Был один из тех осенних вечеров, когда мельчайшая дождевая пыль насквозь пропитывает воздух. Вверх по течению Лыонга поднималась лодка. Парус был спущен и брошен на носу. Рулевой, жилистый старик, похожий на узловатый корень гигантского дерева, стоял на корме, широко расставив ноги, и лишь время от времени шевелил рулевым веслом. Взгляд его прищуренных глаз был устремлен вперед. Коричневое обветренное лицо с реденькой бородкой выражало неторопливое спокойствие человека, уверенного в своих силах. У ног старика сидела девочка, раздувая огонь в закопченном очаге. Под навесом, где стояли пустые глиняные сосуды для захоронения костей покойников, сидели двое, судя по одежде — торговцы, и тихо разговаривали. Иногда они прерывали разговор, поглядывая на молодую чету, родичей старого лодочника, которые брели по колено в воде и, сгибаясь от напряжения, тянули лодку бечевой. Мужчина, обнаженный по пояс, шел немного впереди женщины. Его мускулистая спина и плечи лоснились от пота. Жена в засученных выше колен шароварах шагала в ногу с ним, сильно упираясь в дно. От их слаженных, ритмичных движений дугообразные линии веревок то погружались в воду, то снова с легким плеском появлялись, сбрасывая крупные капли. Лодка медленно скользила по едва заметной ряби. Впереди сквозь изморось замаячили изогнутые фермы железнодорожного моста, перекинутого через реку.
На дороге, идущей по дамбе, появился парень с кошелкой через плечо. Он остановился, присмотрелся к лодке и крикнул:
— Дядюшка Зан, это вы?
Мужчина и женщина остановились, вскинули головы.
— Это ты, Кой? Откуда идешь? — крикнул мужчина.
— Из Хайфона.
— Выходит, все уже вернулись?
— Все!
Старик тоже подал голос:
— Есть что интересное? Рассказал бы.
— Интересного много. Вы в Хай-зыонг?
— Да. Завтра к вечеру будем там. На обратном пути обязательно к тебе зайдем.
— Ладно, а я к вашему приходу приготовлю рыбу.
Они распрощались, Кой прибавил шагу и вскоре скрылся вдали.
— Скоро мост, Ле, — сказал старик, в сторону навеса.
— Добро! — ответил один из «торговцев» и снова повернулся к своему спутнику. — Кстати, не забудь побывать в деревне Тям, навести Куен и тетушку Муй. Передашь им это письмо. Куен даст тебе несколько книг, ты сразу перешли их мне. Вот, кажется, и все.
Ле выглянул из-под навеса.
— Дядюшка Зан, высади меня где-нибудь здесь.
Лодка пристала к берегу. Ле подхватил под мышку зонт, забрал свою плетенку и, засучив штаны, сошел в воду.
— Не забудь, — тихо сказал Ле, подойдя к мужчине, тянувшему бечевку, — четырнадцатого ночью жди меня под баньяном у причала Кот.
На берегу Ле опустил штанины и быстро зашагал по дамбе. Лодка неторопливо заскользила дальше по речной глади.
Кой шел быстро. Дождь усиливался. Небо затянуло тяжелыми тучами, начался ветер, рубаха у Коя намокла, но он, охваченный нетерпением, даже не замечал этого. Его волновал вопрос: как его встретит Куэ? Ведь этой ночью он, возможно, увидит ее, будет говорить с ней! Однако к этому радостному ожиданию примешивалось чувство грусти. Как Мам? Как Соан? Кою хотелось прежде всего разыскать Куэ, но Мам просил его зайти к тетушке Муй, рассказать о нем и передать небольшой подарок для Соан. Так, ничего особенного, просто белый ситцевый платочек, который Мам купил в Хайфоне. И Кой решил, что сначала нужно повидать Муй. К тому же, если он придет к Куэ, когда стемнеет, будет меньше сплетен.
Тропа от дамбы вела прямо к дому Муй. У калитки Хюе с братишкой на руках поджидала мать. Бау все время хныкал: «Есть хочу, есть хочу...» Хюе прижимала головку братишки к своему плечу и старалась его убаюкать.
— Спи, Бау, спи... Завтра я поймаю тебе стрекозу.
На банановые рощицы, на трепещущие под ветром заросли камыша опускалась темнота. К Хюе подкрадывался страх. Широко раскрытыми глазами она смотрела на дамбу — не покажется ли там мать. Так было каждый день. Мать приходила в полной темноте. Придет, разожжет огонь, развяжет пояс, высыпет оттуда несколько горстей риса. Тогда Хюе разбудит брата и они все вместе поужинают, сидя у очага.
Хюе показалось, что на дамбе мелькнула фигура матери. Ну да! Это мама спускается по дороге. Хюе радостно затормошила уснувшего брата.
— Мама пришла, Бау, мама!
Но это была не мама. Собака с лаем бросилась в темноту. Дети замерли от страха. Какой-то мужчина ноном отгонял собаку.
— Это ты, Хюе? — раздался в темноте голос. — Мама еще не вернулась?
— О, Кой? Это ты? А где Мам?
Кой вошел в дом.
— Ну и темно у вас! Значит, мамы еще нет?
Он разжег огонь и достал из сумки кусок рисового пудинга.
Когда пришла тетушка Муй, Кой стал рассказывать ребятам о Хайфоне: о цементном заводе, который в сто раз больше дома депутата Кханя, о причалах, куда пристают огромные лодки, вышиной с многоэтажные дома французов, и о том, что французы там дерутся плетками.
— Послушай, Кой, а где Мам?
— Садитесь, тетушка, все расскажу по порядку. Мама арестовали.
— Как это арестовали? За что? — Муй замерла от ужаса.
— Я сам не знаю, за что, — ответил Кой. — Однажды рабочие решили отказаться от обеда в знак протеста против подрядчиков, которые убавили порции и стали кормить их гнилым рисом и тухлой рыбой. А через несколько дней нам объявили, что среди нас скрываются коммунисты, нагнали жандармов, окружили несколько лагерей, схватили больше десятка человек, сунули в машины и увезли. Мама тоже взяли, а ведь он был смирный, как теленок.
Муй впервые слышала такие слова, как «протест», «жандармы», «коммунисты». Она их не понимала, но догадывалась, что за этим кроется что-то страшное. И она, конечно, испугалась: Мам в опасности.
— Через несколько дней, — продолжал Кой, — их выпустили, но четверых отправили в тюрьму Хао-ло. И Мама тоже. Я слышал, что на допросе эти четверо заявили, что нельзя так обращаться с рабочими.
Когда Кой назвал тюрьму Хао-ло, Муй еще более встревожилась. Она вспомнила, что мужа тоже держали в этой тюрьме, а потом отправили на каторжные работы, откуда он уже не вернулся. Видно, такая участь ждет и несчастного Мама! По щекам старой Муй покатились слезы. Кой почувствовал, что и у него ком подступает к горлу, но сдержался, полез в кошелку и достал завернутый в газету платок.
— Это Мам прислал Соан. Он просил вас передать ей платок. А эти деньги наказал отдать вам. Из них два хао — для Ка. — С этими словами Кой передал тетушке Муй деньги и платок.
Кой посидел еще немного. Он рассказал о строительстве аэродрома под Хайфоном, где они работали. Из-за этого аэродрома согнали с земли крестьян из нескольких деревень. Потом все снесли, перепахали и утрамбовали землю, а взлетную полосу залили бетоном. Крыши в бараках протекали, а лагерь обнесли колючей проволокой и по всем углам построили сторожевые вышки, как в тюрьме. Кормили их впроголодь. Дня не проходило без побоев: от всех попадало — и от своих и от французов.
Кой рассказывал, тетушка Муй слушала его, тихо всхлипывая.
Холодно. Дождь не перестает моросить. Кой поежился. Настала ночь, темно, хоть глаз выколи. А тут еще этот холодный ветер пронизывает до костей. Кой не успел отойти от дома, как снова промок насквозь. Но ничего, еще немного, совсем немного, и он увидит свою Куэ. Она согреет его!
Деревья, окаймлявшие дорогу, напомнили ему ту ночь, когда Куэ подарила ему свою любовь. Кой улыбнулся. Вот я и вернулся к тебе, моя Куэ. Как я тосковал по тебе, если б ты только знала! А ты волновалась, что я скоро забуду тебя. Если что и изменилось во мне, так только то, что моя любовь стала еще сильнее. Теперь все позади, я вернулся, и тебе не нужно больше тревожиться. Я уведу тебя к себе. Мы будем делить с тобой и радость и горе до самой старости. Пусть только посмеет кто-нибудь обидеть или оскорбить тебя — я перегрызу ему глотку! Кой мысленно говорил это и улыбался, ему казалось, что в темноте дождливой ночи он видит родные миндалевидные глаза.
Наконец он миновал школу. Осталось совсем немного: сразу за селом, на краю дороги, под манговым деревом стоит одинокая лачуга. Это дом Куэ. Она живет здесь с матерью, которая нянчит ее дочку; старушка торгует бананами.
Кой долго вглядывался в темноту, стараясь увидеть лачугу. Ага, вот и она! У него перехватило дыхание. Ноги отказывались идти... Неслышными шагами он подошел к дому. Налетел порыв ветра, с мангового дерева с шумом посыпались крупные капли. В доме стояла тишина. Кой осторожно постучался.
— Куэ, Куэ!
Слышно было, как закашлялась старушка.
— Кто здесь? — спросила она.
Кой вначале растерялся, но тут же справился со своим смущением.
— Это я, Кой, откройте.
Дверь отворилась.
— Входи, — сказала старушка.
Но где же Куэ? Ушла куда-нибудь? Кой стоял озадаченный. Тем временем старуха раздула тлеющие угли в очаге, зажгла светильник и молча поставила его на топчан. Кой снял нон, сел на скамью и огляделся. Куэ не было. Старуха с трудом добралась до очага, сунула в него несколько сучьев и поставила на огонь чайник.
— Бабушка, а где Куэ? — наконец спросил Кой.
Старушка молча копошилась у очага, затем неожиданно спросила:
— Это ты, Кой? — Она поднесла к его лицу лучину.
Кой сидел не шевелясь, он начал догадываться, что произошло что-то неладное. Глаза старушки долго смотрели на него, и вдруг лицо ее сморщилось в плаче.
— Опоздал ты... Куэ... доченька моя!.. — запричитала старуха. Кой разобрал лишь отдельные слова: — Умерла она... сгорела в несколько дней...
Всю ночь бродил Кой во полям, словно смертельно раненный зверь. Время от времени он садился на землю, запрокидывал голову, подставляя лицо дождю, и смотрел в небо невидящим взглядом. Его душили слезы, внезапно он вскакивал и шагал, не разбирая дороги, сам не зная куда. Незаметно ноги сами привели его к знакомой тропе, туда, где на берегу стоял шалаш. И тут Кой не выдержал, дал волю чувствам. «О-о-о! — закричал он в темноту. — Куэ, родная моя!..» Он сжимал голову руками, бежал куда-то, но вскоре, обессиленный, валился на траву и бился в плаче, спрятав лицо в ладонях.
Начало светать, шалаш был уже виден отчетливо. Их шалаш. Пролетел сыч, хлопая тяжелыми крыльями и оглашая окрестность зловещим криком. И снова стало тихо. Только река своим журчанием нарушала предрассветное безмолвие.
Кой залез в шалаш, зубы у него стучали от холода. Озябшими пальцами он с трудом достал из сумки зажигалку, кое-как разжег костер и неподвижно застыл, уставившись на пляшущее пламя. О небо, как же ты допускаешь такую несправедливость! Люди, достойные смерти, живут, а тем, кому жить бы да жить, ты не даешь жизни! Куэ умерла! Сгорела в несколько дней!
Кой не знал, что Куэ умерла от заражения крови. Она ловила рачков и порезала ногу осколком стекла. А как лечить ее — неизвестно. Не было ни лекарств, ни врачей...
Кой уткнулся лицом в сухую подстилку и впал в забытье.
Горе тяжелым камнем навалилось на Коя, и он, казалось, уже был не в силах выдержать эту тяжесть... но инстинкт самосохранения оказался сильнее — Кой впал в глубокий сон. Во время этого спасительного сна рана словно бы затянулась, и хотя еще не зарубцевалась, но уже не кровоточила. Сон успокоил разгоряченный мозг, не дал ему помутиться под натиском разрушительной бури. Правда, душевная боль не оставляла его даже во сне, но жизнь уже брала свое, защитные силы организма оберегали его. Он спал, пока у него не накопилось достаточно сил, чтобы встретить новые испытания, ожидавшие его в жизни, глаза его раскрылись и с удивлением смотрели на мир, словно Кой вернулся сюда после долгих лет разлуки. Он сел, с трудом вспоминая, где он и что с ним. За эту ночь он постарел на несколько лет.
Он пошел было домой, но отца не застал, и его опять потянуло в Тао.
Он снова пришел в домик Куэ. Вот ее лежанка в углу. Здесь она спала, здесь боролась со смертью, здесь звала его в беспамятстве.
Кой взял на руки дочку Куэ, поднял ее и долго смотрел на девочку, стараясь отыскать черты любимой. Но девочка вдруг расплакалась, и Кой отдал ребенка старухе.
— А где могила Куэ, бабушка? — тихо спросил он.
— Пойдем.
Старуха взяла несколько ароматических палочек и вышла из дому. Недалеко от переправы лежало крохотное кладбище. Здесь под фикусовым деревом возвышался могильный холмик. Кой зажег ароматические палочки и воткнул их в траву вокруг могилы. Неподалеку паслись медлительные буйволы, чуть дальше, в небольшом озерце, чернел плот. Там ловили рыбу. Мерно поднимались и опускались длинные бамбуковые шесты с сетчатыми подъемниками на конце.
Этим вечером Хюе играла с братом в новую игру: они строили аэродром. Хюе гудела и фырчала, изображая автомашину.
В разгар игры пришел Кой. Хюе бросилась к нему. «Кой, Кой, сделай нам кузнечика из бумаги!» Но сегодня Кой почему-то не играл с ними, как обычно. Он лишь потрепал Хюе по голове, прошел в дом и уселся у очага.
Всего лишь один день прошел, как он заходил сюда, а сейчас ему казалось, что это было уже много месяцев назад. Время будто замедлило свой ход. Словно внезапно оборвалась невидимая нить, связывавшая Коя с его прошлой жизнью, и теперь эта жизнь неудержимо отдалялась от него. Знакомая бамбуковая хижина стояла на месте, а вот Мама не было, он сидел в тюрьме. А его Куэ умерла! Нет, он не может здесь больше оставаться! Он еще не знал, куда пойдет, но ему нужно было уйти. А чего бояться? Жить можно везде. Только нужно найти что-то такое, что помогло бы ему жить дальше. Этой ночью дядюшка Зан снова поведет свою лодку по реке. Пожалуй, он пойдет с ним до Гома, может, там найдется работа.
В Европе уже более пяти месяцев шла война, но Ханой никогда еще не переживал таких радостных дней, такого откровенного веселья, как теперь. Испуг, вызванный в первые дни известием о войне, давно уже прошел. Все было забыто. Ежедневно газеты помещали сообщения о налетах французской и английской авиации на населенные пункты по ту сторону Рейна либо об успехах союзников на море, то и дело топивших немецкие суда. В кинотеатрах шла хроника, демонстрирующая неприступность линии Мажино и посещение фронта генералом Гамеленом. Собственно, это было все, что Ханой знал о войне. Зато повсюду говорили об увеличении поставок китайцам, особенно автомашин и горючего. Деньги по-прежнему лились рекой. Недели не проходило без какого-либо благотворительного вечера или ярмарки в фонд «нашей метрополии». Светская молодежь веселилась на балах и конкурсах красоты, распевала модные песенки, пошлые и бессмысленные.
Однажды в городском театре был устроен торжественный концерт учениц старших классов. Особый интерес вызывало участие в концерте воспитанниц двух французских лицеев, дочерей крупных военных и гражданских чинов из Тонкина[23]. Что касается местных, то это были в основном дочери промышленников, коммерсантов и вьетнамской интеллигенции. В своих статьях газетные обозреватели обращали внимание на то, что на концерте будут показывать свое искусство две музыкально-хореографические школы Ханоя, этого древнего центра вьетнамской культуры: школа месье и мадам Робер и школа подполковника Фернанда, руководителя военного оркестра внутренних войск. К участию в концерте были привлечены оркестры французского легиона и военных моряков. Таким образом, в этот день в театре собрался весь цвет музыкального мира Вьетнама. Интерес к концерту подогревался сообщением организационного комитета об аукционе «по-американски» , который будет проводиться здесь впервые.
В день концерта около семи часов к театру стали вереницами подкатывать машины. На концерт явилась не только столичная знать, приехало высшее общество из провинций. Театр, выстроенный в стиле французской архитектуры девятнадцатого века, сверкал огнями. От самого входа по главной лестнице был разостлан красный ковер. Черные фраки перемешались с национальными костюмами. Дамские наряды не поддавались описанию. Шелк, бархат, гипюр всех цветов и оттенков, хотя в тот год в Ханое входили в моду бледно-розовые и фиолетовые тона. Фойе наполнилось клубами табачного дыма, в воздухе стоял густой запах духов. Театр был переполнен. Фойе второго яруса, как обычно, было отведено для французов. Там, отражаясь в зеркалах, проплывали лишь европейские костюмы и платья.
В этот вечер Мон и его супруга встретили в театре немало друзей и знакомых. Начальник уезда на этот раз был не в обычном для чиновников черном шелковом платье с ранговой табличкой, он надел европейский костюм светло-кирпичного цвета. Правда, в европейском платье он выглядел не очень солидно, но зато значительно моложе. А очки придавали ему интеллигентный вид. Фыонг выглядела очень элегантно: она уложила волосы на затылке, собрав их в тяжелый узел по моде, которой следовало новое поколение ханойских женщин. Черное бархатное платье красиво оттеняло ее гладкую светлую кожу и в особенности стройную шею, на которой, словно лилия, высилась ее грациозная головка. Фыонг стояла под руку с сестрой, круглолицей девушкой лет шестнадцати-семнадцати, совершенно не похожей на старшую сестру. Девушке через несколько минут предстояло появиться на сцене. Видимо, поэтому она была так возбуждена.
Мон курил и изредка галантно раскланивался со знакомыми.
— Сегодня наша Ханг будет, подобно звезде, сверкать со сцены, — сказал он громко.
— Скажешь тоже!
Ханг кокетливо засмеялась. Фыонг отвернулась и стала обмахиваться программкой.
— Прошу тебя, перестань дымить в нашу сторону.
Широкое лицо Мона расплылось в улыбке. Сегодня узде несколько его знакомых при встрече не удержались от комплемента: «Ta famme[24] все молодеет! Она, видно, будет вечно оставаться юной. Ты счастливец!..» А минуту назад доктор До подмигнул ему и сказал вполголоса: «А сестренка у Фыонг тоже недурна! Аромат цветов заставляет нас срывать их — не так ли?» Начальник уезда рассмеялся: «Вечно ты несешь чепуху...» Доктор До удивился: «О, неужели ты стал моралистом? Вот послужишь начальником уезда еще годика два, она подрастет, и тогда ее в самый раз взять второй женой. Не понимаю, чего тут раздумывать?» Мон покровительственно похлопал друга по плечу и засмеялся. Беседуя с сестрами, Мон то и дело посматривал на Ханг, пытаясь представить ее себе в качестве второй жены года через два.
Фыонг закашлялась.
— Это ужасно! Просто дышать нечем. Выйдем на балкон!
— Потерпи немного. Надо подождать губернатора. Поздороваемся, и тогда иди куда угодно.
— Нет уж, уволь! Пойдем, Ханг!
Сестры вышли на балкон, начальник уезда остался стоять один у лестницы, ведущей во второй ярус. Он в сердцах выбросил недокуренную сигарету и, закурив новую, стал прохаживаться взад и вперед. Да, счастье никогда не бывает полным! Упрямство жены вывело его из равновесия. Разумеется, она могла с ним обращаться так, потому что была богата. Как же, дочь Ить Фонга, владельца магазина шелковых тканей на самой фешенебельной улице города. Справедливости ради следует признать, что за нее он получил не так мало — десять тысяч донгов. Но, к сожалению, деньги давно растаяли как дым: дорогие туалеты, форд последней марки, да мало ли что еще... На все это нужны деньги. А теперь они живут на его жалованье. Сегодня тесть посоветовал ему: « Постарайся купить сейчас виллу в Ханое, пригодится: если переведут поближе к Ханою, сможете постоянно жить в столице». Приобрести виллу! Легко сказать! На государственной службе сейчас не много заработаешь. Чтобы вытянуть из этого народа каких-нибудь несколько десятков донгов, приходится немало попотеть. Тем более у него в уезде, где в последние годы организации Народного фронта и коммунисты расплодились, как черви в жирной земле, а голодранцы угрожают демонстрациями и осмеливаются возражать даже начальнику уезда! Нет, государственным чиновникам совсем, совсем не легко приходится! Они всегда между молотом и наковальней. Мон снова швырнул окурок. Вокруг послышались приглушенные голоса, толпа расступилась, пропуская высокого, полного француза с черной бородой и вертлявую вьетнамку в красном бархатном платье. О, да это же мадам Нгок Оань с директором департамента по делам просвещения Индокитая! Мадам Нгок Оань заведует женскими гимназиями Аннама[25]. В списке ее друзей были только французы. Вот и сегодня! Разве мог бы кто-нибудь из вьетнамцев осмелиться появиться во втором ярусе? А ее пригласили, как будто так и полагается. Эта женщина была любовницей почти всех губернаторов Тонкина. Не прошло еще и месяца, как ее последний любовник, губернатор Шатель, уехал во Францию, а она уже крутит с новым. Мон проводил взглядом красное платье. Странный народ эти французы! Была бы еще красавица, а то страшна как смертный грех. В подметки его Фыонг не годится. Тут начальником уезда снова овладело раздражение. Что стоило Фыонг пококетничать с губернатором провинции, принять его разок-другой, тогда Мону не прошлось бы прозябать в уезде! Вот, к примеру, уездный начальник Бать. В прошлом году он выдвинулся на высшую ступень служебной лестницы, и все благодаря дочери, которая «доставила удовольствие» губернатору Шателю. А сколько таких чиновников! Причем их жены и дочери — настоящие обезьяны. С тех пор как на рождественском празднике губернатор провинции увидел Фыонг, он не перестает справляться о ее здоровье. Убудет от нее, что ли, если она ублажит его разок! Был бы муж согласен. Ведь тогда он наверняка стал бы начальником самого крупного уезда. Разве не приятно быть женой такого начальника? Бог мой, почему женщины так глупы? Сколько он ни убеждал ее, все напрасно. Уж если ты сидишь на мужнином хлебе, так помогай ему! Мон почувствовал опять, как в нем закипает раздражение. Какая черная неблагодарность! Однако даже злость не могла заглушить в нем смутное ощущение стыда. Конечно, сучье дело... Кому оно по душе! Но такова уж жизнь — волей-неволей заставляет идти на все.
В фойе было шумно. Гости, прогуливаясь, разговаривали, шутили, смеялась. Было уже больше восьми часов. Давно пора было начинать, но не прибыл еще верховный резидент Тонкина. Неожиданно лицо уездного начальника просияло и расцвело улыбкой: показался губернатор провинции Хай-зыонг. Довольно молодой, высокий, в черном костюме, он торопливо шел от арки центрального входа.
Мон поспешил к нему навстречу и, склонившись в поклоне, забормотал по-французски:
— Мое почтение, ваше превосходительство!
— А, это вы, милейший. Здравствуйте, здравствуйте. Значит, и вы здесь? — Губернатор приветливо протянул Мону руку.
Мон склонился еще ниже и почтительно пожал ему руку.
— Рад, рад вас видеть здесь.
— Покорно благодарю, ваше превосходительство.
— А где же супруга?
— Она на балконе, ваше превосходительство.
— Передайте, пожалуйста, ей самый сердечный привет.
Молодой губернатор стал подниматься по лестнице.
Мон окинул горделивым взглядом всех наблюдавших эту сцену и отправился искать Фыонг.
Ханг было приятно видеть, что они с сестрой привлекают всеобщее внимание. Во взглядах мужчин сквозило откровенное восхищение с примесью чувственности, женщины же смотрели на них холодно и даже чуть презрительно. Ханг видела эти взгляды, но объясняла их завистью и потому радовалась еще больше. Она вся была поглощена тем, что делалось вокруг, и вертелась во все стороны. Старшая сестра же больше молчала, она неотрывно глядела на скверик по ту сторону улицы, погруженный в вечерний сумрак.
— В чем дело, Фыонг? — наконец не выдержала Ханг.
— Ничего. Просто устала немного, голова болит.
На самом деле она увидела губернатора и вспомнила бесконечные уговоры мужа «доставить удовольствие» этому французу. Муж злился, видя, что его уговоры не достигают цели, и осыпал ее оскорблениями, которые причиняли Фыонг почти физическую боль. Какой позор, какая гадость! Видно, быть счастливой можно лишь в возрасте Ханг. Ей еще неведома вся эта грязь. Фыонг невидящим взглядом смотрела вдаль, в то время как мысли ее были в прошлом. Она вспомнила то время, когда была еще не госпожой, не женой уездного начальника, а просто девушкой Фыонг, наивной и юной.
— Смотри, Мон ищет нас, — дернула ее за руку Ханг. — Мон, Мон, мы здесь!
Мон пробрался сквозь толпу и с сияющей улыбкой подошел к сестрам.
— Ну вот, — защебетала Ханг, — передаю тебе твою жену и оставляю вас. Меня уже, наверное, давно разыскивают, нужно подготовиться к выходу.
Мон поглядел ей вслед, закурил сигарету и сказал, едва сдерживая радость:
— Ты знаешь, я думал, губернатор уже не придет, но, оказывается, он здесь и просил передать тебе самый сердечный привет. Пойдем, все уже идут в зал.
Их ложа помещалась сбоку, недалеко от сцены, так что часть сцены была не видна, но зато отсюда хорошо просматривались почти весь партер и первый ярус противоположной стороны. В этом была своя прелесть, ибо в городской театр ходили не только на спектакли, но и посмотреть на людей и показать себя. В ложе было четыре места, и четвертое было пока свободным. Фыонг сидела у самого барьера. Мон, наклонившись к ней, шепотом называл всех, кто сидел внизу и в ложах. Фыонг слушала его рассеянно, она глазами пробегала по рядам, отыскивая старых ханойских друзей, и в то же время наблюдала за тем, какое впечатление производит на публику она сама. Молодая женщина из ложи напротив улыбнулась и помахала ей рукой. Фыонг тоже улыбнулась и кивнула в ответ. Все-таки Минь пришла на концерт. Какие у нее, однако, уже взрослые дочери. Да, время летит! А вон жена Кханя со своим «бакалавром» и губернаторша Ви с «лиценциатом». Все здесь... Фыонг улыбнулась. А где же сам депутат? Но улыбка вдруг застыла на ее губах. Кто этот широкоплечий, с большой, массивной головой? Неужели художник Ты? Мечта ее девичьих лет, когда она была еще ученицей. Тогда они думали, что достаточно любить друг друга, и любовь преодолеет все преграды. Но жизнь оказалась подобна урагану, а то юное, искреннее чувство — всего лишь нежным лепестком. Буря подхватила его и унесла... Судя по одежде, он по-прежнему беден. Рядом с ним Тхань Тунг — тоже художник, но какая пропасть между ними! Имя Тхань Тунга известно не только всей стране, его выполненные на шелке красавицы демонстрировались на выставках в Гонконге, Маниле и, кажется, даже в Париже и Риме. Мужчины тоже обратили внимание на Фыонг. Ты пристально посмотрел в ее сторону, отвернулся и снова взглянул, лицо у него было растерянное. А Тхань Тунг бесцеремонно уставился на сидящую в ложе незнакомку в черном бархатном платье, не отрывая взгляда, точно притянутый магнитом.
Прозвенел звонок. Свет в зале погас. Занавес дрогнул и стал подниматься, раздались аплодисменты. На сцене было два флага, поставленных крест-накрест: трехцветное знамя Франции и желтое, с продольной красной полосой — стяг императора Бао Дая. Под каждым флагом стояла группа девушек — француженок и вьетнамок, — словно живые цветы. Француженки были в белоснежных юбках и кофточках, вьетнамки — в белых платьях и шароварах. «Цветы» вдруг ожили, и в зале зазвучала «Марсельеза». Сиденья захлопали, все встали. Фыонг тоже поднялась, она смотрела на сцену, отыскивая свою сестру. Ханг стояла в третьем ряду. Увидев Фыонг, она чуть заметно улыбнулась... Но во французском хоре, кажется, есть и вьетнамки! Так и есть. Вот Нгует! Теперь понятно, почему вся семья депутата Кханя появилась в Ханое.
Пение окончилось, занавес стал медленно опускаться, все снова захлопали сиденьями, усаживаясь на свои места. Дверь ложи открылась, вошел четвертый зритель. Мон радостно вскрикнул:
— Неужели это ты? — и представил жене вошедшего: — Уездный начальник Чи. Сейчас он занимает пост ответственного секретаря в резиденции самого генерал-губернатора!
Чи и Фыонг церемонно раскланялись.
— Ты теперь вознесся к самому солнцу, — угодливо проговорил Мон, — расскажи, что слышно нового.
Польщенный Чи наклонился и доверительно сообщил:
— Знаешь, сегодня в Ханой прибыл японский генерал!
У Мона округлились глаза. Чи бросил взгляд на Фыонг и наклонился еще ближе.
— Генерал Сусихаси сегодня явился к генерал-губернатору Катру и потребовал разрешения осмотреть грузы, отправляемые через Индокитай китайскому правительству.
— Неужели?
— А ты что думал! Но разве французы когда-нибудь кому-нибудь уступали? Катру сам генерал и тоже крепкий орешек. Он ему хорошо ответил! С этакой флегматичной миной, на английский манер...
Лампы в зале снова погасли, занавес поднялся, но приятели даже не смотрели на сцену, они были увлечены беседой.
— Тогда японец как стукнет по столу! Точно он у себя в Токио! Ну, я тебе скажу, и вид был у этого японца!
— Ты его видел?
— Мельком, когда он входил в приемную генерал-губернатора.
На сцене в четыре руки играли на рояле француженка и вьетнамка. Чиновникам и коммерсантам, да и их женам эта музыка была непонятна, она была им чужой. Но красивые платья девушек, европейские прически и бегающие по клавишам пальцы не могли не произвести впечатления на зрителей. Исполнительницы были вознаграждены аплодисментами. Затем последовали вокальные номера. Однако самое большое оживление в зале вызвал балет. Когда на сцену выбежали французские девушки в пачках и стали выгибаться и заламывать руки, жены чиновников фыркнули — черт знает что придумали! Зато их мужья раскрыли рты от изумления и пожирали девушек глазами. Еще бы! Не так уж часто им доводится видеть полуголых француженок.
Время близилось к полуночи. В баре «Галльский петух» почти не было посетителей, не считая нескольких французских офицеров и коммерсантов, которые еще оставались за столиками и неторопливо тянули коньяк. Музыканты только что кончили играть и устало укладывали инструменты.
Улицы опустели. Ночной воздух был сух и прохладен. Из бара вышли двое — мужчина и женщина. Мужчина был черноволосый, а женщина белокурая.
— Нина, дай я понесу твою скрипку, — сказал мужчина.
— Спасибо, Тоан. У тебя есть спички?
Они остановились и закурили.
— Иногда жизнь кажется какой-то бессмысленной штукой! Ты не находишь, Тоан?
В голосе Нины звучали веселые нотки. Они шли рядом, почти касаясь друг друга.
— Какая чудесная ночь! — сказала восхищенно женщина. — Был бы жив отец, он в такую ночь ни за что бы не уснул, коротал бы ее наедине с бутылкой. И как всегда, изливал бы мне душу: «Знаешь, дочка, какой дом был у нас в Туле?» Помнишь, как однажды он пил с тобой и Николаем, а потом бил себя в грудь и кричал: «Да, я виноват! Виноват перед родиной, перед семьей виноват!» И что за характер у нас, у русских...
Тоан улыбнулся:
— А я вспоминаю, как замечательно он играл на виолончели.
Они медленно брели по набережной, вдоль капоковой аллеи. Вершины деревьев терялись в темноте. Фонари на столбах бросали пятна тусклого света.
— Когда я слушала, как отец играл, передо мной всегда вставали наши сосны, березки и сугробы, по которым дорога бежит, словно по волнам... И золоченые купола церквей, сверкающие на солнце, заборы вдоль дорог, деревянные домики, занесенные снегом... Боже мой, что бы я не отдала, лишь бы еще раз увидеть родные места... Когда отец привез нас с матерью в Париж, мне было шесть лет. С тех пор минуло двадцать пять лет, а я до сих пор как о рае думаю о родине... Нет, Тоан, тебе не понять, что делается в душе у людей, лишенных родины и кочующих по свету, как цыгане. Я знаю: когда отец играл, душой он уносился в Россию...
Нина замолчала, некоторое время они шли молча, погруженные в свои мысли.
— Тебе, наверное, очень хочется вернуться? — тихо спросил Тоан.
— О, если б у меня были крылья, я бы тотчас же улетела туда. Но мне нравится и Ханой. Я ведь выросла в этом городе и считаю себя приемной дочерью Вьетнама. Но Россию я не в силах забыть!
— Придет день, и твоя мечта сбудется, — уверенно сказал Тоан. — Ты увидишь Россию. И как знать, может случиться, что и я ее увижу. — Тоан улыбнулся. — Да, кто знает, все может быть!..
— Хороший ты, Тоан! — Голос Нины дрогнул. — Но если это и будет, то очень нескоро. Война... — Нина вздохнула. — Когда отец поехал во Францию, он не думал пробыть там долго, хотел заработать немного и вернуться домой. А тут началась война. Потом пришло известие, что в России революция, голод. Отец побоялся вернуться, остался во Франции. Но во Франции мы тоже не видели счастья. Жили в мансарде, на Монмартре, отец часто сидел без работы. Вскоре от тифа умерла мама. С той поры мы с отцом и мыкались по свету. В конце концов приехали в Индокитай: какой-то знакомый нашел ему место преподавателя музыки, но школу, где он преподавал, вскоре закрыли. Теперь отец уж никогда не увидит Тулу! — Нина замолчала. — Знаешь, чего мне сейчас больше всего хочется? — спросила она вдруг после паузы. — Встретить кого-нибудь, с кем можно было бы поговорить по-русски. Раньше нас все-таки было двое, а теперь, когда я осталась одна, мне не с кем больше разговаривать, разве что с собой. Ведь здесь куда ни пойдешь, слышишь только французский. Вьетнамцы принимают меня за «бадам». — Нина громко рассмеялась, — Ну, хватит. Поговорим о чем-нибудь другом. Скажи мне, Тоан, только честно: за последнее время я очень постарела?
Они подошли к фонарю. На губах у Тоана мелькнула добродушная улыбка. Черные глаза музыканта встретились с вопрошающим взглядом голубых глаз. «Скажи, ведь правда, я еще молода и красива?»
— Успокойся, Нина, — ответил Тоан, — ты не постарела и не подурнела. Это у меня с каждым днем прибавляется седины...
— О! Тебе нечего волноваться! Европеец не даст тебе и тридцати. Интересно, почему вы, вьетнамцы, так долго не стареете? Особенно женщины. Вьетнамки такие изящные, юные, что рядом с ними мы, «бадам», кажемся, наверное, коровами.
Тоан расхохотался. Нина тоже засмеялась.
— Будь здесь хозяин бара, — сказал Тоан, — он бы давно уже прочитал тебе нотацию: «Почему, Нина, вы так разговариваете с туземцем? Как бы то ни было, вам, европейской женщине, не пристало держаться с ним столь фамильярно!»
Оба снова рассмеялись.
— Да... — В голосе Тоана послышались горькие нотки. — Они считают, что аннамиты могут быть только официантами, поварами, прислугой. Представь себе на минуту, что я прошелся с тобой по улице Поля Бера. Как кинулась бы на меня вся эта свора. Если, случается, белый мужчина идет с желтокожей женщиной, они хоть и смотрят на него насмешливо, но не считают это чем-то из ряда вон выходящим: каждый имеет право похвастать своей игрушкой. Но если желтокожий мужчина пойдет с белой женщиной — это уж непростительная наглость! Тебе, Нина, вероятно, трудно понять меня, но это отравляет мне всю жизнь...
Музыкант глубоко вздохнул. Нина взяла Тоана за руку, как бы говоря: успокойся, ведь я-то совсем не такая.
— Да, я живу в своей стране, — продолжал Тоан, — но у меня тоже нет родины. Даже в музыке. У меня отняли родные звуки. Каждый день я исполняю прекрасные мелодии, но нет среди них ни одной, в которой бы звучала душа моего народа. Я хочу писать вьетнамскую музыку. Но между желаемым и действительным — пропасть. К тому же я так одинок. Друзья не только не поддерживают, они осуждают меня. — В голосе Тоана слышалась боль.
— Ты обязательно добьешься своего, Тоан! — с жаром сказала Нина. — Все большие музыканты шли этим путем. Взять хотя бы нашего Глинку, композиторов «могучей кучки»: в народной музыке они черпали силы для вдохновения, для создания своих произведений. Ты хорошо видишь свой путь, но тебе не хватает веры в собственные силы. Ты не должен замыкаться в себе. Постарайся привлечь на свою сторону таких музыкантов, которые поддержали бы тебя.
Они долго шли молча, прижавшись друг к другу. Слова были не нужны.
Дом Нины находился в конце переулка. Одинокий фонарь освещал ступеньки перед наружной дверью. Оба почувствовали себя вдруг скованно, стесняясь сказать то, что уже готово было сорваться с губ. Глаза их встретились. Голубые сказали: «Мне так тоскливо одной. Почему я должна возвращаться в это тоскливое одиночество!» А черные все дивились: «Как хорошо этот человек понимает мою душу».
Минуты молчания тянулись. Наконец Нина прошептала:
— Ну, иди, Тоан.
Она открыла дверь и, точно убегая от него, поспешно скрылась в доме.
Супруги Мон решили немного задержаться в Ханое. В воскресенье днем они нанесли визиты друзьям, а вечер провели на ярмарке и на балу. В понедельник утром Мон должен был выехать в Хай-зыонг. Перед уходом он спросил жену:
— Когда мне прислать машину за тобой?
Из-под одеяла послышался заспанный голос:
— Я позвоню тебе.
Мон что-то пробормотал себе под нос и вышел в вестибюль. Хлопнула дверь, одеяло пошевелилось и замерло.
Часов в девять к двери на цыпочках подошла Ханг и тихонько позвала:
— Фыонг!
Видя, что сестра еще спит, она так же на цыпочках спустилась вниз. Фыонг хотела подняться с постели, но под одеялом было так тепло и уютно, что она решила еще понежиться немного. Давно она не бывала здесь. Эту комнату она помнит с детских лет. Тут все оставалось по-прежнему. Сменились только картины на стенах да одежда на вешалке. Теперь здесь жила Ханг.
Солнце поднялось уже высоко, но оно было не в силах пробиться сквозь плотные шторы. Вставать не хотелось: полотно постели приятно ласкало тело, вызывая смутные желания. Фыонг рассмеялась. Ах ты негодница, сейчас же вставать! Она сбросила одеяло, встала с кровати, накинула халат и растворила окно.
Солнечные лучи залили комнату ярким светом, все предметы словно пробудились. В окно заглядывало голубое небо, на фоне которого четко вырисовывались зеленые ветви орхидеи.
Фыонг потянулась, вздохнула полной грудью, сбросила халат и стала делать гимнастику.
Она стояла перед большим зеркалом. Грудь дышала глубоко и ровно, а глаза внимательно разглядывали отражение в зеркале. Вот она подняла округлые руки, изогнулась, любуясь изящной линией бедер. Потом вдруг скинула лиф и подошла ближе к зеркалу. Груди у нее были упругие, как у девушки. Нет, Фыонг была так же молода, как и до замужества! Разве скажет кто-нибудь, что женщине, которая смотрит на нее из зеркала, уже двадцать шесть? Фыонг нравилось ее тело. Не зря она регулярно делала гимнастические упражнения, невзирая на насмешки мужа и его попытки помешать ей. Мужчины эгоисты. Если она не будет следить за собой, эти груди быстро увянут и потеряют форму. А потом будет уже поздно... Муж страшный лентяй! Его и минуты не заставишь потратить на гимнастику. В тридцать пять лет он уже обрюзг. Не раз, проснувшись рано утром, Фыонг рассматривала его дряблое, лоснящееся лицо и не могла избавиться от чувства отвращения. В одежде он еще выглядел довольно представительно, но без нее — какая-то бесформенная жирная масса.
Неприятные мысли погасили блеск в глазах Фыонг, она схватила халат и поспешно набросила его на себя. Ведь подумается же такое!..
После гимнастики Фыонг приступила к утреннему туалету. Но то радостное настроение, которое она испытала, открыв окно, уже бесследно исчезло. Она сидела, безвольно отдавшись раздумьям. В груди все росла и росла пустота — пустота разочарования. Фыонг боялась этих приступов тоски, но ничего не могла с собой поделать. Знакомые считали ее брак с Моном счастливым. В первое время она и сама так думала. Муж ее был молод, занимал видное положение, был очень внимателен к ней. Она тоже была молода, красива, богата. Казалось, чего еще желать? Но вскоре ярко обозначилось их несоответствие. Фыонг была в расцвете сил, в то время как Мон уже достаточно поизносился в холостяцкой жизни, это был болезненный человек с порочными наклонностями. Его близость была неприятна Фыонг, она была с мужем холодна. Но сытая и праздная жизнь разожгла в ней желания. Красота Фыонг расцветала, а ее внутренний мир был беден и пуст. Жизнь без цели казалась бессмысленной. Муж стал совершенно чужим, особенно после того, как между ними вспыхнула ссора — он просил ее «доставить удовольствие» губернатору. Мон стал оскорблять ее, чего прежде себе никогда не позволял. Наконец Фыонг крикнула: «Замолчи!» — и посмотрела на мужа с такой ненавистью, что тот перепугался не на шутку. После этого случая Мон сошелся со своей старой любовницей и постепенно вернулся к прежнему, разгульному образу жизни. Фыонг это знала, но не особенно огорчалась. Так ей было даже удобнее. Раньше она испытывала к мужу чувство жалости: ведь, в сущности, он не был счастлив с ней. Теперь эта жалость слетела, как подсохшая болячка.
Фыонг тоже решила проводить время весело и беззаботно. Она попробовала создать круг друзей, но в маленьком уезде, затерявшемся среди рисовых полей и гор, это оказалось невозможно. Круг знакомых ограничивался все теми же лицами: жена депутата Кханя, губернаторша Ви, супруга «ученого» Дака и жены чиновников из уездного управления. Наезжая время от времени в Ханой, Фыонг чувствовала себя, как рыба, которую вернули в родную стихию. Но и в многолюдном Ханое у нее уже не осталось друзей. Старые подруги обзавелись семьями, были вечно озабочены домашними делами. Каждая жила своими радостями и огорчениями, была поглощена своими интересами, и Фыонг стала для них уже посторонней. Возможно, только Ханг оставалась еще с ней. Но Ханг была еще слишком наивна, она не могла понять ее переживаний. Так и текла жизнь Фыонг, без цели, без смысла, ей казалось, что она запуталась в жизни, как гребень в давно не чесанных волосах. Иногда у Фыонг возникала мысль о разводе. Но она тут же спрашивала себя: а что потом? Кого ни возьми, у всех одно и то же. Счастливый брак сейчас редкость. К тому же у большинства происходили еще и постоянные ссоры из-за денег. Мон по крайней мере не позволяет себе этого, наоборот, старается, чтобы она ни в чем не испытывала недостатка. А это немало!..
