ЧАСТЬ I. ДУХОВНО-ПОЛИТИЧЕСКАЯ НАЦИЯ

Глава 1. ЗРЕЛОСТЬ РУССКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ

Русская доктрина по существу мировая, но обращена в первую очередь к самой России

Народ живет из корней духовных и физических, как и дерево растет из корней, то есть из жизни традиции. Без традиции нет истории, нет жизни народа, но традиция эта динамична, она устремлена вперед и уходит вглубь.

Н.С. Арсеньев

Наша эпоха – эпоха межвременья. На смену советскому цивилизационному проекту другой проект в России пока еще не пришел. Но мы являемся представителями многовековой русской цивилизации, и мы исходим из того, что советский проект был в этой цивилизации не последним.

Всякая фундаментальная постановка вопросов, в конечном счете, делает их значимыми для любого человека на земле. В этом смысле Русская доктрина может восприниматься как мировая, хотя и направлена она на русский мир. Мы полагаем, что наша Доктрина может быть понята и услышана представителями разных традиций и народов, но в первую очередь она обращена к самой России, предназначена для русской нации.

Русская культура – это высочайшая культура усвоения социальных ценностей. Русские, усваивая культурные богатства различных традиций, предпочитают ни от чего не отказываться, ни от чего не отрекаться. Благодаря этому качеству нашей культуры в России может ужиться все ценное, что выработало человечество. По мысли В.С. Поликарпова, наша цивилизация включает в себя множество архетипов иных культур, причем каждый из этих архетипов “содержит в себе в снятом виде концентрат идей других, предшествующих и окружающих культур… Именно это многообразие архетипов, паттернов, моделей различных цивилизаций обусловливает необычайный запас цивильной прочности России”.

Однако многосоставность, сложность и комплексность нашей цивилизации не только не отменяют, но делают особенно важной и необходимой потребность в стержневой традиции, в неустранимом начале, в константах, на основе которых можно удержать разнообразные ценности. Многие мыслители пытались отыскать такую основу. Возможным решением этого вопроса является признание в качестве первичной реальности цивилизации и культуры “национального начала”, “нации”.

Русские, несомненно, представляют собой древнюю и почтенную историческую нацию, весьма успешно действующую в мировом конфликте культурных типов. Столь же несомненно русские представляли собой (и представляют до сих пор, несмотря на распад СССР и развитие внутри самой Российской Федерации сепаратизма) иерархический союз народностей, вдохновленный идеей строительства единой и великой державы.

Почему мы начинаем разговор о нашем будущем с разговора о нации?

Выскажем мысль, против которой вряд ли станут возражать. Человек может быть рассмотрен как единство трех составляющих: наследственности (то есть заложенных в нем природных черт), воспитания (сформированных навыков и обыкновений) и социальной ситуации (суммы всевозможных воздействующих факторов внешней человеческой среды). Нам представляется, что человек может достигнуть высокой степени самосознания только при условии постижения всех трех компонент, из которых складывается его внутренний мир. Трем указанным началам соответствуют национальное самосознание, общественное (родовое) самосознание и, наконец, индивидуальное самосознание (постижение уникальности и своеобразия той жизненной ситуации, в которой человек оказался). Таким образом, высшая ступень личного самосознания включает в себя помимо индивидуального и два других самосознания: национальное и родовое.

Зрелость русской цивилизации – это зрелость самосознания русского человека. Это его способность проникать глубоко в смысл и предназначение России, сплетающихся в ней многообразных традиций и укладов, своей семьи и предков внутри России и самого себя внутри более обширных единств.

В идеале человек осознает себя как органическую часть социального окружения (соседей, сослуживцев), рода (семьи) и нации (государства, больших общественных институтов), происходит взаимное питание, взаимная поддержка человека и общества. В случае кризиса в жизни человека на помощь ему приходят и родственники, и соседи, и нация в лице тех или иных институтов. Но и они имеют основания рассчитывать на его поддержку: окружающие люди, соседи, члены семьи, даже сама нация – в случае войны или необходимости участия данного человека в больших проектах. Распад звеньев этой естественной солидарности означает не только распад общества, но и разложение самого человека, оторванность от трех компонент, необходимых для его личности, чтобы полноценно сознавать себя и свое место в мире. Через посредство трех компонент (нации, рода, другого индивида) человек воспринимает и природу, и космос, и духовную реальность. Даже самый сокровенный личный опыт всегда соотносится с опытом людского окружения, с национальной и религиозной традицией и семейно-родовым разумом, усвоенным в детстве, впитанным “с молоком матери”.

А как же “человечество”? – могут спросить нас. “Человечество”, ответим мы, выступает как единство настолько обширное, что коррелятом (то есть посредником, способным выявить его значение) между ним и отдельным человеком может выступать только человек опять же единичный, индивид. Чтобы осмыслить человечество как целое, нужно взойти по генеалогической лестнице к самому истоку, к Адаму, к единичному человеку. “Человечество” в целом и “отдельный человек” парадоксально смыкаются, оказываются двумя сторонами одного и того же уровня самосознания.

Эту истину важно удерживать в поле зрения, когда ведут разговоры о “свободе” человека от обязательств перед обществом, государством, своими близкими. Свобода предполагает не оторванность от всего и вся, а, напротив, нагруженность всех социальных и личных связей человека содержанием и смыслом. Чем больше нагрузка смысла, тем выше степень самосознания самого человека, тем он свободнее и независимее от внешней точки зрения, внешних влияний, от попыток сбить его с толку, тем он духовно аристократичнее. Человек не мертвое физическое тело, свобода которого может означать лишь “свободное падение”. Человек – существо самостояния, его свобода гораздо более сложная ценность, чем защищенность от среды и внешних воздействий. Свободный человек – это не беспризорник, не передвигающийся ползком бомж, а тот, у кого есть дом и родина, кто на коне и во всеоружии. Такая свобода духовной личности достигается постоянным усилием и поддержанием сложнейшей содержательной внутренней жизни.

Зрелость русской цивилизации – это зрелость и разработанность внутрисоциальных отношений, их глубокое проникновение и запечатление в дух нации, в “подкорку” каждого ее представителя. Социальные константы, вековые принципы, традиции, которые доказали свою ценность, даже в условиях темных Смутных времен, даже после искоренения этих традиций, должны у носителей зрелой цивилизации легко и естественно регенерировать, восстанавливаться. Зрелая цивилизация даже после пережитого разгрома должна быстро отрастить свои органы, восстановить живую ткань.

Мы предлагаем первые итоги наших раздумий о силе и прочности русской цивилизации, о тех залогах нашей общей мощи, которые мы должны удержать любой ценой. Во имя наших предков и, что особенно важно, во имя наших детей.

Социальные константы, вековые принципы, традиции, которые доказали свою ценность, должны у носителей зрелой цивилизации легко и естественно восстанавливаться. Зрелая цивилизация даже после пережитого разгрома должна быстро отрастить свои органы, восстановить живую ткань.

Глава 2. ЖИВОЙ ОРГАНИЗМ ИЛИ МЕРТВЫЙ ИДОЛ?

О нации и уловке “национального государства”

Из мысли о народе выработали идол и не хотят понять даже той очевидности, что для столь огромного идола недостанет никаких жертв.

Свт. Филарет Московский

К теме национального суверенитета русское сознание очень чувствительно. В России чужеземная власть была один раз – с 1610 по 1612 гг., – в течение всего этого периода народ вел систематическую войну против нее как против власти оккупационной. А сам факт такой власти воспринимался как национальный позор. Все остальное время в России верховную власть осуществляли династии и правители, которые воспринимались народом как русские, и, более того, “восстановление русскости” неоднократно ставили себе в заслугу и оправдание государи, пришедшие к власти не вполне легитимным путем, – Елизавета Петровна, Екатерина II, Николай I. Именно национализация власти была самой эффективной технологией укрепления ее легитимности.

Что мы понимаем под нацией?

Нация представляет собой силовое поле истории, которое удерживает в себе различные этнические и социальные группы, сообщая им единство и не позволяя рассыпаться. Это силовое поле, подобно полю магнита, невозможно увидеть глазами, поэтому оно кажется таинственным, многие видят в нем мистическое начало, а некоторые умудряются даже сомневаться в его наличии (хотя объективность существования наций как исторических комплексов, казалось бы, в здравом уме и не оспоришь).

В социальных науках вокруг проблемы нации сломано уже столько копий, что мы не ставим себе задачей угодить всем специалистам и неспециалистам. Мы просто изложим свой подход, понравится он кому-то или нет.

Нация – первоначально, в момент зарождения, – племя, наделенное свойствами и качествами, позволяющими сплачивать другие племена и группы, образуя на основе этого сплочения иерархические структуры, исторически устойчивую государственность; затем, на следующем этапе своего становления, нация, уже обладающая своим государством, предстает как ядро расширяющейся культуры и государственности, развивающийся круг сплоченности, в который включаются все новые и новые части, ранее к данной общности не относившиеся. Таким образом, нация предстает как самовозрастающий, способный к сверхплеменной солидарности социальный организм.

Нацию можно назвать сверхплеменем, сверхнародом, поскольку в чувстве нации преодолеваются другие социальные чувства. Так, чувство своей стаи, своей народности, своей социальной группы растворяется в чувстве того эпицентра истории и культуры, которым является нация. Хотя и бывают нации одного племени, однако рано или поздно они включают в себя какие-то “иноэтнические группы” и вынуждены выстраивать с ними отношения более тесные, чем отношения добрых соседей. В идеале нация стремится к тому, чтобы иноплеменники, ставшие подданными ее государства, принимали и разделяли бы общенациональные интересы. В противном случае внутри нации будет находиться “троянский конь” иноземной диаспоры – крайне ненадежное и опасное вкрапление в национальный организм.

