Поезд всего на две-три минуты остановился на этом полустанке, неподалеку от железнодорожного моста, потом паровоз засвистел, выбросил клубы дыма, и, тяжело громыхая на стыках рельс, состав покатился дальше. Силуэты вагонов медленно уплывали вдаль, пока наконец не слились в сплошную черную полоску. Но вот и полоска исчезла среди полей, и уже откуда-то издалека донесся последний протяжный свисток.
Тихий, заброшенный полустанок погружался в предвечерний сумрак. Женщины, сошедшие с поезда, возились у корзин, собираясь к себе в село. Поглощенный своими мыслями, Хой вместе со всеми спустился с платформы.
— Приехали на побывку, учитель? — неожиданно услыхал он знакомый голос. Это остановил его Ты Гать, хозяин крохотной чайной, стоявшей у самой дороги. — Расскажите-ка, что в мире делается. Как там французы и китайцы? Все еще воюют? И правда ли, что из Ханоя почти все разбежались? Зайдите к старику выпить чашку чаю!..
Пригнувшись в дверях, старик вылез из своей лачуги. С наголо обритой головой, с бороденкой в несколько длинных седых волосков, скуластым лицом, точно высеченным из почерневшего в огне камня, широкоплечий, большерукий и, по-видимому, очень сильный, он напоминал пещерного жителя.
Хой остановился и приветливо поздоровался со стариком.
— Правда, отец, одни бегут, другие возвращаются, мечутся, как тени в денку[1].
Но не успели они перекинуться и несколькими фразами, как вдруг завыли пронзительные автомобильные сирены. Оба разом обернулись. Со стороны Хайфона неслась длинная вереница машин. Мимо промчалось уже штук тридцать, сорок, пятьдесят... Казалось, не будет конца трехосным грузовикам. Новенькие, выкрашенные в защитный цвет, они с бешеной скоростью неслись один за другим, громыхая на неровной дороге, оглушая ревом сирен, поднимая за собой целые столбы пыли.
Жители сел, расположенных вдоль дороги, давно привыкли к этому — день за днем бесконечными колоннами американские машины перегоняли по вьетнамской земле в Китай, к чанкайшистам, увязнувшим в войне с Японией.
Спеша спрятаться от пыли, Ты Гать затащил Хоя в чайную. Там сидело несколько человек — по всей видимости, торговцы. Они пили чай и обсуждали последние новости.
— Что творится! В Хайфон этих машин нагнали видимо-невидимо!
— Я слышал, там уже нет ни одного свободного клочка земли. Свалки и те пошли под стоянки. Платят чуть ли не по сотне пиастров в месяц. Неслыханно! А китайцы все бегут и бегут. Гостиницы и рестораны растут, точно грибы после дождя. И девиц из Гонконга и Шанхая понаехало — хоть пруд пруди. В Хайфоне, говорят, стоит только пальцем пошевелить, и деньги сами поплывут в карман.
Хой поднялся.
— Пойду я, а то скоро совсем стемнеет.
— Будете возвращаться в город, не забудьте заглянуть к старику.
Хой вышел из чайной и торопливо зашагал в сторону реки.
Осенний вечер догорал. Под мостом шумел Лыонг. На месте прежней переправы мерно покачивалось несколько лодок, привязанных к торчащим из воды бамбуковым шестам. Видно было, как на лодках разводили огонь под котлами, оттуда медленно плыли волны сизоватого дыма, стелящиеся над водой.
Что за тихий вечер сегодня!.. Хой спустился на дорогу, проложенную по дамбе, и с удовольствием ощутил на лице вечернюю прохладу, которой тянуло с полей. Каждый раз, когда он приезжал в родное село, он испытывал такое чувство, будто стал птицей, которая разорвала путы и взлетела высоко в небо. Уходила куда-то будничная жизнь, полная забот, — монашеская жизнь бедного учителя в небольшой частной школе. Живая бамбуковая изгородь вокруг села, знакомые тропинки, рисовые поля, волнующиеся под легкими порывами ветра, далекая линия горизонта, скрытая облаками, — картина родного края, которая, подобно ласковой матери, утешит в любом горе, развеет любую печаль, согреет блудного сына, вернувшегося в отчий дом.
Со стороны далекой пагоды неторопливо плывут удары колокола, рождая в душе Хоя тихую грусть. Скалистые горы Ти-минь и Донг-чиеу морскими волнами вздыбились вдали, и, как обычно по вечерам, их склоны медленно затягиваются голубоватой кисеей тумана. Погруженный в свои мысли, Хой неторопливо шел по дамбе. На землю уже спустилась темнота, но дети все еще копошились в пойме — искали в вязком речном иле мелких рачков.
Перед взором Хоя вновь возник образ жены Тхиета, такой, какой он увидел ее сегодня утром, во время ареста. Закованная в наручники, с рассыпавшимися по плечам волосами, она повернула к нему окровавленное лицо и словно молила о чем-то взглядом. Почему сегодня в Ханое арестовано так много людей? И что сейчас делается в провинциях? Он приехал, чтобы рассказать все Кхаку, впрочем, не известно, дома ли он. Может быть, его тоже забрали? И вообще, стоит ли идти к нему сейчас? Ведь в доме Кхака, возможно, его ждет такая же ловушка, как и в ханойской квартире сегодня утром. Хой печально вздохнул. Тревожно было у него на душе.
Бо-ом... Бо-ом... В вечернем сумраке плывут удары колокола, и мысли Хоя тоже невольно плывут куда-то. Значит, и французы, и англичане, и немцы уже втянулись в кровавую бойню. Это же мировая война! Теперь все полетит к черту! Миллионы людей барахтаются в грязи, остервенело наносят друг другу смертельные удары... В памяти Хоя возникли кадры военной кинохроники, снятые в Испании и Китае. Целые кварталы объяты пламенем, по улицам бегут плачущие женщины и дети, рвутся снаряды, бомбы, и повсюду валяются трупы, на которые невозможно смотреть... Скрюченные, в неестественных позах, в беззвучном крике разинуты рты, глаза застыли в предсмертном ужасе... Какое значение может иметь теперь, в этом безумном вихре смерти, судьба маленького человека! У Хоя в уголках рта обозначились горькие складки. Как это они сказали? Стоит только пальцем пошевелить, и деньги сами поплывут в карман! Что верно, то верно. Все последние ночи, до самого утра, ему не давал спать назойливый стук игральных костей. В окнах отелей Хой видел тени шанхайских девиц — платных партнерш любителей потанцевать и поразвлечься. Но в Ханое, возле вокзала, он видел и бежавших от войны китайских бедняков. Они стояли, сбившись в кучки, такие одинокие в этой незнакомой стране, полной тревожной неизвестности. Эти беженцы были похожи на муравьев, которых смыло водой в половодье, — бегут, спасаясь от гибели, и все же бессмысленно волокут кто травинку, кто комочек земли... Но вот накатывает новая волна — все сметено, все разрушено...
Бо-ом... Бо-ом... Плывут, плывут удары колокола, надрывные, печальные... Испокон веков тянут люди лямку жизни. Одни умирают, другие рождаются. И так без конца: новые люди — новые надежды и горести. Бо-ом... Бо-ом... Сколько усилий, и все напрасно... Существование в этом мире в образе человека, как учит буддийская вера, быстротечно, а жизнь человеческая — безбрежный океан страданий... Бо-ом... Бо-ом... Колокольные удары далекой пагоды все падают и падают, монотонные, заунывные...
Очнувшись, Хой огляделся. « Как безлюдно!» — мелькнуло у него. Дорога проходила мимо густых садов. Несколько летучих мышей испуганно сорвались с деревьев и умчались вдаль — странные, мятущиеся тени. Услышав ритмичные удары мо[2] и невнятное бормотание, Хой понял, что подошел к кладбищу. Знакомый старый баньян раскинул свою густую тень, почти скрыв от глаз пагоду Гань, лишь огоньки светильников мерцали среди разбросанных в беспорядке могильных холмиков. И вдруг Хой почувствовал, что за ним кто-то идет. Он быстро обернулся, всматриваясь в темноту, и действительно увидел какой-то неясный силуэт. Бесшумно, словно тень, человек приближался. Наконец Хой увидел, что это женщина. Она шла, держа под мышкой нон[3], немного согнувшись набок под тяжестью корзины, висевшей на плече.
— Приехали своих навестить? — услышал Хой голос, еще не разобрав, кто перед ним.
— Кто это?
— Это я...
К Хою подошла девушка. Отерев со лба пот, она перевесила корзину с одного плеча на другое. Судя по всему, корзина была тяжела.
— Вы забыли меня? Это же я, Соан...
— Бог мой! А я и не узнал тебя.
Соан, кажется, улыбнулась. Она была высокая, стройная, с энергичной, деловитой походкой. Соан, дочь тетушки Муй. Кто бы мог подумать, что она уже совсем взрослая! Не знаешь, как и величать ее теперь.
— Я заметила вас еще на станции. — В голосе Соан послышались смешливые нотки. — А я иду из губернаторской усадьбы. Боялась возвращаться одна в темноте. Но вы так быстро шли, что мне только у самой деревни удалось вас нагнать. Хотела окликнуть, да не решилась...
Хой улыбнулся. Оказывается, у кого-то он может вызывать робость.
— Что значит не решилась? Корзина у тебя, кажется, тяжелая, давай помогу...
Соан смущенно засмеялась.
— Что вы... Всего-навсего кувшин пантовой настойки. Это губернатор посылает нашему депутату. Он не такой уж и тяжелый, вот только бы не разбить, иначе меня со свету сживут!
Как быстро летит время!.. Лет пять или шесть назад, когда семья тетушки Муй разорилась, Соан, совсем еще малышка, должна была в уплату долга идти в работницы к депутату Кханю. Всему селу было ясно, что все это подстроил сам депутат. Его люди подбросили на поле тетушки Муй рисовую барду от самогона, депутат донес об этом французскому таможенному инспектору и засадил старика тетушки Муй в тюрьму. А их дом и землю прибрал к рукам. Хой как мог старался им помочь. Он был тогда еще молод и горяч. Он послал письма в несколько ханойских газет, уговорил сельчан подать жалобу на депутата. Но ничего не помогло. У депутата были связи, и этому делу, как обычно, хода не дали. В то время никто, конечно, и подумать не мог, что маленькая Соан, отданная в услужение Кханю, вырастет в такую прелестную девушку!
Они спустились с холма и подошли к развилке, откуда тропа вела к сельскому рынку. Соан остановилась.
— Ну, вот вы и дома, а мне — туда...
Девушка бесшумно скользнула в сторону и исчезла на едва различимой тропе.
Оставшись один, Хой остановился в нерешительности, раздумывая, что делать: то ли направиться в соседнее село к Кхаку, как он решил сегодня утром еще в Ханое, то ли сначала зайти домой. Он подумал, что лучше, пожалуй, побывать сначала дома, послушать, что говорят в селе, а уж завтра наведаться к Кхаку. Но ведь завтра, возможно, будет поздно. Если он не предупредит своего друга сегодня, завтра (может быть, даже этой ночью) они могут схватить его, и тогда Хой не простит себе этого всю жизнь. К тому же, если он днем заявится к Кхаку, который находится под надзором, местное начальство наверняка заметит это, и тогда неприятностей не оберешься. Нет, лучше не ждать до завтра... И все же, прекрасно понимая все это, Хой почему-то медлил, посматривая в ту сторону, где только что исчезла Соан.
Он долго стоял в нерешительности, пока не почувствовал, что краска стыда залила его лицо. Хой резко повернулся и быстро зашагал по дороге в село Тям.
Как и большинство бедных семей, живших на берегах Лыонга, семья Кхака поселилась в пойме, на краю села, среди банановых и тутовых деревьев. Дома здесь стояли далеко друг от друга, так что голоса соседей почти не были слышны. Из года в год, в июле — августе, река вздувалась, прорывала дамбу и, затопив пойму, заливала полсела. Дороги, сады, дворы, даже земляные насыпи, на которых стояли дома, — все скрывалось в мутной, кирпично-красной воде. Спадала она так же внезапно, как и разливалась; постоит несколько дней — и потом за день, а то и меньше уйдет, оставив после себя красноватый ил. И тогда все окрашивалось илом — и стволы деревьев, и стены, и поля, даже руки и ноги у людей и те становились кирпично-красными.
Тропинка, идущая через село Тям, по которой шагал Хой, видно, еще не просохла после недавнего паводка... Хой с трудом пробирался, шлепая по вязкой жиже, скользил и едва не падал в непроглядной тьме.
Наконец он добрался до места. Он застал Кхака за ужином. При тусклом свете крохотного керосинового светильника вся семья сидела вокруг деревянного подноса, поставленного прямо на земляной пол.
При виде человека, внезапно появившегося из темноты проулка, все на мгновение застыли от неожиданности и, отложив палочки, молча уставились на незнакомца. Но тут Куен, сестра Кхака, узнала Хоя.
— Это вы? Давно у нас не были... Тху, что же ты не здороваешься с дядей Хоем?
Куен ушла в дом, засветила там керосиновую лампу и, взяв чайник, скрылась в кухне.
При виде этой мирной картины тревога за судьбу друга немного улеглась, но все же осталось какое-то щемящее чувство: быть может, не сегодня-завтра судьба снова раскидает по свету эту многострадальную семью...
— Как чувствуете себя, тетушка? — обратился Хой к матери Кхака. — Кушайте, пожалуйста, не обращайте на меня внимания.
Кхак поднялся, чтобы пожать Хою руку, удивленный и обрадованный приходом приятеля.
— Проходи в комнату.
— Спасибо, не беспокойся, ты сначала поужинай...
Обстановка в доме была все та же, что и год с лишним назад, когда Кхак, после того как отбыл ссылку на острове Пуло-Кондор, вернулся домой. Хой заходил тогда к Кхаку, и тот точно так же сидел за бамбуковым столом в старинном кресле из черного дерева. Деревянный пятистенный дом уже порядком обветшал, и в земляной насыпи, обложенной черепичными плитками, на которой он стоял, темнели трещины. В большой комнате помещался алтарь для поминания предков. Половину дома занимали плоские, похожие на огромные сковороды бамбуковые плетенки с шелковичным червем. А если к этому добавить письменный стол у окна, то этим, собственно, и ограничивалась вся неприхотливая обстановка дома. Лишь несколько латунных подсвечников, курильница из бронзы да стопки книг на алтаре, написанных еще иероглифами, указывали на принадлежность семьи к старой конфуцианской интеллигенции.
От привычного вида этого дома с его подчеркнутой скромностью и непритязательностью на Хоя повеяло умиротворением, а в памяти невольно возникли картины далекого прошлого. Вот он, малыш с черной прядью на макушке наголо обритой головы, входит с отцом в дом дедушки Мая, где его будут учить иероглифическому письму. Хой смутно помнил худощавое лицо с узкой, клинообразной бородкой. Вечно он был чем-то недоволен, этот старый конфуцианец. Нисколько не смущаясь присутствием учеников, старик нещадно поносил французов. Но особенно яростно он честил «эту банду» Хоанг Као Кхая и Нгуен Тхана[4]. До сих пор Хою слышался пронзительный голос старика: «Ха! Теперь губернатором у нас будет этот Ви!.. В наши дни исчадия ада становятся «отцами народа». Видно, конец пришел Стране Юга!» Стоя перед притихшими, испуганными детьми, старик смеялся желчным, похожим на клекот смехом. Когда Хой рассказывал об этом дома, отец печально вздыхал: «Да, не принимает душа старого Мая того, что делается вокруг. И они, конечно, не простят ему этого!» Так и случилось. Как только общество Донг Кинь Нгиа Тхук[5] развернуло свою деятельность, старый Май был арестован и сослан на Пуло-Кондор, откуда уже не вернулся.
Старик умер, но его решительность и энергия жили в его детях и учениках. В тысяча девятьсот тридцатом году Кхака обвинили в принадлежности к партии коммунистов. По решению суда его на двадцать лет сослали туда, где когда-то томился отец, — на Пуло-Кондор. Все уже поставили на нем крест: редко кто возвращался после долгих лет ссылки с этого страшного острова. Однако в тысяча девятьсот тридцать шестом году во Франции к власти пришло правительство Народного фронта и Кхака выпустили на свободу. В родное село он вернулся с чахоткой. Хою было ясно, что, если Кхак попадет в тюрьму сейчас, живым ему оттуда не выйти. И тогда их семья обречена на гибель. Эти мысли проносились в голове, пока Хой дожидался друга.
Вскоре Куен внесла в комнату поднос с чашками и пригласила гостя к чаю.
— Как здоровье вашей семьи? — участливо спросила она.
— Спасибо, ничего.
Кхак вошел в комнату.
— Что же это ты приходишь в дом поднадзорного без ведома старосты? — Он улыбнулся широкой, добродушной улыбкой.
Хой тоже улыбнулся.
— Как ты добрался по такой грязи? Ведь вода сошла только вчера. Боюсь, как бы река снова не взбунтовалась. Поднимется выше — тут уж не до шуток. Прорвет дамбу, как в позапрошлом году.
Хой взял с подноса чашку и сделал несколько глотков.
— Не думаю, — ответил он. — В тридцать седьмом в это время вода еще везде стояла, все было затоплено. А сейчас дело, видно, к концу идет...
Он закурил, с минуту помолчал и, вздохнув, добавил:
— Климат у нас — хуже не придумаешь! Что ни год — половодье, половодье кончается — засуха начинается. Да такая, что мозги высыхают.
— Климат климатом, но суть-то ведь не в этом! Ты небось уже думаешь: ну, на своего конька сел, опять на политику потянуло.
Все время, пока он говорил с Хоем, Кхак не переставал улыбаться. Внешне он мало походил на старого Мая. Не было у отца ни такого квадратного подбородка, ни большого, добродушно улыбающегося рта. Разве что глаза были отцовские — такие же лучистые и с такой же складкой на верхних веках. Глядя на друга, Хой невольно вспомнил, как он выглядел после Пуло-Кондор: скулы торчат, глаза ввалились — скелет, обтянутый кожей.
— Ну как? — Кхак словно прочел мысли друга. — Поправился я после ссылки?
Улыбнувшись в ответ, Хой взял со стола старинную книгу.
— Все еще переводишь для «Просвещения»?
— Пришлось немало поторговаться, пока они не согласились заказать несколько переводов. Издателей интересуют сейчас только рыцарские романы. — Кхак выбрал одну из книг и стал листать ее, отыскивая в ней какое-то место. — Заканчиваю перевод «Записок». Ты не представляешь, как много в них о нашем крае. Вот послушай, я переведу тебе один кусок.
Кхак наклонился к лампе.
— «В годы Обезьяны и Козла началась смута. За восемнадцать кровавых лет провинции Хай-зыонг был нанесен огромный ущерб. Сады превратились в джунгли, где бродили дикие звери, а поля заросли бурьяном. Оставшиеся в живых люди питались древесной корой и полевыми мышами. За мау[6] земли давали одну рисовую лепешку. В уезде Нинь-луан жила богатая вдова, которую народ почтительно величал «покровительницей уезда». Так вот, в те годы не осталось у нее ни зернышка, и тогда притащила она пять мешков серебра, чтобы выменять его на рис, да так и умерла с голоду возле пагоды Бинь-де — кому нужно серебро в такое время?
Когда кончилась смута, люди стали понемногу возвращаться в родные места. Они вырубали сорняк, приводили в порядок свои старые жилища, разыскивали останки родных, чтобы предать их земле...»
Кхак захлопнул книгу и поднял на Хоя лучистый взгляд.
— Здесь пишут, что в какой-то лавчонке торговали вместо свинины человечьим мясом. Чудовищно!.. Как только смог народ наш вынести такие страдания и не исчезнуть с лица земли?
Он замолчал и задумался. И тут, понизив голос, Хой сказал:
— Кхак! Сегодня в Ханое идут повальные аресты...
Кхак оживился: сейчас Хой расскажет ему то, из-за чего он, собственно, появился у них в этот неурочный час.
— Вчера, часа в три ночи, — продолжал Хой, — неожиданно подъехала машина. Они ворвались, чтобы арестовать Тхиета, но его не оказалось дома. Тогда схватили его жену, тут же в доме учинили допрос, а потом избили, надели наручники и увезли неизвестно куда. Утром я вышел в город узнать, что происходит. Оказалось, редакции газет «Наше время» и «Колос» опечатаны, книжный магазин Донг Суана разгромлен, повсюду на тротуарах разбросаны газеты. В помещении «Товариществ» на Хлопковой, на Кожевенной и у Вечернего рынка — везде шныряли ищейки. Говорят, взяли Тоана и Нгана. Всю ночь полицейские машины рыскали по городу, и всюду аресты, аресты... Народ на улицах — словно пчелы в растревоженном улье.
С минуту Кхак сидел молча, не отрывая взгляда от стола.
— Тхиет, — тихо спросил он, — это тот парень из провинции Куанг-нам, что работал в «Труде»?
— Он самый. По-моему, он догадывался о чем-то и успел скрыться накануне событий.
Живое, по-детски открытое лицо Кхака стало необычно суровым. Губы плотно сжались, лоб перерезали морщины. Он смотрел на Хоя напряженным взглядом.
— Есть у тебя еще что-нибудь?
Хой отрицательно покачал головой.
— Ты же знаешь, я там ни с кем не веду знакомства. А с Тхиетом мы просто жили вместе. Вот я и решил, что тебя нужно предупредить, и как можно скорее. Я думаю, тебе следует...
Кхак кивнул:
— Ты прав. Я пробуду здесь еще день-два, не больше.
Он сидел неподвижно, держа в руке чашку с остывшим чаем.
— Что же теперь будет? — нерешительно спросил Хой.
— Репрессии, — коротко ответил Кхак и поставил чашку на стол. Потом заговорил медленно, раздумчиво, взвешивая каждое слово: — Видишь ли, сейчас не те времена, когда во Франции у власти стоял Народный фронт. Да и от нашего правительства уже не потребуешь новых прав и свобод. Мы должны были раньше понять это. Идет мировая война. Начался новый этап...
Наступило молчание. Каждый думал о своем. Хой размышлял над последней фразой Кхака. Что же принесет этот новый этап ему, Хою, и Кхаку, и всем тем, кто живет в это постыдное время? Кхак казался по-прежнему спокойным, хотя сердце у него забилось сильнее. Он весь как-то подобрался, напружинился, словно боевой конь, который, заслышав звуки боя, напряженно всматривается вдаль...
Со стороны села послышался собачий лай. Затявкал и щенок во дворе у Кхака. Вошла старенькая, сгорбленная мать Кхака, она привела внучку, чтобы уложить ее спать.
— Пойдем. Я немного провожу тебя, — сказал Кхак.
Ночное небо было усеяно звездами. Узкий серп луны тускло освещал тропинку. Пройдя через банановую рощу, друзья вышли к реке и поднялись на дамбу. Вокруг не было ни души.
— В Ханое, наверное, сейчас неспокойно, — вернулся Кхак к прерванному разговору. — Что говорят о войне?
— Да толком никто ничего не знает. Судачат всяк по-своему. — В голосе Хоя звучала усталость. — Еще несколько недель назад все было более или менее ясно. Газеты выступали против сторонников императорской власти и Фам Куиня, который требовал вернуться к договору восемьдесят четвертого года[7]. Плакаты были расклеены даже на стенах мэрии. А некоторые газеты как ни в чем не бывало поместили призыв Союза демократической молодежи... Да, вот еще... На днях сотрудники японской культурной миссии организовали в «Мажестик» бесплатный просмотр своего фильма. И вдруг перед началом сеанса на сцену взобрался какой-то юноша и произнес целую речь о том, что в Японии царит фашизм, что жизнь японского народа совсем не похожа на эту рекламу! Все зааплодировали, кто-то крикнул: «Долой фашизм!» И вот после всего этого — трах! Россия подписывает договор с Германией! Тут вообще все перепуталось. Люди перестали понимать, что происходит в мире. А когда стало известно, что Англия и Франция объявили войну Германии, многие бежали из города. В скверах и на набережной нарыли траншей. Сразу же подскочили цены на рис. Частные школы перешли в ведение правительства. Даже моя жалкая школа, и та прекратила занятия впредь до особого распоряжения городского управления по делам просвещения. Теперь, если и разрешат ее открыть, учеников все равно не собрать: большинство ребят уехали из города вместе с родителями. И главное непонятно, куда люди бегут. Те, кто позажиточнее, нанимают машины, телеги, волокут с собой весь скарб. Но и бедняки тоже удирают. Бегут куда глаза глядят. А дня через два-три, глядишь, возвращаются. Никто не знает, что это за война. Но все охвачены паникой.
Хой с минуту помолчал, но не в силах, видимо, скрывать дальше то, что занозой сидело у него в душе, с раздражением продолжал:
— Как же все-таки понимать этот договор России с Германией? У меня лично все это не укладывается в голове! Неужели вы, ваша пропаганда, водили нас за нос? В Ханое я слышал, как кто-то бросил: «Прощай, Москва!» Троцкисты воспользовались случаем, костят вас на всех перекрестках, называют предателями революции. Но почему-то именно вас выслеживают жандармы, а те, кто предает вас анафеме, преспокойно живут себе в Ханое! И все-таки не могу понять, как Россия могла протянуть руку Германии...
— Говоришь, троцкисты ругают нас на чем свет стоит? — оживился Кхак.
— Еще как! Чего только они не плетут про вас... И главное, к этой болтовне прислушиваются. Если не все, то пять-семь человек из десяти все же верят. — В голосе Хоя звучала горечь. — Даже «Наше время» — газета, которая сочувствовала нам, теперь выступает против России. Ты помнишь учителя Дьема, дядю моей жены. Так вот, приходит как-то раз он ко мне и заводит такую речь. Что же это, говорит, сынок, господа коммунисты делают? Оказывается, Сталин-то с Гитлером сговорились и поделили Польшу? Троцкист Тэ так прямо и заявил: конец, мол, пришел Третьему Интернационалу, только Четвертый остался верен идеям революции! А по мне, говорит Дьем, что третий, что пятый, что седьмой, что десятый, я уверен, не бывает так, чтобы кошка сама от сала отказалась! Желтые и белые никогда не полюбят друг друга. И что коммунисты, что фашисты — один черт! Вот, говорит, возьми французов. Разве они когда-нибудь будут с нами заодно? Все эти фронты ро́дные-народные или как их там — все это один обман, для отвода глаз. Одна шайка-лейка! И плевать, говорит, мне на то, что русские стакнулись с немцами. Лишь бы французов разнесли к чертовой матери!
И как ни скверно было на душе у Хоя, он не мог удержаться от смеха, вспомнив разъяренную физиономию Дьема. Кхак тоже улыбнулся.
— Таких сердитых, как дядюшка Дьем, сейчас хоть отбавляй. Но одной ненависти к французам мало... Придет время, и все поймут...
Хой по-прежнему молчал, его одолевали сомнения.
— Я понимаю так, — как бы отвечая на эти сомнения, продолжал Кхак, — напали, скажем, на тебя бандиты, хотели ограбить, но вдруг затеяли между собой драку. Так что же тебе, бросаться на них или подождать: пусть они передерутся между собой? Советский Союз подписал договор с Германией, потому что англичане и французы пошли на мюнхенскую сделку — выдали Чехословакию Гитлеру в надежде на то, что тот кинется на Россию. Но русские хотят избежать этого и потому подставили под удар господ англичан и французов.
Хой продолжал молча идти вперед.
— Ты, я смотрю, не веришь мне.
— Нет, почему же, — отозвался Хой, — у тебя все очень логично получается, мне просто нечего возразить. Но я невольно задаю себе вопрос: не чересчур ли вы уверовали в свой идеал? Уверовали до того, что, даже когда действительность опровергает вас, вы готовы идти на все, лишь бы отстоять его. Когда я смотрю на все происходящее глазами простого человека, то вижу лишь одно: несколько великих держав дерутся за господство в мире, им и дела нет до того, что станет с малыми странами. Слабому, как всегда, не дают и рта раскрыть. Сильный растопчет его и идет дальше своей дорогой, даже не оглянувшись на жертву. Недаром говорится: буйволы дерутся — мошкаре гибель! — Хой грустно улыбнулся. — Конечно, все то, что я сейчас говорю, совсем не согласуется с вашими идеями, зато все просто и понятно.
Некоторое время друзья молча шли рядом. Неожиданно послышался какой-то шум. Выйдя на середину дамбы, они увидали в той стороне, где начиналось село, яркие огни.
— Видать, у Кханя опять какой-то банкет, — заметил Кхак.
Сойдя с дамбы, друзья уселись у купы бананов. Легкий ветерок шелестел в банановых листьях, покрывал мелкой рябью поверхность реки. Обхватив колени, Кхак задумчиво смотрел на воду, улыбаясь своей широкой, доброй улыбкой.
— Откровенно говоря, — продолжал он, — в нашу идею действительно трудно верить. Ведь испокон веков, чтобы выжить, люди должны были обманывать, грабить, убивать друг друга. И вот являемся мы и заявляем, что не желаем больше мириться с этим, и стремимся сделать так, чтобы человек человеку стал другом! Кто же поверит этому! И нам не доверяют, нас честят и так и эдак, а бывает, устраивают на нас облавы, а то и забивают насмерть. Но пройдет время, и, подобно нам с тобой, обманутые, задавленные трудом рабы прозреют! — Кхак на минуту замолчал. — Нет, я не говорю: «Прощай, Москва!» Я верю в страну Советов!..
Взволнованный Хой порывисто повернулся и пожал в темноте руку друга.
— Когда я слушаю тебя, на душе становится светлее. Чувствую, что готов бороться до конца! Очень хочется увидеть, куда же в конце концов мы придем. Но как поглядишь на то, что делается вокруг, так и хочется махнуть на все рукой: плевать, будь что будет! Наш народ даже представить не в состоянии, что когда-то может произойти революция. Видно, яд рабства пропитал нас насквозь. Посмотри на наших людей! Десятки семей на моих глазах были разорены, и все это для того, чтобы в доме депутата горели вот эти огни. И что же? Те, кого он обобрал, не оставив им даже набедренной повязки, продолжают по-прежнему гнуть на него спину, сами подставляют шею под ярмо. А этот вечный страх! Страх перед каждым, у кого в руках плеть. Страх перед старостой, перед чиновником, перед стражниками, перед французским господином! Достаточно ему, словно милостыню, бросить ласковое слово, и за него уже молят господа бога. Да что говорить о простых крестьянах! Я сам живу с этим страхом в душе. Казалось бы, получил образование, вижу все бесчинства и самоуправство власть имущих и... молчу! Молчу, точно в рот воды набрал. Потому что, если я открою рот, они не оставят в покое ни меня, ни мою жену, ни моих детей. К тому же что я один могу сделать, слабый человек!..
— В одиночку каждый слаб! — подхватил Кхак. — Именно поэтому мы и должны помогать друг другу, объединяться, создавать свои организации.
Хой горестно покачал головой.
— Не у каждого, как у вас, хватит мужества отдать себя делу революции. Вот я! Понимаю все и сочувствую делу революции, но боюсь. Я не смогу перенести заключение и пытки, как переносите их вы. Да и откуда мне знать, что я должен делать? Даже в своей семье я нередко чувствую себя ненужным...
Хой подавленно замолчал и отвернулся.
— Ты неправ, — мягко возразил Кхак. — Мне кажется, что ты просто еще не вполне осознал необходимость революции. Придет время, и ты поймешь, что дальше так жить нельзя. Вот тогда у тебя появятся и смелость и сила... Общество, в котором мы живем, насквозь прогнило, оно бесчеловечно. — Кхак говорил вполголоса, точно размышляя вслух. — В один прекрасный день оно рухнет, потому что люди не смогут уже жить по-старому. Боюсь только, как бы не прозевать этот момент. Тогда, как говорится, будет поздно прыгать, раз вода у самых ног!
Они поднялись и стали прощаться, оба немного расстроенные этой беседой. Откуда-то издалека, с той стороны, где горели яркие огни, все еще слышались шумные возгласы вперемежку с визгливыми звуками флейт.
Когда Кхак вернулся домой, Куен возилась у плетенок, раскладывая свежие тутовые листья. Весь дом уже погрузился в глубокую тишину.
— Мама спит? — спросил ее Кхак.
— Кажется, только что заснула. Твое лекарство готово, я поставила его на стол.
Куен лишь мельком взглянула на брата и тут же снова склонилась над своими плетенками, держа в руке керосиновую лампу. Большая корзина с листьями у ее ног была наполовину пуста. Белые червячки шелкопряда проворно ползали по свежим листьям, жадно работая челюстями. В тех же плетенках, до которых еще не дошел черед, они застыли в сладком сне. Но едва Куен начинала бросать туда листья, как мгновенно весь этот маленький мирок оживал и из плоских плетенок слышался шелест, напоминающий шум моросящего дождя. Куен с удовольствием наблюдала за своими прожорливыми питомцами. У нее появилось даже какое-то теплое чувство к этим созданиям. Наевшись до отвала, они толстели, точно кто-то надувал их, и утром их трудно было узнать. Но вот беда: на тутовом дереве, что росло во дворе, уже почти не осталось листьев, и сегодня ее любимцам не придется поесть досыта.