Теперь в зеркале отражалось искусно подкрашенное лицо — косметика была совсем незаметна. Длинные, загнутые ресницы обрамляли большие черные глаза. Гладкая розовая кожа, тонкий овал, небольшой прямой нос и маленький рот придавали лицу Фыонг детское выражение. Фыонг улыбнулась. Да, она все еще красива! Но как могло меняться это лицо! Когда в глазах Фыонг загорался злой огонь, когда из маленького ротика вырывались яростные слова, лицо это тоже было прекрасно, но уже совсем другой красотой, той, что могла привести в растерянность любого мужчину.
Фыонг надела длинное бледно-розовое платье и сошла вниз.
Подобно многим магазинам, дом Ить Фонга представлял собой вытянутый в глубину ряд комнат, разделенных небольшими, почти всегда сырыми переходами-двориками. Передняя комната служила магазином, остальные — жилыми и хозяйственными помещениями. В столовой Фыонг попросила служанку принести завтрак и, покончив с ним, прошла в магазин.
— Ты что же, неужели до сих пор все спала? — ласково проворчала мать. — Позавтракала? А куда теперь собралась? Опять не дождемся тебя к обеду! Ханг скоро вернется.
— Я хочу навестить Минь. Обедайте без меня, я приду вечером. Скажи, пожалуйста, Ханг, чтобы она не забыла купить билеты в кино.
Фыонг направилась к выходу. Когда она проходила по магазину, покупатели невольно провожали ее взглядами.
— К ужину приходи обязательно, отец хотел поговорить с тобой! — крикнула вдогонку ей мать.
На улицах было многолюдно. У трамвайной остановки толпились нищие. Они были настоящей язвой Ханоя. И откуда только они брались? Особенно много нищих было на ярмарках, возле ресторанов, у входов в кино и театры, на рынках, всюду только и было слышно: «Подайте милостыню, помогите нищему!..» Оглянешься — то протягивает руку старуха, то мальчишка, и все в лохмотьях, грязные, полунагие... И всяк жалуется на свои болезни. А станешь спрашивать, почему не едет домой или не работает, так наговорят с три короба: и дома голод, и нет денег на обратный путь, и работы тоже нет. А недавно появился новый тип попрошаек — нищие-интеллигенты. Одеты по-европейски, милостыню просят только по-французски. Иногда нищие вызывали у Фыонг жалость, но чаще — страх и брезгливость, поэтому она старалась поскорее дать мелочь, чтобы отделаться. Но «интеллигентам» Фыонг принципиально не давала ни су.
Увидев еще издали толпу нищих, Фыонг свернула к ресторану-поплавку на берегу озера. Легкий ветер покрыл мелкой рябью спокойную водную гладь. На противоположном берегу среди деревьев промелькнул, звеня, трамвай. И снова на душе у Фыонг стало радостно. Звон трамвая напомнил ей вдруг о Ты. Когда она еще училась в школе, они не раз назначали в этом месте свидания и бродили по берегу. Ты был добрый, но нескладный малый. Он больше молчал и только все улыбался, кивая головой, да смущенно посмеивался. Неотесанный, будто из глухой провинции. И в обществе совсем не умел себя держать. Круглый год ходил в одном и том же костюме и старых кожаных сандалях. Правда, в то время Фыонг, может, за это и любила его. Бедность она тогда не считала пороком, она ценила в Ты талант. Школьница Фыонг мечтала о романтической жизни с ним в какой-нибудь деревушке. Он — бедный художник, она — трудолюбивая жена. У них простая бамбуковая хижина, но они любят друг друга и счастливы.
Однако пути разошлись... Теперь, вспоминая прошлое, Фыонг испытывала смутное сожаление о чем-то, чего уже нельзя вернуть. Ей было немного жаль и Ты. В театре он выглядел все таким же бедным, таким же неуклюжим. Он всегда был поглощен своей живописью и любил ее, наверное, больше всего на свете. Может быть, даже больше, чем ее, Фыонг. Но вот прошло уже много лет, а Ты так и не получил призвания. Он оказался заурядным живописцем, не сумевшим создать ничего оригинального.
Любопытно, видел ли он ее в театре? Фыонг наблюдала за ним, но он больше ни разу не посмотрел в ее сторону. Она считала, что то было притворство... Скорее всего, он видел ее, поэтому и ушел до конца концерта. Может, он ее до сих пор любит? Фыонг вздохнула. Надо будет сегодня его навестить. У Минь наверняка будет скучно. Как всегда, бесконечные разговоры о семье, восторженные похвалы своему мужу, жалобы на то, как трудно с детьми, одна дочурка заболела корью, другая мучается поносиком... Возможно, родила еще... Тут со счета собьешься! Фыонг рассмеялась, к ней снова вернулось веселое настроение. Да, она купит красивых цветов и пойдет к Ты. Почему бы им не быть просто друзьями? В общем-то, Фыонг вела себя с мужчинами довольно сурово и сдержанно, с Ты все будет по-другому.
— Подайте на пропитание!..
Фыонг вздрогнула от неожиданности. Рядом с ней — и откуда они появились — стояли мальчик и девочка. Ребята, спрятавшись за деревом, уже давно следили за богато одетой женщиной, и, когда та поравнялась с деревом, выскочили ей навстречу.
— Пода-а-айте детям полсу на пропитание... — тонкими голосами затянули они. Им, верно, было уже лет по девять, но на вид они казались лет семи. Несоразмерно крупные головы и жалкие, тоненькие шейки, на чумазых лицах блестели глаза, которые еще не затуманила нищета, но в них уже светилась и боль пережитого, и страх за завтрашний день. Подобие одежды из мешковины и остатков старого паруса сидело на них колом. Из мешковины торчали голенистые ноги. Сухие, костлявые ручонки тянулись к Фыонг... — Пода-а-айте!.. — Они закинул и головы и семенили за Фыонг, стараясь не отставать. Фыонг не кричала на них, не гнала их прочь, и дети поняли, что тут им перепадет.
Фыонг остановилась. Радостное настроение не покидало ее. Она достала несколько монеток и бросила детям, крикнув: «Каждому по су!» Ребята кинулись поднимать деньги, потом вскочили и, даже не поблагодарив, побежали дальше.
Большой стенд против дома «Прогресс разума и морали» был сплошь заклеен цветными афишами с изображением лежащей на диване девушки. Фыонг пробежала афишу: «Выставка работ художника Тхань Тунга». Она решила зайти взглянуть на эту выставку, ведь последние дни газеты захлебывались от похвал.
В выставочном зале бродило несколько посетителей. Двое французов, очевидно супружеская пара, оживленно переговариваясь, рассматривали лакированную ширму. Фыонг окинула взглядом просторный зал и стала рассматривать картины.
Почти все работы Тхань Тунга, представленные на выставке, изображали женщин, застенчивых, мечтательных, с чуть припухшими веками и восточным разрезом глаз. С картинно распущенными волосами, они читали старинные, написанные иероглифами книги, вязали у окна или подле вазы с цветами. Как и большинство посетителей, Фыонг не интересовало художественное мастерство автора, она в основном обращала внимание на лица женщин, невольно сравнивая их с собой. Наибольший успех у посетителей имела картина, выполненная на шелке, — «Феи». Художник изобразил обнаженных сказочных красавиц; молодые, стройные тела, выписанные с особой тщательностью, вызывали вожделение у чувственного зрителя. Черные волосы, белая кожа, упругие девичьи груди с розовыми сосками — красота этих сказочных созданий была вполне земной. Внимание Фыонг привлекла картина «Совершеннолетие». Используя причудливое сочетание светотеней, художник написал девушку лет семнадцати. С распущенными по плечам волосами, она лежала на боку на голубом диване, рассеянно глядя вдаль. На девушке была тонкая с короткими рукавами кофточка и легкие шелковые шаровары — костюм не только не скрывал, а, напротив, подчеркивал женственность форм и линий. Художник тщательно выписал детали портрета — высокие брови, темные волосы, стройную шею, полуобнаженную грудь и изящные руки с длинными ногтями. В углу картины стояла цена: 600 донгов. Рядом на кусочке белого картона красовалась горделивая надпись: «Achete par S. E. M. le Resident Superieur»[26]. Такие же таблички были почти на всех картинах. Видно, художник и впрямь пользовался успехом у столичных любителей искусства.
Но что больше всего удивило Фыонг — так это отгороженная часть зала с надписью: «Произведения чистого искусства». Казалось, художник подчеркивал, что это «святая святых», здесь он уже не связан капризами моды и вкуса, а повинуется лишь таинственному зову чистого искусства. Картины демонстрировались здесь странные, они были непонятны Фыонг. Вот на одной изображено синее лицо с тремя глазами и двумя ртами. Волосы у этого странного существа были красные. На других полотнах не было ничего, кроме волнистых линий либо расплывшихся голубоватых пятен, напоминавших плесень на стенах. На картине под названием «Вечность» на темно-красном фоне парили в пространстве бутылка, две рюмки и фигура Будды.
Фыонг остановилась перед одной из картин, когда в конце зала появилась все та же супружеская пара в сопровождении самого Тхань Тунга. Вероятно, французы только что приобрели понравившуюся им ширму. Увидев Фыонг, художник даже остановился от неожиданности. Растерялся он на какое-то мгновение, но и это не ускользнуло от зорких глаз Фыонг — значит, она произвела впечатление, отметила она про себя не без удовольствия. Проводив покупателей, Тхань Тунг подошел к Фыонг. Ему явно хотелось заговорить с красивой незнакомкой. Он сделал вид, что тоже рассматривает картину.
В глазах Фыонг мелькнула лукавая искорка. Она постаралась скрыть улыбку и как ни в чем не бывало спросила:
— Простите, вы автор этих картин?
Тхань просиял.
— Да, мадам, — ответил он и поклонился.
— Я буду весьма признательна вам, если вы объясните мне смысл этой картины. Я не совсем хорошо понимаю ее.
— Видите ли, объяснить это очень трудно, картина была задумана не как выражение чего-либо конкретного. Она передает мое внутреннее состояние, вспышку, мимолетное ощущение или, если хотите, мысль, выхваченную из потока сознания. Это новая манера самовыражения, и я сейчас еще нахожусь в стадии поисков. А вам понравилось здесь что-нибудь?
— Откровенно говоря, мне больше нравятся ваши картины на шелке.
— Тогда разрешите преподнести вам альбом с репродукциями. Там все мои картины на шелке: и те, что выставлены здесь, и те, что демонстрировались на международных выставках.
Тхань Тунг пригласил Фыонг в приемную, которая выходила окнами на озеро, предложил гостье чай, сигареты, а сам тем временем выбрал один из дорогих альбомов с цветными репродукциями.
— Разрешите мне сделать дарственную надпись?
— О, вполне достаточно просто автографа.
Фыонг почувствовала, что художник начинает проявлять к ней повышенное внимание. Словно уловив ее мысли, Тхань, ни слова не говоря, расписался на обложке альбома и протянул его Фыонг. Фыонг поблагодарила и уже собралась было подняться, как вдруг художник остановил ее.
— Простите, пожалуйста, я понимаю, что с моей стороны такое предложение несколько смело и неожиданно, но не разрешите ли вы мне писать ваш портрет?
Предложение было действительно неожиданным, и Тхань Тунг, не дав Фыонг опомниться, стал поспешно развивать свою мысль.
— Это будет мой скромный дар в память о сегодняшней встрече. Я назову картину «Незнакомка в черном бархатном платье». Признаюсь, когда я увидел вас на концерте, у меня уже тогда возникла идея написать ваш портрет. Я уверен, что это будет удивительная картина! О ней заговорят не только у нас! После того концерта я уже впал в отчаяние, не зная, где же мне встретить вас. И я решил писать по памяти. Сама судьба привела вас сюда. Я постараюсь закончить работу в максимально короткий срок, чтобы не отнимать у вас много времени. Мне потребуется всего несколько сеансов. Я уже продумал всю композицию, остается только взять в руки кисть...
С каждой фразой речь Тханя становилась все горячее, все вдохновеннее. Однако Фыонг пока еще не знала, что ответить художнику. Ей хотелось принять его внезапное предложение и вместе с тем было неловко. Горячие просьбы Тханя льстили ее самолюбию, но она опасалась, что история эта может затянуться и повлечь за собой нежелательные последствия. Бросив быстрый взгляд на Тханя, она нерешительно сказала:
— Право, не знаю, что вам ответить, ведь я сейчас не живу в Ханое.
— О, это не имеет значения! Я могу приехать куда угодно.
Фыонг поднялась.
— Благодарю вас, но мне нужно сперва посоветоваться с мужем.
На лице художника отразилось разочарование, однако, чтобы доказать чистоту своих намерений, он тотчас же сказал:
— Разумеется. Только прошу вас, не забудьте о моей просьбе. Если нужно, я могу сам встретиться с вашим мужем и постараюсь уговорить его. Вот мой адрес. Как только вы решите, напишите мне несколько строк.
Тхань протянул Фыонг визитную карточку и пошел проводить ее к выходу. Уже у двери Фыонг неожиданно сказала:
— Впрочем, можно все решить иначе. Я предполагаю задержаться в Ханое еще на несколько дней. Вы не могли бы работать в доме моих родителей? Если вам действительно нужно для картины несколько сеансов, вы успеете закончить картину до моего отъезда. Начать мы могли бы уже завтра.
Художник просиял.
— Но это же замечательно! Вас устроят утренние часы? Утреннее освещение — наиболее удачное для художника. Я постараюсь занять вас не более чем на пять сеансов.
Фыонг дала свой адрес. На улице, когда она вспомнила загоревшиеся глаза художника, на губах ее заиграла насмешливая улыбка.
По дороге к другу своей юности Фыонг испытывала беспокойство, она не знала, как ее встретит Ты. Она ехала на рикше, держа в руках букет и плетеную сумочку со снедью и бутылкой сухого вина.
Ты, вероятно, зол на нее. Впрочем, она заслужила это... А может быть, он совсем забыл ее? Ведь шесть лет прошло с тех пор. Время стирает следы прошлых радостей и горестей. К тому же тогда они были совсем еще детьми.
Ее визит к Ты был явно необычным, а потому вдвойне интересным. Привыкшая к поклонению мужчин, она считала, что Ты должен быть благодарен ей хотя бы уже за то, что она первая пришла к нему. Но школьница Фыонг, казалось, с грустью смотрела из далекого прошлого на сегодняшнюю Фыонг и точно говорила ей: «Не нужно! Не нужно играть любовью». Пока она размышляла, рикша незаметно довез ее до улицы Ханг-кот.
Фыонг подошла к знакомому старому дому и спросила соседей о Ты. Узнав, что он дома, она медленно пошла по узкому дворику, слыша позади удивленное шушуканье. Обитателям этого дома было в диковинку видеть здесь такую нарядную и красивую женщину.
На верхний этаж, где жил Ты, вела крутая, почти отвесная каменная лестница, и, пока Фыонг поднималась, к ней постепенно возвращалось спокойствие. Все ее внимание сейчас было сосредоточено на том, как бы не поскользнуться и не упасть. Однако, когда она вышла на открытую веранду и увидела Ты, который в привычной позе сидел на полу перед картиной, сердце у нее заколотилось. С трудом сдерживая дыхание, она подошла к двери. Ты был в трусах и рубашке с засученными рукавами. Однако, увидев, что к нему пришла дама, он поспешно натянул брюки и вышел ей навстречу. Узнав Фыонг, он замер на месте. Его круглое доброе лицо выразило крайнее удивление. Тыльной стороной ладони он откинул упавшую на глаза прядь и молча стоял, не зная, что сказать.
— У тебя все та же ужасная лестница, — улыбаясь, сказала Фыонг.
— Присаживайся, — выдавил наконец из себя Ты.
Но Фыонг не спешила сесть. Она нашла где-то в углу пыльную вазу, вымыла ее и поставила в нее букет.
Из-за алых гладиолусов на Ты смотрели большие, такие знакомые глаза.
— Ты знаешь, зачем я пришла?
Ты не ответил. Он тяжело опустился на табурет у рабочего стола. Большими, чуть-чуть навыкате глазами он оглядел Фыонг, потом опустил взгляд, словно не желая больше видеть ее. Лицо у него было желтое, отечное. После того как он в театре увидел Фыонг — блестящую даму, им овладело беспокойство, вспомнилось прошлое, жгла обида. И сейчас на язык просились резкие слова.
— У меня болит голова, — сказал он тихо, постучав кулаком по лбу.
И сама фраза и знакомый неуклюжий жест заставили Фыонг рассмеяться. Он все тот же, совсем не изменился. Этот смех задел Ты, но он вдруг тоже засмеялся, сам не зная почему. Фыонг придвинула стул и села рядом с ним.
— Перестань сердиться, — сказала она, — и не надо грустить. Что было, то прошло, останемся друзьями. Поцелуй меня, и давай помиримся.
Она коснулась щекой его губ. Ты по-прежнему молчал и бессмысленно улыбался. Он только кивнул ей в ответ. «А он совсем охладел ко мне», — мелькнуло в голове у Фыонг. Она встала и огляделась.
— У тебя по-прежнему ужасный беспорядок.
Комната находилась под самой крышей, казалось, стоит протянуть руку, и достанешь до черепичного покрытия. А мебель? Неказистый рабочий стол, пара табуреток, столик для еды, и все. Вместо кровати — топчан из досок. В основном же комнату занимали картины, в беспорядке разложенные, расставленные и развешенные всюду. На вешалке висел испачканный красками белый халат. У окна стоял мольберт с незаконченным полотном. На веранде, рядом с глиняным кувшином для воды, лежало несколько вязанок дров, эмалированный таз и стиральная доска. Вся обстановка в комнате показывала, что владелец ее меньше всего заботится об удобствах и что главное в его жизни — работа. Но Фыонг видела во всем этом прежде всего признаки нищеты, и жалость сжала ее сердце.
Ты поднялся и, не зная, о чем говорить, налил себе из бутылки стакан воды.
— Покажи мне свои картины, — сказала Фыонг.
Он кивнул и, пройдя в угол, стал перебирать сложенные там полотна. Фыонг принялась рассматривать незаконченную картину на мольберте. Это был вид, открывающийся из окна: крыши домов, торчащие одна над другой, старая узкая лестница, запутанные дворики с развешанным на веревках бельем... В ближнем дворе стирала женщина. Узкий переулок был словно сдавлен двумя рядами домов. У стены грелась в желтом солнечном пятне кошка. И над всем этим скоплением крыш, стен, домов, погруженных в мрачную серую тень, сверкало прозрачно-голубое, бездонное небо, по которому безмятежно плыло веселое белое облачко. Фыонг перевела взгляд с картины на улицу и тут только увидела, что этот городской пейзаж скрывает в себе много такого, чего раньше она не замечала, чего не знала, не понимала.
Ты отобрал несколько картин, но, видя, что Фыонг рассматривает полотно на мольберте, молча ждал, когда она подойдет к нему. Ему очень хотелось узнать ее мнение о картине, но он не решался спросить ее об этом. Разговор не клеился.
Ты едва отвечал на ее вопросы, где и когда он писал ту или иную картину. Однако он то и дело бросал на Фыонг беспокойные, вопросительные взгляды, его, видимо, интересовало ее мнение о его искусстве.
Ты рисовал очень много, но его картины почти не находили покупателей. Он не мог из-за недостатка средств вставить их в хорошие рамы, не мог заказать им хорошую рекламу или организовать выставку. Закончив очередную картину, он ставил ее куда-нибудь в угол в надежде после разобраться и послать что-нибудь на выставку. Весь его скромный бюджет уходил на покупку холста, красок, подрамников. Он жил на деньги, которые удавалось заработать оформлением книг и театральных декораций, плюс иллюстрациями в газетах и журналах, рекламой и портретами с фотографий. Случалось, магазин «Искусство», который находился на улице Ханг-чонг и принадлежал его знакомому, брал у него несколько картин, чтобы предложить их своим состоятельным покупателям, но «комиссионные», которые в этих случаях брал владелец магазина, часто не оставляли Ты ни донга. Иногда Ты помогали друзья, они покупали кое-что из его полотен, давая ему возможность расплатиться с долгами и приобрести необходимые материалы. Так он и жил, круглый год не вылезая из долгов. Даже на натурщиков у него не было денег. Натурщиками ему служили обычно уличные ребятишки или продавщица бананов, сидевшая целыми днями со своей корзиной внизу на улице. Иногда ему позировали прачки. Но чаще всего Ты брал мольберт и отправлялся за город. Он бродил по деревенским рынкам, речным переправам, работал там, не замечая, как летят часы. Он охотно рисовал уличных ребятишек, женщин с грудными детьми на руках, стариков, чьи глубокие морщины говорили о тяжелой трудовой жизни. Ты любил рисовать и животных: собак, свиней, буйволов. Все, что он рисовал, он хорошо знал и нередко мог по памяти перенести на полотно. Но каждый раз, стоя у мольберта и вглядываясь в лицо идущего с коромыслом на плече крестьянина или чинно вышагивающего по дороге буйвола, он открывал для себя много нового, чего не замечал раньше. Над каждой картиной Ты работал с большим увлечением, его переполняло вдохновение, и он верил в свои силы. Ему казалось, что ни у одного известного ему художника нет таких картин, как у него. Но вот он кончал работу над картиной, и им овладевала растерянность, он терял веру в себя, начинал думать, что зря стал художником, что ему, видимо, надо бросить живопись и искать другую работу. Тогда он бросал писать и по нескольку дней не подходил к мольберту, но и тут он не переставал мечтать. Он мечтал создать огромное полотно, на котором было бы изображено все, что происходит на Красной реке, на всем ее протяжении, от истоков до устья — это был бы образ всей его страны. Еще ему хотелось оживить на полотнах героев древних легенд, о которых он слышал от бабушки. Но его мечты так и оставались мечтами. А в жизни надо было каждый день думать о том, чтобы как-нибудь прожить в этой тесной каморке...
Ты молча разворачивал перед Фыонг одно за другим свои полотна и вместе с ней сам рассматривал их. И с новой силой оживали в нем прежние мечты. Он почти забыл о своей неудачной любви. Он смотрел на Фыонг и с волнением ждал слов понимания, ему казалось, что она не может не понять того, что он хотел выразить в своих картинах.
А Фыонг растерялась. Она словно попала в чужой, незнакомый ей мир. Кое-что ей нравилось, но она боялась сказать об этом Ты, боялась ошибиться, показаться смешной. О том же, что ей не нравилось, она предпочитала вообще не говорить, чтобы не огорчать его. И она задавала какие-то ненужные вопросы, бросала неопределенные реплики. А потом неожиданно спросила:
— Послушай, почему ты не рисуешь таких девушек, как у Тхань Тунга?
Ты лишь неопределенно хмыкнул в ответ. Но одна из картин вызвала у Фыонг умиление и какое-то светлое чувство.
— Я тебе сейчас что-то еще покажу, — сказал Ты после небольшой паузы.
Он вытащил из-под топчана, на котором спал, полотно, написанное маслом, и поставил его к стене у окна, там, где было посветлее. Фыонг радостно вскрикнула. С картины на нее смотрела Фыонг-школьница. Это было в те дни, когда они любили друг друга. Фыонг подошла к картине совсем близко. Легкая грусть набежала на ее лицо, озаренное воспоминаниями. Грусть и одновременно какое-то просветление.
На картине она сидела на скамье, опершись спиной о дерево, листья которого отливали золотом и багрянцем. На зеленой траве, у ног Фыонг, желтели опавшие листья. На заднем плане виднелся пруд, покрытый цветами лотоса. Прозрачный осенний воздух словно трепетал над ним. Фыонг в длинном белом платье сидела в непринужденной позе, положив на колени нон. Глаза ее смотрели прямо на зрителя, в них таилась скрытая улыбка, а все лицо дышало счастьем. Казалось, она вот-вот скажет: «Я очень счастлива! Я знаю, что я красива, что любима, и я люблю весь мир».
Ты скосил глаза на Фыонг. От его раздражения не осталось и следа. Он чувствовал, что любит Фыонг по-прежнему, нет, сильнее прежнего.
— Если хочешь, возьми эту картину себе, — сказал он.
Фыонг поняла, что лед отчужденности растаял.
— Давай поедим, — сказал она тихо. — Я проголодалась.
Она быстро расставила на столике все, что принесла с собой. Потом нашла два стаканчика для вина. Ты тем временем разжег очаг и поставил на огонь чайник.
Они уселись за столик.
— Ты счастлива?
— Не будем об этом. Я ведь теперь совсем не та, что была когда-то. А ты все такой же.
— Не совсем. — Ты добродушно улыбнулся.
— Я очень уважаю тебя. Ты хороший. Я всегда была недостойна тебя.
— Только уважаешь?
— Да. Теперь мы просто друзья. Я постараюсь быть тебе самым лучшим другом. И может быть, так лучше. Соединив свои жизни, мы бы оба страдали. Тебе нужна другая жена.
«Кажется, я ошиблась. Он незаурядный человек», — думала Фыонг, глядя на Ты. А в глазах Ты стоял немой вопрос: «Почему ты не веришь в любовь? Что же такое счастье, если не любовь?»
Вскоре Фыонг стала прощаться. Ты пошел ее проводить.
— Ты ведь разрешишь навещать тебя время от времени? — спросила она его.
— Время от времени — конечно.
Фыонг погрозила ему пальцем.
— Это как изволите понимать? Хочешь избавиться от меня?
На улице они остановили рикшу, Фыонг попрощалась.
— Тебе обязательно надо жениться, — сказала она. — Я постараюсь найти тебе подходящую жену.
На следующее утро принарядившийся Тхань Тунг с мольбертом в руках появился в доме Ить Фонга. Фыонг ждала его наверху, в приемной, одетая в черное бархатное платье. Она пригласила его присесть отдохнуть перед началом работы.
— Как вы думаете, удастся ли вам закончить портрет в два дня?
— Это невозможно! Неужели у вас осталось так мало времени? Мне потребуется не менее пяти сеансов.
— Хорошо, однако постарайтесь уложиться в более короткий срок; я не могу долго задерживаться здесь.
Тхань Тунг с увлечением принялся за работу. Фыонг позировала молча. За все время они обменялись лишь несколькими фразами. В одиннадцать часов художник попрощался и ушел.
Во второй половине дня Фыонг навестила Минь, а вечером Минь появилась в доме у Ты. Она пришла купить у него картину. Выбрав какой-то пейзаж, она спросила цену. Ты замялся, тогда покупательница сказала:
— Я сама не имею понятия о том, сколько это может стоить. Но мы сделаем так. У меня сейчас с собой сто донгов. Если это вас удовлетворит, я приобрету картину.
— Обычно мне не платят так много, — ответил Ты.
Минь достала конверт с деньгами, взяла картину и вышла на веранду. Там она остановилась, не решаясь спуститься с крутой лестницы. Ты поспешил ей на помощь. Он снес вниз картину, затем помог сойти и самой покупательнице.
Передавая картину Фыонг, Минь все еще не могла прийти в себя.
— Ну и натерпелась я страху из-за этой проклятой лестницы! Неужели он не мог найти себе более подходящего жилья? И зачем было платить за картину такие бешеные деньги?
Во время второго сеанса Фыонг была оживленнее. Да и Тхань держался более непринужденно. Он без умолку рассказывал Фыонг о своих заграничных путешествиях, мило острил и не раз заставил ее рассмеяться.
В перерыве Фыонг шутя сказала:
— Только прошу вас, не изображайте меня трехглазой!
— Что вы! Это будет один из лучших моих портретов. Мне приходилось рисовать многих красивых дам, — добавил Тхань Тунг самодовольно, — но, признаюсь, никогда я не рисовал с таким увлечением, как сейчас. Ваша красота особенная, ее не так легко передать.
— А мне казалось, что художнику все равно, с кого писать портрет.
— О нет, далеко не все равно. Ведь есть женщины, словно горлицы, а есть тигрицы.
— А я, наверное, похожа на сову.
Тхань Тунг рассмеялся, затем, решив блеснуть остроумным сравнением, сказал:
— Вы... Вы — феникс. Да, да! Настоящий феникс[27].
У Фыонг чуть заметно вспыхнули щеки, но лесть была удачной, она попала в цель.
— Видно, люди правду говорят: все художники — искусные льстецы.
— Простите, но я всегда говорю то, что думаю. Когда эта картина будет выставлена, вы сами услышите, как ее оценят.
Тхань Тунг снова взялся за кисть. Скоро, разгоряченный работой, он попросил разрешения снять пиджак и продолжал работать в сорочке с короткими рукавами. Он действительно весь был поглощен работой. Иногда он останавливался и, сдвинув брови, подолгу рассматривал свою работу, потом снова брался за кисть. Тхань Тунг был широкоплечий с мускулистыми, как у тренированного спортсмена, руками. Черты его лица напоминали скорее европейский тип. На лбу у него выступила испарина, но Тхань не обращал на это внимания. В комнате было тихо. Лишь время от времени слышался торопливый скрип шпателя по холсту. Наконец Тхань опустил руки и, прищурясь, с видом явного неудовлетворения стал разглядывать картину.
— Можно мне посмотреть? — спросила Фыонг.
— Прошу вас, не сейчас... — ответил Тхань каким-то неестественным голосом. Видно, что-то у него не ладилось.
Тхань Тунг был не лишен таланта. В своих первых картинах на шелке он нашел своеобразное, нежное сочетание тонов, сумел создать особый тип загадочной, мечтательной красавицы. С тех пор стали даже говорить «Красавица в стиле Тхань Тунга». Но слава будто сковала его творческий рост, нового он ничего не создавал и продолжал писать своих бесконечных красавиц на потребу богатым заказчикам. Счастливая находка, которая помогла проявиться его дарованию, постепенно превратилась в оковы, художник стал работать по шаблону. Правда, своих красавиц он рисовал все более искусно, но за внешней привлекательностью сквозило надоедливое однообразие. Однако на выставках его полотна продолжали раскупать нарасхват, а хвалебные отзывы газет окончательно вскружили ему голову, он поверил в собственную гениальность. Но вот он увидел Фыонг. Эта встреча вызвала у него желание создать новый шедевр, нечто совершенно отличное от всех его прежних работ. Он задумал изобразить женщину со сложным внутренним миром, познавшую в жизни мучительное разочарование. Вначале он лишь искал повод познакомиться с красивой женщиной, но потом работа над портретом увлекла его, а трудности еще больше раззадорили, заставили призвать все свои способности, весь опыт и творческие силы. Однако помимо своей воли он постоянно возвращался к привычному видению, к заученной манере письма, к застывшей гамме цветов. С другой стороны, в лице Фыонг было нечто такое, что ускользало от его понимания, что не удавалось передать на полотне, и художник вдруг в отчаянии понял, что его прославленный стиль оказался ложным, он не способен передать правду жизни.
Фыонг, разумеется, не могла знать всех этих мыслей и переживаний Тхань Тунга, однако она чувствовала, что художник не удовлетворен своей работой, более того, он очень огорчен. Фыонг передалось состояние художника, и она перестала подтрунивать над ним. Но вот Тхань Тунг отложил наконец кисть, снова стал вглядываться в портрет. Фыонг не выдержала и подошла к мольберту.
— О! Очень похоже...
Тхань Тунг покачал головой.
— Нет, это не то.
— Но почему вы не пишете на шелке? Мне так нравятся ваши картины на шелке.
Художник достал спички и неторопливо закурил сигарету.
— Это только эскиз. А потом я перенесу его на шелк.
— Значит, совершенство дается нелегко... — как бы самой себе сказала Фыонг.
На следующий день Тхань Тунг выглядел утомленным и одет был не так щеголевато, как в первый раз. В это утро у Ханг не было занятий в школе, и она попросила разрешения присутствовать во время сеанса. В ее глазах сквозило не только любопытство, но и восхищение. Шутка ли, она воочию видит знаменитого художника. К тому же в ее представлении все художники должны были быть обязательно гениями, людьми особенными, не похожими на других. Ей казалось, что каждый жест художника, каждый мазок его кисти полны величайшего смысла, что вся его работа отмечена печатью священного таинства. Опытный глаз Тханя тут же уловил, что делается в душе девушки, и это помогло ему вернуть утраченную было уверенность в себе. Он почувствовал, что у него вновь вырастают крылья. Теперь и слова, и движения, и даже его манера щуриться, когда он разглядывал полотно, все это незаметно изменилось, стало именно таким, каким их видели восторженные глаза Ханг. Казалось, что от Ханг исходили незримые токи, передавшиеся Тханю и менявшие его как художника и как человека. Теперь он накладывал краски уверенно и быстро, вызывая восхищение сидевшей рядом Ханг. Наконец девушка не выдержала: «Ой, как красиво!»
Восторженные возгласы Ханг действовали на художника как волшебная живительная влага — так оживает рыба, брошенная в воду. Теперь художник был доволен своей работой. Ему тоже нравился портрет, сделанный им. Сиреневые оттенки фона навевали грусть, и на фоне этой сиреневой дымки отчетливо проступал образ молодой женщины. Это, конечно, была Фыонг, но несколько идеализированная, полуреальная, полусказочная. Глаза ее были устремлены вдаль, и черные агатовые волосы, и нежная, чуть розоватая кожа, и едва приоткрытые губы, за которыми блестели белоснежные зубы, — все это придавало женщине какую-то благородную и сказочную красоту. Красота эта еще больше оттенялась черным бархатом платья, подчеркивающим стройное тело и мягкую линию груди. В руке женщина держала фиолетовый цветок — символ памяти.
Для Ханг изображенная на портрете сестра была прекрасней всех звезд экрана, которых она знала. Не в силах сдержать восторга, она крикнула:
— Фыонг, Фыонг! Иди-ка посмотри!
Фыонг подошла к мольберту. Лицо ее просияло. Да, это прекрасно! Тхань Тунг действительно талантливый художник. Еще вчера портрет был невыразительным, незаконченным, неопределенным, и вот достаточно было одного сеанса, чтобы произошло чудо.
— Ну, как вы его находите? — спросил художник.
— О , это чудесно!
— Я сейчас позову маму! — сказала Ханг и, не дожидаясь согласия, выпорхнула из комнаты.
Через минуту в приемную вошла мать, младшие сестры Фыонг и несколько продавщиц. Все наперебой восхищались портретом.
— До чего красиво!
— Как живая!..
— Спустись, Ханг, — сказала мать, — принеси бутылку шампанского и бисквиты. Человек работает с самого утра, а мы ему даже чаю не предложили.
Принесли шампанское. В приемной стало шумно. Хлопнула пробка. Тхань Тунг поднял пенящийся бокал.
— Разрешите пожелать вам здоровья, — сказал он Фыонг. — Портрет действительно удался, но все же уступает оригиналу...
Фыонг поблагодарила художника. Картина была почти закончена.
Смеркалось. Тхань Тунг сидел у себя в особняке и тянул коньяк, просматривая газеты с отзывами о последней выставке, когда в приемной раздался звонок. Он спустился вниз, включил свет и открыл дверь. На пороге стояла Фыонг. На ней был длинный жакет из фиолетового бархата, на голове легкий светло-розовый шарф, похожий на лепесток лотоса. При виде Фыонг Тхань Тунг окаменел. Он не верил своим глазам.
Фыонг сняла шарф и жакет, осмотрелась.
— Какая у вас поэтическая вилла!
Тхань Тунг что-то смущенно пробормотал.
Фыонг была в длинном темно-красном платье, плотно облегавшем ее изящную фигуру. Она прошлась по комнате, разглядывая картины на стене, потом подошла к окну и выглянула в тенистый сад.
— В Ханое не много найдется таких тихих и уютных уголков, — сказала она.
— Мне действительно посчастливилось приобрести неплохой коттедж. В жаркие дни с западного озера обычно дует прохладный ветер.
Приемная художника выглядела просто и вместе с тем изысканно. Даже табуреты в этой комнате были своеобразным произведением искусства. Настольная лампа, миниатюрные безделушки, вазочки для цветов, пепельницы, куколки, расставленные на столе, на камине, на полках, — все было привезено из разных стран в качестве сувениров. «Да, не то что у нас в уезде!» — подумала Фыонг.
— Вам не бывает страшно одному в таком большом доме? — спросила она, рассматривая японскую куколку.
Тхань Тунг улыбнулся:
— Но ведь только в таком уединении художник и может творить. Для нас страшнее всего семейный быт. Видимо, поэтому мы предпочитаем оставаться, как правило, холостыми.
— А где ваша мастерская?
— Наверху. Хотите взглянуть?
Просторная мастерская художника имела три больших окна, в каждой стене по окну, одна стена была глухая, и здесь стояло несколько мольбертов с незаконченными картинами. В одном углу был широкий диван, покрытый толстым ковром, какие ткут в северо-западных провинциях. На столе Фыонг увидела бутылку коньяку и две недопитые рюмки. Она подошла к окну. За садом, в темной глади озера отражалась сверкающая цепочка фонарей.
— Вы пьете коньяк? — спросил Тхань Тунг.
— Благодарю вас, для меня это слишком крепкий напиток.
— Тогда попробуйте французское шампанское. В Париже мне сказали, что ему более пятидесяти лет.
Тхань очень мило ухаживал за Фыонг: угощал ее вином, занимал остроумной беседой, он, словно павлин, распускал перед ней свой пышный хвост. Он знал много забавных историй, так не похожих на все то, что она слышала до сих пор, а вино, которое Тхань не забывал подливать в бокалы, делало их беседу все более оживленной. Сквозь легкое опьянение Фыонг видела, как ловко обхаживает ее этот красивый, породистый самец. Она невольно сравнивала его с мужем и чувствовала, как пробуждается в ней тайное желание. Оно поднималось в ней, словно проснувшаяся кобра, которая, подняв голову, разворачивала свившееся в кольцо тело.
Фыонг чувствовала, что она вся горит как в лихорадке. Ей казалось, что она раздвоилась, что рядом с ней сидит какая-то другая Фыонг, которая уже не владеет собой и не желает подчиняться ее воле. Эта вторая Фыонг, бросая кокетливые взгляды на художника, говорила так развязно, смеялась так игриво, что Тхань Тунг совсем потерял голову. Наконец он умоляюще прошептал:
— Фыонг!
Фыонг ничего не ответила, лишь громко рассмеялась. Тогда он опустился рядом с ней и стал целовать ее колени...
Фыонг вышла на улицу. Прохладный ветер окончательно отрезвил ее. Было уже за полночь. Она, не оглядываясь, пошла по пустынной улице. Шла она быстро, почти бегом. Голова была тяжелой, во рту — сухая горечь, в душе не осталось ничего, кроме стыда и отвращения. Ей было все противно. Никого не хотелось ни видеть, ни слышать.
На следующее утро, когда Тхань Тунг пришел закончить картину, он не застал Фыонг: она уехала из Ханоя. Картина так и осталась стоять на мольберте.
В средней школе на улице Иен-нинь началась большая перемена, почти все ученики высыпали во двор. Было девять часов утра. Преподаватели пили чай в учительской и отдыхали перед очередным уроком. В открытые ворота школы, ведя рядом с собой велосипеды, вошли двое молодых людей. На них были, как и вообще у всех учеников, длинные черные платья, пробковые шлемы и брезентовые туфли. Один из них вышел на середину двора и громко крикнул:
— Ребята! Послушайте, что мы вам скажем!
Те, что находились поближе, подошли, заинтересованные. А молодой человек продолжал взволнованным голосом:
— Мы, представители Антиимпериалистического союза молодежи, пришли, чтобы сказать вам: создан Единый антиимпериалистический фронт Индокитая для борьбы против французских империалистов, за независимость нашего народа!
Во дворе стало тихо. Тем временем другой парень достал из небольшой сумки пачку листовок и стал разбрасывать их по двору. Некоторые ребята испуганно попятились, боясь дотронуться до белых листков, но многие бросились подбирать их и стали тут же читать. А первый юноша продолжал:
— Японцы заняли уже Фонг-Тхань, рядом с индокитайской границей. Обстановка очень серьезная. Мы призываем вас вступить в ряды Антиимпериалистического союза молодежи!
Разбросав листовки, юноши быстро прошли сквозь толпу, вскочили на велосипеды и укатили. Все это заняло не более трех-четырех минут. Потом вдруг весь двор забурлил. Некоторые бросились поднимать листовки, спрашивали друг у друга о том, что такое этот Антиимпериалистический союз молодежи.
Коммунисты! Это слово, неизвестно кем сказанное, с быстротою молнии облетело всю школу. Из учительской выбежали перепуганные преподаватели.
Раскрылось окно в кабинете школьного надзирателя. Пожилой француз высунул голову во двор. Увидев, что там творится, он бросился вниз, подбежал к одному из учеников, который все еще держал листовку в руке.
— Что это такое? — закричал надзиратель по-французски. — Я тебя спрашиваю, что у тебя в руках? — Он ударил ученика по лицу.
От удара мальчишка отлетел в сторону.
— Вон из школы!..
Ученик спрятался за спину товарищей.
— Где преподаватели! Почему не отобрали листовки? Cochons![28]
Ребята стали расходиться. Во дворе остались лишь надзиратель и учителя. Несколько смятых листовок валялись на земле. Надзиратель яростно топтал их ногами.
— Бандиты! Всех выгоню!
Раздались звуки барабана, оповещающего о начале урока. Ученики построились. Но двор все еще напоминал растревоженный улей. Перед шеренгами учеников сновали преподаватели. Наконец во двор спустился сам директор. Надзиратель сообщил ему о случившемся, и теперь директор пытливо вглядывался в лица учеников. Внешне все выглядело как обычно, ученики стояли в шеренгах — кроткие овечки. Но директора трудно было провести. Он всю жизнь прожил в этой колонии и сейчас безошибочно читал злорадство на лицах школьников.
Постепенно шум стих. Только глаза у ребят продолжали задорно блестеть.
Директор распорядился, чтобы никто не сходил со своего места. Он подошел к старшим классам и стал медленно обходить ряды, внимательно изучая лицо каждого ученика.
— Ну-ка ты, подойди! — указал на одного из них директор. — Ты поднимал листовки?
Мальчик изменился в лице.
— Нет, господин директор, я даже не дотрагивался до них.
— Врешь!
— Правда, господин директор.
— Сейчас посмотрим. Обыщите его, — приказал он надзирателю.
Все стояли не шевелясь. Ученик снял верхнее платье, вывернул карманы рубашки, потом снял и рубаху и брюки. Листовок у него не нашли. Мальчик стал не торопясь одеваться, всем своим видом как бы говоря: «Вот видите, господин директор, я вам не врал». А листовка, сложенная вчетверо и засунутая в туфлю, жгла ему подошву.
— Становись на место!
По рядам прошел вздох облегчения. Но тут где-то сзади послышались звуки пощечин. Это директор хлестал по лицу ученика, который пытался выбросить из кармана листовку.
— Я тебе покажу, негодяй! Вздумал меня провести!
Потом директор обратился ко всем.
— Те, кто поднял листовки, должны сейчас же сдать их надзирателю. Кто этого не сделает, будет исключен из школы.
Несколько учеников из младших классов вышли из строя и подали листовки надзирателю. Им было приказано выстроиться отдельно.
— Прошу преподавателей сейчас же обыскать всех учеников в своих классах. За каждую несданную листовку преподаватель несет личную ответственность.