Нация и великая культура формируются всегда на основе какого-то сильного племени, сильной группы или коалиции. Не все народы дотягивают до уровня нации. Сила жизни, энергия кипит и переполняет чашу племенной общности, стремится вырваться наружу, в большой внешний простор. Если этой силы недостаточно, племя не превращается в сверхплемя. Однако оно может включиться в нацию, формируемую на основе другого племени.

Нации чрезвычайно разнообразны, и нет смысла даже проводить их классификацию, поскольку каждая нация находит в истории свой особенный путь, свой способ, с помощью которого она завоевывает пространство и время. “Сила” нации в каждом случае разная. Сила древних греков как союза племен породила культуру Эллады, завоевавшую тогдашний мир. Однако уже сила народа македонцев была такова, что в определенный момент им удалось скрепить политической дисциплиной огромное пространство Восточного Средиземноморья и Персии и тем самым послужить распространению культурного влияния эллинизма. Македонская “нация” как сверхнациональный проект проблеснула в истории и исчезла, подобно комете, а ее царство распалось на несколько других царств. В отличие от македонцев сила римлян была более постоянной в своем могуществе, хотя и не столь стремительной, – им удалось в течение ряда столетий сформировать в масштабах всего Средиземноморья прочное и долговечное политическое образование – империю, которая разнесла римско-эллинистическую культуру по всему свету, а затем способствовала и проникновению повсюду элементов иных периферийных культур тогдашней ойкумены (из них постепенно выделилось и начало доминировать христианство). Как видим, не всякая энергия способна, выплеснувшись в мир, породить долговечные коалиции. Сама по себе экспансия сильного племени еще не делает его сверхплеменем. Македонцам не удалось стать стержнем стабильной империи, тогда как римлянам это удалось.

Хотя латинский термин “natio” исходно означал то же самое, что греческий термин “этнос” или русский термин “народ” (русское слово “народ” выглядит калькой латинского слова “natio”), однако в связи с войнами и столкновениями последних веков ему пытаются привить гораздо более узкое, весьма сложное значение. Проявляется это в стремлении многих ученых Западной Европы навязать свои западноевропейские “культурные трафареты” в понимании национальной жизни. Так, например, они предлагают примеривать на все общества свою, исторически преходящую модель “национального государства” (“nation state”). Очевидно, что европейская национальная модель, возникшая в XVII веке, вряд ли будет работать в Азии или в применении к древней истории. Однако на основании того, что построенная ими же модель неэффективна, западные ученые отказывают другим обществам в праве называться “нациями”.

Мы уже отметили, что история сверхплемен чрезвычайно разнообразна и что нет никакой вероятности, чтобы модель европейского “национального государства” стала бы доминирующей, стала бы результатом неумолимой логики истории. Она может какое-то время доминировать в Африке или Латинской Америке по банальной причине: в результате распада колониальных империй в бывших колониях местная элита создает свои политические институты по образу и подобию институтов в бывшей метрополии. Но это не более чем исторический казус.

Европейская национальная модель, возникшая в XVII веке, вряд ли будет работать в Азии или в применении к древней истории. Однако на основании того, что построенная ими же модель не эффективна, западные ученые отказывают другим обществам в праве называться “нациями”.

Концепция “национального государства” получила всеобъемлющий политический смысл в связи с формированием системы международного права. Для европейской периферии идея “национального государства” слилась с идеей “политической свободы”, “равенства наций” и в качестве локомотива нового, прогрессивного, “цивилизованного” миропорядка, постреволюционного миропорядка XIX века, двинулась на завоевание неевропейских культур.

По этому поводу К.Н. Леонтьев писал: “Равенство лиц, равенство сословий, равенство (т.е. однообразие) провинций, равенство наций – это все один и тот же процесс; в сущности, все то же всеобщее равенство, всеобщая свобода, всеобщая приятная польза, всеобщее благо, всеобщая анархия либо всеобщая мирная скука”. При этом парадокс новейшего “национализма” заключался в том, что от политической свободы и национального самоопределения повсюду гибло культурное своеобразие. Национализм становился инструментом денационализации, превращения представителей разных местностей и этнических групп в похожее друг на друга серое, буржуазное месиво, состоящее из носителей стандартов одной и той же цивилизации.

Как такое возможно?

Если бы мы захотели поставить себя на место недругов традиционной государственности, национально-государственной традиции, то какие меры мы предложили бы для подрыва этой государственности? Вероятно, нужно столкнуть между собой классы этого общества, третье сословие с первыми, пролетариат с капиталом. В эпоху же “парада национальных революций” у подрывных сил нет лучшего средства для разрушения старых государств, чем отыскать в их составе некие национальные меньшинства или национальные союзы, где можно попытаться перессорить между собой представителей различных этносов (“национальных начал”). При этом “меньшинствам” следует внушать, что их угнетает большинство и что они имеют “право на отделение”, право жить особым домом. Носителей же коренной “национальности”, которые являются “солью” данного государства, нужно убеждать, что они и их национальная идентичность выиграют от своего “очищения” – хотя, по сути, отделение и очищение будут происходить не от меньшинств, а от своего исторического наследства, в конечном счете, от своей традиции. Соединив эту “националистическую” риторику с риторикой “классовой”, можно в каждой точке ненавистного старого порядка найти какую-то возможность для его расшатывания. Расшатывать вообще много легче, чем строить.

Таким образом, идея “нации” в Европе XIX века оказывалась не выражением национальной традиции, а ее противоположностью. Казалось бы, для подлинного националиста должна была быть ценной не “нация” сама по себе, а национальная традиция в ней. Националист должен позаботиться, чтобы нация не изменяла самой себе, чтобы она оставалась собой – той же самой нацией. Однако хитрость новейшего “национализма” в том, что он только говорит о “нации”, тогда как думает и мечтает совсем о другом. “Нация” оказывается идолом, в жертву которому приносится и национальное начало, и национальное наследство. Такой национализм является не более чем инструментом интернационализации и денационализации. Идея такой “нации” – это коварная уловка, смысл которой – подвигнуть новоявленных идолопоклонников на свержение власти. Впрочем, увлекшись идеей “освобождения”, идолопоклонники сами рады обмануться в погоне за новыми правами и цивилизационными стандартами.

Удивительно, что эта нехитрая технология разрушения старой формации “наций” исправно работала не только в XIX, но и в течение XX века, и теперь уже работает в XXI (новейшие “оранжевые” революции).

Глава 3. СИМВОЛЫ СОБИРАНИЯ НАЦИИ

Как служение, так и сыновство – ценны и важны для нации

Крючьями чум после пожара буду выбирать бревна и сваи народов

Для нового сруба новой избы.

Тонкой пилою чахотки

Буду вытачивать новое здание, выпилю новый народ

Грубой пилой сыпняка.

Выдерну гвозди из стен, чтобы рассыпалось Я, великое Я…

В. Хлебников

Однако анализ технологий “подрывного национализма” не должен пугать нас настолько, чтобы мы и вовсе забыли про “национальное начало”, про идею нации – не как революционной уловки, а как живого исторического организма. А.Н. Кольев в своей книге “Нация и государство” пишет по этому поводу: “Существуют два подхода, которые по-разному оценивают взаимоотношения нации и государства. (…) Для западных ученых нация исторична и в значительной мере сконструирована властью, для восточных – искусственность может относиться к государству, которое именно в силу несовпадения с нацией может оказаться химерным, антинациональным. Разумеется, применение западных подходов и попытка забыть предысторию государствообразования вредно отзываются на здоровье восточноевропейских наций. Им начинают приписывать модель государства западного образца, а значит, модель разделения и ассимиляции. Живущие чересполосно народы оказываются в условиях, когда они будто бы обязаны раздробиться как можно мельче, чтобы образовать национальные государства западного типа. Между тем остановить этот процесс может только национальное ядро, собравшее вокруг себя другие народы и образовавшее национальную иерархию в рамках империи”[3].

По сравнению с европейским модерном еще дальше в разложении идеи “органической нации” продвинулись постмодернисты, которые вообще считают нацию “культурной фикцией”, “идеологическим миражом”. Корни такого понимания – в целенаправленном сужении перспективы: если мы предлагали рассматривать человека как единство наследственности, воспитания и ситуации, то модернисты вольно или невольно игнорируют наследственность, а постмодернисты сужают восприятие социальных феноменов до “ситуации”, “социализации”, отбрасывая не только “генетический” элемент личности, но и его “воспитание”. Постмодернисты, таким образом, воспроизводят схему “атомизированного” общества, общества отчужденных друг от друга рассыпавшихся индивидов, которые появляются как будто ниоткуда уже совершеннолетними и завершенными в себе “персонами”.

Для марксистов в пору их революционной пропаганды, как и для постмодернистов теперь, обращение человека к старым ценностям нации и традиционного государства представляет собой “дурной вкус”. Носителем “хорошего вкуса”, модным автором считается тот, кто говорит о крахе идеи нации и о падении национального государства как “фундаментальной части капиталистической парадигмы”. Современное, информационное общество, утверждают некоторые из постмодернистов, строится на субкультурах и племенной солидарности, разговоры же о нации следует, дескать, отмести как негодное старье. Едва ли не последней формой буржуазной общности они называют “телевизионные нации”, то есть такие общности, которых объединяет лишь национальная телепрограмма, задающая параметры информационного поля того или иного государства.

Как марксистский, так и постмодернистский подходы к идее “нации” глубоко ошибочны, поскольку культура и цивилизация являются продуктами жизни нации, а не обусловливающими ее причинами. Культура, даже постмодернистская, даже высокотехнологичная (“информационное”, “постиндустриальное” общество) не годится на роль условия нациеобразования. Нация лежит в подкладке любой культуры и служит осью, на которую накручиваются любые технологии. Выражаясь по-марксистски, нация представляет собой исторически сложившийся базис всякой культуры.