Руки девушки разбрасывали по плетенкам тутовый лист, а сама она ловила каждый звук в доме, стараясь определить, что делает брат. Ее удивило и встревожило неожиданное посещение Хоя, который давно уже не появлялся в их доме. Ей очень хотелось расспросить брата, не случилось ли чего. Но Кхак, выпив лекарство, ушел к себе за перегородку, и оттуда теперь не было слышно ни звука. Куен решила, что брат устал и улегся спать. Стараясь не шуметь, она вышла из комнаты и отправилась на кухню.
А Кхак лежал, устало смежив веки. Ветерок из окна мягко обвевал его лицо, и он не заметил, как заснул...
...Проснулся он внезапно, с таким ощущением, будто спал очень долго. В большой комнате было темно, но на кухне все еще горел огонь. Как всегда, управившись с домашними делами, Куен, прежде чем пойти спать, готовила на утро еду свиньям.
Короткий, но глубокий сон освежил Кхака. И хотя дремота еще не прошла, он решительно поднялся, стараясь прогнать остатки сна. За окном на фоне светлеющего неба четко вырисовывались ветви няна[8], растущего рядом с домом. В ночной тиши время от времени слышался лишь далекий лай собак да ветер шелестел в кронах мелий и карамбол, что росли на берегу пруда.
И тут Кхак особенно остро почувствовал, какими прочными узами связана вся его жизнь с каждой веточкой этого дерева, с каждым из этих звуков, доносившихся сейчас до него.
Ему было не то четыре, не то пять лет, когда мать рассказала, что на их дереве повесилась его тетя, не выдержавшая ревности мужа. Иногда, проснувшись ночью, маленький Кхак лежал в темноте, тесно прижавшись к матери, и со страхом смотрел в окно, на черные ветви няна. Ему все казалось, что он видит тетю. На ней зеленый пояс, в руках розовый веер, которым она манит его куда-то в неведомую, сказочную даль. Когда Кхак только еще начинал учиться грамоте, отец посадил на берегу карамболу. Если в доме подыхала кошка, Кхак с сестрой закапывали ее под деревом, веря, что душа животного войдет в дерево и от этого плоды его станут слаще. Дерево быстро вытянулось, выросло быстрее, чем они, дети, и пышно разрослось, щедро даря людям свою прохладную тень. Они играли в тени карамболы — то изображали шумный базар, то готовили праздничный стол из листьев и плодов, сорванных в саду украдкой от родителей. И теперь это дерево стоит, укрывая в своей тени маленькую дочурку Кхака, которая, как когда-то он сам, целыми днями играет под деревом.
После того как Хой сообщил о массовых репрессиях в Ханое, Кхак все время думал о том, как ему поступить. И сейчас решение созрело: этой ночью он уйдет из села. Легальный период кончился, медлить больше нельзя, надо уходить в подполье. Непонятно только, почему они там, в Ханое, замешкались и допустили арест Нгана и Тоана? И не известно, сколько еще ребят попало в лапы полиции! Вести, привезенные Хоем, вызвали у Кхака смешанное чувство досады и тревоги. Вот уже больше года, как он по указанию партии жил здесь, лечился, находясь под надзором полиции. Теперь опять началась битва и он снова вынужден встретиться лицом к лицу с врагом. Никогда еще не чувствовал он себя таким здоровым, полным энергии. Ночью он доберется до пристани Гом, где в доме товарища Зана у них явка, а там свяжется с партийным руководством.
Однако теперь, когда настало время отправляться в путь, Кхак неожиданно ощутил какое-то странное волнение. Ему вдруг стало очень жаль мать и сестру, которых он вновь должен был оставить на произвол судьбы. Прошло более десяти долгих лет с тех пор, как был арестован отец. Мать работала не разгибая спины, сносила обиды и унижения, только чтобы вырастить сына. Когда он подрос, он стал за старшего в семье — занял место отца. Мать не только любила сына, но и относилась к нему с уважением. Она не делала ни одного шага, не посоветовавшись с сыном, и обычно поступала так, как он говорил. Однажды Кхак привел в дом незнакомых людей. Они долго о чем-тю беседовали вполголоса. Поняв, что сын пошел по стопам отца, мать лишь украдкой смахнула слезы, ни одного вопроса, ни одного упрека не сорвалось с ее уст. Она только стала поспешно подыскивать ему жену: ей казалось, что душа мужа не успокоится, пока сын не женится. Особенно она боялась, что у Кхака не будет детей. Тогда прекратится род старого Мая, и это тяжелой ответственностью ляжет на ее плечи, ибо она не выполнит предопределенного ей свыше долга жены и матери. Все ее добродетели не смогут возместить такой грех. И вот, едва Кхаку исполнилось двадцать лет, мать настояла на своем и заслала сватов. У Кхака не было никакого желания обзаводиться семьей. Он и в глаза не видел свою будущую жену, но из любви к матери не стал противиться, понимая ее тревогу. Он был уже тогда коммунистом, но перечить воле родителей не осмелился бы, ибо был воспитан в духе конфуцианства, каноны которого за многие поколения вошли в плоть и кровь членов его рода. Но не прошло и двух лет после свадьбы, как Кхак был арестован и приговорен к ссылке. Оставшись одна, жена его Там терпеливо сносила все тяготы жизни, растила дочь, вынося на своих плечах все заботы. Мать очень полюбила невестку, хотя в глубине души скорбела по поводу того, что та не подарила семье сына. Там, затаив тоску, не переставала ждать мужа, как тысячи и тысячи вьетнамских жен испокон веков ожидали возвращения своих мужей. Но ей так и не довелось увидеть Кхака. Она ушла из жизни, оставив после себя крохотную дочь, еще не видевшую отца.
Годы, проведенные в тюрьме, закалили Кхака, научили его стойкости и хитрости в борьбе с врагом, умению в любых условиях, пусть даже на грани жизни и смерти, сохранять последовательность и твердость. Он привык к тому, что политзаключенные-коммунисты, где бы они ни находились — в зловонных ли тюремных камерах, на каторжных ли работах в гиблых лесах, — повсюду устанавливали контакт друг с другом, создавали свои организации и добивались улучшения условий жизни. За годы заключения Кхак познакомился со многими профессиями: был каменщиком, дровосеком, лесорубом, скотоводом... Он научился отстаивать свое мнение, выступать перед товарищами, писать статьи, а временами, когда его посещало вдохновение, он писал и стихи, как, впрочем, почти все политзаключенные.
Когда семь лет спустя Кхак вернулся в родное село, взгляд его прежде всего отыскал крышу родного дома, видневшуюся из-за кроны няна. Знакомая с детства картина... Глаза застлало слезами. Вслед за взрослыми встречать отца выбежала и малышка Тху, но застеснялась, увидев незнакомого дядю с бледным заросшим лицом и жутко запавшими глазами. Кхак взял ее на руки, глядел и не мог наглядеться, не верил своим глазам: у него уже такая большая дочь...
Теперь семья Кхака жила гораздо хуже, ведь из шести сао[9] земли четыре пришлось продать. Мать совсем поседела, а знакомый взгляд ее живых, выразительных глаз заметно потускнел. И Куен выросла. У них в деревне девушку двадцати трех — двадцати четырех лет считали засидевшейся в невестах. Кхак понимал, что сестра не могла оставить мать и маленькую Тху и устроить свою жизнь. Дома она одна должна была поспеть всюду: засеять и убрать урожай с двух сао земли, обработать огород, ходить за скотиной и птицей да еще заниматься разведением шелковичного червя. Жизнь, полная забот и лишений, сделала Куен замкнутой, и она редко теперь улыбалась. И только в глазах можно было прочесть чувства и мысли, которыми она жила. Куен не была красивой: темное от загара лицо, жесткие, грубоватые руки. Но большие, умные глаза освещали ее лицо особой красотой. Она не задумывалась над своей судьбой. Печаль и радость, все, что она испытывала, — все можно было прочесть в ее глазах.
Прошло несколько месяцев после возвращения Кхака из ссылки. Он лежал прикованный к постели, и всю заботу о нем взяла на себя Куен. Она следила, чтобы он спокойно спал, доставала продукты (ведь он нуждался в усиленном питании) и защищала его от объяснений со старостой и другими представителями власти. Где решительно и твердо, где ласково и мягко Куен ограждала брата от неприятностей. Словно наседка, готовая каждую минуту распустить крылья и броситься на врага, угрожающего ее выводку, Куен оберегала брата. А Кхак был на краю смерти, мучаясь, он страдал еще и оттого, что объедает семью, что может заразить их своей опасной болезнью. За эти месяцы семье и вовсе пришлось плохо. Куен словно высохла, а малышка Тху украдкой жадно поглядывала на миску с мясным рисовым супом и фрукты, которые тетя Куен давала только отцу. Каждый раз, перехватывая этот взгляд, Кхак чувствовал такую острую боль в груди, словно ему вонзали нож, но, как только он пытался подозвать к себе Тху, та притворялась, что не слышит, и быстро исчезала. Однажды Кхак не выдержал и заявил, что, если еду не будут делить поровну, он не будет к ней прикасаться. Однако через день-другой все стало по-прежнему, и снова семья отказывала себе во всем, только чтобы поскорее поставить его на ноги.
В самые трудные минуты непоколебимая вера Куен в его выздоровление и ее заботы помогали Кхаку ничуть не меньше лекарств, которые он ежедневно во множестве глотал. Одно слово «чахотка» вызывало тогда в народе панический ужас. Но Куен твердо верила, что сумеет вылечить брата. Она расспрашивала всех, кто хоть что-нибудь знал об этой болезни, пробовала применять всевозможные средства западной и восточной медицины. Она старалась, чтобы при всей их бедности у Кхака было регулярное питание, необходимые лекарства и покой. Наблюдая эту борьбу, Кхак мысленно сравнивал сестру с отважным полководцем, настойчиво ведущим тяжелое сражение.
Едва начав ходить, он стал думать, как помочь сестре и матери. Однако стоило ему раздеться и полезть в пруд набрать для свиней ряски, как женщины подняли истошный крик. И дело было не только в том, что они опасались за его здоровье. Привыкшие, как и все женщины, выполнять за мужчин всю физическую работу, чтобы те могли спокойно размышлять о высоких материях, и мать и сестра были убеждены, что Кхак берется не за свое дело. Но постепенно, шаг за шагом Кхак все же «вторгался» в «чисто женские» дела. То он перекроет крышу курятника, то сменит подстилку у поросной свиньи, причем никто не замечал, чтобы он стеснялся этой работы. Затем Кхак стал сажать овощи, ухаживал за апельсиновыми деревьями. Это он обнес огород забором, купил известь и чеснок для лечения больных кур, рассадил кормовую ряску в пруду и напустил туда мальков...
Хозяйственные хлопоты сближали их. За день и у матери и у Куен находилось немало вопросов, по которым нужно было посоветоваться с Кхаком. А он в свободное от домашних дел время взялся обучать сестру грамоте и часто беседовал с ней и матерью о революции, о борьбе за независимость. Вечерами Кхак обычно писал статьи в легальные партийные газеты, выходящие в Ханое — подписывался он, конечно, не своим именем, — либо, чтобы подработать, занимался переводом. Куен училась старательно. Вскоре она могла уже самостоятельно читать газеты. Сейчас, когда у нее чаще стало выдаваться свободное время, она заметно посвежела, даже щеки чуть-чуть порозовели, она стала оживленней, разговорчивей, казалось, к ней вновь возвращается юность.
Постепенно в доме Кхака все преобразилось. Исчезла прежняя атмосфера обреченности. Дом вновь наполнился голосами: бабушка искала внучку, слышался детский смех, разговоры взрослых. А как только Кхак начал вставать, к нему стали приходить и гости. Односельчане постоянно навещали Кхака, приходили потолковать о сельских заботах, а молодежь — послушать его рассказы; нередко девушки и парни приходили из соседних сел. Даже местные должностные лица, включая сборщика налогов, относились к Кхаку с уважением. Но только мать и сестра знали, что по ночам приходили какие-то незнакомые люди, спрашивали Кхака и, проговорив с ним вполголоса всю ночь, уходили до того, как на востоке начинало светлеть. И мать и дочь относились к этим людям с почтением и вместе с тем испытывали какую-то неясную тревогу, если ночные гости появлялись в доме.
Часто по вечерам, когда все работы по дому были закончены, а малышка Тху уже сладко спала на коленях у бабушки, мать Кхака начинала вспоминать прошлое. Она до мелочей помнила множество историй со времен прихода французов. Ее рассказы оживляли в памяти Кхака годы смуты, голода, нищеты, те времена, когда страна потеряла независимость. Кхак расспрашивал о знакомых семьях, живших в их районе, вдоль реки Лыонг, о том, кто как жил, как вел себя в те трудные времена. Он узнал, что уже тогда одни пошли на поклон к новым властям, другие же предпочли тюрьму. С удивлением Кхак узнал, что настоящее имя старого Ты Гатя, что держал чайную у моста, — Зу и что младший брат его Ди отправился в свое время в Новый Свет, да так и пропал неведомо где. Сам Зу еще в молодости служил поваром у короля Хам Нги, после чего попал в официанты и был причастен к истории с отравлением французских солдат в ханойских казармах, но, к счастью, ему удалось тогда бежать. Его прозвали Ты Гать[10] за то, что, поспорив однажды с кем-то из парней, он одним ударом разбил четыре кирпича. А нынешний губернатор Ви начинал когда-то с простого переводчика. Отец его, сборщик налогов Ням, в год Лошади привел в село Тюонг французских солдат, те устроили засаду и разбили крестьян-повстанцев, сражавшихся под началом генерала Кы. А спустя некоторое время какой-то неизвестный прямо на рынке зарубил этого Няма.
Все эти истории, рассказанные матерью, врезались навсегда в память Кхака. А Куен научилась у матери старинным народным песням, сказаниям и монотонным речитативом пересказывала Кхаку сказания о взятии Ханоя французами или пела песни Фан Бой Тяу о наемных солдатах. Кхак в свою очередь рассказывал им о годах, проведенных в ссылке, и тогда все затаив дыхание невольно втягивали голову в плечи, словно гроза все еще грохотала над их головами...
И вот теперь эта гроза действительно готова была разразиться над ними. Откуда-то из-за горизонта, пылающего кроваво-багровым заревом, наползали зловещие черные тучи, затягивая небо над многострадальной вьетнамской землей. И когда Кхак думал о своих задавленных беспросветной нуждой односельчанах, которые всю жизнь гнули спину на рисовых полях, у Кхака сжималось сердце от боли, жалости и мстительного чувства.
Кхак поднялся и уложил в узелок белье. На стене висела фотография Там, сделанная вскоре после их свадьбы. Кхак долго смотрел на улыбающееся лицо жены, но уже не в силах был оживить в памяти эти черты, представить ее такой, какою она была в жизни. Ведь прошло около десяти лет! Кхак задул лампу и на цыпочках вышел из дому. Из соседней комнаты доносилось спокойное дыхание спящей дочери. Слышно было, как мать ворочалась во сне. Кхак почувствовал вдруг странную слабость в ногах. Ему захотелось разбудить мать, рассказать ей все, обнять и поцеловать на прощание дочь. Но он поборол в себе это желание и осторожно вышел во двор.
Полузакрыв глаза от усталости, Куен сидела на кухне возле котла, в котором на медленном огне готовилась еда для свиней. Она вздрогнула от неожиданности, когда Кхак, сунув сверток с бельем под мышку, присел рядом с ней. Удивление тут же сменилось испугом.
— Сестренка, — тихо сказал Кхак, — мне надо уходить...
Он хотел было объяснить ей все, но у него перехватило горло и он замолчал. Куен смотрела на брата, широко открыв глаза. Казалось, это глаза освещали все ее лицо. И вдруг лицо Куен задрожало и из глаз покатились крупные слезы.
— Ты уж объясни все маме. А я постараюсь скоро дать о себе знать.
Кхак поднялся. Куен схватила его за руку.
— Подожди минутку!
Она скрылась в доме и, вернувшись, неловко сунула ему в карман немного денег. Проводив его до огорода, Куен, всхлипывая, припала к руке брата.
Близится полночь. Мать проснулась и позвала дочь:
— Куен! Поздно уже, ложись, дочка!
Ответа не было, она поднялась, бормоча:
— Заснула, небось...
В темноте она прошла на кухню, еще раз окликнула дочь, и только тут услышала ее сдавленные рыдания...
После разговора с Кхаком Хой долго не мог уснуть. Тхао несколько раз просыпалась и видела, что муж не спит и время от времени обмахивается веером.
— Что с тобой?
— Ничего, спи.
Хой снова закрывал глаза, подолгу лежал, не двигаясь, но сон упорно не шел. В голове все время вертелся вопрос: что делать? Что теперь делать? Он думал о своей работе в школе. Разве воспитание детей не есть проявление любви к родине? Хой отдавал подготовке подрастающего поколения — будущему своей страны — все свои силы, и ему хотелось верить, что его питомцы не будут такими, как он сам и как те жалкие обыватели, с которыми ему приходится сталкиваться каждый день. Они будут здоровыми, образованными людьми, полными сил и энергии. Они будут уважать справедливость, любить свободу, ненавидеть трусость и низкопоклонство. Правда, не один десяток, а, может быть, сотни лет пройдут, пока появится поколение таких людей. Но если в каждом поколении удастся воспитать их хотя бы несколько тысяч, то придет время, и их будут десятки тысяч, а потом и миллионы. Тогда достаточно будет им сделать одно движение, и французам придет конец. Главное, чтобы эта новая интеллигенция была стойкой, твердо шла к своей цели, не тратя времени на пустые разговоры. Учитель! Господи, сколько мук и страданий таит эта полубарская, полурабская профессия! Перед глазами Хоя до сих пор стоит старый учитель Хуан, когда инспектор по просвещению швырнул ему в лицо тетради с его разработками. А ученики, эти «здоровые, образованные, полные сил и энергии» люди будущего?! Жалкие, оборванные ребятишки с лишаями на голове и трахомными глазами, которые ходят в школу от случая к случаю. Сколько тревог доставляют они в конце каждого месяца учителю, который не знает, найдутся ли у родителей средства заплатить за обучение и смогут ли дети продолжать учебу. А дети из зажиточных семей, что были у него в классе? Они держались с ним так, словно их родители облагодетельствовали его! А теперь и эту убогую школу закрыли из-за войны, и неизвестно, когда она снова откроется. Где теперь достать работу, как прокормиться? Ведь он должен прокормить не только себя, но и обеспечить жену и ребенка! Мысль о безработице приводила Хоя в отчаяние, в голове неотвязно звучал все тот же вопрос: что делать? Что теперь делать?
Тут Хою показалось, будто что-то неслышно проникло в комнату. Он открыл глаза и приподнял москитную сетку. Из окна в комнату бледно-голубой шелковой лентой падал косой луч лунного света. Прозрачный, неуловимый лунный свет. Верно, уже полночь. Интересно, что делает сейчас Кхак? Ветерок все еще доносил неясный шум и далекие голоса. Видно, у депутата гости веселились всю ночь.
Рядом с Хоем легко и ровно дышала во сне Тхао, сладко спала малышка Ван, уткнувшись матери в плечо. Хой протянул руку и, едва касаясь волос, погладил жену по голове. Почувствовав сквозь сон ласку мужа, она осторожно, чтобы не потревожить Ван, повернулась и прильнула к нему. Но Хой никак не мог отделаться от грустной мысли: «Теперь мне предстоит жалкая жизнь, никому от меня не будет пользы».
Проснулся Хой еще до рассвета. Тхао возилась на кухне. У них уже было двое детей, но она все еще соблюдала обычай молодых невесток: если муж дома, надо вставать раньше, чем обычно. Во сне Ван подкатилась к отцу. Ровное, нежное дыхание. Розовые губки слегка приоткрыты, пухлые ручонки сжались в кулачки, одну ножку она непроизвольно забросила на отца. Да, пожалуй, только в этом возрасте у человека нет никаких забот. Хой осторожно снял с себя ногу дочки и встал. В шкафу, стоявшем у изголовья, он взял связанные в пачки старые газеты и отправился с ними на кухню.
Тхао удивленно взглянула сперва на мужа, затем на газеты, но Хой молча уселся около очага и стал совать газеты в огонь.
— Пусть покровитель нашего очага поможет нам...
— Ты что-то скрываешь от меня, — с тревогой в голосе проговорила Тхао.
— Ничего особенного, — ответил Хой с деланным равнодушием, — в Ханое запретили эти газеты. Вот я и решил сжечь их от греха. Найдут — могут быть неприятности.
Пламя высоко поднялось над очагом. Газеты ярко вспыхивали и корчились на огне, обволакиваясь дымом. Хой успевал прочесть лишь обрывки заголовков, набранных крупным шрифтом. Забастовки... Демонстрации... Десять тысяч горняков... Мадрид сражается... Землепашцы, объединяйтесь, требуйте... Пламя постепенно сникло, и наконец от газет осталась тлеющая кучка пепла. Хою показалось, что сейчас он сжег какую-то часть своей жизни, именно ту, которая была насыщена бурными событиями, наполнена светлых надежд. А сейчас надвигается темнота, темнота и опасности.
Они сидели, тесно прижавшись друг к другу. Тхао поняла, что муж не хочет говорить сейчас, и решила не приставать с расспросами. Она знала, что в конце концов он все сам расскажет. И действительно, спустя несколько минут Хой сказал:
— Слушай, вчера в Ханое полицейские агенты явились с обыском в тот дом, где я снимаю комнату.
— Какой ужас! Ну и что им удалось обнаружить?
— Если бы что-нибудь удалось, вряд ли я сейчас разговаривал бы с тобой! — отшутился Хой, чтобы успокоить жену. — Они приходили за Тхиетом, но его не было дома, и они взяли его жену.
— Вот беда! А тебе ничего не будет?..
— А что я такого сделал?
На лице Тхао была написана решительность: она будет защищать своего Хоя и никому не отдаст его.
— Точно они не берут невинных! Ты уж там держи язык за зубами. А может, тебе стоит переменить квартиру?
Хой улыбнулся:
— Ну с какой стати мне переезжать? Да и куда я поеду?
— Нет, я серьезно. Если ты останешься на прежней квартире и будешь жить среди своих отпетых учеников, у меня не будет ни минуты покоя.
— Зачем ты так говоришь, они хорошие ребята. Ты забыла, как они заботились обо мне, когда я болел? К тому же я привык к этой квартире и мне совсем не хочется возиться с переездом.
— Ну какая там возня! — Тхао на минуту задумалась, перебирая в памяти своих ханойских знакомых. — Может, тебе лучше пожить у дяди Дьема?
— Нет уж, избавь! Он с утра до ночи только и делает, что рассуждает на высокие темы. Попробуй-ка это выдержать.
— Да, — улыбнулась Тхао, — поговорить он любит. Это у него с тех пор, как умерла тетя. Раньше за ним такого не замечали.
Хой вспомнил разговор со стариком Дьемом об интернационалах и невольно рассмеялся.
— Ты небось думаешь, что твой дядюшка этакий безобидный болтливый старичок. Мы как-то разговорились с ним, так он только и знает, что говорить о политике...
— Неужели?
— Ты мне не веришь?
Тхао замолчала. Тоненько запел чайник. Хой догадывался, что жена обдумывает, куда еще можно переселить его. Он хорошо знал эту ее черту — уж если она что-нибудь задумала, то не отступит, пока не добьется своего. Вот они заговорили как будто о совершенно посторонних вещах, перескакивая с одной темы на другую, а на самом деле все обстоит иначе. Они настолько знают друг друга, что понимают все с полуслова. Тхао беспокоилась о судьбе мужа. Размышляя о том, как бы получше устроить его в Ханое, чтобы он был в безопасности (скажем, у кого-то из близких и недалеко от школы), она учитывала и тех, кто мог причинить Хою вред.
— Ты вот что, — посоветовала она, — если встретишься с депутатом Кханем, поздоровайся с ним.
— Ну, если он первым поздоровается со мной, я ему, конечно, отвечу.
— Ну что ты! Мы должны быть осторожны. Они и так считают нас заносчивыми. Лучше тебе первому поздороваться, ничего с тобой не случится.
— Да, но, к сожалению, когда я его встречаю, он даже не смотрит в мою сторону! Отворачивается! Как же тогда здороваться с ним?
— На то они и господа, как же может быть иначе?
— Ну хорошо, в следующий раз, когда встречу, сложу ладони на груди и что есть мочи заору: «Я почтительно приветствую вас!» Ты довольна?
Тхао прыснула со смеху и толкнула мужа в плечо. В котле закипела вода, заваренная вместо чая листом дерева вой. Хой разлил напиток по чашкам, и, усевшись рядом, супруги с наслаждением стали его пить.
— Послушай... — Хой хотел было рассказать о том, что его школу закрыли, но не решился. Да и зачем говорить об этом? Только лишние тревоги сеять. К тому же кто знает, может, через день-два все устроится и занятия начнутся снова...
Видя, что муж замолчал, Тхао спросила:
— Ты о чем?
— Кажется, у отца теперь хватает покупателей?
— А-а...
Тхао вдруг спохватилась:
— Надо сходить посмотреть, может быть, он встал уже. Я принесу вам настоящего чаю, а ты пока побеседуй с ним.
— Вряд ли он встал. Как у него дела?
— Тут зачастил к нему один клиент, — Тхао заулыбалась, — Кан. Он только что взял себе третью жену, ты помнишь Мо, которая должна была выйти за Дытя, так вот, она погналась за богатством и вышла за этого чиновника, хоть он ей в отцы годится. И теперь этот Кан ходит каждый день, к отцу за подкрепляющим...
Хой рассмеялся.
— Да! Ты помнишь Соан? — спросил он неожиданно. — Я встретил ее вчера, когда шел со станции, и, знаешь, сперва даже не узнал. Как выросла!
— Ничего удивительного, — ответила Тхао, — ей ведь уже не то пятнадцать, не то шестнадцать. В такие годы и лохмотья не портят, если на щеках играет румянец. А вот мадемуазель, как ни румянится, ни кожи, ни рожи, и глаза белесые, как у рыбы.
«Мадемуазель», о которой шла речь, была дочкой депутата Кханя. Она училась во французской школе в Ханое и, когда приезжала в село на летние каникулы, ходила в юбке и картавила на французский манер.
— А что там у депутата за торжество сегодня? — поинтересовался Хой. — Такую иллюминацию устроили и орали до самого утра!
— Ты разве не знаешь? Вот уже вторую неделю они пируют по случаю награждения нашего депутата медалью не то дракона, не то тигра, черт их разберет. Сейчас веселье уже идет к концу. А вначале что было! Гостей понаехало из разных провинций! Машины подъезжали чуть ли не к дверям гостиной: там уже накрыли столы и приготовили место для танцев. — Тхао вздохнула. — Все жалобы сельчан на этого депутата — не больше чем мольбы лягушки о дожде. Ведь у него власть: прибрал к рукам всю долину, больше сотни мау земли! И суд, конечно, поверит, что вся эта целина принадлежала государству и что у депутата Кханя есть бумаги, заверенные генерал-губернатором, по которым он имеет право на эту землю. А ты все твердишь: справедливость! Сколько семей из нашей деревни проливают слезы! Выходит, что земля, которую они своими руками подняли и возделывали столько лет, принадлежит не им. Вот уж истинно: баклан ловит, а журавль себе в клюв кладет.
Хой опустил голову. Слова Тхао звучали упреком, точно это он был виноват во всем. Ведь он однажды уже проиграл в борьбе с Кханем.
Солнце взошло.
— С ума сойти!.. — спохватилась Тхао. — На рынок опоздаю. Если останешься дома, открой курятник и свари рисовую кашу для Ван, а то ей нечего будет есть. Отец уже, конечно, встал. Сходи выпей с ним чаю. Да, не забудь напомнить Хиен, чтобы она сбегала к тетушке Диеу за ситом. Что за народ! Брать — это им просто, а вот возвращать не торопятся! Ну ладно, побегу...
В это утро Хой не высовывал из дому носа, он возился с Хиен и Ван, обсуждал семейные дела с отцом. Старик Зяо, деревенский лекарь, как всегда, жаловался на свою жизнь. Какие могут быть деньги у односельчан! Да если они и болеют, то не думают лечиться. Нарвут разных листиков, заварят, подышат паром, чтобы пропотеть, или купят на рынке на несколько су травы у горцев Ман. А разориться на несколько хао и купить настоящего лекарства — для них просто му́ка. Вот когда уже совсем припечет, тогда идут к лекарю. Да и то едва сунут нос в лавку, и сразу назад. Потом проглотят одну-две дозы и удивляются: почему лекарство не помогает? Нет чтобы пройти весь курс, как предписывает врач, как требует медицина! Таких больных раз-два и обчелся.
Но кто был по-настоящему ненавистен старому Зяо, так это лекарь Миен, что сидит на рынке Гань. Он-то и отбивает клиентов у Зяо. Несколько лет назад он откуда-то появился в этих краях и открыл шикарную лавку, чтобы легче было надувать простаков. Придет к нему кто побогаче, так он перед ним прямо ужом извивается, и болезнь-то пустяковая, а он ему все дорогие лекарства прописывает. А бедняк зайдет, так Миен, зная, что тот больше чем на одну-две дозы не может рассчитывать, начинает стращать беднягу, а потом даст чего-нибудь подешевле — на одно-два хао, да бумаги навертит побольше. Но для бедняка и одно-два хао — большие деньги, а что там за лекарство, откуда ему знать? Недаром говорят: «Каков лекарь, таково и лекарство!»
Хой понимал, что отцу хочется излить свою ненависть к новому лекарю, которая мучает его долгие годы. Он усадил Ван на колени и, гладя дочку по головке, слушал горькие жалобы отца. Что правда, то правда, этот лекарь с рынка Гань действительно мошенник. Однако кое-какие хитрости Зяо и сам иногда применял. А что ему оставалось делать? Не обманешь — не продашь, тогда хоть ссыпай все лекарства в помойку, да и зубы на полку. И Хой только поддакивал, слушая старика.
Наконец старый Зяо умолк. Потом, успокоившись, он спросил:
— Как ты считаешь, удастся Донгу подыскать работу? У нас сейчас туговато с деньгами. Хорошо, что хоть ты выбился в люди, и то для нашей семьи большое счастье. А Донгу нужно искать работу. Если он поедет учиться в Хайфон, мы не вытянем.
Хой промолчал. Он считал Донга очень способным парнишкой, каких-нибудь два года оставалось ему, чтобы закончить неполное среднее образование, хотелось бы, чтобы Донг продолжал учиться. Но как ни жаль было братишку, он понимал, что старик прав и что семья действительно не сумеет свести концы с концами, если Донг уедет. К тому же куда сможет поступить Донг, даже если через два года получит диплом? Попытается сдать экзамен на должность секретаря в местной провинциальной администрации? Это почти невозможно. Ежегодно из нескольких тысяч экзаменующихся этот диплом получают лишь два-три десятка. Без взятки тут не проскочишь. Хой уже испытал это на себе. И вот теперь Донг вынужден будет пойти по его стопам: добиться права носить черное шелковое платье и белый пробковый шлем и поношенные туфли на резиновой подошве — привилегии местной интеллигенции; ему, словно нищему, придется слоняться по улицам в поисках места секретаря в каком-нибудь частном учреждении или торговом заведении. Но в каждом учреждении или заведении он нос к носу столкнется с сотней таких же безработных интеллигентов, едва не умирающих с голоду. В конце концов, если повезет, он устроится учителем в частную школу, то есть приобретет такое же шаткое положение, как и он, Хой. И это еще будет великое счастье! Или сделается писателем. Это уж и вовсе смехотворно: во Вьетнаме, где народ влачит жалкое существование, полно всяких писателей и журналистов! Видать, литература стала последним выходом для людей, получивших образование и не нашедших применения своим знаниям и своим мыслям.
Хой опустил малышку на землю.
— Ладно, я постараюсь найти ему место. Нужно только будет списаться и потолковать с самим Донгом.
Но старик Зяо продолжал свое:
— Я слышал, что есть в Ханое какое-то техническое училище. Может, ты подготовишь его к экзамену в это училище?
— Вот поеду в Ханой, постараюсь разузнать.
Наступил вечер. Тени уже протянулись до середины двора, а Хой так и не решил, ехать ему или остаться еще на два-три дня. Ехать не хотелось. Вот уже много лет подряд целыми месяцами приходится торчать в Ханое, пока наконец не выпадет свободный день, чтобы съездить домой, к своим. А дома удается пробыть лишь несколько часов, да и то все время думаешь о том, как бы не опоздать на следующий день к занятиям. А потом в Ханое, когда бродишь по улицам или сидишь в библиотеке, все терзаешься воспоминаниями об этой короткой встрече с семьей. И Хой решил махнуть на все рукой и остаться дома на несколько дней. Хватит с него. К тому же в школе наверняка еще с полмесяца не будет занятий. Но может случиться и так, что завтра эта проклятая школа вдруг откроется, а его не будет на месте, что тогда? Нет, оставаться нельзя. Надо ехать. Он должен быть в Ханое, даже если придется сидеть там без дела.
Хой вышел попрощаться с женой. Тхао молчала, расстроенная предстоящей разлукой, и, когда Хиен хотела проводить отца до конца села, она ей не разрешила. Хиен начала кукситься и готова была вот-вот заплакать. Хой заступился за дочь, и все было улажено.