Учителя с недовольными лицами приступили к обыску. Большинство старалось поскорее отделаться от неприятной процедуры. Но были и такие, которые проявляли неподдельное усердие.
И только один учитель не пожелал заниматься обыском.
— Господин Ван, почему вы не выполняете мой приказ? — строго спросил его директор.
— Я считаю, господин директор, что это не входит в обязанности преподавателя.
Директор сухо улыбнулся.
— Понятно. Прошу вас пройти ко мне в кабинет.
Старый учитель оглядел своих учеников и не спеша стал подниматься на второй этаж...
Случай в школе на Иен-нинь быстро облетел все школы Ханоя. О нем узнали и родители, и, как это обычно бывает, происшествие постепенно обрастало новыми подробностями. Говорили, например, что два коммуниста ворвались в школу, устроили там митинг, а когда нагрянула полиция, они исчезли, словно растаяли в воздухе.
Родители учеников поспешили встретиться с господином директором на его квартире и умоляли отнестись снисходительно к их неразумным чадам. Известно, что за глупости детей должны расплачиваться родители. И родители расплачивались. Те, что победнее, привозили с собой продукты, а более состоятельные оставляли конверты с деньгами. В тех же случаях, когда школьника оставить в школе было никак нельзя, родители просили отпустить ребенка с чистым дневником. Ведь достаточно было написать: «замечены антифранцузские настроения» или «беспокойный элемент, неоднократно нарушал дисциплину», и ученик уже никогда не сможет учиться или устроиться на работу.
В тот же вечер на частной квартире, сдаваемой ученикам под общежитие, в том же доме, где жил и Хой, несколько ребят оживленно обсуждали происшествие в школе на Иен-нинь. Больше всех горячился Бан, по прозвищу Толстогубый. Он учился в десятом классе в школе «Тханг-лонг». Невысокий, быстрый как ртуть, он увлекался спортом, занимался бегом, гимнастикой. Прозвище свое он получил за толстые, чуть вывороченные губы.
— Я от злости чуть не обложил его, — говорил он сейчас друзьям. — Этот тип насобачился выворачивать уши. Надо будет как-нибудь проучить его! Но конечно, самый подлый из всех — это старый Козел. Один парень свернул листовку и засунул ее в рубец, где проходит резинка от трусов, так Козел и там ее нашел! И сейчас же, разумеется, к директору. Ну, малого и исключили. Ничего, он у нас еще попляшет. У меня есть одна идея...
Тут толстые губы Бана расплылись в злорадной улыбке. Он наклонился и что-то торопливо зашептал ребятам. Те покатились со смеху.
— Вот это да!..
— Смотри, только осторожней. Поймают — посадят!
— Не поймают! Я буду ехать на велосипеде. Поравняюсь с окном, брошу — и айда! И так каждый день по ароматному пакетику...
Ребята снова залились смехом.
— Надо только в разное время, а то подкараулит. Один раз вечером, другой — утром, третий — в обед. Тогда не поймает!
— Ну у тебя и башка, Бан! Хорошо бы подгадать к ужину, прямо на стол...
Ребята снова рассмеялись. В это время в комнату вошел белолицый крепыш с мыльницей и полотенцем в руках.
— Что вы тут ржете?
— Ты, Ким, только послушай, что Бан придумал!
Выслушав Бана, Ким тоже захохотал.
— Ну и Толстогубый, придумал же!
— Это еще не все. Он у меня на всю жизнь аппетита лишится... А еще можно отколотить его сына. Ведь его чадо учится в школе «Быой».
— Правильно, и ему надо всыпать!
— Зачем же мальчишку? Ведь он не виноват!
— Все равно. Надо и щенка проучить, чтоб папаша знал!
— Так ведь он тогда еще злей станет.
Ребята заспорили.
— Хватит вам! — крикнул Ким. — Лучше я вам сейчас кое-что покажу.
Ким открыл портфель и достал оттуда листовку. Листовку эту ему дал приятель, ученик из школы на Иен-нинь.
Ребята склонили головы над листовкой. В глаза всем бросилась незнакомая эмблема — серп и молот. Первая строка обращения была выделена крупным, жирным шрифтом: «Соотечественники!..»
Хой в этот день вернулся домой около десяти часов вечера. Ким предложил ему пройтись к реке и там, показав ему листовку, поведал о происшествии в школе на Иен-нинь.
— У нас в школе только об этом и говорят. Скажите, что нам делать?
Хой в растерянности молчал. Что делать? Он и сам не знал, что нужно делать. Он ничему не мог научить этих ребят, которые верили ему и ждали от него помощи.
— Мы у себя в классе решили переписать эту листовку и раздать своим друзьям из других школ.
— Это, пожалуй, правильно. Но смотрите, чтобы не узнали почерк, а то вам несдобровать.
— А мы напечатаем ее на машинке.
— Надо быть очень осторожными. Поймите, это уже не игра.
Хой так и не знал, что посоветовать ребятам. Он понимал: то, что они задумали, не принесет большой пользы, к тому же это очень опасно. А впрочем, как знать... Может быть, это будет той искрой, которая зажжет факел, а эти, на первый взгляд, мелочи могут стать началом больших дел. Во всяком случае, он не имеет никакого права отговаривать ребят от их затеи. Если бездействуешь сам, то хоть не мешай другим! Но тут он снова представил себе те опасности, которые подстерегают наивных и непосредственных мальчишек. Ведь они так легко могут попасться в лапы тайной полиции! Но что делать? Был бы здесь Тхиет, он бы научил их действовать! Хой вспомнил Кхака. Где теперь он? Вполне возможно, что Кхак в Ханое и события на улице Иен-нинь — дело его рук. Хой возвратил листовку Киму и сказал неопределенно:
— Как хотите, но, по-моему, это очень опасно. Не успеете оглянуться, как попадетесь.
— Не попадемся, — возразил Ким. — Мы будем осторожны. У меня есть двое друзей. Мы поклялись, что будем всегда вместе. Решили создать подпольную ячейку и больше никого не посвящать в наше дело.
Хой мысленно улыбнулся: «А сам уже посвятил...»
— Ребята избрали меня старшим. Правда, мне самому еще многое непонятно, а спросить некого. Скажите мне откровенно, вы состоите в партии?
— В какой партии? — Хой невольно оглянулся.
Глаза Кима сверкнули в темноте.
— В коммунистической...
Хой с какой-то непонятной грустью ответил:
— Нет, Ким, я не в партии...
На лице Кима было написано разочарование.
— А вы не могли бы подсказать, как нам связаться с кем-нибудь из них? — с надеждой в голосе спросил юноша.
— Были у меня знакомые, да сейчас я их потерял.
Хой подумал о Кхаке. В памяти всплыло улыбающееся лицо друга, квадратный подбородок...
Хой не принимал активного участия в революционном движении, но всякий раз, когда что-либо происходило в стране, он беседовал с Кхаком, и эти беседы помогали ему ориентироваться в событиях. Теперь он особенно остро ощущал потребность в таких беседах, ведь, в сущности, он так же одинок и беспомощен, как и эти ребята. Возможно, даже более беспомощен... И тут Хой вдруг вспомнил о Нгуене. Может, поискать его? Он преподавал в школе «Тханг-лонг» и печатался в газете «Лао донг»[29]. Хой не был с ним лично знаком, но его знал Дьем, дядя его жены, они работали в одной школе.
— Вот что, я попробую узнать в одном месте. А вы пока не порите горячку. И передай Бану, чтобы он не делал глупостей. Особенно эта затея — избить сына Фенга — совсем ни к чему. Главное для нас — французы.
— Ну , если Толстогубый что-нибудь вобьет себе в голову, выбить это оттуда не так-то легко. Может, лучше вам самому поговорить с ним? Вас он скорее послушает.
На следующий день во время обеденного перерыва Хой пошел к Дьему. Старый учитель жил в небольшой двухкомнатной квартирке на Китайской улице. У него был отдельный дворик и кухонька. Дьем только что пообедал и, сгорбившись, сидел на одном из старинных стульев с трубкой и стаканом кипятку в руках. Увидев Хоя, он встал ему навстречу.
— А-а!.. Что же это ты, дорогой племянничек, пропал и не показываешься! Присаживайся.
Дьем выглядел еще молодо, хотя голову его уже густо посеребрила седина.
— Нган, завари-ка чаю своему двоюродному брату! — крикнул он дочери.
Из соседней комнаты вышла девочка, она приветливо улыбнулась гостю и достала из шкафа чайную посуду.
— Как выросла Нган, — улыбнулся Хой. — И все больше становится похожа на тетю.
— Правда?
Старый Дьем расплылся в улыбке и с любовью поглядел на дочь. Это была его любимица. Жена у него умерла десять лет назад, оставив ему двоих детей. Сейчас Нган было уже четырнадцать.
— Ты, наверно, пришел по поводу квартиры?
— Нет...
— А Тхао пишет, что у тебя с квартирой что-то не в порядке. Если так, то переезжай. Квартира, правда, у меня небольшая, но для тебя место найдется.
Хой улыбнулся. Тхао, оказывается, уже написала дяде. Все беспокоится, как бы из-за учеников у него не вышло неприятностей. Она уже не раз предлагала ему переехать к дяде и сердилась, когда он не соглашался.
— Она вечно за меня тревожится. Но пока у меня все в порядке. Если мне понадобится жилье, я, конечно, скажу. А где, кстати, Лок?
Лицо старика сделалось суровым.
— Не спрашивай меня о нем! Я отказался от него...
Старик выбил трубку и дрожащей рукой заложил в нее новую порцию табаку. Хой замолчал, не решаясь продолжать расспросы.
— Ты же знаешь, что французы вербовали в армию учеников. Так вот, он записался в военную школу. Сколько я ни говорил ему, все напрасно. Решил стать французским офицером, мерзавец! Блеск офицерских погон настолько его ослепил, что он забыл о долге перед родиной. И за что только бог наказал наш род? Подумать только — пошел служить к французам! Нет у меня больше сына!
Голос Дьема дрожал от обиды. И лицо как-то сразу постарело. Сейчас он выглядел почти стариком.
Нган стояла в углу, не решаясь вставить слово в защиту брата. Хой молча прихлебывал чай. «А Нган, — подумал он, поглядывая на девочку, — на этот счет, кажется, имеет свое собственное мнение. Лок, наверное, не поладил со стариком, вот и ушел в эту школу...»
Хой хорошо знал характер дядюшки Дьема. Старик и шагу не позволял сделать детям самостоятельно. И когда те противились, он так орал на них, что впору было бежать из дому. Дьем привык быть хозяином в своей семье, и чем бо́льшие неприятности он испытывал на службе, тем сильнее это отражалось на детях.
— Где же эта школа? — спросил Хой. — Я бы написал ему, узнал бы, как и что.
— Узнаешь у Нган. А я и адреса его знать не желаю. Бог с ним! Я запретил ему приходить сюда и писем от него не хочу получать. Если хочет писать сестре — пусть пишет. Меня это не касается!
Дьем немного успокоился, раздражение проходило.
— Ну, хватит об этом! — Тут он по-мальчишески подмигнул Хою. — Ты слышал, что произошло на улице Иен-нинь?
— Я как раз хотел спросить вас об этом.
— Ничего не скажешь, здорово! — Старый учитель энергично махнул трубкой. — Смело! Очень смело! А вспомни Фам Хонг Тая[30]— как он пронес бомбу прямо в банкетный зал, прошел мимо стражи и ни один мускул на лице не дрогнул. Ведь его за француза приняли! Мы ведь только с виду робкий народ, а по смелости нет нам на свете равных! И сегодня вьетнамцы постоят за честь своей страны.
— А что стало с учителем Ваном, вы не слышали?
— Директор передал дело в дисциплинарный совет, хотели послать его на работу в захолустный горный район. А Ван сам подал в отставку! Случись это раньше — пришлось бы ему хлебнуть горя, а сейчас французам приходится соблюдать осторожность: в метрополии немцы наседают, а тут на пороге японцы стоят. Вот они и присмирели, заигрывают с нашей интеллигенцией.
Заметив, что Нган внимательно прислушивается к разговору, старик отослал ее во двор и, понизив голос, продолжал:
— Слышал, в прошлом месяце в Ханой приезжал японский генерал ругаться с Катру. Грозился: если не прекратятся перевозки грузов в Китай, то японская армия примет меры. А через неделю японские самолеты разбомбили железнодорожный мост по дороге в Юнь-нань!
— И все же, по-моему, французы еще довольно сильны. К тому же Англия их поддерживает.
— А что толку! Сам посуди, ну в чем их сила? Только что золота много. А на войне нужны герои. У немцев — Гитлер, а у этих кто? Петен, что ли? Так он уже старик, да и власти теперь у него никакой. А у Гитлера, я смотрю, есть военная хватка. То, что он сейчас на фронте делает, — это все для отвода глаз, чтобы усыпить бдительность. Недаром французские газеты пишут о «grole de guerre»[31]. Гитлер чего-то выжидает, а потом как даст, те и охнуть не успеют. Я думаю, он сначала высадится в Англии и разобьет французские тылы. Это как на охоте — сначала зверя обкладывают. Если англичане сдадут позиции — французам крышка! А этот Гитлер даже нашу, восточную, военную науку изучил. Я слышал, что он штудировал даже Сунь-цзы[32]! А у кого там, в Европе, найдется военный гений, равный нашему Сунь-цзы?
Хой уже несколько раз порывался заговорить о своем деле, но не решался прервать старика.
Наконец, улучив момент, когда Дьем стал набивать трубку, он спросил его:
— Вы в последнее время не встречались с Нгуеном?
— С каким Нгуеном?
— Который преподает у вас в старших классах.
— Его нет, он скрылся неизвестно куда. А ты разве не знал об этом?
Значит, пропала последняя надежда!.. У Хоя было такое чувство, будто он заблудился в темноте, шел на единственный огонек, сверкавший вдали, и вдруг огонек исчез. Видя, что Хой не отвечает, Дьем стал рассказывать подробности.
— Этот Нгуен — голова! Они не спускали с него глаз, но не брали, держали, как приманку на крючке. Дошло до того, что сам шеф тайной полиции Фоже пришел в школу и при всех поздоровался с ним за руку. Потом пригласил его в кабинет директора и о чем-то долго с ним беседовал. Но кто поверит, что политически неблагонадежный и шеф тайной полиции стали друзьями! Они приставили к нему своего агента — ученика из старшего класса, — чтобы тот следил за каждым шагом Нгуена. А Нгуен хоть бы что, ходил себе на занятия как ни в чем не бывало. Попросил даже переменить ему расписание, чтобы оставить свободной субботу для подготовки к экзаменам на звание доктора юридических наук. Прошло недели две-три, и как-то в понедельник он вдруг не явился на занятия. Агент бросился к нему домой, а Нгуена и след простыл.
Дьем засмеялся было, но вдруг помрачнел.
— Он-то скрылся, а вот жену уже больше двух месяцев держат под арестом в Хоа-ло. И дочь скитается где-то. Ну, не подло ли! И после этого французы еще требуют к себе уважения.
Хой поднялся. Слова старого Дьема сейчас не доходили до его сознания, он был поглощен своим. Старик пошел проводить его.
— Одного не могу понять, — продолжал он развивать свои мысли, — зачем такому интеллигентному человеку, как Нгуен, связываться с коммунистами? На кой черт нам этот коммунизм? Наше общинное землепользование лучше всякого коммунизма! Ты знаешь, я составляю курс по истории династии Чан[33]. Пришлось перечитать кое-какие летописи. Ну, скажу я тебе, у наших предков было немало интересного. Во время царствования Хо Куи Ли[34] у нас, например, уже применялись ракетные снаряды!
Старик вдруг остановился.
— Нган, — крикнул он, — иди попрощайся с Хоем! Невоспитанный человек ничего не добьется в жизни, а нация, забывшая моральные принципы, гибнет. До тех пор пока в людях сохраняется нравственность, не все еще потеряно. Вот я и заставляю Нган убирать алтарь поминовения предков. Каждое воскресенье утром она все старательно оботрет, расставит. Ох, не простое это дело — воспитание детей!
Старый Дьем стоял с потухшей трубкой в руках и прищурясь смотрел на дочь, которая почтительно прощалась со своим двоюродным братом.
Хой вышел от Дьема с головной болью. Прямо-таки новоявленный Конфуций! Да он может насмерть заговорить. Хоя душил смех. А Тхао еще настаивает, чтобы он переселился в этот дом!
На Писчебумажной улице, где находился рынок, царило оживление. Хой с трудом приходил в себя от тирад дяди Дьема. Что бы в мире ни происходило, людям каждый день нужно было заботиться о том, как прожить. И уже тысячи лет, что бы ни случалось в стране, здесь, на этой площади, разделенной на торговые ряды, собирались люди: одни продавали, другие покупали... В огромном людском муравейнике у каждого были свои радости, свои горести, свои планы и надежды! Человеческое общежитие! Удивительное это сообщество! Люди трудятся, бранятся, размножаются! И так без конца... Жизнь, в общем-то, довольно простая штука. Тогда почему же она так запутана, полна трудностей и страданий? Чем больше думал Хой об этом, тем больше чувствовал себя заблудившимся в огромном лабиринте. Нужна была путеводная нить, чтобы выбраться из него, понять все, что происходит вокруг. Но видно, нить эту ему никогда не найти.
Хой свернул к рынку. От реки одна за другой тянулись повозки, груженные рисом.
Развилка у моста через реку Кай была забита людьми и повозками. На обочине, рядом с лавчонками, пропахшими прогорклым маслом, собралась большая толпа. Она окружила бродячих акробатов. Люди вытягивали шеи, стараясь через головы стоящих впереди увидеть представление. Десятки людей следили за сверкающими ножами, описывающими в воздухе замысловатые кривые. Они вылетали и снова возвращались в руки крепкого мальчугана в красной выгоревшей майке. На углу, прислонившись спиной к водосточной трубе, сидел слепой старик. Рядом с ним лежала собака с гноящимися глазами. Подняв к небу невидящий взор, старик не переставая посылал мольбы в окружающий его мрак. «Прошу вас, люди! Прошу вас, люди!.. — Казалось, мольбам этим не будет конца, — Прошу вас, люди...» А рядом все двигалось, гремело, грохотало... Отчаянно сигналя, проехала грузовая машина, такая тяжелая, что задрожала земля. От реки тянулись повозки, груженные мешками с рисом. У развилки они сворачивали к рынку. Возчики в пропотевших, выгоревших рубахах тянули тележки, шатаясь от тяжести. От напряжения глаза у них выкатывались из орбит, на шеях вздувались жилы. «Посторонись! А ну, посторонись!» — послышались от моста громкие предупреждающие крики. Несколько ручных тележек с огромными бревнами готовились съехать вниз по откосу. Повозки с рисом отъехали в сторону, очистив путь. «Посторонись! Дорогу!» Громыхая по ухабам, тележка, разгоняясь, быстро катилась вниз. Тело возчика сжалось в напряженный комок, ноги мелькали, едва касаясь земли. Его увлекала за собой огромная тяжесть — бревно в два обхвата и метра три-четыре длиной. Помощники бежали по обеим сторонам, изо всех сил стараясь замедлить стремительный спуск. И только внизу тележка свернула на дорогу вдоль реки и здесь смогла остановиться. В это время начала спуск вторая тележка, затем тронулась третья...
На мосту позади тележек с бревнами скопилась целая вереница машин, которые оглушительно сигналили, требуя освободить дорогу. С шумом хлопнула дверца лимузина, и из машины вылез мрачный француз. Он что-то кричал по-французски, яростно жестикулируя. Полицейский-вьетнамец угодливо поднял дубинку и закричал на возчиков: «Да скорее же, сукины дети!»
Очередная тележка покатилась вниз. Ее везла женщина, видимо кормящая мать, ее нагрудная повязка намокла от молока. Она напряженно всматривалась в дорогу, которая мелькала у нее под ногами. Эту дорогу она знала хорошо, и все же каждый раз, проезжая по ней, она ждала какого-нибудь подвоха. Ведь стоило ей оступиться, упасть — и огромное бревно раздавит ее.
Поправив на плече постромки и перехватив покрепче ручки тележки, она уперлась ногами и осторожно начала спуск. Ей казалось, что какая-то страшная сила то стремится подбросить ее вверх, то придавливает к земле. Ее мотало и раскачивало из стороны в сторону между двумя ручками, в которые она вцепилась, до боли стиснув зубы, стараясь удержаться на ногах. Позади помощники, откинувшись назад, держали тележку за веревки, стараясь замедлить ее бег. Но, несмотря на их усилия, тележка катилась вниз все быстрее и быстрее. Бежала все быстрее и женщина. У нее уже подкашивались ноги! Скорее бы кончился этот ужасный спуск. Женщина бежала, уже ничего не сознавая, ничего не видя вокруг. И вдруг в груди у нее словно что-то оборвалось, ноги перестали чувствовать землю, глаза застлала черная пелена. Кто мог сказать, почему это произошло? Может быть, в этот день ей не хватило чашки риса, может, слишком сильно пекло солнце и у нее закружилась голова, а может быть, малыш вместе с молоком высосал из матери силы.
Ее бросило ничком на землю между оглоблями, поволокло за повозкой. Оглобли тележки заскользили по земле, подпрыгивая на неровностях дороги. Сзади двое рабочих делали отчаянные усилия, стараясь за веревки удержать взбесившуюся тележку, но та безжалостно тащила их вниз. И стоило в этот момент одному из них выпустить веревку, повозка опрокинулась бы и женщину раздавило бы насмерть. Несколько человек, стоявшие поблизости, бросились за тележкой, пытаясь ухватиться за нее, чтобы остановить ее бег, но им это не удалось, тележка с грохотом прокатилась до самого низа. Женщина осталась лежать на дороге, разметав руки. Все это произошло в один миг. Люди бросились к несчастной. Ей приподняли голову. Глаза женщины были закрыты, волосы рассыпались по плечам, ссадины на лице кровоточили. Какая-то женщина припала ухом к ее груди. «Дышит, дышит!» У пострадавшей дрогнули веки, и, морщась от боли, она попыталась приподняться. «Слава богу, ожила. Посмотри, все ли у нее цело?» — сказал кто-то. У женщины осторожно ощупали руки, ноги, грудь. Откатили в сторону тележку.
— Тетушка Хай, как вы себя чувствуете?
— Кажется, отделалась ушибами да сильно перепугалась. Никак не придет в себя.
— А ну, разойдись! Чего столпились! Оттащите ее с дороги! — К месту происшествия подбежал полицейский и стал расталкивать толпу.
Хой стоял в толпе и все видел.
— Вы что, не понимаете, что случилось? — сказал он полицейскому. — Надо подождать, пока она придет в сознание.
Наконец женщина пришла в себя. Она поднялась и, поддерживаемая с двух сторон, отошла на обочину.
Когда последняя тележка с бревнами спустилась вниз, тронулись машины. Обгоняя всех, вперед вырвалась легковая машина, в которой сидел француз.
Хой шел по обочине, уставившись в землю. Страшная картина все еще стояла перед глазами. Ему хотелось кричать...
Казалось, история с листовками уже забылась, но брожение среди ханойских учеников продолжалось.
Как-то в кинотеатре на набережной демонстрировался американский фильм. Билеты на дневной сеанс стоили дешевле, и поэтому днем здесь бывали главным образом учащиеся. Незадолго до начала сеанса возле храма Киеу между вьетнамскими и французскими школьниками произошла драка. Дело было так. Несколько учеников из французского лицея Саро, привыкшие чувствовать себя в Ханое хозяевами, стали приставать к двум вьетнамским школьницам. Девушки со слезами на глазах пытались вырваться, но это было не так-то просто. Прохожие видели, что французы перешли границы всяких приличий, но не решались вмешаться. Тогда один из вьетнамских школьников бросился к одному из обидчиков, схватил его за ворот, и не успел тот опомниться, как на него обрушился град пощечин. Лицеисты бросились на выручку. Началась потасовка. Французы пустили в ход кастеты. Вьетнамского паренька оттеснили к фонарному столбу и стали избивать.
Кто-то крикнул:
— Ребята, французы нашего Кима бьют!
Из кинотеатра выбежала целая ватага вьетнамских школьников, но появилась полиция и драку пресекли. Французы поняли, что им лучше ретироваться. Кима отвели в ближайший дом, перевязали раны, и, когда прозвенел звонок, все отправились в зал.
Но вдруг во время сеанса в конце зала послышались возня, ругань и крики: «Бей французов!» Все повскакали с мест. Включили свет, но драка стала еще яростней. Служащие пытались вмешаться, но ученики закрыли дверь. Когда прибежали полицейские, в зале среди опрокинутых кресел осталось лишь десятка два избитых французов.
На следующий день после уроков на улице снова произошла стычка вьетнамских школьников с французскими лицеистами. На этот раз в драке участвовали старшеклассники из частных ханойских школ. Они решили как следует проучить лицеистов. С этого дня драки происходили чуть ли не каждый день.
Комнаты частного общежития, где жил Хой, были похожи на растревоженный улей. Здесь все время шли какие-то совещания. Ким еще ходил с забинтованной головой. Толстогубый Бан раздобыл кастет и теперь постоянно носил его при себе. Этот отчаянный мальчишка каждый день ввязывался в какую-нибудь драку.
Однажды Хой заметил возле своего дома двух учениц в белых платьях. Увидев Хоя, они смущенно покраснели, но одна из них набралась храбрости и спросила:
— Скажите, не здесь ли живет Ким из школы «Быой»?
— Здесь, но он приходит домой не раньше семи. А что вам нужно?
Девушки переглянулись.
— Вы не знаете, ему сейчас лучше?
— Да, лучше...
Видно, это те девушки, за которых Ким заступился. Уж не встретил ли он свою Киеу[35]?
— Если хотите, я передам ему все, что нужно.
Одна из девушек кокетливо улыбнулась.
— Передайте ему, что приходила Ханг, чтобы поблагодарить его и пожелать ему скорее поправиться, — сказала она.
Ханг залилась румянцем и незаметно толкнула в бок вероломную подругу. Девушки попрощались и ушли. Хой с улыбкой проводил взглядом две тоненькие фигурки.
Вечером, когда Ким вернулся домой, Хой отозвал его в сторону.
— К тебе приходили сегодня две хорошенькие девушки, — сказал он.
Ким удивленно поднял брови.
— Может, скажешь, что ты даже не знаешь, как их зовут?!
По-детски округлое лицо Кима вспыхнуло румянцем.
Хой шутливо взял его за ухо.
— Ну что, будешь отпираться? Они приходили поблагодарить тебя и пожелать тебе скорее поправиться.
Лицо Кима расплылось в довольной улыбке.
— Признавайся, когда познакомился с ними?
— А я не знакомился...
— Опять?!
— Правда, я их не знаю. Просто увидел, что французы пристают к девушкам, ну и вступился за них. Потом только узнал, кто эти девушки.
В общежитии стали появляться какие-то незнакомые люди. Однажды вечером раздался стук в дверь. Потом кто-то повернул дверную ручку и в щель просунулась голова. Это был мужчина в очках, с огромной лохматой шевелюрой и трубкой в зубах.
— Бан дома? — тихо спросил он.
Странному гостю на вид было лет тридцать, но он был такой щуплый, что широкий европейский костюм болтался на нем как на вешалке. Из-за тонкой шеи с острым кадыком взлохмаченная голова казалась еще больше. В руках он держал палку, зажав под мышкой несколько толстых книг.
Бан в это время мылся. Незнакомец вошел в комнату и уселся на табурет. Его глаза из-за очков обвели присутствующих подозрительным взглядом, потом он раскурил трубку и углубился в книгу.
Когда Бан вошел в комнату, незнакомец поднялся, едва слышно поздоровался с ним, и оба тут же ушли.
Бан вернулся поздно, а когда спросили: «Кто это к тебе приходил?» — ответил неопределенно:
— Так, один знакомый журналист...
— Он не из еженедельника «За новую жизнь»? — поинтересовался Ким. — Я часто встречаю его на Ханг Диеу, около их редакции.
Хой вздрогнул. Да, это же тот самый сторонник Четвертого Интернационала, Тэ. А газета «За новую жизнь» — орган троцкистской северовьетнамской группы, о которой в свое время немало рассказывал ему Тхиет... Что нужно было здесь этому типу?
Тэ зачастил к Бану. Каждый раз он надолго уводил его с собой, и возвращался тот с каким-то таинственным видом. Как-то утром, собирая портфель перед тем, как идти на занятия, Бан, кроме кастета, сунул туда еще увесистый молоток. Ким подошел и отобрал молоток.
— Слушай, Бан, ты что, убийцей хочешь стать? Молоток! Ты понимаешь, чем это может кончиться?
Бан хотел было вырвать молоток, но Ким спрятал его за спину.
— Ты, кажется, и впрямь с ума сошел? Хочешь драться — дерись кулаками. А эту штуку и кастет выбрось, пока не поздно.
Ким расстегнул портфель Бана, вытащил оттуда кастет и швырнул его и молоток в угол комнаты. Бан побагровел.
— Трус! — крикнул он. — А еще патриота из себя строит! Тебе только за подол своей Ханг держаться...
— Что ты сказал?..
Ребята кинулись разнимать их. Когда на шум из своей комнаты вышел Хой, он увидел, что закадычные друзья стоят друг против друга со свирепым видом и того и гляди пустят в ход кулаки...
Бан, нахмурившись, вышел из дому. Хой подозвал к себе Кима.
— Сегодня же вечером помирись с Баном, — сказал он, — Если хочешь, чтобы он тебя слушал, нужно говорить с ним другим тоном.
— С ним происходит что-то непонятное. Он стал скрывать от меня, куда ходит, что делает. Кажется, он что-то затевает...
Но и с Кимом происходило тоже что-то непонятное. То он зачитывался до глубокой ночи, то, наоборот, ложился раньше всех, но ночью, когда все спали, вставал и просиживал за книгой до утра. Ребята не обращали на это внимания, но Хой догадывался, в чем дело, он сам когда-то по ночам читал нелегальную литературу. Видно, кто-то снабжает Кима запрещенными книгами, но юноша решил не открываться Хою. Вот и Ким, кажется, нашел свою дорогу, а он, Хой, все еще топчется на перепутье...
Вечером Ким сказал Бану:
— Слушай, давай поговорим...
Они вышли во двор. Хой сидел у раскрытого окна и слышал весь их разговор.
— Будь осторожен, — начал Ким. — Мне кажется, тебя втравили в какую-то скверную историю. Драться с французскими сынками — это не выход...
— Но ведь ты сам дрался с ними!
— То была случайная стычка, а вы организуете настоящие побоища, это разные вещи.
— Разницы не вижу. Все это — слова. Пришло время действовать, а ты прячешься в кусты. Нечего зря трепаться. Нужно действовать, пора от слов переходить к делу.
— Твои действия стихийные и вредные к тому же!
— Выходит, ты один у нас зрячий, остальные слепые. Нет, Ким, видно, наши дороги разошлись. Не хочешь идти вместе, оставайся один, но не вздумай мешать мне! Иначе увидишь, что будет!
В голосе Бана слышались презрение и ненависть, удивившие Хоя. Бан поднялся и вышел.
— Слушай, Бан, я... — пытался удержать его Ким.
Но тот даже не обернулся, и Ким остался сидеть один на лавке.
Хой недоумевал: что встало между вчерашними друзьями? Откуда эта враждебность? Хой чувствовал, что за спинами юношей стоят две разные силы. «Стихийный», «провокация»... — эти слова он часто слышал от Тхиета и Кхака. А речи Бана? Чьи они? Перед глазами возникла лохматая шевелюра, и Хой, точно наяву, услышал тихий голосок Тэ... И хотя Хой ни разу не разговаривал с самим Тэ, ошибиться было невозможно. «Нужно действовать, пора переходить от слов к делу». Нет, этот Тэ появился здесь неспроста!
Как-то вечером в общежитие прибежали встревоженные ребята: арестован Бан! А случилось вот что.
Человек сорок самых отчаянных ребят отправились в парк на встречу с лицеистами Саро, которые вызвали их на драку. Однако лицеисты, по-видимому, предупредили полицию, и, когда ребята прибыли на место, их встретили полицейские. Всем надели наручники и увезли в полицию.
Какой-то внутренний голос подсказал Хою, что надо принять меры предосторожности.
— Если у тебя есть книги, которые нельзя хранить при себе, отправь их немедленно куда-нибудь! — сказал он Киму. Хой вспомнил, каким настороженным, вороватым взглядом Тэ обычно окидывал их комнату.
На следующий день ничего не случилось, и Хой успокоился. Но в понедельник Кима забрали прямо возле школы. Два полицейских, француз и вьетнамец, привели его для обыска домой. Неожиданно полицейский-вьетнамец рассмеялся и сказал Хою:
— Ну и дом! Несколько месяцев назад я приходил сюда, и именно ваша милость, насколько я помню, открывали мне дверь!
Ким держался молодцом, спокойно и непринужденно. Когда ему надели наручники и повели к машине, он обернулся и посмотрел на Хоя так, словно прощался с ним.
Во второй половине дня Хой ушел на занятия. На душе у него было скверно. В общежитии стало теперь так тихо, будто там лежал покойник. Ребята были как пришибленные, разговаривали шепотом. Вечером, подходя к дому, Хой снова увидел Ханг и ее подружку.
— Скажите, что случилось с Кимом?
— Я еще сам не знаю, — ответил Хой. — Пока они обращались с ним не очень сурово. К тому же при обыске у него ничего не нашли. Может быть, все обойдется.
У Ханг покраснели глаза.
— Страшно только, что его будут бить. Я слышала, что в Центральной тюрьме избивают до полусмерти...
Поздно вечером раздался стук, и в двери показалась лохматая шевелюра. Тэ что-то тихо пробормотал, повел очками и скрылся. Хой в это время сидел за столом, у него было желание схватить за шиворот этого подлеца и вышвырнуть вон.
Дня через два из провинции приехала мать Кима. Об аресте сына ее известил Хой. Она плакала и расспрашивала о сыне, потом пошла в тюрьму на свидание. Хозяйка общежития несколько раз под разными предлогами заходила в комнату Хоя и наконец сказала ему:
— Я думала, вы порядочный человек, потому и согласилась сдать вам комнату. А вы, оказывается, спутались с коммунистами, перевернули мне все здесь вверх дном. Лучше вам подыскать себе другую квартиру.
Через несколько дней в общежитии появился Бан. Не отвечая на расспросы, он собрал свои пожитки, погрузил все на рикшу и уехал неизвестно куда. Вскоре общежитие совсем опустело.
Кима выпустили через месяц. Из школы его исключили и под охраной выслали в деревню к родителям. Перед отъездом он в сопровождении полицейского пришел в общежитие. Там никого не оказалось. Тогда он решил найти новую квартиру Хоя и отыскал его в пригороде, в районе Винь-тюи. Они обменялись несколькими ничего не значащими фразами, потом полицейский повез Кима на вокзал.
— Будет время, приезжайте в гости в деревню хоть на денек, — сказал на прощание Ким.
— Ладно, а ты получил весточку от Ханг?
— Приеду домой, напишу обо всем подробно. — И Ким лукаво подмигнул.
После ухода Кхака тетушка Май стала заметно сдавать. Все последние годы она жила подобно сохнущему дереву, корни которого были глубоко в земле. Она жила теперь ожиданием того дня, когда вернется сын. Это ожидание, постоянно тлеющее у нее в груди, причиняло ей незатихающую боль, но оно же придавало ей и стойкость. Из года в год она терпеливо переносила все домашние тяготы и молча ожидала сына. Она шла по жизни, будто все время поднимаясь в гору, на вершине которой ее ждал тенистый сад и прохладный родник. И сознание того, что в конце пути — заслуженный отдых, придавало ей силы. И этот час настал: Кхак вернулся из ссылки. Больше года она видела сына, слышала его голос, его смех. Каждую лишнюю чашку риса она отдавала ему, чтобы поскорее поставить его на ноги, возвратить ему здоровье, возвратить жизнь. Господи! Но какой же короткий был этот год!.. Ее птенец полуживой вырвался из ада, добрался до своего гнезда, а теперь, едва залечив раны, снова расправил крылья и улетел неизвестно куда.
Нет, она не сердилась на сына, не упрекала его ни в чем. Напротив, она знала, что так нужно. Кхак поступает так во имя справедливости. Часто, глядя на него, она вспоминала о муже и невольно сравнивала их. Как и у отца, характер у Кхака был независимый и твердый. Однако сын был мягче и не такой упрямый. Отец всегда и во всем гнул свое. Если ему советовали поступить по-другому, он не слушал, если ему мешали — взрывался. Когда он презирал кого-нибудь, то не снисходил даже до разговора с ним, он просто не замечал этого человека. Тетушка Май глубоко уважала и немножко даже боялась мужа, хотя было в нем и что-то ребячье. Муж очень любил семью, но никогда не проявлял своих чувств. Считая нежность слабостью, он как бы стыдился ее. Только в исключительных случаях кто-нибудь мог удостоиться его похвалы. Нет, он не был ни сухим, ни жестким или своекорыстным человеком, просто он был очень требователен и к себе и к другим. Он никогда и ничем не хвастался, напротив, когда он был в хорошем настроении, он как бы подсмеивался над самим собой. Тетушка Май считала, что жена обязана почитать мужа и воспитывать детей. Она любила мужа той любовью, которая соединяла и уважение, и послушание, и почтительность, но все же где-то в глубине души таились скрытая боль и одиночество. Она чувствовала, что тоскует без тепла и ласки. Она никогда не посмела бы упрекнуть в чем-либо мужа, но порой завидовала другим, к примеру супругам Нуой. По вечерам, вернувшись с работы, они садились перед деревянным подносом с неприхотливым ужином. Жена ухаживала за мужем, он за женой. И не нужны им были ни дорогая утварь, ни изысканные блюда! Все нерастраченное тепло своей души тетушка Май перенесла на детей. Она не просто растила их — она их буквально выхаживала, хотя и не баловала никогда, зная характер мужа. Да и при той бедности, в которой они жили, трудно было их баловать — весь год она вертелась как белка в колесе. Роскоши они не видели. Но в материнской любви и нежности не было недостатка. Когда мужа арестовали и послали на каторгу, у нее остались только дети. Ради них она теперь только и жила.
Кхак и Куен унаследовали отцовскую независимость, упрямство и даже некоторую чудаковатость старого конфуцианца. Однако нежность матери, ее доброта, стремление делать людям добро тоже оставили свой след. Все больше внимания уделяла Май сыну, который был ей как-то ближе дочери.
Когда его арестовали, Кхак был уже женат, но в глазах матери он был все еще ребенком. Несколько лет прошло в разлуке, и, только когда Кхак вернулся из ссылки, до ее сознания стало постепенно доходить, что сын уже совсем взрослый мужчина. В нем по-прежнему чувствовалась гордая отцовская независимость, он по-прежнему был внимателен к матери и сестре, но Май подметила в нем какие-то новые черты, что-то незнакомое. У Кхака появились не только насмешливые отцовские интонации и не только нежность к ней, в его глазах теперь нередко стояло мучительное раздумье, какая-то непроходящая боль. Правда, чаще в них сквозила живая мысль, а еще чаще они были просто веселые, добрые, участливые, словно говорили: «Не бойся, говори откровенно, что тебя тревожит. Все будет хорошо, как бы ни было трудно!» Особенно добрыми они становились, когда Кхак смеялся. Смеялся он всегда от души, как ребенок. Он был внимательным собеседником, умел слушать, когда она что-либо рассказывала, умел вызвать ее на разговор, когда она сама не решалась его начать.
Кхак улавливал тончайшие ее переживания, он был очень трудолюбив и делал все ловко и быстро. Это последнее особенно удивляло Май, потому что раньше сын ничего не умел делать как следует. За год, что он пробыл дома после ссылки, она постепенно рассказала ему всю свою жизнь, все, что наболело у нее на душе и что она думала унести с собой в могилу. Сын, как никто другой, умел выслушать ее, объяснить, утешить, облегчить ее душу. Как-то она даже подумала, что ее Кхак, подобно Будде, может отпускать людям грехи. Правда, подумав так, она не на шутку испугалась, но все же нет-нет да и возвращалась к этой кощунственной мысли. Она смутно ощущала, что любовь ее сына выходит далеко за пределы семьи. Он дарил ее окружающим, подобно тому как Будда — свою любовь всему сущему в стремлении спасти мир. Когда-то Будда оставил семью, чтобы найти святое древо и молиться у него о спасении человечества. Теперь и ее муж, и сын, и им подобные, чтобы спасти мир, ищут не святое древо, а готовят революцию. Да, Май чувствовала, что рано или поздно Кхак снова покинет ее.
И вот он ушел. «Сыночек мой родной, как я тоскую по тебе! Мне осталось лишь молиться, чтобы беды прошли мимо тебя, чтобы ты вернулся домой к своей дочери. Я стараюсь поддержать ее, но я уже стара стала, мало осталось сил, чуть теплятся они огоньком на ветру, и неизвестно, когда погасит смерть этот огонек». С такими словами мысленно обращалась Май к сыну каждый раз, когда вспоминала его. Сердце сжималось от страха за сына, но надежда все же не покидала ее. И за что только небо карает их семью? За что карает ее честного, доброго сына? Ведь они никому не причинили зла.
Май совсем ослабела, из дому теперь она выходила только с палочкой. Она крепилась, но время брало свое. Десятки лет изнурительного труда и лишений иссушили тело, отняли последние силы. Огонек еще мерцал, но светильник почти до самого дна выгорел.
Теперь вся домашняя работа легла на плечи Куен. Она работала целыми днями от зари до зари. По ночам, когда ей не спалось, тетушка Май, опершись на лежанку, тихонько садилась под москитником. Не чувствуя рядом бабушкиного тепла, маленькая Тху звала во сне: «Бабушка, бабушка!..» Май закутывала ее в одеяло, баюкала, а потом долго сидела, уставившись в одну точку, думая свои бесконечные думы. Рядом на топчане ровно дышала Куен, уставшая за день. В саду трещали цикады, под порывами ветра бились, шурша и хлопая, банановые листья. Но вдруг Куен начинала тревожно ворочаться, ровное дыхание ее прерывалось, и, проснувшись, она тревожно прислушивалась, спят ли мать и Тху. «Мама, — спрашивала она шепотом, — ты опять не спишь? Ложись, пожалуйста!» И Май покорно укладывалась на скрипучий топчан. Куен ждала, пока она не затихнет, и тоже засыпала. Бывали, однако, ночи, когда и сама Куен не могла заснуть. Так и лежали они, мать и дочь, боясь пошевелиться и прислушиваясь к дыханию друг друга.
Как-то холодным вечером Тху дремала, закутавшись в одеяло. Май только что рассказала ей сказку о святом Тан Виене, и, засыпая, девочка видела, как старенький дедушка с белой бородой повел ее за руку на другой берег реки, к голубым горам, что виднелись вдали...
Куен около светильника склонилась над стеганой курточкой Тху. Рядом стояла маленькая корзинка с нитками. На стене рисовалась тень Куен, большая, бесшумная. Время от времени она двигалась, то вытягиваясь, то изгибаясь куда-то вбок, и снова застывала неподвижно. Куен чинила куртку и удивлялась:
— Мама, посмотри, как она быстро растет! Ведь эту курточку я сшила ей к Новому году, а теперь она ей до живота не достает, рукава чуть ли не до локтей. На будущий год перешивай не перешивай, все равно мала будет.
