Скажу сразу, что вступление сие к повести сильно перегружено не только обилием малоизвестных фактов из жизни автора, но и всеразличными излияниями и отступлениями, что сделано намеренно и главным образом для того, чтобы как-то компенсировать простоватость изложения собственно повести. Посему нелюбопытным советуем и не читать.
…Бабушкин дом мне снится во сне. И я опять иду к ней и – о чудо! – она жива! Я говорю с ней, не могу наговориться – перемывать всем кости! – и мы сидим на крыльце, вечереет, холодает, кружатся мошки, жужжат комары, пахнет росой с муравы, помоями из кленовых посадок сбоку дома, полынью, лебедой, землёй, малиной, перезревшими огурцами и укропом, астрами, и ещё цветами зарницы, цветки которой распускаются только к ночи… Пригоняют коров, соседи загоняют скотину, прибирают подопревшее сено, пахнет тоже свежими коровьими продуктами – молоком, помётом, мочой и вазелином… подростки направляются в клуб… жарится картошка – ей тоже пахнет, и есть уж охота… а после и чай с малиной, с колотым сахаром-рафинадом… А пока «клюём» семечки… Точно, лучше этого ничего в жизни нет. Полная гармония мира, не далёкого, «бесконечного» и чуждого, а лежащего вот здесь – в двух шагах, прямо перед тобой, в поле зрения; а все мировые проблемы и конфликты, их суетливые, глупые и жестокие люди и далёкие чужие города и богатства – всё это только в телевизоре, то есть понарошку; цивилизация, индустриализация и индустрия, работа и прочая бессмысленная и обессмыслевающая пое… нь – всего этого нет; это для вас, допустим (а теперь и для меня!), едой является то, что взято не понять откуда, сдобрено не понять чем, тонко нарезано и примотано полиэтиленовой плёнкой к пенопластовой ванночке, и доступно после десяти часов пертурбаций в метро, в пробках, на работе и т. д.1, а в то время пропитанием для меня было то, что урождалось, зарождалось от посеянного и политого тобой самим семечка и созревало на этой чёрной, живой, раскалённой-сухой-покалывающей-пятки днём и холодной-влажной-притягивающей-спину ночью чудо-земле прямо здесь же, у крыльца, огороженной от всего остального посеревшими шаткими кольями оградки да зарослями малины и глухой крапивы. Идеализированно немного, не взыскательно и не изысканно, но всё же.
Идеал, который во сне? Уж не думал, что я буду так мыслить. Но вернувшись (только года через четыре после её смерти я смог сделать это) в наш домик, я увидел то, что и ожидал: разобранная оградка, заросли американки, развалившееся, специально разбитое крыльцо, забитые окна (а потом доски с них оторваны), сбитый с петель замок, провалившиеся полы, вонючие ватные настилы в пятнах и разводах на пружинных кроватях, грязь и мусор, осыпавшаяся штукатурка, отставшие обои, паутина, жуки и пауки, запах табака и похотливого смрада – на стенах порнокартиночки, под кроватью – использованные презервативы… Мне тогда было плохо, и негде было укрыться. Я тогда лёг на кровать и захотел умереть – ну может быть, не совсем, но почти уже. Я решил не есть и не пить воды. Естественно, то, что я увидел, меня в моём намерении укрепило…
…Все знают, что я родился в деревне. От этого выпала мне достаточно трудная судьбина, ведь я всё больше понимаю (лет с четырёх-пяти), что всё-таки больше я писатель, а не фермер (хотя работа в огороде мне очень по душе), а если характеризовать меня как человека, то одна из основных моих черт (если уж быть честным и отбросить всю шелуху благородных оправданий) – аристократизм.2 С другой стороны, закатанный асфальтом, заставленный бетонными параллелепипедами город мне совсем невыносим, особенно сама его цивилизация, подход ко всему. Зато засчёт этого коренного противоречия я стал, как понимают теперь многие, и как понимаю сам, очень своеобразным автором, и как могут подтвердить немногие, кто хорошо знает меня лично, очень своеобразной, практически идеальной и при этом же во многом абсолютно несносной личностью.