Тхао настаивала, чтобы Хой сходил к дяде Дьему, может быть, тот согласится взять его к себе постояльцем. На краю села она попрощалась с мужем, а Хой с дочерью прошли дальше, до самой пагоды Гань. У развилки дорог Хой остановился. Только вчера стоял он здесь, мучимый тревожными мыслями, и вот сейчас все это отодвинулось куда-то. Жизнь по-прежнему текла по своему руслу, будничная, однообразная, и выхода из этого не было. Хой вздохнул и погладил Хиен по голове.
— Ну, бега, дочка, уже поздно, мама ждет.
Хиен послушно повернула в село, а Хой побрел дальше. Через минуту он обернулся. Фигурка Хиен уменьшалась на глазах, однако Хой еще видел ее черную косичку — тоненькую полоску на спине. Маленькая родная фигурка! У Хоя потеплело на душе. Но что его ждет впереди? Кто знает, станет ли когда-нибудь его жизнь светлей? Сбоку за яркой зеленью тростника потянулось что-то длинное, темное. То был серый каменный забор, ограждающий имение депутата Кханя. И на всем пути до моста, сколько бы Хой ни оборачивался, он видел эту мрачную стену, высокую, серую — она словно преследовала его.
Лыонг катила свои воды от самой горной цепи, протянувшейся по пограничным с Китаем провинциям Бак-зянг и Донг-чиеу. У подножия горы До, огромным челноком перегородившей выход в долину, река широко разливалась и, спокойная, ровная, подходила к оживленному, забитому лодками причалу Гом, возле которого круглый год дымили гончарные печи. Здесь она делала поворот и текла среди пустынных холмов, поросших высоким, в рост человека камышом. Изредка попадались тут лачуги бедняков, спрятанные среди банановых деревьев и зарослей сахарного тростника. Но уже от деревни Тям селения встречались чаще, оживляя речную долину. Вдоль небольшой дороги, проложенной по дамбе, до железнодорожного моста, что лежал на пути из Ханоя в Хайфон, протянулись густые сады и аккуратные, хорошо ухоженные поля. Тут Лыонг становилась совсем уже равнинной рекой и лениво текла среди рисовых полей, убегая вдаль, до самого горизонта, туда, где ощущалось дыхание моря.
Места эти с их нежно-зеленой порослью рисовой рассады, густыми садами и тенистыми тропинками среди полей, вызывали обычно восторженные возгласы пассажиров, которые славили благодатный край. А ведь каких-нибудь тридцать лет назад вся долина Лыонг до самого подножия До была еще покрыта непроходимыми зарослями камыша. Старики помнили, как в конце правления династии Чиней[11], во времена нескончаемых междоусобиц, крестьяне бросали свои поля и бежали куда глаза глядят. Чтобы не умереть с голоду, люди питались съедобными кореньями, полевыми мышами, змеями. Когда же стало совсем невмоготу, народ двинулся к военачальнику Хе, поднявшему восстание в горах Чай-сон. При династии Нгуенов[12] чиновники окончательно забросили свои дела. Из года в год, восемь лет подряд прорывало дамбу в районе селения Кот и затопляло рисовые поля. Несколько уездов словно вымерло, жители разбрелись по свету, бросив земли на произвол судьбы, и десятки тысяч мау заросли диким камышом. Когда же появились французы, в этих камышах скрывалось повстанческое войско генерала Кы, уроженца села Тюонг. В течение четырех лет он дрался с чужеземцами, пока его не продал Ням, его односельчанин, — он провел французов в лагерь повстанцев. Кы погиб, а партизаны рассеялись кто куда. Самое кровопролитное сражение произошло здесь в год Лошади. Берега Лыонга были сплошь усеяны трупами. Их подбирали и хоронили в братских могилах на окраине села Гань. Здесь же позднее выстроили пагоду, и с тех пор это место стало сельским кладбищем. Народ чтил своих отважных сынов, и ежегодно в конце января жители окрестных сел стекались сюда, чтобы воскурить благовония в память погибших.
Впоследствии власти не раз пытались вырубить камыш у берегов Лыонга, но тот упрямо разрастался вновь.
Прошли годы, и постепенно жизнь тут стала возрождаться. Отстраивались деревни. Люди возвращались в родные места. Тут же объявились и представители власти, затеявшие драку из-за плодородных земель. И как испокон веков велось повсюду на многострадальной вьетнамской земле, нежная зелень прибрежного камыша скрывала страдания тех, кто всю жизнь проводил по колено в жидком иле рисовых полей и кого после смерти опускали туда же, в тот же ил. Иссохшие, почерневшие от голода и зноя, ютились взрослые и дети в жалких лачугах из камыша, рядом со стоячими илистыми водоемами. Илом были обмазаны их лачуги, илом пропитаны и одежда и тело. Они трудились от зари до зари, но плоды этого труда стекались туда, где дорога, идущая через село, становилась шире, покрывалась плитами и неожиданно кончалась, словно отсеченная высокой, как у тюрьмы, стеной, утыканной поверху острым бутылочным стеклом. За тяжелыми, сбитыми из прочного лима, наглухо закрытыми воротами лежал просторный, мощенный кирпичом двор с несколькими водоемами, а вдоль стен лепились темные, низкие, крытые черепицей конуры. В середине двора высились круглые плетеные зернохранилища, доверху засыпанные рисом, тут же стояли скирды рисовой соломы и тянулись в ряд стойла для буйволов, хлева для свиней и сараи для прислуги. Типичное владение сельской знати, жестоких богачей, паразитов, сосущих кровь своих односельчан-бедняков. На каждые пять-шесть сел приходилась «вилла» крупного чиновника — двух-трехэтажное строение с хвастливо, на китайский манер, загнутыми углами крыш, выложенных кусочками цветного фарфора. Строения эти, как правило, подпирали колонны, выкрашенные тоже в китайском стиле красной и золотой краской. И тут же, рядом с этими элементами древнекитайской архитектуры, европейские современные балконы-лоджии, веранды, громоотводы на крышах, застекленные, прикрытые жалюзи окна. Недалеко от железной дороги лежало поместье губернатора Ви, сына старосты Няма, того самого Няма, которого за предательство зарубили на рыночной площади. В деревне Гом расположилось поместье «ученого» Дака, а при въезде в деревню Гань — имение депутата Кханя. Подальше на север, у подножия горы До, километров на десять с лишним протянулась кофейная плантация и животноводческая ферма, принадлежащая французам; это хозяйство крестьяне прозвали плантацией Мати. Земля под всеми этими поместьями и плантациями была разными способами отобрана у крестьян, которые когда-то своими руками подняли ее и почти полвека возделывали, обильно поливая собственным потом.
Несколько десятков лет назад там, где сейчас лежит имение Кханя, тоже было заросшее камышом болото, над которым висели тучи комаров. Примерно в двадцатых годах безземельные жители окрестных сел стали выжигать камыш, рыть отводные канавы и селиться тут. Так постепенно возникло небольшое село в десяток дворов, которое назвали Дуой.
Депутата Кханя в то время звали просто Кханем. Он был вторым сыном Хоата, чиновника из села Гань. В молодости Кхань был недурен собой и слыл в округе игроком и гулякой. Почти все небольшое хозяйство, оставшееся после отца, он промотал в «тарелочку»[13] или растратил на девиц. Но попойки и кутежи помогли Кханю обзавестись широким кругом знакомых, которые в дальнейшем помогли ему снова встать на ноги: третья жена начальника уезда посватала за него свою дочь Дат. Невеста была на шесть лет старше Кханя и отличалась дурным нравом, но зато в приданое за нее дали более тридцати мау. Женившись, Кхань остепенился и задался целью во что бы то ни стало разбогатеть. Как раз в тот год в их провинции стали вербовать рабочих на каучуковые плантации на юг страны и в Новую Зеландию. Дат и ее родители развили бурную деятельность, они объездили все и вся, щедро раздавая взятки чиновникам вплоть до губернатора, и в конце концов заполучили для Кханя место подрядчика по вербовке рабочих. Помогло Кханю и старое ремесло, он отыскал своих прежних приятелей и открыл игорные дома, где с утра до ночи трясли «тарелочку». Сколько несчастных, разоренных тогда этой «тарелочкой», поставили отпечаток пальца под контрактом, который закабалял их на целые пять лет. Однако нужно было набрать тысячи рабочих, и тогда Кхань подкупил местные власти. Улучив момент, сельские блюстители порядка просто хватали нищих, бездомных и бессловесных людей, связывали им руки и силой волокли на вербовочный пункт. От главного подрядчика-француза Кхань получал по полтора донга за голову да, кроме того, клал в свой карман немалую толику из аванса — пяти донгов, — который причитался каждому завербованному. Не прошло и двух лет, как Кхань сколотил капитал десять тысяч донгов.
Затем супруги Кхань заинтересовались селом Дуой. Жена не пожалела денег и добилась своего — скупила несколько участков земли и дом в центре села. Поселившись в доме, «хозяйка» первым делом созвала всех сельских старцев на угощение, выставила им водки и торжественно объявила, что жертвует деньги на постройку кирпичной арки у въезда в село. Старики были довольны. А супруга Кханя стала ссужать жителям села деньги под проценты.
В те годы уже ощущалось начало экономического кризиса. Рис стал дешевле водяной ряски, которой кормят свиней и удобряют поля. Крестьянам не хватало урожая, чтобы расплатиться с налогами и долгами. Как правило, в марте и августе, когда подходил срок сбора урожая, во дворе у «госпожи хозяйки» толпились бедняки со всего села: один просил взаймы, другой упрашивал отсрочить долг, надеясь, что следующий урожай удастся продать подороже. Откуда им было знать, что рис станет еще дешевле, что проценты от долгов породят новые долги. Один за другим закладывали они свои дома, землю и, разорившись вконец, уходили из села и переселялись в пойму реки.
Наконец в селе осталось всего две семьи — семья дядюшки Муй и семья Мама, — которые решили, что бы ни случилось, не покидать родного дома. Но вот однажды, когда Мам ушел ловить рыбу, неизвестно отчего загорелся вдруг его дом. Слепая мать Мама стала звать на помощь, ощупью отыскивая выход, но всюду натыкалась на пламя. Когда на крики прибежали соседи и вывели старушку из дома, она была вся в ожогах. Маленькая Соан не отходила от нее, кормила ее с ложечки рисовой кашицей, но ничего не помогло, на третий день старушка умерла. Похоронить ее было не на что, и Мам, стиснув зубы, отправился к «госпоже хозяйке» продавать кусочек поля. Немало поиздевалась над ним «хозяйка», прежде чем швырнула ему несколько донгов за его землю.
А к Муй как-то раз — это было несколько месяцев спустя после пожара, — пришел французский инспектор и заявил, что у него в саду обнаружена рисовая барда. Дядюшке Муй связали руки и увели, не дав даже проститься с семьей. Так вот и случилось, что тетушка Муй тоже не избежала общей участи: будучи на сносях, она должна была идти на поклон все к той же «госпоже хозяйке» — продавать дом и землю, чтобы выручить хоть сколько нибудь денег и хлопотать за мужа. Но хозяйка отказала. «Мне не нужен хлев», — презрительно усмехнувшись, заявила она. Пришлось ее долго упрашивать, прежде чем она согласилась купить дом и землю за двадцать донгов и еще ссудить в долг пять донгов при условии, что Соан будет служить у нее в доме, пока долг не будет выплачен. Тетушка Муй с двумя малышами тоже переселилась в пойму и кое-как слепила себе крохотную лачугу. Все двадцать с лишним донгов тетушка Муй отдала управляющему села, умоляя его помочь мужу. Тот взял деньги, но дядюшку Муй все равно угнали на каторгу, и оттуда он уже не вернулся.
Экономический кризис с каждым днем ощущался все сильнее. За корзину риса теперь давали всего пятнадцать-шестнадцать су, а налог был по-прежнему два с половиной донга с души. Существовала и другая повинность: ежемесячно крестьяне обязаны были выкупить положенное количество водки. Так, на небольшой уезд падало пять-шесть тысяч бутылок, на уезд побольше — до восьми-десяти тысяч. Когда подходило время сбора налогов, деревню, словно банда грабителей, наводняли солдаты, чиновники и их слуги. Деньги обычно выколачивали во дворе Дома собраний и в сторожке: здесь заковывали в колодки, здесь же и пороли. На дорогах, на рынке — всюду одна и та же картина: несчастные крестьяне ведут скотину, тащат свой жалкий скарб, тазы, деревянные подносы, даже курильницы для поминания предков — все продается, только чтобы уплатить налог. Буйвола, который стоит двадцать-тридцать донгов, спускали за пять-шесть. А тем, кому уже нечего продать, впору было вести на рынок детей или отдать их в дом к богатым. За ребенка давали донг, в лучшем случае — полтора.
Ежедневно у ворот Кханя выстраивались вереницы просителей, пришедших к «господину хозяину» просить денег в долг или под заклад. «Господин» долго размышлял и давал взаймы лишь тем, у кого была еще земля, давал под огромные проценты. Достаточно было крестьянину несколько раз прийти за ссудой, и земля должника, как правило, становилась собственностью заимодавца. За несколько лет «хозяйствования» Кханя крестьяне победнее почти все умерли с голоду, а более зажиточные вконец разорились. Так постепенно земля окрестных сел — Гань, Тям, Тао, Тюонг — участок за участком переходила в руки «господина хозяина».
От прежней деревушки Дуой не осталось и следа. Когда Кханя избрали депутатом Собрания народных представителей, он решил построить себе новый дом. Он съездил к французам на плантацию Мати, сам набросал эскиз дома и заказал проект архитектору в Ханое. Новый дом являл собой причудливое смешение стилей: драконы, фениксы и львы уживались рядом с мраморными плитами, уложенными по-европейски, в шахматном порядке. Старинные, сделанные из дорогих пород дерева национальные тахты стояли бок о бок с европейскими гарнитурами — низкие кофейные столики, диваны, кресла. Гостиная и банкетный зал размещались внизу. В них с двух сторон тянулись длинные ряды застекленных окон с рамами, украшенными резьбой (летучие мыши с монетой во рту — символ богатства и благополучия). Стены сплошь были увешаны пестрыми вышивками и традиционными, писанными иероглифами изречениями. Тут и одинокий «Золотой петух», и «Встреча героев» (орла — героя неба, и тигра — героя земли), и «Восемь фей», летящих над морским простором. Тут же висел и сделанный из дерева традиционный набор старинного оружия, покрытого позолотой или выкрашенного в красный цвет. В верхнем этаже помещался сделанный на французский манер «зеркальный зал» для чайных церемоний, приемов и европейских танцев. От ворот через весь сад шла усыпанная гравием дорожка, в полукруглом бассейне цвели лотосы, вокруг бассейна стояли клетки с птицами и обезьянами. Тут был даже теннисный корт. В дальнем углу двора размещались различные хозяйственные постройки, кухня, кладовые, гараж, стойла для буйволов и для коров, огромные плетеные хранилища для риса. И все это было надежно обнесено высокой каменной оградой. От главной дороги в сторону поместья Кханя вела дорога, вымощенная кирпичом, она доходила до величественной арки, по обеим сторонам которой высились две раскидистые сосны.
Когда вилла была готова, супруги Кхань устроили бал. По всему саду на ветвях деревьев были развешаны нарядные китайские фонарики. Автомобили и рикши то и дело подвозили знатных гостей. Прислуга сбилась с ног, металась по комнатам, обслуживая гостей. А ночью дом засиял ярким светом керогазовых ламп.
Такой свет над селом Дуой вспыхнул впервые. На невиданное зрелище высыпало поглазеть все население окрестных деревень. На краю рисовых полей, на кладбище, возле пагоды сидели те, кто потерял тут все — и землю, и дом, и скот. Сидели в темноте тесными стайками и как завороженные смотрели туда, где сверкали огни и откуда неслись веселые крики, смех, музыка, аплодисменты. Одни тяжело вздыхали, другие бормотали себе под нос проклятия. Устав сидеть, они поднимались, потом снова садились и, обхватив руками колени, молча покусывали травинки. Каждый думал свою невеселую думу. И с той поры, если кто шел ночью по дороге от моста в село, путь ему всегда освещали белые огни из поместья депутата Кханя.
Они сверкали и в эту ночь, яркие огни, разгонявшие темноту. «Зеркальный зал» весь переливался отраженными огнями. Раскрасневшиеся от обильного ужина и вина гости шутили, весело смеялись и громко разговаривали. Дамы расположились в углу зала. Они сидели, поджав под себя ноги, на широкой тахте из черного дерева рядом с китайским столиком и креслами с круглыми тюфяками из узорчатого сатина. Мужчины курили, развалившись на красных европейских креслах и диване, поглядывая из окон во двор. Одетые в белое служанки торопливо сновали по залу, разнося чай.
Из угла, где сидели дамы, то и дело слышался смех и оживленные возгласы. Было душно от пряных запахов духов и косметики. Мадам Де, полная, расплывшаяся дама, жена секретаря уездного управления, вынула из кармана зеркальце, незаметно подкрасила губы и снова вернулась к беседе. Ее пронзительный голос резко выделялся среди общего шума. На положении близкой знакомой хозяйки она держалась непринужденно и явно чувствовала себя своей в этом доме. Ее тоненький смех был то заискивающим, то шутливым, а то и — если нужно было — принимал презрительный оттенок.
— Послушай, — смеясь, обратилась она к дочери хозяйки, Нгует, — ты, милая, должна обязательно представить мне случай погулять на твоей свадьбе. Долго ли еще мне ждать? Вот соберусь в Ханой и сосватаю тебе там доктора...
Нгует энергично замотала головой, так что локоны рассыпались, и выбежала из зала с дочерью губернатора Ви. Девушки скрылись в комнате Нгует.
Фыонг, жена уездного начальника Мона, в свою очередь решила навести красоту, открыла сумочку и подкрасилась. Она была самой молодой из всех присутствующих дам. Ей было не больше тридцати. У нее были влажные губы и большие томные глаза. Она бросала иногда прямой, чуть-чуть насмешливый взгляд на какого-нибудь мужчину, словно спрашивая: «Посмотри-ка на меня, не правда ли, я хороша?» Фыонг слыла женщиной прогрессивных взглядов, и губернатор провинции уважал ее больше, чем управляющего уездом. Фыонг рассеянно вынула из портсигара английскую сигарету и закурила, прищурив глаза.
— Тыонг! Тыонг! — окликнула Де молодого человека. — Подойди-ка сюда. Не согласитесь ли вы, госпожа губернаторша, взять нашего Тыонга в зятья? — шутливо обратилась она к жене губернатора, мумией застывшей на тахте. — Ну-ка, Тыонг, поклонись по всем правилам хорошего тона своей будущей теще.
Тыонг, сын Кханя, подошел поближе и что-то невнятно забормотал, явно смущенный красотой молодой жены начальника уезда, сидящей рядом с теткой и пускающей изо рта тонкие струйки дыма.
«Госпожа губернаторша» невозмутимо пила китайский чай, сохраняя важность и самодовольство — как и подобает представительнице высшей знати. Плоскогрудая, точно вяленая рыба, вынутая из-под гнета, она всегда задирала голову от переполнявшего ее чувства собственного превосходства. У нее были такие длинные уши, что они почти касались плеч, губернаторше доставляло удовольствие, когда ее сравнивали с ученицей Будды, богиней Куан-Ам. Перед тем как заговорить, она обычно прочищала горло, как это делают солидные пожилые люди, однако чуть скошенный пробор — а не прямой, как это полагается пожилым женщинам, — и слегка подрумяненные щеки выдавали ее желание выглядеть моложе своих лет. В какое бы общество эта дама ни попадала, она держала себя так, словно была какой-то избранницей. Сейчас длинные уши губернаторши тряслись в такт хрипловатому смеху.
— Ну как, бакалавр, весело отдохнул? — повернув лицо к отпрыску депутата, проговорила она. И, не считая нужным выслушать сбивчивый ответ «бакалавра», обладательница длинных ушей повернулась к хозяйке.
— Хм, какие послушные у вас детки! Смотрю и завидую. Разве сравнить с моим лиценциатом! — При этих словах губернаторша повернулась к своему сыну Фату, который курил в кругу мужчин.
Фыонг на сетования губернаторши чуть заметно улыбнулась. «Бакалавр», «лиценциат»! Эти звания присваивались авансом, еще до окончания средней и высшей школы. А взгляд «послушного» хозяйского сынка, который уставился на ее грудь, красноречиво свидетельствовал о его «застенчивости».
— Ну уж если вы действительно завидуете нашей хозяйке, так за чем дело стало, берите бакалавра в зятья, — решила уязвить она губернаторшу. — Жаль, правда, господина губернатора сейчас нет. Но ведь известно: куда шея, туда и голова. Стоит только вам захотеть, а он-то уж не будет против. Не так ли?
Де тут же решила использовать этот полушутливый-полусерьезный разговор, благо она слегка захмелела. Она расплылась в такой довольной улыбке, что глаза у нее совершенно закрылись.
Длинные уши губернаторши снова затряслись от смеха.
— Нет, серьезно, — не отставала Фыонг, — раз уж сегодня такой удачный день, мы все согласны быть свидетелями! Расстилайте, госпожа губернаторша, циновку, и пусть бакалавр Тыонг встанет перед вами на колени, как полагается вставать перед будущей тещей!
От таких речей уши губернаторши, казалось, вытянулись еще больше. На ее лицо набежала тень неудовольствия. Неужели эта девчонка вздумала издеваться над ней?!
Чувствуя, что разговор начинает принимать неприятный оборот, хозяйка поспешила разрядить атмосферу:
— Отведайте, пожалуйста, — обратилась она к губернаторше, — это компот из консервированных груш. Умеют же французы готовить! Пожалуйста, госпожа Де, и вы, госпожа Фыонг.
Дат поочередно предлагала гостям сладкое, обводя их взглядом своих маленьких глаз. На лице у нее, как и у всех дам сегодня, лежал тонкий слой румян, отчего грубоватая кожа приняла трудно передаваемый оттенок. Когда ее взгляд останавливался на ком-нибудь из гостей, казалось, что она собирается проглотить свою жертву. Она была неразговорчива, и темные губы ее под слегка загибающимся книзу носом были обычно плотно сжаты. Лицо это не выражало ни чувств, ни мыслей, так что трудно было определить, что испытывает в данный момент эта женщина: расположение, неприязнь, радость или тревогу. Единственное, что можно было прочесть на ее лице явственно, — это презрение и коварство.
Предложив компот, Дат подозвала прислугу.
— Дао, сходи узнай, как там кофе. Почему так долго не несут?
Однако не успела хозяйка произнести слова, как Соан внесла тяжелый поднос с чашками. Она несла его осторожно, закусив от напряжения губу, боясь пролить кофе на серебряный поднос, уставленный сверкающими, оправленными в чеканное серебро чашками, блюдцами, ложками, кофейничками.
И снова вежливые приглашения отведать кофе, звон ложек, стук чашек...
Мужчины встретили появление подноса радостными возгласами. Запах кофе смешался с ароматным табачным дымом, клубами висевшим над головами. Кхань поднес к губам чашечку и стал пить кофе неторопливо, причмокивая, смакуя каждый глоток. При этом его жесткие, как у сома, усы шевелились над голубовато-белой фарфоровой чашкой.
Кхань выпил кофе, поставил чашку на стол и протянул свои бледные, костистые пальцы к сахарнице. Он взял кусочек сахару. На оттопыренном мизинце блестел большой черный агат. И тут усы снова приподнялись и встали торчком. Повернувшись в сторону открытой веранды, он крикнул:
— Лу! Ко мне!
И в тот же миг в комнату вбежала огромная овчарка с разинутой пастью, в которой сверкали большие белые клыки. Глухо рыча, этот огромный, ростом с теленка, раскормленный пес подошел к дивану, где сидел господин Мон. Когда пасть собаки оказалась перед самым носом этого господина, тот испуганно съежился, судорожно схватившись за очки. Помахивая хвостом, пес схватил кусок сахару, брошенный хозяином, и тут же залаял, требуя нового. Кхань бросил еще кусок и крикнул по-французски:
— Dehors![14]
Пес нехотя побрел к двери, его жирное тело колыхалось из стороны в сторону.
Глава уезда, вытянув шею, опасливо проследил за собакой.
— Где вам удалось приобрести такого пса?
Кхань довольно разгладил усы.
— Это немецкая овчарка. У нас в провинции только у французского резидента есть еще две такие.
Господин Куанг Лой, сидевший напротив хозяина, откинулся на спинку кресла и, вынув изо рта гаванскую сигару, тоном знатока заметил:
— У этих собак, как правило, бывает черная морда и острые уши. Необыкновенно умные создания!
«Бакалавр» в углу залы томился в одиночестве, потягивая коньяк. Лицо у него побледнело, блуждающий взгляд провожал каждое движение Соан, которая молча сновала по комнате, обнося гостей; длинное белое платье со стоячим воротником удивительно преобразило девушку. На ее щеках играл румянец, лоб покрылся испариной, а большие глаза смотрели холодно и строго. Стоячий воротник не скрывал стройной шеи, под тонкой белой материей угадывалась молодая, упругая грудь. И чем беспокойнее становилось «бакалавру» , тем усерднее поглощал он коньяк...
А Соан со своим подносом успевала всюду. Она ходила по просторному залу, ничего не слыша, не обращая внимания на происходящее вокруг. На подносе оставались еще три-четыре чашки. Заметив на веранде несколько гостей, она подала им кофе и спустилась вниз.
Фыонг стояла на веранде, облокотившись на перила, и наслаждалась ночной прохладой. Ей давно уже наскучило общество губернаторши и хозяйки. Следом за Фыонг на веранду вышел «лиценциат» Фат. Он предложил ей сигарету и заговорил слегка заплетающимся языком:
— Черт возьми! Умрешь со скуки с нашими стариками! Нет, не понять им нас, молодых...
Слово «нас» он произнес так интимно, точно обнял Фыонг. В темноте глаза молодой женщины озорно сверкнули. Она повернулась к Фату, и от ее округлых плеч на «лиценциата» повеяло тонкими духами. Свет, проникающий на веранду из зала, мягко падал на гибкую фигуру Фыонг, подчеркивая красивые линии ее тела.
— А не кажется ли вам, что «наши» старики хотят сосватать вас?
В ответ «лиценциат» вскинул руки к небу и, перейдя на французский, страдальчески воскликнул:
— Умоляю, не напоминайте мне об этом, не бередите мои раны!..
Потом он провел ладонью по волосам и печально уставился вдаль.
— Извините меня. — В голосе женщины послышались нотки жалости. — У вас, по-видимому, какие-то неприятности?
«Лиценциат» тяжко вздохнул и с жаром произнес:
— Да. Многие из моих друзей, люди современных взглядов, знают эту историю. Мы с ней любим друг друга, любим вопреки воле ее родителей, вопреки запретам моей семьи. Какое значение может иметь этот запрет для меня! У меня хватит сил и энергии преодолеть любые препятствия. Нет, другое причиняет мне боль...
Фыонг удивленно вскинула брови.
— По-моему, если вы полны такой решимости, то чего же еще ждать? — проговорила она. — Женитесь официально на... этой женщине, и делу конец!
Фат снова тяжело вздохнул.
— Как бы вам это объяснить... Трудно говорить дурно о человеке, с которым тебя связывает большое чувство... Приходилось ли вам когда-нибудь ошибаться в жизни? Кажется, вот, нашел золотой самородок, а оказывается, это всего лишь олово... Бог мой, если бы это была не ты, Фыонг, то вряд ли когда-нибудь я решился бы открыть свою тайну...
Лицо женщины вспыхнуло, но Фат как ни в чем не бывало продолжал:
— Может быть, я веду себя слишком откровенно, но ты же понимаешь, что делается со мной...
— Простите, я ничего не понимаю, — холодно сказала Фыонг и поспешила оставить своего собеседника.
Фат со злостью швырнул сигарету в сад, пробормотав себе под нос какое-то ругательство.
Тем временем в зале все шло своим чередом. Депутат Кхань, наклонив к себе изогнутую тростинку инкрустированной перламутром курильницы, затянулся и, выпустив дым, обратился к господину Куанг Лою:
— Сейчас в Хайфоне вам, кажется, недурно живется?
— Да... хе-хе... пожалуй...
Куанг Лой откинул жирное тело на спинку кресла, стараясь поудобней устроить свой большой живот. От выпитого вина лицо его побагровело, казалось, даже глаза у него загорелись красными искорками. Сейчас ему больше всего хотелось поскорее улечься в постель. В голове вертелась мысль о молодой жене, оставшейся в Хайфоне. В кармане у него лежала небольшая коробочка с бриллиантовым перстнем, который он только что приобрел для нее. Он уже рисовал себе приятную картину: он вернется домой, возьмет на руки свою пухленькую женушку, наденет на ее крошечный пальчик колечко, и она, вскрикнув от радости, вознаградит его бесчисленными поцелуями своих солоноватых губ.
Его вернул к действительности вопрос депутата:
— Вы, я слышал, открыли еще один автомобильный цех?
Куанг Лой улыбнулся.
— Ну, какой там цех! Всего лишь небольшая мастерская по изготовлению кузовов. Приезжайте как-нибудь посмотреть. Так, еще одна небольшая доходная статья. Ведь в этих делах главное — не упустить случай. Никто не знает, как долго еще будет продолжаться спрос на машины.
— Еще долго! — поблескивая очками, вступил в разговор начальник уезда Мон. — Ведь перевозки в Китай могут осуществляться сейчас только по нашим дорогам. Нанкин, Шанхай, Контон заняты японцами. В дальнейшем объем перевозок должен еще больше возрасти.
— Вы так думаете? Хе-хе, — засмеялся Куанг Лой, прищурив глаза. «Ничего-то вы не понимаете, — думал он. — То, что вы говорите, известно каждому младенцу».
Он затянулся сигарой и неторопливо продолжал:
— Откровенно говоря, дело это — лакомый кусочек, но тут есть свои подводные камни. Мы получаем товар только по заказу, а когда он прибывает к нам в страну, то французские фирмы обходят нас, используя свое право заключать контракты непосредственно с чанкайшистскими властями. Вот и получается, что мы все время на вторых ролях. Ну а кроме того, меду-то много, но и мух, как говорится, хватает. За эти доходы нам, аннамитам[15], нередко приходиться ломать копья... А тут еще китайские эмигранты. Ведь им проще иметь дело со своими властями. И главное — постоянная тревога, как бы не прекратился поток грузов. Признаюсь, и эти «желтые господа» за морем у меня тоже вызывают опасения!
Начальник уезда усмехнулся.
— Ну, это вы уж слишком!
Куанг Лой уклончиво произнес:
— Возможно, возможно, что тревоги эти пустые...
Однако тон, каким были сказаны эти слова, свидетельствовал о том, что сам Куанг Лой отнюдь не считает эти тревоги пустыми. В его памяти еще были свежи рассказы шоферов, вернувшихся с китайской границы. Они своими глазами видели, как японские самолеты бомбили китайские пограничные пункты против Донг-данга, Лао-кая и железнодорожную станцию Пинсян, рядом с вьетнамской границей. Почти каждый день бомбежки, пожары на бензоскладах, десятки тысяч галлонов бензина сгорели, превратились в груды искореженного металла целые колонны пригнанных из Вьетнама автомашин. Мало того, в последнее время самолеты «желтых господ» стали «сбиваться с курса» и, пересекая вьетнамскую границу, долетали до Тхат-кхе и Бинь-зя, где совсем недавно «случайно уронили» несколько бомб. Кстати, французы до сих пор никак не реагировали на этот инцидент.
Кхань задумчиво барабанил пальцами по подлокотнику кресла. Черный перстень при этом позвякивал. Видно было, что и его тревожили мысли о войне.
— Мне недавно прислали извещение о реквизиции автомашины. Вы не получали такой бумаги? — обратился он к Куанг Лою.
Тот отрицательно покачал головой.
— Это, правда, пока только уведомление. Когда потребуется сдать машину, они сообщат дополнительно. А что, господин Мон, — обратился Кхань к начальнику уезда, — правду говорят, будто есть распоряжение правительства вновь призвать на службу чиновников, вышедших в отставку?
— Правда, — кивнул тот. — Не сегодня-завтра снова начнется вербовка в рабочие батальоны. Есть слух, что на этот раз правительство намерено набрать и отправить во Францию не менее семисот-восьмисот тысяч человек.
Губы депутата плотно сомкнулись, усы на мгновение замерли.
— А забастовка в Хайфоне, — вновь обратился он к Куанг Лою, — вроде немного утихла?..
При слове «забастовка» Куанг Лой даже подскочил на кресле, словно его ударило электрическим током. Потом наклонился к столику и в сердцах загасил сигару в серебряной пепельнице.
— Пусть только попробуют! Бастовать их сейчас и пряником не заманишь. У Ком-бена зашевелились было, потребовали повысить зарплату, но как только зачинщиков посадили, так сразу притихли. Сейчас и в Ханое и в Хайфоне — всюду вылавливают коммунистов.
— С ними только так и надо, — задумчиво протянул Кхань, — вечно они недовольны! Дай я им здесь волю, так, будьте уверены, давно бы прирезали!