— Да... — отвечала Май, бросив ласковый взгляд на спящую внучку. — Будет высокой, как отец. Ноги-то и сейчас уже вон какие длинные!
— Погода в этом году какая-то непонятная. Скоро декабрь, а солнце все печет и сухо. Ночью туман, изморось, днем жарко и без конца этот сухой ветер. Пора рис высаживать, а дождя все нет и нет...
— Я гляжу, это надолго затянется. К Новому году похолодает. Мне, старой, и в марте придется померзнуть. Урожай этой весной неважный будет, дочка. Вот замечаю я, с каждым годом становится вроде все холодней и холодней. Помню, когда молодая была, таких холодов мы не знали.
Куен рассмеялась.
— Скажи лучше, что стареешь, вот и кажется тебе, что все холодней становится.
— Ах ты, негодница! Стареешь, стареешь... Подожди, придет время, узнаешь и ты, что такое старость.
— Ну, это еще не скоро! — улыбнулась Куен. — Кстати, мама, ты пойдешь на Новый год к бабушке? Я как-то на рынке встретила тетю Бэй, она спрашивала, когда привезем к бабушке правнучку погостить.
— Я-то не знаю, а вы сходите с Тху. У меня что-то кости разболелись...
— Тетя Бэй очень похудела. Дядя плохо обращается с ней. Месяц назад взял вторую жену, все разъезжает по уезду, торгует, почти не бывает дома. А как приедет, бьет ее, денег требует. Какие у нее деньги! Тетя встретила меня на рынке и расплакалась. Как она плакала! Зверь какой-то, а не муж. У тети головные боли страшные, а она все терпит!
— А что ей остается? Да, может, все и образуется. Возьмется он за ум.
— Как же, ждите! Опять молодую жену взял, не знаю, какую уж теперь по счету. Нет, лучше тете Бэй уйти от него. Упрекает ее за то, что детей нет! Поменьше самому надо было гулять, были бы и дети! Пятую или шестую жену берет, а детей все нет...
Куен не на шутку рассердилась. Май бросила на нее быстрый взгляд и наконец решилась.
— Послушай, дочка, сегодня заходил сборщик налогов Шан...
Куен оставила шитье.
— Он мне признался, что хочет сватать тебя второй женой. У первой нет сыновей, и это его, конечно, огорчает. Старшая жена у него ничего, добрая. К тому же, когда Кхак был дома, Шан помогал нам... Мне трудно самой решить... Шан твердит, что нравишься ты ему и характером и поведением. И Кхак ему нравился. Просит тебя во вторые жены, но, говорит, на самом-то деле ты будешь первая. Во всяком случае, жить будешь не хуже первой. Старшая жена согласна. Я ответа не дала, сказала, поговорю с тобой: что ты на это скажешь?
— Ну что ты, мама? Как ты можешь предлагать мне все это? — Куен горько усмехнулась. — Нет уж, лучше в могилу, чем к этому второй женой...
Май молчала, сознавая, что дочь права. И все же печальный вздох невольно вырвался у нее.
— Ты уже взрослая. Не вечно же тебе сидеть тут со мной! Сколько тебя ни сватали, ты всем отказываешь. Может, у тебя есть кто на примете, так скажи, я помогу устроить твою жизнь. Тогда и умереть можно спокойно.
— Опять ты, мама, за свое. Когда захочу замуж — сама скажу! — Она взяла светильник и поднялась с топчана. — Иди, мамочка, спать. А я сама поговорю с Шаном. После Нового года отдам ему долг, и пусть оставит нас в покое. В крайнем случае заложу участок у холма. Нам и пяти сао хватит!
— Что значит, заложу? — недовольно заворчала мать. — Вечно что-нибудь выдумаешь. Заложить — значит потерять.
Куен зажгла лучину, вышла во двор проверить курятник, а Май осталась сидеть у тусклого светильника, она вздыхала и бормотала что-то про себя.
Куен, разумеется, уже не раз думала о замужестве. Ей скоро исполнится двадцать пять. Разглядывая себя в зеркале, она видела в глазах тревогу: не постарела ли она, не подурнела ли?.. Иногда по ночам она едва сдерживала рыдания. Ей было тоскливо и одиноко, и ни мать, ни Тху не могли развеять эту тоску. В доме было как-то пусто, так, как это обычно бывает в доме незамужней девушки. Однажды она видела во сне мужчину, он жарко обнимал ее. Она проснулась, полная смущения, и долго лежала в темноте, боясь пошевелиться. Сон этот оставил смутное ощущение тревоги.
Конечно, она хотела, чтобы у нее был любимый человек, муж... Но, наблюдая семейную жизнь своих подруг, она испытывала лишь огорчение и страх. Лучше уж на всю жизнь остаться одной, чем жить так, как живет, например, тетя Бэй. Да, горька женская доля!
Куен не разбиралась в политике, и однако она нередко задумывалась над тем, что говорил ей брат. Она совсем не хотела, чтобы жизнь ее так и прошла в бессмысленной борьбе с нуждой. Она мечтала о другом, она не хотела такой судьбы, как у тети и матери. Но как этого добиться? Что предпринять? На эти вопросы она пока не могла ответить.
Было время, когда Куен обратила внимание на парня по имени Ти из села Тао. Он служил писарем на железнодорожной станции в Лай-кхе. Этот Ти стал писать ей о том, что давно любит ее. Он считал, что Куен может даже остаться жить с матерью и Тху. Это устраивало Куен, и она уже хотела было написать ему, чтобы он приехал поговорить с матерью, но тут произошла скандальная история, которая послужила для Куен уроком. Как-то Туэт, дочь «ученого» Дака, приехала из Хайфона домой на каникулы. Встретив Ти на станции Лай-кхе, она пококетничала с молодым писарем, и тот стал настойчиво домогаться хорошенькой и притом богатой девушки. Он забросал ее назойливыми письмами, Туэт показала их подругам, а потом отослала Ти с издевательской припиской. В маленьком уезде, где все знали друг друга, история эта стала притчей во языцех, и Ти, чтобы избавиться от насмешек, перевелся на работу в другой уезд. Вспоминая об этой истории, Куен до сих пор испытывала стыд. Образ Ти давно изгладился в ее памяти, но непонятная горечь оставалась, пока одна встреча, внезапная, как порыв ветра, не развеяла окончательно весь этот туман.
В тот день они только что поужинали, и Куен села за крупорушку. Вдруг на пороге появился какой-то незнакомый мужчина. Непонятно было, как он сумел подойти незаметно, даже пес залаял только тогда, когда гость был уже во дворе. Увидев незнакомца, Куен вздрогнула, но тут же поняла, что этот человек имеет какое-то отношение к брату: во внешности его, в худощавом лице, в быстром, умном взгляде было что-то напоминающее Кхака. На незнакомце был запыленный черный тюрбан, короткая рубашка и брюки из простой ткани. Под мышкой он держал зонт, а через плечо у него висел коричневый узелок. Он остановился на пороге и вежливо спросил:
— Скажите, это дом тетушки Май?
Май подняла голову.
— Да, заходите, пожалуйста.
Мужчина, оглядевшись по сторонам, вошел в дом и присел на скамью.
— А ты, наверное, Куен?
— Да.
— Тебе письмо...
Куен бросила взгляд на маленький белый конвертик со знакомым почерком, и у нее задрожали руки. Но она сперва налила чаю и предложила гостю.
— Спасибо, не беспокойся, — ответил тот. — Читай письмо, а мы пока поиграем тут. Ты будешь со мною играть? — обратился он к девочке.
Тху, увидев его улыбку, тут же прилипла к незнакомому дяде и, осмелев, спросила:
— А вы дадите мне ваш зонтик?
— Тху, как тебе не стыдно! — укоризненно сказала Май.
— Ничего, пусть поиграет. Значит, тебя зовут Тху?
Девочка подняла глаза на гостя, робко кивнула и снова уставилась на зонтик.
— Ну, давай играть. Хочешь, я его раскрою?
Тху радостно закивала. Когда зонт раскрылся, она запрыгала и тотчас же потребовала:
— Теперь дайте его мне...
Куен вышла в другую комнату, вскрыла конверт и, вывернув фитиль у лампы, с волнением стала читать.
Глаза ее невольно наполнились слезами. Даты не было. Буквы были очень маленькие, но четкие.
— «Сестра, — писал Кхак, — наконец мне представился случай послать тебе письмо. Как твое здоровье? Как чувствуют себя мама и дочка? У меня все в порядке. Я очень тоскую по дому, беспокоюсь о вас, но, к сожалению, не могу писать часто. Мне пришлось переложить на твои плечи все — и заботу о маме, и воспитание дочери. Прости меня, сестра, но сейчас я не могу тебе ничем помочь. Я знаю, что ради матери и ребенка ты жертвуешь своей молодостью и счастьем. И это тоже из-за меня. Я виноват перед тобой, но, надеюсь, ты простишь...»
На письмо упала слеза... Да разве посмеет она когда-нибудь упрекнуть его! О какой вине он пишет? Ведь она знает, какие лишения ему приходится переносить! И он еще тревожится о ней!.. Куен смахнула слезы и продолжала читать:
«...Напиши мне, как вы живете. Свое письмо передай этому же человеку. И еще одно. В саду под деревом, что растет позади кухни, откопай сверток с книгами. Несколько романов на французском языке в мягкой обложке и одну книгу в черном коленкоровом переплете передай при случае учителю (нашему знакомому, ты его помнишь). А те, что в синих переплетах, отдай тому, кто принес это письмо. Он перешлет их мне. Тетради мои, которые найдешь вместе с книгами, спрячь в другом месте. Ну, вот и все. Скажи маме, пусть не беспокоится, у меня все в порядке. Поцелуй за меня дочку. Не скучай! А главное — береги себя.
Твой брат»
Куен спрятала письмо и вышла к гостю. Щеки ее порозовели от волнения, глаза, еще влажные от слез, радостно блестели из-под длинных ресниц. Гость удивился чудесному превращению. Несколько минут назад эта девушка казалась ему ничем не примечательной, мало того, она была, пожалуй, даже невзрачной и вдруг преобразилась — просто не узнать, словно приоткрылась завеса, скрывавшая какую-то ее внутреннюю красоту. Но Куен, поглощенная собственными мыслями, не заметила удивления гостя.
— Вы, наверное, издалека, — обратилась она к нему, — проголодались? Я сейчас приготовлю вам что-нибудь поесть.
— Спасибо, ничего не нужно. Не беспокойся. Да к тому же и соседи могут обратить внимание.
— Не волнуйтесь, наш дом стоит на отшибе и окружен садом. Какое там беспокойство? Вы для меня сейчас все равно что брат.
— Ты прочла письмо?
— Прочла. Брат просит прислать несколько книг. Мне надо еще найти их. Может быть, вы переночуете у нас, отдохнете, а я пока разыщу книги и напишу ответ. Ночи сейчас холодные, да и как вы пойдете в такую темень — мы будем волноваться.
— Ладно. Только завтра я должен уйти очень рано...
Куен взяла лампу и направилась в комнату Кхака. С тех пор как он ушел, тут никто не жил, и сейчас в комнате было холодно и неуютно. Куен вытерла пыль, накрыла топчан новой циновкой, достала одеяло, застелила постель и опустила москитник. Она готовила постель для гостя с каким-то теплым, радостным чувством. Закончив, она поставила лампу на стол и вышла в гостиную.
— Идите отдыхайте. И пожалуйста, не стесняйтесь, чувствуйте себя как дома.
В маленькой дымной кухне Куен поставила на огонь котел с водой, зарезала курицу и стала готовить ужин. Она видела, как гость пошел к водоему, умылся и снова вернулся в дом. Когда она принесла ему ужин, он уже спал, но как только Куен приблизилась к его топчану, мужчина тут же вскочил.
— Надо же, заснул.. — сказал он виновато.
Тху уложили спать. Май еще не ложилась, терпеливо ждала, когда гость поужинает, она догадывалась, что это друг ее сына.
Гость ел с аппетитом. Ему, видно, было даже неловко за свой аппетит. А Май все подкладывала ему в чашку.
— Вам не приходилось встречаться с моим сыном? — решилась наконец спросить она.
— Нет, знаете ли, не приходилось, — ответил мужчина.
На лице у старушки отразилось разочарование. С самого прихода гостя она лелеяла надежду подробно расспросить его о Кхаке, и вот... Гость сразу догадался, что происходит в душе матери. Он уже придумывал, что бы такое сказать ей, чтобы как-то утешить старушку, но он действительно ничего не знал о ее сыне.
— Знаете, — сказал он, — я слышал, сын ваш чувствует себя хорошо. Вы за него не волнуйтесь.
А Куен тем временем отправилась в сад и принялась откапывать тайник, пес вертелся под ногами и обнюхивал каждый ком земли. Вот он кинулся к яме и стал лихорадочно рыть землю лапами. Куен осторожно разгребла землю руками и нащупала сверток. Верхние слои бумаги почти истлели. Пес скулил, вертел хвостом и все пытался лизнуть ее в лицо. Куен засыпала яму и со свертком направилась в дом. Там она развернула сверток — книги были в полной сохранности, только бумага чуть-чуть отсырела.
Гость поужинал. Куен убрала со стола посуду, проводила мать в спальню, потом закрыла дверь и положила на стол стопку книг. Мужчина раскрыл одну из них. На титуле было написано по-французски: Ленин. «Государство и революция» . Он открыл вторую: Ленин. «Детская болезнь «левизиы» в коммунизме». Он открывал книги одну за другой... Энгельс. «Анти-Дюринг». Маркс и Энгельс. «Манифест Коммунистической партии». Сталин. «Основы ленинизма». Маркс. «Капитал». Том первый... Его пальцы быстро листали пожелтевшие влажные страницы.
На оклеенных темно-синей тканью обложках не стояло никаких названий. Мужчина поднял на Куен большие добрые глаза. Как очутились здесь все эти драгоценные книги? Ведь это же такое сокровище! Как помогут они им в борьбе за новую жизнь!..
Куен отложила отдельно несколько тетрадей и книг в мягких переплетах. Но где же та черная тетрадь, о которой писал брат? Кажется, эта! В тусклом свете лампы трудно было отличить черную обложку от темно-синих переплетов.
— Скажите, пожалуйста, это роман?
Гость открыл книгу: М. Горький. «Мать». Из-под тонких бровей на Куен снова глянули внимательные, добрые глаза.
— Да, — ответил он как-то смущенно и рассмеялся. — Извини... Видишь ли, я не такой пожилой, чтобы обращаться ко мне на «вы». Мне это как-то непривычно. Зови меня лучше на «ты» и по имени. Меня зовут... Кань. Это имя дали мне друзья.
— Хорошо... — Куен слегка покраснела.
— Ты хочешь переслать все это?
— Брат просил романы оставить... Посмотри, это ведь романы?
Кань перебрал все книги. «Огонь», «Война и мир», «Железная пята», «Как закалялась сталь»... Поэма «Киеу»! Ее-то зачем прятать? Однако, раскрыв книгу, он увидел, что пробелы между строк сплошь исписаны мелким почерком.
— Это спрячь вместе с тетрадями, — сказал Кань и отобрал те книги, которые должен был взять с собой.
Вскоре Кань погасил свет, по-видимому, лег спать, а Куен села писать письмо. Она макнула перо в чернильницу и принялась старательно выводить слова, время от времени вздыхая и недовольно хмурясь, когда буквы выходили неровные.
«Брат, — писала она, — прежде всего спешу приветствовать тебя, пожелать здоровья и благополучия.
Получила твое письмо, и мама и я очень обрадовались. Мама стала уже совсем старенькая, но, слава богу, еще держится. Дочка растет послушной. Прошлый месяц она немного поболела — поднялась температура, но, слава богу, быстро поправилась и сейчас бегает по-прежнему. Я все сделала так, как ты писал. Посылаю тебе пятнадцать донгов. Не беспокойся, дома все в порядке. Да! Недавно я встретила тетю Бэй, она шлет тебе привет. В этом году стоит очень сухая погода, но я уже залила наш участок, рассады у нас тоже хватает. Грейпфруты в этом году прямо усыпаны цветами. Но я хочу подкупить еще и попробовать выгнать бутылок двадцать цветочного настоя. В Хай-зыонге в кондитерских лавках его берут по донгу за бутылку. А вот от шелковичных червей сейчас один убыток. На тех грядках, что ты вскопал в прошлом году, я посадила капусту... Она удалась. Бананы твои тоже совсем большие. А на дереве, что ты посадил за свинарником, уже большие гроздья. Урожай в этом году был хороший, но у всех рис уже кончается. В огороде было немного свободной земли, так я засадила все маниокой. После Нового года поведу Тху учиться. За нее не волнуйся, береги себя, будь осторожен, пиши почаще. Нам приятно будет узнать, что у тебя все хорошо. А дома все в порядке.
Твоя сестра Куен».
Дописав последние строчки, она вздохнула и перечитала написанное. Ей столько хотелось сказать брату, но разве уместишь все в одном письме! Куен вздохнула еще раз, свернула конверт, вложила туда письмо и деньги. Дома и было-то всего двадцать донгов, но Куен решила, что если сейчас не послать, то неизвестно, когда еще представится такой случай. А они как-нибудь перебьются.
Куен легла, но еще долго вертелась на своей лежанке, прежде чем сон смежил глаза. Едва запели первые петухи, как чуть слышно скрипнула дверь. Она тут же вскочила. Засветила лампу. Кань уже стоял с сумкой через плечо, готовый в путь.
— Я должен сейчас уйти. Где письмо? Больше ничего не будешь посылать? Передай от меня привет маме. Лучше тебе не выходить за ворота, и оставь здесь лампу.
Куен прикрутила фитиль, открыла дверь и вместе с Канем вышла во двор.
— Ну, до свидания!
— Всего хорошего!
Незнакомец словно растворился в темноте. Туманная мгла была напоена ароматом цветущих грейпфрутов.
С начала декабря в воздухе повисла изморось. Крестьяне целыми днями работали на полях. Одни боронили, другие высаживали рассаду. Последнее время поля лежали сухие, серые, голые. Теперь они зеленели нежной рассадой, а с началом дождей рисовые стебельки глянцевито заблестели. За дождями подул северный ветер, потянулись пасмурные, холодные дни.
В деревнях началась пора свадеб. Сборщик налогов послал сваху к тетушке Май узнать, когда он может засылать сватов. Зная, как бедна эта семья, Шан обещал после свадьбы подарить лично тетушке Май, матери невесты, два мау земли, построить для своей новой жены отдельный дом в пять пролетов, чтобы она могла жить отдельно от старшей жены. Что касается свадьбы, то он обещал отпраздновать ее, соблюдая все обычаи и не пропуская ни одного обряда: и смотрины, и свадебный взнос невесты в пользу деревни, в общем, все будет как положено, пусть люди знают, что хоть он и вторую жену берет, а почет ей — как первой.
— Все у вас будет не хуже чем у людей, — заливалась соловьем сваха, — Шан на все идет, лишь бы детей иметь. Первую-то жену, как на грех, судьба обделила. Нравится ему еще, что Куен ваша — хозяйка хорошая и почтительна. Откровенно скажу: согласится Куен выйти за него — на руках ее носить будет. У нас злые языки чего только не болтают! Вы, мол, семья коммунистов! А сборщик словно и не слышит ничего! Нет чтобы из порядочной семьи взять... — Сваха многозначительно помолчала. — Не всякий на это пойдет. Да, Шан, видимо, разбирается в людях. При его-то положении любой был бы рад-радешенек выдать за него свою дочь. Разве мало у нас девушек, и двадцатилетних, и восемнадцатилетних, свеженьких, молоденьких! Люди понимают, что, если у новой жены родится сын, она будет старшей в семье. Ну а Шан заладил одно: хочу в жены только Куен. А все почему? В марте ездил он в Ханой к предсказателю узнать, что ожидает его в жизни. И вот этот китаец выложил ему все как есть. И надо же! Сначала рассказал как по писаному всю его прошлую жизнь, а потом — судьбу. Выходит по всему, что судьба у Шана сложилась неудачно. Потому и не везет с детьми. Надо вам, говорит, взять вторую жену с такой же неудачной судьбой, к тому же сироту. Тогда и дети пойдут, и богатство, и счастье. Я уж не помню всего, что этот китаец ему напророчил. Вот и решил Шан, что Куен — это его судьба. Сколько он ни прикидывал, а, кроме вашей Куен, нет никого более подходящего.
Сваха просидела у Май весь вечер и, не переставая жевать бетель, все сыпала и сыпала словами, стараясь выведать у Май, как она смотрит на предложение сборщика. Тетушка молча слушала ее речи, то льстивые, то обидные, и чем больше слушала, тем печальнее становилось у нее на душе.
Стать второй женой человека, который старше на два десятка лет, — что уж говорить, счастье невеликое! Ей самой никакого добра не надо, тем более и жить-то осталось не так уж много, но прочную опору в жизни для Куен было бы неплохо иметь. Но до чего же горько, что из-за бедности приходится на голом расчете строить судьбу дочери. И горько и обидно. Но когда сваха заговорила о судьбе, Май даже вздрогнула. Она вспомнила, что, когда Куен была еще совсем маленькой, муж решил погадать на нее и после все говорил, что дочь их достигнет высокого положения, но выйдет замуж поздно и за человека женатого. Может, ей и вправду так предопределено судьбой? За что же тогда посылает ей господь такую злую долю? Май была в растерянности, не знала, как ей поступить.
А сваха допытывалась:
— Ну, так как же? Что мне ответить Шану?
— Ума, право, не приложу, как быть. Был бы сын, мне было бы легче, а одна я решить не могу. Пусть дочь сама думает. Я уж говорила с ней как-то об этом, но она не соглашалась. Я тогда Шану так и сказала. Но видно, и впрямь он любит мою дочку. Попробую еще разок поговорить с Куен.
— Конечно, поговорите. Но разговор разговором, а судьбу детей решают родители. Так учит религия. Куен почитает вас, и, я уверена, если вы поговорите с ней решительно, она послушается.
— А вы скажите Шану, пусть не очень нас торопит. Ведь о судьбе дочери идет речь, тут спешить нельзя.
— Конечно, конечно!.. Итак, дело за вами. Будьте понастойчивей, тетушка Май, и все решится как надо. Ведь, откровенно сказать, в ее-то годы лучшего и не найти. Вы как мать сами должны позаботиться о ее судьбе. Закон велит детям слушаться родителей. Откуда им, молодым да неразумным, знать, что хорошо, что плохо? Что они понимают в жизни! Бывает, конечно, упираются, а выйдут замуж — смотришь, и сыты, и в тепле, и дети пошли... Вот и выходит, что мать с отцом были правы.
Сваха захихикала.
— Ну ладно, пойду. Так что, тетушка Май, подумайте, я плохого не посоветую.
О визите свахи к тетушке Май узнала тотчас же вся деревня. Говорили разное. Одни — что жениху, мол, в дедушки пора, а он все за игрушками тянется, другие втайне завидовали Куен: нищая, а такой муж попался. Никто не сомневался, что дело это уже решенное. Шан, понятно, способствовал таким разговорам, а Куен с ужасом чувствовала, как ее опутывает невидимая сеть, из которой все труднее вырваться. Это выводило ее из себя, но ведь людям рта не заткнешь. Иногда все эти пересуды настолько надоедали ей, что она уже начинала колебаться. Особенно когда мать заводила разговор о том, что отец узнал про ее судьбу, когда она была еще совсем маленькой. Куен возмущалась. Какая там судьба! Коль не захочу, никакая судьба не заставит меня выйти! Однако суеверия, впитанные с молоком матери, делали свое дело. Думай себе как хочешь, а никто еще не миновал своей судьбы!
Если бы сборщик налогов прислал сватов в тот момент, когда Куен переживала историю с писарем со станции Лак-кхе, возможно, она от отчаяния и согласилась бы. Но сейчас она хотела разорвать путы, которые с детских лет довлели над ней, а недавно вспыхнувший слабый луч надежды вдохновлял ее. Куен запомнилась мимолетная встреча с ночным гостем, доставившим письмо от брата. Она надежно спрятала драгоценное письмо и так часто перечитывала его, что выучила почти наизусть. Никакого отношения к замужеству Куен письмо не имело, но каждый раз, перечитывая его, она словно ощущала рядом с собой брата. О, если бы он был сейчас здесь, все сразу стало бы ясно. Но странно, чем больше думала Куен о брате, тем чаще в его образ вплетались черты незнакомого гостя — тонкие брови, большие добрые глаза и маленький, почти детский рот. Он, как и Кхак, конечно, был революционером, и даже его манера держаться напоминала брата. Нередко у Куен мелькала безотчетная мысль: вот за кого она вышла бы! И виделись-то они всего один раз, но, сравнивая его с теми, с кем до сих пор приходилось ей встречаться, она невольно снова и снова мысленно возвращалась к этому человеку. Кто знает, появится ли он здесь когда-нибудь еще? Куен становилось грустно и одиноко. Этот мужчина поправился ей, но куда исчез он в то раннее утро, где он теперь? Видно, и впрямь она несчастливая... Бывали, однако, минуты, когда надежда оживала снова. Не может быть, чтобы она больше никогда не встретила его. Они непременно увидятся... И Куен мечтала, что однажды он снова появится в их доме и принесет письмо от брата...
Куен изменилась. Она часто грустила, стала раздражительной, неразговорчивой. Май внимательно приглядывалась к ней, понимая, что дочь что-то скрывает от нее. Раньше, бывало, случись что, Куен сразу шла к матери, а теперь молчит, слова от нее не добьешься. Но чем молчаливее становилась Куен, тем настойчивее возникали у нее смутные желания, пугавшие ее.
Жизнь в старенькой хижине текла однообразно, неся с собор горести и радости, волнения и тревоги. Куен с помощью Дон легко управилась со своими шестью сао, понадобилось всего два дня, чтобы засадить небольшой участок. А тут, кстати, пошли дожди, и забота о воде отпала. Полевые работы в основном были закончены, и Куен могла заняться другими делами — надо было гнать цветочный настой, готовить конфеты на продажу: приближался Новый год, да и пора было начинать копить деньги для уплаты долга Шану. По вечерам Дон частенько заходила к Куен помочь ей по хозяйству, да заодно и поучиться у нее делать конфеты. Присутствие вдовы оживляло дом. Куен сложила на кухне две глиняные печурки, одну, побольше, для цветочного настоя, другую, поменьше, для патоки. Во дворе целый день стоял густой аромат грейпфрутовых цветов, смешанный с теплыми, душистыми запахами трав, поднимавшимися от котлов, в которых тихонько булькала темная жидкость. Как только Куен начала делать конфеты, Тху стала вертеться возле нее, не отходя ни на шаг. В одну из свай дома возле порога Куен вбила большой гвоздь. Дон вынесла из кухни таз с загустевшей патокой и вылила ее на большой круглый под-нос. Куен засучила рукава, натерла жиром руки и, подождав, пока густая масса немного остынет, скатала толстый жгут, зацепила его за гвоздь, стала растягивать, чтобы он стал тоньше. Ладони Куен покраснели так, точно она держала их над огнем. Зачерпнув ладонью немного сала, она быстро натерла им руки и снова стала растягивать тяжелый жгут. Жгут становился все эластичней, светлей и вытянулся уже метра на три. Теперь, чтобы растягивать его, Куен приходилось откидываться назад и приседать. Жгут тянулся и тянулся без конца. Лицо Куен покрылось испариной. Дон, внимательно наблюдавшая за ней, не могла удержаться от восхищения — ну и молодец!
Темная патока стала совсем белой, и тогда ловкими, точными движениями Куен уложила жгут на поднос. Оставалось теперь лишь разрезать его на кусочки, и конфеты готовы.
В тот же день к Куен пришла старая мать Куэ с внучкой за спиной. Она договорилась с Куен, что будет брать конфеты на продажу. Жалея несчастную старушку, Куен давала ей конфеты в долг, и та расплачивалась за очередную порцию после того, как продавала предыдущую. Приходя за конфетами, старушка каждый раз говорила о внучке, вспоминала Коя. О работал теперь на плантациях Мати и нет-нет да и присылал ей пару хао. Однажды прислал даже платье девочке.
По вечерам, сидя у котлов с цветочным настоем и болтушкой для свиней, Дон вполголоса рассказывала Куен разные истории из жизни их села. Вдовой Дон стала несколько лет назад. Был у нее сын, но вскоре после смерти мужа он заболел, и не успела она опомниться от первого удара, как пришлось хоронить и сына. В деревне говорили, что, видно, отец сильно любил сына, потому и забрал его к себе. При воспоминании о сыне Дон всякий раз не могла удержаться от слез. Но слава богу, у нее были еще сильные руки, которые ни минуты не бывали без дела: она все время работала по найму не в одной, так в другой семье. Этим они с матерью и жили.
Вообще-то Дон была молчалива, хоть и знала немало разных историй. Бывало, работает целый день и слова не проронит, пока ее не спросят о чем-нибудь. Да и отвечать начнет — вся краской зальется. Многие считали Дон придурковатой, однако, слушая ее, Куен убеждалась, что эта женщина была совсем не глупа. К тому же она много повидала на своем веку. Дон рассказала Куен, что Нгует, дочь депутата Кханя, неизвестно почему прервала вдруг учение и вернулась домой. Как-то Дон видела ее во дворе: лицо зеленое, вся какая-то отекшая, словно после родов. Соан теперь целыми днями ухаживает за ней. Дао тоже теперь к ней приставлена. А перед этим они с хозяйкой ездили в Ханой — забрать Нгует из французской больницы, где она пролежала полмесяца. Сейчас Нгует целыми днями лежит в постели и плачет. Мать то и дело заходит к ней в комнату. Закроются вдвоем и все говорят, говорят о чем-то. А как-то раз сам депутат к ней пришел, да как начал орать. Люди было сунулись туда, так он их чуть с лестницы не спустил. Соан шепнула по секрету Дон, что Нгует, кажется, нагуляла себе живот в Ханое. Родители заплатили доктору и сделали аборт. А узнали все от той же дотошной Дао. Когда приехали в больницу, она успела расспросить нянечку, что с Нгует. Та и говорит: «Греха они не боятся. Не дали ребенку жить, вот он им отомстит. Сколько потом ни будет зачинать, младенцы будут мертвыми рождаться».
Иногда к ним по вечерам приходил посидеть Кунг, известный в округе пахарь. Он жил бобылем в семье двоюродного брата, и хоть жил вроде у своих, а работал на них на совесть, не хуже наемного работника. Брат обещал выделить Кунгу немного земли, когда тот обзаведется семьей. Но Кунг все не женился, и брат держал его у себя: все, мол, веселее. Кунг зашел однажды помочь Куен слепить глиняную печурку, а потом зачастил. Придет на кухню, сядет в углу, плетет корзиночки да слушает рассказы Дон. С До они и парой слов не перекинутся, но оба засиживались до полуночи. У Куен уже глаза слипаются, а они все сидят. Однажды посмотрела на них Куен и рассмеялась.
— Чего вы ждете, взяли бы да и поженились! Давайте я буду свахой.
Дон покраснела до корней волос, вскочила и убежала.
А Куен спросила Кунга:
— Ну, а ты как, согласен жениться на Дон?
Пахарь смутился.
— Да разве она пойдет...
— Еще как! Ладно, предоставь это дело мне.
На следующий день Куен зашла к Дон. Увидев, что Куен смеется, та шлепнула ее по спине.
— Ты что зубы скалишь?
— Да как же не скалить! Ты мне честно признайся, согласна пойти за него?
Дон сделалась совсем пунцовой, а Куен залилась смехом. Потом обе уселись на приступке.
— Шутки шутками, — сказала Куен, — но я думаю, тебе надо выйти за него. Человек он добрый, мухи не обидит. Правда, бедные вы оба, ну да не беда. И ты, и он от работы не бегаете, не успеете оглянуться, как все, что нужно, у вас будет.
Дон слушала, не поднимая глаз.
— Да я ничего. Я ведь не девушка, мне нечего нос задирать. Когда второй раз выходишь, главное, чтобы человек стоящий был. Потому как в третий раз выходить не годится. Одно меня смущает, где жить будем, не уживусь я у его брата. Ну, да ладно, поговорю с матерью, что она скажет.
Куен посоветовала Кунгу самому поговорить с матерью Дон. Тот собрался с духом и пошел.
— Я не буду перечить, — ответила ему мать, — но ты должен купить ей юбку, длинное платье и шелковый пояс-кошелек. А что до свадьбы, то пусть будет попроще. Приготовь только четыре подноса разных блюд на поминание предков и пригласи родственников. Потом две сотни арековых плодов и бетеля, сколько нужно, поднеси в подарок властям. Невесту лучше встречай у брата, а то, если у нас, пойдут, пожалуй, разговоры.
Куен слушала и дивилась. С ума, что ли, сошла старуха! Невеста-то вдова, а она о настоящей свадьбе толкует. Пока растерявшийся Кунг собирался с ответом, Куен поспешила прийти ему на помощь.
— Все это, конечно, правильно, матушка, но вы подумали сейчас только о дочери. А надо думать о них обоих. Одежду они себе успеют справить, не один год им жить вместе. Будут деньги — все купят. А если жених сейчас залезет в долги, им потом всю жизнь придется горб гнуть, чтобы расплатиться с ними. Ты, Кунг, дай матушке немного денег, пусть она купит себе поросенка или истратит их по своему усмотрению. Свадьбу Дон один раз уже справляли, были и гости и поминание предков, все как полагается, а на этот раз можно отпраздновать и в нашем доме. Не стоит Кунгу разводить эту канитель у брата.
Старуха еще долго что-то недовольно бормотала, но, когда Кунг протянул ей десять донгов, она наконец согласилась.
Свадебный обед накрыли в доме невесты. Жених достал угрей, купил на рынке вермишели из рисовой муки, соевого пудинга и бутылку водки. Куен принесла им курицу. Сварили лапшу с куриными потрохами, на закуску мелко нарубили курятины, к соевому пудингу подали соленый соус из креветок. Приготовили угрей и два полных блюда вареного риса. Получилось два больших подноса, уставленных угощением. От жениха были только брат с женою. От невесты гостей было больше: тетушка Муй, лекарь Зяо с Тхао, тетушка Май и Куен. Дон ходила к самому Кханю просить, чтобы отпустили на свадьбу Соан, но Кхань и слушать не захотел.
Свадьба получилась скромная и не очень веселая. Брат Кунга и его жена были явно недовольны, что у них появилась новая родственница. Теперь придется отрезать Кунгу целое шао земли.
Ночь была холодной. Тускло светила луна. Здесь, за городом, Кыа текла среди тростниковых зарослей, тянувшихся вдоль берега насколько хватал глаз. Вдали, над Хайфоном, стояло багровое зарево. Электрический свет города словно отодвинул тьму, и в эту светящуюся пустоту выбрасывал свой белый дым цементный завод. Ветер подхватывал дым, уносил в сторону, и он стлался по земле.
С моря дул соленый ветер, он проносился над тростником и дальше, над всей безлюдной равниной. Казалось, сейчас в бескрайних просторах холодной ночи гуляет один лишь ветер. Но вот на берегу появилась небольшая группа людей. Они, словно тени, быстро скользили по тропинке. Их силуэты на мгновение мелькнули на фоне неба и тут же исчезли среди зарослей тростника. Вскоре показалась новая группа. Люди шли из окрестных сел, из рабочих поселков, из бедных пригородов Хайфона. Шли разрозненными группами, не зная друг друга, даже не различая в темноте лиц, но все они шли на митинг. Митинг! Вряд ли среди них нашелся бы хоть один, который знал, откуда появилось это незнакомое слово и что оно означает. Но в памяти у всех было живо воспоминание о том, как совсем недавно при слове «митинг» толпы людей заполняли улицы, и каждый чувствовал себя во сто крат сильнее.
Но этот митинг проходил ночью, тайно, в глухих зарослях тростника. Люди подходили и группами рассаживались вокруг дерева. Их было уже более полусотни. С того края, где мелькали косынки, послышался сдержанный женский смех, но он тут же стих. Холодный ветер то раздувал тонкие рубашки, то прижимал их к телу. Люди ежились и покряхтывали. Даже те, кто был одет в европейские пиджаки, сидели, подняв воротники и втянув голову в плечи... «Э‑хе-хе!.. Ну и холодище!..» Кое-кто от холода стучал зубами. В толпе то тут, то там возникал приглушенный разговор, слышался сдержанный смех. Люди старались усесться потеснее, чтобы хоть немного согреться.
Но вот к дереву подошел какой-то мужчина. Лицо его невозможно было различить в темноте.
— Соотечественники! Товарищи!.. — Разговоры тотчас смолкли. Эти два слова, такие непривычные, заставили всех насторожиться, люди затаили дыхание и с волнением ждали, что скажет незнакомый оратор. — К нам пришел представитель Коммунистической партии Индокитая рассказать о положении в стране.
Говоривший отошел и сел, смешавшись с толпой. Кхак подошел к дереву.
— Небось от доклада в такую погоду не очень-то согреешься.
Неожиданная шутка вызвала оживление. Кто-то из задних рядов громко ответил:
— Ничего, товарищ, говори! Знали, куда шли, потерпим...
Кхак не видел лиц сидящих в темноте людей, но он чувствовал, что они с нетерпением ждут, что он скажет.
— Прошло около пяти месяцев с тех пор, как началась война империалистов Франции и Англии с итало-германскими фашистами. Давайте посмотрим, что же принесла нам она, эта война между капиталистами?
Кхак начал с того, что рассказал, как подскочили налоги: только в Северном Вьетнаме общая сумма налогов за год превысила прошлогоднюю более чем на миллион донгов, причем особенно возросли так называемые налоги оборонного значения. Но почему, собственно, оборонного? На чью оборону идут эти деньги? Власти продолжают облагать народ новыми, совсем уже бессмысленными налогами: за переезд на новое место жительства, за пользование электричеством, водой. С помощью своих прихвостней французы создали «Общество франко-вьетнамского братства», повсюду устраиваются благотворительные ярмарки, киносеансы, футбольные матчи, вечера с «добровольными пожертвованиями», и все это для того, чтобы выкачать из народа побольше денег...
Кхак сделал минутную паузу. Все молчали. Когда он произнес: «Общество франко-вьетнамского братства», кто-то из женщин презрительно фыркнул. Кхак чувствовал молчаливую поддержку слушателей. Он заговорил горячо, все больше и больше увлекаясь.
— Мало того, они усилили и прямую эксплуатацию трудящихся. В стране голод, нищета и бесправие. Французы хватают всех, кто выступает в защиту интересов народа. Они распустили товарищества рабочих, намереваясь отвоевать и те мизерные уступки, на которые вынуждены были пойти под нажимом трудящихся. Хозяева вновь увеличили рабочую неделю до шестидесяти двух часов. Служащие должны теперь поочередно работать по воскресеньям и праздникам. Всюду, и особенно там, где рабочее движение ослаблено, где рабочие разрознены, хозяева чинят произвол, увеличивают рабочий день, сокращают число рабочих. Так, шелковую фабрику они хотят перевести с трехсменного режима работы на двухсменный по двенадцать часов в смену, и уволить таким образом более тысячи человек.
— Верно! — громко крикнул кто-то из толпы.
Люди зашумели, и слушатели и оратор давно забыли про холод.
— И все это делается под предлогом оказания денежной помощи метрополии, «матери Франции». Но это их, а не наша родина! Капиталисты, отрастившие себе брюхо на грабеже трудового люда, продолжают обогащаться. В Уонг-би они урезали зарплату рабочим. Десятки тысяч трудящихся ждут безработица, голод, нищета, бесправие!..
Голос Кхака дрожал от напряжения. Вокруг стояла мертвая тишина.
— И наконец, посмотрите, что делается в наших семьях. За каких-нибудь несколько месяцев только из Северного Вьетнама было отправлено во Францию более семидесяти тысяч вьетнамцев. Это значит, что в семидесяти тысячах семей у жен отняли мужей, у родителей — сыновей и бросили их в мясорубку войны. Они отбирают под свои аэродромы нашу землю, сносят наши дома. В районах Сан-бо они сравняли с землей целые деревни, захватили сотни мау крестьянской земли. Нет ни одной провинции, из которой бы не забирали людей на принудительные работы. Десятки тысяч рабочих загнаны за колючую проволоку, где они живут под открытым небом, как в тюремных лагерях. Но война продолжается. Жизнь станет еще тяжелей. Скоро они начнут отбирать у нас рис! У журавля та же судьба, что и у всех птиц, у крестьянина та же беспросветная жизнь, что и у рабочего! Братья! Мы стоим у последней черты, за которой — смерть!
Людям, сидящим на земле, казалось, что не этот незнакомый человек говорит им, а они сами высказывают свои сокровенные мысли. Казалось, его сердце бьется в одном ритме с их сердцами и мучают его те же тревоги, что и сотни тысяч бедняков, их братьев.
— Война делает только первые шаги. С каждым днем она становится все более жестокой, принимает все более варварские формы. Японцы стоят на границах нашей страны. Они требуют от французов прекратить переброску чанкайшистам грузовиков, бензина и других военных грузов, в противном случае грозят вооруженным вмешательством. Французы пока пропускают эти угрозы мимо ушей. Но японцы внимательно следят за тем, что происходит в нашей стране. Их давно привлекает этот лакомый кусочек. Французы не желают опереться на народ, чтобы отстоять Индокитай. У них одна забота — награбить побольше добра, набить карманы, и они не выстоят против кровожадных хищников — японских фашистов. Рано или поздно японцы оккупируют нашу страну и принесут с собой разрушение и смерть. Наш народ ждут неслыханные испытания! Мы не можем сидеть сложа руки, дожидаясь, пока беда придет в наш дом. Отсутствие единства и сплоченности смерти подобно! Страх и уныние — это путы, которые сковывают наши действия. Перед лицом смерти нельзя опускать руки!
Кхак говорил со страстью, он словно бросал в эту толпу свои мысли, свою веру.
— Бездействие — это смерть! Только в борьбе сможем мы обрести жизнь. А для борьбы нужно единство, нужна организованность. У всех у нас одна судьба, одна доля, и, если кто-то начал борьбу, другой должен без колебаний встать рядом, если выступило одно предприятие, остальные должны его поддержать, если поднялось одно село, соседнее не должно молчать. Идите за нашей партией, идите за коммунистами! Боритесь против увольнений и увеличения рабочего дня, против угона во Францию ваших мужей и сыновей, против трудовых повинностей и захвата земель. Боритесь, используя всевозможные формы: от переговоров с хозяевами до забастовок и демонстраций. Не давайте французам обманывать себя, затуманивать мозги лживой болтовней! Не отдавайте им ни одного су! Боритесь за то, чтобы ни один вьетнамец не был взят в их армию! Придет час, и народ наш восстанет, сбросит иноземное иго, освободит родную землю и возьмет власть в свои руки. Он придет, этот час! Он уже не за горами! Наша совместная борьба приближает его!
Кхак остановился. Он задыхался, словно преодолел крутой подъем. С минуту все молчали, потом раздались отдельные возгласы, и вдруг, точно по команде, все взволнованно заговорили.
— А теперь разрешите мне зачитать обращение хайфонского горкома Коммунистической партии Индокитая.
Кхак вынул из кармана сложенную вчетверо листовку и, осветив ее электрическим фонариком, затемненным куском синей ткани, начал читать: «Обращение к согражданам. Соотечественники! Братья и сестры! Трудовой народ! Юноши и девушки, представители интеллигенции, солдаты...»
