробрало холодом – не знаю, в связи ли с этой неприятной мыслью или потому, что тянуло из-под ванны. Я еще сильнее поджал ноги и застегнул последнюю пуговицу пиджака.
С чего бы мне этого бояться? – вяло рассуждал я. Ведь мне в любом случае наверняка ее не покажут, хотя бы потому, что я смог бы тогда поступить вопреки инструкции, а так, если я ее не знаю, мне не ведомо, что меня ждет, и будущее для меня по-прежнему неизвестно, как если бы оно вовсе не было запротоколировано в документах…