К Куанг Лою снова вернулось спокойствие, и он откинулся на спинку кресла.
— Что вы говорите! Неужели они посмеют поднять голос против вас? По-моему, ваши люди настроены мирно.
— Это только так кажется! В тридцатом году дошло до того, что правительство послало в Винь-бао самолеты с бомбовым запасом. А здесь, в Хай-ване они связали начальника уезда, посадили его в корзину для свиней и чуть было не утопили. Если интересуетесь, господин Мон расскажет вам в подробностях эту историю.
У начальника уезда за стрелками очков угрожающе блеснули глаза.
— Депутат Кхань говорит правду. Даже у нас в уезде из села Тям сбежал недавно опасный преступник.
Кхань презрительно скривил рот. Под черными усами сверкнул оскал зубов, лицо стало холодным и жестким.
— Да, я слышал. Вы о Кхаке? Старый Тон у меня в Гане неплохой староста, но я все-таки сам слежу за особо неблагонадежными.
Начальник уезда одобрительно кивнул:
— Правильно! Если что заметите, сразу дайте нам знать.
Господин Куанг Лой допил свой кофе и закурил новую сигару.
— Так не забудьте навестить меня. И господина Мона я хотел бы иметь честь и удовольствие принять у себя, если у него найдется свободное время. Сейчас у нас в Хайфоне довольно весело.
Поняв намек, мужчины громко рассмеялись.
Женщины поднялись с широкой тахты и сдвинули стулья к игорным столикам.
Госпожа Де жеманно произнесла:
— Что же это вы, господа мужчины, увлеклись разговором и совсем забыли о нас!
Мужчины поднялись, все стали шумно рассаживаться вокруг двух столиков, застучали игральные кости.
Пока наверху, в ярко освещенном зале, гости и хозяева развлекались игрой в кости, внизу, в одной из боковых комнат, в комнате Лонга, управляющего и секретаря депутата, вокруг тарелочки с колодой карт собралось не менее оживленное общество. Банк метал обнаженный по пояс мужчина, руки, грудь и живот которого были покрыты татуировкой, изображавшей и голых женщин, и драконов, и иероглифы. Свет керосиновой лампы освещал снизу его лицо, отчего шрамы и морщины на нем приобрели какой-то зловещий вид. Это был сам управляющий, сводный брат хозяйки, которого односельчане прозвали Прыщавым Лонгом. Играли почти все служащие и приближенные Кханя, начиная с писаря Тионга и счетовода Хюиня и кончая дальними родственниками хозяина. Были здесь и младшие братья Прыщавого Лонга, которые только тем и занимались, что затевали ссоры и скандалы с батраками. Единственным посторонним среди них был шофер господина Куанг Лоя. Он сидел позади игроков и, следя за игрой, время от времени бросал свои замечания.
В конце просторного двора, рядом с кухней, откуда светилось пламя очага, ужинало с десяток поденщиков. Неровный, мерцающий свет освещал людей, усевшихся прямо на земле вокруг двух деревянных подносов. От их домотканой одежды разило потом. Лиц почти нельзя было различить. Люди сидели на корточках, палочками забрасывая в рот рис из чашек, шумно прихлебывая овощной отвар. Ели молча, торопливо. Чашки с рисом быстро опустели. Было уже за полночь, когда, покончив с ужином и даже не выкурив трубки, они поднялись и направились к воротам.
Наскоро собрав посуду, Соан тихонько позвала:
— Тетя Дон!
Маленькая, повязанная платком женщина остановилась.
— Отойдем в сторонку, — шепнула ей Соан, — мне нужно вам что-то сказать.
Когда они отошли в темный угол двора, Соан сунула в руки женщины небольшой сверток.
— Будьте добры, передайте это моим ребятам. Только получше спрячьте, когда будете проходить ворота, а то потом хлопот не оберешься.
Тетушка Дон спрятала сверток в свой узелок.
— Слушай, дочка, — торопливо заговорила она, — сегодня днем я встретила Мама, он просил передать тебе, если сможешь, постарайся отпроситься домой хоть на вечер, мать заболела.
— Знаю, тетя! Я сама истерзалась, прямо не знаю, что делать!
— Что тут можно поделать, когда работаешь у хозяев! Но ты не беспокойся. Мам купил лекарство, ухаживает за ней. Ну, я пойду.
— Идите, тетя, а то они еще догадаются.
Женщина взяла под мышку старенький нон и заспешила за односельчанами. Глядя ей вслед, Соан тяжело вздохнула. С утра ей передали, что мать сильно простудилась и вот уже несколько дней не выходит на работу, лежит пластом. Что же они едят? Как там выкручивается бедный Ка, которому всего одиннадцатый год? Хорошо еще, Мам не оставляет их. Соан подняла с земли большую корзину с посудой и направилась к пруду.
В саду за домом было безлюдно и тихо. Взошла луна, ее лучи серебрили воду, проглядывавшую сквозь огромные веера пальмовых листьев. Слышно было, как время от времени в воду с шумом плюхаются лягушки. Соан присела на берегу. Все мысли по-прежнему были там, дома. Вот были бы у нее крылья, перелетела бы эти высокие стены и хоть минутку побыла дома. Теперь ей редко снятся сны. А когда она была еще девочкой, не проходило и ночи, чтобы она во сне не побывала дома. Однажды ей приснился отец. Будто было это еще в старом доме. Отец увидел ее и говорит: «Как ты выросла, дочка!» Проснувшись, она долго думала о нем, и слезы катились по ее лицу. А в другой раз ей приснилось, что она нашла в земле кувшин, полный блестящих серебряных монет. Как все обрадовались тогда!.. Но тут она проснулась. Она снова закрыла глаза, чтобы увидеть, что было дальше, но больше ничего не увидела. Не раз среди бела дня она неподвижно застывала где-нибудь с широко раскрытыми глазами, уносясь в свои мечты. И тогда всё, начиная от камня, что торчал у ступенек на берегу пруда, ствола кокосовой пальмы и до самых облаков, проплывавших высоко в небе, до веника в углу комнаты — все чудесно превращалось то в доброго спасителя-волшебника, то в прекрасного коня, который сейчас увезет ее отсюда, то в корзину риса, которую она могла отнести домой своим. Об этих снах и грезах своих она не рассказывала никому, а когда подросла, мечтать перестала. Слуг у депутата Кханя с каждым годом прибавлялось, и Соан все больше замыкалась в себе, все реже разговаривала с окружающими. Люди казались ей непонятными, она побаивалась их. Только иногда отыскивала Соан старую Дон, которая ночевала обычно близ коровника, и подолгу шепталась с ней в темноте. Даже когда ее били за что-нибудь, она молчала. Только шире раскрывала глаза. Случилось однажды, хозяйка била ее и вдруг остановилась и в бешенстве заорала, не в силах выдержать ее напряженно-молчаливого взгляда: «Что уставилась? Вот выколю зенки, тогда узнаешь!»
Соан мыла посуду, а неподвижный взгляд ее округлившихся глаз витал где-то далеко. Мыслями она перенеслась в свою хижину, что стояла на краю поймы. Вот сестренка Хюе нянчится с малышом Бау. Увидев Соан, она, обезумев от радости, бросается к ней. Мать привстает с постели ей навстречу: «Пришла, дочка!» И Мам прибежал, смеется: «Хорошо, что пришла! Смотри, Соан, как все рады видеть тебя!» Соан улыбается. Каждый раз при встрече с ней Мам не в силах скрыть свою радость, и это приятно Соан, странное волнение наполняет ее грудь.
Ярко светит луна. От легкого ветерка вода в пруду покрывается сверкающей рябью. Вымыв посуду, Соан уложила ее в корзину и отнесла подальше от воды. Вода приятно холодит кожу, и Соан, засучив повыше шаровары, сбросив блузку, сошла вниз по каменным ступеням. Луна льет свой голубой свет, лаская плечи и руки девушки, пока она плещется в прохладной воде.
Выйдя на берег, Соан начала одеваться, и тут кто-то сзади обхватил ее. От страха у нее подкосились ноги.
Чьи-то руки продолжали крепко сжимать ее. Соан с силой рванулась.
— Пустите!
— Молчи, ты...
Она узнала сдавленный шепот «бакалавра». От него противно несло винным перегаром, потные руки шарили по ее телу.
— Пусти!
Злость комком подступила к горлу. Собрав все силы, Соан ударила Тыонга и вырвалась из его рук. От неожиданного и сильного удара худосочный отпрыск депутата зашатался, едва устояв на ногах.
— Ты что, с ума сошла?
— Не смей касаться меня!
Тыонг снова хотел было ее обнять, но Соан, схватив валявшуюся на земле палку, угрожающе подняла ее над головой.
— Ну, ладно, ладно! Вот ты, оказывается, какая тварь!
Сообразив, что сила не на его стороне, «бакалавр» презрительно усмехнулся и, пошатываясь, скрылся в темноте.
А Соан все еще держала в руках палку, дрожа от возбуждения и злости. Когда она шла из сада, колени у нее подгибались, так что она несколько раз опускала корзину на землю. Из глаз ее катились слезы.
В полночь повар потряс за плечо дремавшую на бамбуковой лежанке Соан.
— Вставай, пора нести ужин.
Соан едва успела расставить тарелки на подносы, как спустилась служанка Дао. Повар внимательно осмотрел подносы, не забыла ли чего Соан. Большое блюдо с куриной лапшой; рыба, очищенная от костей; мелко нарубленное куриное и голубиное мясо. От блюд шел аппетитный запах. Потом повар проверил специи: рыбный соус — ныокнам, уксус и соевая приправа, розетки с молотым перцем, с лимонным соком, приправленным солью и стручковым перцем. И, только убедившись, что все на месте, ничего не забыто, он разрешил нести подносы наверх.
С трудом подняв поднос, Соан отправилась вслед за Дао. От тяжести ломило плечи. В конце коридора она услышала звуки патефона, смех, аплодисменты, и в тот же момент яркий свет ослепил ее. Сощурившись, она пронесла свой тяжелый поднос в зал, полный табачного дыма. Пестрые платья, разомлевшие от вина лица гостей, которые пьяно размахивали руками, расхаживая по комнате, и многократно отражались в немых зеркалах.
Прошли шумные дни приема, гости разъехались. Соан выстирала и убрала белое платье, опять натянула на себя старую, заплатанную коричневую рубашку. И снова день за днем она подметала двор, мыла полы, протирала окна, стирала белье, молола рис, колола дрова, полола траву в огороде, чистила уборные — словом, не знала ни минуты отдыха, вертелась с самого рассвета, когда надо было приготовить мясной суп для овчарки, до позднего вечера, когда она подогревала воду хозяевам для ножных ванн. И уже совсем ночью, когда весь дом погружался в сон, Соан кипятила в двух старых бензобаках воду, чтобы рано утром побыстрее приготовить корм для нескольких десятков свиней. Голодная, она одна сидела на кухне у раскаленного очага и дремала или, тоскуя по дому, вспоминала своих.
Как-то утром депутат Кхань вспомнил о приглашении Куанг Лоя и отправился в Хайфон. Дат тоже собралась ехать, у губернаторши должна была состояться церемония «общения с духами». Стоя перед высоким трюмо, она напудрилась, нарумянила щеки, подкрасила губы. Потом завернула в пакет необходимое для церемонии нарядное цветистое платье. Маленькие глазки хозяйки смотрели из зеркала умиротворенно. Затянувшись в розовый корсет, она надела плотно облегающее шелковое белье и стала разглядывать свой располневший стан, поворачиваясь то одним, то другим боком. Она с нетерпением ждала предстоящей церемонии, казалось, ритмичная ритуальная музыка уже звучит в ее ушах. Длинные белые сатиновые панталоны выглядели нарядно. Она призывно поводила глазами, делая игривые жесты, кокетливо изгибалась в сторону воображаемого молодого певца, сладострастно закатывая глаза, как это обычно делают женщины, когда на них снисходит дух, готовый отвечать на вопросы.
Вдруг она увидела в зеркало, что в комнату кто-то вошел. От неожиданности она вздрогнула, но, увидев, что это всего лишь Соан, успокоилась и как ни в чем не бывало стала опрыскивать себя духами.
— Тебе чего?
Соан замялась.
— Госпожа, у меня мама заболела...
— И ты пришла снова отпрашиваться! Заболела — поправится. Нечего тебе без конца бегать домой.
— Но, госпожа, я с Нового года еще ни разу не была дома...
Дат поправила волосы и, довольная результатами, продолжала смотреться в зеркало.
— Подай креповое платье. Ладно, сходи. Но чтоб завтра рано утром была здесь. Слышишь! Смотри, если приеду, а тебя не будет...
Соан подала платье и продолжала стоять.
— Чего стоишь? Чего тебе еще?
— Госпожа, я хотела попросить...
Дат, точно ужаленная, резко повернулась к Соан.
— Ты смеешь просить еще что-то?! Да ты знаешь, что та фарфоровая чаша, которую ты недавно разбила, стоит столько, что твоего жалованья за год не хватит, чтобы расплатиться за нее. Убирайся!
Не проронив ни звука, Соан повернулась и пошла к двери. Но тут, очевидно передумав, хозяйка вдруг остановила девушку и стала рыться в кошельке.
— Вот тебе пять су от меня, купи что-нибудь своим ребятам. От меня, слышишь! А что касается денег, то сама подумай: ведь твоя мать еще ни одного донга не возвратила с тех пор, как заняла у меня. Ну, хватит. Спустись вниз, скажи повару, пусть даст тебе чашку риса, поешь и иди, да возвращайся пораньше.
Когда Соан ушла, хозяйка, умиленная своей добротой, снова принялась за туалет. Наклонясь в сторону, приподняв рукой край платья и привстав на носки, она репетировала движения ритуального танца.
Секретарь Тионг осторожно заглянул в дверь.
— Госпожа, машина подана.
Зажав в ладони монетку, Соан спустилась в помещение для прислуги. Увидев ее расстроенное лицо, тетушка Дон поспешила к ней.
— Что случилось?
Соан молча показала ей монету. Та сразу догадалась, в чем дело. Долг в пять донгов, которые мать Соан заняла несколько лет назад, ежемесячно плодил по два с половиной хао нового долга. И это при том, что «добрая» госпожа потребовала всего пять процентов. За работу у господ Соан положили в месяц три хао и питание. Если вычесть из них два с половиной хао в уплату процентов, то от заработка оставалось пять су, которых едва хватало, чтобы рассчитаться за одежду, разбитую посуду и прочее. Так что, если бы Соан проработала у них всю свою жизнь, она все равно не смогла бы скопить ни су, чтобы расплатиться с этим злосчастным долгом. Тем более что в долговой расписке значилось не пять донгов, а пятнадцать.
— Ладно, дочка. Как бы жестоки ни были люди, помни: есть боги, они не оставят нас!..
И тетушка Дон, развязав пояс, где хранились ее жалкие сбережения, протянула Соан хао и несколько монеток в полсу. Видя, что та не решается взять деньги, она сказала:
— Бери, бери, это маме. Болезнь никого не минует.
У Соан покраснели глаза. А тетушка Дон торопила:
— Ладно, иди скорее. Пойдешь мимо рынка, не забудь купить чего-нибудь ребятам...
Как только тяжелые, обитые железом ворота остались позади, Соан почувствовала себя так, словно вырвалась из тюрьмы. С каждым шагом, отдалявшим ее от этих ненавистных ворот, на душе становилось легче. Глаза Соан ожили и заблестели, щеки зарделись румянцем, а живительная сила, та, что всегда отличает молодость, рождала у Соан робкое ощущение радости, которая пела и рвалась наружу.
По обеим сторонам дороги шелестели рисовые колосья. Порывистый осенний ветер, пробегая по полям волнами, пригибал их к земле, а они, тесня друг друга, упрямо вставали и, качая головами, перешептывались: «Смотрите, это же Соан! Она идет домой!..» По небу быстро неслись белые, как вата, облака. Они глядели вниз и кричали друг другу: «Сегодня Соан отпустили домой!» Соан шла быстро, от радости она ног под собой не чуяла. Из месяца в месяц, из года в год шли и шли однообразные дни, Соан не выходила за пределы кухни и мощенного кирпичом двора, и нечасто удавалось заглянуть за высокие стены, отгораживающие от нее внешний мир. Она не могла ни шагу ступить, ни слова сказать так, как хотела. А вот теперь она может идти куда угодно, в любую сторону, может смеяться, петь, танцевать, и никто не запретит ей этого! С каждым шагом ноги уносили ее все дальше от тех, кто приказывал ей, ругал и бил ее, для них она была ниже их породистой собаки. Теперь же она стала прежней Соан, у которой есть любящая мать, братья, сестры. Ноги Соан летели, почти не касаясь ухабистой дороги, унося ее все дальше от страхов, обид и унижений.
На рынке Соан купила несколько банок риса и на одно су конфет для Хюе и Бау. За баньяном, у пагоды Гань, она свернула на знакомую дорогу к себе в Тяо. Сразу же за деревьями, что выстроились вдоль дороги, мелькнула река. Впереди, в тени деревьев, шли две девочки. Короткие штанишки, длинные прядки волос, схваченные на затылке латунными заколками, в руках чернильницы, под мышкой тетради. Они шли медленно и о чем-то болтали. Это были, по-видимому, ученицы начальной школы, что стояла на краю села.
Соан прибавила шагу и, когда поравнялась с девочками, улыбаясь, спросила:
— Что это вы так медленно идете? Не боитесь, что учитель накажет?
Девочки, словно по команде, подняли на Соан глаза и с улыбкой переглянулись. Соан сделала строгое лицо.
— А ну-ка, скажи мне вот ты, что с ямочками на щеках, ты, наверное, хохотушка? А ты, видно, попрыгунья, ножки-то у тебя как у кузнечика.
Девочки едва удерживались от смеха. Соан обратилась к «ямочкам на щеках».
— Как тебя зовут?
Та, засмущавшись, отвернулась.
— Не знаю.
— Как это ты не знаешь! Зачем же ты обманываешь? Ну, а тебя как зовут?
«Кузнечик» оказалась посмелее.
— Меня зовут Тхеу.
Тут девочки весело рассмеялись и, словно две пичужки, разом вспорхнули и улетели. Отбежав на несколько шагов, «кузнечик» обернулась и крикнула:
— А ее зовут Хиен!..
И маленькие фигурки исчезли за деревьями.
Дома никого но было, только пес Ванг, не признав Соан, набросился на нее с угрожающим лаем. Отбиваясь от него, Соан громко позвала:
— Хюе, Хюе! Где ты?
Пес продолжал бросаться на Соан.
— Ванг! Да что с тобой, Ванг!
Пес немного успокоился, но все же продолжал негромко рычать. Соан повернулась в сторону реки:
— Эй, Хюе!.. Э-э-й...
Она отставила в сторону плетенный из бамбука заслон, заменявший дверь, и вошла в хижину. На треножнике — холодный чайник. У стены — камышовая лежанка, прикрытая дырявой циновкой, пол усыпан соломой от циновки.
— Ах, негодница! — заворчала Соан. — Разве можно так запускать дом?
Она отыскала веник, стала было подметать пол, но, услышав голоса возвращавшихся детей, остановилась.
— Соан!.. Это ты, Соан? — донесся со двора радостный голос Хюе.
Ванг, виляя хвостом, бросился встречать своих маленьких хозяев. Хюе с трудом тащила за собой неуклюжего Бау.
— Соан! Когда же ты пришла?
И Бау, ухватив старшую сестру за полу рубашки, тоже радостно лепетал:
— Сёан плисла, Сёан...
Соан наклонилась, подняла брата на руки и рассмеялась:
— Боже мой, у моего братца борода выросла! Ай-ай-ай, какая Хюе нехорошая! Только и знает что играть, а братишка ходит весь чумазый.
Соан подошла с малышом к большому глиняному чану, что стоял во дворе, умыла, посадила на лежанку и сунула ему конфету.
— Вот! Сиди здесь.
Хюе глотала слюнки. Но сестра была сердита на нее, и она стояла у двери, не смея напомнить о себе.
Соан сама позвала ее.
— Иди сюда, Хюе, вот и тебе конфета. А где мама?
Видя, что Соан уже не сердится, Хюе подбежала и прижалась к сестре.
— Мама пошла на мост продавать рачков.
— Бог ты мой! Ведь мама больная!
Хюе посмотрела в глаза сестре.
— Я ее не пускала, а она сказала, что уже здорова, что может идти.
— А Ка где?
— Ка пошел с Мамом ловить креветок.
— Хорошо. Ты оставайся здесь, разведи огонь и поставь греть воду, а я схожу на речку, вымою рис и зелень.
Соан пошла за дом, нарвала пучок водяных вьюнков, потом отсыпала из сумки несколько чашек риса и, положив все это в корзину, отправилась к реке. Миновав заросшие камышом участки, она вышла на ровный песчаный берег и, войдя по колено в воду, стала мыть рис. Несколько рыбешек сверкнули в воде, бросившись ловить выпавшие из корзины рисовые зерна. До чего же смелые эти маленькие создания! Так и бросались наперегонки за каждой рисинкой. У Соан по-прежнему было тепло на душе. С реки она шла по проулку, мимо дома Мама, неожиданно для себя она остановилась и свернула в дом. Плетеная приставная дверь знакомого ей крытого соломой дома была приоткрыта. Вокруг ни души. Соан с волнением отодвинула дверь и вошла в пустую лачугу. В углу — полки с кухонной утварью, снасти для ловли рыбы и креветок. Все покрыто слоем копоти. Небольшой горшочек холодного вареного риса стоял на очаге. Недалеко от камышовой лежанки валялась толстая бамбуковая трубка для табака, а на самой лежанке — недопитая чашка чаю. Бедный Мам! Один как перст, ни отца у него, ни матери, ни братьев, ни сестер. При этой мысли Соан охватило незнакомое волнение. Она вышла, притворив за собой дверь и бегом пустилась домой.
Ужин в этот вечер в доме тетушки Муй проходил оживленно. Дети сидели, жадно уставившись на еду, и, раздувая ноздри, вдыхали теплый аромат вареного риса. Они уже привыкли получать на день всего полчашки холодного риса, а последний месяц вообще приходилось довольствоваться лишь рисовой похлебкой. И сегодня на ужин к горячему рису были лишь вареные водяные вьюнки, приправленные горьковатым соусом, да несколько соленых креветок. Но все это поедалось с таким аппетитом, будто дети сидели за праздничным столом. У Соан раскраснелись щеки. После риса Ка потянулся к плетенке с вареным бататом, от которого шел пар. Он шлепнул себя по животу.
— Эх! Все равно еще пусто! Добавлю-ка я несколько этих поросят, тогда будет в самый раз.
Хюе привстала и замахала палочками на брата.
— Смотри не съешь мою бататину, вот ту, большую.
— Возьми еще рису, — предложила Соан брату.
Ка качнул головой.
— Нет, пусть Хюе поест, я уже наелся.
Во дворе засветился факел, и на пороге показался Мам. На нем были короткие штаны и старенькая рваная рубашка. Под мышкой он держал рыболовную сеть. При виде Соан он радостно просиял.
— Соан!.. Ты давно дома?
Светящиеся искорки от факела слетали к его ногам, продолжая светиться в темноте... Он потоптался на месте в нерешительности, затем обратился к Ка:
— Ну что, Ка, пойдешь со мной на ночную рыбалку?
— Конечно! Подожди, я сейчас...
Ка быстро покончил с ужином, привязал к поясу небольшую корзиночку для улова, схватил в углу сачок и вышел во двор.
— Да ты посиди немного с нами, выпей чаю, — предложила тетушка Муй. Соан подбросила небольшое полено в очаг и мельком взглянула на Мама. Их взгляды встретились, и оба поспешно отвели глаза.
— Спасибо, я только что пил, — смущенно сказал Мам.
Тем временем Ка зажег факел и торопил своего приятеля.
— Ну, пошли!
Мам, улыбаясь, кивнул тетушке Муй:
— А знаете, Ка оказался ловчее меня. Только вот еще немного боится ночных духов.
Приятели вышли на улицу. Соан долго следила за порхающими огоньками факелов, удалявшимися в сторону дамбы. Как жаль! И зачем только им вздумалось ловить рыбу в эту ночь...
Было уже поздно, но мать и дочь все еще сидели у очага. Малыш Бау посапывал на коленях у Соан. Хюе заснула на лежанке. От очага приятно тянуло теплом. Соан сидела подле матери, смежив веки. И ничего ей больше не надо, сидеть бы вот так дома, с матерью и малышами.
— Ну, как там у тебя, дочка? — спросила мать.
Соан хотела было рассказать об этом негодяе Тыонге, но почему-то стало неловко. К тому же она не хотела беспокоить мать. И она сказала:
— Как всегда, мама.
Тетушка Муй поняла. Это «как всегда» означало, что дочь ее по-прежнему не живет, а мается. Вначале, приходя домой, Соан показывала матери следы побоев и горько плакала. Но со временем она перестала рассказывать об этом. На вопрос матери она отвечала обычно: « Как всегда...»
Тетушка Муй тяжело вздохнула.
— Слушай, Соан, я решила отдать нашего Ка в дом Бат, той, что живет у моста. Как ты на это смотришь?
— К этой глухой тетке?
— Ты что, ошалела, какая она для тебя тетка? Она обещала платить за Ка в месяц по полтора хао.
«Глухая тетка» держала у моста лавочку, где торговала вареным рисом. Во всей округе она была известна своим грубым обращением с работниками и слабостью к мужскому полу. Соан не хотелось, чтобы братишка жил у этой женщины.
Словно угадав мысли дочери, тетушка Муй тихо добавила:
— Если она будет плохо обращаться с ним, заберем его обратно. А так и от дома недалеко и что-нибудь все-таки заработает, мне облегчение. Даст бог, перебьемся год-другой, скопим деньжат, расплатимся с долгами и выкупим тебя.
Только теперь Соан стало ясно, на что рассчитывала мать, намереваясь отдать Ка в люди. Но мать ошибалась. Соан хорошо знала, что хозяин и не подумает отпустить ее. Да и удастся ли им вообще когда-нибудь скопить те пятнадцать донгов, что числятся за ними в долговой расписке! Нет, видно, придется всю жизнь страдать в этом зверином логове! Обида и гнев душили Соан. Сколько ей пришлось испытать! Горький комок подступил к горлу. От обиды и боли ей хотелось кричать на всю деревню, плакать, кататься по полу. Но она продолжала сидеть неподвижно, с плотно сжатыми губами, с выражением упрямой воли на лице.
Наконец все улеглись. В камышах засвистел ветер. Становилось прохладно. Накрывшись циновкой, Соан лежала, прижавшись к матери, и ей вдруг показалось, что она снова стала маленькой девочкой. Как там сейчас Мам и Ка? Бродят, наверно, в холодной воде... И, вспомнив про Мама, Соан еще раз пожалела, что не удержала его, не предложила остаться у них посидеть... Ведь завтра ей возвращаться в хозяйскую усадьбу. Сколько месяцев ждать этой встречи и даже не поговорить! Ведь предложи она ему остаться, он сразу бы согласился. Она-то знает! Но если бы она осмелилась, она бы потом провалилась со стыда. Даже сейчас, только подумав об этом, Соан почувствовала, как краска заливает ей щеки.
Ветер не ослабевал, напротив, стал, кажется, еще сильнее. Хюе и Бау крепко спали. А Соан снова, как в детстве, стала мечтать. Вот через несколько лет они расплатятся с Кханем и она вырвется из этого проклятого дома. Она вернется к своим и будет помогать матери по хозяйству, смотреть за детьми. Ну, а Мам? Как она будет с ним? При этой мысли Соан опять почувствовала, что краснеет... Она смущенно рассмеялась, обхватила мать за спину и, как в детстве, закинула на нее ногу.
— Тоже мне малышка! — забормотала та спросонья. — Навалилась, думаешь, легко матери!
Рисовые колосья на полях налились, потяжелели, пригибая к земле тонкие стебельки. Дни стояли ясные, погожие, но как-то в полдень задул такой горячий, порывистый и влажный ветер, что стало трудно дышать. Черные тучи, скопившиеся над морем, бросились на сушу и, обгоняя друг друга, в одно мгновение закрыли черной пеленой все небо. Ветер с каждой минутой все крепчал, будто кто-то гигантским веером махал над морем. Под порывами ветра волновались рисовые поля, стлался камыш, с тревожным шуршанием в саду бились рваные листья бананов, гнулись ветви деревьев, природа и люди в страхе ждали надвигающуюся грозу.
По реке заходили волны с серебристо-белыми гребешками. По волнам, то исчезая, то вновь появляясь, скользила чья-то лодка. Преодолевая ветер и волны, она упорно шла к берегу. Внезапно черный, глухой небосвод прорезала ослепительная молния, ударил гром, и его раскаты прокатились по небу. Откуда-то сверху сплошной стеной хлынули потоки воды. Люди с тревогой смотрели на небо, точно молили всевышнего: «Ведь рис почти созрел! Оставишь ли ты нам что-нибудь? Иначе помрем с голоду». Так было всегда, в августе и сентябре, перед жатвой, когда урожаю грозил ураган.
Но едва буря проносилась, над полями в неподвижном знойной мареве повисало беспощадное солнце. Земля покрывалась тяжелой испариной, и всё — деревянные крепления, бамбуковые стены, плетеные притворы дверей, одежда и утварь в деревянных сундучках — одевалось белой пленкой плесени. Рисовые колосья желтели и наливались соком. И даже те колоски, которые прибило дождем и ветром к земле, оказывается, не погибли: утолив жажду и впитав в себя солнечные лучи, они тоже набирались сил. И вот уже зажелтели отдельные участки.
Люди считают дни до нового урожая, все стараются растянуть последние запасы. Рис едят только раз в день, второй раз едят уже рисовый отвар. Кукуруза и батат тоже на исходе. По селам и усадьбам бредут в эти дни с серпами на плечах бледные, изможденные люди — ищут работу...
В тот день семья старого Зяо убирала урожай с участка, расположенного за домом. Тхао с вдовой Дан вышли на работу засветло, когда с полей еще не сошла роса. Все утро их ноны маячили среди густых, высоких золотисто-спелых колосьев. К полудню сжатый рис разложили на кирпичных плитах дворика. Женщины наскоро перекусили и, едва передохнув после утренней жатвы, впряглись в большой каменный каток.
Полуденное солнце беспощадно жгло плечи и, отражаясь в золоте колосьев, больно слепило глаза. У Дон перекинута через плечо веревка, шея напряженно вытянута — сейчас она похожа на буйвола, который с усилием тащит за собой плуг. От жары лицо ее под широкими полями остроконечного нона стало кирпично-красным, а коричневая рубашка на спине потемнела от пота. Тхао с силой наваливается на бамбуковую рогатину и, подталкивая тяжелый каток сзади, внимательно следит, чтобы он шел по колосьям. По лицу Тхао непрерывно струятся крупные капли пота. Тяжело дыша, женщины молча ступают по горячим колосьям босыми ногами. Сейчас им не до разговоров. Каток все катится и катится, описывает нескончаемые круги по маленькому дворику, устланному колосьями.
Труд этих женщин ничем не отличается от труда животных, но они не жалуются, не ропщут, потому что привыкли и считают этот унизительный труд чем-то вполне естественным. Иногда от усталости у них мутится в глазах и двор и дом словно куда-то исчезают, и только грохот каменного катка да шелест соломы неотвязно стоит в ушах. Спина горит так, будто с нее сошла кожа. От нестерпимой жары все мысли в разгоряченном мозгу, кажется, превращаются в пар.
Наконец Тхао не выдерживает.
— Проклятая жара!
— Да, печет... — соглашается Дон и снова натягивает веревку. Только голова ее опускается еще ниже.
— Отдохнем немного, — предлагает Тхао.
Они отходят к водоему и усаживаются в тени дерева, обмахиваясь, как веерами, своими шляпами.
Внезапно налетел легкий ветерок и в тени запрыгали, завертелись солнечные зайчики. Дышать стало свободнее. Тхао даже перестала обмахиваться. И тут она почувствовала, как у нее набухли груди, как острая боль пронзила их, и из сосков брызнуло молоко.
— Хиен! — крикнула она в сторону дома. — Неси скорее Ван.
Хиен играла с сестренкой у входа в дом. Заслышав материнский голос, она проворно, словно кошка мышку, обхватила ее и, изогнувшись под тяжестью, заторопилась к матери.
— Ну что ты бросилась как угорелая? — пожурила ее мать. — А если бы упала? Сходи-ка на кухню, принеси чайник с водой.
Тхао взяла малышку и стала высвобождать грудь.
— Ну что за нехорошая у тебя мать, сколько времени проморила дочь голодом! — приговаривала она.
Дон, с доброй улыбкой глядя на них, стала ласково гладить нежные розовые пяточки своими черными от загара руками.
— А-гу... А-гу... гу-гу, — вытягивая губы, бормотала она.
Ребенок посмотрел на нее, раскрыв в улыбке беззубый рот, потом быстро повернулся к матери, поймал губами грудь и от удовольствия засучил ногами.
Хиен принесла две чашки и чайник и уселась послушать, что говорят взрослые.
— Ну что ты за упрямая женщина! — подшучивала Тхао над вдовой Дон. — Уж если не желаешь идти второй раз замуж, заведи хоть ребеночка. Вот бы и агукалась с ним.