В горком Кхак возвращался за полночь. Тропинки и дороги были безлюдны. Он шел вдоль зарослей тростника, потом свернул по еле заметной тропинке в банановую рощу, где стоял небольшой бамбуковый домик. Кхак обогнул дом, отодвинул в сторону копну сена, скрывавшую лаз, и, пригнувшись, пролез в крохотную каморку.
В темноте послышался голос Лапа:
— Это ты, Зёнг?
— Да, я.
Кхак засветил лампу с закопченным стеклом. Тусклый свет упал на голые доски топчана, служившего и столом и кроватью. Каморку трудно было даже назвать комнатой: здесь едва умещался топчан. На топчане лежало несколько стопок белой бумаги, литографский камень, валик и выщербленная чашка с лимонами. В углу на охапке сена, сжавшись в комочек, спали Лап и мальчик лет двенадцати.
— Тебе тут принесли два письма и пачку книг.
— Значит, связной вернулся?
— Да.
Лап сел. Глаза у него совсем слипались, и он принялся резкими движениями растирать грудь и плечи.
— Ну и холодина!
Кхак снял куртку и кинул ее Лапу. Куртка была старая, не куртка, а ветошь.
— Спи, а я еще немного посижу.
Лап снова улегся, стараясь укрыть курткой и мальчика.
Книги были от Куен. Письмо, свернутое в небольшую трубочку, похожую на кокон, было от Ле, а на маленьком конвертике не было никакой надписи.
Кхак стал читать письмо Ле.
« К., — писал он, — посылаю тебе книги и письмо из дому. Несколько книг я оставил для ПКСВ[36], некоторые послал в ЦК, пришлю их позже. А ты, как только тебе будут не нужны те, что я прислал, отошли опять мне. Займись переводом или переложением «Основ ленинизма». Эта работа необходима нам для подготовки кадров. Если не удастся напечатать, пришли в ЦК, напечатаем на месте. Получил от тебя «Искру». Молодцы! Слышал, у вас отличный литограф, не могли бы вы перебросить его на время к нам? Скоро будем отмечать юбилей «Трех Л»[37]. Что думаете делать в связи с этим? Как там дела у солдат из рабочих батальонов и на строительстве аэродрома? Двадцатого по лунному календарю придет наш человек, передай ему все дела и приезжай ко мне, как условились. В случае чего ищи меня в пагоде У. Будь осторожен, предельно осторожен! Л.»
Кхак перечитал крохотный листок, исписанный бисерными буковками. Потом вскрыл конверт без надписи. При первом же взгляде на письмо лицо его просветлело, губы сами собой растянулись в улыбке: письмо было от Куен. Кхак не спеша, внимательно читал строчку за строчкой, читал и улыбался — он словно видел перед собой Куен: вот она сидит и пишет письмо, пересказывая ему все домашние новости, стараясь не пропустить ничего. Погода сухая, но рассады хватит. Овощи удались, бананы уже большие. Собирается гнать цветочную настойку из грейпфрутов. «Грейпфруты в этом году прямо усыпаны цветами...» Кхак живо представил себе их садик и будто ощутил знакомый аромат грейпфрутов, который доносился из ночного сада, когда он засиживался над переводами старинных книг. А эти пятнадцать донгов...
Видно, последние... Но как они кстати! Лап требует бумаги, красок, а ведь еще нужен и шрифт...
Кхак долго сидел и улыбался, весь во власти мыслей о доме. Наконец он поднялся, сжег оба письма и улегся спать. Однако он долго не мог заснуть — мысли о доме и прошедшем митинге не давали покоя. Митинг, кажется, прошел неплохо... Жаль, что никак не удается установить связь с солдатами из рабочих батальонов. Все их выступления разрозненны и неорганизованны. Это еще не настоящая борьба... Рабочие бегут со строительства аэродрома... Ле напомнил, что близятся годовщины Ленина, Люксембург и Либкнехта... По европейскому календарю уже начался Новый год. Через месяц с небольшим наступит Новый год и у нас. Что-то он принесет.
Кхак жил и работал в домике, где разместилась типография. За тот месяц, который он прожил в Хайфоне, ему удалось привлечь к работе наборщика Лапа. Затем Гай переселила их в дом к своей бабушке, где решили разместить и горком партии. Бабушка жила в селе, недалеко от уездного центра, и, опасаясь, что здесь их легко может обнаружить полиция, Кхак перешел на новое место, рассредоточив типографию и группу связи. Теперь даже Гай, основной их связной, не знала, где находится типография. Место для типографии Кхак подыскал случайно. Обычно, наведываясь в город, Кхак переправлялся через речку на пароме. Рядом с переправой стояло несколько крохотных лавчонок. Там он и повстречал Кеня, уличного парикмахера. Кхак обратил внимание на этого парня, приметив, что на внутренней стороне ящика его походной цирюльни была наклеена небольшая карта мира, и территория СССР была закрашена красным карандашом. Кхак спросил его с простодушным видом:
— Это что за страна?
— Россия.
— Это там, где коммунисты у власти? Там, кажется, народу несладко живется.
— Не знаю. Только там, говорят, нет ни бедных, ни богатых, ни королей, ни мандаринов.
Так они познакомились, а вскоре стали друзьями. Однажды Кень пригласил Кхака к себе. Он жил вдвоем с матерью. Хотя ей было за шестьдесят, это была еще довольно крепкая женщина. С тех пор Кхак часто бывал у них, и мать Кеня относилась к нему как к родному. Узнав, чем занимается Кхак, они еще больше полюбили его. Теперь Кхак приходил к ним в дом как свой человек. Когда же он спросил, не могли бы они с товарищем поселиться у них в доме, мать Кеня сказала только: «Здесь у нас тихо, дом на отшибе, но сами видите, какая у нас бедность. Устроит ли вас это?» Вначале Кхак и Лап поселились в маленькой комнате в глубине дома. Целый день они были одни: мать Кеня с утра уходила жать траву, собирать навоз и возвращалась поздно вечером. Кень вскакивал чуть свет и, подхватив свой ящик, спешил к парому. Домой он возвращался, когда уже темнело. Односельчане знали, как трудно живут мать с сыном, и редко кто заходил в этот крытый камышом домик на самой окраине деревни.
Кхак и Лап целыми днями работали в комнатушке, не высовывая носа из дому, и даже парашу поставили в своей комнате — точь-в-точь как в тюремной камере. Только когда совсем темнело, они выходили подышать свежим воздухом и немного размяться. Но и тогда разговаривали только шепотом. Если Кхаку нужно было уйти по делам, он обычно дожидался темноты. Он знал тропку, которая через камыши вела в поле. Возвращался он всегда около полуночи или под утро, как только забрезжит рассвет.
Однажды к дому Кеня примчалась целая ватага мальчишек. Обитатели задней комнатки сидели не дыша, боясь, как бы какой-нибудь озорник не вздумал заглянуть в дом, пока нет хозяев. Но ребята ограничились тем, что побегали по двору и по саду, и вскоре ушли. Кхак и Лап перевели дух.
После этого случая с согласия Кеня они перестроили часть дома, где находилась их комнатка: замуровали дверь, а чтобы можно было проникнуть в каморку, сделали лаз с задней стороны дома. Лаз прикрыли старенькой плетенкой и замаскировали копной сена. Теперь если бы кто и вздумал обойти весь дом, то и тогда не обнаружил бы их комнатушку.
Целыми днями они работали при слабом свете, проникавшем в каморку сквозь щели в соломенной крыше. Особенно тяжело было Лапу, который вообще почти не выходил из комнаты. Лишь иногда, в солнечные дни, мать Кеня, убедившись, что кругом ни души, тихонько звала его: «Лап, выходи, сынок, погрейся!» Лап ненадолго вылезал из своей норы в сад и сидел на солнышке. Отвыкшие от яркого света глаза его постоянно щурились, лицо стало серым, отечным, а руки до того исхудали, что суставы выпирали узлами.
Работы у типографии прибавлялось с каждым днем. Тогда-то Кхак и привел Ланга, старшего сынишку сестры Лапа, — мальчик работал чистильщиком обуви. Ланг стал помогать Лапу, а кроме того, он держал связь с Гай, доставлял ей листовки, приносил от нее почту. Вначале литографским камнем им служила обожженная глиняная плита, а краску заменяли обыкновенные фиолетовые чернила. Потом Кхак решил печатать с восковки. Однако достать восковку было сложно. Агенты тайной полиции уже приняли меры — восковку продавали только в двух французских магазинах, причем покупатели обязаны были предъявлять документы и за ними тут же устанавливали слежку. Но Лап, печатник-профессионал, никак не мог смириться с кустарными методами работы; однажды он выпросил у Кхака несколько донгов, поехал в Хайфон. В городе он разыскал друзей из типографии газеты «Курьер» и вернулся с настоящим литографским камнем, двумя валиками и несколькими пачками краски. Помимо этого, он привез целую миску типографского шрифта. Лапу не терпелось печатать настоящим шрифтом, но буквы были французские, без тональных значков. Кроме того, шрифт, как обнаружил Кхак, был настолько необычный, что первые же листовки, напечатанные этим шрифтом, привели бы полицию в типографию «Курьер». Так что от шрифта пока пришлось отказаться. Кхак считал, что даже рукописные листовки, размноженные в их типографии, были огромным успехом. Но Лап не оставлял мысли раздобыть вьетнамский шрифт.
Типография работала теперь бесперебойно. Кхак писал небольшие брошюры простым, понятным для всех языком и выпускал таким форматом, что их легко можно было спрятать в кармане. Они распространяли их везде, где только было можно. Потребность в брошюрах росла. В темной каморке было отпечатано «Обращение к согражданам» , подписанное Хайфонским городским комитетом. В одну ночь оно было расклеено по улицам, и все в городе узнали, что коммунистическая партия существует, что она призывает всех бороться против империалистической войны. Дважды в месяц стала выходить газета «Искра», на двух страницах, тиражом двести экземпляров. Кхак едва успевал справляться с работой, ему приходилось часто бывать на собраниях, вести организационную работу. К тому же он сам писал все материалы в газету, вплоть до стихов.
Несмотря на репрессии, семена, посеянные той темной ветреной ночью, начали давать всходы. Рабочее движение пробивало себе дорогу. Так молодые весенние побеги пробиваются вначале среди голого галечника, а там, смотришь, все вокруг покрывается зеленой порослью. Кхак чувствовал, что в памяти народа еще свежи бурные события недавних лет, когда действовал Демократический фронт. Сейчас люди вынуждены были молчать, но разве вытравишь из памяти волнующие картины демонстраций и забастовок, приводивших в трепет врагов! Вот почему, стоило людям услышать клич, зовущий на борьбу, увидеть на стенах домов знакомые листовки, узнать, что партия жива, что она действует, все пришло в движение. Несколько партийных ячеек, которые удалось восстановить на цементном и фосфатном заводах, на шелковичной фабрике и в поселке Лак-виен, были первыми ласточками...
Число партийных организаций росло. В коммунистическую партию стали вступать учащиеся, мелкие торговцы и служащие. Кхаку удалось создать партийные организации в нескольких пригородных уездах. Он решил укрепить не только городские организации, но и создать прочную сеть организаций в пригородах, окружить город настоящим революционным кольцом и тогда начать планомерное наступление на врага, главные силы которого были сосредоточены в Хайфоне. Однако в уезде Тхюи-нгуен, где располагался горком, надо было действовать крайне осторожно, чтобы не привлечь внимания тайной полиции. Но чем шире развертывалось движение, тем острее ощущалась нехватка руководящих партийных кадров. Лап был прикован к типографии, на Гай лежала вся связь, а сам Кхак был постоянно занят работой в первичных организациях, подготовкой кадров, проведением собраний в селах, встречами с прогрессивными общественными деятелями и интеллигентами, искавшими связи с революционным движением.
Не хватало и денег. Они нужны были не только для того, чтобы обеспечить работников горкома, но и чтобы покупать материалы для типографии.
Кхак направил все внимание на подготовку кадров, в первую очередь надо было подготовить Лапа и Гай. Гай была смелой, умной девушкой, хорошо знала Хайфон и его пригороды. С одиннадцати лет начала работать на каменных карьерах и в угольных шахтах, а потом и в самом Хайфоне. Так что от каменоломен Чанг-кень до причалов Бинь на реке Там-бак у нее повсюду были друзья. Кхак обучал Гай грамоте и арифметике. По вечерам, когда она возвращалась с задания, Кхак беседовал с ней и о политике. Обычно они шли в сад или в поле и, устроившись где-нибудь на холме, беседовали. Кхак рассказывал Гай о коммунистическом движении, о Марксе и Ленине, объяснял основы материалистического мировоззрения, теорию прибавочной стоимости, идейные и организационные принципы партии, говорил о пропагандистской и агитационной работе, о борьбе народных масс. Однажды Кхак рассказал Гай о Советском Союзе. В тот вечер они оба дали волю воображению и мысленно перенеслись в страну, о которой знали только понаслышке. Такая далекая и такая близкая! Кхак подумывал уже, что через два-три месяца нужно будет подыскать другого связного, а Гай поручить несколько пригородных уездов и ввести ее в состав горкома. Лапа же он решил проверить еще немного на работе и рекомендовать в партию.
Однажды вечером Кхак пришел в группу связи поговорить с Гай о встрече с представителем партийного комитета Северного Вьетнама. Они сидели в кухне — здесь было не так холодно.
— Сегодня семнадцатое? — спросил Кхак.
— Нет, уже восемнадцатое!
— Тогда, значит, послезавтра к нам приедет гость из центра.
— Куда его отвести?
— Пока в Ват-кать, где мы обычно встречаемся с партийными работниками. Завтра я буду в Хайфоне, а послезавтра на обратном пути заеду туда.
— Хорошо, я встречу его и провожу прямо в Ват-кать. Там мы будем ждать тебя.
— Ты не забыла, завтра надо еще сходить за бумагой?
— Нет, не забыла.
Кхак задумался. Из центра ему на смену присылают Тхиета. На последней встрече Ле сообщил, что Тхиету поручено руководить работой в зоне Б и одновременно исполнять обязанности секретаря хайфонского горкома. Отлично! Кхак вспомнил тот вечер, когда Хой вернулся из Ханоя и рассказал об аресте жены Тхиета. Самому Тхиету тогда удалось скрыться. Кхак не ожидал, что ему придется с ним встретиться здесь. Правда, Ле при первой же встрече дал понять, что после восстановления организации в Хайфоне центр собирается поручить Кхаку другую работу — какую именно, будет ясно после того, как он передаст дела Тхиету и вернется к Ле. Работа, конечно, везде найдется, но сейчас Кхаку никуда не хотелось уезжать. Он уже освоился здесь, нашел необходимые формы работы... А может, все дело в Ан? Кхак отрицательно покачал головой. Нет! Хотя это, безусловно, имеет значение...
— Тебе знаком человек по имени Конг? Он работал на шелковой фабрике, — спросил Кхак.
— Как он выглядит?
— Лицо бледное, золотой зуб.
— А-а! Он, кажется, работал секретарем в каком-то учреждении, а в тридцать восьмом, во время забастовки, был арестован и несколько месяцев просидел в тюрьме.
— А потом что делал?
— Точно не знаю. После освобождения он вроде открыл часовую мастерскую где-то в Лак-виене. Да, да, это он. Такой невысокий, с золотым зубом.
Несколько дней назад Мок, докер с причалов Сау Кхо, который жил в поселке Лак-виен, передал Кхаку, что Конг хочет встретиться с кем-нибудь из партийного руководства. Конг сказал Моку, что сотрудничал с товарищем Лыонгом в прежнем горкоме, что они знали друг друга с тех пор, когда работали на шелковой фабрике. После того как Лыонга арестовали, Конг потерял связь с партией, но продолжал самостоятельно вести работу среди сочувствующих. И вот, увидев на улицах листовки, решил восстановить связь с партийной организацией.
Помявшись немного, Гай спросила Кхака:
— Скажи, Зёнг, ты не сумеешь заглянуть к Ан, когда будешь в Хайфоне?
— Конечно. Если тебе нужно что-нибудь передать, я сделаю это. Завтра буду у нее и послезавтра прямо оттуда пойду в Ват-кать.
— Ан очень ждет тебя... — Гай пристально посмотрела на Кхака.
— Слушай, почему ты стал избегать ее? Ведь она тебя любит!
Кхак покраснел.
— Ну а что я могу сделать? Ты же знаешь, что у меня за жизнь. Моя любовь ничего, кроме страдания, другому человеку не может дать.
— Ни черта ты не понимаешь! Вот так ты скорее можешь принести страдания тем, кто тебя любит. Ведь Ан, бедняжка, такая искренняя и такая застенчивая, она ни за что не станет никому навязывать себя.
Кхак стал совсем пунцовым и только растерянно улыбался.
— Ладно, не будем больше об этом... Давай лучше заниматься!
Гай подбросила полено в очаг. Сегодня Кхак рассказывал ей об особенностях положения крестьян в колониальных странах, испытывающих двойной гнет: и своих помещиков и чужеземных эксплуататоров.
Гай слушала его не отрываясь. Когда он кончил говорить, она разгребла золу и вытащила несколько клубней батата.
— Теперь поешь, — сказала она.
Кхак взял горячий клубень и, подув на него, стал снимать кожуру.
— Может, я не права, — заговорила Гай, — но мне кажется, что в деревне работать куда легче, чем в городе. Здесь простор, и мы тут как вольные птицы, попробуй найди-ка нас. Так почему же мы не ведем работу в селах? К примеру, в этом селе. Если бы нам удалось тут привлечь на нашу сторону хотя бы несколько семей, мы бы почувствовали себя спокойнее. И что бы ни случилось, здесь у нас всегда была бы надежная база. А если восстание? Народ в два счета захватил бы в селе власть. Ведь здесь всего-навсего один староста, сборщик налогов да начальник сельской стражи!
Кхак внимательно слушал Гай. Его ученица явно делала успехи. Гай заставила Кхака задуматься. Действительно, почему бы не сделать деревню плацдармом, а не только убежищем на случай репрессий? Почему бы не захватить власть в деревнях еще до того, как удастся захватить ее в городе? Опыт советов в провинции Нге-ан, возникших в тридцатом году, доказал, что крестьяне способны сами взять власть в свои руки, что деревня может стать опорной базой революционного движения. А ведь советы в Нге-ан возникли еще тогда, когда силы империалистов были велики. Если же французы передерутся с японцами, нужно использовать момент и начать действовать в провинциях прибрежной полосы. Нужно создать опорные базы во всех приморских уездах. Что ж, это вполне реальная вещь! Здесь и просторно и местность пересеченная. Реки, горы. В Бать-данге, например, в Фа-лае, в Иен-ты или в Донг-соне. Недаром мудрый Нгуен Чай сказал когда-то, что «в этих местах двое выстоят против сотни». Голос Гай вывел его из задумчивости.
— Ты что же не ешь? О чем размечтался?
С тех пор как через Северный Вьетнам пошли военные грузы в Китай, Хайфон стал лакомым кусочком для дельцов. Словно стая стервятников, слетелись сюда всевозможные коммерсанты, каждый старался отхватить себе ломоть пожирнее, тем более что это не стоило им больших усилий. Вместе с толпой подрядчиков, коммерсантов, капиталистов и чиновников, которые понаехали сюда из Шанхая, Нанкина и Кантона, в Хайфон слетелись проститутки, рестораторы, адвокаты, посредники, прорицатели всякого рода, специалисты по венерическим болезням, содержатели игорных домов и опиумокурилен... И вся эта публика металась по учреждениям, спекулировала, играла в карты, проводила ночи в опиумокурильнях или в ресторанах, под стук игральных костей, под лихорадочные ритмы модных танцев, под визгливый хохот проституток. Портовый город, который обычно жил тяжелой трудовой жизнью, сейчас вдруг стал городом роскошных машин, отелей, ресторанов, дансингов и публичных домов. На центральных улицах можно было увидеть самые разнообразные наряды, строгие и крикливые, дорогие и дешевые. Хайфон перещеголял, пожалуй, Сайгон и даже столицу. Но лакомый кусок постепенно загнивал, издавая зловоние, привлекая мух, закопошились черви... Чем быстрее приближалась война, собиравшая тучи на горизонте, чем громче раздавался у границ Вьетнама марш японских дивизий, тем лихорадочнее суетился весь этот темный мир дельцов, спешащих побольше урвать, пока хищник, раскинувший свои черные крылья, не опустился на добычу.
Но рядом с дельцами всех мастей и оттенков, рядом с прожигателями жизни здесь жил трудовой люд, положение которого становилось с каждым днем все более невыносимым. По улицам бродили толпы безработных, готовых взяться за любую работу. В пригородах строились лагеря для рабочих батальонов, ожидающих отправки во Францию, и для чернорабочих, согнанных на принудительные работы. Лагеря были обнесены колючей проволокой и сторожевыми вышками. К проволочным заграждениям лепились дешевые харчевни, чайные, лавчонки. По ночам сюда стекались уличные проститутки. Однако, когда наступал конец дневной смены, Хайфон становился неузнаваемым. Отовсюду: с причалов порта, с бензоскладов, с цементного завода, из кварталов Ха-ли, с шелковой фабрики, с вокзала — в предвечерних сумерках неслись фабричные и заводские гудки. Сливаясь друг с другом, густые и тонкие, слабые и мощные, далекие и близкие, они точно лились с неба, заполняя все вокруг вибрирующим гулом. И серые людские потоки затопляли улицы, на которых уже начинали зажигаться фонари. Целый час не смолкал на улице стук деревянных подошв, шарканье туфель, шлепанье деревянных сандалий и босых ног. Шли носильщики угля в черных шароварах и пропотевших коричневых рубашках, в нонах, с черными косынками на шеях. Рабочие механических мастерских в потертых кепках шли, засунув руки в карманы грязных залатанных брюк. Шли бледные машинистки и продавщицы — служащие французских фирм. Лоточницы возвращались в пригородные поселки, неся на коромыслах свой товар. Разноцветные огни реклам и фонарей скользили по усталым, потемневшим лицам. Из дверей магазинов и открытых окон французских вилл праздная публика с невольной робостью смотрела на серую людскую реку. В этот час Хайфон явно принадлежал не им. Он принадлежал людям в черных шароварах, засаленных куртках, пропотевших рубахах.
Кхак старался попасть в Хайфон именно в этот час — так легче затеряться в толпе. К тому же в этом людском потоке он испытывал какой-то особый, необъяснимый прилив сил.
Как только паром пристал к причалу, Кхак вышел на берег, с трудом протиснувшись сквозь толпу рыночных торговцев, возвращавшихся из города. На пароме вместе с Кхаком ехал слепой уличный певец. Уж не тот ли, что повстречался ему несколько месяцев назад? Как быстро промелькнули эти месяцы! Кхак вспомнил вечер, когда он впервые вступил на набережную незнакомого города, таившего столько угроз.
Теперь-то он знал Хайфон! Немало улиц и закоулков он исколесил. Теперь в этом городе Кхака окружают сплоченные ряды борцов, целая армия, пусть пока небольшая, но она растет с каждым днем, с каждым часом.
Кхак зашагал в толпе рабочих мимо огромных сияющих витрин, где красовались шелка и бархат, мимо сверкающих огнями реклам. Мимо них проносились блестящие машины, проходили нарядные женщины, дефелировали полицейские. В окнах шумных ресторанов они видели сытые, самодовольные лица, ноздри щекотал запах жареного мяса и пряностей. Губы Кхака тронула насмешливая улыбка. Погодите, придет день, когда в эти рестораны войдут рабочие, снимут свои кепки и по-хозяйски рассядутся за столиками.
Кхак пришел в парк за полчаса до назначенного срока. Это был парк в типично «колониальном» стиле: всевозможные виды пальм, рощицы стройного бамбука и густые заросли тростника. Трава специально не подстригалась и разрослась, доходя до колен. Нескольких электрических фонарей было недостаточно для такого парка, и поэтому в извилистых аллеях царил полумрак. Едва Кхак свернул на одну из тропинок, как от темного куста отделилась фигурка девушки в белом платье и двинулась ему навстречу. Она была совсем еще юной, груди едва обозначились под платьем, но ярко накрашенные губы выдавали ее ремесло. «Пойдем, пройдемся», — тихо сказала она. Кхак ускорил шаг, но шепот преследовал его: «Слушай, всего два хао, пойдем!» Кхак пошел еще быстрее. Пройдя несколько метров, он обернулся. Белое платье снова скрылось в кустах. Кхаку было горько и стыдно.
Проституция в Хайфоне росла неудержимо. Как только темнело, во всех парках, скверах, переулках появлялись женщины в белых платьях, которые как привидения преследовали проходящих мужчин. Чтобы не умереть с голоду, эти несчастные продавали свое тело за несколько хао, иногда даже за несколько су. Проклятье!..
Кхак зашел за куст и встал так, чтобы видеть площадку с каменными скамьями в центре парка.
Через некоторое время, ведя велосипед, на дорожке показался Конг. Кхак не торопился выходить на свет, желая убедиться, что Конг не привел никого за собой. Конг прислонил велосипед к дереву и опустился на скамью. Взглянув на часы, он закурил. Кхак продолжал стоять в тени. Докурив сигарету, Конг огляделся и зажег вторую. Время от времени мимо него проходили люди, но ни один не обратил на него внимания. Какая-то девица остановилась недалеко от скамейки, потом прошлась разок-другой и подошла к Конгу. Они о чем-то поговорили, Конг предложил ей сигарету, она закурила и пошла дальше. Наконец, убедившись, что вокруг ничего подозрительного нет, Кхак подошел к Конгу.
— Давно ждешь меня? Я немного задержался.
На лице Конга мелькнула мгновенная растерянность. Он раскрыл было рот, чтобы ответить что-то, но Кхак опередил его, произнес пароль. В свете фонаря Кхак заметил, как во рту у Конга блеснул золотой зуб. Кхак предложил пройтись, и они пошли из сквера в сторону перекрестка Нга Сау. Конг время от времени с любопытством поглядывал на своего спутника.
— С тех пор как арестовали Лыонга, — заговорил Конг, — оборвались все связи и я чувствовал себя совсем потерянным. А сейчас будто снова нашел родных... Эти месяцы я не сидел сложа руки. Недавно мне удалось связаться с группой матросов с военного корабля «Меконг», они просили дать им литературу и свести с кем-нибудь из партийного руководства.
— Сколько их?
— Со мной держали связь двое, но они говорят, что их целая группа. Настроения еще не ясны. К ним якобы приходил представитель от партии «Возрождение» , уверял, что японцы хотят посадить на престол принца Кыонг Де и помочь выгнать французов. Матросы в растерянности, не знают, как им быть. Хотят поговорить с представителем нашей партии.
— Почему ты раньше ничего не сказал об этом Моку?
Конг наклонился к Кхаку.
— Откровенно скажу, Мок парень хороший, но в таком деле я ему не доверился. Во-первых, он не умеет выступать и вряд ли сумел бы убедить матросов. А во-вторых, — Конг понизил голос, — его дядя тайный агент.
— Это точно?
— Да. Но это известно только мне, так как мы с ним из одной деревни. Я хотел сообщить об этом в парторганизацию, но до сих пор мне не удавалось ни с кем связаться. Не ему же самому говорить об этом. Вот почему я ничего не сказал ему о том, что привлек группу сочувствующих.
— Чем же вы занимались?
— Читали партийную литературу, вели пропаганду, создали подпольные тройки по всем правилам конспирации.
Кхак вел Конга по безлюдным улицам, потом свернул в переулок, в другой и так, запутывая след, снова вернулся на ту же улицу.
— Проверяешь, нет ли кого за нами? — улыбнулся Конг. — Осторожность никогда не помешает. Наше новое руководство неплохо работает, уже добилось кое-чего. Прежде я работал с Лыонгом. Он, конечно, смелый товарищ, но часто зря шел на риск. Сколько ни говорил ему об этом, не слушался он меня. А теперь я и сам ученый, руки мне обработали так, что на всю жизнь остался калекой.
Он протянул Кхаку левую руку — на ней торчал лишь указательный палец и один сустав большого.
— За эти два они меня подвешивали, а остальные зажимали в тиски, вот я их и лишился. Хорошо, что вовремя успели отнять, а то бы без руки мог остаться.
Конг выругался. У Кхака защемило сердце от жалости.
— Пытал меня сам «шеф». Вот был зверь!
Кхак уже слышал об этом жандарме, которого заключенные прозвали «шефом». Он когда-то специализировался на спекулянтах и босяках. Прозвище, которое те дали жандарму, нравилось ему самому. За жестокость на допросах его повысили в должности — сделали агентом политической полиции. Недавно он, кажется, был переведен в Ханой.
Кхак решил узнать подробнее о матросах с «Меконга».
— Как зовут того матроса, который связан с тобой?
— Хай...
— Хорошо. Сделаем так. Связь держать будем через Мока. Я пришлю тебе немного литературы. А ты сообщи мне, когда вернется из плавания «Меконг». Тогда и обдумаем, как нам встретиться с матросами.
— Ладно.
Кхак расспросил еще Конга о сочувствующих, и они расстались. Подождав, пока Конг уехал на своем велосипеде, Кхак отправился к себе. Он шел по узким переулкам, шел быстро, снова петляя и то и дело оглядываясь назад. И только когда окончательно уверился, что «хвоста» нет, замедлил шаги. Многое из того, что говорил Конг, он и сам знал. Так, Кхаку давно было известно, что дядя Мока служит тайным осведомителем. Об этом ему рассказал сам Мок. Но было в Конге какое-то едва уловимое лукавство, которое настораживало Кхака. После того как тот показал свою изуродованную руку, недоверие Кхака уменьшилось, но не исчезло совсем. Нужно было обязательно выяснить, при каких обстоятельствах был арестован весь горком вместе с Лыонгом. Разумеется, здесь не обошлось без предательства. Но как узнать, кто провокатор?.. Что бы там ни было, а наладить связь с матросами сейчас очень важно. Еще во время беседы с Конгом Кхак начал обдумывать, каким образом можно было бы связаться с ними и выяснить обстановку на корабле. А в дальнейшем нужно под каким-нибудь благовидным предлогом изолировать от них Конга. Что же до самого Конга, то надо хорошенько проверить его, испытать в деле, а уж потом решить, достоин ли он доверия.
У знакомой калитки Кхак внимательно огляделся, проскользнул в небольшой дворик и, подойдя на цыпочках к окну, заглянул в щель между ставнями. В комнате было тихо. Тускло горел светильник. Сон готовил за столом уроки, Ан шила, склонившись над ворохом солдатской одежды, которой была завалена деревянная кровать. При виде этой склоненной головы и темных волос Кхак ощутил в груди волнение. Ему очень хотелось, чтобы Ан подняла сейчас на него свои черные глаза, но она так углубилась в работу, что ничего вокруг не замечала.
— Сон, открой мне, — тихо, почти шепотом сказал Кхак.
От этого шепота и Сон и Ан вздрогнули. Сон подбежал к окну и, убедившись, что это действительно Кхак, бросился открывать дверь. Ан вскочила, отодвинув в сторону одежду.
— Давно я у вас не был, — сказал с улыбкой Кхак, переступая порог.
— Как твое здоровье, Ан? Как у Сона с учебой?
Сон не отпускал его руку и не мог прийти в себя от радости. А черные глаза Ан, часто моргая, глядели на Кхака с радостью и укором: «Неужели после такой долгой разлуки тебе нечего больше сказать мне?» Она растерянно стояла посреди комнаты, пока не заметила, что ставни остались открытыми.
— Сон, прикрой окно. — И потом с улыбкой обернулась к Кхаку: — Проходи, что же ты стоишь у порога?..
Ан быстро убрала с кровати одежду, а Сон потянул Кхака за собой, приглашая сесть.
— Моя же комната там, — улыбнулся Кхак.
Сон затряс головой.
— Там теперь полно мышей!
Ан вспыхнула.
— Побудь здесь с Соном, я сейчас там приберу.
— Зачем? Я сам.
Но Сон вцепился ему в руку и усадил на кровать.
— Нет, нет, посиди здесь, мне нужно поговорить с тобой. Сколько дней ты пробудешь у нас? — спросил он.
— Завтра утром должен уйти.
— Почему так быстро?..
Ан приготовила ужин, и, пока Кхак ел, Сон засыпал его вопросами. Ан сидела рядом, слушала их разговор и смущенно смотрела на Кхака. Они не сказали друг другу ни слова, но зато глаза их говорили лучше слов. «Я очень счастлива снова видеть тебя! — говорили глаза Ан. — Я так тебя ждала!..»
Над топчаном в его комнате висел свежевыстиранный москитник, на топчане лежал и подушка и одеяло, у изголовья на небольшой фарфоровой подставке — лампа и чайник с чашкой. У лежанки стояла пара новых сандалий на деревянной подошве.
Кхак сел на топчан и огляделся. Да, здесь все было приготовлено руками Ан специально для него.
С тех пор как он покинул свой родной дом, он впервые почувствовал себя по-настоящему в домашней обстановке. Почувствовал теплоту любящих, заботливых рук. Раньше Кхак ни минуты не думал бы: такую девушку, как Ан, нелегко найти. Но сейчас он не имел права даже помышлять о каких-то чувствах, а главное, он по-прежнему был твердо убежден: он не имеет права делать несчастным другого человека. Перед этой встречей его тревожило только одно: сумеет ли он говорить с Ан свободно, непринужденно, как прежде? Но Ан сама повела себя так, что он не испытывал никакого смущения. Теперь, если понадобится, он сможет откровенно ей все объяснить. Она должна понять, хотя, пожалуй, лучше было бы вообще избежать этого объяснения. Через некоторое время его переведут в другое место, и вряд ли они встретятся еще. Пройдет время, и она забудет его. От этих мыслей ему вдруг почему-то стало грустно. «Кажется, и я люблю ее...» Впервые Кхак открыто признался себе в этом, и ему стало как-то спокойнее...
Он лег, закрыл глаза. Ни о чем сейчас не надо думать...
Дом погрузился в сон. Одна Ан не спала. Она уже давно закончила партию одежды, выданную подрядчиком, и могла бы тоже лечь, но сегодня ей было не до сна: она торопилась довязать к утру свитер Кхаку. Быстро мелькали спицы, разматывался клубок шерсти, лихорадочно метались мысли. Завтра утром он уйдет, надо во что бы то ни стало успеть. Впрочем, осталось не так много — воротник да рукав. Свитер получится теплый, он будет согревать Кхака в холодные дни. Шерсть она купила на те деньги, которые отложила на новую одежду для Сона к Новому году. Но Сон как-нибудь обойдется, его старая одежда еще довольно крепкая, а у Зёнга нет ни одной теплой вещи. В этом году холода держатся долго, и в такой легкой одежонке, как у него, недолго и простудиться. Интересно все-таки, догадывался он о ее чувствах? И что странно, ведь она почти ничего не знает о Зёнге. Даже имя это, Зёнг, наверное, не настоящее. Но вот стоит ей взглянуть на него, и она готова сделать для него все. О, она уже отлично поняла, что это за человек. Он мало говорит, но все видит и все прекрасно понимает... Ан вздохнула. И почему на ее долю выпала такая любовь, почему в жизни все так сложно? Что ее ждет?.. Сестра передала ей весь разговор с Зёнгом. Но ведь она, Ан, знает, что для него сейчас главное — революция, и она совсем не хочет связывать его своей любовью, семьей, детьми. Нет, она не свяжет его! Она будет ждать. Он, конечно, не поверит ей, если она скажет ему об этом. А она умеет ждать. С малых лет она воспитывала брата и ждала, когда он вырастет. Теперь она будет ждать Зёнга. Но дождется ли она своего дня? Как мало она просит у судьбы — быть вместе с ним, видеть его каждый день, как тысячи других женщин видят своих любимых. Оказывается, это невозможно! Она понимает, его жизнь ему не принадлежит! Но все равно она будет ждать! Раз нельзя видеться часто — пусть хоть изредка! Это все же лучше, чем совсем не встречаться. С нее достаточно даже весточек! Просто знать, что он не забыл ее. Глаза Ан затуманились, спицы задрожали в руках, по щеке скатилась слеза...
Жизнь его полна опасностей. Ему все время приходится скрываться. Как-то на аэродроме неизвестно за что арестовали несколько десятков рабочих. Ан не находила себе места: а вдруг и он среди них! Однажды ей сказали, что над воротами рынка кто-то вывесил красный флаг. Она сама бегала посмотреть и, увидев флаг, успокоилась: Зёнг на свободе, это он действует. И действительно, через несколько дней он заскочил к ней поздно вечером. Увидев его невредимым, она чуть не расплакалась от радости, а, когда он ушел, в доме сразу стало пусто. И тогда Ан поняла, что любит Зёнга. Потом кто-то разбросал в городе листовки. На предприятии, где работала Ан, кое-кому из работниц удалось подобрать листовки. Она внимательно прислушивалась к разговорам, испытывая одновременно и тревогу и радость. Когда на работе ее подруги восхищались смелостью революционеров, Ан чувствовала такую гордость, словно и она в какой-то степени была причастна к их работе. Если люди восхищались революционерами, значит, они восхищались и ее Зёнгом! Если же кто-то ругал их, Ан воспринимала это как личное оскорбление...
Быстро мелькали спицы, кончался последний моток шерсти. Ан закрепила петли, расстелила свитер. Он был серого цвета, легкий, мягкий и не маркий. Когда она гладила свитер, ей казалось, что она гладит плечи любимого. Ах, если бы он сейчас не спал! До утра еще так далеко. Она решила примерить свитер хотя бы по старой рубахе, не узок ли в плечах.
Ан на цыпочках вошла в комнату, прислушиваясь к ровному дыханию Кхака, осторожно взяла со скамейки рубаху и вышла. От волнения у нее стучало в висках. Сейчас, когда она держала в руках его рубашку, ей казалось, что он близок ей, как никогда. Она разглядывала рубаху — потертый воротник, манжеты, карманы с оторванными пуговицами, — ощупывала двойные заплаты на плечах и спине. И как только он, бедный, терпит холода в такой одежонке! Ан расстелила рубаху на кровати и приложила к ней свитер. Но что это с ней? Почему слезы так и бегут из глаз?..
Кхак проснулся внезапно, в соседней комнате горел свет. Сквозь сон он будто слышал, что к его кровати кто-то подходил. Он попытался открыть глаза, но не мог — какая-то тяжесть навалилась на него и сковала все тело. Задыхаясь, он пытался стряхнуть с себя сонное оцепенение. Рука, лежащая на груди, соскользнула на кровать, и он наконец открыл глаза.
В доме было тихо, но со двора послышались приглушенные рыдания. Кхак тихонько встал. В соседней комнате никого не было. Ворох солдатской одежды на кровати был сдвинут в сторону, а на его месте он увидел свою рубаху и серый пушистый свитер, тут же лежали спицы. Кхак понял все и в нерешительности остановился посреди комнаты, не зная, что предпринять: то ли выйти во двор и утешить Ан, то ли вернуться и лечь в постель, сделав вид, будто ничего не заметил. Он вышел во двор. Не мог он оставить ее одну в слезах, да еще в такой холод. И потом, рано или поздно все равно нужно объясниться.
Ан стояла, прислонясь к стволу банана, плечи ее вздрагивали. Увидев Кхака, она сделала над собой усилие. Оба были растерянны.
— Послушай, Ан...
Ан вдруг отвернулась и снова разразилась рыданиями. Все приготовленные слова моментально улетучились из головы Кхака. Сейчас он испытывал только одно чувство — жалость. Но что он мог поделать? Однако к горечи и безысходности примешивалась и нежность. Он и не предполагал, что она так сильно завладеет его чувствами.
Ан вытерла слезы, подняла глаза и едва слышно сказала:
— Зёнг...
У Кхака перехватило дыхание. Они молча стояли друг подле друга. На землю опустился густой, холодный туман. Кхак закашлялся.
— Ты с ума сошел! — воскликнула Ан. — Зачем ты вышел раздетый?
Они вернулись не в дом, а пошли на кухню. Ан быстро разгребла тлеющие угли, головешки вспыхнули, огонь разгорелся, стало немного теплее. К Кхаку вернулось спокойствие.
— Пойми, Ан, — сказал он ласково, — я не могу причинять тебе страдания. К тому же меня скоро перебросят на работу в другой район.
Она молчала, только смотрела на него, не сводя глаз. Разве сможет он когда-нибудь забыть эти глаза! А говорил другое:
— Ты сама понимаешь, в моем положении нельзя даже мечтать о любви. Разве смогу я бросить революционную работу ради личного счастья? Ты же первая будешь презирать меня... Ты должна забыть меня...
— Я все понимаю... Но я люблю тебя...
Ан закусила губы. Кхак хотел еще что-то сказать, но вдруг понял, что это бесполезно, он и сам уже больше не мог противиться своему чувству...
Когда они вернулись в дом, Ан протянула ему свитер. Свитер оказался впору. Девушка довольно улыбнулась.
— Я нарочно связала высокий ворот, чтобы тебе было теплее. А этим кашне в холодные дни будешь закутывать голову. Ты часто ходишь по ночам, тебе оно пригодится. А свое старое оставь здесь. Завтра захвати с собой и москитник. Посмотри, как тебя разукрасили москиты.
Кхак проснулся еще затемно, но Ан уже была на ногах, готовила ему завтрак. Пока он торопливо разделывался с едой, она аккуратно завернула в кусок коричневой ткани москитник и небольшое ватное одеяло.
Блестящий черный шевроле бесшумно подкатил к воротам розовой виллы, утопающей в цветущих антигонах. Громкий звук клаксона прокатился по улице, дремлющей в полуденной духоте. Из машины вышел шофер. На медной табличке рядом с воротами была надпись:
«Вилла Куанг Лоя».
— Да, господин, эта та самая вилла, — сказал шофер человеку, сидевшему в машине.
— Позвони, — приказал депутат Кхань и вышел из машины.
К воротам торопливо бежал старый привратник. Он распахнул решетчатые ворота и повел Кханя к дому. Кхань важно шагал за семенившим стариком, внимательно оглядывая сад. Недурно! В углу сада небольшой плавательный бассейн, украшенный белыми колоннами, рядом изящная беседка, увитая цветами.
Привратник провел Кханя в гостиную: Куанг Лой жил на европейский манер. Застекленные окна гостиной выходили на рисовые поля, раскинувшиеся позади дома. Вдали виднелись излучины Лать-чай.
— Рад приветствовать вас, господин депутат! Для нас большая честь, что вы взяли на себя труд заглянуть к нам. — В приемную вошел хозяин виллы, на ходу протягивая гостю пухлые белые руки. Кхань протянул ему свою, тот почтительно схватил ее и затряс с радостной улыбкой.
— Садитесь, пожалуйста! — суетился хозяин вокруг гостя. — Лан, к нам пожаловал господин депутат! — крикнул он жене.
Кхань взял со стола сигару и еще раз окинул взглядом гостиную.
— Во сколько вам обошлась эта вилла?
— Хм... — широко улыбнулся Куанг Лой. — Шестьдесят. Вместе с обстановкой и землей.
Шестьдесят тысяч донгов... Слово «тысячи» деловые люди не произносили.
— И то, знаете, по случаю. Эта вилла принадлежала таможенному инспектору. Он возвращался во Францию, вот и решил продать ее. Думаю, что по теперешним ценам это не так дорого. Ведь цены на дома растут. Впрочем, даже по этой цене купить ее было не так просто. Чтобы расплатиться, мне пришлось отдать все деньги, вырученные за несколько рейсов моих автоколонн в Китай. «Боже мой, за какие грехи я должен всю жизнь мучиться в старых домах!» — подумал я и решил купить эту виллу. В конце концов, это тот же капитал! Ну и жене хотелось сделать приятное... Если что-нибудь женщине понравится, она не успокоится, пока не добьется своего.