В основе политического единства нации у разных народов лежат разные материнские символы. Во-первых, это может быть полис, город, в символическом прочтении которого можно усмотреть образ дома (город как большой дом, укрытие от опасности за городской стеной). Это предметная идея нации. Во-вторых, символами нации могут быть племя, род, община, за которыми стоит образ семьи, человеческого тепла, солидарности родственников, земляков. Наконец, в-третьих, символом нации может быть государь, харизматическая личность властителя, которая опознается как образ родоначальника, то есть строителя дома и основателя семьи. Последняя идея может быть названа персоналистической.

Предметная идея понятнее и ближе подданным и усыновленным – для них смысл общности состоит не столько в родстве, сколько в крове, возможности иметь свой угол. Идея семьи и родоначальника имеет своим корнем другое, а именно: сознание личного родства с властью, пусть даже это родство носит чисто символический характер. В этих двух образах заключены разные “логосы” цивилизации и культуры: служение и сыновство, каждый из которых для нации ценен и важен.

Народы, из которых сверхнарод творит свою имперскую судьбу, могут восприниматься как строительный материал нации (“бревна и сваи народов”), особенно это характерно для разрушителей национальных государств – они как раз стремятся внушить “угнетенным”, что между частями нации нет никакой связи, кроме внешней, принудительной, механической. Однако консерваторы видят в частях нации членов семьи – если это не родные дети, не свое племя, то государство выступает как сиротский приют, усыновляющий племена. Иногда государствообразующий народ усыновляет иноплеменников в буквальном смысле, как, например, огромное число “сирот казанских” было взято русскими в свои семьи после разрушения Казани Иоанном Грозным.

Государство-нация выступает не как отдельное племя, а как сиротский приют, усыновляющий племена. Иногда государствообразующий народ усыновляет иноплеменников в буквальном смысле, как, например, огромное число “сирот казанских” было взято русскими в свои семьи после разрушения Казани Иоанном Грозным.

В персоналистической трактовке граждане воспринимают свою общность как органическую – они суть члены тела, его органы. Эта символика восходит к церковному пониманию “народа Божия”, как причастного к Телу Христову, входящего в него наподобие клеток и членов. В таком понимании взаимоотношения с иноплеменниками выстраиваются на почве религиозной ассимиляции – обращения в свою веру. При этом, как станет понятно из следующих глав Доктрины, это может быть обращение не только в религиозную, но и в “светскую веру”, принятие светского, имперского “символа веры”. Таким образом, империя раскрывает объятия не только для иноплеменников, но и для иноверцев.

Русским всегда была свойственна не агрессивно-прямолинейная, а косвенно-вязкая форма экспансии и ассимиляции других народностей. Русская экспансия проявлялась скорее как защита от набегов и мирная колонизация через сотрудничество с племенами “ясашными” (платящими “ясак”). Тем не менее исторически этот вид экспансии оказывается очень прочным и цепким. Несомненно, он не всегда выражается в продуманной искусственной политике, государственных инструкциях, но чаще воплощается в самом народном инстинкте, который уже впоследствии фиксируется в тех или иных юридических формах.

Многие иноплеменники по мере осознания ими своего подданства Русскому государству стали называть себя “русскими”. Происходило это по той простой причине, что они ассоциировали себя с русским царем как своим “большим отцом”, верховным покровителем, который усыновил их. Двойственность определения “русский” в этом случае знаменательна: царь всегда знал, что он в первую очередь государь именно русского народа – миллионов крестьян на пашне или вот этих солдат-“русачков”, “русской кости”. Он был царем русских в узком смысле слова не потому, что как-либо игнорировал остальных, а потому, что “русачки” составляли оплот державы, ее хребет. Усыновленные народы требовали к себе и больше внимания, и дарования всевозможных льгот, и большего, чем за своими, настороженного надзора. Но факт остается фактом: со временем они готовы были называть себя “русскими”, удерживая при этом и сознание принадлежности к своей народности, своему роду-племени.

Граница русской нации проходила тогда, проходит и сейчас между теми народностями, которые претендуют на полезное участие в жизни России как целостного политического организма, и теми, чьи интересы лежат исключительно в политической организации своих этносов на их территориях. Иными словами, если кто желает быть своим в доме русской нации, то он приглашается стать родственником – говорить на одном языке, смеяться и плакать над одним и тем же, считать тех, кто здесь – своими, родными. Родоначальник и основатель дома, а также его нынешний глава признается таковым и для вновь пришедшего “родственника”. Если же кто считает себя тут только гостем, то ему следует вести себя соответственно, с уважением, и не рассчитывать на особые льготы и привилегии.

Важно различать также еще одну тонкость данного вопроса: если какой-либо представитель “национальных меньшинств” горячо поддерживает идею “национальной независимости” или “отделения от России” – мы можем с большой долей уверенности, исходя из многовекового опыта и традиции, утверждать, что этот человек – отщепенец своего этноса. Ведь его узко-этническое самосознание пробудилось вдруг, так же как ощущение сыновства у “большой России” как бы невзначай затмилось. Может быть, таковых пламенных “сепаратистов” и “националистов” нужно просто остудить, дать им возможность успокоиться, осмотреться и одуматься.

Глава 4. СОЕДИНЕНИЕ ДУХОВНОГО И ПОЛИТИЧЕСКОГО

Христианам завещан образ власти “по чину Мелхиседека”

Кто Богу не грешен, Царю не виноват!

Народная пословица

Соединение духовности и власти дано нам в самом представлении о Боге (“Дух” – и в то же время высшая “Власть” в мироздании). Главным мотивом в жизни и духовном учении великого русского святого преп. Серафима Саровского было “стяжание Духа Святаго”, которое он истолковывал как предуготовление в нашей душе и плоти престола для Бога. Здесь мы можем наглядно видеть, как духовно-политический синтез укоренен в личной природе человека и, по сути, не зависит от внешних перемен и собственно политических смут. Главный “престол” обретается не в государстве, а в сердце человека – оттуда уже он может проецироваться на государство.

В этом смысле и хозяйственная жизнь (сегодняшняя экономическая глобализация), и жизнь душ в их общении между собой (глобализация коммуникаций) должны идти не самотеком, а преображаться. Регулирование общественной жизни через духовные установки означает, что и человек, и гражданин, и общество не хотят опускаться на четвереньки. Политическое становится, таким образом, необходимым условием для духовной жизни, духовного роста нации и каждого из ее членов.

Соединение духовного и политического начал является древнейшей истиной, дошедшей до нас через самые почтенные религиозные традиции. В этом соединении духовного авторитета и политического творчества формировался дух каждой нации, каждого государства. Н.Н. Алексеев, воспроизводя представления А.С. Хомякова об “иранстве” и “кушитстве” как двух главных духовных потоках в истории мира, также указывал на две исторические линии: одну – представленную семитами и Западной Европой, другую – наиболее полно проявившуюся в Индии, Китае, Иране. Первые, по мысли Алексеева, видят в государстве стремление к “царству вечной и блаженной жизни”, поэтому они сориентировали свой духовно-политический идеал на долгую земную жизнь, “благоденствие”, земной рай. Индусы, иранцы и туранцы, напротив, строили свои царства, сообщая им духовную сверхзадачу, идеал “царства блаженных”: “Задачей истинного царя является достижение состояния духовного просветления, которое он обязан передать и подданным”, “воспитание подданных в правде”.

Любопытно, что с точки зрения западноевропейских ценностей идеал “царства блаженных” предстает как своего рода “утилитаризм”: люди жертвуют благами сей жизни ради блаженства на том свете. Однако это именно внешняя точка зрения, и она далека от истины. Сознание правды и веры не может носить утилитарного характера, и смысл усилий человека, стоящего на пути к “царству блаженных”, заключается не в награде и не в воздаянии, которое ждет его после смерти. Награда для него, если тут можно говорить о награде, состоит в том, что он здесь и сейчас приобщается к вечности, вера истинная и правда божеская прекрасны сами по себе, безотносительно загробных воздаяний. Правда и вера прекрасны потому, что вечны. В этом заключается сам смысл понятия “блаженный” – такой просветленный праведный человек несет свою “награду” в самом себе, и страдания, лишения этой жизни не способны отнять у него “блаженства”.

Эта установка в политической области имеет далеко идущие последствия. Нации и государства, которые строятся на духовном авторитете “царства блаженных”, уже не уповают на идеал водворения “Царства Божия на земле”. Скорее они полагаются на помощь Бога в устроении здесь, на земле, исторической крепости, “цитадели блаженных”, временность которой, однако, не означает, что данные нации не озабочены долгосрочными земными делами и не осуществляют экспансию. Напротив, эти нации построили могущественные империи и рассматривали свою веру как основание для миссии среди других народов. Для этих наций характерно понимание относительности той “правды”, которая воплощена в земных политических институтах. Однако примесь “неправды” не значит для них, что нет нужды в государстве, в государе, в нации как общем доме-крепости. Скорее эта примесь – неизбежные издержки зла, которое обязательно просачивается в “цитадель блаженных” и напоминает о бренности земного бытия.

Лучшее из возможных государств, которое они способны себе вообразить, – это “подобие Царствия небесного” на земле, государство-храм, страна как собор, в котором идет богослужение. Несомненно, в этом духовно-политическом идеале есть своего рода “сведение небес на землю”, но не в буквальном, а в символическом смысле. “Нации блаженных” стремятся к преображению мира, построению образа Божия в культуре, в ландшафте родной земли, в самом народе. “Не сообразуйтеся веку сему, но преобразуйтеся!” (Рим. 12:2) – вот девиз, которым в христианскую эру они стремятся пронизать всю свою жизнь.