Лицо Дон вспыхнуло румянцем.
— Посватай, если есть кто на примете, — отшутилась она.
— Смотри, я ведь не шучу!
Обе женщины рассмеялись. Дон развернула узелок, вынула скрученный лист бетеля и принялась его жевать.
— С твоего сао не меньше восьми, а то и все девять корзин соберем, — перевела она разговор. — Уж больно урожай хорош! За последние годы это первый такой.
Тхао сама с удовольствием оглядывала полновесные золотые колосья.
— Да, пожалуй, так. К вечеру уже будем знать, сколько наберется корзин. Муж приедет убирать урожай на участке Фен, ты обязательно приходи помогать.
— Приду, приду, — кивнула вдова, не переставая жевать бетель. — Хочу еще разок отведать твоей рыбки с плодами карамболы. С прошлого года не могу забыть ее.
Тхао расцвела в улыбке.
— А в этом году рыба будет еще жирнее.
Ребенок, наевшись досыта, отвалился от груди и незаметно задремал. Тхао поднялась, чтобы передать его Хиен, и тут невольно вздрогнула от громкого крика, донесшегося с той стороны, где жила тетушка Диеу.
— Что там случилось? — Дон вскочила с земли. Она подбежала к живой изгороди, отделявшей двор соседки, и увидела, что старший сын Диеу Тан отбивается от наседающих на него стражников.
— Ну-ну, не хватай, повежливей!..
— Скоро тебе будет повежливей! Говори, идешь или нет?
В доме слышался громкий плач ребятишек. Сама Диеу, бледная, перепуганная, выскочила во двор.
— Дозвольте мне! Я поговорю с ним, и он не станет сопротивляться.
— Разговаривать с ним иди к Дому общины. А нам еще много дворов обойти надо.
Стражники схватили под руки и поволокли отбивающегося Тана. Размазывая по лицу слезы, мать засеменила за ними, за ней кинулись ревущие дети. Дойдя до уличной арки, один из стражников остановился и заорал, грозно вытаращив глаза:
— А вам что здесь нужно? Вот всыплю сейчас палкой! А ну, марш домой.
— Хватит, ребята, — обернулся к ним Тан, — не ходите дальше.
У арки тетушка Диеу совсем обессилела. Руки и ноги у нее так тряслись, что она в изнеможении рухнула на землю и забилась в плаче.
— О-о-о!.. Праведное небо! Сынок мой, сыночек!.. — причитала она.
Тан обернулся было, чтобы взглянуть на мать, но его грубо толкнули в спину, и он двинулся вперед по дороге, ведущей к Дому общины.
Крепко прижав к себе маленькую дочку, Тхао стояла рядом с Дон и широко открытыми глазами смотрела на происходящее. Кровь отхлынула у нее от лица, сердце гулко заколотилось. Что это такое?! Что происходит?
— А-а, — догадалась вдруг Дон, — забирают в солдаты.
Тхао с удивлением обернулась к ней.
— Понимаешь, набирают солдат для отправки в Европу, — пояснила Дон. — В Тюонге вчера уже был такой набор. Подожди, я схожу посмотрю, что там творится.
Дон торопливо вышла со двора.
Тетушка Диеу продолжала громко плакать на улице. С другого конца деревни снова донеслись крики и брань. В несколько минут вся маленькая деревня переполошилась так, словно на нее напали враги.
И Хиен куда-то запропастилась... С Ван на руках Тхао хотела было подойти к тетушке Диеу, но тут неожиданно послышался резкий голос старого Зяо:
— Тхао, Тхао!..
В голосе старика звучало недовольство.
— Ты куда это? Нечего тебе лезть в государственные дела!
У Тхао в груди кипели гнев и раздражение, но, как всегда робея перед свекром, она молча повернула к дому.
Воплей тетушки Диеу уже не было слышно, наверное, она отправилась с детьми к Дому общины. Тхао осторожно положила спящую дочку на кровать, опустила москитник и стала в волнении ходить по дому. Как там сейчас ее Хой? Не случилось ли с ним чего? Ей стало казаться, что с ним произошло тоже что-то страшное, что у нее отнимут мужа, что, несмотря на все усилия, ей не удастся его уберечь. Тхао не находила себе места и наконец, не выдержав этой пытки, незаметно выскользнула из дому и отправилась к Дому общины.
Во дворе Дома общины шумела толпа. Десятка два парней, только что пригнанных сюда, стояли у парадного входа. Они все еще не могли прийти в себя, не понимая, что произошло и какая участь их ожидает. Большинство ничего не успело с собой взять : нон на голове да коричневая грубая рубашка на теле — вот и все, с чем они пришли. Несколько парней, видно, из более состоятельных семей: на ногах у них были деревянные сандалии, на голове — пробковые шлемы. И одеждой они отличались от других: в белых рубашках и черных шелковых брюках. Они стояли в окружении своих многочисленных родственников — родителей, жен, братьев, сестер. Все о чем-то возбужденно переговаривались, женщины плакали. Народу с каждой минутой становилось все больше. Люди стояли в несколько рядов, плотным кольцом окружив новобранцев. Одни пришли просто посмотреть, другие старались пробиться к юношам, чтобы дать им последний наказ. Все это только усиливало беспорядок. На земляном возвышении перед Домом общины стояли староста, сборщик налогов, начальник сельской стражи, а рядом с ними, повязанные голубыми кушаками, — солдаты из уездного гарнизона и несколько местных стражников. Тут тоже было шумно, все кричали разом, стараясь перекрыть шум толпы.
— А этим что надо? Где стража? Гоните всех отсюда в шею! — кричал в сторону провожающих староста Тон.
Замелькали дубинки, посыпались удары... Толпа бросилась врассыпную, ее оттеснили за ворота. Только близкие новобранцев не двигались с места.
— Вы что разорались? — завопил староста. — А ну, замолчите, иначе сейчас же велю всех разогнать!
Тхао стояла в толпе, стараясь заглянуть во двор. А там уже началась перекличка.
— Нгуен Ван Ат...
— Я!
— Ле Динь Тао... Где Ле Динь Тао? Что же ты, скотина, не отвечаешь? Буй Суан Бинь...
— Я!
В толпе говорили:
— Это не в солдаты берут, а в рабочие батальоны...
— Все равно, разве можно так? Что же они с ними, как с бандитами...
— А ты попробуй по-другому, так никто и не пойдет, все разбегутся.
— Смотри-ка, и грамотных стали брать. Вон у Куанга сына тоже забрали.
— Даже со школьным аттестатом и то берут. Сержантами, говорят, сделают и переводчиками.
— Откуда ты знаешь?
— Только что сборщик налогов в лавке у Шень рассказывал.
Во дворе продолжалась перекличка.
— Чан Ван Тан!
Это сын тетушки Диеу. Тхао вытягивала шею, стараясь отыскать его в толпе.
Наконец из ворот вышли стражники, расчищая дорогу дубинками. Люди отхлынули. Затем появился староста с зонтом в руках. Новобранцы в окружении солдат шли за ним по трое в ряд. Шли как на каторгу. Прощай, семья, прощай, родное село... Слышался громкий плач родных да грубая брань и угрозы стражников.
Тхао старалась отыскать в толпе Тана. Он шел почти последним, держа в руке узелок с одеждой. Видно, тетушка Диеу все-таки успела сунуть ему в руки этот узелок. Другой рукой он придерживал зачем-то свой старенький нон. Лицо у него было какое-то бессмысленное, окаменевшее, точно его душа уже распростилась с телом. Тетушка Диеу плелась за сыном по обочине дороги. Время от времени Тан оборачивался и лицо его болезненно морщилось.
— Не нужно, мама, иди домой... — упрашивал он ее.
У выхода из села толпа провожающих постепенно начала редеть, но несколько женщин, обессилевших от горя и слез, тащились за колонной, стараясь еще хоть раз взглянуть на своих близких, подальше проводить их в этот, может быть последний, путь.
Тхао остановилась на дороге и, забыв сейчас обо всем, смотрела вслед уходящим.
— Пойдем, — услышала она голос Дон. — Нам ведь нужно закончить с рисом. А то не успеем.
Тхао послушно повернула назад. У обеих женщин в глазах стояли слезы. От радостного настроения, которое бывает обычно у крестьян в первый день жатвы, не осталось и следа.
Прошло недели полторы, пока жители села Гань смогли наконец успокоиться. Пользуясь случаем, сельские чиновники под тем или иным предлогом заходили в зажиточные семьи и, угрожая новым набором, старались выжать из них что возможно в свой карман. Вот и к Зяо заглянул староста Тон, чтобы «поговорить по душам». Он был настроен благожелательно и растолковал Зяо, что, хотя Донг и получит аттестат об окончании средней школы, по теперешним законам он все равно подлежит службе в армии в качестве сержанта-переводчика.
Пришлось привести немало красноречивых доводов, подкрепленных взяткой, чтобы староста оставил их в покое.
Но в конце концов и эта история постепенно забылась. Жизнь маленьких людей на берегах Лыонга продолжала идти своей проторенной тропкой. В полях созрел рис. Днем из бездонной голубизны неба на землю падали раскаленные лучи. Сочные, зеленые стебли золотились, подсыхали, передавая свои соки выше, в колосья, которые лениво покачивались, тяжело нагибаясь к земле. Река совсем обмелела, обнажив покрытые сухим, раскаленным песком берега. Вода в ней стала какого-то желтовато-бурого цвета, и текла она теперь медленно, устало среди бескрайних, до самого горизонта, полей созревшего риса.
С каждым днем на поля выходило все больше жнецов. И вот наконец настала горячая пора жатвы. Все, кто остался в деревне, высыпали на уборку. Среди желтого моря колосьев пестрели бесчисленные светлые пятна широкополых шляп. По дорогам оживленно сновали вереницы носильщиков. Красные, разомлевшие от жары, шли они быстрой, пружинистой походкой, с коромыслами, на которых, покачиваясь, висели корзины, наполненные снопами. В воздухе стоял свежий запах скошенных колосьев. Села словно ожили. Ведь последние месяцы люди питались только рисовой похлебкой и бататом. А у многих не было и этого, и они кое-как перебивались несозревшими бананами и просто съедобной травой. От недоедания лица заострялись, глаза мутнели, губы делались мертвенно-бледными. Ну, а сейчас, когда и на завтрак и на обед был молодой ароматный рис, все посвежели, окрепли, работали весело и быстро. Над полями звенел смех и гомон, звучали песни.
Тетушке Муй хватило дня, чтобы с помощью Мама убрать и обмолотить урожай со своих двух сао, а потом и она и Мам пошли наниматься на работу и теперь целыми днями пропадали в полях. Даже Хюе оставляла в эти дни братишку одного и уходила собирать на дорогах упавшие колоски. Возвращалась она затемно. Тетушке Муй предстояло отработать пятнадцать дней у сборщика налогов Сыока в уплату долга, который она взяла под новый урожай, чтобы свести концы с концами и дотянуть последние месяцы. Ну а Мам шел обычно искать свою артель. Пока не начались полевые работы, в артели было всего четыре-пять человек. Они ловили вместе рыбу, креветок, улов продавали, барыш честно делили поровну. А когда приходила пора жатвы, к ним присоединялось еще человек шесть-семь молодых ребят, умелых жнецов, они всей артелью шли наниматься. Артельным старостой был у них дядюшка Тео, человек серьезный, бывалый, он хорошо знал окрестные уезды. Работать на полях артелью было удобней, да и сообща легче отстоять свои права, если бы, например, хозяин вздумал снизить договорную цену. Работали они иногда аккордно — так было выгодней. И хозяева — пусть то был даже сам староста — вынуждены были считаться с такой артелью и обращались с ними более уважительно. Но кончалась жатва, и артель распадалась.
В этом году артель лишилась трех человек. Их забрали в солдаты для отправки в Европу. К счастью, Коя, близкого приятеля Мама, пока, кажется, не тронули. Так же как и Мам, Кой во время жатвы работал по найму на полях, но, будучи большим мастером по части рыбной ловли и ловли креветок, он чуть ли не круглый год пропадал на реке или на озерах. Сильный и ловкий, Кой был похож на выдру, глаза его смотрели на всех насмешливо, даже дерзко. Мать Коя умерла, когда тот был еще совсем маленьким, и ему уже с малых лет пришлось самому содержать старого пьяницу отца, с которым он жил на отшибе, в лачуге на берегу реки.
Когда Кой узнал, что в их селе ребят забирают в солдаты, он тут же бросился искать Мама. Но, увидев, что тот дома, успокоился.
— А я решил, что тебя тоже забрили.
Мам не понял.
— Разве ты не знаешь, — пояснил Кой, — новобранца сначала, как бонзу, обреют, а потом разденут донага — и к доктору. Осмотрят зубы, послушают грудь, пощупают живот. И даже пониже заглядывают... Со смеху подохнешь! Точно жеребцов выбирают.
Мам рассмеялся.
— Ты, брат, смотри не зевай, — продолжал Кой. — А то не в этот, так в другой раз попадешь! А меня — дудки! Даже если поймают и посадят на пароход, я все равно прыгну в море и удеру. Это точно!
Кой сказал Маму, что в этот сезон будет работать в артели у предводительницы села Шоан. Дочка этой предводительницы — смех один — влюбилась в него, Коя, без памяти. Тут как-то встретила его на рынке, так он от нее насилу отвязался. Все глазки строит, будто артистка. Помани он ее пальцем — побежит за ним без оглядки. И Кой с достоинством заключил:
— Но на что она мне, эта гордячка! Смотрит на всех свысока, будто лучше ее и нет никого на свете!
Мам улыбнулся:
— Не вздумай только с ней шуры-муры завести, Куэ тебе шею свернет.
Кой добродушно рассмеялся. Куэ действительно нравилась ему. Да и она, кажется, тоже была к нему неравнодушна. Однако до сих пор никто из них не решался первым сказать друг другу об этом.
В тот день предстояло убрать у Шоан пять с лишним мау в низине, далеко от деревни. Артельщики отправились на участок еще затемно. Когда стали подходить к сторожке возле дамбы, они услышали чьи-то всхлипывания.
— Кто это?..
Мам остановился, прислушался. Кунг, шедший впереди, тоже остановился:
— Скорей всего это Тхонг. Вчера, когда стемнело, я видел, как она подбирала колосья на участке депутата. Подбирай себе на здоровье, но зачем соваться к депутату? Ну, там ей, верно, и всыпали.
Они заглянули в сторожку. Стражников не было. В углу сторожки сидела на полу Тхонг. Одежда на ней была разорвана, руки скручены за спиной и привязаны к бамбуковому колу, торчавшему из земли. Увидев Мама, женщина заголосила:
— Жизнью заклинаю, сделай милость, развяжи мне руки, сынок! О небо, совсем они онемели. И ребенок, несчастный, ждет меня не дождется, все глазки поди выплакал...
Кунг серпом перерезал веревку.
— Надо же понимать, тетушка, — хмуро сказал он. — Ведь говорили: кто полезет к депутату, того до смерти забивают.
— Да-да, теперь-то я это хорошо знаю. Но ведь ребенок-то голодный, иначе разве я покрыла бы свои седины позором...
— Хватит, мать, иди, — остановил ее Мам, — а не то придут люди Кханя — всем нам будет худо.
Женщина не заставила себя упрашивать: подхватив подол, она выскользнула из сторожки.
Мам и Кунг пошли догонять своих. Но вот наконец и участок предводительницы. Мам внезапно остановился: отсюда хорошо был виден небольшой, до боли знакомый холм с одиноким фикусовым деревом. Там, у подножия холма, лежало поле, которое когда-то принадлежало им и которое Кхань прибрал к рукам, а сейчас сдает в аренду семье Хоа. Сегодня они тоже вышли на уборку. Мам стоял на дороге, не в силах оторвать взгляда от одинокого фикуса, который напомнил ему детство. Когда он был еще совсем маленьким, мать сажала его под этот фикус и целый день работала в поле, а он сидел под деревом и играл один. Сейчас рядом с фикусом поставили шалаш и устроили птичник, обнесли холм оградой — там теперь копошились сотни уток.
Решив, что Мам любуется птицей, дядюшка Тео засмеялся:
— Чего засмотрелся, сынок? Никак, в птичники хочешь податься?
Мам растерянно молчал, но Кой, догадавшись, что происходит в душе друга, усмехнулся.
— Смотри не смотри, землю не вернешь.
Мам вдруг взорвался.
— Не суй нос не в свое дело!
Кой виновато улыбнулся. Что-то сегодня его приятель явно не в себе. Потом он спокойно уселся на меже, раздул тлеющий соломенный жгут и закурил бамбуковую трубку. Подошел дядюшка Тео, повязавший вместо пояса тростниковую бечевку поверх короткой коричневой рубашки. Он взял из рук Коя трубку и с наслаждением затянулся. А Мам схватил серп и пошел по полю, раздвигая руками густые рисовые колосья. Было еще рано. Над полем стлался туман, в воздухе чувствовалась приятная прохлада. Однако чистое, голубое небо предвещало жару.
Тео задрал голову и поглядел на небо.
— Снова будет пекло, — сказал он. Потом громко крикнул: — Ну, кончай перекур! Вперед, мое храброе воинство!
Около трех десятков мужчин и женщин разбрелись цепочкой по мокрому от росы полю и словно потонули в нем: рис был густой и высокий. А какое удалось зерно! Крупное, плотное и такое спелое, что зерна даже звенели, когда колосья ударялись друг о друга.
Капли росы бриллиантовым дождем сыпались с колосьев, когда серпы касались стеблей, и сверкали в лучах восходящего солнца. Шшик! Шшик! — пели острые серпы, подрезая податливые рисовые стебли.
Мам шел у самого края поля, шагах в десяти от Коя. Кой время от времени поглядывал в сторону приятеля, но видел лишь его спину в коричневой рубашке, мерно наклонявшуюся в такт движению серпа.
С соседнего участка доносился звучный голос дядюшки Тео.
От реки тянул легкий предутренний ветерок. Стайка воробьев прыгала в траве по обочине дороги, а те, что посмелее, садились на поле и выискивали упавшие зерна. Растянувшись цепочкой, жнецы стали медленно спускаться к реке. В воздухе еще ощущалась утренняя прохлада, и люди весело перебрасывались шутками. Только Мам жал молча, не поднимая головы. Кой болтал о чем-то с Дытем, и их негромкий разговор доносился до Мама.
Дыть был сегодня какой-то грустный. Не так давно они с Мо решили пожениться, но жадные родители его подруги, польстившись на полсотни донгов, отдали дочь третьей женой за чиновника Кана. У этого Кана не было сыновей, и теперь, в надежде заиметь наследников, он зачастил к лекарю Зяо за подкрепляющим. Эту историю передавали из уст в уста как анекдот. Дыть совсем извелся, возненавидел Мо и решил уехать из села куда глаза глядят.
— Слушай, — сказал он Кою, — задумал я податься в солдаты. Уеду в Европу и разом покончу со всей этой историей! Противно мне ее бесстыдство. Ведет себя, как блудливая сука.
— Подумаешь! Пошли ее подальше... Есть из-за чего убиваться! Недаром говорится: «Изменила лавчонка кокосу, с которым вместе стояла на дороге. Лавчонка сгнила, а кокос и сейчас цветет».
Дыть глубоко вздохнул. Со стороны, где работал дядюшка Тео, послышался смех. Видно, чтобы подзадорить свою племянницу Тхом, он запел:
Сверканием звезд переполнено небо:
Высокая — муж, с нею ниже — жена.
Когда девчонка длинна, как тополь,
Звезда ей высокая очень нужна[16].
Кой обернулся в их сторону.
— Послушай, Тхом, что я тебе спою.
Кода у лодки нет руля, она пути ее знает,
Когда тесемки порваны, срывает ветер нон,
Но лодке руль приделают, тесемки нона свяжут,
А девушку к семье привяжет только муж.
Очень плохо девушке без мужа жить одной.
Кой пропел и, довольный, рассмеялся. Но из густого спелого риса тут же зазвенела ответная песня Тхом:
Кто там голос подает, или только слышится?
Ты напрасно задаешься, бесполезно пыжишься!
Ты и сам-то без руля, пальма ты арекова!
Полюбили бы тебя, да любить-то некого!
Парни все уж возмужали и детьми обзавелись!
А тебе, бесплодной пальме, только молча жать бы рис!
Ночью ты лежишь один, на циновке вертишься.
Что способен ты любить, никому не верится!
Смех прокатился по всей цепочке.
— Ну что, получил? — закричал восхищенный Дыть. — Так тебе и надо!
Солнце поднималось, заливая поля горячими лучами. Люди обливались потом. Он струился по лицу, по плечам, рукам, но жатва продолжалась, никто не уходил, и по-прежнему ступали босые ноги по земле, с шелестом ложились стебли, срезанные серпом. А жнецы все ближе подходили к реке, оставляя за собой покрытую длинными рядами сжатого риса полосу. По ней уже прыгал чей-то щенок, обнюхивая свежескошенные стебли.
Мам продолжал работать сосредоточенно, не поднимая головы. Он легко орудовал серпом, и под хруст колосьев постепенно таяли недавние обида и злость, на душе вновь становилось спокойно и радостно. Он с усмешкой слушал шутки, сыпавшиеся вокруг.
С самого утра люди работали не разгибая спины, и теперь все уже чувствовали усталость. Солнце поднялось высоко, все сильнее горели плечи, песни смолкли, разговоры прекратились. Над полем слышались лишь мерный хруст колосьев да тяжелое дыхание жнецов. Было решено сделать побольше с утра, чтобы в полдень и во второй половине дня, когда солнце печет особенно немилосердно, было полегче. А колосья все падали и падали, устилая землю сплошными рядами... Но вот дядюшка Тео шумно вздохнул, медленно разогнул спину и вытер потное лицо.
— Фу-у! Всю спину разломило старику!
Кой тоже распрямился, снял нон, смахнул пот со лба.
— И не только тебе, старику, я тоже едва держусь на ногах.
Оба рассмеялись и пошли отдохнуть на межу. Перестал работать и Мам, он обернулся и поглядел на сжатое поле, устланное желтыми рядами сжатых стеблей. На дороге несколько человек вязали снопы, складывали их в корзины и на коромыслах несли к хозяйке во двор.
— Мам, — крикнул Кой, — иди попей воды!
Мам подошел, уселся рядом и, взяв из рук приятеля бамбуковую флягу, стал пить жадно, не отрываясь от ее пахучего края. От утреннего раздражения не осталось и следа.
Знойные лучи слепят Маму глаза. От густых испарений становится душно. Солнце жжет спину даже сквозь рубашку. Все тело омыто едким потом. Перед глазами колышется мутно-красная пелена. Горит во рту, пересыхает в горле, по лицу непрерывно стекают крупные капли соленого пота, пот щиплет глаза. От усталости и жары ломит спину, плечи. Временами Маму кажется, что от этой работы он теряет сознание. Руки сами собой еще повторяют привычные движения, но в глазах плывут и плывут, застилая все, яркие круги. Шшик... Шшик... Легко и быстро снуют серпы. Люди наклонились к земле, в глазах рябит от колосьев. Шшик... Шшик... Рука захватывает горсть стеблей, колосья вздрагивают. Шшик... Жнецы идут и идут, склонившись к земле. Время от времени то один, то другой распрямится, нарушая ровную линию согнутых спин, сверкнет на солнце нон, опишет полукруг золотой снопик и ляжет ровнехонько в ряд с другими. И снова склоняется жнец... А солнце печет немилосердно. Но вот налетел случайный порыв ветерка, и людей обдает жаром, словно из печи. Мама мучит жажда. Он идет к меже, хватает бамбуковую флягу и осушает ее всю, до дна. Вода отдает свежим бамбуком и кажется удивительно вкусной. Потом он возвращается и с прежним азартом продолжает работу, будто и нет изнуряющей жары. Неожиданно спина ощущает странную прохладу. Запрокинув голову, Мам видит, как над головой плывет стайка туч. Это они на какое-то мгновение защитили его от раскаленных лучей безжалостного солнца. От голода у Мама вдруг засосало под ложечкой.
В полдень снопы отнесли в село и, наскоро перекусив, возвратились в поле. Чем ближе к вечеру, тем многолюднее становилось на дороге, тем оживленнее работали жнецы. Жара заметно спала, кое-где послышались разговоры, смех... Кой теперь работал рядом с Тхом, и они то и дело перебрасывались шутками. Их голоса напомнили Маму Соан. С того дня, когда она приходила навестить больную мать, прошло почти два месяца.
Мам любил Соан, но боялся признаться ей в этом. В тот вечер он специально пришел, чтобы посидеть, поговорить с ней, но едва увидел ее, как все слова застряли у него в горле. Так вот и получилось, что вся встреча продолжалась лишь минуты две-три. А назавтра чуть свет Соан снова отправилась в хозяйскую усадьбу. Сколько пережил он тогда из-за этой неудавшейся встречи! Маму было очень жаль бедняжку Соан, которой за все ее детство выпало так мало радостных минут и в глазах которой таилось что-то такое, о чем было известно лишь ей одной... Да, у Соан были такие глаза, которые словно говорили. Сейчас Мам мечтал лишь об одном: хорошо бы Соан была такой же вольной, как вот эта Тхом. Пусть Тхом бедна, все равно она во сто раз счастливее Соан! Нет, нужно обязательно что-то придумать и освободить Соан из кабалы. Маму не раз приходила в голову мысль бросить все и податься куда-нибудь на заработки, сколотить деньжат, вернуться и выкупить Соан... Но куда пойдешь?
— Это что же такое! Какой сукин сын вяжет снопы так, что половина моего риса остается на дороге?
Крикливая брань заставила Мама обернуться. По дороге металась предводительница Шоан, их хозяйка. Она то и дело наклонялась, подбирая упавшие колоски, и громкий голос ее дребезжал, точно кто-то бил по разбитой миске.
Солнце совсем уже опустилось, коснувшись верхушек тростника, темневшего вдалеке. На обочине дороги, что тянулась вдоль поля, с которого уже убрали рис, маячили фигуры людей. Это были люди Шоан, они пришли подгонять жнецов и следить, чтобы те не тащили рис. По другую сторону дороги стояла толпа оборванных крестьянок с детьми, они терпеливо дожидались, когда хозяйка со своей свитой уйдет с поля, чтобы подобрать колосья.
— А вы что здесь торчите? — шипела Шоан. — Приготовились грабить чужое добро?
Вдруг на дороге послышались крики, кто-то гулко зашлепал босыми ногами по утоптанному грунту.
— Ах ты, воровка проклятая! — завопила предводительница. — Что же вы стоите? Бейте ее, бейте, пока не сдохнет, я отвечаю!
Двое слуг схватили какую-то женщину, которая бросилась было на дорогу собирать колосья, и тут же стали бить ее чем попало...
Солнце быстро садилось за горизонт. На западе облака горели багровым пламенем. Мам почти не разгибался, он хотел поскорее дожать последний клочок. Наконец он поднял голову и увидел перед собой речку, окрашенную багрянцем заката. Теперь, когда урожай был снят, поле преобразилось. Еще сегодня утром от речной отмели до самой дороги оно было покрыто спелыми колосьями, а сейчас кругом расстилалась лишь золотистая стерня, рдевшая в лучах заходящего солнца. С реки потянуло свежим ветерком. Над рекой, над желтым морем рисовых полей плыли, наполненные ветром, коричневые паруса джонок.
Жнецы довязывали последние снопы и на коромыслах сносили их во двор к хозяйке. Шоан с дочерью и дворовыми все еще ни как не могли успокоиться. За дорогой, на межах, на могильных холмиках, сидели на корточках бритые мальчишки и лохматые девчонки, сидели женщины с изможденными лицами. И дети и взрослые жадным взглядом провожали каждый сноп, уносимый с поля. Предводительница приказала слугам подобрать с дороги все колосья, все зерна и все ходила по полю, проверяя, насколько чисто снят ее урожай, не остался ли где ненароком несжатый клочок. И только когда стало уже совсем темно, когда последний работник покинул поле, предводительница тоже отправилась домой. Едва она скрылась, как женщины и дети, сидевшие вокруг, словно стая голодных уток, высыпали на дорогу и на поле. Может, хоть что-нибудь осталось! Они долго еще бродили впотьмах, шаря по полю в надежде найти случайные колоски.
Взошла луна. В деревне не спали, шел обмолот. Двор предводительницы был полон людей. При бледном свете луны они стояли парами и, поочередно поднимая над головою сноп, с силой ударяли им по камню. И так раз за разом, без конца. От этих ударов в воздухе стоял непрерывный гул. Время от времени, обмолотив сноп, кто-нибудь из работников ослаблял соломенный поясок, которым схвачен был сноп, и отбрасывал назад солому. Описав дугу, сноп мягко шлепался где-то сзади. Зерна сыпались дождем, отскакивая от камней, и ложились плотной пеленой на землю. Казалось, люди исполняют какой-то замысловатый танец на залитом лунным светом дворе. Они знали, что эти золотистые зерна нм не достанутся, но слаженный ритм общего труда рождал в их душе какую-то светлую радость. Старый Тео стоял в паре с племянницей Тхом, а Кой работал с Мамом. Он нет-нет да и отпускал шутки.
— Ну и мягко же вы бьете, дядюшка!
— А как же! Ведь чем старше, тем мягше, чем мягше, тем дольше, ну а чем дольше, тем топчан растрясется больше!
— Сначала надо жениться, дядюшка! Живете бобылем, а туда же, топчан растрясти надумали...
Дружный хохот покрыл слова Коя.
— Тхом-то не заботится небось подыскать дядюшке невесту, вот он и живет один, сердечный, словно круглая сирота.
— Я не раз говорила ему, да ведь разве он меня слушает!
Старый Тео добродушно улыбался.
— А кто за меня пойдет? Беден, как церковная крыса, да еще и стар в придачу!
— Никто не ведает, где черт с ведьмой обедает. Глядишь, еще такую молодку отхватите!
— Может, и так, ведь не зря говорят: и слепой кот жареную рыбку может хапнуть!
Кругом снова захохотали.
— Хватит вам! Там Куэ поет, дайте послушать.
С другого конца двора донесся чистый девичий голос, до того нежный и ласковый, что все невольно притихли.
Трепетным светом луна круглолицая полнит сиянием ночь.
Верхушки бамбука в предутреннем свете колышет легкая дрожь.
Я полюбила тебя навсегда, забыть мне тебя невмочь.
Мам обернулся и замер, он словно хотел понять, откуда у Куэ берется этот удивительный голос, от которого захватывает дыхание.
Ношу любви нести тяжело, как груз через длинный пролет.
Дороги любви совсем не легки, но сердце от счастья поет.
Как птичка, сердечко попало в силки, ах, что его завтра ждет?
Казалось, голос девушки заставил умолкнуть все остальные голоса: видно, каждому хотелось послушать, как поет Куэ.
Но тут за воротами громко залаяли собаки и несколько мужчин вошли во двор.
— Дома ли господин предводитель?
— Кто там? Ах, это вы, староста!
— Да, и со мной чиновник по сбору налогов.
На пороге показалась Шоан.
— Боже мой! А я сразу и не поняла, кто это пришел. Заходите, заходите в дом, господа.
Песня смолкла.
Мама охватила грусть. Слова песни не выходили у него из головы. Улучив момент, когда во время отдыха все столпились вокруг котлов с водой, он подошел к Куэ. Смуглолицая, стройная, лицо в едва заметных оспинках, живой взгляд удлиненных, темных глаз. Вокруг девушки уже вертелся Кой, он рассказывал ей что-то смешное.
Было далеко за полночь, когда село наконец затихло. Мам с Коем отправились купаться на реку. Луна стояла высоко, потянуло прохладой. По воде ходили, переливаясь, сверкающие пятна ряби. Кой доплыл до самой середины и, словно выдра, нырял и плескался, наслаждаясь прохладой реки. Мам уже давно был на берегу, оделся, а Кой все не вылезал из воды.
— Слушай, Кой, скоро, видно, нам с тобой идти отбывать трудовую повинность, — сказал Мам, когда Кой стал одеваться.
— Кто тебе сказал?
— Я поднимался к хозяйке за лучиной прикурить и слышал краем уха их разговор. Староста сказал, что только из нашего села возьмут восемьдесят человек. А всего из провинции — две с половиной тысячи! В Хайфон отправят строить аэродром. А отправка послезавтра.
— Так скоро! Но почему ты думаешь, что именно нас?
— Сам подумай: кто еще, кроме нас, остался-то?
— Да... Ты прав, пожалуй!
Кой оделся, пригладил мокрые волосы и присел рядом с приятелем.
— Что ж, пусть отправляют! — вдруг заявил Кой. — Хоть поглядим, что за город этот Хайфон. — Тут он сплюнул, прибавив крепкое словцо. — Нам с тобой один черт. Куда пошлют, туда и пойдем!
Но Кой попросту хорохорился. На самом деле он думал о последнем разговоре с Куэ. Он так и не решился сказать ей тогда, при народе, о своих чувствах. А сегодня, закончив уборку у Шоан, Куэ должна была идти работать в Тям. Когда теперь доведется им встретиться!
— А ты не слышал, — спросил он у друга, — на какой срок забирают?