Жирные щеки Куанг Лоя задрожали от смеха. Советник тоже улыбнулся, поглаживая усы.
— А старшая жена не возражала?
— Вы, наверное, и сами догадываетесь. — Куанг Лой лукаво сощурил глазки. — Не раз уже приезжала из Хай-зыонга, ругалась на чем свет стоит. Но я каждой из жен определил свои владения. Откровенно говоря, старшая у меня очень простая женщина и в делах мне не помощница. Она должна быть вполне довольна и тем, что я выделил ей фирму по перепродаже вин в Хай-зыонге. Не скрою, на покупку этой виллы мне пришлось призанять. Жена, видите ли, как раз сейчас открывает контору по скупке и продаже металлолома, так что у нас туговато с деньгами. А тут еще японцы стали бомбить автоколонны на дорогах в Лунчжоу, и доходов от перевозки грузов никаких.
Лицо Куанг Лоя помрачнело.
«Все понятно, — подумал про себя Кхань, — Куанг Лой из тех, кто живет не по средствам. Еще не нажил как следует капитала, а туда же — задумал ворочать делами! Так, дорогой мой, не успеешь оглянуться, как спустишь последнее!» Кхань уже слышал о том, что японцы перекрыли пути сообщения с Китаем. В течение нескольких недель они бомбили участок французской железной дороги в китайской провинции Юньнань и разрушили все мосты. Теперь поезда ходили только до Лао-кая.
Но вот пахнуло духами, бархатная штора раздвинулась, и на пороге показалась молодая жена Куанг Лоя. Это была женщина в самом расцвете красоты, лет тридцати с небольшим. Шерстяное ярко-желтого цвета платье облегало стройную фигуру. Кхак мысленно оценил вкус Куанг Лоя: «Губа не дура, славненькую девочку отхватил!»
— Я говорил нашему гостю о твоей конторе, — сказал Куанг Лой.
— О, это пустяки! — Женщина улыбнулась и села в кресло. Ее блестящие глаза смотрели на Кханя в упор. Кхань смущенно отвел взгляд, но через минуту вновь поглядел на привлекательную хозяйку дома.
— Пожалуйста, попробуйте коктейль! — сказала она и, подойдя к бару, взяла несколько бокалов и бутылок причудливой формы. Она поставила все на сервировочный столик и подкатила его к мужчинам. Быстро приготовив коктейль, она подала бокал Кханю.
— Попробуйте, может быть, вам понравится.
На Кханя снова повеяло духами. Он пригубил бокал, а затем быстро осушил его до дна.
— Благодарю вас! Удивительно вкусно!
Куанг Лой довольно улыбнулся.
— Ты приготовь нашему гостю коктейль с тем шотландским виски.
— Нет-нет, благодарю, я ведь очень мало пью.
— Вы только попробуйте, это совсем не пьянит.
Улыбка хорошенькой хозяйки и ее вежливая настойчивость вынудили Кханя согласиться.
— Я, господин Кхань, хотел обсудить с вами одно интересное дельце, — начал Куанг Лой, попыхивая сигарой. — Я только что вошел в компанию с инспектором тайной полиции Май Синем, вы его хорошо знаете. Он строит где-то на севере — не то в Ланг-соне, не то в Бак-соне — печь по выплавке стали. Дело это обещает принести значительные доходы, но вначале потребуются солидные капиталовложения. Так вот, не хотите ли вы войти в пай?
Кхань поставил стакан на столик и улыбнулся.
— Вы знаете, я просто восхищен вами! Начать сразу столько крупных дел! А мы, провинциалы, привыкли все мерить на корзины риса! Расскажите поподробней, что это за предприятие.
— Принеси-ка мне рюмочку рома, — обратился Куанг Лой к жене и, повернувшись к гостю, сказал: — Не скрою, господин Кхань, что поставки грузов в Китай — дело конченное. Проезд крайне затруднен, а скоро желтые господа перекроют дороги окончательно. Перевозки привлекли большое количество предпринимателей, и французские фирмы, заметив, что объем поставок пошел на убыль, стараются сузить круг участников в этом деле, оттеснить местных дельцов. Вот почему я приветствую приобретение женой конторы по продаже металлолома. Война наверняка поднимет цену на железо, и капитал, который она вложила в это дело, принесет немалый доход. Но железа пока поступает не так уж много. Недавно Май Синь предложил мне приобрести часть акций своей сталеплавильной печи. Она уже работает, руководит работой специально выписанный из Франции инженер. Сейчас Май Синь решил расширить дело. У нас этим до сих пор еще никто не занимался. Добиться разрешения генерал-губернатора Май Синю удалось только благодаря его связям. Я сейчас на мели, но было бы жаль упустить такой случай. Вот я и подумал о вас. Капитал, вложенный в это дело, очень скоро окупится, а потом пойдет и чистая прибыль.
— Вам я всегда рад помочь. — Кхань дружески улыбнулся Куанг Лою. — Но, откровенно говоря, сейчас у меня нет свободных денег. И потом, как вы себе представляете все это? Не думаю, чтобы французы позволили беспрепятственно заняться нам таким крупным промышленным производством. Вложишь капитал, а потом хлопот не оберешься. И никуда с этой печью потом не денешься. Это ведь не какой-нибудь товар, который всегда можно сбыть.
Куанг Лой улыбнулся.
— Ну, не-е-ет... С Май Синем этого можно не бояться. Он же инспектор тайной полиции, это не просто какой-нибудь рядовой коммерсант.
— Возможно, возможно...
Губы Кханя сложились в одобрительную улыбку. Куанг Лой тоже продолжал улыбаться, но на его лицо легла чуть заметная тень неудовольствия.
— Я тщательно взвесил все за и против и решил войти в это дело. Очень сожалею, что вы не хотите воспользоваться моим предложением. Придется пригласить кого-нибудь другого.
— Какой ты странный! — вмешалась в разговор хозяйка.
— Может быть, господин Кхань хочет обсудить это дело поподробнее, а ты так сразу...
— Вот если бы мне предложили войти в дело с вами, я бы ни минуты не колебался, — игриво ответил Кхань.
Супруги переглянулись.
— Что ж, это, пожалуй, можно. Давайте на равных паях вести мою контору, — тотчас же предложила хозяйка. — Нам сейчас предлагают купить на лом несколько старых барж по очень сходной цене.
Кхань понял, что попался на удочку.
— Извините, я пошутил... Мне никогда в жизни не приходилось заниматься предпринимательством. Да и дома сейчас хватает дел. Но раз уж вы обратились ко мне, я постараюсь вам помочь. Может быть, сделаем так: я продам часть риса, чтобы дать вам в долг тысяч двадцать — тридцать сроком на год. Учтите, что для меня и это сейчас не так-то просто. Но и вы, надеюсь, меня не обидите, дадите заработать немного, ну, скажем, процентов шесть. Все это оформим как полагается, хоть под ту же контору, она, кажется, столько и стоит. Однако прошу иметь в виду, что в случае неуплаты в срок контора переходит ко мне и лом, естественно, пойдет по пене, которую он имел во время составления контракта.
Пока Кхань говорил, Куанг Лой только восклицал что-то нечленораздельное, но было очевидно, что он раздосадован и обозлен. Шесть процентов! Выходит, ежемесячно они должны будут выплачивать Кханю по тысяче восемьсот донгов! Эх, было бы у него сейчас тысяч сто, он бы развернул дело! Но разве сразу достанешь такую сумму? Куанг Лой стал что-то прикидывать в уме.
— Что ты на это скажешь? — обратился он к жене.
— Вы уж сами решайте между собой денежные вопросы. Я ведь в делах ничего не смыслю! Что же вы, господин Кхань, не допили свой бокал?
Кхань, прищурясь, посмотрел на женщину.
«Не смыслишь? А у самой на уме одна коммерция. И туда же — притворяться!.. Да если бы не была ты такая... меньше чем на восемь процентов, дорогая, я бы не согласился. Ну, да бог с ними, с двумя процентами, ради таких глаз потерять их не жалко».
Куанг Лой вдруг повеселел.
— Я могу вам сейчас показать контору. Впрочем, дорогая, проводи сама господина Кханя, а мне нужно заглянуть в коммерческое бюро.
Кхань откинулся на спинку кресла.
— Благодарю вас, но сегодня не могу, дела. Завтра утром, если угодно, я приеду прямо в контору.
— Вы, наверное, пробудете некоторое время в Киен-ане?
Куанг Лой подмигнул советнику. В Киен-ане жила любовница Кханя, которую Куанг Лой сосватал депутату еще в первый его приезд в Хайфон. В ответ Кхань улыбнулся и мысленно сравнил свою любовницу с женой Куанг Лоя, сидевшей напротив; этому толстяку Лою чертовски повезло! Нет, Кхань тоже подыщет себе такую же молодую, изящную и с коммерческой жилкой.
— Скажите, господин Кхань, как у вас там в провинции? В Хайфоне они совсем обнаглели. Разбрасывают листовки, недавно повесили флаг над воротами рынка.
— У меня, слава богу, еще ни один не поднял голоса.
— Май Синь сообщил мне, что какой-то Кхак из вашей деревни орудует сейчас в Хайфоне.
Депутат обиженно вскинул голову.
— Он не из моей деревни, он из Тям.
— И представьте, он оказался здесь коммунистическим главарем. Но за ним уже установлено наблюдение. От нашей полиции не уйдешь!
— Хм... Я думал, он просто сбежал, а он, оказывается, тут верховодит! Отчаянная голова!
— В этом месяце они отмечают годовщину смерти своего патриарха — какого-то русского... И наша тайная полиция хочет их накрыть всех разом!
Кхань поднялся и стал откланиваться. Хозяева проводили его до машины. Прощаясь, жена Лоя кокетливо улыбнулась.
— Так я жду вас завтра в конторе.
— Да-да...
Машина тронулась. Кхань оглянулся. «Ну что ж, господин Куанг Лой, на новом деле ты сломаешь себе шею! Рано или поздно печь Май Синя погаснет. Уж слишком много это дело требует денег! А откуда они у вас? Так что контора по скупке и продаже металлолома через год будет у меня в руках. И вполне возможно, вместе с хозяйкой!..» Кхань потер свои мягкие руки и покрутил ус.
— Шофер! На улицу Поля Бера! В ателье! Может быть, удастся подыскать что-нибудь подходящее госпоже...
Машина резко затормозила, развернулась и покатила обратно в Хайфон.
По поручению Партийного комитета Северного Вьетнама Тхиет и Кхак провели в Куанг-иен конференцию представителей трех провинций, входивших в зону Б. Конференция обсудила вопросы создания новых партийных организаций и организаций антиимпериалистического фронта в сельских и особенно горных районах, так как эти труднодоступные места могут в дальнейшем стать опорной базой всего приморья. Конференция приняла резолюцию об укреплении рабочего движения в Хайфоне, о создании партийных организаций среди солдат, матросов и в рабочих батальонах, предназначенных для отправки во Францию, об усилении антивоенной пропаганды в армии. По решению конференции газета «Искра» становилась органом краевого комитета и должна была распространяться во всех трех провинциях.
После конференции Тхиет остался в Куанг-иене помочь местному партийному комитету в организационных вопросах, а Кхак отправился в Хайфон. Приближались годовщины смерти Ленина, Либкнехта и Люксембург, нужно было подготовиться.
К концу января тайная полиция сбилась с ног, каждый день она устраивала облавы, обыски, повсюду расставляла свои невидимые сети. «Типография» Лапа работала круглосуточно. Был выпущен специальный номер «Искры» — теперь уже «органа Коммунистической партии Индокитая приморского края» — на четырех страницах, тиражом семьсот экземпляров. Лап потратил целый вечер, срисовывая с фотографии портрет Ленина для этого номера. Кхак подготовил статью, в которой кратко изложил основные тезисы теории ленинизма. Лап отпечатал статью и несколько тысяч листовок и плакатов. Все это тут же отправлялось на места. Каждый день, едва смеркалось, к переправе Бинь являлся слепой певец. Он уже примелькался агентам и не вызывал подозрений. Из Хайфона он возвращался обычно часам к десяти вечера. В последнее время у него появилась миловидная «жена», которая шла впереди и несла под мышкой футляр с каким-то музыкальным инструментом, в руке у нее была палка, за другой конец которой держался слепец. Ну как тут агентам было догадаться, что «жена» слепого певца — работница Гай, недавно уволившаяся с цементного завода, а футляр набит революционной литературой.
Наконец наступил день двадцать первого января — годовщина смерти Ленина. День этот прошел спокойно, на улицах было тихо. Чтобы ввести в заблуждение тайную полицию, горком принял решение все мероприятия, связанные с годовщиной, перенести на двадцать пятое.
Накануне Кхак прибыл в Хайфон. В последний раз он встретился и переговорил с каждым из ответственных за мероприятие, тщательно проверил и уточнил план распространения листовок, вывешивания плакатов, лозунгов и флагов в различных районах города. Кхак связался также с Хаем, матросом с «Меконга», который с нетерпением ждал листовок и газет. Хай представил Кхаку своего друга, солдата из лагеря Буе. Они условились снова встретиться вечером следующего дня в пагоде, что стоит на дороге в Тхиен-лай.
Было уже темно, когда, покончив с делами, Кхак пришел к Ан. Они немного поговорили, потом Кхак прилег отдохнуть. Он велел разбудить его в полночь, но ни в коем случае не зажигать огня.
В эту ночь Кхак решил посмотреть, как проявит себя в деле Мок. Он предполагал перевести Мока на нелегальное положение, чтобы целиком использовать на партийной работе. К бригаде Мока был прикреплен Конг. Этот Конг вызывал у него какую-то смутную тревогу. Не давала покоя мысль: как проверить этого человека? Но усталость взяла свое и скоро он заснул крепким сном.
Едва Ан коснулась руки Кхака, он тут же открыл глаза. В доме было темно. Ан молча взяла его за руку и повела к двери. Он почувствовал, что рука девушки дрожит. Он осторожно высвободил свою руку и ласково похлопал Ан по плечу.
— Будь осторожен... — едва слышно прошептала она.
Кхак бесшумно выскользнул из дома, повесил на плечо плетенку и быстро зашагал по улице. Когда он дошел до французского кладбища, расположенного за центральным госпиталем, навстречу ему от дерева отделился человек с велосипедом.
— Как дела, Мок?
— Закончили. Все в порядке.
Мок улыбнулся в темноте широкой, счастливой улыбкой. Кхак сел на раму, и Мок быстро завертел педалями. Чувствовалось, что он еще не остыл от возбуждения. Работая вовсю ногами, он рассказывал:
— Разбросали листовки меньше чем за полчаса. Все ребята уже вернулись по домам. А Конг этот — отличный парень, товарищ Зёнг! Повесил лозунг в переулке Кам и приклеил здоровенный плакат прямо на здании тайной полиции. Завтра агенты лопнут от злости. Прямо у них на стене — «Да здравствует ленинизм!».
— Ты подготовил проход в проволочном заграждении?
— Все в порядке... еще вчера вечером, когда шел на работу в порт. Успел до того, как выставили караульных.
Стал накрапывать дождь. Подул холодный северный ветер. Они выехали на темную улицу, которая шла между прудом и пустырем.
— Здесь.
Мок спрятал велосипед в траву и повел Кхака по тропинке мимо свалки.
— Вот оно, это место.
Перед ними был заросший травой луг. Мок толкнул Кхака, и оба поспешно опустились на землю, укрывшись за стволом дерева. Справа от пруда проходило шоссе. Оно извивалось вдоль реки до самых причалов Сау Кхо. На этом участке дороги торчала сторожевая вышка. От нее до высокой стены здания под железной крышей тянулась колючая проволока. На луг здание выходило своей глухой стороной. Перед вышкой прохаживался караульный-француз с винтовкой на плече.
— Я перерезал проволоку вон там, — зашептал Мок. — Давай сначала я отыщу это место, а тогда поползешь и ты.
Мок исчез в темной траве. Кхак из-за дерева с волнением стал следить за ним. Часовой продолжал прохаживаться около вышки. Прошло минут пять, еще пять... Вокруг по-прежнему стояла тишина. Вдруг часовой зажег электрический фонарик. Светлое пятно медленно передвигалось по траве. Но вот фонарь погас, часовой не торопясь перешел на другую сторону дороги и стал наблюдать за рекой.
Наконец у проволочного заграждения мелькнул белый платок. Кхак тотчас же пополз вперед, не спуская глаз с часового. Платок мелькнул еще раз. Кхак старался ползти как можно быстрее, опираясь на локти и изо всех сил отталкиваясь ногами. Грязная, мокрая трава била по лицу, мешая наблюдать за часовым. Чтобы не сбиться с пути, Кхак то и дело поднимал голову. Он прополз уже метров тридцать, когда заметил, что дышит чересчур шумно, а подняв голову, чтобы осмотреться, заметил, что часовой смотрит в его сторону. Кхак припал к земле и лежал, боясь шелохнуться. Наверняка часовой увидел его! Кхак выждал минуту-другую и наконец решился вновь поднять голову. Солдат по-прежнему стоял у вышки и смотрел на поле. Кхак досадовал на себя за то, что не сообразил надеть коричневую рубашку вместо белой. Правда, она уже давно не была белой, но сейчас, наверное, светлым пятном выделялась на фоне травы. Не хватало еще, чтобы из-за рубахи его сцапала полиция!
Часовой не спеша пошел вдоль дороги. Значит, он все-таки не заметил его. Тогда Кхак скинул с себя рубаху и пополз дальше. Однако он потерял направление и, когда перед ним возникла колючая проволока, он растерялся, не зная, в какую сторону ползти.
— Сюда, сюда! — услышал он вдруг шепот Мока и двинулся на голос. Через несколько метров Кхак увидел Мока. Тот был уже по ту сторону проволочного заграждения.
— Ложись на спину и пролезай сюда.
Кхак разглядел проход, перевернулся на спину, отогнул подальше концы колючей проволоки и осторожно преодолел первый, а затем и второй ряд.
Мок взял у него плетенку, и они поползли дальше. Так двигались они до тех нор, пока не миновали луг, и только за зданием наконец поднялись на ноги.
Вплотную прижимаясь к стене, Кхак шел за Моком, который уверенно вел его по территории порта — здесь ему была знакома каждая дорожка. У большого склада Мок остановился, быстро огляделся и прошептал:
— Все правильно.
Пройдя склад, они вышли на главную дорогу. Пристань была погружена в сон. Над пирсами тоже царило безмолвие. Подъемные краны застыли, растопырив лапы, как гигантские чудовища, которых внезапно настигла смерть. В тусклом свете фонарей было видно, как сеялась дождевая пыль. На мачтах какого-то судна горели красные огни. Мок протянул вперед руку: «Вот она!» Он указал на высокую сигнальную мачту, днем на нее поднимали разноцветные шары и флаги, извещавшие о приближении кораблей.
Они отошли туда, где было потемнее. Кхак вынул из плетенки свернутый кусок ткани.
— Держи...
— Никуда не уходи, жди меня здесь. Нам еще листовки надо разбросать.
— Постой!.. Кто-то едет...
Со стороны причала Нгы послышался звук мотора, и из темноты сверкнул свет фары. Едва они успели отскочить и прижаться к стене, как мимо них проехал мотоцикл с коляской, он направлялся к сторожевой вышке.
— Надо подождать, пока они вернутся, — шепнул Кхак Моку.
Они стояли, сгорая от нетерпения. У вышки шум мотора затих.
— Пора! — не выдержал Мок. — Они там бог знает сколько еще пробудут...
Но едва он это сказал, как мотор затарахтел опять, и мотоцикл проехал в сторону французских военных кораблей.
Мок мгновенно пересек освещенное пространство и подбежал к мачте. Затем стал быстро взбираться наверх — на площадку, с которой поднимали обычно сигнальные шары. Кхак не отрываясь смотрел на тонкий шпиль, едва различимый в ночной мгле. Мок ловко карабкался вверх. Вот он уже на площадке. В свете фонаря, прикрепленного к мачте, видно было, как он поднимается еще выше. Вот он уже выше фонаря... исчез, не видно... Кхак затаил дыхание. Как долго тянутся эти проклятые минуты. Ведь каждое мгновение Мок подвергается смертельной опасности. Достаточно одного неверного движения, и от него не останется мокрого места. Сколько ни напрягал Кхак зрение, он ничего не видел. Кромешная тьма. Вершина мачты совсем не видна. Но вдруг в свете фонаря, уже где-то на середине мачты, мелькнула фигура человека, стремительно спускавшегося вниз. «Осторожней, осторожней, сумасшедший!.. » — мысленно кричал Кхак. Фигура продолжала быстро скользить вниз. Вот Мок уже на площадке, вот он остановился, что-то делает у крепления сигнальных тросов — и снова головокружительный спуск. Через минуту Мок был уже на земле, промелькнул через освещенную площадку и очутился рядом с Кхаком.
— Ну как? — невольно вырвалось у Кхака, хотя он и сам все отлично видел.
Мок улыбнулся, с трудом переводя дыхание.
— Повесил... Прикрепил его почти над самым фонарем. Полотнище большое, за несколько километров видно будет.
— Хорошо. Теперь пойдем поскорее закончим с листовками.
Мок вывел Кхака на дорогу. Они торопливо перебегали от склада к складу, Кхак клеил листовки, Мок стоял на страже. Листовки расклеивали всюду: на стенах, на дверях, даже на тротуарах. Последнюю пачку разбросали по пирсу.
Прежде чем свернуть на тропинку, по которой они пробрались сюда, Кхак еще раз обернулся. Ему казалось, что даже в этой кромешной тьме он видит, как на самом верху мачты трепещет на ветру красное полотнище с серпом и молотом.
Дождь пошел сильнее. Кхак надел сорочку. Мок глубоко вздохнул и рассмеялся.
— Пусть теперь догоняют!
Калитка была приоткрыта, видно, Ан дожидалась его. Едва Кхак проскользнул во двор, как перед ним тут же открылась дверь и в темноте он услышал тихий радостный возглас:
— Вернулся!..
Ан порывисто схватила Кхака за руку, и плечи ее затряслись от сдавленных рыданий.
— Боже мой, ты же весь мокрый!
Ее рука скользнула по мокрой сорочке, коснулась щеки... Она ввела его в дом. Тускло светила лампа. Ан сделала огонек поярче, подала Кхаку полотенце и одну из солдатских рубашек.
— А где же твой свитер?
Кхак растерянно улыбнулся:
— Не сердись, Ан, я дал его поносить другу...
Этим другом был Лап, у него одежда совсем расползлась, и он замерзал в своей «типографии».
— Слушай, Ан, сегодня нам удалось сделать кое-что интересное. Завтра и ты узнаешь об этом.
— Завернись в одеяло, простудишься! Руки у тебя как лед.
Кхак завернулся в одеяло и лег на топчан. Ан ушла в свою комнату. Кхак лежал и улыбался. Здорово!.. Он не знал, что в это время Ан стояла за перегородкой, прислушиваясь к его дыханию, и по ее щекам катились слезы...
Кхак проснулся, когда солнце светило уже вовсю. В доме было тихо. Ан, наверное, ушла на работу, а Сон — в школу. Сквозь щель в ставнях солнце тонкой полоской проникало в комнату. Кхак стал перебирать в памяти события минувшей ночи. Полиция сейчас, наверное, сбилась с ног, проверяют документы, устраивают обыски... Да поздно! Интересно, удалось им собрать листовки до прихода рабочих? На флаг они не сразу обратят внимание, и его с рассветом наверняка увидят на всех пароходах. Молодчина Мок! Чем больше узнавал Кхак этого парня, тем больше он ему нравился. У Кхака уже не оставалось сомнений: Мок — отличный работник, пора перевести его в подполье и готовить для работы в горкоме.
Послышался звук отпираемой двери, потом знакомые легкие шаги. Ан вернулась! Кхак вскочил с топчана, она с сияющим лицом заглянула к нему.
— Ты уже встал?
— А ты разве не пошла на работу?
— Я отпросилась на полдня, сходила на рынок, купила кусочек мяса. Сейчас приготовлю завтрак. У меня есть еще кое-что для тебя.
Ан вошла в комнату, глаза ее радостно светились.
— Не заметила ли ты на улицах чего-нибудь необычного?
— Как же! Там такое творится!
Ан присела к нему на топчан и стала рассказывать, захлебываясь от радостного возбуждения:
— На улицах повсюду расклеены листовки, даже флаги кое-где висят... Нга с нашей улицы говорила, что в порту перекрыты все входы. Только недавно стали пропускать рабочих. Это небось твоя работа?
Кхак молча кивнул.
— Я так беспокоилась вчера ночью. Жду, жду, а тебя все нет.
Их глаза снова встретились, как и тогда, в первый раз... И Ан покраснела и отвернулась... Потом вскочила, вынула из плетенки небольшой сверток и развернула его. В свертке было недорогое теплое нижнее белье.
— Смотри у меня! Это ты должен носить сам.
Кхак обнял Ан и молча притянул к себе. Черные глаза девушки раскрылись широко-широко... Неужели это правда? Неужели это наяву?.. Она прильнула к груди любимого и закрыла глаза...
Они пробыли вместе всего один день. Вечером следующего дня Кхак уже собрался в дорогу. Ан молча стояла рядом...
— Зёнг...
Он вопросительно вскинул на нее глаза.
— Разреши мне проводить тебя немного.
Он ласково улыбнулся, не решаясь ей отказать.
— Мы пойдем вместе, пока ты сам не скажешь, что дальше нельзя. Ну пожалуйста, разреши! Ведь когда идут двое, это вызывает меньше подозрений. Я еще ни разу не выходила с тобой на улицу...
— Ну хорошо, одевайся.
Ан бросилась в свою комнату и через минуту появилась в длинном коричневом платье и в ноне. Дождик кончился, по небу медленно плыли облака, от этого оно казалось каким-то праздничным. Они пошли по дороге в Куан Най. Воздух был удивительно чистый и ласковый. Рисовые поля сверкали яркой зеленью. Вдоль дороги тянулись сады, пестревшие то огненно-красными розами, то белоснежными лилиями.
Они шли рядом. Кхак был на полголовы выше. Каждый раз поворачиваясь к идущей бок о бок с ним Ан, он испытывал какое-то странное ощущение. А Ан, встречаясь с ним взглядом, как бы говорила: «Ты же видишь, что мы созданы друг для друга. Мы должны всегда быть вместе!» Там, где дорога делала поворот, огибая камыши. Кхак остановился.
— Ну все, родная, возвращайся домой.
Ан печально посмотрела на него, повернулась и молча пошла обратно. Как ей хотелось броситься вслед за ним и больше не отпускать его одного! Она оглянулась.
На дороге уже никого не было...
Через несколько дней на работе к Ан подошла подруга.
— Выйди к воротам, там к тебе кто-то из родных пришел, — сказала она.
Ан вздрогнула. Из родных у нее здесь был только Сон. Она заторопилась к воротам. Там стояла Гай. С большим трудом удалось ей уговорить сторожа на минутку открыть ворота. Они отошли к задней стене здания.
— Зёнг у тебя? — спросила Гай.
— Нет, а что случилось?
— Он куда-то пропал. Куда и когда он ушел от тебя?
Ан похолодела, у нее закружилась голова, и, чтобы не упасть, она прислонилась к стене.
— Что с тобой? Возьми себя в руки, надо еще выяснить, куда он делся.
Ан рассказала сестре, где они расстались.
— Значит, он пошел в сторону Тхиен-лай. — Гай старалась успокоить сестру. — Я выясню, в чем дело, вполне возможно, что он заболел. А ты, когда вернешься домой, посмотри, не оставил ли он чего. Если что-нибудь найдешь, спрячь. Они сейчас хватают всех подряд. Ну ладно, иди на работу и не показывай виду, что ты чем-то расстроена, а то и тебя заподозрят. Если что выяснится, я тебе сообщу...
Весь вечер у Ан горел светильник: она ждала сестру. Но та не пришла. Не было ее и на следующий день и еще через день. От бессонных ночей Ан осунулась, глаза у нее запали, но она упорно продолжала ждать. Каждую ночь Ан зажигала лампу и садилась шить. Неужели и сегодня она не услышит негромкий стук и знакомый голос: «Ан, это я!» Под утро, обессиленная, она склоняла голову на ворох одежды и забывалась сном.
Прошла неделя, никто так и не пришел...
Расставшись с Ан, Кхак поспешил на встречу с матросом в условленном месте. Мысли у него были радужные, яркие и веселые, как стая бабочек. Он впервые испытывал такое чувство. Любовь пришла к нему, когда за плечами была уже целая жизнь, оставившая немало ран в сердце, жизнь, заполненная тревогами и раздумьями. И он немного растерялся, словно из темноты внезапно шагнул на свет. Он был опытный революционер, человек во многом искушенный, но перед этим новым чувством он оказался беспомощным, как ребенок. Он всегда считал, что любить — это прекрасно, но если в жизни любви нет, то это не трагедия, тем более что для него любовь была бы помехой революционной работе. Так он привык думать еще с детства, а когда пошел учиться, еще больше укрепился в своем мнении. Но вот Кхак стал коммунистом, и взгляды его во многом изменились. Но о любви он не задумывался. Он попал в тюрьму, потом тяжело болел. Была и еще одна причина — некоторые из его товарищей, казалось бы, стойкие революционеры, выйдя на волю, обзавелись семьей, хозяйством, и через год при встрече смущенно отводили глаза, а при слове «революция» испуганно вздрагивали. И Кхак постоянно твердил себе: берегись, не попади в ту же яму. Нужно быть подальше от всего этого, во всяком случае до лучших времен. Вот когда революция победит, можно подумать и о любви...
При встрече с Ан Кхак сразу почувствовал опасность и решил вести себя как можно сдержанней. Однако конфликта между революционным долгом и чувством, чего он так опасался, не произошло. Каждый раз, встречаясь с Ан, он убеждался, что это необыкновенная девушка, и чувство ее тоже какое-то особенное. Во многом он разбирался лучше ее, но, видимо, в этом вопросе Ан была умнее. Она без всяких теорий поняла, как им держаться друг с другом, и Кхак доверился ей. В своей любви Ан была самоотверженной, и это придавало ей силу, способную преодолеть любые препятствия. На долю каждого выпадает та любовь, которой он достоин. Недаром говорят: какие дрова — такое и пламя. Кхак боялся, что любовь к Ан размягчит, расслабит его. Он не хотел думать и все же думал об этой девушке. А вместо слабости ощущал прилив новых сил, неведомую ранее радость жизни. Даже мысли его, казалось, стали глубже, значительнее...
И не успел он еще это осмыслить, как любовь прорвала все преграды, перевернула все привычные представления и открыла такие силы, о существовании которых он и не подозревал. Это было похоже на то, как если бы под землей лежало огромное озеро, которое вдруг прорвалось на поверхность бурным потоком. Растекаясь, поток становился все шире, все полноводнее, и уже несся стремительно, неудержимо...
Ан скрылась. На всякий случай Кхак осмотрелся еще раз и, убедившись, что за ним не следят, свернул на дорогу в Тхиен-лай. Мощенная камнем, она тянулась по окраине Хайфона, извиваясь вдоль берега реки. Воздух был такой прозрачный, что можно было даже различить метеостанцию на вершине Фу-лиен — белый кубик среди темных сосен. Дальше виднелась гора, похожая на лежащего слона, она так и называлась — Слон. На полях ни души, да и дорога безлюдна.
Пагода стояла среди старых деревьев. Кхак спокойно свернул на тропинку, вышел к пруду и остановился под деревом перед воротами пагоды. Видимо, он явился слишком рано — Хая еще не было. Кхак сделал вид, что пришел полюбоваться памятником старины, и прошел под аркой во внутренний двор. Он стал рассматривать фигурку слона на приступке. Из внутреннего помещения вышел бонза и быстро прошел мимо, взглянув на него с каким-то испугом. От этого взгляда Кхаку стало не по себе, однако, сохраняя спокойствие, он повернулся и медленно зашагал к выходу.
— Ни с места, стрелять буду! — вдруг раздался за спиной окрик.
«Засада!» — мелькнуло у Кхака в голове, и он бросился бежать. Но со всех сторон наперерез ему бросилось несколько человек. В одно мгновение рухнула тишина. Из пагоды высыпали бонзы. Агенты окружили Кхака. Французский агент в фетровой шляпе подошел вплотную к Кхаку и, размахнувшись, ударил его кулаком в лицо. Удар на мгновение ослепил Кхака, но не успел он прийти в себя, как на него обрушился град новых ударов. Кхак бессильно упал ничком. Его подняли и надели наручники. Вдруг Кхак увидел, как из внутреннего помещения пагоды вывели Хая. Матрос был уже в наручниках, лицо распухло от побоев, на рубахе запеклись пятна крови.
— Ал-ле! — Француз махнул рукой.
Кхаку завязали глаза и вывели на дорогу. Довольные жандармы хохотали. Через несколько минут послышался шум подъезжающей машины. Кхака бросили в машину, под ноги полицейским. Хлопнула дверца, и машина тронулась. «Они выследили Хая, пытали, тот не выдержал и привел их сюда! — быстро соображал Кхак. — Они еще не знают, кто я. Думают, один из партийных работников, пришел на встречу. Но когда привезут в управление, там, конечно, узнают. Как же им удалось выследить Хая? Проклятие! Мои ребята так и не поймут, что произошло. Какой же я идиот!»
Кхака привезли в тюрьму. Камеры были уже переполнены. Очевидно, в городе шли повальные аресты. Знакомая картина! В нос ударил специфический тюремный запах: тошнотворная смесь пота и давно немытого человеческого тела. Кхак всматривался в квадратные окошечки во дворе, стараясь определить, нет ли за ними кого-нибудь из своих. Вдруг он вздрогнул. Из окошка на него смотрели глаза Мока. Он остановился, сделав вид, что завязывает шнурок ботинка, и снова взглянул на окошко. Так и есть, Мока тоже схватили! Видимо, тот узнал Кхака, так как глаза часто заморгали — Мок подавал знак.
— Не задерживайся! — Надзиратель пнул Кхака ногой.
Прошли почти весь коридор. В самом конце тюремщик отодвинул тяжелый засов и отворил дверь. Из камеры пахнуло таким смрадом, что надзиратель зажал нос, сплюнул и с силою втолкнул Кхака в камеру. Тяжелая дверь захлопнулась, прогромыхал засов, и все стихло.
Кхак ничком упал на груду человеческих тел. Пытаясь подняться, он попадал руками на чьи-то лица, ноги его скользили по чужим коленям и спинам. Кто-то вскрикнул, кто-то грубо выругался. Кхаку с трудом удалось подняться и прислониться спиной к двери.
— Посторонись немного, ты заслонил окошко!
Кхак отодвинулся к дверному косяку.
— Поменьше болтайте, и так дышать нечем!
Камера затихла. Постепенно из темноты возникла мрачная картина. Камера была набита до отказа. К тому же она была почти герметически закупорена, не считая двух отверстий — одно в двери, другое, забранное стальной решеткой, под самым потолком. В камере, рассчитанной на двоих, было человек двадцать. Кто сидел, кто лежал, а некоторые стояли, прислонившись к стене.
Там, на воле, был прохладный зимний вечер, а здесь стояла нестерпимая духота. От этой духоты и вони можно было потерять сознание.
Лежащий у дверей мужчина в колодках застонал, зашевелился. Он открыл было глаза, но они тут же закрылись, нижняя челюсть бессильно отвисла.
— Воды... воды...
Какой-то старик протиснулся к окну, взял консервную банку с водой и передал для закованного в колодки. Тому влили в рот немного воды.
— В чем там дело?
— Тут один совсем сомлел...
— Поднимите его к окошку, пусть немного отдышится.
Его приподняли. Он припал к отдушине и, закатив глаза, жадно хватал воздух широко открытым ртом.
— Боже мой, боже мой... ы‑ы‑ы... ы‑ы‑ы... — рыдал пожилой мужчина, лежащий у ног Кхака.
— Перестань, раз уж попал сюда — терпи! — проворчал кто-то.
Кхак продолжал неподвижно стоять у двери. Ноги у него затекли, он уже совсем их не чувствовал. Начинало мутиться сознание. Вначале он задыхался от смрада, потом постепенно привык к нему. Но сейчас дурнота подкатила к горлу: не хватало воздуха. Он собрал всю свою волю, чтобы не потерять сознание, успеть обдумать все, что произошло сегодня, как ему держаться на допросе. Но голова работала вяло, мысли путались, от усталости подкашивались ноги.
— Не могу больше. Дайте немного посидеть.
Люди зашевелились. В темноте раздались голоса:
— Пора меняться. Вы уже давно сидите!
Несколько человек поднялись с пола, на их место опустились другие. Кхаку тоже уступили место, и он сел рядом с только что рыдавшим мужчиной.
— Вас давно взяли? — спросил его Кхак.
Мужчина не шевелился, по-прежнему сидел, уткнув лицо в ладони.
— За что взяли-то?
Мужчина подозрительно посмотрел на Кхака красными, распухшими глазами, потом резко повернулся к нему спиной.
Кхак закрыл глаза и откинул голову, опершись затылком о дверь. Спина и ноги болели меньше, сознание прояснилось. Кхак стал быстро припоминать события прошедшего дня, стараясь восстановить их последовательность, найти между ними логическую связь. «Видимо, все-таки Хай привел жандармов к пагоде. Но как им удалось арестовать Хая? Повальные аресты... Но что это? Массовые облавы, рассчитанные на случайную удачу, или аресты по доносу? Интересно, кого взяли еще из наших, кроме Мока? Прежде всего нужно будет связаться с Хаем и выяснить, как он попался. Надо, чтобы на допросе он показал, что познакомился со мной случайно. Может, удастся оградить от опасности остальных матросов. Но как попался Мок? Если случайно, то ему тоже нужно все отрицать. Главное — выдержать несколько допросов, ничего не сказать им, ни в чем не признаваться, тогда отпустят. С Моком мы, конечно, не знакомы.
В коридоре послышался топот подкованных французских ботинок. В камере сразу стало тихо. Видно, жандармы решили устроить предварительный осмотр камер. Шаги приближались. Заскрипела дверь соседней камеры, послышался голос надзирателя: «Эй, ты! Выходи!» Дверь захлопнулась. Теперь шаги остановились возле их камеры. Загремел засов. «Кого привезли после полудня — выходи!» — крикнул надзиратель. Кхак вначале думал, что в это время был схвачен он один, однако вместе с ним из камеры вышли еще трое. Оставшиеся бросились к двери, чтобы хоть на секунду глотнуть свежего воздуха.
— А вы что? Тоже арестованы после полудня? Нет? Так какого же вы... к выходу лезете! — и, сунув несколько зуботычин, надзиратель захлопнул дверь.
В коридоре арестованных поставили в длинную очередь. Кхак быстро окинул всех взглядом. Кроме Мока, он узнал в лицо еще троих — встречался на митингах в рабочем поселке цементного завода. Остальные были ему не знакомы. Странно, почему не видно Хая? Или его взяли не сегодня, а раньше?
Кхак незаметно подошел к Моку. Воспользовавшись сутолокой в коридоре, они обменялись быстрыми взглядами.
— Я ни в чем не сознался, — прошептал Мок.
— Мы с тобой не знакомы, — сказал Кхак, не глядя на Мока.
— Становись в ряд! — орал надзиратель. — Проходить по одному!
Надзиратель суетился, устанавливая очередь, направляя арестованных по одному в конец коридора, где стояли французы — агенты тайной полиции. Каждого доводили до какой-то закрытой камеры, останавливали на минуту и вели дальше. Время от времени один из жандармов громко кричал:
— Алле?
Какой-то молодой парень хотел было заглянуть в окошко камеры, но тут же получил такой удар, что еле устоял на ногах. Парня отвели в сторону.
Кхак перешел в конец очереди. Скосив глаза, он смотрел на таинственную дверь, не понимая еще, что происходит. И тут руки его невольно сжались в кулаки. Вот оно в чем дело!
В камере находился человек, который внимательно ощупывал взглядом каждого, кто проходил мимо. Если он опознавал кого-нибудь, то давал знак жандармам, и те отводили арестованного в сторону. Значит, к ним в организацию действительно проник провокатор! Кхак сжал зубы. Но кто?
Чем ближе подходила очередь Кхака, тем сильнее билось у него сердце. «Спокойно! Ну, чего ты распустился?» — говорил он себе, стараясь подавить волнение. Но тревога не оставляла его. От окошечка его отделял уже только один человек. И тут неожиданно вернулось спокойствие. Надо же в конце концов выяснить, кто там за дверью!
— Следующий! Алле. — Агент взмахнул рукой.
Кхак бесстрашно шагнул вперед и, поравнявшись с дверью камеры, посмотрел прямо в окошко. Кхаку удалось увидеть только глаза. Стоящий за дверью постарался побольше закрыть лицо, надвинув берет на самые брови. На Кхака смотрели глаза, пустые и холодные. Кхак, буквально впился взглядом в эти глаза. На какую-то долю секунды взгляды их скрестились. Глаза в окошке дрогнули, опустились, а затем моргнули, подав знак жандарму. Кхак наморщил лоб — где же он видел эти глаза? Он старался припомнить и не мог. И тут же французский жандарм поманил его.
— Подойди сюда, mon cher ami![38]
Видимо, глаза сделали свое дело.
По голосу Кхак узнал жандарма, который позвал его. Это был Пожье. Он допрашивал его девять лет назад в Нам-дине, после первого ареста. За эти годы агент постарел, но сохранил все ту же приторно-вежливую манеру. «Мой дорогой друг...» Скольких людей отправил на тот свет этот «вежливый» палач!
Пожье с сигаретой в зубах вразвалку подошел к Кхаку и оглядел его с ног до головы, не вынимая рук из карманов. Кхак смотрел в знакомое лицо, тонкие бескровные губы жандарма вдруг искривились в радостной улыбке.
— О-о! Старый знакомый! Bonjour, monsieur[39] Кхак. Долго же ты заставил искать себя, сволочь!
Их обступили жандармы.
— Так это и есть Кхак?
— Собственной персоной.
Один из жандармов ткнул Кхаку в лицо кулаком.
— Ну зачем же так сразу! Предоставь это мне. — И Пожье обратился к Кхаку с вежливой улыбкой:
— Прошу подняться в мой кабинет...
Арестованные продолжали один за другим проходить мимо таинственной камеры. Кхак успел заметить, что провокатор опознал и Мока.
Кабинет Пожье помещался на втором этаже. Жандарм, войдя в комнату, включил лампу и указал Кхаку на плетеное кресло. Вынув из пачки сигарету, он протянул ее Кхаку.
— Кури. Давно в Хайфоне?
— Только что приехал.
Пожье, прохаживаясь по комнате, изредка останавливался перед Кхаком и оглядывал его с ног до головы, будто наслаждаясь этим зрелищем.
— В подполье-то жизнь несладкая? Хочешь, прикажу принести поесть?
— Спасибо, господин Пожье, я сыт.
— Ну, как хочешь. — Пожье пожал плечами. — Тогда перейдем к делу. Ты не новичок в тюрьме и хорошо знаешь меня. Мне бы не хотелось прибегать к насилию. Да при твоем здоровье тебе немного надо... Поэтому советую не запираться. Понятно? Ты же видишь, что нам все известно, ведь у вас работает наш человек.
«Это мы еще поглядим! — подумал Кхак. — Но кто же этот ваш человек?»