Но “образ Божий”, “подобие рая” – это еще не сам рай. Поэтому можно говорить о реализме такого духовного воззрения на природу государства, как “человеческого удела”. В этом мироощущении история также может трактоваться как “священная”, поскольку она связана с храмостроительством, с богослужением, с миссией Церкви, с воплощением “правды”, наконец, с “таинством”, которое осуществляется в Церкви. Идеал “блаженства” не влечет за собой чувства богооставленности в земном существовании, напротив, он подчеркивает насыщенность этой жизни мистическими веяниями.

“Нации блаженных” стремятся к преображению мира, построению образа Божия в культуре, в ландшафте родной земли, в самом народе. “Не сообразуйтеся веку сему, но преобразуйтеся!” (Рим. 12: 2) – вот девиз, которым они стремятся пронизать свою жизнь.

При столкновении “кушитства” и “иранства”, семитско-европейского и восточного, индо-иранского видения политики, при их смешении и затемнении их различий, возникает перспектива “перевернутой теургии”. Политическая “революция” есть не что иное, как торжество этого “перевернутого действа”, исторической “черной мессы”.

Исцелением от революционного слома традиции могло бы быть ясное осознание духовно-политического единства этой традиции.

Для православных духовно-политический архетип восходит непосредственно ко Христу, соединившему в себе чины священника и царя. Здесь очень важно отметить, что в земном пути Христа, в его образе отразился перелом духовного зрения от “Царства Божия на земле” к “царству блаженных”, от ветхозаветной мечты о царстве Мошиаха к христианской Церкви – историчной и страждущей на земле. Духовно-политический образ, завещанный Христом, парадоксален. С одной стороны, Церковь называет Его “священником по чину Мелхиседека”, таинственного царя-священника, которому поклонился Авраам. С другой стороны, Христос, наглядно проявивший свое “священство”, основавший Церковь, отодвинул в отдаленную перспективу свое “царство”, земную политическую проекцию “Мелхиседекова чина”.

Этим для нас вновь подчеркивается значение земной относительности политической составляющей внутри духовно-политического идеала, ее историчности, даже как будто зыбкости. Но в то же время, несмотря на зыбкость, эта политическая составляющая никуда не испаряется, она присутствует в Священной истории и действует даже вопреки конкретным государственным и национальным формам. В данном случае речь шла о Римском государстве, которое три столетия после Вознесения Христа и рождения Церкви оставалось еще языческим. Христос протянул нить духовно-политического синтеза через три века, когда в 330 году н. э. император Константин перенес столицу державы в Константинополь, Второй Рим, город первого христианского государя и государства. “Чин Мелхиседека” в этот момент получил свое полное осуществление в Священной истории, вновь соединив в одно целое прообразы “священника” и “царя”. Не случайно трон императора Восточного Рима состоял из двух частей – на левой сидел государь, а на правой лежал крест, означающий, что здесь должен сидеть Иисус Христос – подлинный Царь Мира.

С этого момента Империя переменилась. На Империю надвинулось что-то бесконечно величественное, какая-то огромная и вечная сень осенила ее.

Глава 5. МАКРОС ГОСУДАРСТВЕННОСТИ[4]

Высшие силы избирают народы для их миссий

О, недостойная избранья, ты избрана!

А.С. Хомяков

“Народ встретит атеиста и поборет его… – пророчествовал Достоевский устами старца Зосимы. – Берегите же народ и оберегайте сердце его. В тишине воспитайте его. Вот ваш иноческий подвиг, ибо сей народ богоносец”. Очевидно, что ни тогда, когда писались эти строки, ни тем более сейчас эта “богоносность” в большинстве своих носителей не есть реальное “богообщение”, прямое “соприкосновение с Богом”. “Богоносность” наша есть “миродержавие”, наличие твердого, темного, неведомого миру сему ядра в нас, ядра, которое ему не по зубам. В этом именно смысле Россия – не от мира сего.

В Книге пророка Даниила были изображены четыре подобных, но не одинаковых зверя – символы мировых царств или переходящие друг в друга части исполина – олицетворение верховной власти. Уже преп. Ефрем Сирин писал язычнику Порфирию о том, что царства пророка Даниила после воплощения Христа заменяются неразрушимым Вечным Царством. Вечное Царство, конечно же, нельзя понимать в привязке к территории. После гибели двух первых Римов сомнений уже не могло оставаться: Вечное Царство, если оно действительно существует, “странствует”, “передается” от одной нации другой. Царство вечно, тогда как нации смертны, и в этом царстве есть нации-родители и нации-наследники. Примериваясь-перенимаясь другими христианскими державами, в России оно приобрело наиболее емкое выражение в концепции “Третьего Рима”, сформулированной иноком Филофеем Псковским в 1523 г.

Правда, если историкам искусства очевидна культурная эстафета Второго Рима в европейской архитектуре, живописи, музыке (более того, и в исламе: в его строительстве, прикладном искусстве, философии), то политические историки далеко не всегда признают преемство общественных институтов Ромейского царства. Конец Западной Римской империи до сих пор рассматривается как пролог к “темным векам”. Однако можно ли назвать “темной” эпоху, когда возводилась Айя-София и составлялся кодекс Юстиниана, действовал Магнаврийский университет, а правительство Царьграда по всей стране открывало бесплатные лечебницы? Если ничего подобного тогда не происходило на Западе, “родине прогресса”, то в том не вина его, а беда… Факт, что именно Восточный Рим на протяжении тысячелетнего периода осуществлял миссию global state (мирового государства), до сих пор неоправданно замалчивается. Причины разные: прежде всего, разумеется, неизжитый европейским сознанием комплекс ущербности перед метрополией, вина за участие в ее ослаблении (крестоносцы первыми взяли и разграбили Константинополь), а также за декларированное, но нереализованное освобождение ее от турок. Наконец, сыграла свою роль ревность папского престола, способствовавшего распространению легенды о Византии как распущенной и коварной восточной деспотии (само имя “Византия” неотрывно от этой западноевропейской легенды и западнической историософии)[5].

Факт, что именно Восточный Рим на протяжении тысячелетнего периода осуществляла миссию global state (мирового государства), до сих пор неоправданно замалчивается. Причины разные: неизжитый европейским сознанием комплекс ущербности перед метрополией, вина за участие в ее ослаблении, наконец, ревность папского престола, способствовавшего распространению легенды о Византии как распущенной и коварной восточной деспотии.

Между тем цивилизационная функция Царьграда далеко не исчерпана, хотя бы потому, что именно ее наличие служит фундаментом универсальности современного мира, ойкумены, если выражаться языком греков. Этот фундамент получил в средневековой мысли наименование Катехона[6], “удерживающего”, и для того, чтобы интерпретировать его сегодня, следует адекватно перевести теологические формулировки средневековья в социально-политические термины.

Если обратиться к историософии, начиная с Оригена и заканчивая отцом Сергием Булгаковым, мы обнаружим разные попытки обозначить одну и ту же функцию Римского государства, которое получило новое качество, став христианским в эпоху Константина.

Кто-то понимает сейчас под Катехоном исключительно православное царство. Однако на тот момент, когда апостол Павел впервые употребил этот термин, Рим не был не только православным, но даже христианским. “Ибо тайна беззакония уже в действии, только не свершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь (ο̉ κατέχων). И тогда откроется беззаконник (ο̉ ά̉νομος)…” (2 Фес. 2, 7-8). Если отбросить позднейшие наслоения, то станет очевидно, что Катехон Павла – чисто духовная конструкция, величина, не имеющая постоянной привязки в пространстве-времени. Ее главное назначение – служить барьером для беззакония. Именно так понял Павла Иоанн Златоуст: “…до тех пор, пока будут бояться этого государства, никто скоро не подчинится антихристу; но после того, как оно будет разрушено, водворится безначалие…”

Однако прочтем ап. Павла далее: “Откроется человек греха, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом или святынею, так что в храме Божием сядет он, как Бог, выдавая себя за Бога”. Именно из этих слов понятно, что собственно сдерживает Удерживающий. Когда не будет Удерживающего, некому будет воспрепятствовать тому, кто придет и сядет в храме, попирая всюду и у всех, по всей земле, их святыни.

Эта черта “сына погибели” ставит его в один ряд с варварами, делает его последним Варваром человеческой истории. Разрушение Римского государства автоматически ведет к тотальной анархии, т.е. варварству, “мерзости опустошения”. Не случайно поэтому, зачисляя варварство первым в список ересей, Иоанн Дамаскин выделяет безначалие, как его отличительную черту: “…чтó каждый устанавливал себе в предпочтении собственной воли, то и становилось для него законом”. Защита цивилизации от варварства, его ассимиляция – вот первая функция Катехона, которая не обязательно предполагает наличие христианской государственности, однако она и только она способна создать благоприятную среду для существования христианства.

Только во втором своем значении Катехон – царство истинных христиан. Если главным свойством Катехона как многоконфессионального государства является защита цивилизации от варварства и анархии, то Катехон как православное царство ограждает христиан от сил, враждебных спасению души.

Имя “ромеев” во Втором Риме отождествляли с именем христиан. “Римская империя будет стоять до тех пор, пока стоит мир”, – учил Тертуллиан в III веке. Спустя тысячелетие Третий Рим, преемник функции Катехона, унаследовал служение гаранта мира. В этом плане борьба Константинополя с варварами была продиктована религиозной аналогией победы над антихристом силой Христа, Которому принадлежала слава победы. Олицетворением этой миссии служит конный император, попирающий символы хаоса: древнего змия или варвара[7].

Глава 6. “ИМПЕРИЯ НЕ УМИРАЕТ. ОНА ПЕРЕДАЕТСЯ”

Катехон начал переходить к Москве задолго до падения Царьграда

Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою… история ее требует другой мысли, другой формулы.