— Говорят, месяца на три.
— Туды их в корень! — не выдержал Кой. — Но почему?
Мам улыбнулся.
— Хочешь остаться, сходи поклонись Винь. Пусть она только шепнет отцу, тот похлопочет!
— Плевать я на нее хотел!
— Почему же? Она вроде недурна!
— Красив плод, да с червоточинкой... — отшутился Кой. — Видел бы ты, как она сегодня разозлилась на меня. Все вертелась на кухне, знаки разные подавала, а я будто и не замечаю.
Помолчали. Кой опять вспомнил удлиненный разрез глаз и берущий за душу голос. А Маму захотелось рассказать другу о Соан...
— Слушай, Кой... В этот раз я, может, долго не вернусь в село...
— Это почему же?
— Думаю остаться в Хайфоне, подработаю деньжат, тогда и вернусь. Здесь ведь не выбьешься, всю жизнь будешь голодать.
Мам вздохнул. Ему хотелось сказать, что деньги ему нужны, чтобы выкупить Соан, но он сдержался. Ведь не известно, удастся ли ему все это осуществить.
— Тебе-то что, — с грустью отозвался Кой, — ты один. А у меня отец на руках, как его бросишь...
Друзья встали и побрели домой. На дороге они попрощались и разошлись. Мам уже жалел, что не рассказал приятелю о Соан. Не сегодня-завтра уезжать, и не известно, когда он вернется в родное село. Хотелось повидать Соан, но как это сделать? Вряд ли она сумеет выйти за ворота. Ворота наглухо заперты и днем и ночью, кругом стража. А стены такие высокие, что ничто живое не переберется через них. Разве что птицы...
Дойдя до окраины села, Кой заметил на дороге фигуру женщины. Женщина быстро шла в сторону соседней деревни. Кто бы это мог быть? Кой ускорил шаг.
— У-у-!.. — озорно крикнул он, подойдя сзади к женщине.
Та вздрогнула и разом обернулась.
— Черт! Напугал как, прямо душа в пятки ушла. — Куэ остановилась и перевела дух. Кой улыбнулся.
— Куда это ты так поздно?
— Это мое дело.
— Здорово! За что же так немилостиво? А не боишься одна идти мимо топи? Вот схватит тебя ночью черт за горло, да так, что язык вывалится!
— Ох и дурень! Ну кто на ночь глядя болтает такое? Даже мурашки по телу забегали!
— Ну ладно, не буду. Ты в Тям собралась?
— Да, уговорилась работать завтра у Куен, у них и ночевать буду. А ты где завтра будешь работать?
— Завтра я еду в Хайфон...
— Зачем?
— На работу. Будем строить аэродром, разрази его гром, для господ французов-карапузов, чтобы били не то японцев, не то китайцев — желтых зайцев.
— Ну и зубоскал ты! Тебе бы все шутить!
— Нет, правда. Так же верно, как то, что у головастика в конце концов отпадает хвост! А если совсем серьезно, еще не знаю, завтра или послезавтра.
Они вышли к кладбищу рядом с пагодой Гань и оказались под густой кроной огромного баньяна. Темнота заставила их умолкнуть. И тут Кой внезапно почувствовал, как его охватило неясное волнение. Ему неудержимо захотелось обнять девушку. От этого тревожного чувства ему было и страшно и неловко. Горло так пересохло, что, спроси его о чем-нибудь Куэ сейчас, он, верно, не смог бы выговорить ни слова.
Но вот они вышли из тени, Куэ прибавила шагу. Кой пошел сзади, не отрывая взгляда от ее плеч, обтянутых тонкой коричневой кофточкой. Он немного успокоился, но все еще молчал, ему трудно было собраться с мыслями. Дорога шла между двух рядов тенистых нянов и вся была залита серебристым светом. Куэ продолжала молчаливо и как-то скованно шагать впереди. Она тоже испытывала тревожное волнение. Она уже давно обратила внимание на Коя, этого смышленого, озорного пария. Но когда она почувствовала, что Кой постоянно ищет встречи с ней, она ощутила и приятное волнение и страх, страх перед превратностями любви. На собственном горьком опыте испытала она, какое горе может принести любовь, и боялась этого чувства. В этот вечер, после того как она спела, Кой сказал: «Куэ, мне нужно повидаться с тобой». И вот не успела она обдумать его слова, как судьбе было угодно свести их. Видно, на роду ей было написано встретить этого веселого малого. Она остановилась и неожиданно сказала:
— Ну, довольно, возвращайся.
— Не пойду!
Он хотел сказать это шутливо, но голос прозвучал как-то иначе, неестественно. В мягком свете луны оспинки на лице Куэ стали не видны, а узкие глаза смотрели на него прищурясь и словно смеялись. Сердце у Коя заколотилось сильнее. И вдруг хитрый прищур исчез, глаза округлились, потемнели от страха. Кой, не помня себя, схватил Куэ за руку и увлек в сторону сада, под густые кроны нянов. В саду было темно: свет луны почти не пробивался сквозь листву. Они стояли, прижавшись друг к другу, чувствуя, как судорожно бьются их сердца, как с трудом вырывается сдерживаемое дыхание, как бурлит молодая кровь... Куэ уронила голову на плечо Коя, веки у нее медленно опустились, а тело вдруг послушно прильнуло к нему. Листья няна прошуршали и сомкнулись, скрыв их от всего мира...
Куэ поднялась, но Кой еще лежал, смежив ресницы, не выпуская руку девушки из своей.
— Пусти, мне надо идти, а то уже поздно. Завтра вечером жди на берегу. Где встретимся?
— Приходи к большому капоковому дереву, туда, где ловят рыбу, — сказал он.
Куе ушла, а Кой долго еще сидел под деревом, не в силах прийти в себя. Ему казалось, что он еще чувствует на своем лице прерывистое дыхание Куэ.
И снова забурлило село, услышав о трудовой повинности. «А как же с уборкой урожая?» — спрашивали все друг у друга. После жарких, ясных дней небо вдруг затянуло тяжелыми тучами. Те, кто еще не успел убрать рис, с тревогой посматривали на небо, оно не предвещало ничего хорошего. Особенно тяжело придется тем, у кого мужчины пойдут отбывать повинность. Дома работы полно, а тут уходить. «Как-то без меня дома управятся?» — думали уходящие на отработку, а остающиеся тревожились за своих близких, ведь ничего не было известно: куда посылают, на сколько, на какую работу. Вот почему слово «повинность» пугало всех...
Весь следующий день лицо Коя то и дело освещалось счастливой улыбкой, его как будто совершенно не касалась происходящая в селе суматоха. Он испытывал удивительное чувство легкости и некоторой ошеломленности, словно все еще чувствовал Куэ рядом с собой. Вечером он зашел домой, чтобы собраться в дорогу. Собственно, собирать-то ему было нечего: одна пара белья, старая циновка да накидка из пальмовых листьев на случай дождя. И старый, дырявый нон. Даже во время ужина с отцом он чувствовал себя так, точно парил где-то под облаками. Едва наступил вечер, Кой отправился на условленное место.
Берега Лыонга заросли в этом месте густой травой. На фоне темнеющего неба четко выделялся одинокий силуэт старого дерева, наклонившегося в сторону отмели, почти всегда выступавшей посреди реки, как только приходила засуха. На всякий случай Кой отошел от дороги подальше и присел, скрывшись в траве. Но не прошло и минуты, как москиты тучей набросились на него и так свирепо стали жалить, что Кой не выдержал, выскочил на открытое место и уселся на корточки под деревом, привалившись спиной к его стволу.
С реки дул прохладный ветерок, напоминая о конце осени. Неумолчно звенели цикады, где-то вдали квакали лягушки. Небо совсем потемнело. Время от времени Кой выглядывал на дорогу, но Куэ не показывалась. Ему казалось, что он ждет уже целую вечность. Взошла луна, нетерпение Коя росло. Ущербленный диск бесшумно плыл среди облаков, освещая все вокруг тусклым светом. Заблестела река, над водой поднялся легкий туман.
Кой начинал злиться. Мажет, она вообще не придет? Поползли черные мысли, с каждой минутой разрастались тревога, сомнения, подозрения... И зачем он только полюбил ее! И так сразу... Кой представил себе, что вся история уже стала известна Винь и она, скривив губы, говорит: «Я-то думала, что он парень стоящий! А этот желторотый птенец, оказывается, связался с бабой, у которой уже был один муж. Она же все в жизни прошла — и огонь, и воду, и медные трубы. И по любовникам бегала. Певичка, одно слово! Только и знала, что бродить по деревням да песни распевать. Вот ее муж и прогнал». Подобные речи Кой не раз слышал о Куэ. Ему неизвестна была ее прошлая семейная жизнь. Знал он лишь, что, разъезжая с бродячей труппой, она вышла замуж за такого же, как сама, певца. Года два-три назад муж бросил ее с ребенком на руках, с тех пор она живет у матери и с трудом сводит концы с концами. Но может, и правда она гулящая? Странно все-таки, почему она не идет! И почему она сразу ему отдалась? Или считает это минутным развлечением? Кой вскипел было, но тут же вспомнил миндалевидные глаза, широко раскрытые, черные, влажные... Нет, невозможно, чтобы эти глаза... А может, случилось несчастье? И Кой почувствовал, что любит Куэ, любит ее всю, и ее глаза, и ее податливое тело.
Ну вот у отмели мелькнула чья-то фигура. Кой вздрогнул... Потом на дороге показался знакомый силуэт и тут же скрылся в густой траве. Видно, Куэ шла не от села, а от реки.
— Ты давно ждешь меня? — тихонько спросила она, едва переводя дыхание, и боязливо оглянулась, словно за ней кто-то гнался.
Он ничего не ответил. Просто взял ее за руку и повел вдоль берега. Оба молчали, взволнованные, как и вчера. Миновав канаву, они очутились у небольшого шалашика, спрятанного в зарослях камыша.
— Ну, вот и мой дом, — улыбнулся Кой, садясь на землю.
Низенький, крытый сеном шалаш был обращен выходом в сторону реки. Мам укрывался в нем от солнца и дождя, когда ловил рыбу и креветок.
Куэ, все еще смущаясь, опустилась рядом, потом медленно сняла с головы косынку и вдруг, повернувшись к Кою, спрятала лицо у него на груди. Он обнял ее, а затем, слегка отстранив от себя, долго смотрел в глаза, не в силах оторвать от нее взгляд. В голубом свете луны она казалась ему еще красивей. Какой у нее маленький и прямой нос! Как черенок пальмового листика! А губы сейчас чуть сухие, запеклись! И какие славные эти оспинки на лице! Они ей так идут. Ну а глаза... Тут Кой даже не мог подыскать сравнений, до того они были прекрасны. Сейчас они смотрели немного загадочно, внимательно разглядывали Коя, и странно, в них одновременно чувствовались и твердость, и упрямство, и какая-то детская наивность.
Куэ тоже поняла, что полюбила этого парня, и была благодарна ему. Но тревога за будущее не оставляла ее. На горьком опыте она знала, что, если женщина неосмотрительно поддастся чувству, ей потом не избежать беды. Знала... Но сейчас, когда смотрела на Коя, вся была переполнена своей любовью и ей было не до рассуждений! Из-за облаков выглянула луна. Лунный свет проник в шалаш и поджег голубоватым огнем высохшее сено, устилавшее земляной пол. Они забыли обо всем на свете. Смешалось жаркое дыхание, спелись молодые, жадные тела и поплыли, понеслись по неведомой реке, сквозь пороги и водовороты, то безрассудно доверяясь ей, то объятые страхом и смущением. Временами они словно пробуждались от грез, и тогда в лунных сумерках две пары глаз светились стыдливо и восторженно. У Куэ горели щеки, она зажмурилась, ее грудь переполняло счастье.
Вдали плескалась река. Ветер шелестел травой. Луна поднялась высоко, верно, было уже за полночь.
Куе лежала и смотрела на небо. Вдруг она рассмеялась.
— Ты чего? — Кой приподнялся.
— Так... — Она притянула его голову к себе на грудь.
Кой, как ребенок, покорно закрыл глаза, когда Куэ стала гладить его волосы. Он потерял мать, когда был совсем маленьким, и рос сиротой. Ласку он видел редко. Он был тронут до глубины души, только сейчас узнал этот деревенский парень, что значит нежность, ласка и как может быть удивительно хорошо, когда любишь и любим. Он сжал нежные плечи Куэ.
— Спой мне что-нибудь.
— Не проси, не надо, — чуть помедлив, ответила она.
— Почему?
— Мне сейчас так хорошо, что я не могу петь.
— Завтра я уезжаю, когда еще придется услышать тебя?
Она запела. Сначала едва слышно, потом, захваченная песней, громче.
Зачем и кому надо было луну
На две половинки делить?
Зачем было нужно дорогу одну
Тропинками разъединить?
Луна серебрит слезинками путь,
Трава вдоль дороги плачет...
В разлуке далекой, мой друг, не забудь
Жемчужин — слезинок горячих.
Трепетный полос звучал у самого уха Коя. Глаза женщины странно блестели, и Кою показалось, что блестят они от слез.
— Что с тобой?
— Ничего...
Она сказала «ничего», но слезинки предательски побежали по щеке. Что это с ней? Может быть, Куэ вспомнила что-нибудь из далекого детства? Или из своего несчастного замужества? А может, ее просто расстроила песня? Слезы бежали, но она улыбалась, и непонятно было, что творится у нее в душе.
— Что с тобой, Куэ?..
Кой притянул ею к себе, словно хотел прочесть ответ в ее глазах, но глаза — омуты, разве под силу читать в них? Он лишь догадывался, что много, видимо, было в жизни Куэ такого, о чем ему и не догадаться. В груди шевельнулось противное чувство ревности к ее прошлому. Куэ уже улыбалась.
— Уедешь — не забудешь?
— Зачем эти слова?
— Боюсь. Недаром говорят: с глаз долой — из сердца вон...
— Глупости! Я не такой.
— Придет время, я тебе надоем, станешь попрекать прошлым и бросишь...
Куэ отвернулась, и снова по щекам побежали слезы. Умная и добрая, но ведь она всего лишь женщина, а удел женщины — ждать и надеяться на верность мужчины. Кой это знал, потому и не отвечал, только крепче прижал ее к себе.
— Это я так. Не вернешься — жалеть ни о чем не стану. Ну, не сердись. Я ведь верю тебе, но мы так уж устроены: все что-нибудь выдумываем. Не сердись...
Луна снова зашла за тучи. Они продолжали шептаться, пока Кой не задремал, положив голову на ее грудь. Она лежала широко раскрыв глаза, и боялась пошевелиться, лишь прислушивалась к его ровному дыханию. А в нем сейчас жили два чувства — огромное счастье и страх.
За рекой, в селе, пропели первые петухи...
Маму так и не пришлось повидать Соан, и он попросил тетушку Дон передать ей о своем отъезде. Сейчас, сидя в поезде, он не отрываясь смотрел на проплывшее мимо поместье Кханя. Кой тоже протиснулся к окну, стараясь отыскать где-то там, на берегу реки, заветное одинокое дерево. Каждый из них думал о своем, провожая глазами знакомые купы деревьев и камышовые заросли. Но вот и они скрылись из виду...
Тетушка Дон встретилась с Соан лишь через несколько дней после отъезда Мама, когда принесла в поместье Кханя рис от семьи Хоа.
— Знаешь, дочка, — сказала она, отозвав ее к пруду, — Мам уехал в Хайфон.
— На отработки?
— Да. Откуда ты знаешь?
— Сама догадалась. Я уже в тот раз подумала, что его все равно возьмут. А много наших забрали?
— Много, почти всех. И Коя, и Дытя. Даже Бао поехала. Муж болен, так она должна отработать за него. Тхом тоже взяли. Дядюшку Рань, дедушку Сюена. Он поехал вместе с внуком. Староста сказал, в следующий раз и твою мать заберут. А нет, так Ка поедет вместо нее.
— С ума они сошли! Как же она поедет?.. Кстати, вы не знаете, начал работать наш Ка?
— Начал. Служит у Бат.
— Вы не видели его? Ох, боюсь, достается ему там. Ведь чуть что — она сразу же бить.
— Ну, уж больше, чем здесь, нигде не бьют!
Обе невольно подняли глаза на веранду второго этажа. Окна там были еще закрыты. Во дворе уже собралась порядочная толпа крестьян. Это были должники, они принесли рис, чтобы расплатиться с долгами, внести аренду, и теперь сидели, ожидая своей очереди.
Соан долго колебалась, но затем как бы невзначай спросила самое важное:
— Тетя Дон! Перед отъездом Мам ничего не просил передать?
Спросила и покраснела, отвернулась, будто разглядывала пруд. И хоть тетушка Дон была не ахти как проницательна, от нее не ускользнуло смущение девушки. Жаль ей было этих молодых людей. Ведь не случись Соан попасть к Кханю, они, наверное, уже связали бы свою судьбу.
— А как же! — ответила Дон, словно не заметив смущения девушки. — Просил поклон передать, сказал, если удастся подыскать в Хайфоне работенку, так там останется...
— И не вернется? — воскликнула Соан.
— Кто оказал, что не вернется! Подработает деньжат и приедет. Куда ему деваться!
Тетушка Дон отвечала очень уверенно, между тем она и сама толком не знала, что надумал Мам. Многие уезжали из седа на заработки, часть возвращалась, а другие пропадали надолго. Видно, и Соан подумала об этом, потому что на лице у нее вдруг появилось выражение растерянности.
Их беседу прервал крикливый голос хозяйки. Соан испуганно обернулась.
— Ну ладно, тетя Дон, хозяева уже встали, надо бежать подать им умыться.
Отъезд Мама расстроил Соан, она ходила словно в воду опущенная. Днем еще спасала работа, ее было столько, что порой темнело в глазах и было не до раздумий, но ближе к ночи, когда девушка оставалась на кухне одна, она снова, как в детстве, погружалась в свои мысли-мечты, которые проносились вереницей под монотонное бульканье воды, кипящей в котлах.
Вначале ее пугали неотвязные мысля о Маме. Она старалась не думать о нем. Однако незаметно Мам вновь овладевал ее помыслами, и она со страхом замечала, что в ее голове рождаются картины, какие раньше она считала бы дерзкими и даже постыдными для девушки. Она очень жалела, что в тот раз не сумела поговорить с Мамом наедине. Возможно, тогда ему не пришло бы в голову покинуть село. А если бы и уезжал, то наверняка сказал бы, когда вернется, не оставил бы ее в неизвестности. Но теперь жалей не жалей — ничего уже не сделаешь!
Однажды Соан приснилось, что она летает. Летает высоко, под самыми облаками, и так быстро, что дух захватывает. И так ей было весело летать! Далеко внизу виднелась волнистая цепь гор, мелькали излучины какой-то реки. Местность казалась знакомой, но, сколько Соан ни силилась припомнить, что это за места, ей так это и не удалось. И вдруг в ее радостное состояние ворвалось ощущение потери, какой-то горечи. И сразу радость сменилась грустью. Соан уже не летела, а шла, шла одна по пустынной дороге среди рисовых полей. Потом рядом с ней внезапно оказался Мам. Он взял ее за руку, улыбнулся и пристально посмотрел ей в глаза. Соан проснулась, и спросонья ей показалось, что кто-то в самом деле держит ее за руку. Сон разом слетел, и тут она увидела, что это ее собственные руки сомкнулись, слово в рукопожатии. Сердце у нее билось тревожно, а все тело было в какой-то сладкой истоме. Она так и не разняла рук, решив, что сон еще продолжается и что это Мам держит ее за руку. Его улыбающееся лицо стояло у нее перед глазами, и она едва не заплакала от обиды. Мам! Соан вздрогнула. Уж не вслух ли она позвала его? Кровь бросилась ей в лицо... С этого дня Соан уже не могла не думать о Маме.
Постепенно Соан перестала стыдиться своих мыслей о Маме. Поздними вечерами, оставаясь одна в большой темной кухне, она либо сидела у очага, либо, свернувшись калачиком, лежала на старенькой циновке и, не в силах сомкнуть глаз, все думала и думала. В эти минуты ее тяжелая жизнь отступала куда-то. Широко раскрыв глаза, она часто рисовала в своем воображении встречу с юношей. На нем белая европейская рубашка, на голове белый пробковый шлем, а на ногах парусиновые туфли, такие, как у учителя Хоя. Он привезет с собой деньги, заплатит долг и уведет ее из этого ненавистного дома. Он возьмет ее за руку, вот так, как ей приснилось... И снова ее руки смыкались сами собой.
Но сладкие мечты внезапно обрывались, и вокруг Соан снова зияли пустота и холод. Мам уехал, и не известно, вернется ли он. От этой мысли ее горло сжимала спазма, на глаза навертывались слезы. Она тяжело вздыхала, закидывала руки за голову и, сжав ладонями затылок, старалась сдержать рыдания.
Соан заметно изменилась. Она совсем замкнулась в себе и стала настолько молчаливой, что порой казалось, будто ее душа уже рассталась с телом. От мучительных переживаний, которые она постоянно носила в себе, Соан как-то сразу повзрослела. Детство ушло, и ей открылось в жизни многое такое, о чем прежде она и не задумывалась.
Уборка урожая закончилась. Поля обнажились, ощетинившись редкой стерней. Рис просушили, провеяли, и тут как раз подошел день уплаты налогов и долгов.
Солнце уже поднялось на высоту шеста, когда в поместье Кханя ворота заскрипели и распахнулись.
Из самых разных деревень стекались сюда крестьяне, сгибаясь под тяжелыми коромыслами. Те, что шли из деревень подальше, прихватывали с собой скатанный в комки вареный рис, завернутый в банановые листья. Они не осмеливались заходить в придорожные харчевни, а только просили иногда вынести им воды. Брали с собой еще плоды арековой пальмы или курицу: без этого сдать рис было трудно.
На просторном мощеном дворе становилось многолюдно. Крестьяне теснились перед складом в ожидании своей очереди. По двору расхаживали несколько огромных лохматых собак, при виде этих свирепых псов люди неподвижно застывали на месте. Особенно страшна была огромная овчарка, она обосновалась в углу двора и с каким-то презрением поглядывала на оборванных, грязных людей.
Прыщавый Лонг со сворой своих родичей стоял у земляного приступка склада. На приступке, рядом со столом писаря, восседала сама хозяйка. Двери склада были раскрыты, и где-то там, в темной глубине, на деревянном настиле высились огромные цилиндрические зернохранилища, доверху наполненные рисом.
Несколько крестьян из села Тюонг молча выходили за ворота с пустыми коромыслами. Лица их выражали и смятение и растерянность. Такой был урожай, а они снова остались ни с чем. Половину пришлось отдать за аренду земли, потом шла расплата за буйвола, за семена... Вот и получалось, что семь долей уплывало за тот рис, что брали в долг до нового урожая, помещику, а три оставалось крестьянину. А до нового урожая ждать целых семь месяцев. Но ведь не уплачен еще налог, что-то надо оставить на семена, что-то надо продать, чтобы купить кое-какую одежонку, лекарства... Да и на поминки предков надо... И все из этих несчастных трех долей. Выходит, не успеешь оглянуться, как надо снова затягивать поясок потуже, есть два раза в день, причем один раз рис заменять бататом либо кукурузой, а в другой раз хлебать рисовый отвар, чтобы сэкономить котелок-другой риса да как-нибудь дотянуть до Нового года. А в январе снова все чуть живы, да и то сказать, на одном батате не разжиреешь. Щеки вваливаются, лица бледнеют, снова надо идти к помещику и просить в долг или наниматься к нему же, только бы дотянуть до нового урожая. А там все опять повторяется сначала... И так всю жизнь... А случись ураган или наводнение? Десятки тысяч мрут от голода. Так и переходит эта нищета из поколение в поколение...
Взглянув на молчаливую очередь крестьян, Прыщавый Лонг ткнул пальцем в одного из них.
— Этот!
Худой и обросший крестьянин в латаной одежонке подошел к приступку. Хозяйка бросила одобрительный взгляд на гроздь плодов арековой пальмы и увесистую утку, которые он положил перед ней, и приказала отнести их на склад.
— Как твое имя? — спросила она.
— Меня зовут Бао, госпожа. Нгуен Ван Бао.
— А ну, покажи свой рис!
Крестьянин зачерпнул горсть и протянул руку хозяйке. На мозолистой ладони переливалось плотное, отборное зерно. Хозяйка недовольно скривила губы.
— За такое зерно вычту корзину.
— Зерно хорошее, госпожа...
— Что значит хорошее? Ты, кажется, собираешься со мной спорить? Лонг! Будешь ссыпать зерно, вычти с него корзину. А ты, писарь, запиши в приходную книгу, что получена с Бао дополнительно одна корзина...
Писарь угодливо кивал на каждое слово хозяйки и старательно водил пером. Родичи Лонга мерили рис корзиной, а сам Лонг бросал в ящик счетные палочки. Бросит палочку и крикнет: «Четыре!» Бросит еще: «Пять!» Несколько человек уносили принятый рис в раскрытые двери склада. Бао стоял рядом и недовольно смотрел, как приемщики старались насыпать корзины с верхом.
— Горку-то насыпаете большую, накладно мне... — не выдержал Бао.
— Ты что, скандалить сюда пришел? — Приемщик сердито выкатил на Бао глаза.
Прыщавый Лонг бросил последнюю палочку.
— Двадцать три с половиной корзины, госпожа.
— Как же так, господин управляющий, я принес двадцать четыре! — попытался возразить Бао.
Хозяйка посмотрела в книгу.
— А почему двадцать три с половиной? В этот раз ты засеял полтора мау. Значит, должен был принести тридцать корзин.
Бао с трудом сдерживался.
— Я засеял только мау и два сао, госпожа.
Хозяйка вскочила из-за стола.
— Проклятье на головы твоих предков! Ты что думаешь, очень мне нужен твой рис?!
Бао побелел как полотно. От испуга и обиды у него затряслись руки и ноги.
— Это поле моего дяди, в нем ровно одно мау и два сао. Он продал его вам, и в купчей тоже указано — мау и два сао, госпожа...
— Будь прокляты останки твоего рода! Какие еще мау и два сао? Если земля когда-то принадлежала твоему дяде, так ты теперь вздумал кровь из меня сосать! Полюбуйтесь, я ему дала землю, чтобы семья могла набить рты, чтоб не подохли с голоду, а он еще осмеливается скандалить здесь!
От обиды Бао потерял самообладание.
— За вашу землю я все заплатил сполна. Что вам еще от меня нужно?
В это время из дома появился сам депутат. Тонкие губы его под черными усиками плотно сжались. Он не торопясь подошел к Бао и наотмашь ударил его по лицу толстой пальмовой тростью.
— Скотина! Кто позволил тебе устраивать здесь скандал? А ты, Лонг, что стоишь? Почему позволяешь оскорблять госпожу? А ну, всыпать этому мерзавцу!
Бао прижал руки к лицу, попятился назад, но, сделав несколько шагов, опрокинул корзину с рисом и остановился. У него были рассечены бровь и веко, кровь струйкой текла по лицу, и супруги Кхань расплылись у него в глазах в каком-то зловещем, багрово-красном тумане. Плечи Бао вздрагивали, горло сдавил спазм, из груди рвался крик. И слезы неудержимо текли по щекам, смешиваясь с кровью.
Почему он должен выносить такое? Жгучая обида захлестнула Бао, ноги у него подкосились, и он со стоном грохнулся на землю.
— Что, жить надоело? — Прыщавый Лонг подскочил к Бао и схватил его за ворот. Бао попытался вырваться, но тут хозяйские прислужники, словно собаки, набросились на него и стали его избивать. Сперва Бао защищался, как только мог, но вскоре совсем обессилел и зарылся лицом в кучу рассыпанного зерна. Бао выволокли за ворота и швырнули на межу ближайшего рисового поля, там его подняли односельчане и отвели домой.
Золотистые зерна рассыпанного во дворе риса окрасились в алый цвет, на кирпичном настиле виднелись багровые лужицы... Хозяйка крикнула Соан, девушка принесла таз с золой, дрожащими руками засыпала красные пятна и стала подметать двор.
А поздно вечером Соан сидела на кухне, и по ее щекам беззвучно катились слезы. Когда ей стало совсем невмоготу, она убежала в сад. «Папа, папочка!» — рыдая, повторяла она. Соан вспомнила тот день, когда арестовали отца... Как избивали его тогда стражники! А потом связали и увели навсегда. «Папочка!» — всхлипывала девушка и озиралась, боясь, как бы не услышали в доме...
Небольшая улица, протянувшаяся вдоль дамбы, была пустынна, только несколько девочек со всклокоченными волосами играли в камешки посреди дороги. Рядом с чайной с не меньшим азартом копошились в банановых листьях куры — в эти листья когда-то был завернут вареный рис. У порога дома на солнце лежала собака, время от времени она открывала глаза и неожиданно бросалась на кур, а те, отчаянно кудахтая, разлетались в разные стороны. Из небольшой лавчонки-мастерской, крытой пальмовыми листьями, доносился чей-то мелодичный свист. В мастерской на бамбуковом топчане стоял ящик с разной мелочью, в углу на балке висели подержанные велосипедные цепи, на земляном полу валялись насос, плоскогубцы, гаечные ключи, на стене висело несколько старых покрышек... Хозяин лавчонки, коротко подстриженный парень, сидел на полу и на глаз выверял обод велосипедного колеса. Он-то и насвистывал какую-то мелодию, покачивая иногда в такт ногой, причем с таким увлечением, точно в жизни для него не существовало более приятного занятия.
— А что, ваша жена дома?
Парень повернул голову в сторону двери. На пороге стояла молодая женщина в черной стеганой кофте, повязанная платком. На плече у нее было коромысло с двумя корзинами всякой всячины, которую обычно продают вразнос. Пара живых глаз весело смотрела на парня. Не дожидаясь ответа, женщина шагнула через порог.
— Она вон там! — Глаза парня озорно сверкнули навстречу ей.
Женщина прошла во двор и исчезла в домике в конце сада.
Спустя некоторое время она вышла все с тем же коромыслом на плече, поднялась на дамбу и быстро засеменила по дороге. Через полчаса после ее ухода из того же домика вышел мужчина в длинном платье чиновника с каким-то подобием тюрбана на голове. Под мышкой он держал зонт. Поднявшись на дамбу, он пошел в том же направлении, что и молодая торговка.
Мужчина медленно шел по пустынной дороге. Проходя мимо сторожки, которая сейчас была пуста, он обратил внимание на какое-то объявление с шестью фотографиями, наклеенное на стене. Осмотревшись, мужчина подошел к пожелтевшему листку и стал разглядывать фотографии. То был приказ о розыске нескольких лиц, состоящих в коммунистической партии. Одно фото особенно привлекло внимание мужчины — молодой человек в рубашке с отложным воротничком, — но если бы кто-нибудь пригляделся повнимательнее, он, несомненно, заметил бы сходство между стоящим перед объявлением чиновником в длинном шелковом платье и тюрбане на голове и парнем, чья фотография смотрела с бумажного листка. К тому же глаза мужчины светились подозрительно насмешливым блеском. В конце объявления говорилось, что поименованных лиц необходимо задержать, где бы они ни появились, за укрывательство виновные будут привлечены к суровой ответственности. За поимку же назначалась награда в размере 500 донгов за каждого, не считая почетного звания, которое присвоит патриоту правительство. Тот, кто укажет местонахождение коммунистов, получит 200 донгов.
Вдали, скрипя и громыхая на ухабах, показалась тележка на деревянных колесах. Мужчина отошел от сторожки и быстро зашагал по дороге. Вскоре он спустился с дамбы на боковую тропинку, ведущую к пойме, и тут увидел молодую торговку. Она ожидала его у дороги под тенистым деревом. Они вместе пошли по тропинке и вскоре скрылись в высоком сахарном тростнике.
Кхак и его проводница, не останавливаясь, шли по узеньким тропинкам напрямик, через рисовые поля, стараясь обходить деревни и многолюдные дороги. Вечернее небо уже заволокло серыми облаками, а они все шли, не замедляя шага. Корзины легко покачивались на коромыслах перед Кхаком, и, стараясь не отстать, он то и дело прибавлял шагу. Ему трудно было дышать, и только предвечерний ветер нес с собой спасительную прохладу. Молодая женщина обернулась и, заметив, что ее спутник выбивается из сил, подбодрила его:
— Уже скоро, нам только этот участок миновать, а там и отдохнем.
Вдали показались длинные ряды телеграфных столбов и автобусы, катившие по шоссе. Всего этого Кхак не видел уже месяца три, и сейчас ему вдруг показалось, что эти признаки цивилизации — и покрытое асфальтом шоссе, и автомашины, и телеграфная линия — стали для него явлением чуждого мира. Да, конечно, его сердцу милей спокойствие и неподвижность рисовых полей и кочковатых тропинок, на которых не увидишь ничего, кроме следов человека да отпечатков копыт буйвола. Ближе к шоссе оба на всякий случай надвинули пониже на лоб ноны и пошли на некотором расстоянии друг от друга. Кхак с опаской вышел на широкую ленту асфальта, убегающую по равнине вдаль.
Но вот шоссе осталось позади. Женщина пошла вдоль канавы, по открытой безлюдной равнине, к пышно разросшемуся кустарнику, видневшемуся вдали. Здесь женщина сняла с плеча коромысло.