Пожье закурил новую сигарету и, подойдя к большому креслу, обтянутому коричневой кожей, присел на подлокотник.
— Откровенно говоря, лично мне вся ваша возня кажется детской игрой! Ну посуди сам: с тех пор как я приехал в Хайфон, ни один ваш кадровый работник не продержался больше трех месяцев. До тебя я упрятал за решетку Лыонга вместе со всем горкомом. Сначала он тоже отпирался, но после двух допросов рассказал все. Теперь ты. И тот, кто после тебя придет, тоже от нас не уйдет.
Пожье рассмеялся коротким, издевательским смешком. Кхак молчал. Значит, и вправду прежний горком провалился из-за провокатора. Внезапная догадка мелькнула в голове Кхака: «Так ведь это же Конг! Конечно, Конг!
— Ну, так как же?
Пожье подошел вплотную к Кхаку и вдруг заорал на него так, что Кхак невольно втянул голову, но Пожье, взглянув на часы, рассмеялся.
— Даю тебе три часа на размышление. Сейчас пять тридцать, я должен быть дома. Но в восемь тридцать я вернусь, и мы продолжим разговор. Сержант! — крикнул Пожье, приоткрыв дверь.
В комнату поспешно вбежал жандарм.
— Отведи его вниз! Скажи надзирателю, что это красный мэр Хайфона и с ним нужно особое обхождение. Пусть поместят его в отдельный номер и наденут колодки. Если мой приказ не будет выполнен, я с вами разделаюсь ясно?
— Oui, monsieur![40]
Пожье повернулся к Кхаку:
— Allons, mon cher ami[41], помни, в восемь тридцать!
Начало темнеть. В коридоре зажглись тусклые желтые лампочки. Надзиратель грубо выругался и приказал Кхаку следовать за ним. Он пошел впереди, гремя ключами. Кхак двинулся за надзирателем, надеясь, что ему удастся переброситься хоть словечком с Моком. Но надзиратель повел его в другой конец коридора.
На ноги Кхаку надели колодки, и дверь с глухим стуком захлопнулась. Кхак остался лежать на полу. Узкая одиночка с черными стенами удивительно напоминала гроб. Сквозь крошечное отверстие в двери из коридора проникал слабый отраженный свет. Не прошло и нескольких минут, как на Кхака набросились клопы. Давненько, однако, не встречался он с тюремными друзьями!
Скоро Кхак начал дрожать от холода. Да, видно, на этот раз ему уже не выкарабкаться!..
Девять лет назад Кхак испробовал на себе руку Пожье. Сколько раз он был на грани смерти! Однако все-таки выжил. Правда, тогда ему было только двадцать два. Теперь же, после стольких лет тюрьмы и болезни... «Тебе немного надо...» Это была не пустая угроза. Кхак и сам знал, что на этот раз пыток он не перенесет...
Но черт возьми, до чего же бессмысленно умереть в этой дыре! Кхак продолжал мысленно говорить сам с собой, чтобы не думать о проклятом холоде. В груди у него от холода будто образовалась пустота, которая вызывала тошноту.
Как все быстро произошло! Трудно даже представить, что еще сегодня они вместе с Ан шли по тихой, безлюдной дороге вдоль пруда. Кхаку казалось, что это было так давно... Бедная Ан! Она и не догадывается, что с ним произошло!
Да и ребята наверняка еще ничего не знают. Но рано или поздно узнают! На этот раз горком удалось сохранить. То, что он решил расположить его в селе, было правильно. Сегодня же вечером Лап поднимет тревогу. А завтра должен приехать Тхиет. Придется им снова менять адрес, устанавливать новые связи. Интересно, знает ли кто-нибудь из арестованных о горкоме? Кхак еще раз тщательно перебрал в уме всех, кого он здесь увидел. Ни Хай, ни Мок не были связаны с горкомом, а Хай вообще не знал о нем. Только рабочие с цементного знают, да еще Гай. Не проговорилась ли она? Сейчас он думал только об этих ребятах с цементного. Надо будет сделать все, чтобы они не пали духом и правильно держались на допросах. И обязательно связаться со своими на свободе. Если завтра-послезавтра они не возьмут Гай, значит, у них все в порядке — горком успел сменить место. Девяносто из ста за то, что Конг — АБ[42] (так они называли провокаторов). Ведь все взятые сегодня в той или иной степени были связаны с Конгом, а его самого почему-то здесь нет. Мок, Хай, ребята из района Лаквиен, с шелковой фабрики. Похоже на то, что почти никому из тех, кого знал Конг, не удалось ускользнуть. Но почему тогда среди арестованных были рабочие с цементного, которые не общались с ним? Может быть, к ним тоже пробрался провокатор? Во всяком случае, никто не знал, что Кхак член горкома и что вообще существует горком. Из арестованных об этом знал только Мок. Во что бы то ни стало надо поговорить с Моком, узнать, как его взяли, тогда можно будет составить окончательное представление о Конге. Надо же! Ведь он подозревал Конга и все-таки попался в его ловушку! Сейчас, когда он перебирал в памяти факты, картина постепенно прояснялась. В тридцать восьмом Конг несколько месяцев просидел в тюрьме, а по выходе у него оказалось достаточно средств, чтобы открыть часовую лавку... Ясно, он продался еще тогда! Он пользовался изуродованной рукой как приманкой, на которую клевали легковерные. Клюнул на нее и Кхак. Теперь главное — предупредить своих на воле, иначе провалам не будет конца.
Здесь ему предстоит еще немало дел. Прежде всего надо выяснить обстановку, подбодрить товарищей, подсказать, как им держаться на допросах, что отвечать, чтобы не провалить остальных, тех, что на свободе. И как можно скорее узнать, существует ли в тюрьме партийная организация, есть ли здесь кто из бывших членов горкома или они уже все отправлены на каторгу.
Кхак лежал, закинув руки за голову, с тяжелыми колодками на ногах и обдумывал план действий на ближайшие дни.
В камере вдруг стало совсем темно, исчез даже тот тусклый свет, который проникал сквозь крохотное окошечко в двери, и что-то мягкое шлепнулось ему на живот. Кхак пошарил руками по полу и нащупал небольшой теплый сверток, завернутый в бумагу. В свертке оказалось немного вареного риса, несколько ломтей репы и кусок тростникового сахара. У Кхака потеплело на душе. Нет, он не одинок! Здесь наверняка есть партийная ячейка. Товарищи узнали о нем и разыскали его.
Кхак с трудом проглотил клейкий рис, который без воды не лез в горло. Облизав пальцы, он принялся за сахар. Кхак стал было согреваться, но тут стали неметь ноги.
В городе начиналось вечернее оживление. Кхак прислушался. Издали доносился шум города: автомобильные гудки, лязганье портовых кранов. Все эти звуки с трудом проникали в камеру, которая была погружена в свою особую, тюремную тишину. Иногда в какой-нибудь камере кто-то начинал кашлять, кашель подхватывали в другой камере, в третьей, пока не раздавался окрик надзирателя.
Кхак лежал в каком-то забытьи. Иногда он приходил в себя, не понимая, спал ли он или грезил.
— Надзиратель, отведи в уборную!
— Опять?! Ничего, потерпишь!..
Кхак прислушался к ударам в дверь, доносившимся из соседней камеры.
— Надзиратель, в уборную!
Гремя ключами, мимо камеры прошел надзиратель.
Послышалась брань, потом звук удара.
— Выходи!
Кхак стал усиленно растирать онемевшие ноги. Он вспомнил, как обычно в тюрьме заключенные, отпросившись одновременно в уборную, успевали перекинуться там несколькими словами. Как бы дать знать Моку?
Где-то часы пробили семь ударов. Уже семь! У него есть еще полтора часа. Сердце начало тревожно биться. Вдруг у двери камеры раздалось бряцание ключей. Дверь отворилась, и в лицо Кхаку уперся луч электрического фонарика. Затем дверь снова захлопнулась. Это, верно, сменились надзиратели. И снова тяжелая, давящая тишина.
— Надзиратель, в уборную! — крик и удары кулаком в дверь в соседней камере.
— Чего стучишь?
Новый надзиратель открыл камеру. Кхак подполз к своей двери и, поднявшись, заглянул в окошечко. Арестованный, которого сопровождал надзиратель, очень походил на Хая. Кхак застучал в дверь.
— Надзиратель!
У окошка появилась голова.
— В чем дело?
— Сними колодки, мне нужно в уборную.
Надзиратель молча вошел в камеру и стал отпирать замок.
— Давай поскорее...
Кхак вскочил, но онемевшие ноги не держали его, и он упал. Он стал их растирать, с трудом поднялся и пошел за надзирателем.
В уборной две кабины. Одна была занята. Оглянувшись, Кхак тихо спросил:
— Хай, это ты?
— Я. — Из-за перегородки показалась голова Хая.
Кхак вплотную подошел к двери кабины.
— Где и когда тебя взяли?
— Вчера утром на корабле. Под койкой у меня нашли газеты, отпираться было бесполезно. Били весь день...
— Зачем же ты сказал им про меня?
— Они сразу стали про тебя расспрашивать. Они уже знали все.
— Ты говорил о чем-нибудь с Конгом?
— А-а...
Хай на минуту умолк.
— Тогда все ясно!.. После того как ты дал мне газеты, он приходил на корабль. Я ему сказал, что договорился встретиться с тобой.
Сомнений не оставалось. Конг — провокатор!
— Тебя здорово били? — спросил Хай.
— Еще нет. Через час начнут. Могут устроить очную ставку с тобой.
— Да?
— Ты на допросах говорил еще о ком-нибудь?
— Нет.
— Хорошо. Помни, не говори больше ни о ком. Выдержи еще один-два допроса, они увидят, что ты ничего не знаешь, и прекратят. А будешь выдавать понемногу на каждом допросе, будут пытать, пока не добьют. Понял? Так что держись!
— Ла-адно... — Хай тяжело вздохнул.
— Скажи, что в конце прошлого месяца ходил покупать книжки, — торопливо продолжал Кхак, — встретил меня в магазине на Ла-ком. Я пообещал дать китайские романы. Так и познакомились. А недавно я дал тебе газеты, и ты еще не успел посмотреть их, как тебя арестовали. Говори только это. Больше ничего не знаешь. Спросят о Конге — скажи, когда гулял со мной, встретились с ним и я вас познакомил. Будешь стоять на этом — могут и выпустить. Главное, не падай духом. Держись!
— Что так долго? — Это подошел надзиратель.
— Иду... — Хай вышел. Он с трудом волочил изуродованные ноги.
— И ты поторапливайся! Слышишь?!
Надзиратель пошел провожать Хая.
Снова ноги в колодках. Кхак лежит на полу и ломает голову над тем, как выгородить Хая и Мока. Сделать это непросто, так как Конг, вероятно, рассказал уже обо всем. А что, если подготовить побег? Он мог бы, например, сказать, что горком находится где-нибудь в глухой провинции. Тогда его наверняка заставят указать место, а по дороге его смогли бы отбить свои. Нужно только поскорее связаться с ними!
Часы начали бить восемь! У Кхака сжалось сердце. Нет, это был не страх, скорее волнение перед новым испытанием. Выдержит ли он на этот раз? Перед ним, как в кинематографе, замелькали кадры — картины прошлого. Далекое детство! Красная глинистая дорога бежит через сады вдоль Лыонга, река то покажется, то исчезнет за густыми кустами. Мальчик с портфелем и маленькая девочка шагают по дороге, размахивая руками. Это Кхак с сестрой идут в школу в село Тяо. А вот поздний зимний вечер. В воздухе висит дождевая пыль. Темно. Кхак стоит на дамбе, что у Красной реки, недалеко от гончарной печи, стоит и, дрожа от холода, внимательно слушает тихий голос невидимого в темноте человека: «Отныне, товарищ, ты являешься членом Коммунистической партии Индокитая...» До сих пор Кхак так и не знает, кто был тот человек. Потом годы каторги, долгие мучительные годы на Пуло-Кондор... «Футбольное поле», окруженное терминалиями... В первый день по прибытии на остров арестованных обычно сажали на это «футбольное поле» и били палками по головам... Колодцы, похожие на могильные ямы, полны гнилой воды. Умоешься — и на завтра гноятся глаза. А нелегальную литературу они все-таки доставали! Они и на каторге не сдавались, протестовали против побоев. А били их часто. Многие не выдерживали... Знакомые лица мелькали, как на экране. Сколько их, живых и мертвых! Он помнил всех, и Головастого Кхуата, здоровенного парня, занимавшегося в тюрьме очисткой риса, и Тонга, снабжавшего друзей всем необходимым, от иголок и ниток до бумаги, карандашей и даже табака. И откуда только он все это доставал? И серьезного, добродушного Ты, человека беспредельного мужества, который и каторгу превратил в школу по подготовке партийных кадров. И маленького Ле, доброго и застенчивого, как девушка, постоянно попадавшего в строгий карцер за свою открытую ненависть к тюремщикам. В конце концов он чуть не ослеп... Все эти люди словно вошли сейчас в его камеру и встали рядом. Все они, в том числе и Кхак, были обыкновенными людьми, но революционная борьба выковала из них борцов, людей несгибаемой воли. В последнее время Кхака окружали близкие, дорогие ему люди: Гай, Лап, Мок, Кень с матерью... Кхак словно видел черные глаза Ан. Глубокие, полные нетерпеливого ожидания... Он будто слышит тихий голос Ле, который поручает ему, Кхаку, восстановить руководство революционным движением в Хайфоне... Нет, враги могут забить его до смерти, им не сломить его!
Кажется, приехали! Кхак спокойно слушал, как гремел железный засов на воротах. Потом отворилась дверь камеры и вошел надзиратель. Снимая колодки, он искоса бросил взгляд на Кхака:
— Собирайся! К главному инспектору!
В комнате, куда его привели на допрос, были совершенно голые стены. Пол в черно-белых кафельных плитках напоминал шахматную доску. На длинном столе стояло большое магнето, на другом конце стола лежали резиновые дубинки, плети из буйволиной кожи и клещи разных размеров. Под столом стояли ведра с водой. С потолка свешивались два стальных троса на блоках.
Кхак переступил порог комнаты. Пожье сидел в большом кресле и что-то рассказывал окружавшим его жандармам, те громко хохотали. Увидев Кхака, Пожье обратился к высокому французу с бычьей шеей:
— Познакомься, Робер. Это персона, с которой не так-то просто разговаривать.
— Посмотрим!
Пожье выпрямился.
— Итак, мой друг, начнем?
Кхак невольно вздрогнул. Как знакома ему эта фраза! Так обычно Пожье начинал допрос. Этот Пожье мог просидеть вот так, до самого утра, спокойно созерцая страдания и муки своей жертвы. В отличие от других палачей он почти никогда не выходил из себя. На его глазах могли забить человека до смерти, а он как ни в чем не бывало продолжал дымить своей сигаретой. Кхак стоял перед ними с бесстрастным видом, стараясь не выдать своих чувств.
— Ну как, хватило тебе три часа? Успел все обдумать? — тихо спросил Пожье.
Кхак не отвечал.
— Значит, будешь молчать?
— Вам же и так все известно...
— Хорошо. Тогда отвечай на вопросы. Где находится горком? Где ты печатал газету?
— Я приехал в Хайфон недавно. Здесь вы уже всех арестовали. Мне даже негде было остановиться. Приходилось ночевать в камышах, под мостами, на рынках...
От удара сзади Кхак едва не потерял сознание. Его ударили снова, и он отлетел в сторону, угодив под ноги другому жандарму. Тот ударил его ногой прямо в грудь. Кхак упал навзничь. Жандармы расхохотались, словно перед ними разыгрывался веселый спектакль. Кхак попытался подняться, но на него посыпался град ударов, били резиновыми дубинками... Били по всему телу, таким ударом можно содрать мясо с костей... Кхак сжался в комок, стараясь руками заслонить голову.
— Ах ты стерва, — рычал Робер в исступлении, — я тебе покажу!
Кхак весь обмяк и распластался на черно-белых квадратах, его продолжали бить по ребрам, в лицо. Он едва сдерживал рвущийся из груди крик.
— Где горком? Где ты печатал газету?
Пальцы придавил тяжелый кованый башмак. От боли у Кхака словно что-то оборвалось внутри. Казалось, ему размозжили все пальцы. Почти теряя сознание, он издал какой-то нечеловеческий вопль. Боль прекратилась...
— Ну как? Будешь говорить?
Кхак приподнялся и сел на полу. Дыхание вырывалось со свистом. Снова нечеловеческая боль. Неужели он что-нибудь сказал? В глазах расплылись желтые пятна света. По лицу катились слезы. Во рту он ощущал солоноватый вкус крови. Он машинально поднял руку, чтобы вытереть лицо. Снова перед ним появились совиные глаза Пожье.
— Где твой горком?
Кхак провел руками по лицу и увидел, что рукав в крови. «Нет, я ничего не сказал...» Сознание окончательно вернулось к нему.
— Я не был связан с горкомом.
Дубинка Робера снова обрушилась на него. Кхак поднял было руки, чтобы защитить голову, но француз сгреб его за грудь, рывком поднял с пола и свободной рукой нанес еще удар.
Голова стала пустой, словно исчезли куда-то сразу все мысли. А дубинка продолжала глухо колотить...
— Ах, ты решил молчать! Давайте ток!
Двое агентов повалили Кхака на спину, сорвали одежду и подключили провода.
Пожье придвинул кресло ближе к Кхаку и сел на него верхом. В зубах у него по-прежнему торчала сигарета.
— Allons! Ты должен понять, чем все это для тебя может кончиться. Говори, где горком и где ты печатал газету?
Не успел Кхак раскрыть рот, как тело пронзила дикая боль. Ему казалось, что его всего выворачивают наизнанку. В ушах стоял оглушительный гул. В глазах потемнело. Все мышцы свело судорогой боли. Но вот рукоятка магнето перестала вращаться, однако Кхак продолжал биться в конвульсиях. Жандармы хохотали.
Кхак попытался подняться, но ни руки, ни ноги не слушались.
— Будешь говорить?
Наконец, опершись руками о пол, он сел. Все кружилось и плыло перед глазами...
— Я же сказал, я был один...
— Cochon![43]
Снова завертелась рукоятка. Кхак упал на спину, все тело корчилось, словно в предсмертных судорогах.
— А-а-а-а!..
Кхак выл, как смертельно раненный зверь. На грудь навалилась чудовищная тяжесть. Он судорожно раскрывал рот, вытягивал шею, хватая воздух. Потом глаза закатились, откуда-то изнутри вырвались последние слабые хрипы. И только когда Кхак совсем затих, Робер перестал вертеть рукоятку магнето. Прошла минута, вторая. Кхак по-прежнему лежал бездыханный. Полураскрытый рот был в розовой пене. Пожье встал и наклонился над Кхаком.
— Пока хватит, — сказал он.
Кхак застонал, но в сознание не приходил. Пожье отвернулся и сплюнул.
— Обмойте его!
Жандармы вышли в другую комнату выпить чашку кофе. Один из агентов вызвал заключенных, приказал им вытащить Кхака во двор, обмыть и принести обратно.
Полчаса спустя Кхак снова сидел на полу перед жандармами. Он был голый и дрожал от холода, губы стали совсем лиловыми, зубы стучали. Пожье опять оседлал свое кресло.
— Ты хочешь жить или хочешь умереть?
— Хочу жить...
— Тогда говори правду. И не будем терять зря время. Где ты печатал газету?
— Я уже сказал, что недавно приехал в Хайфон. Мне негде было даже остановиться. Какая уж тут типография!
— А откуда взялись газеты, которые ты дал Хаю?
Тут Кхак вспомнил о своем плане побега. Но Пожье торопил, не давал ему задумываться:
— Что молчишь? Говори, кто дал тебе газеты?
— Один человек...
— Что за человек?
— Из центра...
— Из Партийного комитета Севера?
Кхак сделал вид, что вынужден признать явные факты, которые бессмысленно отрицать.
— Оттуда.
Жандармы переглянулись.
— Как ты поддерживал связь с центром?
Зубы Кхака продолжали выбивать дробь.
— Подайте ему одежду. Говори, через кого ты поддерживал связь с комитетом?
Кхак надевал белье, которое ему подарила Ан... От внезапной ярости кровь бросилась ему в голову, захотелось вскочить и крикнуть им в лицо, что они палачи и звери. Но Кхак сдержался.
— Через человека по имени Хоан, — сказал он спокойно. — Высокого роста, ходит в европейском костюме и в черной фетровой шляпе. Он разыскал меня однажды на рынке. Встречались обычно где-нибудь в заброшенных кумирнях или в поле. Последний раз виделись пятнадцатого.
— Значит, в следующем месяце опять должны были встретиться?
— Да, если он не узнает, что я арестован.
— Где вы назначили свидание?
— Тоже в кумирне... В одной деревне, названия не знаю, но дорогу найду. Это недалеко от каменных карьеров Чанг-кень.
Каменные карьеры, безлюдная переправа через речку, берега которой заросли камышом...
Пожье встал и в раздумье заходил по комнате. Робер подошел к Кхаку.
— Ну смотри, если соврал! Живым не выпущу! Кого ты успел привлечь в свою организацию в Хайфоне? Говори, а то заставлю «танцевать» и провезу на «подводной лодке»!
Пожье подошел к ним.
— Да! Кого тебе удалось привлечь здесь? Товарища Хая, товарища Мока, товарища Ляма, товарища Конга? Верно?
Кхак услышал только одно имя: Конг! Значит, они знают о нем. Почему же тогда его не арестовали?
— Я познакомился с Хаем, когда тот покупал книги. Дал ему несколько газет. Он боялся, не хотел брать. Я сказал, что, если не понравятся, может сжечь их. Больше я никого не знаю.
Пожье вразвалку подошел к креслу, уселся на него верхом и улыбнулся.
— Ну вот что, дорогой друг, ты все нам наврал! Все, от начала до конца. Будешь ты наконец говорить правду? Где находится горком? Где вы печатали газету? Где Партийный комитет Севера? А ну, подвесить его!
С Кхака снова сорвали одежду и подвесили на тросе за пальцы рук так, что ноги едва касались пола. Потом приставили концы проводов к груди и ногам, и начались «танцы».
Никто из жандармов не хотел лишиться удовольствия покрутить рукоятку магнето. Когда ноги Кхака конвульсивно сжимались, он повисал на больших пальцах рук, и тогда ему казалось, что они вот-вот не выдержат и оторвутся. Из горла Кхака вырывался уже хрип, так хрипит животное в предсмертных судорогах. Глаза стали закатываться, крик постепенно стих, голова свесилась на грудь...
Пытку прекратили. Наконец Кхак пришел в сознание.
— Будешь говорить?
— Я все сказал...
— Где горком?
— Я ничего не знаю.
И снова вертелась ручка магнето, снова дергались в диком «танце» ноги Кхака. Наконец на губах у него выступила пена. Глаза потускнели. Робер в бешенстве схватил его за горло.
— Говори, говори!.. — исступленно вопил он.
Но Кхак уже ничего не видел, лишь губы беззвучно шевелились...
— Кого ты привлек в организацию?
— Никого... — с трудом выдавил из себя Кхак.
Робер подскочил к нему и нанес страшный удар в лицо, потом стал как безумный вертеть рукоятку магнето. Никто из жандармов уже не улыбался. Француз злобно выругался и, распахнув дверь, выскочил из комнаты. Пожье швырнул окурок и тоже встал. Как бы этот Кхак не умер на первом же допросе. Пожье догнал Робера и успокаивающе похлопал его по плечу.
— Оставим его пока.
Робер вернулся. Тяжело дыша, он уселся за стол, отодвинул магнето в сторону. Кхак качался посреди комнаты, голова его безжизненно упала на грудь.
Он, точно сквозь сон, слышал, как в комнату ввели кого-то, и до него, словно из другого мира, донеслись голоса:
— Смотри на него. Хочешь, чтобы и тебя подвесили?
— О, господин, на него страшно смотреть!..
— Тогда говори правду.
— Хорошо, господин.
— Когда ты встретил Кхака? Когда он завербовал тебя в свою организацию?
Кхак с трудом приоткрыл один глаз и увидел Мока, стоявшего перед Пожье с почтительно сложенными на груди руками. Трудно было узнать в этом человеке смелого и ловкого парня, не побоявшегося водрузить флаг в порту. Мок стоял, склонив голову и слегка подогнув колени, жалкий, сжавшийся в комок.
— Господин, я не знаю никакого Кхака...
Пожье вскочил. Казалось, его глаза вот-вот выскочат из обрит.
— Тебе что, смерти захотелось? Хотя его звали Зёнгом. А товарища Зёнга тоже не знаешь?
Теперь Кхак окончательно пришел в себя. Он пристально смотрел на Мока и с волнением ждал, что тот ответит. Мок по-прежнему стоял, прижав руки к груди, и, казалось, еще больше съежился от страха.
— Господин, я не знаю никакого Зёнга.
Пожье схватил Мока за ворот и подтащил его к Кхаку.
— Ну а это кто, знаешь? — заорал он на всю комнату.
Кхак смог открыть только один глаз, второй совсем заплыл и не открывался. Глаз смотрел на Мока внимательно, спокойно, изредка помаргивая. При виде Кхака Мок испуганно попятился, в глазах застыл ужас и сострадание. Кхака трудно было узнать. Все его лицо было в отеках, в лилово-черных пятнах. Одно веко было разорвано и покрыто сгустками крови.
Мок продолжал с ужасом смотреть на это лицо. В своей поношенной и вылинявшей рубашке он казался неуклюжим деревенским парнем, навеки затаившим в душе страх, который передавался из поколения в поколение. Кхак ждал ответа. Почтительно согнувшись, Мок сказал, глядя прямо в глаза Пожье:
— Господин, я не знаю этого человека...
— Ах ты сволочь!
Пожье долго изрыгал проклятия, потом крикнул одному из жандармов:
— А ну, Динь, покрути-ка ручку!
С Мока сорвали рубашку, повалили на пол и приставили к телу провода. Динь прижал Мока ногой и стал крутить рукоятку.
— У-у-у-ой! Ма-а-а-мочка моя родная!..
Мок извивался на полу и оглушительно орал.
— А ну, Динь, поддай еще!
Рукоятка завертелась с бешеной скоростью. Мок уже не кричал, а издавал какой-то животный вой.
— Ну, стерва, будешь говорить?
Мок задыхался и хрипел.
— Будешь говорить?
— О боги, прошу вас, господин...
— Говори!
— Прошу вас, господин, я ничего не знаю...
— Динь, крути еще!
Когда у Мока изо рта показалась пена и он потерял сознание, Пожье подвинул свое кресло к Кхаку.
— Ты упрямый, — спокойно сказал он, раскуривая сигарету, — но я упрямее и буду допрашивать тебя хоть до утра.
— Я сказал все. Сколько бы вы ни били меня, мне нечего больше сказать.
Мок уже пришел в себя и прислушивался к разговору.
— Динь! Принеси чашку кофе покрепче.
Кхак покосился на Мока, неподвижно распластанного на полу, и понял, сколько мужества и хитрости было у этого парня. Открытый глаз Кхака уставился на Пожье.
— Господин инспектор, — произнес он внятно, — вам не следует слишком доверять своим осведомителям. Часто они из мести или из корысти наговаривают на ни в чем не повинных людей.
Кхак заметил, как у Мока дрогнули веки.
— Молчать! — заорал Пожье. — Динь, давай машину!
...Часа в три утра два жандарма приволокли и бросили в камеру бесчувственное тело Кхака.
Едва приходя в себя, Кхак снова терял сознание, его мучили кошмары. То вокруг него была беспросветная тьма, он будто лежал в могиле, то эта тьма становилась багрово-красной и его окружали какие-то чудища. Иногда ему виделась водная гладь, покрытая рябью, слышался плеск прибрежной волны. Да это же переправа, куда он хотел привести жандармов! Кругом ни души! Вдоль берега густой камыш. Стоит только отбежать на несколько шагов, и его не найти в этом камышовом лесу. В горячечном мозгу мелькали фантастические картины. Он хотел что-то сказать, но язык не повиновался ему. Только откуда-то из глубины груди вырвался хриплый стон, и все снова погрузилось в темноту, закружилось, как рукоятка магнето...
Вдруг ему показалось, что в воздухе что-то вспыхнуло и загорелось красным пламенем. Он приоткрыл глаз и увидел светильник. Вот появились чьи-то глаза, они пристально смотрели на него. «Ан!» — подумал Кхак и хотел пошире открыть свой глаз. Но нет, это не Ан, это какой-то обритый наголо мужчина. Он присел рядом и стал ощупывать ноги Кхака.
— О-о-о!
Острая боль пронизала все тело, и он застонал. Сейчас ему хотелось только одного — снова погрузиться в спасительное забытье. Он закрыл глаза, но тут же услышал шепот:
— Кажется, очнулся...
— Скорее! Вернутся французы — хлопот не оберешься.
— Вы не беспокойтесь, ворота на замке. Пока будут открывать, я тут все приведу в порядок.
Бритый, ощупывая раны, наклонился к Кхаку и спросил шепотом:
— Ты слышишь меня?
Кхак слышал, но не ответил. Он не мог понять, что это за люди. Свои или нет? Бритый что-то делал, шумно дул. Кхак приоткрыл глаз. У стены стоял еще человек. А, это тот молодой надзиратель... Бритый вплотную придвинулся к Кхаку.
— Выпей немного.
Он усадил Кхака, поддерживая его за плечи, и, прислонив к стене, стал осторожно поить горячим молоком, вливая его понемногу сквозь распухшие, запекшиеся губы.
— Ну хватит, выходи, я запру камеру. Уже светает, — торопил надзиратель.
Бритый задул светильник и вышел, унося с собой банку с молоком и чашку. Дверь захлопнулась, в камере снова стало тихо.
Кхака непрерывно пытали в течение четырех дней. Казалось, нервы уже атрофировались, но его снова подвешивали за руки, заставляя «танцевать», вливали в него по ведру воды, так что живот неимоверно разбухал, и снова пропускали электрический ток... Не раз он почти умирал, но его снова воскрешали и снова заставлял и умирать...
На каждом допросе повторялось одно и то же:
— Где горком?
— Я не знаю никакого горкома.
— Где печатал газету?
— Не знаю.
— Где Партийный комитет Севера?
— Не знаю.
— Кого завербовал здесь?
— Никого не успел...
В результате получалось, что Кхак «выдал» лишь какого-то Хоана, который носит европейское платье и черную фетровую шляпу и с которым он якобы условился встретиться в будущем месяце.
С каждого допроса Кхака уносили без сознания. И каждую ночь, ближе к рассвету, если дежурил молодой надзиратель, в камеру к Кхаку приходил незнакомый бритый арестант и поил его горячим молоком. Однажды он принес даже медвежью желчь. Это трогало Кхака до слез, но все-таки он решил быть осторожным. Кто знает, что это за человек. Может, «подсадная утка». Они нередко так делали — подсаживали к заключенным своих, которые выдавали себя за арестованных, и выпытывали то, что не удавалось узнать на допросах. В самом деле, откуда у этого заключенного молоко и тем более медвежья желчь?
Как-то ночью, воспользовавшись тем, что надзиратель вышел, Кхак решил заговорить с этим человеком.
— Как тебя зовут?
— Мам, — ответил тот тихо, не переставая массировать ноги Кхака.
— Ты давно в тюрьме?
— Почти три месяца.
— За что тебя взяли?
— Мы работали на строительстве аэродрома в Катби. Однажды отказались от еды и потребовали, чтобы подрядчики кормили нас хорошим рисом. Они сбывали в наши лагеря испорченный рис и тухлую рыбу. Арестовали больше двадцати человек и привезли сюда. Несколько раз допрашивали, пытали, а потом отпустили. Только меня и еще одного парня оставили, потому что мы ругались с ними.
Кхак знал эту историю. Все соответствовало истине.
— Им, видно, надоело избивать нас. Сейчас моего дружка отправили к уголовникам, а меня держат еще здесь, в открытой камере. Говорят, скоро отправят в лагерь для заключенных.
— Вряд ли им удастся засудить тебя. Вышлют в лагерь на некоторое время, вот и все.
Мам улыбнулся.
— Слушай, ты не из деревни Тям? Я ведь из Гань.
— Ну?
Разбитые губы Кхака тронула улыбка.
— Я слышал о тебе, когда ты был еще на Пуло-Кондор. Я иногда помогал твоим в поле. Куен знает меня.
Кхак положил свою разбитую руку на руку Мама, как бы желая пожать ее.
— Ребята из уголовного, да и здесь тоже, постоянно спрашивают о тебе. А один, начальник уезда из Лайтяу, что сидит у нас здесь, прислал медвежьей желчи — полечить раны. Ну, сегодня тебе полегче?
Послышались шаги надзирателя, и они замолчали.
Несколько дней Кхака не трогали. Заключенных было много, допрашивали в коридорах тюрьмы, а то и в камерах. Крики, стоны, плач и проклятия не смолкали ни днем, ни ночью. Тюрьма походила на бойню. После допросов Кхак так ослабел, что не держался на ногах. Кожа на больших пальцах рук была сорвана, кисти распухли. Комитет взаимопомощи заключенных прислал ему бинтов и ваты. На раны наложили повязки. Лицо Кхака было обезображено до неузнаваемости, оно раздулось так, точно его искусали осы.
Даже старый надзиратель, злобный, желчный старик, и тот проникся к Кхаку сочувствием. Иногда днем он на несколько минут приоткрывал дверь в камере Кхака. Прямо против двери в коридоре было большое зарешеченное окно, которое выходило на тюремный двор. Под окном росли два дерева — сливовое и абрикосовое. И вот сейчас, накануне Нового года, в мрачном тюремном дворе на деревьях среди свеже-зеленой листвы распустились нежные, ослепительно-белые цветы. Когда в тюрьме не было французов, старик надзиратель на некоторое время освобождал его от колодок. Кхак подползал к двери камеры и, прильнув к окну в коридоре, не отрываясь смотрел на цветущий абрикос.
Во дворе размещалось два отделения. Одно — для политзаключенных, ожидающих суда или уже осужденных, другое — для уголовников, проституток и спекулянтов...
Заключенные, выходя во двор на прогулку, старались пройти мимо окна и незаметно подать Кхаку знак, что они о нем знают и восхищаются его мужеством. Однажды к окну подошел пожилой мужчина в шерстяном свитере и крикнул:
— Молодчина! Ты настоящий ас!..
Потом Кхак узнал от Мама, что это был тот самый начальник уезда, которого арестовали за контрабандную торговлю опиумом.
Как-то вечером Кхак разговорился с молодым надзирателем. Тот сказал, что состоит в организации бойскаутов. Родные похлопотали за него, дали кому-то взятку, и год назад бойскаута устроили надзирателем в тюрьму.
Однако новая работа была ему не по душе. Дело в том, что по уставу бойскаут должен ежедневно сделать доброе дело, что в условиях тюрьмы не так-то просто. Чтобы получше узнать этого человека, Кхак однажды сам попросил у него разрешения выйти на несколько минут в коридор. Парень замялся и, ничего не ответив, вышел из камеры. Однако в девять вечера он так же молча вошел, снял у Кхака колодки и разрешил посидеть у раскрытой двери камеры. Кхак сел, опершись спиной о косяк, и с удовольствием вытянул ноги. В ответ на его благородность надзиратель тихо сказал:
— Удивительный вы народ. Даже в тюрьме не падаете духом!..
— Ну, а для тебя это возможность сделать доброе дело, — пошутил Кхак.
Парень слегка покраснел.
С тех пор каждый раз, дежуря в ночную смену, он выпускал Кхака из камеры минут на пятнадцать, а то и на полчаса. Сам же обычно стоял рядом и задумчиво слушал рассказы Кхака о жизни на Пуло-Кондор. Иногда Кхак пересказывал ему горьковскую «Мать».
— А ты не боишься, — спросил его как-то Кхак, — что тебе влетит за меня?
Молодой тюремщик улыбнулся.
— Узнают — прогонят, конечно. — Он вздохнул. — Рано или поздно я и сам уйду отсюда. Здесь всю совесть растеряешь... Ты вот небось презираешь меня?
— Работу твою, — ответил Кхак как можно мягче, — благородной, конечно, не назовешь. Но многое, скажу я тебе, зависит от самого человека. Помнишь, как в песне поется: «Лотос на болоте растет, но болотом не пахнет». Если у тебя есть совесть, и здесь добро можно делать. А ведь здесь это куда ценнее...
Парень ничего не ответил.
— Тебя как звать? — помолчав, спросил его Кхак.
— Хочешь знать мое имя? — ответил тот печально: — Меня зовут Кханг.
Он ушел. В эту ночь дверь камеры оставалась открытой очень долго.
Находясь круглые сутки взаперти, Кхак только через Мама узнавал кое-что о своих. Хая пытали еще дважды, но он отвечал только то, чему его научил Кхак. Не добившись ничего, Пожье оставил его в покое. Тем более что показания Хая и Кхака совпадали. Кхак хотел попросить Мама узнать, не сознался ли в чем Мок, но, подумав, отказался от этой мысли. Все-таки он еще не вполне уверен в этом Маме. Ведь они с Моком утверждали на допросах, что не знают друг друга... Но Мам сам рассказал как-то, что Мока продолжают пытать. Это очень тревожило Кхака. Однажды в полдень Кхак услышал голос Мока, который просился в туалет. Кхак тут же забарабанил кулаком в дверь, громко требуя сводить и его в туалет. К счастью, когда он вошел туда, Мок еще был там. Надзиратель стоял рядом, не сводя своих совиных глаз с Кхака. Подойдя к писсуару, Кхак кашлянул. Мок показался было из кабины, но, увидев надзирателя, тут же скрылся за дверью.
— Поторапливайся! — подгонял надзиратель Кхака.
Кхак медлил. Наконец из кабины появился Мок. Лицо его было разбито, оно распухло и было черно от кровоподтеков. Одежда висела лохмотьями, вся в пятнах засохшей крови.
Мок шел пошатываясь, опираясь о стены. Быстро взглянув на Кхака и на надзирателя, он бросил со злостью:
— И какая только сволочь наговорила на меня! Замучили допросами. Чуть не до смерти забили, а за что — и сам не знаю!
— Молчать! — подскочил надзиратель. — Сейчас же по камерам! Оба!
Кхак с Моком переглянулись. Мок поплелся за надзирателем, скрестив руки за спиной. И тут Кхак заметил, как ладонь его левой руки медленно сжалась в кулак. Молодец! Теперь Кхак был спокоен: им не удалось сломить Мока.
А вечером Мам с удивлением услышал, что Кхак, лежа в колодках, что-то тихо напевает.
— И ты еще можешь петь? — удивился Мам.
— Лежишь-лежишь целый день, делать нечего, вот и запоешь. Да и время так быстрее идет.
Мам присел рядом.
— В тюрьме день действительно долгий. Я здесь часто вспоминаю наши края...
Мам стал вполголоса рассказывать Кхаку о родных местах, о семье тетушки Муй, о Кое, о старике Ты Гате и о советнике Кхане. Ему очень хотелось рассказать и о Соан, но он почему-то промолчал.
— В тюрьме три месяца — точно три года. Правда, здесь я узнал немало нового. Вот с вами, например, встретился. Теперь я знаю, что это за люди — революционеры.
Кхак внимательно прислушивался к тому, что говорил Мам.
— Ну, а чему ты здесь учился?
Мам провел ладонью по бритой голове.
— Куда мне учиться, я и букв-то как следует не знаю.
— Будешь учиться — все узнаешь! Ведь ты уже вступил на революционный путь. А революционеру нужно много знать. Сначала нужно выучиться читать и писать. Тут тебе помогут ребята. А сегодня ночью, когда придешь ко мне, я расскажу кое-что о революции.
Теперь Мам не пропускал дня, чтобы не зайти к Кхаку хоть на несколько минут.
Мама по-прежнему держали в открытой камере. Он убирал тюремные помещения и, точно слуга, выполнял поручения надзирателей. Его считали глуповатым деревенским парнем, человеком, далеким от политики. С утра до вечера он был вечно чем-нибудь занят. Доходило до того, что старый надзиратель приносил ему для стирки белье всей своей семьи. Но зато Мам мог свободно разгуливать по тюрьме, а иногда даже выходил за ворота, чтобы подмести двор и улицу, убрать камеры предварительного заключения. В полдень и поздно вечером, когда жандармы разъезжались по домам, особенно в смену бойскаута, Мам приходил к Кхаку поговорить. Иногда он входил в камеру и садился рядом с Кхаком, иногда оставался в коридоре и слушал его через окошко в двери. Говорить им удавалось минут пятнадцать, самое большее — полчаса. Кхак старался как можно проще рассказать о том, что узнал сам за годы революционной борьбы, тюрем и каторги. Эти своеобразные курсы шли уже больше недели. Как-то ночью, после беседы о том, какое общество хотят построить коммунисты, Мам надолго замолчал, не решаясь что-то спросить у Кхака.
— Ты о чем задумался? — спросил его Кхак. — Не стесняйся, спрашивай...
Мам вскинул на Кхака глаза, но тут же опустил их, так и не проронив ни слова. Однако через минуту он все-таки решился.
— А смог бы и я когда-нибудь стать коммунистом, ну, таким, как вы?
— Почему же нет? — Кхак взял его за руку. — Завтра я расскажу тебе о коммунистической партии. А сейчас иди к себе. Скоро смена. Придет старик, увидит тебя, заподозрит неладное... Да, постарайся достать мне завтра листок бумаги и карандаш.
Мам ушел, а Кхак долго не мог заснуть, лежа на своих холодных досках. Он думал о Маме. Теперь он верил в него. Верил, что скоро незримая армия коммунистов примет в свои ряды нового товарища. Никому и никогда не уничтожить ее! Она живет даже здесь, в крепости врагов! Кхаку еще не удалось выяснить, существует ли в тюрьме партийная организация. Она должна быть, и если он свяжется с ней, то сумеет сообщить о себе на волю. В последнее время он обдумывал план побега. Для этого прежде всего нужно было, чтобы кто-нибудь добился свидания с ним. Тогда он сумеет передать товарищам свой план. Можно, впрочем, переслать записку, условиться о дне. В этот день Кхак поведет жандармов к переправе Ка. У этой заброшенной переправы будет легко отбить его. Достаточно добежать до камышей, где его будет ждать лодка, и он на воле! На лодке они мигом доберутся до гор, а там никакая погоня не страшна.
Мысль о записке возникла у Кхака однажды утром, когда сквозь зарешеченное окошечко он увидел, что в коридор, как обычно по утрам во время уборки, вошел заключенный. Это был один из тех, кто уже получил срок и дожидался отправки. Кхак видел его здесь впервые. Заключенному было лет за пятьдесят. Волосы у него были уже седые, на одутловатом лице выделялись бескровные губы. Кхак решил поговорить с ним.
— За что вас взяли?
Мужчина вздохнул.
— Это долгая история. Подбросили мне на поле рисовую барду и привели таможенного инспектора. Ну и забрали.
— Откуда вы родом?
— Из уезда Зюен-ха в провинции Тхай-бинь.
Закончив уборку, он немного постоял, поджидая других заключенных, убиравших кабинеты в верхнем этаже, потом вместе с остальными отправился за ворота тюрьмы.
С тех пор каждое утро, едва начинался рассвет, он появлялся с веником в коридоре. Кхак уже поджидал его, чтобы перекинуться несколькими словами. И наконец Кхак решился.
— Вы не смогли бы, когда пойдете в город, передать жене записочку?
— Отчего же нет? Конечно, передам. А вы, значит, женаты? И дети есть?