А.С. Пушкин

Две функции Катехона отражены через фигуры Октавиана Августа и Константина Великого. Харизму последнего киевляне опознали еще в великом князе Владимире, его апостольской миссии. В то время как забота о Церкви была свойственна русским правителям, начиная с княгини Ольги, цивилизаторская миссия Катехона не стала очевидной для них даже к концу XIV века. Константинопольскому патриарху Антонию IV приходилось доказывать Василию I органическое единство Империи и Церкви. В дипломатической переписке Московской Руси император Август начинает упоминаться лишь со 2-й половины XVI века.

Сколько убийственного сарказма досталось от историков первому царю Руси Иоанну Грозному за то, что тот посмел зачислить в свой род римского кесаря Октавиана! Но смешного тут не больше, чем в обращении христиан к Аврааму, Исааку и Иакову как к собственным праотцам, которое пронизывает многие церковные молитвы. Включение Августа в Государев родословец обозначает новую эру в самосознании России. К тому моменту страна приобрела абсолютно новую конфигурацию.

“Империя не умирает. Она передается”, – записал некогда Федор Тютчев. Такой взгляд позволяет рассматривать государства – носители имперской парадигмы как этапы развития единой линии. События за 3–4 столетия до гибели Восточного Рима напоминают запуск программного трансфера. Ухудшение политического положения Царства Ромеев в конце XI–XII вв. происходило параллельно с расширением влияния православной греческой культуры далеко за рубеж. Балканы, Болгария, Русь… Беспрецедентный посев Благой Вести особенно поражает сравнительно с X веком, когда Империя достигла пика могущества, но ничего похожего не наблюдалось.

Перенос оборонительной функции Катехона на Русь имеет точку отсчета в 1164 году. Вектор истории проявил себя через синхронность двух побед: императора Мануила Комнина над сарацинами и великого князя Андрея Боголюбского над волжскими булгарами. Обе победы буквально озарялись вспышками света, исходившими от чудотворных икон, взятых в поход русскими и греками. По обоюдному согласию Ромейская Империя и Владимирское Великое княжество установили тогда праздник 1 августа (14-го по новому стилю), известный в народе как Первый Спас. С этим же днем в церковной традиции принято связывать событие Крещения Руси в 988 году.

В отличие от Сербии и Болгарии Русь никогда не рассматривалась как потенциальная часть Второго Рима. Тем более удивительны серьезные усилия, прилагавшиеся митрополитами-греками к укреплению Киевского, а затем Московского государства. Москва находилась на особом счету у Константинополя уже с середины XIV века, когда ее преимущество перед Тверью или Рязанью не слишком бросалось в глаза. А накануне катастрофы 1453-го[8] греческие император и патриарх подолгу утрясали проблемы, связанные с последствиями унии и будущим русской митрополии… В 1497 г. на печати Иоанна III впервые возникает символ двуединой духовной власти Ромейского царства – двуглавый орел. Вне сомнения, он связывал Великого князя с константинопольским патриархом (до сих пор владеющим этой эмблемой), а не с Габсбургами, династическим претензиям которых на Руси не придавали особого значения.

Правда, если забота Константинопольской патриархии о дочерней церкви еще поддается рациональному объяснению, то массовый переход служилых людей с запада и востока под начало московского князя в конце XIV – начале XV в. является подлинной загадкой. Историки даже не пытаются разрешить ее, списывая на “медленный, но неуклонный подъем экономики”, “успехи в объединительной политике”, “географическое преимущество”. Любой, знакомый с реальными обстоятельствами правления Василия I или Василия II Темного, широко улыбнется. Московское княжество после Куликовской битвы представляло собой парализованную структуру, измотанную войной, с нулевой экономической базой и практически отсутствующим правовым механизмом (трудно счесть таковым боярские “кормления” или ордынские “выходы”). Судоходство по реке Москови даже в лучшие времена близко не стояло рядом с Великим волжским путем или новгородской системой судоплавания.

Факт налицо: когда давление Орды ослабло, ее наиболее активные представители стремятся принять православие, вливаясь в русское войско. Этот ряд открывается племянником Бату-хана, крестившимся и прославленным Церковью как св. Петр, царевич Ордынский (живописец Дионисий – один из его потомков). Начиная с Василия I этот процесс становится массовым, необратимым. Словно по мановению руки в Восточной Европе возникает небывалая по могуществу держава, быстро восстанавливающая геополитические масштабы Киевской Руси времен Святослава. Даже в XVII веке резкое возвышение Москвы вызывало ассоциации с сотворением мира ex nihilo, “из ничего”. Так выглядело снаружи то, что внутренне являлось перемещением макроса государственности на иную почву. Освоив среду, через три столетия Катехон берет реванш, заняв площадь гораздо большую, чем та, которой когда-либо ранее располагала Римская Империя.

Массовый переход служилых людей с запада и востока под начало московского князя в конце XIV – начале XV вв. является подлинной загадкой. Историки даже не пытаются разрешить ее… А когда давление Орды ослабло, ее наиболее активные представители стремятся принять православие, вливаясь в русское войско. Начиная с Василия I этот процесс становится массовым, необратимым. Словно по мановению руки в Восточной Европе возникает небывалая по мощи держава.

Русские государи обладали редкой чертой, напрочь отсутствовавшей как у католических, так и у православных властителей Европы, – смирением. Стихи Евангелия “…есть последние, которые будут первыми, и есть первые, которые будут последними” словно служили для них девизом. Если болгарские или сербские властители требовали от Царьграда все более высоких чинов, присваивая в обход закона царские регалии, мечтали о захвате Константинополя, то московские князья, даже спустя полвека после гибели Нового Рима, не торопились провозглашать себя его преемниками. Явным диссонансом на фоне такой позиции воспринимается назойливость Папы, предлагавшего короновать московского царя, или провокационная лесть западных дипломатов, напоминающих Москве о “константинопольской вотчине”. Когда Иоанн Грозный объясняется с папским легатом Антонио Поссевино, кажется, что они жители разных планет. Быть, а не производить впечатление стало историческим кредо Третьего Рима.

По дипломатическим контактам с Европой хорошо видно, как тоскливо, шаг за шагом та мирилась с неприятной данностью, что статус русского царя по юридическим параметрам был тождествен римскому императору. Начиная с Венского конгресса[9] вплоть до начала Первой мировой войны Россия уже непосредственно служила гарантом европейского баланса, осью мировой политики. Ее ослабление словно выдернуло ступицу из колеса цивилизации, закрутив стремительный водоворот уничтожения, приостановленный Победой 1945 года, а с развалом СССР потихоньку набирающий новые обороты.

Русские государи обладали редкой чертой, напрочь отсутствовавшей как у католических, так и у православных властителей Европы, – смирением. Быть, а не производить впечатление, стало историческим кредо Третьего Рима.

Глава 7. ПОТЕНЦИАЛ РУССКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ

Россия синтезировала “римскую” и “греческую” формы Удерживающего

После расстрела императора Николая II среди православных арабов Палестины, Сирии и Ливана прокатилась волна самоубийств – они думали, что наступает конец света[10].

В иудаизме, христианстве и исламе присутствует общее представление о силах вселенского хаоса, Гоге и Магоге, изгнанных Александром Македонским за стену Мировой Империи. Так же как Катехон, Гог и Магог не имеют постоянной историко-географической характеристики. Это не раса и не конгломерат раз и навсегда заклейменных этносов, а еще одна личина главного врага цивилизации – варварства. С Гогом и Магогом невозможно договориться, ибо там отсутствует понятие о договоре: варваров можно либо подчинить, либо оградиться от них. “Хотя они получают деньги, тем не менее они совершают набеги, – писал в VI веке Прокопий Кесарийский. – Ибо нет никакого иного средства заставить любых варваров хранить верность римлянам, кроме страха перед военной силой”. История Второго Рима – это история обороны от дикарей с запада, с севера, с востока. Царство Христиан служило надежной оградой, благодаря которой могли развиваться другие цивилизованные страны. Если бы не Ромейское царство, то бескрайние просторы Евразии имели твердый шанс вернуться к первобытному, “присваивающему” хозяйству.

В XX веке многие говорили о неспособности России “перенять византийскую эстафету”. В смысле образования они, вероятно, правы – плоды рафинированного эллинизма достались преимущественно флорентийским гуманистам, а не московским книжникам. Однако это лишь один, притом чисто светский параметр цивилизации Восточного Рима. В том же, что касается измерения религиозно-политического, Москва оказалась достойной преемницей не только Второго Рима – Царьграда, но и Рима Августа.

Можно уверенно говорить, что Россия – это долгожданный синтез “римской” и “греческой” форм Удерживающего, доминанта православного царства (империя Константина) и интерконфессиональное сверхгосударство (как империя Октавиана Августа). Синтезировав наследие предшественников, Москва явилась не просто Третьим Римом, но Римом в третьей степени, не повторяющим, но приумножающим миссии своих предшественников.

Оставшись единственной на планете суверенной православной державой, Россия в конечном счете вызволила из-под власти “агарянских царств” все (!) православные нации: Украина – при Алексее Михайловиче, Грузия – при Александре I, Греция – при Николае I, Сербия и Болгария – при Александре II. Катехон еще раз подтвердил свою религиозно-политическую состоятельность. А христианский Запад, ставивший ей палки в колеса, еще раз расписался в культурно-историческом эгоизме.

Уже в XVI веке стало ясно – по возможностям своего интегрирующего потенциала Москва намного превосходит Константинополь. Достаточно сказать, что русское миссионерство в отношении тюркской аристократии оказалось намного эффективнее греческого. Москва привлекла на свою сторону лучшие военные ресурсы Орды. Более того, русские выполнили то, что не удалось сделать ромеям, – создали православное царство, суверенитет которого распространялся не только на единоверцев, но и на представителей иной религии – ислама (начиная с возникновения Касимовского царства). Два века спустя примеру мусульман последовали буддисты, провозгласившие Белого Царя “чакравартином”, идеальным универсальным монархом.