Когда Андрей Урицкий в рецензии на мою книжку, включающую роман «Echo» с пятью рассказами, в качестве некого вывода написал про завершающий издание рассказ «Черти на трассе», что именно в этом тексте – по выражению критика, самом странном! – автору удалось достичь «единства игры и серьёза, пафоса и имитации пафоса, абсурда и реализма», т. е. явно посчитав сей текст последним из написанного, я конечно, позволил себе и усмехнуться. Дело в том, что названный рассказ вообще первый из того, что мною написано про людей – раньше, с семи лет и до шестнадцати, я писал исключительно про котов. «Мява с Мурзиком друзья и решили сделать луки», – вот первое, что я создал (по-моему, в 1985 или в 86-м), а героическое сие повествование (в полторы страницы и несколько простых предложений крупным, но уже небрежным почерком) называлось «Робины Гуды».
Коты у меня (вернее, два главных героя – котята) жили в своём особом мультяшно-мифическом мире – в кошачей стране, в Королевстве (почему-то, а не царстве) кота-короля Янция с названьем кратким Русь Котов. С ними ещё иногда участвовал только один человек, по странности легко вхожий в сказочную реальность – Шофёр, прототипом которого (как и с первых лет жизни в ежедневных играх «В кота и шофера») стал мой младший брат. Они и Русь от врагов защищали, и в космос летали, и в Китае и в Японии бились с ниндзями и т. д. Детских книжек я не читал, а бежал после уроков к «бабане» – своей любимой бабушке (так я почему-то звал её, а за мной и все родные, – хотя она вовсе не Анна, а Елизавета; а бабушка по матери, жившая не с нами, как раз баб-Аня, но мы звали её баб-Нюра), в крошечный домик в десяти шагах от ненавистной «барды» (так уничижительно я именовал школу, и видно, есть за что), ел сваренную в кожухе, покрошенную ломтиками картошку с подсолнечным маслом и чесноком (горячую или уже холодную – одинаково вкусно!) или её же жареную на свином топлёном сале (другой еды почти никогда не было, разве что щи, притомлённые в печке-плите, и воспринималось это как само собой разумеющееся), пил чай и усаживался на огроменный сундук, поставив ноги на табурет, и, расшторив окошко, разложив на коленях свои «причиндалы», принимался писать очередную историю… Если кто-то приближался к дому – шёл к нам – я сразу забрасывал «писанину» за сундук. В сельской местности нет такой профессии – «писатель», зато в литературе понимают все. (С самого раннего-то детства я рисовал (сначала котов и ежей, потом богатырей, потом… приседающую на корточках Яночку… но это уж потом…), но рисунки прятать от посторонних трудней; посему пришлось перейти на письмо – если кто зашёл, быстро захлопнул тетрадку, и всё.) Поэтому читателей (а вернее, слушателей) и критиков у меня за всё десятилетие было только два: бабушка и брат.
Однако, несмотря на все трудности моего развития (в пятнадцать-шестнадцать лет я ещё реставрировал и воссоздавал из пластилина котов, в которых мы играли с братцем с младых ногтей, и писал всё про них же!!), жизнь не стояла на месте: лет уже с двенадцати появился такой персонаж, как некто Эллблер Киссер, внешне срисованный с вокалиста группы «Модерн токинг» Томаса Андерса (а по темпераменту и статусу скорее с Элвиса), но соответственно, тоже кот, имевший титул не кого-то там, дворника, учителя или журналюги, а ни много ни мало «король музыки»! И конечно, вскоре он начал вести себя, как сейчас выражаются, неадекватно («звезда» как-никак – хотя тогда такими понятиями в широком вещании тоже никто ещё не разбрасывался!) – в основном, конечно, стал поддавать. У него завёлся друг-алкаш Кондрай – в честь местного грустно-прикольного одноименного прототипа, вскоре после появления двойника почившего в бозе от той же страсти. К четырнадцати-пятнадцати моим годам питие сделалось их основным введением (пили они почему-то исключительно бражку и барду – собственно, не путать со школой! – целый сериал историй вышел под ироническим заголовком «Сладкая барда») и главной темой моего юношеского творчества. А вскоре началось и в жизни…3