— Теперь можно отдохнуть, — сказала она и оглядела своего спутника.
Кхак остановится и вытер пот, на его побледневшем лице выступили красные пятна.
— Вы очень устали, товарищ? — сочувственно спросила женщина.
Как тепло и задушевно прозвучало сейчас это слово «товарищ»! Кхак с сердечной улыбкой посмотрел на свою проводницу.
— Я долгое время вообще не выходил из дому, а сегодня мы с вами проделали немалый путь. Далеко еще?
— Осталось меньше половины, но теперь мы пойдем потише. В селах вдоль дороги, по которой мы шли, местные власти и полиция часто устраивают облавы, останавливают и допрашивают прохожих. Нужно было поскорей пройти это место, а дальше будет спокойней. Вы, наверное, проголодались? — Она полезла в корзину. — Вот, перекусите.
Кхак не стал отказываться от рисового пудинга, который предложила ему женщина, он и впрямь был голоден, да и вообще последние месяцы, когда он работал в подпольной типографии, Кхак жил впроголодь.
Женщина встревоженно посматривала на бескровное лицо Кхака, она догадывалась, отчего так быстро утомился ее спутник, отчего на лице у него выступили эти красные пятна. Но она привыкла сама ни о чем не спрашивать и поэтому молчаливо ждала, пока Кхак кончит есть. Наконец она поднялась.
— Надо идти, а то скоро стемнеет, — сказала она и с улыбкой добавила: — Можно не спешить, пойдем потише.
Но не прошло и нескольких минут, как ее привыкшие к ходьбе ноги снова быстро замелькали впереди Кхака. А на поля уже спускался вечер. Кхак изо всех сил старался не отстать от женщины. Сейчас он не замечал времени и почти не различал дороги. Они подошли к переправе через какую-то речушку, когда уже совеем стемнело. Противоположный берег был холмистый. Они то взбирались на холм, то спускались по склону вниз. Кхаку стало казаться, что пути не будет конца, но вот женщина внезапно остановилась и сказала вполголоса: «Пришли». Они поднялись на холм, на котором смутно виднелось огромное дерево, а под ним горбилась крыша пагоды. Женщина подошла к двери и постучалась условным стуком. Двери отворились. Пройдя весь коридор, остановились у последней кельи, освещенной тусклым светом маленького светильника. Навстречу поднялся невысокий плотный человек в шерстяном свитере.
Кхак пригляделся к нему и вдруг радостно вскрикнул, узнав старого товарища. Оба бросились обнимать друг друга.
Против всякого ожидания товарищем от партийного комитета Северного Вьетнама, на встречу с которым шел сегодня Кхак, оказался Ле. Он знал его еще по ссылке на Пуло-Кондор. Ле втащил Кхака в келью, вывернул поярче фитилек и, улыбаясь во весь рот, сказал:
— Давай-ка поглядим, какими мы с тобой стали!
Кхак весело рассмеялся.
— Ну, ты все такой же. Круглый, как плод хлебного дерева...
— А ты все такой же худой. — Глаза Ле, спрятанные за чуть припухшими веками, осматривали Кхака с тревогой и озабоченностью. — Все еще кашляешь?
— Кашляю, но сейчас чувствую себя гораздо лучше.
Стали вспоминать общих друзей. Ле говорил, слегка нахмурив брови, глядя на бамбуковую лучину, которую он машинально вертел в руках.
— Наших много арестовано, — тихо сказал он. — Со и Дам сидят в тюрьме в Ханое, Лиеу, Тян и Ка — в лагерях Бак-ме, Зяна угнали в Бан-ван, а Ляма, кажется, увезли на Мадагаскар...
...Ле перечислял названия тюрем и лагерей, стяжавших страшную славу лагерей смерти. Но были и новые, о которых Кхак слышал впервые. Кхак внимательно слушал Ле и живо представлял себе каждого из друзей. Со, помнится, круглый год содержали в яме, где он, словно буйвол, вращал мельничные жернова. А слабый, худенький Дам, оберегая товарищей, каждый раз бесстрашно подставлял себя под удары, когда надзиратели с палками врывались в камеры. Тяна ребята прозвали «красным профессором». Вся нижняя половина тела у него была покрыта язвами, и кожа слезла, обнажив кровоточащее мясо. Он целыми дням и сидел на корточках голышом и читал друзьям лекции по диалектическому материализму... И эти люди, закованные в колодки и цепи, ежедневно подвергаемые нечеловеческим пыткам, люди, которых можно было безнаказанно забить до смерти, вызывали тем не менее постоянный страх у палачей.
— В последнее время, — продолжал Ле, — наши товарищи увлеклись легализмом, особенно в крупных городах. В результате нам нанесли тяжелые удары. ЦК предвидел изменение обстановки и своевременно дал указание партии уйти в подполье. Однако многие чего-то выжидали, колебались, а некоторые просто решили остаться на легальном положении, чтобы «встретить удар лицом к лицу». Это уж совсем глупо!
Ле говорил ровным, тихим голосом, лишь изредка вскидывая глаза на Кхака, как бы спрашивая, согласен тот с ним или нет.
— Возможно, что кое-кто действительно не успел понять, что обстановка изменилась, — вставил Кхак, — но испугаться трудностей... таких вряд ли было много!
— И тех и других хватает. — У Ле в уголках рта обозначилась грустная улыбка.
Молча вошла монахиня, она внесла поднос с едой, поставила его на стол и так же молча удалилась.
— Ну, ты сперва поешь, небось проголодался. Правда, здесь готовят только постное, так что волей-неволей станешь буддистом.
На ужин подали отварной рис и соленые овощи, но все это показалось Кхаку на редкость вкусным. А Ле тем временем развернул одну из ханойских газет и стал читать. Вдруг он громко рассмеялся.
— До какого же бесстыдства можно дойти!..
Ле вслух прочел Кхаку заметку, рассказывающую о каком-то докторе литературы, который добровольно вступил в армию и уехал во Францию. Газета писала: «Отложить стило, чтобы взяться за оружие, — это героический поступок истинного сына великой Франции, поступок, делающий честь молодежи Вьетнама, потомкам Дракона». В другой статье говорилось: «Только фронт закаляет мужество и силу. Юноши Вьетнама должны лишь приветствовать войну, ибо без нее молодежь древней страны Дракона погрязнет в лени и трусости».
— Продажные писаки! — бормотал Ле, перелистывая газеты. — А! Вот это важно: «В минувшем сентябре в общей сложности был произведен тысяча пятьдесят один обыск и арест». А теперь несколько иное: «Более тридцати мобилизованных рабочих бежали из хайфонского лагеря № 5». Так-так, — одобрительно закивал Ле.
Кхак закончил ужин, и молчаливая монахиня убрала посуду со стола. Когда за ней закрылась дверь, Ле сказал:
— А теперь за работу... Недавно состоялся пленум Центрального комитета, на котором принята новая резолюция.
Кхак вплотную придвинулся к Ле.
Они говорили шепотом, склонившись к светильнику. В какой-то келье молящийся бонза время от времени ударял в мо, сопровождая ритмичными ударами свое монотонное бормотание. Из темного сада долетали холодные порывы ветра. Кхак напряг все свое внимание, стараясь уловить и удержать в памяти не только главные мысли, но и отдельные выражения из резолюции шестого пленума.
«Для народов Индокитая, — читал Ле, — нет иного пути, кроме борьбы за свержение господства французских империалистов, борьбы против ига любых интервентов, к какой бы расе они ни принадлежали — белой или желтой. Партия должна изменить свою политику. Национальный фронт, отвечавший условиям борьбы в прошлом, в настоящее время не соответствует сложившейся обстановке. Теперь необходимо создать единый антиимпериалистический фронт народов Индокитая. Настал период революционной борьбы, нужно быть готовыми взяться за оружие! Нужно готовиться к восстанию. Пришла пора решительных боев! Необходимо выступить против империалистической войны, свергнуть господство французских империалистов, уничтожить прогнивший феодальный строй, освободить народы Индокитая, добиться его полной независимости».
Ле замолчал. Кхак встал из-за стола, с трудом сдерживая волнение. Несколько минут оба молчали.
— Теперь перейдем к следующему вопросу, — сказал наконец Ле, подняв на Кхака глаза. — Партийный комитет Северного Вьетнама решил направить тебя в Хайфон.
И Ле подробно рассказал Кхаку об обстановке в Хайфоне.
В партийной организации Северного Вьетнама Хайфон вместе с прилегающими к нему провинциями Киен-ан и Куанг-мен составлял особый район, названный зоной Б. Как только началась мировая война, все легальные организации в Хайфоне, как, впрочем, и повсюду во Вьетнаме, подверглись репрессиям, однако хайфонский горком партии еще до этого получил указание перейти на нелегальное положение и потому понес сравнительно небольшой урон. Но вот недавно были разгромлены несколько заводских партийных организаций, а однажды ночью, во время совещания в рабочем поселке цементного завода, вероятно по доносу, было схвачено все руководство зонального и городского комитета. Арестованные товарищи держатся стойко, поэтому новых арестов не последовало. Тем не менее связь между оставшимися первичными организациями была нарушена, партийное руководство в городе теперь фактически отсутствовало. Кхак направлялся в Хайфон с заданием восстановить связи, создать новое руководство к приезду в Хайфон специального уполномоченного из центра для руководства городским и зональным комитетами. Ле особо подчеркивал, что необходимо обратить внимание на партийные организации цементного и фосфатного заводов и шелковичной фабрики, а также провести работу среди рабочих строительных батальонов, ожидающих отправки во Францию и на строительство аэродрома.
Кхак напряг все свое внимание, когда Ле стал перечислять явки, предупреждая, что надо быть очень осторожным, так как неизвестно, в каком состоянии сейчас эти явки.
— Боюсь, — сказал Ле, — что в хайфонскую партийную организацию проник провокатор, так что ты должен быть начеку. Постарайся вначале выяснить, куда ведут следы. — Ле бросил взгляд на часы, было уже два ночи.
Оба устали. Ле потянулся и зевнул.
— Пожалуй, хватит. Пора спать. Да, вот еще что. Можно передать весточку домой: скоро наш человек будет в твоих местах, может завернуть, навестить семью.
Кхак был тронут.
— Пожалуй, в другой раз, — сказал он. — Приеду на место, черкну письмецо, перешлю тебе, тогда и отправишь с кем-нибудь. У нас в селе несколько человек можно, пожалуй, привлечь в организацию. Я их понемногу готовил, когда был дома. Даже сборщик налогов и тот вроде нам сочувствует. А сестренка совсем сознательной стала.
— Как ее зовут, я что-то запамятовал?
— Куен. Неплохая девушка и умница.
Ле погасил светильник, и Кхак сразу заснул как убитый.
Как только начало светать, Ле разбудил друга. Знакомая проводница уже ждала Кхака у ворот пагоды.
— Ну, будь здоров! Самое главное — береги себя. Помни числа и места, о которых условились, — сказал на прощание Ле.
Друзья долго смотрели друг на друга. Как знать, удастся ли им еще встретиться? Ведь впереди их ожидает немало опасностей. Да и останутся ли они вообще живы?
Автобус пересек перекресток у Тхюи-нгуен почти затемно.
— Останови, пожалуйста, — крикнул Кхак водителю, — мне тут сходить!
Он с трудом протолкался к выходу, спрыгнул на землю и надел старую фетровую шляпу.
До Хайфона оставалось несколько километров, и лучше было сойти здесь, в пригороде, так как на железнодорожных и автобусных станциях обычно расклеивались объявления, подобные «Приказу о розыске... », которые Кхак видел на стене сторожки. Даже сейчас Кхак не удержался от улыбки, вспомнив, в каких выражениях было составлено объявление.
Сейчас Кхак походил на какого-нибудь секретаря, оставшегося без работы. Он был в поношенной сорочке, старых, с пузырями на коленях брюках, в парусиновых туфлях с деревянными подметками и в помятой шляпе цвета огуречного рассола, какие обычно носят уличные торговцы в городах. Но Кхак не чувствовал себя в этом одеянии спокойно, он знал, что именно такого сорта люди вызывают обычно подозрение и подвергаются обыску. И он уже решил, что, как только доберется до Хайфона, раздобудет более приличную одежду. Но где достать денег? В небольшой плетенке, которую он держал в руках, лежало лишь две пары белья да расческа, а в тощем кошельке — всего-навсего пять донгов и фальшивые документы, которые дал ему Ле. Деньги он расходовал очень расчетливо и, прежде чем решиться истратить су, долго взвешивал, стоит ли это делать. Он слишком хорошо знал, как достаются деньги трудовым людям, которые отрывают их от себя для нужд своей партии.
Быстро спускались сумерки. Впереди вечернее небо загорелось красными и фиолетовыми огнями. Когда же Кхак вышел из-за очередного поворота, перед ним звездной россыпью засверкали вдруг бесчисленные огни города. Это был Хайфон. Кхак продолжал шагать по чуть белевшей дороге, словно завороженный глядя на эти огни. И чем темнее становилось небо, тем ярче и многочисленнее становились эти огни, местами сливаясь в сияющие гроздья, местами растягиваясь в ночной темноте, подобно парящему дракону. Давно отвыкший от городских огней, Кхак невольно застыл на месте. Электрический свет! Возможно, это одно из самых прекрасных, самых удивительных творений, созданных человеком! Кхак годами жил в деревне, а последние месяцы не высовывал носа из темной, тесной каморки. Вот почему сейчас огни казались ему чем-то необычайным.
Но сверкающий огнями город не дарил своего света окрестным селам. Напротив, с каждой новой лампочкой, загоравшейся в нем, десятки, сотни камышовых крыш в округе погружались в еще более глубокий мрак. Как только закатывалось дневное светило, огромное пространство вокруг сияющих городов тонуло в бездонном океане непроглядной тьмы. В селах редко у кого хватало денег на керосин, и, когда на землю опускалась ночь, люди, как в доисторические времена, сидели вокруг тлеющих головешек костра. Городская цивилизация паразитировала на теле сел и деревень, питалась их кровью, и, в то время как в городах процветала роскошь, деревни тонули в нищете и невежестве. Города, словно огромные багровые язвы на теле страны, разрастаясь, причиняли все больше и больше горя и страданий простому люду. Города были гнездами эксплуататоров, которые, как осьминоги, опутали своими щупальцами тело страны и сосали из нее жизненные соки. В городах была раскинута незримая паутина тайной полиции, здесь обосновались суды и тюрьмы. И городские гильотины готовы были в любой момент снести головы всем, кто посмел бы посягнуть на власть имущих.
Кхак продолжал идти по безлюдной дороге в сторону города, угрожающе сверкавшего ему навстречу. Перед ним лежал Хайфон. На черной глади реки Кыа Кам дрожали городские огни. На берегу, там, где шоссе упиралось в переправу, стояло несколько табачных лавок и чайных. Мимо промчалась легковая автомашина. Она подкатила к переправе. Паром находился на противоположном берегу. Машина стояла с потушенными фарами, в темноте светились лишь огоньки сигарет. Ветер доносил легкий аромат духов. Мужские и женские голоса, французская речь. Нищая старуха затянула:
— Месы... бадам... бадам...[17]
Под пиликающие звуки ни[18] слепой певец тянул старинную песню о любви. Он сидел перед чайной в тусклом свете лампы и, вытянув шею, пел, окруженный толпой. А люди от нечего делать слушали, как тосковала чья-то жена, провожая молодого мужа на учебу в город.
Кхак купил билет на паром, отошел в сторону и стал прохаживаться взад-вперед по набережной. На той стороне реки светился огнями Хайфон. Вдоль берега на несколько километров тянулись причалы. Морские корабли стояли у причалов, тесно прижавшись друг к другу, похожие на огромных остроносых акул. Многочисленные сигнальные антенны уходили в бездонное черное небо красными и белыми огнями. В этот поздний час жизнь в порту не затихала. В свете фонарей непрерывно сновали люди, грохоча, взмывали стрелы подъемных кранов. Шум работающих машин, звуки автомобильных сирен, крики грузчиков ни на минуту не умолкали на портовой набережной. Время от времени откуда-то издалека долетал протяжный паровозный свисток. Хайфонский порт работал круглосуточно, сгружая десятки тысяч автомашин, сотни тысяч бензобаков, бесчисленное количество ящиков с боеприпасами, тюков с военным снаряжением для отправки в Китай чанкайшистским властям.
А напротив грохочущего суматошного порта, там, где Там-бак сливалась с Кыа Кам, громоздились, налезая друг на друга и заслоняя собою половину небосвода, мрачные строения. Это была крупнейшая цитадель французского капитала во Вьетнаме — Хайфонский цементный завод. Трубы огромных клинкерных печей беззвучно выбрасывали в черно-фиолетовое небо белые столбы дыма, как бы неподвижно повисавшие в воздухе. Они напоминали стволы гигантских деревьев, вершины которых уходили в бездну ночи. Долго не мог оторваться Кхак от этих столбов. Ему все казалось, что это ноги сказочного великана, туловище которого скрыто облаками.
Кхак обернулся. Какой-то француз отгонял нищенку, которая продолжала назойливо тянуть:
— Месы... бадам... будьте милостивы... подайте на пропитание...
— Дай ей несколько су, чтоб отвязалась. Меня тошнит от этой грязи, — услышал Кхак голос француженки.
На дорогу со звоном упали монетки. Старуха на ощупь отыскала их и, опираясь на палку, отошла к толпе, окружавшей певца. Наконец послышался шум приближающегося парома.
Пассажиров на пароме было немного. Бродячий певец устроился рядом С Кхаком. Он сидел молча, видимо очень устал. Когда зазвучала французская речь, он тихо спросил:
— Здесь французские женщины?
— Да.
— Много?
Ему никто не ответил, потому что как раз в этот момент мимо проходили французы. Поравнявшись с Кхаком, француженка мельком взглянула на него, потом перевела взгляд на слепого певца и тут же брезгливо отвернулась. Певец потянул носом, почувствовав запах духов. Когда женщина прошла, он усмехнулся.
— Надо же! Сколько одеколона льют, а от них все равно, как от крыс, несет!..
Кхак напряженно всматривался в приближающийся берег. Одинокий фонарь на столбе освещал небольшую площадку над пропускными воротами. У ворот приезжающих встречали двое. Контролеры или агенты тайной полиции? Кхак натянул пониже на лоб шляпу.
— Давайте руку, — обратился он к бродячему певцу, — я проведу вас. И циновку с инструментом помогу снести.
— Премного благодарен вам...
Стали спускаться по сходням. Кхак одной рукой поддерживал слепого, а другой держал инструмент и локтем прижимал к себе циновку, заслоняя лицо. Один из стоящих у ворот был явно агент полиции. Он стоял рядом с контролером и внимательно всматривался в лица пассажиров. Кхак держался спокойно, поравнявшись с агентом, он отвернулся, как бы поторапливая своего спутника. За воротами он отвел слепого к дереву и распрощался с ним. Пока все шло неплохо.
Кхак быстро шел по тротуару, стараясь держаться в темноте под деревьями. Здесь было не многолюдно, но вот он миновал французский госпиталь, почту — эта часть города была более оживленной. Как и всякий колониальный город, Хайфон имел «западные кварталы». Центральной улицей этой части города была улица Поля Бера. Она стрелой вытянулась от величественного здания пароходной компании «Пять звезд» до речного моста Ха-ли. Здесь располагались многочисленные банки и магазины французских торговых и транспортных фирм, отели и рестораны для белых, кинотеатры, аптеки, различные ателье...
Сейчас многие крупные магазины были уже закрыты, но увеселительные предприятия и ателье были полны посетителей. Особенно многолюдно было в ресторанах и барах. Легковые автомобили стояли вдоль улицы длинной вереницей «в затылок» друг другу. Всюду слышалась французская речь. Тут почти невозможно было встретить вьетнамца, даже нищего. В других районах города от нищих не было прохода, а сюда им заходить воспрещалось. С интервалом в десять минут проходил полицейский патруль: огромный краснолицый француз в сопровождении двух щуплых полицейских-вьетнамцев, лица которых выражали и угодливость и высокомерие одновременно.
Кхак прибавил шагу. Здесь все ему было чуждо. Выставленная напоказ роскошь западных кварталов оскорбляла чувства вьетнамцев. Каждое причудливое бра, каждый фрак или нарядное платье будто насмехались над лохмотьями и нищетой жителей этой страны. И звон бокалов, и громкий смех, и французская речь — все вызывало злость. Кхак вздохнул с облегчением, когда наконец эти «западные кварталы» остались позади.
Вскоре Кхак смешался с толпой вьетнамцев и иностранцев, заполнивших шумные торговые улицы. В последние годы Хайфон блистал как никогда. Его наводнили дельцы и спекулянты, слетевшиеся сюда в надежде получить заказы на военные поставки, на которых можно было погреть руки. А легко заработанные деньги по ночам спускались в ресторанах, игорных домах и первоклассных борделях. На каждой мало-мальски крупной улице были открыты дансинги, где тоже шла торговля живым товаром.
Кхак шел среди многоцветных неоновых огней, и ему казалось, что этот город переживает горячечный приступ лихорадки.
Переулок, о котором говорил Ле, начинался в конце тихой темной улицы, каких в Хайфоне множество. Дома на этой улице почти все принадлежали католической церкви. Они сдавались беднякам, вьетнамцам и китайцам. Крохотные однообразные строения лепились друг к другу — как клетушки в курятнике. Лестницы с верхнего этажа обычно выходили прямо на тротуар, вместо наружной стены нижнего этажа на ночь в пазы порога и верхней балки надвигались доски, которые днем убирались, и тогда комната превращалась в лавку. Ночью комната напоминала подвал, темный, душный подвал без окон и дверей. В переулке в этот час были открыты лишь парикмахерская, пошивочная мастерская и прачечная, остальные лавки уже закрыли. Тут жили в основном мелкие служащие государственных учреждений. В обе стороны уходили узенькие проулки, через которые с трудом можно было пройти к задней части дома, чтобы сменить бак в отхожем месте. Жители соседних домов ходили друг к другу обычно по этим проулкам.
Сотни, тысячи низких, полутемных лачуг, сооруженных из досок, кусков листового железа, дырявых бензобаков, бамбуковых кольев... Эти норы годились лишь на то, чтобы кое-как укрыть своих владельцев от дождя и солнца. В дождь или в зной проулки наполнялись зловонием гниющих отбросов и сточных канав. Лица жителей этих кварталов были какими-то восковыми, отечными, как у больных водянкой.
Кхак долго шагал по вонючему кривому переулку, пока он не раздался, образовав дворик. За двориком показались бамбуковые хижины, крытые пальмовым листом, за ними виднелся пустырь, приспособленный под свалку, а дальше — несколько лачуг, огороженных забором. Судя по всему, это было то самое место, о котором говорил Ле, но Кхак никак не мог определить нужный ему домик. Он решил расспросить, где находится дом Лыонга, и стал озираться, надеясь увидеть кого-либо из жителей. В одной из хижин он заметил мальчика лет тринадцати-четырнадцати и молодую женщину. Мальчик, видно, учил уроки, а женщина шила. Вокруг нее лежали вороха солдатских гимнастерок и брюк. В комнате было тесновато, но чисто.
— О чем ты все раздумываешь, Сон? Надо заниматься! — с укоризной сказала женщина и подняла от шитья глаза.
Мальчик принялся нараспев повторять урок. Кхак перешагнул порог. Женщина удивленно посмотрела на него.
— Вам что-нибудь нужно? — спросила она Кхака.
— Не сможете ли вы сказать, где живет Лыонг?
Мальчик с любопытством разглядывал незнакомца. Женщина медлила с ответом.
— Сон, подай гостю стул, — сказала она мальчику.
Кхак почувствовал что-то неладное. Женщина внимательно оглядела Кхака, потом, склонившись над шитьем, тихо сказала:
— Дом Лыонга в конце улицы. Только его нет. Не знаю, что уж он там сделал, но вчера вечером его увели.
Кхак стоял озадаченный, не зная, как быть. Женщина заметила его растерянность.
— Вы знаете Лыонга?
— Я его дальний родственник из Сон-тэя.
— Вон оно что, а мы тут все перепугались, не поймем, за что его взяли. Но кто-то из чиновников там остался. Вы можете узнать, в чем дело.
Женщина снова принялась за шитье. Было непонятно, то ли она просто сообщила Кхаку о случившемся, то ли предупреждала его об опасности. Но видно, все-таки последнее. Кхак чувствовал, что это был тонко продуманный ход, ведь, окажись Кхак провокатором, к женщине нельзя было бы придраться.
Кхак поднялся.
— Спасибо. Извините, я пойду...
Пронесло!.. Еще немного, и он мог бы попасть в ловушку. Спасибо тебе, большеглазая! Кхак поспешил покинуть опасное место. Но куда теперь? Попробовать разыскать Туена?
Туен был из «интеллигентов», он служил в Управлении учета земельных угодий. Во время Демократического фронта он сочувствовал идеям революции и выполнял поручение партии по распространению новой, латинской письменности. Сам он не был членом партии, но через него можно было связаться с нужными людьми. Кроме всего прочего, они с Туеном были школьными товарищами и оба принимали участие в деятельности первых кружков Товарищества вьетнамской революционной молодежи.
И Кхак отправился искать улицу Чай Кау. Вскоре он стоял перед домом , где должен был жить Туен. В окнах дома еще горел свет.
Кхак дернул за ручку звонка, и через минуту из дома вышла девочка.
— Туен дома?
— Да, папа у себя.
Она провела Кхака в гостиную. Обстановка тут была скромная, но все же ни в какое сравнение не шла с той, какую он только что видел в маленькой хижине. Кхак опустился в кресло и стал рассматривать комнату: цветочная ваза, сверкающий белизной чайный сервиз, на стенах картины в рамках и под стеклам. Но вот за стеной послышались приглушенные голоса, из-за занавески выглянули чьи-то любопытные глаза, мелькнула фигура женщины. Дочь хозяина принесла чайник, налила гостю чашку чаю. И тут же дверь в гостиную открылась и вошел сам Туен.
Он сильно изменился, пополнел, стал носить очки. Туен не сразу узнал гостя.
— Что вам угодно? — спросил он с некоторым замешательством.
Кхак рассмеялся:
— Ты, я вижу, совсем забыл меня, Туен.
Лицо Туена вспыхнуло, но тут же покрылось бледностью.
— Иди к себе, дочка, нам с дядей нужно поговорить, — сказал он, обращаясь к дочери.
Дочь ушла, и только тогда Туен проговорил сквозь зубы:
— Ты с ума сошел! Что за безрассудство! Твои фотографии развешаны на всех углах, а ты являешься сюда... — И, помолчав несколько секунд, добавил: — Извини, что я не сразу узнал тебя. Ты очень изменился с тех пор.
«Хорошо хоть, что сразу не выгнал, — подумал Кхак. — И ты тоже здорово изменился. И дело не только в очках — прежний огонек исчез».
Туен протянул Кхаку коробку с сигаретами. Кхак поблагодарил.
— Ну, как в городе? — спросил он Туена. — Известно тебе что-нибудь об арестах?
Туен снова побледнел.
— Биеу забили насмерть! — ответил он чуть слышно.
— Аресты продолжаются, — продолжал Туен полушепотом. — Меня тоже вызывали, но ты ведь знаешь, я занимался лишь распространением новой письменности, поэтому они только пригрозили мне и отпустили.
Несколько минут Туен молчал, уставившись в одну точку, потом посмотрел на Кхака и быстро проговорил:
— Слышал я, что все арестованные держатся стойко, молчат. А хватают, видимо, не без разбору. Все пропало, Кхак!
«Нет, — мысленно возразил ему Кхак, — не все пропало. Арестовать партийное руководство им удалось только благодаря тому, что здесь действует провокатор. А сейчас они пытают арестованных, чтобы выловить руководство низовых организаций и добраться до партийного комитета Северного Вьетнама».
Кхак взглянул на Туена.
— Ну, а что ты собираешься делать?..
Лицо Туена страдальчески сморщилось.
— Понимаешь... Сердцем я как и прежде... Но ты видишь, у меня семья, пятеро детей, я не могу распоряжаться собой, как вы... — Туен умолк.
— Ты меня извини, я ведь просто подумал, что они все равно не оставят тебя в покое, — сказал Кхак.
— Нет, они знают, что я ни в чем не замешан. К тому же, честно признаюсь тебе, жена сунула Фожье пятьсот донгов, вот они меня и оставили в покое.
Кхак вспомнил, что жена Туена была дочерью известного богача, торговца шелком с Рыночной улицы. Туен как бы невзначай взглянул на часы.
— Кхак, я думаю и дальше содействовать распространению новой, доступной народу письменности. Моя мечта — основать собственное издательство, чтобы в эти трудные времена звучал правдивый голос интеллигенции.
— Все это неплохо, но условия теперь не те, что были раньше. Ты должен быть осторожен. — Кхак продолжал говорить спокойно, не торопясь, но мысли его были далеко. Наконец, решив, что пора уходить, он поднялся. — Видимо, напоминать об этом излишне, но я прошу тебя никому не говорить о моем приходе.
— Об этом можешь не беспокоиться.
Увидев, что Кхак собрался уходить, Туен сразу стал обходительнее. Он вышел проводить Кхака и, когда они шли по темному саду к воротам, сунул ему в карман несколько бумажек.
— Это моя скромная лепта. Я должен был бы оставить тебя здесь, но сейчас приходится опасаться даже собственной прислуги. Сообщи они в полицию хоть слово, и мы все погибли.
Кхака обдало жаром. Первым его желанием было тотчас же вернуть деньги. Но он подумал, что сейчас даже эти несколько донгов могут ему пригодиться, и решил оставить их у себя. Дойдя до ворот, Туен поспешно отодвинул засов. Кхак вышел на улицу, ворота с лязгом захлопнулись за ним.
Эта встреча оставила у Кхака смешанное чувство досады и жалости, но он невольно расхохотался, когда вспомнил, как Туен то бледнел, то краснел во время их разговора.
Кхак вернулся в город и побрел вдоль набережной.
— Фо-о-о!..[21]
Этот возглас и вкусный запах лапши напомнили Кхаку, что он с утра ничего не ел. Нужно было что-то поесть и найти ночлег. Из указанных Ле людей, через которых можно было связаться с местной организацией, оставалась еще работница цементного завода Гай. Кхак решил попытаться встретиться с ней завтра. Но где провести эту ночь?
Кхак остановился перед закусочной, вернее, перед бамбуковым топчаном, на котором вокруг керосинового фонаря были разложены закуски и расставлено несколько чашек. Он опустился на длинную колченогую скамью, взял рисовый пудинг, развернул листья и стал с аппетитом есть. На другой стороне улицы послышалась ритмичная танцевальная музыка. На тротуаре, в пестром свете неоновой вывески «Бар-дансинг», спорили несколько мальчишек, чистильщиков обуви. От обмелевшей реки тянуло вонью стоячей воды. Под деревьями вдоль берега в ожидании клиентов прогуливались несколько девиц в белых платьях.
— Дайте на полсу чаю.
Молодой парень уселся на табурет рядом с топчаном.
Выпив залпом чашку, он долго рылся в кармане и наконец вынул монету с изображением Бао Дая[22] . Кхак окинул парня взглядом. Заплатанная рубаха, на голове помятый пробковый шлем. На осунувшемся лице выражение глубокого уныния. При виде пудинга у парня раздулись ноздри. Он жадно уставился на жующего Кхака. Потом, устыдившись, поспешно отвел взгляд. Видимо, он был очень голоден. Кхак купил у хозяйки еще один пудинг и протянул парню.
— Ешь.
Тот вспыхнул, но взял пудинг, отвернулся и, наклонившись над топчаном, в два приема проглотил все.
— Безработный? — спросил Кхак.
Парень взглянул на Кхака и молча кивнул. Откуда-то на рикшах подкатили несколько пьяных капралов из французского легиона. Они сидели, развалившись в колясках, и громко пели. Едва рикши поравнялись с дансингом, французы заорали, и не успели еще коляски остановиться, как они неуклюже спрыгнули на землю. Один из капралов отказался платить за проезд и нагло выкатил глаза на тщедушного рикшу, который протягивал руку, умоляя: «Месы... месы...» А тот как ни в чем не бывало повернулся и направился в дансинг. Рикша поплелся за ним, пытаясь остановить его.
— Месы, вы же не заплатили, месы...
— Черт возьми! Отвяжись от меня, свинья!
Капрал размахнулся и наотмашь ударил рикшу по лицу. Нон рикши отлетел далеко в сторону. Разыгралась привычная сцена: рикша завопил что есть мочи, капрал ударил его еще раз, рикша бросился бежать. Слепой от злобы капрал пнул ногой миниатюрную коляску и, не удовлетворившись этим, перевернул ее вверх колесами. А его друзья стояли у входа в дансинг и заливались хохотом.
— Будь они прокляты! — Парень, сидевший рядом с Кхаком, вскочил.
Кхак схватил его за руку.
— Не горячись, будет только хуже!
Парень вытаращил на Кхака глаза.
— Что значит хуже! Ведь так они всю жизнь будут сидеть на нашей шее!
Кхак поднялся и пошел прочь, увлекая за собой парня.