Тот факт, что Россия не была подобно Второму Риму столь элитарна в культурном отношении, сослужил ей хорошую историческую службу. Отсутствие комплекса культурного превосходства помогало русским значительно более трезво, чем православным грекам, смотреть на политические достижения “варварских” народов, тех же монголов. К примеру, императорам Царьграда никогда бы не пришла в голову идея Александра Невского христианизировать и воцерковить в общем-то враждебную языческую Орду.

Отсутствие комплекса культурного превосходства помогало русским значительно более трезво, чем православным грекам, смотреть на политические достижения “варварских” народов, тех же монголов. К примеру, императорам Царьграда никогда бы не пришла в голову идея Александра Невского – христианизировать и воцерковить враждебную языческую Орду.

Поэтому русским, в отличие от ромеев, всегда удавалось найти общий язык как с воинственными соседями – ордынцами, так и с единоверными православными народами. Если Восточный Рим, приобщив к православию сербов и болгар, сразу же втянулся с ними в изматывающее военное противостояние, то русским удалось избежать сей печальной планиды. В то время как православные народы Балкан, как правило, не скрывали своего желания выйти из-под военно-политического (а на период Османского ига – церковно-административного) контроля греков, большинство наций “русской ойкумены” было вполне довольно своим положением.

Это уникальное качество Третьего Рима становится поучительным и вдохновляющим примером, “программной” средой современной русской цивилизации в ее предстоящем противостоянии “новому язычеству” Запада и “новому варварству” Юга. Очевидно, что кризис западного проекта с неизбежностью ставит вопрос о новом мировом лидере. Интеграционный потенциал русской цивилизации, о котором говорил в своей Пушкинской речи Достоевский, становится вновь востребован историей. Опыт наших предков, сумевших в близких к современным реалиям исторических условиях найти (или, лучше сказать, почувствовать) верное решение и сделать из вчерашнего “варвара” своего партнера по государственному строительству, становится необычайно актуальным.

Глава 8. НАША ДЕРЖАВА КАК ИСТОРИЧЕСКИЙ ШЕДЕВР

Империя защищает традицию от ее вырождения в культуру

С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Великое Рождественское Повечерие

В гениальном термине “миродержавие” (впервые встречающемся, вероятно, у Н.Я. Данилевского) заключена мысль вовсе не о господстве над всеми племенами и народами, а о сдерживании тех, кто жаждет такого господства. Это миссия хотя и “негативная”, “отражающая”, но по своему архетипу самая высокая (миссия Хранителя гармонии, Спасителя мирового лада). Столетия Европа знала, что если появится сильный и агрессивный сосед, который будет стремиться подмять все и вся под себя, то его остановит слово или меч русского царя. Россия остановила Карла XII, Россия укротила Фридриха Прусского, Россия не позволила Англии задушить морской блокадой молодые Соединенные Штаты, о Россию разбился Наполеон, Россия пресекла зверства Османской империи в отношении балканских народов, Россия выступила вместе с Англией и Францией против завоевательных аппетитов кайзера. Россия действительно была “жандармом Европы”, обуздывавшим международных агрессоров и европейских революционеров. Роль “жандарма” пытаются играть сейчас некоторые державы и международные организации. Однако полностью заменить Россию на этом посту пока не удается. И без России не удастся.

Издревле варварские орды приходили из степи или спускались с гор, проносились как вихрь, выкорчевывающий плодоносящие сады и сметающий богатые города, – их не могли остановить ни Великая Китайская стена, ни римский Вал Адриана, но остановили русские пограничные засеки и казачьи разъезды. Сегодня, в эпоху “международного терроризма”, миссия миродержавия становится вновь востребованной на новом уровне. Однако, чтобы справиться с этой миссией, недостаточно быть очень богатой страной с очень мощной армией. Дух миродержавия нельзя подделать.

Россия как тип своеобразной “правильной” империи представляет собой исключительное государство, она является историческим шедевром, которым мы как нация можем гордиться. “Всечеловечность” и “пластичность” русской цивилизации соединилась с принципиальной независимостью, “неотмирностью” и “миродержавием” русских как духовно-политической нации. Подстраиваясь в малом, второстепенном, заимствуя подробности быта и детали иного образа жизни, русские дерзают на создание общечеловеческих стандартов там, где эти стандарты вообще возможны (принципы общежития племен, вер, корпораций, механизмы соединения разных укладов, традиций права и т.п.). В большом, важнейшем историческом призвании русские выступают как хозяева, творцы и изобретатели, а не потребители разработанных другими стандартов. Мы не создаем общеобязательный стандарт для всех, а создаем “интерфейс” для стандартов, контейнер и убежище, в котором могли бы сосуществовать, не раздражая друг друга, разные образы жизни. Непонимание этой истины нашими политиками, чиновниками, интеллигентами, непонимание ими того “чуда”, которым явилась русская держава в мировом контексте, наносит России оскорбительные и вредные пощечины.

Русскую версию империи (миродержавие) можно сопоставить с системой перегородок, которые удерживают разные уклады и традиции от смешения; наша империя “подмораживает”, “консервирует” традиции, притормаживает их разложение и распад. Наша империя выступает как опекающая мать, дающая возможность разным народностям, состояниям, сословиям, не уничтожая и не подминая друг друга, раскрывать свой потенциал. Наша империя как будто отменяет волчий закон “борьбы за существование”, который в других империях (например, в колониальной Британии) действовал в полной мере. Наша империя защищает традицию от ее вырождения в культуру.

Наша империя выступает как опекающая мать, дающая возможность разным народностям, состояниям, сословиям, не уничтожая и не подминая друг друга, раскрывать свой потенциал. Наша империя как будто отменяет волчий закон “борьбы за существование”, который в других империях (например, в колониальной Британии) действовал в полной мере.

Между миродержавием и православным Удерживающим существует не просто связь, но скорее тождество. Удержание других государств в их стремлении к мировому господству, сдерживание варваров – это внешняя сторона миссии “правильной империи”. Внутренняя же ее сторона – удержание традиций и укладов от “смешения”. Как в первом, так и во втором случае мы имеем дело с апокалиптическими знаками: Гоги и Магоги последних времен, “вино блудодеяния”, которым поит царей и все народы Блудница с именем Вавилон, что означает “смешение языков”.

Образ “вина блудодеяния”, в которое подмешаны мерзости Блудницы, довольно-таки отчетливо обрисовывает процесс обезличивания и “смесительного упрощения” культуры. Причиной распада большинства империй в течение ХХ века была нивелировка традиций в рамках единого имперского пространства. И цивилизаторскими усилиями самих имперских правительств, и естественным ходом развития обществ необходимое напряжение между различными традициями исчезло, все было сведено к идеалу “среднего европейца”, “среднего гражданина”, “среднего советского человека”, и стало казаться, что всеми частями Империи можно управлять примерно одинаково. Такие общества, превращаясь из имперских в квазиимперские, быстро и довольно мучительно распадались. Традиции в квазиимпериях испытывали тяжелейший кризис, утрачивали чувство своего происхождения, сливались в безликую аморфную “культуру”, место общего пользования для общечеловеков.

Если в петербургский период носителем imperium-а выступили русские аристократы, то в СССР это была партия как основное привилегированное сообщество. Имперская потенция СССР была не очень сильной, изначально в нем доминировала квазиимперская тенденция, а после смерти Сталина она полностью возобладала. Сейчас мы утратили и один, и другой типы правящего слоя. Создавать новый слой придется практически с нуля.

Уникальная природа русского “миродержавия”, его единственная в своем роде духовно-политическая черта – способность направлять свой меч на дела совести и добродетели, безотносительно корыстных интересов и вопреки им. То, что можно понять на уровне индивида (благородный рыцарь, святой воин и т.п.), представляется совершенно невероятным на уровне наций, больших историко-культурных миров. И тем не менее это так. Россия вела в основном оборонительные войны, ее экспансия носила характер защиты от набегов и от агрессии. Наконец, Россия постоянно проводила “политику принципов” и шла навстречу тем, кто уповал на ее помощь, исходя из духовных и нравственных представлений. Достоевский в “Дневнике писателя” попытался представить эту черту русского государства как естественную: “Практические ли только выгоды, текущие ли только барыши составляют настоящую выгоду нации, а потому и “высшую” ее политику, в противуположность всей этой “шиллеровщине” чувств, идеалов и проч.? Тут ведь вопрос. Напротив, не лучшая ли политика для великой нации именно эта политика чести, великодушия и справедливости, даже, по-видимому, и в ущерб ее интересам (а на деле никогда не в ущерб)? (…) Политика чести и бескорыстия есть не только высшая, но, может быть, и самая выгодная политика для великой нации, именно потому, что она великая. Политика текущей практичности и беспрерывного бросания себя туда, где повыгоднее, где понасущнее, изобличает мелочь, внутреннее бессилие государства, горькое положение”.

Звучит как откровение свыше, но многие ли “великие” нации руководствовались подобными соображениями?

По определению Е.В. Спекторского, “принципами европейской политики России были спасение погибающих, верность договорам и союзникам и солидарный мир”. К.Н. Леонтьев подтвердил наблюдение этой загадочной и непонятной черты русских: “У России особая политическая судьба. Счастливая ли она или несчастная, не знаю. Интересы ее носят какой-то нравственный характер поддержки слабейшего, угнетенного”. Однако это бескорыстие встречало в других державах не понимание, а подозрение и вызывало в них скорее ужас, чем уважение и благоговение.

Политика принципов проявила себя и в царствования последних Романовых, и в советский период, когда поддержка многих иностранных государств была нередко еще более бескорыстной – на этот раз она обосновывалась “интернациональной солидарностью” и “дружбой народов”. Черная неблагодарность, которой нередко платили Советскому Союзу за его бескорыстный “интернационализм”, чем-то напоминала русскую историю XIX века.