— Дочка. Меня забрали в дороге, так что дома ничего не знают.
— Вот беда! Ну, давайте записку!
— Я ее еще не написал. Завтра напишу. А вдруг заметят?
— Не заметят. Они мне часто поручают купить что-нибудь в городе.
...Было уже за полночь. Завтра Мам принесет бумагу и карандаш, и он напишет Ан. Это будет обычное письмо, какие мужья пишут своим женам. Даже если перехватят, все равно ничего не поймут. Губы Кхака тронула улыбка. А разве не жена она ему? Бедная! Но ничего, придет день, и они снова будут вместе, тогда уж ничего до самой могилы не разлучит их.
На следующий день, в полдень, Мам принес бумагу и огрызок карандаша. Но часа в три вдруг загремел железный засов ворот. Мам успел подбежать к двери и крикнуть: «Робер приехал!» Кхак поспешно свернул бумагу и сунул ее под резинку штанов.
Робер приказал открыть камеру Кхака.
— Идти можешь?
— Могу.
— Отлично! Пришло распоряжение доставить тебя в Ханой. Мы здесь обходились с тобой слишком вежливо. В Ханое тебе покажут! Твой Партийный комитет Севера накрылся. Теперь не отвертишься, все расскажешь!
Лицо у Робера было злое. Кхаку показалось, что он едва сдерживается, чтобы не наброситься на него с кулаками.
— Ну, что стоишь?! — заорал он. — Алле!
Кхак даже не успел оглянуться. Щелкнули наручники, и его вытолкнули из камеры. Записку отправить так и не успел! Но что же произошло с комитетом? Кхак обернулся, отыскивая взглядом Мама. Не удалось рассказать ему о партии... Мам высунулся из двери своей камеры, и, когда Кхак обернулся, тот сделал прощальный жест. Прощай, Мам! Ты теперь и сам найдешь дорогу в партию.
Кхака вывели во двор. Тут Робер не выдержал и изо всех сил толкнул его. Кхак повалился в машину.
Через полмесяца после того, как исчез Зёнг, Ан, вернувшись домой, увидела на полу в прихожей письмо. Видимо, его бросили в дверную щель.
Судя по штемпелю, письмо было из Ханоя. Почерк незнаком. Она вскрыла конверт. Письмо было написано карандашом на листке из ученической тетради.
«Ан, я уже давно не писал домой, и ты, наверное, волнуешься...» Боже мой!.. Ан сразу все поняла, из глаз у нее хлынули слезы. Она прикрыла дверь и, сжимая в трясущихся руках письмо, торопливо вошла в комнату.
«С тех пор как мы расстались, я несколько раз собирался написать, но было все некогда. Сегодня наконец удалось выбрать время. В эту поездку мне очень не повезло, и я потерпел большой убыток. Все из-за своей доверчивости. Сходи к Гай и расскажи ей об этом. Скажи, что хозяин часовой лавки на Лак-виен просто обманщик, ему нельзя доверять. Я попросил его продать ручные часы, а он, подлец, присвоил их. Скажи Гай, пусть она не гонится за прибылью и прекратит с ним всякие дела. Не то вообще потеряем все наши сбережения. Да, если она свободна, пусть приедет в Ханой — и столицу посмотрит, и со мной увидится. Если же не сможет, пусть возвращается в деревню и ждет там до двадцатого этого месяца. Двадцатого я привезу дядюшку Тхама к переправе Ка, чтобы он сам посмотрел наш апельсиновый сад. Если ему понравится и если он даст подходящую цену, сразу же составим документы о продаже. Тогда надо собрать всех наших родичей. Нечего больше тянуть, и, если благополучно покончим с этим делом, я останусь в деревне, там встретим Новый год.
Пишу немного, только чтобы ты не волновалась. Все время помню о тебе, помню и люблю, люблю так, что словами не скажешь. Береги себя, скоро будем вместе. Не думай ничего плохого. Бесконечно тоскую по тебе, жена моя любимая. Сейчас, в это трудное время, мысль о тебе придает мне бодрость и силу.
Твой муж».
Слезы все катились и катились. Аи никак не могла успокоиться. Конечно же, Кхак прав, она действительно его жена! Боже, его схватили и увезли в Ханой! Как же теперь найти Гай? С тех пор как она приходила к ней на работу, от нее не было никаких вестей. Где искать ее?
Многое в письме было неясно Ан. Но она догадывалась, что письмо это очень важное. Она читала и перечитывала конец письма. Любимый, я тоже ни на минуту не переставала думать о тебе! Бедный ты мой, как ты там с твоим здоровьем?!
Ан не могла усидеть на месте. Она то и дело вскакивала, ходила по комнате, и плакала, и смеялась, прижимая к груди дорогой листок. Аккуратно сложив его, она спрятала письмо в карман, но тут же достала и снова принялась перечитывать. Только когда вернулся Сон, она вспомнила о домашних делах и бросилась на кухню. Ан рассказала брату о письме, и они стали соображать, как им найти Гай.
Вечером Ан отправилась в рабочий поселок цементного завода, но там никто толком не знал о Гай. Одни говорили, что она ушла с завода и занялась торговлей, другие — что уехала к себе в деревню. Только Ман, старый рабочий, спросил, зачем ей понадобилась Гай. «Она мне очень нужна по личному делу». Ман подумал и сказал, что иногда он видится с Гай и, если завтра встретит ее, передаст просьбу Ан. Домой Ан вернулась несколько обнадеженная.
На следующий день она отпросилась с работы и пошла в Тхюи-нгуен повидаться с бабушкой. Та очень обрадовалась внучке.
— Что же ты никогда не зайдешь? Под Новый год обязательно приезжайте с сестрой погостить у меня!
— А что, бабушка, Гай бывает здесь?
Старушка замялась.
— Раньше наведывалась, но вот уже с полмесяца не видать...
Ан сказала, что, если Гай появится, пусть сразу едет в Хайфон, есть письмо от Зёнга.
Дома Ан мучило нетерпение, но она решила подождать дня два. Если Гай не придет, она сама поедет в Ханой разыскивать Зёнга. Впрочем, чего ждать? Завтра же и поедет! Но где искать его там? Нужно сходить еще раз к Ману, спросить, где держат арестованных и разрешают ли свидания с ними. Ан вскочила. Скорее в рабочий поселок!
Старый рабочий немало удивился, увидев Ан в столь поздний час. Но не успел он спросить, в чем дело, как Ан сказала:
— Дядюшка, мне очень надо поговорить с вами!..
Они прошли под мост, который находился рядом с цементным заводом.
— Ну, что случилось, чего ты так разволновалась?
— Дядюшка, вы виделись с Гай?
— Нет еще.
— А вы не знаете, где держат арестованных?
— Смотря каких арестованных.
— Ну, таких, скажем, как... мой дядя.
— Политических, значит. Их забирают в жандармское управление.
— А родственников к ним пускают?
— Точно не скажу. Слышал, будто по каким-то дням к ним пускают родных, но это тоже не просто. Надо кое-кому дать. А что, у тебя кого-нибудь арестовали, что ли?
— Да... — Ан едва не плакала, но какая-то сила помогла ей сдержаться.
Ман задумался.
— Ты вот что, сходи-ка к жене Лыонга. У нее ведь мужа забрали, она должна знать.
«И правда, как это я не догадалась?» — подумала Ан и тут же распрощалась с Маном. Она не знала, что прежде, чем вернуться домой, старый рабочий зашел по дороге еще в одно место.
От жены Лыонга Ан узнала о порядке свиданий с политическими заключенными. Оказывается, с тех пор как забрали Лыонга, жене ни разу не разрешили увидеться с ним. Правда, продукты и одежду принимали. И то счастье!
На следующий день к вечеру Ан с кошелкой в руках уже была в Ханое и прохаживалась по тротуару возле Центрального жандармского управления. Время от времени железные ворота раскрывались, пропуская служащих, и тогда в щель этих ворот Ан видела часового с ружьем на плече. Ей хотелось подойти к часовому, расспросить его, но едва она направлялась к воротам, как от страха у нее начинали дрожать колени, и она возвращалась, садилась под дерево, дожидаясь, пока из ворот выйдет кто-нибудь не такой грозный с виду, у кого она смогла бы разузнать, как ей быть. Но как узнать, к кому обратиться! Они небось все здесь бессердечные звери! Прошло несколько часов, пока она наконец перешла улицу и робко подошла к часовому. Сердце ее отчаянно колотилось.
— Тебе чего?
— Будьте добры, скажите, могу ли я повидать своего родственника?
— Ничего не знаю. Проходи!
Ан снова принялась бродить взад-вперед по тротуару. Рядом с жандармским управлением находилось несколько лавчонок и закусочных. Ан вошла в закусочную, заказала чашку чаю и стала осторожно расспрашивать молодую хозяйку.
— Скажите, пожалуйста, здесь разрешают свидания с родственниками?
— А у вас кто-нибудь арестован?
— Да...
— Разрешают. Тебе повезло: разрешают раз в месяц, и как раз в это воскресенье будут пускать. Вон через те ворота, справа.
— А сегодня нельзя?
— Я же сказала: в воскресенье утром.
— А скажите, там их сильно бьют?
— Что и говорить! Недаром зовется Центральное управление. Им и до смерти забить ничего не стоит.
Ан не выдержала и заплакала. Хозяйка расчувствовалась.
— Ты вот что, приходи в воскресенье, часов в шесть утра. Тут один сержант ходит ко мне завтракать, попробую попросить за тебя. За два донга он тебе расскажет, как и что.
— Попросите, пожалуйста, помогите мне! Я вас отблагодарю.
— Какая там благодарность! Не забудь только захватить денег, без них тут ничего не добьешься, хоть весь лоб расшиби в поклонах.
Ан поплелась на вокзал. Куда теперь ей деваться с этой передачей? Ведь до воскресенья еще целых три дня!
Ан была в полной растерянности. На работе она не раскрывала рта, и только дома, готовя передачу Кхаку, немного оживала. Ей удалось занять у подруг десять донгов, да у нее еще было отложено двадцать, и она купила все необходимое. Прежде всего лекарства. Они, конечно, пытают его там! Ан купила камфарного масла, флакон медвежьей желчи и, по совету продавщицы, йодной настойки, ваты и бинтов. Из продуктов она взяла банку сгущенного молока, полкилограмма сушеного мяса и апельсины. Ан распорола свое коричневое платье и сшила из него рубашку и трусы. Она не решилась тратить деньги на новую одежду, боясь, что не хватит на взятки. В эти дни, чтобы заработать побольше, Ан сидела до двух часов ночи.
В пятницу поздно вечером к ней пришел Ман с каким-то незнакомым человеком. Ан сразу поняла, что у них какое-то дело, и отправила брата погулять.
— Ан, — тихо сказал старый рабочий, когда они остались одни, — этому человеку ты можешь сказать все, что ты хотела сказать Гай.
Ан молча посмотрела на незнакомца, потом снова на Мана. Его-то она хорошо знала, но что это за человек с ним...
— Гай теперь трудно найти. Но ты не сомневайся, Тхиет — свой человек, — как бы угадав ее мысли, сказал Ман.
— Не скрою от тебя, — заговорил Тхиет, — Гай пошла на задание и до сих пор не вернулась. Боимся, не случилось ли с ней чего. Ты получила весточку от Зёнга? Он мой друг. Вот смотри, тебе, наверное, знакома эта вещь.
С этими словами Тхиет развернул газету, и Аи увидела свой серый свитер. Свитер здесь, а Зёнга нет, он в тюрьме... На глаза у Ан навернулись слезы. Она не знала, что делать. Отдать этому человеку письмо? Но ведь там написано такое, что Зёнг писал только ей. И все-таки она решилась.
— Да, муж прислал мне письмо. Он пишет о вещах, которые я не могу понять, но, наверное, это очень важно.
Тхиет взял письмо и внимательно прочел его.
— Тебе удалось встретиться с ним?
— Я ездила в Ханой, но мне сказали, что пускать будут только в воскресенье.
— Значит, завтра ты снова поедешь?
— Да. Правда, говорят, получить разрешение нелегко.
— Как же сообщить ему? — пробормотал Тхиет, — К нему они, конечно, не допустят. Вот что, сделаем так! Передай ему этот свитер, и он все поймет... Хорошо? Постарайся обязательно переслать свитер. Если добьешься встречи, будь осторожна, они будут за вами следить. А когда вернешься, расскажешь все Ману.
Мужчины ушли. Ан стала опять читать письмо. Что ждет ее завтра? Удастся ли повидать Зёнга?
В воскресенье, едва забрезжил рассвет, Ан уже сидела против железных ворот. Вскоре пришла хозяйка лавчонки.
— Ты уже здесь? — удивилась она. — Когда же ты успела?
В половине седьмого явился сержант и сел завтракать.
Хозяйка подошла к нему.
— Господин сержант, помогите мне в одном деле.
— Что за дело?
— Ко мне приехала племянница из деревни, хочет попасть на свидание к родственнику.
Сержант взглянул на Ан, и его жирные губы расплылись в улыбке.
— Это ты хочешь получить свидание?
— Да, господин, — как можно вежливее ответила Ан.
— С кем?
— С мужем. Его зовут Зёнг.
— Зёнг? Не знаю такого.
Хозяйка взяла у Ан два донга и сунула их в карман жандарму.
— Вы уж узнайте, помогите племяннице. Там две бумажки.
Сержант довольно улыбнулся.
— Ты вот что, милая, бросай-ка своего мужа, пока не поздно, от нас он скоро не выберется. А если и выберется, то только тогда, когда пройдет пора любви...
Жандарм захохотал. Хозяйка улыбнулась.
— А сейчас, сержант, вы ей все-таки помогите. Скоро начнут пускать.
— Пожалуй, помогу, и не только в этом. Она еще кое на что может рассчитывать, — ответил жандарм и снова захохотал.
Покончив с завтраком, он поднялся.
— Пошли!
— Сейчас я приведу тебя к сержанту Куану, — говорил он по дороге. — Понятно? Ты дай ему бумажки три, понятно? Разрешение на свидание можно получить только через него. Муж твой прошел через предвариловку?
Ан не поняла.
— А что это такое?
— Вот деревня! Понимаешь, пока человека допрашивают, его держат в камере, а кончат допрос, переводят в предвариловку. Свидание разрешают только там.
Вместе с сержантом Ан, миновав проходную, вошла во двор жандармского управления. Там они повернули и пошли вдоль высокой стены, утыканной битым бутылочным стеклом, поверх стены была натянута колючая проволока. Под стеной уже сидели бедно одетые женщины, в руках у каждой была кошелка. Несколько женщин в городских платьях стояли у внутренних ворот, где прохаживались несколько жандармов. Сержант показал Ан на одного из них.
— Вон тот, в тюрбане, и есть Куан.
Наконец железные ворота со скрежетом открылись.
Сержант Куан махнул рукой одной из женщин.
— Подойдите сюда и ждите, — сказал он, — я уже вызвал вашего мужа.
В воротах появился мужчина, босой, в брюках и рубашке европейского покроя. Он протиснулся сквозь узкую щель в воротах и подошел к женщине. Их окружили жандармы. Женщина передала мужу сверток. И все время, пока они разговаривали, мужчина не выпускал руку жены из своей.
— Пять минут прошло. Свидание окончено. Заходи!
К арестованному подошел жандарм и подтолкнул его к воротам. Мужчина скрылся за тяжелыми створками, а женщина еще долго смотрела ему вслед, вытирая платком глаза.
Ан нерешительно приблизилась к Куану.
— Господин сержант...
— В чем дело?
— Прошу вас посодействовать мне. — Она сунула ему в руки три донга.
— Имя?
— Зёнг, господин сержант.
— Не знаю такого.
— Его арестовали в Хайфоне и перевезли сюда.
Ан дала еще один донг.
— В Хайфоне, говоришь, арестован? — сержант заглянул в список. — Его же Кхаком зовут.
— Дома мы звали его Зёнгом...
— Следствие по его делу еще не закончено, и свидания с ним не разрешены.
— Господин сержант...
— Сказано тебе, следствие не закончено. Через месяц, если закончат, приходи, увидишься.
— Тогда прошу вас, возьмите небольшую передачу.
— Что у тебя там?
Сержант стал копаться в кошелке.
— Лекарство забери назад. И одежду. Молоко и апельсины оставь, я потом отнесу.
— Прошу вас, разрешите передать лекарство и одежду. Погода сейчас холодная...
— Поговори у меня, вот возьму и выкину все твое барахло! — Сержант зло посмотрел на Ан. — А вдруг ты ему яду принесла? Иди!
Глаза Ан наполнились слезами. Она отошла от ворот, но уйти совсем она была не в силах.
— Иди сюда.
Какая-то женщина взяла Ан за руку и отвела в сторону.
— Следующий раз никогда не передавай через него! Он только и знает что орать. Вот подожди, придут из комитета взаимопомощи, они возьмут. А этот, что ни передашь, все себе присвоит. У меня уже сколько раз так передачи пропадали.
— Откуда же мне было знать? — Ан расплакалась.
— Твоего давно арестовали?
— Недели три. Даже не знаю, жив ли...
— Ладно, я помогу тебе. Давай мне вещи, я положу к себе. Лекарство не надо, а то еще придерутся. Сейчас у меня с мужем будет свидание, я попрошу его, он передаст. Твоего Зёнгом вроде зовут?
— Да. Большое спасибо вам! Он у них записан как Кхак. Его арестовали в Хайфоне. Пусть скажет, что от жены Ан, тогда не ошибется.
И Ан, не помня себя от радости, протянула ей сверток.
— Подожди меня на улице, — сказала женщина, — когда свидание кончится, я расскажу, что и как.
Ан ушла. Примерно через час появилась ее новая знакомая.
— Все в порядке! Кругом стояли жандармы, но я ему успела шепнуть.
Ан схватила женщину за руку.
— Какое счастье, что я встретила вас! Где вы живете?
— На Куан-тионг. Спроси Лен, продавщицу циновок, тебе любой покажет. Жаль, что мы не передали лекарства. Муж сказал, что твоему нужно лекарство от бери-бери. Ты сразу едешь в Хайфон? Может, зайдешь ко мне, посмотришь, где я живу? А от меня до вокзала недалеко.
Ан согласилась, и они пошли вместе, связанные одним горем.
Когда ребята из комитета взаимопомощи принесли сверток, Кхак лежал у себя в камере. Он понимал, что весточки ему ждать не от кого, надежды на это почти нет, и все же ждал. Письмо, которое на прошлой неделе ему удалось послать с одним из уголовников, наверняка не дойдет. А если и дойдет, то вряд ли Ан сумеет добиться свидания! И все-таки где-то в глубине души он надеялся... А вдруг? Сегодня он внимательно прислушивался, кого вызывают на свидание. Он знал, что подследственным свидания не разрешаются, и все же невольно прислушивался. Но вот время свиданий истекло. Никого!
И вдруг:
— Твою жену зовут Ан? — Кхак даже вскочил от неожиданности.
— Что? Жена прислала?
— Передача тебе.
И дверь камеры захлопнулась. Кхак развернул сверток и увидел серый свитер, который он отдал когда-то Лапу. Сердце готово было выскочить из груди. Вот это да! Такого он никак не ожидал. После того как он отправил письмо, в тюрьму привели новую партию арестованных, в которой он увидел Гай. У него в глазах потемнело. Когда ее схватили? Где? За что? Кхак знал, что Ан сделает все, чтобы разыскать Гай, и вот теперь это невозможно. С арестом Гай исчезла всякая надежда связаться со своими. Рушился весь его тщательно продуманный план...
И вдруг этот свитер! Значит, Ан сумела связаться с Лапом, значит, его письмо дошло до горкома, до Тхиета! Ну какая же молодчина его Ан! Ему хотелось целовать этот свитер и старенькую рубашку, которую Ан сшила из своего платья. Кхак, растроганный, прижал ткань к лицу. Ему казалось, что он обнимает Ан.
Вечером Кхак уже считал себя почти выздоровевшим. Стиснув зубы и не обращая внимания на боль в распухших ногах, он пробовал ходить по камере. Ему предстоял побег, надо было подготовить себя. Однако через несколько минут Кхак, обессиленный, опустился на пол. От боли на глазах выступили слезы. Но он снова поднялся и, превозмогая боль, пошел, неуверенно и осторожно, как ребенок, который учится ходить.
Кхак добрался до двери и громко крикнул: «Надзиратель!» Надзиратель открыл камеру и хотел было взять его под руку, чтобы довести до туалета, но Кхак отстранил его: «Я сам...» Он вышел в коридор. С каждым шагом боль поднималась все выше, пронизывая тело.
Медленно, шаг за шагом, Кхак дошел до середины коридора. Он обливался холодным потом, но в глазах светилось торжество. Он присел отдохнуть. Из окна ему были видны тюремные ворота. Сегодня утром тут проходила его Ан... Он не мог отвести взгляд от тяжелых, наглухо закрытых створок.
И вдруг они открылись. Во двор вошел жандарм и заговорил с часовым. Кхак обвел взглядом длинный мрачный коридор, по которому арестованных обычно водили на допросы. В самом конце коридора открылась дверь, и Кхак увидел залитую солнцем улицу. Мелькнул велосипедист, проехала ручная тележка, прошла женщина в длинном платье. Там была свобода! Но вот жандарм ушел, дверь захлопнулась, и все исчезло. Опять перед глазами тяжелые ворота и высокая мрачная стена. С натянутой над ней колючей проволокой...
— Поторапливайся, Кхак!
Голос надзирателя вывел Кхака из задумчивости. Стиснув зубы, он поднялся и зашагал по коридору.
Когда в Хайфоне Кхак узнал от Робера, что арестован весь Партийный комитет, он тут же подумал о Ле. Как могло случиться, что и Ле попал в их сети? Всю дорогу Кхака не оставляли тревожные мысли. Арест Ле в такое тяжелое время был очень чувствительным ударом для партии.
В Ханое Кхаку устроили очную ставку с человеком, который выдал его. Им оказался член северного комитета, Танг, с которым Кхак познакомился на одном из заседаний. Этого Танга после ареста в течение семи дней подвергали непрерывным пыткам. На восьмой день он не выдержал и заговорил. Жандармы принялись за него еще усерднее и окончательно сломили его. Он выкладывал все, что ему было известно. Во время очной ставки на него было жалко смотреть. Он весь сморщился и как-то высох, не смел поднять глаз и, только испуганно вздрагивая, бормотал: «Послушай, признайся, отпираться бесполезно... Я уже все рассказал...»
Танг показал, что Кхак должен был встретиться с Ле, и, чтобы разыскать Ле, Кхака подвергали усиленным пыткам. Крутилась ручка магнето, его снова подвешивали за руки, пытали водой... Но на всех допросах Кхак только отрицательно мотал головой, повторяя то, что уже говорил в Хайфоне.
Танг выдал даже тех, через кого северный комитет держал связь с хайфонским горкомом. Так в руки полиции попала и Гай. Она даже не успела уничтожить материалы, которые были при ней.
Как только Гай привезли в ханойскую тюрьму, Кхак решил во что бы то ни стало связаться с ней. В этой тюрьме действовала подпольная партийная организация. Официально в тюрьме у политзаключенных существовал комитет по поддержанию порядка и комитет взаимопомощи. Используя эту легальную связь, партийная организация вела работу среди заключенных, добиваясь, чтобы на допросах они не давали показаний, которые ставили бы под удар товарищей, оставшихся на свободе.
Благодаря партийной организации Кхаку удалось связаться с Гай и выяснить, при каких обстоятельствах ее арестовали. Он передал ей, что́ она должна говорить на допросах. Пытки Гай переносила с удивительным мужеством. И каждый раз, когда ее спрашивали: «Где Ле?», следовал один и тот же ответ: «Я не знаю никакого Ле».
За судьбу Ле можно было теперь не беспокоиться, но Кхака продолжала тревожить судьба Тхиета. Танг определенно знал, что Тхиет направлен в Хайфон. Правда, Тхиет наверняка уже предупрежден и, конечно, принял меры предосторожности.
Пытки ослабили Кхака. Снова начался кашель, особенно по ночам, когда становилось холодно. От пыток и тюремной пищи у него так распухли ноги, что они еле влезали в колодки, и от этого боль становилась нестерпимой.
После первой разминки Кхак всю ночь не сомкнул глаз: невыносимо болели ноги. Он смотрел в темноту широко раскрытыми глазами, стараясь превозмочь боль. У него было такое ощущение, будто в ноги вонзались острые ножи. Он боялся потерять сознание. Тело покрылось испариной. Чтобы не стонать, он кусал губы...
Однако и на следующий день Кхак заставил себя ходить. Сделав двадцать — тридцать шагов, он, обессиленный, валился на пол. И все же Кхак упорно продолжал тренироваться. Он был уверен, как только ноги подживут и спадет отек, все будет в порядке. Когда боль немного утихала, он открывал потрепанный томик и с увлечением перечитывал поэму Нгуен Зу «Киеу».
Какой талант! Он читал стихи вслух, и его голос глухо отдавался в тюремной тишине...
Боль в ногах усилилась, и тренировки пришлось прекратить. К тому же однажды утром он закашлялся и выплюнул сгусток крови. Теперь он больше лежал. До двадцатого оставалось шесть дней. Вряд ли ноги подживут до этого времени. Нужно как-то сообщить своим на волю и перенести день побега. Или пусть вместо него бежит Гай, а он подождет, пока заживут раны. Днем Кхаку удалось связаться с Гай и передать ей план побега...
В конце дня в камеру пришел следователь Лутс.
— Ну, как ты себя чувствуешь? Сегодня вечером я вызову тебя на допрос. Да будет тебе известно, ваш Ле взят в Бак-зянге! Теперь вы можете устроить здесь свое заседание.
Он захохотал и, ласково потрепав Кхака ладонью по щеке, ушел.
А вечером они вошли в его камеру вдвоем, инспектор Ланек и следователь Лутс. Следом внесли магнето. Ланек уселся и приготовился к допросу.
— Надо отдать тебе справедливость, — сказал он дружелюбно, — ты держался мужественно. Но неужели ты до сих пор не понял, что все это ни к чему? Ты жертвуешь собой ради партии, а ее руководители продают вас. Полиции давно уже все известно, а ты с бессмысленным упорством продолжаешь все отрицать. Это же по меньшей мере неразумно. Ведь ты образованный человек! И должен уметь анализировать факты. Взять, к примеру, Ле. На первом же допросе он сознался во всем. Завтра его привезут сюда, и ты, надеюсь, уже не будешь больше отпираться. Мы готовы пойти тебе навстречу и освободить тебя, но для этого ты должен дать показания до приезда Ле. В противном случае будет поздно. Расскажи о деятельности северного комитета, о роли Ле и о том, что ты делал после ухода в подполье. Нам уже надоело возиться с тобой. Откровенно говоря, мне бы не хотелось добивать тебя, ведь ты сейчас так слаб, что вряд ли выдержишь очередной сеанс.
Кхак сидел, прислонившись спиной к стене. Через открытую дверь из коридора падал свет, освещая только половину камеры, и из темноты Кхак внимательно разглядывал инспектора. Ишь как состарился, и лицо дергается. Да, работа нелегкая! «Хитрит, конечно, да хитрость-то эта рассчитана на дураков! Но меня он, кажется, добьет», — размышлял Кхак.
Видя, что Кхак задумался, Ланек снова заговорил.
— Мне жаль твоей молодости. К тому же ты неплохой парень, и мне хотелось бы спасти тебя. Ведь гибель твоя совершенно бессмысленна. В конце концов, тебе не обязательно рассказывать обо всем. Скажи, к примеру, где вы условились встретиться с Ле или где находится Партийный комитет. Ведь сейчас, когда взяли Ле, это уже не имеет значения. А тот факт, что ты скажешь правду, даст мне право закрыть следствие и поместить тебя в больницу. Подумай об этом. Ты ведь очень слаб. Хочешь, тебе дадут молока и риса? Стоит тебе только попросить...
Пока Ланек говорил, Лутс прохаживался по коридору, время от времени заглядывая в камеру. Но как только Кхак заговорил, он тут же встал в дверях, заслонив свет. Ослабевший Кхак говорил тихо, но в тишине его слова звучали особенно отчетливо:
— Мне нечего добавить к тому, что я уже сказал. Среди нас, разумеется, иногда попадаются трусы и даже предатели. Но пусть это не обнадеживает вас. Мы, коммунисты, предвидим будущее. Вы исчезнете, страна наша станет независимой, и на нашей земле будет построен коммунизм. Так будет потому, что так хотят миллионы. Вы уничтожаете нас, и что же? Каждая капля крови, падая на землю, рождает десятки новых революционеров. Вы же сами это видите. Поэтому бессмысленны не мои, а ваши усилия. Что бы вы ни делали, в конечном счете победим мы...
Кхак говорил с трудом, тяжело дыша, часто останавливаясь. Наконец долгий, мучительный кашель потряс все его тело. Ланек встал со стула.
— Ну, хватит! Нас бесполезно агитировать. Даю тебе еще пять минут. Ты должен сказать, где вы условились встретиться с Ле. Не скажешь — забью до смерти как собаку!
«Нет, — мелькнуло в голове у Кхака, — им не удалось взять Ле!»
Лутс взялся за магнето.
— Говори! Где ты должен был встретиться с Ле?
У Кхака светились радостью глаза. Да, да, они не нашли Ле!
— Говори!
Кхак молча смотрел на беснующихся жандармов.
— Говори, где Ле, собака!
Лутс задыхался от ярости. Он схватил Кхака за горло и одним рывком поставил на ноги. «Где Ле? Где Ле?» — твердил он в исступлении. Но Кхак молчал.
Только широко раскрытые глаза его сверкали в полумраке. Тогда Лутс швырнул Кхака на пол и взялся за магнето. Он крутил ручку с таким остервенением, точно хотел разнести этот прибор. Потом он отшвырнул ящик и выбежал из камеры с перекошенным лицом.
Ланек подошел к Кхаку. Тот лежал без движения. Инспектор наклонился и карманным фонариком осветил лицо лежащего. Луч фонарика упал на большую лужу крови. Изо рта у Кхака на серый цементный пол медленно вытекала темная струйка.
Кхак был мертв.
На следующий день двое заключенных завернули труп в циновку и отнесли его в машину. Кхака похоронили в пригороде на краю какого-то кладбища для бездомных, близ деревни Зян Бат. Один из заключенных нашел дощечку, сделал на ней надпись и воткнул в холмик вместо надгробия.
Прошло время. Красноватые комья земли на могиле Кхака покрылись зеленью. Шли дожди, палило солнце, дули ветры. Постепенно земляной холмик осел и затерялся среди сотен других, таких же безвестных могил.
Приближался Новый год — первый военный Новый год. Все явственнее ощущался запах пороховой гари, из-за горизонта на голубое небо Вьетнама медленно наползали черные тучи, которые гасили яркие лучи солнца. Но как и тысячу лет назад, в эти дни расцветали персиковые деревья, в каждой семье готовились к празднику. Днем и улицы и магазины были заполнены возбужденными людьми.
Ан о празднике не могла и думать. Утром она, как обычно, шла в мастерскую за работой, а день и вечер просиживала над шитьем. Только теперь работа тянулась бесконечно долго и казалась ей совершенно бессмысленной. Словно всю свою жизнь просидела она вот так, молча, за работой. Дни были похожи один на другой как две капли воды. И вот однажды в мглистой веренице этих дней неожиданно засветился яркий луч. Пришла любовь и превратила ее жизнь в светлый, радостный сон. Но кто-то жестокий оборвал этот короткий сон, и теперь снова потянулись тягучие, однообразные дни, заполненные мучительной тревогой. Ан будто сразу постарела. Скоро Новый год. Ей будет уже двадцать пять.
Однажды она получила письмо из Ханоя.
«Дорогая Ан!
Муж только что сообщил мне, что под Новый год, тридцатого, будут разрешены свидания. Я, конечно, страшно обрадовалась и спешу сообщить это тебе. Приезжай ко мне двадцать девятого, а тридцатого вместе сходим туда.
Лен».
С того дня Ан стала думать о праздничных покупках для Кхака. Может быть, на этот раз ей посчастливится увидеть его.
Двадцать девятого Ан с братишкой пришли на вокзал еще до восхода солнца, однако там уже было полно народу. Люди сидели тут еще с вечера — ждали билетов. Они пришли целыми семьями, с детьми, которые спали тут же, возле узлов и корзин. В ярко освещенном здании вокзала было шумно. У кассы перед крохотным окошечком стояла плотная толпа.
— Жди меня здесь, — сказал Сон сестре, а сам, зажав в руке деньги, нырнул в толпу.
Вдруг толпа оживилась, все заволновались, зашумели, началась давка: открылось окошко кассы. Утомленные ожиданием и духотой, боясь остаться без билета, люди кричали, ругались, не желая уступить друг другу и шага. Каждый старался пробиться к окошечку, пуская в ход локти, плечи и даже кулаки. Дальние напирали на ближних, а те, кому уже посчастливилось заполучить билет, рвались наружу.
Сон исчез в этой кипящей массе. Ан стояла сама не своя. Разве тут достанешь билет! Какой-то парень в грязной клетчатой рубашке поднял над головой пачку билетов: «Кому надо на Хай-зыонг и Ханой?» Его тут же окружили плотным кольцом. «На Хай-зыонг — донг, на Ханой — донг восемьдесят», — предупредил парень. Билеты продавались втридорога, но их все равно расхватали мгновенно. Спустя несколько минут тот же парень появился в другом конце зала с новой пачкой билетов. А в кассе не торопились. Ан догадывалась, что парень этот действует тут не один.
Прошло часа два, и вот из толпы потный, взъерошенный, растерзанный вынырнул Сон.
— Ан, достал! Только на десятичасовой! И то повезло! — Глаза его возбужденно блестели. — Идем домой, ни к чему торчать здесь до десяти!
— Ты иди, Сон, а я останусь.
Ан казалось, что на вокзале она будет как-то ближе к Кхаку...
Пассажиров под Новый год было, как всегда, вдвое-втрое больше обычного. Поезд останавливался на всех полустанках. Лишь к двум часам дня он добрался до полустанка у моста через Лыонг и встал, словно упрямый мул.
Ждали встречного поезда из Ханоя. Многие пассажиры вышли на станцию перекусить что-нибудь или просто размяться. Ан по-прежнему сидела на месте: а вдруг поезд тронется и она останется? К поезду из всех пристанционных лавчонок бросились женщины и ребята с фруктами и всякой снедью на подносах. Они сновали вдоль вагонов, предлагая пассажирам свой товар.
— Девушка, купите пудинг! Горячий пудинг!..
Шустрый парнишка протянул Ан плоскую бамбуковую плетенку.
— Хорошо, дай на пять су.
Мальчишка с удивительным проворством шмыгнул в вагон. Ан даже не пришлось вставать со своего места.
— Ка! Ка-а-а!.. — кричала продавщица сока из сахарного тростника.
Мальчишка высунулся в окно:
— Чего тебе?
— Ты все продал? Скорее беги в лавку. Бат тебя ищет.
— Да ведь у меня вон еще сколько осталось! Чего надо этой глухой тетере?
— Ах ты паршивец! Ну подожди, вернешься домой — я тебе задам.
У мальчишки озорно блеснули глаза.
— Пожалуйста, прошу ко мне в вагон!
Но тут он от удивления разинул рот.
— Смотрите! Сети тянут...
Большой пруд подходил почти к самому железнодорожному полотну. По берегу шли несколько рыбаков, они тянули сеть. С воды другой ее конец заводили на двух камышовых лодках. Сеть шла огромной изогнутой дугой. Когда лодки уткнулись в песок, из каждой выскочило по двое рыбаков. Они ухватились за концы сети и стали медленно сходиться с теми, кто шел по берегу. Третья лодка, в которой сидел один человек, находилась внутри сети. Вдруг поверхность воды заволновалась. Огромная, ослепительно белая рыба выпрыгнула из воды и перемахнула через край сети.
— Вот это да! Вот это карпище!
Маленький продавец пудинга с сожалением прищелкнул языком. Ан невольно улыбнулась. Но тут из сети одна за другой выпрыгнули еще несколько рыб. Среди пассажиров, наблюдавших эту сцену, послышались возгласы сожаления. Несколько человек подошли к самой воде. Одна рыба, выпрыгнув из воды, угодила прямо в лодку. Это снова вызвало оживление на берегу. Ан и не предполагала, что рыбы могут так высоко прыгать из воды.
Но вот показалась сеть. В ней, сверкая на солнце, билась рыба. Рыбаки спешили вытянуть сеть на берег. Неизвестно откуда набежали ребята, полуголые, грязные. Они столпились у берега, с вожделением глядя на рыбу, бьющуюся в верхних ячейках сети. Несколько женщин, повязанных клетчатыми косынками, стояли на берегу с большими корзинами. Это, видно, были торговки, которые ждали улова.
Сеть вытаскивали с двух сторон и складывали на берегу. Ее дуга, все более сужаясь, приближалась к берегу. Поверхность воды закипела серебром. Рыба отчаянно билась, то и дело выпрыгивая из воды.
— Сколько же рыбы в этом пруду! — невольно воскликнула Ан.
— Это пруд депутата Кханя, — поспешил пояснить маленький продавец пудинга. — За селом Кхук у него есть еще один пруд, с лотосами. Там этой рыбы еще больше. А вон стоит и управляющий депутата. — Мальчик показал на прыщавого мужчину, стоявшего на берегу.
— Боже мой! Одного такого пруда хватит, чтобы разбогатеть, — с завистью проговорила какая-то пассажирка.
Продавщица сока тоже вступила в разговор:
— Что пруд! Для них это капля. Вы посмотрите на усадьбу депутата, вон там, где большой баньян.
Ан посмотрела в ту сторону. В это время какой-то мальчишка, расхрабрившись, выхватил из сети рыбу и бросился было наутек, но управляющий поймал мальчишку и с размаху ударил его по лицу. Мальчишка свалился у самой воды.
— Прямо зверь какой-то! — взволнованно проговорила Ан. — Разве можно так бить ребенка!
Сеть подтянули к берегу, теперь это было замкнутое кольцо. И вся рыба была на виду. Сотни упругих, блестящих пластинок мелькали в воздухе. Парень в лодке наклонил ее на один борт, словно ковш, и, ухватившись за сеть, стал переваливать рыбу в лодку. Огромные карпы и лини разевали рты, заглатывая воздух, и бешено колотили хвостами о борта лодки.
— Давай, давай! — подбадривали их зрители.
— Выдохлись уже.
— Сколько рыбы!
Лодка, полная рыбы, осторожно подплыла к берегу.
Увлеченные необычным зрелищем, пассажиры забыли о поезде, и, когда вдали послышался свисток ханойского поезда, все бросились к вагонам. На станции остались лишь продавцы со своими лотками и корзинами. Засвистел паровоз. Поезд медленно покатился дальше.
Поезд прибыл в Ханой только в шесть часов вечера. Ан сошла у моста и, подхватив тяжелую кошелку, направилась к Лен. Начинало смеркаться.
На следующее утро они наняли рикшу и поехали в жандармское управление. Ан приготовила Кхаку тонизирующее лекарство, банку варенья, несколько кусков новогоднего пудинга с мясом, свиную колбасу домашнего приготовления. Лен тоже собрала праздничных гостинцев. Кроме того, она несла мужу цветущую ветку персикового дерева.
В этот день на свидание пришло человек пятьдесят. Все стояли в ожидании перед воротами. Дежурили уже знакомые Ан жандармы. Рядом с ними она увидела двух заключенных.
— Представители комитета взаимопомощи, — шепнула Лен ей на ухо.
Один из заключенных повернулся к ожидающим и громко сказал:
— Граждане! Сегодня разрешили свидание только десятерым заключенным. Остальные поручили нам от их имени передать вам поздравление с наступающим Новым годом. О нас не беспокойтесь. Мы здесь держимся бодро, духом не падаем, помогаем друг другу. Сейчас я зачитаю список тех, кому разрешено свидание. Остальные, кто принес передачи своим близким, могут отдать их нам, все будет передано из рук в руки. — Затем он развернул лист и стал медленно читать фамилии. У Ан забилось сердце. Она считала фамилии. Первый, второй, третий, четвертый... — Нгуен Суан Лен! — Лен вздрогнула, сжала руку Ан и, подхватив кошелку, быстро пошла к воротам. От волнения у Ан перехватило дыхание. Пятый, шестой, седьмой... Ни Кхака, ни Зёнга не назвали. Восьмой, девятый, десятый. Ан не могла поверить, что это все...
Створки ворот медленно приоткрылись. Из ворот вышли те, кто значился в списке. К ним тут же бросились родственники. Начался торопливый, возбужденный разговор. Представители комитета взаимопомощи отошли в сторону и стали принимать передачи для остальных заключенных.
— Для Туэ? Давайте я приколю записку, чтобы не перепутать. Вы, дедушка, не беспокойтесь, Туэ чувствует себя хорошо.
Кошелки, корзиночки, свертки стали складывать на землю.
— Возьмите, пожалуйста, передачу и моему мужу, — сказала Ан.
— Как его зовут?
— Зёнг или еще Кхак...
— Нгуен Кхак? Его арестовали в Хайфоне?
— Да, да.
— Ему уже не нужно передач...
— Почему? Что случилось?
У Ан потемнело в глазах.
Видя, что женщина вот-вот потеряет сознание, представитель комитета поспешил ее успокоить:
— Вашего мужа... выслали... Очень далеко. В Африку...
Ан ничего не соображала. Ноги у нее подкосились, и она упала бы, если бы стоявшая рядом женщина не подхватила ее.
— Успокойся, милая, ну что же теперь поделаешь? Видно, такая судьба, несчастная ты моя! — шептала женщина, усаживая Ан у стены.
Только сейчас из глаз у Ан покатились слезы. Она медленно поднялась и подошла к представителям комитета.
— С моим мужем случилось несчастье, — сказала Ан, — прошу вас, возьмите это... передайте вашим друзьям...
— Спасибо... От имени всех...
Ан нетвердой походкой вышла на улицу. Вскоре появилась и Лен, она не решалась ни о чем расспрашивать Ан.
— Они отправили моего мужа в Африку...
— Я знаю, мне сказали...
Ан ни минуты не хотела оставаться в Ханое, и они сразу отправились на вокзал. Пока поезд не тронулся, Лен не отходила от нее.
— До свидания, Ан! Приезжай к нам, не забывай. А случится что, обязательно пиши, — крикнула она на прощание.
Поезд уже шел среди полей, а Ан все еще сидела не шевелясь, ничего не видя. «Родной мой!.. Где ты теперь? Боже мой, боже мой!..» Ан уткнулась в колени и заплакала.
Она очнулась только тогда, когда поезд остановился у моста через Лыонг, поджидая, как и вчера, встречный из Хайфона. Наступала новогодняя ночь. Небо было сплошь затянуто тучами, моросил дождь. Ан вдруг захотелось разыскать вчерашнего продавца пудинга. Она запомнила его имя — Ка. Но сегодня мальчика не было на станции. Наверно, встречает Новый год с родными.
Издалека, со стороны усадьбы депутата, о котором вчера рассказывал Ка, донесся треск праздничного фейерверка. Поезд тронулся и, тяжело громыхая на стыках, медленно покатил сквозь пелену дождя. Тут Ан почему-то вспомнила вопрос Лен. «А дети есть у вас?..» Дети... Горячая волна разлилась вдруг по всему ее телу. Ведь уже давно прошли все сроки... Ну, конечно же, у нее будет ребенок!..