— Ну, а что мы с тобой можем сделать? В таких случаях лучше не вмешиваться!
Парень хмуро молчал. Он был зол, презирал своего знакомого за трусость, но не решался прямо высказать ему это. Они продолжали идти молча.
— Ну и светло здесь! Глазам даже больно, — заметил Кхак.
— А ты что, приезжий? — спросил парень.
— Да, из Сон-тэя. Двоюродный брат написал, что подыскал мне работенку. Я и подался сюда. Приехал, а брата нет, оказывается, уехал куда-то.
— Ты, я вижу, парень простоватый, такому здесь и с голоду недолго помереть.
Кхак улыбнулся.
— Я с детства жил в провинции. Здесь мне все в диковину. Тебя как зовут?
— Лап. А тебя?
— Меня Зёнг.
Не прошло и получаса, как Кхак уже знал, что Лап работал наборщиком в типографии «Курьер», но несколько месяцев назад его уволили. Где только ни побывал он в поисках работы! И всюду встречал отказ. Сейчас он живет у сестры. Ее муж служит кочегаром на пароходе «Нам Хай», который ходит до Кма Онг.
Когда Кхак спросил, можно ли ему переночевать у них, тот ответил как-то неопределенно:
— Пожалуй, можно. Пойдем, спрошу сестру.
Им пришлось идти мимо дешевых публичных домов. По тротуару, стуча деревянными босоножками, расхаживали «девочки» в белых легких шароварах. Лап старался избегать встреч с ними, он по опыту знал, как трудно избавиться от них, если они одарят тебя своим вниманием.
Вскоре Лап свернул в переулок, где жили китайские поселенцы. Тут ютились в основном рабочие, кули, торговцы орехами, владельцы переносных закусочных. Жили они большими семьями в тесных комнатушках с одной-единственной кроватью, которую на ночь наглухо затягивали москитной сеткой. На алтаре, у самой двери, в темноте тлели ароматические палочки. Извилистый переулок становился все просторнее и наконец вывел Лапа и его спутника к небольшой деревушке, где, как обычно, росло одинокое финиковое дерево, стоял фарфоровый сосуд с гашеной известью — от злых духов — и дымилась крохотная курильня с благовониями. Дом Лапа находился на краю деревни, свет был потушен. Лап постучал в дверь.
— Сестра!
— Дверь не заперта, — ответил из дома женский голос.
Лап толкнул дверь и пригласил Кхака в дом.
— Надо же, темнота какая!
Он чиркнул зажигалкой и зажег фонарь. Кхак продолжал стоять у двери. Сестра Лапа, увидев незнакомого человека, высунула голову из-за москитного полога.
— Садитесь, пожалуйста, — предложила она Кхаку.
— Спасибо, не беспокойтесь.
Лап побежал на кухню взглянуть, не осталось ли немного вареного рису. Кхак растерянно оглядывался, не зная, где ему примоститься. Почти всю комнату занимали два сдвинутых вплотную топчана, только у стен оставался узкий проход. Старые коричневые пологи, опущенные сейчас над топчанами, создавали впечатление еще большей тесноты. Наконец Кхак увидел в углу тростниковую циновку и присел на нее. За пологом на топчане что-то зашевелилась, и оттуда высунулась ребячья голова. Потом вторая, третья, четвертая... Несколько пар любопытных глаз уставились на Кхака. Один малыш спрыгнул с топчана и побежал на двор.
— Ла-ап! Лап! — раздался из-под москитника детский голос.
— Да тише вы! — прикрикнула мать. — Прямо бандиты какие-то, а не дети.
— Мама, Зи меня ударил и укусил...
— Зи, ты почему кусаешься?
Под москитником на мгновение стало тихо.
— Говорил тебе, не лезь, а ты опять. Вот сейчас как дам!
Зи, видимо, «получил», так как раздался истошный рев, и мать снова должна была водворять порядок.
— Сао, за что ты побил его? Да замолчи, Зи, разбудишь маленького.
Вернулся с кухни Лап с глиняным горшочком, от которого шел пар.
— Садись, Зёнг, поешь батата, — пригласил Лап, поставив горшок на топчан.
Не привыкнув еще к своему новому имени, Кхак не сразу сообразил, что это обращаются к нему. От разваренного батата поднимался сладковатый ароматный пар. Но не успел Кхак протянуть руку к горшку, как из-под москитника, точно горох, высыпали дети, непонятно было, как только они там все умещались. Они плотным кольцом окружили Лапа.
— Лап, можно мне взять одну?
— Лап, а мне?
— А ну перестаньте безобразничать! — прикрикнула мать. — Дайте людям поесть.
Лап добродушно рассмеялся.
— Ну, давайте я разделю всем.
Он разломил несколько клубней и раздал их детям.
— А теперь, проказники, ешьте и лезьте на кровать. То, что осталось, — наша доля, кто возьмет, того отшлепаю.
Ребята дули на горячие клубни, осторожно очищали кожицу и жадно глотали сладковатую мякоть.
Когда они наконец взобрались на топчан и угомонились, сестра присела рядом с Лапом.
— Ну, что сегодня?
— Опять ничего, — уныло ответил Лап.
Сестра вздохнула. При свете керосиновой лампы Кхак разглядел у нее в волосах серебряные нити. Лап сказал:
— Это Зёнг. Только что приехал из Сон-тэя, тоже ищет работу.
Женщина подняла на Кхака усталые глаза.
— Сейчас вам будет трудно ее здесь найти.
— У меня в Хайфоне нет никого. Хорошо, вот Лапа встретил. Можно мне у вас побыть несколько дней?
— Тесно у нас, да и детей много, — нерешительно ответила женщина. — Но вы сегодня оставайтесь, ночью приедет муж, тогда все и решим.
— Сколько же детей послало вам небо? — меняя тему, спросил Кхак.
— Всего одиннадцать, да двоих уже схоронили.
— Сколько же старшему?
— Двенадцать. Он скоро должен прийти.
— Он у нас чистит обувь, — пояснил Лап, — а отели сейчас закрываются поздно. Иногда и домой не приходит, спит где-нибудь на тротуаре, совсем от дома отбился.
Видя, что знакомый брата держится просто, сестра в свою очередь поинтересовалась:
— У вас, верно, тоже детей хватает?
— У меня одна дочка, ей уже восемь. А жена умерла, дочка сейчас у бабушки.
— Значит, второй раз еще не женились?
— Как-то не пришлось, живу пока один.
Женщина внимательно посмотрела на гостя. Ей было жаль этого, по-видимому, славного человека, оставшегося с маленькой дочкой на руках. А теперь безработица и с дочерью его разлучила, погнала в Хайфон. Тоскует, верно, по дочке!
Женщина не ошиблась. Тоска по малышке Тху, по матери и по сестре не оставляла Кхака. Всю жизнь ему приходилось остерегаться, скрывать от всех, кто он и откуда. Даже имя он должен был носить не свое. Но сегодня ему вдруг захотелось рассказать всю правду. И от этого сразу как-то потеплело в груди. Кажется, повезло, люди оказались хорошие, пожалуй, здесь можно остаться переночевать.
Лап поднялся.
— Пойдем спать на кухню.
В закопченной кухне стояла бамбуковая лежанка, покрытая циновкой. Лап захватил с собой одеяло, сшитое из мешков. На мешковине виднелось клеймо фирмы — изображение птицы и лошади с пестрой надписью на английском языке.
Кхак выглянул из кухни и посмотрел, куда она выходит. Он прикинул, что в случае чего можно будет отсюда добежать до реки. В Ха-ли, куда ни пойди, всюду уткнешься в набережную. Если будет облава, им стоит только поставить стражу у мостов — и ловушка готова. Одно хорошо: река не широкая, можно переплыть, особенно вот в такую темную ночь.
Лап лег не сразу. Он достал небольшую камышовую флейту и, усевшись во дворе, стал наигрывать какую-то протяжную мелодию. Вначале Кхак лишь улыбнулся на старания этого доморощенного музыканта, но постепенно мелодия захватила его. Звуки флейты то взлетали высоко-высоко, то журчали прозрачным ручьем, то переливались птичьим щебетом. Мелодия была не знакома Кхаку, он даже не мог понять, вьетнамская или китайская это музыка. Но вот полились медленные, свободные ритмы, напоминающие плавные взмахи журавлиных крыльев. Было что-то похожее на мелодию известной песни о журавлях... Летят журавли... летят в синей дали... Звуки флейты рождали в воображении Кхака представление о бездонном небосводе, о бескрайних просторах рисовых полей, волнующихся под ветром. Милых, родных полей...
Кхак молча лежал и слушал Лапа и сам не заметил, как уснул.
Среди ночи он вдруг проснулся. Где-то в деревне лаяли собаки, слышались голоса. Лап лежал рядом и безмятежно храпел. Кхак хотел было разбудить его, спросить, в чем дело, но передумал. Собаки продолжали лаять то в одном, то в другом переулке. Лап повернулся по сне. Тогда Кхак встряхнул его.
— Ну что?
— Почему собаки так лают?
— А, это проститутки возвращаются домой.
Лап повернулся на другой бок и тут же снова захрапел. Кхак невольно продолжал прислушиваться к лаю. Наконец собаки угомонились, деревня погрузилась в тишину. Лишь ветер шумел в листве бананов.
Опустился вечер. Берега Там-бак были сплошь уставлены шаландами и барками, которые, выходя в море, поднимали два огромных перепончатых паруса, напоминающих крылья летучих мышей. По берегу тяжело шагала цепочка грязных, оборванных людей с корзинами на головах. Это сгружали уголь. Другая цепочка шагала с мешками фосфата. Сновали вагонетки, тележки, машины, велосипеды. По грязной реке непрерывно шли катера, посылая в небо свои протяжные гудки. Весь противоположный берег входил во владения цементного завода, и ни один смертный, ни одна повозка не могли войти в эту зону. Только рабочие цементного завода, только его подъемные краны, его вагонетки, автомашины, шаланды и баржи могли появляться в этих владениях. Здесь даже небо было насквозь пропитано серой пылью и дымом цементных печей. Берег был разбит на отдельные участки-причалы: под щебень, под уголь, под цемент, тут ожидали своей очереди баржи и шаланды. Шум мчащихся вагонеток, грохот кранов, пронзительные гудки автомашин, крики людей сливались в сплошной гул. Небо было затянуто белесой пеленой. По существу, то было не небо, а густая дымовая завеса, накрывшая площадь в несколько километров.
Там, где кончались причалы, в реку Там-бак вливалась Кыа Кам. Здесь было просторней. Справа находился завод по изготовлению портланд-цемента. Сейчас он был законсервирован, а просторные заводские здания использовались под склады. На другом берегу Кыа Кам уже был уезд Тхюи-нгуен. Вдали виднелись вершины и рыжеватые склоны горной цепи Део. Еще дальше голубела горная гряда Чанг-кень. От морского пролива по вечерам вода в Кыа Кам поднималась, по реке ходили соленые волны, шурша в зарослях камыша, разросшегося на плодородном красноватом иле. Сотни лодок с поднятыми парусами приставали к причалам, подвозя щебень, руду, глину. На берегу, точно холмы, высидись огромные груды цементного сырья, привезенного с гор Чанг-кень. По ним муравьиным потоком ползли люди из барок, они тащили на спинах корзины. К подножию этих искусственных холмов паутиной сходилась сеть узкоколейных дорог. Вагонетки непрерывно подкатывали к двум ленточным транспортерам. Каждая вагонетка, подталкиваемая двумя рабочими, подъезжала к приемнику, с шумом опрокидывала породу и пустая возвращалась за новой порцией. А ленты транспортеров с грохотом отправляли куски камня в широко раскрытую пасть дробилки. Там они разгрызались стальными челюстями машины, потом в шаровой мельнице под ударами тяжелых чугунных ядер превращались в мельчайший порошок и наконец исчезали в огромном чреве печи, где бушевало пламя.
Рядом с камнедробильным цехом находился цех по производству пульпы. Сюда на барках подвозили особую глину и ссыпали ее в высокие бурты. К буртам подъезжали вагонетки, их нагружали глиной, и они везли ее к бассейнам-мешалкам. Там, шумно отдуваясь, работали машины с быстро вращающимися стальными лопастями. Когда очередная вагонетка сбрасывала глину в бассейн, оттуда летели темные брызги. Рабочие поспешно отскакивали в сторону, но все равно они были выпачканы коричневой грязью с головы до ног. Во время работы мужчины раздевались до пояса и оставались в коротких штанах, женщины наглухо заматывали голову платком, оставляя только щелки для носа и глаз. Некоторые из них следовали примеру мужчин: ходили в штанах и нагрудных повязках.
Вот одна вагонетка неожиданно сошла с рельсов и завалилась набок. Двое откатчиков пытались ее поднять и поставить на рельсы. По голым костлявым спинам стекали струи пота, от напряжения дрожали колени, но вагонетка никак не поддавалась — то и дело вырывалась из ослабевших рук, и рабочие едва успевали отскочить в сторону, когда она снова и снова валилась набок.
— Что вы тут застряли, чтоб вам... Все стоят из-за вас! — Надсмотрщик стал хлестать плеткой направо и налево.
— За что бьешь? Сейчас поставим.
Человек пять рабочих подбежали откуда-то сзади и поставили наконец вагонетку на рельсы.
— Если с людьми обращаться по-человечески, то и плетка не нужна!
Надсмотрщик угрожающе выкатил глаза, но тут же ретировался. Рабочие были возмущены. Изнурительный труд доводил их до исступления, и нередко подобные ссоры заканчивались кровопролитной дракой. В прежние времена рабочие немедленно прекратили бы работу и потребовали увольнения надсмотрщика: какое он имеет право бить человека? Но теперь приходится глотать обиды и подавлять в себе злость. Вагонетки снова покатились по рельсам одна за другой. Глина снова сыпалась в бассейны, лопасти машины продолжали вертеться.
Двое откатчиков угрюмо толкали свою тележку.
— Больно ударил? — спросила одного подошедшая женщина.
— Да нет, не так больно, как обидно.
Они нагрузили вагонетку и двинулись в обратный путь.
— Гай, подожди, мне нужно тебе что-то сказать.
Женщина обернулась. К ней подошла работница и, отведя в сторону, сказала:
— Вот уже два дня тебя ищет какой-то человек.
— Кто такой?
— Не знаю. Позавчера, когда кончилась смена, он встретил меня под мостом и спросил о тебе. Я сказала, что не знаю никакой Гай. А вчера я опять его видела, прохаживался на том же самом месте. Может, подослали ищейку, хотят тебя взять.
— Как он выглядит?
— Незнакомый совсем. Я его никогда здесь не видела.
— Надо посмотреть. Может быть, ищейка, а может, и нет. Кончится смена, подожди меня у подъемника, вместе выйдем.
Смена закончилась в сумерки. Из цехов по бесчисленным заводским дорогам к берегу непрерывным потоком текли тысячные толпы. Эта людская река беззвучно лилась под затянутым дымом небосводом. Лица у всех были изможденные, грязные, бледные, казалось, у людей за день высосали всю кровь, все силы. У многих от голода и усталости подкашивались ноги. А тут еще этот холодный ветер пронизывает насквозь. Все идут молча, слышится лишь стук деревяшек да шарканье брезентовых туфель. Изредка кое-кто из молодежи перебросится двумя-тремя словами да засмеется в ответ на шутку.
И все-таки в этом зрелище была какая-то своеобразная сила, что-то внушительное и грозное. Появись сейчас в этой толпе красное полотнище, и сжались бы в кулаки поднятые над головами руки, раздайся над ними призывный клич, и вздрогнула бы дорога, забурлила и понеслась стремительной, порожистой рекой и тысячи голодных, уставших людей превратились бы в грозную армию!
Гай и ее подруга вместе с толпой быстро вышли к проходной. Здесь люди замедляли шаг, останавливались, дожидаясь, когда два часовых-индонезийца проверят каждого. Руки часовых нагло шарили по женским телам, но все молча сносили оскорбления — лишь бы поскорее выбраться отсюда!
Когда подошли к мосту, подруга дернула Гай за руку.
— Вон этот тип!
У Гай радостно блеснули глаза: в левой руке «этот тип» держал белый носовой платок — условный знак, которым обычно пользовался Ле. Кажется, налаживается связь с центром!
Но нужно быть осторожной. Могло случиться и так, что сыщики узнали об условном знаке и теперь ждут, когда она клюнет на него. Гай внимательно посмотрела на незнакомца. Нет, он не был похож на ищейку. У тех во взгляде всегда сквозит что-то неуловимо-тревожное и в то же время нагловатое, что сразу выдает их, а у этого лицо осунувшееся, глаза светлые, умные. Но все же нужно удостовериться до конца. Проходя мимо незнакомца, Гай сказала:
— Странно, Ле обещал прислать лекарство от малярии и до сих пор не шлет...
Мужчина пропустил Гай на некоторое расстояние вперед, а затем пошел вслед за ней. На мосту он догнал ее.
— Я привез лекарство от малярии от лекаря Хая.
Гай прикинулась удивленной.
— Вы о чем?
— Вы родственница лекаря Хая?
Гай едва сдержала улыбку.
— А вы оттуда?
— Да, я от Ле.
Они прибавили шагу и скрылись в темноте.
Следующей ночью Кхак снова встретился с Гай на берегу неподалеку от рынка. Здесь было безлюдно. Лодки с рисом, сахарным тростником и дровами, прибывшие из провинций Тхай-бинь и Киен-ан, словно застыли на темной реке, фонари на лодках были уже потушены. Двери многочисленных оптовых контор по продаже риса были заперты. Однако под тамариндовыми деревьями и под индийским жасмином горело несколько десятков крохотных костров. Это готовило себе ужин бездомное племя нищих, бродяг и безработных. В черепках, разбитых сковородках, старых кастрюлях и консервных банках подогревались объедки, выпрошенные в домах или ресторанах, либо перекупленные у скупщиков отходы для свиней. А то и просто отбросы из мусорных ям. Все это заливалось водой из колонки и разогревалось на кострах. От костров поднимался едкий запах гари и еще какой-то трудно передаваемый запах — запах нищеты, голода и грязи...
Кхак и Гай сидели под деревом на берегу реки, они напоминали влюбленную парочку. Было так темно, что они едва различали лица друг друга.
— Я сказала товарищам на цементном о твоем приезде. Все очень обрадовались, хотят тебя видеть.
— Только не нужно спешить, сначала давай решим, с кем следует встретиться.
— У нас ребята все хорошие, но мы немного растерялись, не знаем, что делать. Повсюду аресты. Тебе лучше поговорить со всеми сразу, это подбодрит их.
— Я думаю, сейчас только ты должна держать непосредственную связь со мной. Конечно, встретиться с товарищами нужно, и как можно скорее: надо рассказать им о правилах конспирации. Но необходимо тщательно продумать место встречи. Возможно, мне лучше встретиться пока с двумя-тремя наиболее проверенными. А они пусть расскажут остальным.
— Ну что ж, можно и так. Кстати, вопрос с твоим жильем уже решен. Там же будет помещаться и комитет.
— Это место известно только тебе одной?
— Да. Откровенно говоря, это дом моей двоюродной сестры. Ты там будешь в безопасности. Она живет с братишкой. Зовут ее Ан. Я уже говорила с ней. Придешь, скажешь, что ты Зёнг, приятель Гай, приехал из горного района.
— Там лучше пока находиться только мне, комитет сейчас нельзя размещать в пределах города. Его надо разместить где-нибудь в деревне или в пригороде. В сельской местности агентам труднее напасть на след. Так нам будет спокойнее работать. К тому же и в деревне нам нужна опорная база. У тебя нет подходящего местечка где-нибудь недалеко от города?
— Лучше всего, пожалуй, в нашей деревне, в Тхюи-нгуене. Ты пока перебирайся к Аи, место для комитета я подыщу позднее. Сейчас мне нужно подумать о твоей встрече с нашими ребятами.
— Ладно, я иду к Аи. Завтра придешь туда, поговорим подробней обо всем.
Они попрощались и разошлись.
Кхак дошел до перекрестка за французским кладбищем, как ему велела Гай. Там он свернул в переулок, и вдруг ему показалось, что он уже был здесь. Когда он подошел к дому, то и дом показался ему знакомым. Света в окнах не было, двери закрыты. Кхак постучал в окно, как ему было сказано.
Окно отворилось, в проеме появилась стройная фигура женщины.
— Кто здесь?
— Простите, мне нужна Ан!
— Это я, что вам угодно?
— Я Зёнг, приятель Гай, приехал из горного района...
— А! Входи.
Окно захлопнулось, в задней комнате загорелся неяркий свет.
— Проходи сюда.
Кхак прошел в низенькую комнатушку, видно приготовленную для него. Там стояли бамбуковая лежанка и небольшой столик. Ан подняла повыше керосиновую лампу, чтобы он смог осмотреть комнату. Кхак посмотрел на Ан и узнал свою большеглазую незнакомку. Она тоже узнала его.
Большеглазая чуть заметно улыбнулась.
— Когда ты спрашивал про Лыонга, я вначале подумала... И надо же, снова встретились!
— Да, удивительно.
— Я догадывалась, кто ты, но боялась ошибиться.
— Ничего, хоть я и потерял из-за этого много времени.
— Я давно уже жду тебя. Ты ужинал?
— Да, спасибо.
— Ты только не стесняйся. Вы все для меня как родные. Я счастлива, когда могу помочь вам. Мой дядя боролся за революцию, когда мы с Гай были еще детьми. Сейчас смотрю на тебя и мне кажется: дядя вернулся. Послушай, я все-таки приготовлю рисовую похлебку. Ты наверняка ничего не ел!
— Последние дни пришлось сидеть на одном батате, — откровенно признался Кхак. — Только не стоит разводить огонь, могут заметить, а сейчас главное — не вызывать никаких подозрений. Нужно, чтобы люди считали, что в доме все по-прежнему. Найдется у тебя что-нибудь от ужина, и достаточно.
Какой он худой и изможденный! Одни глаза на лице... Ан поставила лампу на топчан и вышла из комнаты. Через несколько минут она внесла небольшой горшочек с горячей похлебкой, накрытый лепешкой из соевой муки. Кхак с наслаждением принялся за ужин. С горячей едой в него словно вливались свежие силы.
Поужинав, он улегся на топчан и завернулся в старенькое ватное одеяло. Это была первая спокойная ночь в Хайфоне.
Кто-то сильно потряс его за плечо. Он сразу вскочил. В темноте послышался шепот Ан:
— Кажется, облава!
Неподалеку громко лаяли собаки, кто-то прикрикнул на них и заколотил в дверь. Кхак схватил свою плетеную сумку.
— Иди за мной, — шепнула Ан.
Проснулся Сон.
— Оставайся здесь, — сказала ему сестра, — и никому не открывай.
Кхак и Ан миновали дворик и вышли к изгороди за домом.
— Если придут, пробирайся вдоль бананов, к пруду. Там густая трава, кусты. В случае чего — уходи. — И Ан исчезла.
Кхак присел у банана и внимательно осмотрелся, где бы лучше спрятаться.
Колотили в дверь соседнего дома. Кхак перелез через забор и засел в кустах. Он невольно посмотрел на свои ноги. Черт возьми, он ушел в шлепанцах! Сердце тревожно забилось. Кажется, вошли в дом. Кхак быстро спустился к пруду и лег, спрятавшись в высокой траве.
Едва Ан вернулась к себе, как раздался стук в дверь. Она быстро скатала постель Кхака и пошла открывать. Снова застучали, уже сильнее.
— Эй, открывайте! Проверка документов!
Ан открыла дверь и зажгла светильник. Сон притворился спящим.
В дом вошел французский агент тайной полиции с участковым старостой. Ан почтительно сложила ладони на груди.
— Здравствуйте, господин староста.
— Сколько у тебя в доме человек?
— Двое — я и братишка.
Француз осветил электрическим фонариком Сона и направился к двери, выходящей во двор.
— Открой!
Ан открыла дверь. Француз долго стоял во дворе, обшарил его фонариком, потом вернулся в дом и неожиданно ткнул лучом фонаря в лицо хозяйки.
— Надеюсь, у мадам никто больше не ночует?
— Нет.
Только когда нежданные гости ушли и Ан заперла за ними дверь, она почувствовала, как заколотилось у нее сердце. Сон спрыгнул с лежанки, и они вместе, затаив дыхание, стали смотреть в дверную цель, прислушиваясь к тому, что происходило в соседнем доме.
В тишине где-то прозвучал размеренный бой часов. Бом... бом... бом... Три часа ночи.
В течение недели Кхаку постепенно удалось связаться с уцелевшими от разгрома организациями. Революционному движению в Хайфоне был нанесен довольно тяжелый удар. Город рабочих, в котором еще недавно шла острая борьба, где в уличных демонстрациях участвовали тысячи, десятки тысяч людей, сейчас жил, объятый тревогой. Профсоюзы были распущены, женские и молодежные организации запрещены, даже общества дружбы и спортивные клубы почти все были закрыты. Из городской партийной организации осталось всего семь человек, причем один из них был до того напуган, что не желал поддерживать никаких связей с организацией. Но то, что осталось еще шесть стойких товарищей, радовало Кхака. Они, как факелы, светили ему в непроглядном мраке, и нужно было не дать им погаснуть.
Репрессии продолжались. Главный удар был направлен по рабочим. Не проходило ночи, чтобы в рабочих поселках не было обысков, проверок, арестов. Обшаривали каждый дом. Вздумай кто-нибудь помянуть предков или принять родственников, тут же появлялись полицейские ищейки. Время от времени опять кого-то забирали.
Кхак по-прежнему жил у Ан. Он старался не высовывать носа из своей комнаты, не произносил днем ни слова, чтобы соседи не услышали чужого голоса. Только Гай поддерживала с ним связь. В случае надобности Кхак выходил ночью.
Главным сейчас было восстановить партийное руководство, создать временный горком партии. Поразмыслив, Кхак решил действовать через Мана, который работал на цементном упаковщиком. Ман состоял в партии с тридцать второго года и был заместителем секретаря партийной организации завода. В первое время возрождать организацию в Хайфоне придется им двоим.
Встреча с Маном произошла ночью в поле, на берегу реки, за городом. К месту встречи Кхака привела Гай. Кхак и Ман поздоровались, почти не видя друг друга, — ночь была на редкость темная.
— Я приехал по решению партийного комитета Северного Вьетнама, — тихо начал Кхак, — чтобы создать здесь временное руководство городской организацией. В дальнейшем из центра пришлют секретаря. Нам нужно подумать о возрождении низовых партийных организаций, о деятельности горкома, о мерах по борьбе с репрессиями и о мобилизации трудящихся для создания антиимпериалистического фронта в соответствии с новой резолюцией ЦК.
— Слушай, товарищ Зёнг... — В голосе Мана чувствовались смущение и неуверенность. — Я ведь, откровенно говоря, соображать быстро не умею. Так что ты сам больше действуй. Я в таких больших делах никогда не участвовал...
— Ничего, привыкнете. — Кхак похлопал Мана по плечу. — Сейчас, в это трудное время, когда все охвачены тревогой и ждут помощи со стороны партии, медлить нельзя, это грозит серьезным ущербом нашему движению. Я ведь здесь новенький, плохо еще разбираюсь в местной обстановке, без вашей помощи не обойдусь. Каждый шаг будем обсуждать и решать сообща. Только так, опираясь друг на друга, мы сумеем чего-то достигнуть.
— Да я это так, к слову, раз нужно, приложу все силы.
— Ладно. Начнем с первого вопроса. Коммунистов у вас, как мне известно, всего семь человек: на цементном трое, на фосфатном один, в порту один и в деревне Лаквиен один. Да еще тот, что перепугался и требует, чтобы его оставили в покое.
— Это Фонг, что ли?
— Он самый.
— Струсил парень. С тех пор как взяли Лыонга, он прячется от всех, как мышь в норе. Как-то хотел встретиться с ним, так куда там! Тоже коммунист!
— Пока не будем его считать. Итак, шесть коммунистов. Надо подумать, как лучше направить их работу.
Они еще долго шептались в ночи. Все им надо было начинать сначала. Прежде всего им придется создать две партийные ячейки, одну на цементном и фосфатном заводах, где секретарем будет Кхак. Гай должна уволиться с работы, чтобы помочь Кхаку подыскать место для горкома и быть связной. Ман согласился, что в настоящий момент горком лучше расположить в деревне. Самым неотложным представлялось им сейчас наладить связь с коммунистами и сочувствующими, чтобы поддержать и подбодрить их. Долгое время все действовали в легальных условиях, привыкли к ним и совершенно не умели работать в подполье. Необходимо было научить коммунистов работать в нелегальных условиях. Нужно было также выяснить причину последнего провала, в результате которого был арестован весь состав горкома, принять меры предосторожности против провокаторов.
Кхак подробно пересказал Ману содержание новой резолюции ЦК. Старый Ман слушал, не проронив ни слова. Кхаку почему-то вспомнился Ле. Вот он так же говорил ему об этой резолюции... И невольно у Кхака потеплел голос от этого воспоминания.
Ман ушел первым. Кхак остался сидеть под баньяном. Он чувствовал себя сейчас как-то сильнее, опытней. Ему казалось, что теперь стало яснее, что надо сделать в Хайфоне. Ман — надежный коммунист, побольше бы таких! Удивительно: выбывает из строя один, а на его место уже заступает другой.
— Пора! — услышал Кхак негромкий голос Гай.
Было по-прежнему темно. Кхак пошел через поле за едва видневшейся впереди Гай.
Они вышли к широкому шоссе, ведущему в Хайфон. В этот поздний час шоссе было безлюдно. Впереди на фоне неба четко вырисовывались трубы цементных печей, выбрасывающих легкие белые клубы дыма. Гай подошла к Кхаку.
— Мне, видно, придется уйти с работы?
— А ты сама как считаешь?
— Не знаю. Я уже думала об этом... Мне это проще, я ничем не связана, ни мужа, ни детей... Только бабушка в Тхюи-нгуен. Там у нее небольшой участок, но на двоих хватит.
— А ты кем приходишься Ан?
Гай повернулась к Кхаку, чуть заметная улыбка тронула ее губы.
— Ну и забывчивый ты! Я же говорила тебе. Ее мать приходилась мне тетей, она работала на цементном. У нас в семье все либо на карьерах Чанг-кеня, либо на цементном работали. Моя мать у печей работала, туда же и тетю привела. Мне тогда всего лет одиннадцать-двенадцать было, но я уже работала в бригаде носильщиков, помогала подносить глину, уголь. Каждое утро, с первыми петухами, мы с матерью отправлялись на завод. Отец умер, когда я только начала ходить. Тогда еще не было электрических печей. Все делали вручную. Носильщики подносили корзины с камнем и опрокидывали их в дробилку. Случалось, устанет человек, не удержится — и летит вместе с корзиной в машину. Только мокрое место останется. А печи чистили железными кочергами. Так вот и погибла моя мать. Стали они чистить печь, а раскаленный цемент вдруг осел. Восемь рабочих не успели отскочить, всех засыпало... Маме тогда было тридцать четыре. Четыре года я прожила у тети. Тетя умерла от родов, а вскоре дядя стал харкать кровью. Через год и его не стало. Ан было всего десять лет. Я отправила их с братом к бабушке, помогала чем могла, но все равно они голодали. К счастью, Ан стала работать уборщицей в ателье европейского платья. Там она научилась шить и сейчас зарабатывает шитьем. Сама кормится и брата растит.
Кхак слушал Гай, не проронив ни слова, лишь время от времени бросал взгляд на цементный завод, маячивший впереди. Он представлялся ему чудовищем, пожравшим несчетное количество человеческих жизней. На обочинах шоссе появились первые редкие фонари.
— Ан говорила, что у нее был дядя, который участвовал в революционном движении. Ты его знаешь? — спросил Кхак.
Гай не ответила. Удавленный ее молчанием, Кхак обернулся. Гай шла молча, глядя себе под ноги. Когда она наконец подняла голову, лицо у нее было будто каменное. Только глаза сверкнули в темноте, встретив взгляд Кхака.
— Он приходится двоюродным братом отцу Ан... — Она запнулась. Кхак догадался, что история эта связана с личной жизнью Гай, и уже хотел было перевести разговор, но Гай продолжала: — Он сделал мне предложение... А незадолго до свадьбы его забрали.
Оба замолчали. Показалось здание конторы по оптовой продаже бензина. Засвистел паровоз: пришел вечерний поезд из Ханоя.
— Слушай, Гай, тебе еще не удалось подыскать место для горкома? — спросил Кхак, желая переменить тему.
— Я думаю, спокойнее всего будет в нашей деревне, в доме у бабушки. Завтра я схожу, узнаю, как там.
— Ладно, поезжай как можно скорее. Только помни — ты должна быть крайне осторожна. Хорошенько разузнай обстановку, спокойно ли там. И прежде чем уйти с работы, подыщи удобный предлог, чтобы у полиции не возникло никаких подозрений.
— Это нетрудно, — ответила Гай. — Скажу ребятам на заводе, что хочу заняться торговлей. В Тхюи-нгуене меня хорошо знают, в крайнем случае подыщу другое место.
Гай попрощалась и пошла в сторону рабочего поселка, а Кхак обогнул завод и направился к себе.