Внутри России это бескорыстие и способность жертвовать интересами коренного народа ради всеобщего блага проявлялись еще сильнее. Об этом речь пойдет в соответствующем разделе нашей Доктрины. Сейчас же остановимся на таком странном явлении, как “русский интернационализм”.

Глава 9. ИДЕОЛОГИЯ СВЕРХНАЦИОНАЛИЗМА

Русский народ в союзе с русскими меньшинствами – честная формула России

Кто преследовал в России после замирения – казанских и касимовских татар? Мордву? Зырян? Лопарей? Армян? Черкесов? Туркмен? Имеретин? Узбеков? Таджиков? Сартов? Кого из них не видели стены российских университетов – сдающими экзамены, кому из них мешали по-своему веровать, одеваться, богатеть и блюсти свое обычное право?..

И.А. Ильин

Для Империи как таковой нет ничего более опасного, чем интернационалистические и космополитические тенденции, устраняющие “разность потенциалов” входящих в нее элементов. Если отвлечься от марксистских догм, то мы увидим значительные параллели между первыми Интернационалами и современными антиглобалистами[11], а также между “интернационализмом” крупного капитала старого времени и современными ТНК с их идеологией “транснационализма”. Последняя была сформулирована еще в 1968 году следующим образом: “Мир без границ. Абсолютная свобода движения народов, товаров, идей, услуг и денег в любом направлении. (...) Единое глобальное денежное обращение. Единый центральный банк. (...) Очевидно, слова “платежный баланс” останутся только в книгах по истории, касающихся диких дней до того, как человечество научилось жить мирно на одной и той же планете” (Business International: The Multinational Corporation and the Nation State. N. Y., 1968. P. 326). По правде говоря, в этой идеологии мало что нового по сравнению с классическим буржуазным “интернационализмом”, описанным Марксом. Изменились лишь масштаб и глубина глобализации.

Как деятели “пролетарского” Интернационала (с их современным антиглобалистским аналогом), так и старые капиталисты (с их наследниками – транснационалистами) стоят на единой платформе, платформе космополитической, которую лучше всего назвать не “интер-” и не “транс-”, а просто вненациональной. По существу, вряд ли кто сможет убедительно показать разницу между “глобализмом” и “космополитизмом”.

Интернационализм никогда не был свойствен традиционной России. Допускают большую ошибку те, кто видит в интернационализме нечто вроде реинкарнации старого имперского принципа. Привлекательность “интернационализма”, которую почувствовали многие люди под воздействием большевистской пропаганды и которую некоторые все еще чувствуют до сих пор, черпается из его подражания совсем другому принципу и другой идеологии – сверхнационализму. Интернационализм лишь паразитирует на инстинктивном стремлении людей к правде сверхнационализма. На деле же “интернационалисты” (они же обязательно космополиты и, в конечном счете, движители глобализации) выполняют в истории разрушительную работу.

Сверхнациональная (супранациональная, по терминологии Зелинского) идея предрасполагает к национально-культурному разнообразию. Для сверхнационализма сохранение национально-культурного своеобразия является высокой традиционной ценностью. Здесь возникает совсем иная формула “терпимости” – не “терпимости” всесмешения, проповедуемой просветительским проектом Запада, а “терпимости” нераздельного и неслиянного порядка, “терпимости” как динамичной гармонии разных и самостоятельных личностей и обществ. В советской квазиимперии под внешней догматикой интернационализма скрывались традиционные ценности сверхнационализма. И реальное сотрудничество советских народов объяснялось именно этим. Ленин, придя к власти, переосмыслил интернационализм как способность представительствовать от имени “всех угнетенных народов” – фактически тем самым он обозначил начало перехода от идеологии Коминтерна на рельсы традиционной державной сверхнациональной идеи, хотя и завернутой в марксистскую риторику.

Сталинская концепция “братства” народов прямо противоположна концепции Коминтерна с его идеалом смешения народов. Фактически во имя “братства” народов (имперского братства!) Сталин разгромил Коминтерн и лишил его политического влияния. Он указал “интернационалистам” их место – быть конспиративной силой на Западе, то есть фактически обернул “интернационалистический” инструментарий против тех, кто его изобретал и внедрял в подрывных целях в “нецивилизованные” страны. Таким образом, Сталин перевел борьбу цивилизаций из плоскости публичных действий в плоскость секретных служб – он отказал Западу в праве на двойные стандарты, создав в противовес им собственный “второй стандарт”.

Сталин не довел до конца ревизию интернационализма. И структура СССР с ее этническим федерализмом оставалась номинальной до тех пор, пока действительно не “заработала” в конце 80-х годов, когда антисоветские силы начали разрушение державы. Диссидентское движение вновь подключило старый “интернационалистический” аппарат. “Международное рабочее движение”, в которое СССР вкладывал колоссальные средства, уже не способно было выполнять роль “союзника” – инициативу перехватили социал-демократические силы, которые выступали, как это ни парадоксально, в качестве антисоветских, “антикоммунистических”.

Интернационализм, это необходимо подчеркнуть, неразрывно связан с идеями мировой революции. Когда те или иные нации, государства приходят к упадку и разлагаются, интернационалисты подталкивают и ускоряют данный процесс – по принципу: “падающего толкни”. Можно говорить даже, что в основе интернационализма есть определенная бессознательная вражда к “тайне крови”, почему “пролетарские интернационалисты” всегда по совместительству выступали как проповедники “свободной любви” и “обобществления детей” (то есть разрушения семьи). Вражда против национального начала оказалась тесно связанной с враждой против семьи и родового начала. Интернациональная идеология предполагает “прогресс” человечества как постепенное растворение всех во всем, выведение нового межрасового типа, в конечном счете, полную этнокультурную энтропию, создание космополитического гуманоида, смешавшего в своей крови все, что можно было смешать. Интернационализм в конечном своем задании требует от народов полного отречения от крови.

В сверхнационализме, так же как в интернационализме, есть легкий оттенок идеи самоотречения, но в сверхнационализме это не столько отказ от своего национального начала, сколько способность идти на оправданные жертвы ради солидарности и гармонии внутри нации или империи. Часто эти жертвы становятся совершенно естественными – когда один народ помогает в беде другому или когда народы, вошедшие в империю, начинают всерьез приобщаться к духу и культуре этой империи, начинают ощущать свое сродство со всей нацией. В России очень велико обаяние сверхнационального начала, сверхнационального братства и родства народностей, вероисповеданий, отдельных людей. Это обаяние общего дома, общей огромной родины может и не бросаться в глаза, но оно сразу становится заметно на дистанции – исторической и пространственной. Многие эмигранты из Российской империи, а теперь и многие бывшие сограждане СССР, в том числе и не русские по крови, и не православные по вере, ощущали и ощущают этот трагический разрыв с родиной, со сверхнациональным единством. И.А. Ильин называл это чувство сверхнационального “Иоанновским духом” (знаменательно, что это понятие он почерпнул у немца Вальтера Шуберта, влюбленного в Россию и русских).

По мысли И.А. Ильина, русский сверхнациональный дух (“Иоанновский дух”) “пропитал всю русскую культуру: русское искусство, русскую науку, русский суд – и незаметно был впитан и инокровными и инославными русскими народами: и русскими лютеранами, и русскими реформаторами, и русскими магометанами, и русскими иудеями так, что они уже нередко чувствуют себя ближе к нам, чем к своим единокровным и единоверным братьям”.

“Россиянство” – навязанный неверный ориентир, по своему происхождению “интернационалистический”, игнорирующий иерархию этнокультурных ценностей России. Это наше наследие от “советского прошлого”, едва ли не худшее, что от него нам досталось. Нам нужна не российская, а русская модель государственности. Сделать это на уровне словоупотребления не так уж сложно, как кажется на первый взгляд. Нужно вернуть в речевой обиход понятие “русские меньшинства”. Мы должны говорить не “татары-россияне”, “коми-россияне” и т.д., но “русские татары”, “русские коми”, “русские евреи” и т.д. В былые времена прилагательные “российский” и “русский” были абсолютными синонимами. Поскольку ситуация изменилась, нужно обратиться к более четкому исконному прилагательному “русский”, а прилагательное “российский” употреблять значительно реже. Ведь те же “татары”, если называть их “россиянами”, не становятся от этого ни ближе к русским, ни ближе к себе. Называясь же “русскими татарами”, они почувствуют себя более значимыми и в своей принадлежности к России, народу и государству в целом, и в принадлежности к своему этносу. Тем самым мы вернем себе одну из самых благородных и актуальных традиций нашей многонародной нации.

Башкирский советский поэт Мустай Карим известен своей фразой, ставшей крылатой: “Не русский я, но россиянин!” Думается, этот поэт выражал своими словами не интернациональную, а именно сверхнациональную идею, хотя и был, вероятно, членом компартии. Сегодня, пережив Смутное время окаянного “россиянства”, мы можем уверенно ответить своему башкирскому брату, нашему согражданину: нет, Мустай Карим, ты был именно русским, русским и остаешься – ты писал на русском и башкирском языках, но ни строчки не написал на “россиянском”! Ты говорил: “я россиянин”, но мы знаем, что подразумевал: “я русский башкир”, – что ты плоть от плоти русской нации.

Однако сделать такой знаковый переворот в словоупотреблении может только власть и только власть может терпеливо объяснить обществу, что это правильно. Собственно русские в союзе с русскими этническими меньшинствами – это и есть точная, честная формула исторической России. Более того, эта формула вовсе не означает “узкий национализм”, но совсем наоборот, она его исключает. Поскольку именно такая формула дает возможность мыслить Россию не как интернационал, но как добровольную сверхплеменную коалицию народов. Формула России воплощает в себе парадокс сверхнациональной нации. Но это живой, жизненный парадокс, это правда того, что мы сделали предметом собственной национальности и крови – быть выше самой национальности и самой крови, не отказываясь от нее, повелевать ею, подчинять ее духовным задачам. Русские превратили свою “русскость” в нечто большее чем “русскость”. Поэтому Русским нельзя родиться, имя Русского надо заслужить[12].

Глава 10. О ХАРАКТЕРЕ РУССКОГО НАРОДА

Сделать ставку на сосредоточенных русских

Мы русские. Какой восторг!

А.В. Суворов

Любить свой народ не значит льстить ему или утаивать от него его слабые стороны, но честно и мужественно выговаривать их и неустанно бороться с ними.

И.А. Ильин

Перечислим некоторые своеобразные черты русского народа.

1. Для русских государство не является системой политических институтов, как это обычно понимается в Западной Европе. У нас государство – форма существования нации в целом. Мы, русские, – нация государственная в превосходной степени. Наша общественная работа, большой проект, в который мы вовлечены, не сдвинутся с мертвой точки, пока мы не почувствуем за своей спиной мощную государственную поддержку, хотя бы на первых порах – чисто моральную и гипотетическую.

2. Однако мы народ индивидуалистов. Каждый русский стремится мыслить самостоятельно, и он, по выражению наблюдателей, слова в простоте не скажет. Всякое высказывание русского мужика таит в себе загадку и наблюдение, разоблачающее скрытый, неявный смысл, какой-то трудно уловимый пафос “с прищуром”.

3. Индивидуализм русских очень силен, но и очень своеобразен. Н.О. Лосский в книге “Характер русского народа”, описывая манеру хорового пения крестьян, пишет о системе подголосков: “Хоровую песню начинает запевала, а после него постепенно вступают в хор другие певцы, исполняющие варианты первоначальной мелодии… Эти импровизации чудесно с безошибочным инстинктом и музыкальною целью творят совершенную гармонию”. П.А. Флоренский говорит о той же манере переплетенных интерпретаций в русском хоре: “Единство достигается внутренним взаимопониманием исполнителей, а не внешними рамками”.

4. Иными словами, характер русских людей по природе не массовый, не шаблонно-коллективистский. Более того, лишенный внешних скреп, он стремится к небывалой умственной и духовной дифференциации: “что мужик – то вера; что баба – то толк” (по выражению Щапова). Отсюда у русских отщепенцев и интеллигентов большая тяга к спорам и словопрениям.

Отличительные черты русских отмечали наши классики. Пушкин писал: “Взгляните на русского крестьянина: есть ли тень рабского унижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлености и говорить нечего. Переимчивость его известна; проворство и ловкость удивительны”.

5. Соборность и общинность народа не означают тяготения его к стадному коллективизму. Община крестьянская происходила скорее от скученности населения, в связи с дефицитом пастбищ и плодородной почвы. В крестьянах, лишенных внешних скреп и нужды, заметно было скорее тяготение к слабым формам кооперации – ремесленным артелям, временным, сезонным бригадам, семейно-родовым союзам, совместным проектам между родственниками и соседями (строительство дома, моста, торговля сеном, совместные приработки).

6. Община не была прототипом советского колхоза, учрежденного сверху: русский крестьянин всегда платил налоги сам, а не всей общиной в порядке круговой поруки, сам обрабатывал землю, имел свой надел земли, свой скот. Общинными были луга (покосы и выпасы), иногда рыбные угодья. При этом членам общины была присуща взаимопомощь и определенная солидарность перед лицом внешних сил. Еще в XX в. на Русском Севере, который сохранил неизуродованную традицию, держался обычай – погорельцу “ставить дом миром” (наше исконное “страхование недвижимости”).

7. При этом русские в своих социальных проектах нередко допускали элемент “коммуны”: таковы артельщики, “по-коммунистически” был устроен и небольшой русский монастырь. Однако, выходя на уровень, превышающий узкие рамки киновии или артели, русское хозяйство уже всегда не “коммунистическое”, а скорее “рыночное” в общепринятом смысле.

8. Русские никогда не были интернационалистами. В быту, в отношениях с иноплеменниками, в колонизации Севера и Сибири русские проявили себя как чрезвычайно терпимые, но при этом упорные националисты. Русский сельский рынок представлял собой “гостеприимную ксенофобию”: покупателям рады, однако в области торговли исповедовалась самозамкнутость: “чужих не пустим”. Поэтому-то (а вовсе не из-за пропаганды национальной розни) современные наши рынки с засильем различных диаспор вызывают у русского человека подсознательное раздражение.

9. На чужой земле, с иноплеменным коренным населением, русский ведет себя осторожно, с уважением к местным обычаям и нравам, но за пазухой обязательно держит камешек своей идентичности и некоторого своего превосходства (преимущественно связанного с православием, а не с кровью или бытовой культурой). Эта поведенческая основа оказалась беззащитной, будучи вытащенной из подсознания, выведенной под прожектора интернационалистической и тем более либеральной гуманистической “критики национализма”. Мы полагаем, что нынешнее ослабление чувства национального достоинства связано у русских именно с безбожием и атеизмом.

10. Некоторые исследователи несправедливо говорили о слабовыраженном чувстве национального начала у русских. Так, например, близоруко замечание Ричарда Пайпса: “Мужик имел слабое представление о принадлежности к русской нации. Он думал о себе не как о русском, а как о “вятском” или “тульском”” (Pipes R. The Russian Revolution. New York, 1990. P. 203). Конечно, вятские и тульские мужики мало соприкасались с иноплеменниками. Другое дело русские купцы или солдаты (то есть те же вятские и тульские ребята) – было бы абсурдно утверждать, что в Турции или в Париже они ощущали себя как “вятские”, а не как “русские” и не чувствовали своей “нации”.

И даже желчный по отношению к России Чаадаев подтверждает: “Русский крепостной не носит отпечатка рабства на своей личности, он не выделяется из других классов общества ни по своим нравам, ни в общественном мнении, ни по племенным отличиям; в доме своего господина он разделяет повседневные занятия свободного человека, в деревнях – он живет вперемежку с крестьянами свободных общин; повсюду он смешивается со свободными подданными без всякого видимого знака отличия”.

11. В этой связи знаменательно другое: русские мало акцентировали свое региональное происхождение, и в России недостаточно по сравнению с другими державами развито это чувство дифференциации местных диалектов и местных укладов[13]. На всем необъятном пространстве расселения русских распространена одна и та же культура, основанная на унифицированном русском языке, очень близком к литературной норме – русские стали первой в истории великой нацией однородной культуры.

12. Характер русского народа глубоко усвоил образ Христа и христианские ценности. Пороки и отклонения от нравственного русла народной жизни всегда оценивались исходя из духовного мерила, церковного канона и обычая. Не менее значимым было и православное наполнение русской повседневной культуры. “Русские сказочные образы как-то совершенно незаметно и естественно воспринимают в себя христианский смысл”, – отмечает Е. Трубецкой. Русские склонны к бескорыстному поиску правды (справедливости), “иного царства”, при этом скептически настроены к посюсторонней правде (которую принято искать у чиновников, в суде, в обществе).

13. Юродство стало не только одним из любимых чинов православной святости (“блаженные”, “юроды Христа ради”), но и социокультурным феноменом. В основе его лежит противогордыня, полный отказ от тщеславия и способность к самопоношению. С другой стороны, юродство жестко “кощунствует” над ложными ценностями “мира кривды”, социальной несправедливости, лицемерия. В отличие от индивидуального юродства коллективное представляет собой целые колонии, которые живут в определенной оппозиции к мирскому строю. Сам жизненный уклад русских создает не только в душе, но и в общинной жизни некоторую стойкую структуру, оппозиционную “миру сему”. Вынужденное соучастие русских в официальной “кампанейщине”, начальственной “показухе”, в выморочных инициативах государства таит в себе юродивую ухмылку. Многие из таких чуждых народу затей просто спускаются на тормозах. Русские имеют огромный опыт постоянного соседства с противоестественными социальными проектами, реформами, перестройками традиций. При этом чиновники, публичные люди (общественность), князья, жрецы и слуги мира сего живут своей жизнью, а народ – своей.

14. В своих работах Н.С. Арсеньев приводил многочисленные примеры таких типически русских черт, как сила умиления, сила покаяния, сердечная терпимость, великодушие и сострадательность. Особенно поражают примеры сострадания к немцам во время Великой Отечественной войны. Нередки были случаи, когда русские спасали немецких раненых солдат от стужи, от голода и даже от расстрела (не из политических мотивов, а из жалости).

“Дух русского солдата не основан так, как храбрость южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого”. Л.Н. Толстой.

Русская культура и цивилизация в целом глубоко своеобразны. Если вдуматься, то, как бы это ни показалось странным, у России гораздо больше общих психологических черт с нехристианским Востоком, чем с христианским Западом. Но в отношении культуры Россия, конечно, ближе к Западу, хотя она и противостояла ему идейно. Россия всегда шла в истории своим путем. Идейное и духовное давление Запада стирало это своеобразие России, поэтому западная экспансия всегда представлялась русским бедою большей, чем восточная. Монгольское иго, при всей его материальной тяжести, не было для России бременем духовным. Исторически русские смогли развить в себе высокие и редкие качества натуры: широту, размашистость, щедрость, небрежение к земным благам, артистизм. В своей культуре, языке русские обладают качеством необычайной пластичности и восприимчивости. Русская языковая культура стремится к точному сохранению звучания заимствованных слов.

По целому ряду вопросов русская народная культура примыкает к Востоку, на что указывает Н.С. Трубецкой: великорусские народные песни составлены в так называемой пятитонной или индокитайской гамме, свойственной тюркским племенам бассейна Волги и Камы, Сибири, Средней Азии, всем монголам. При этом в ритмическом отношении русская песнь отличается как от песни романогерманцев, так и от других славянских народов (отсутствие трехдольных ритмов), но и от песен Азии (большинство азиатов поют в унисон). Русские вместе с угрофиннами и с волжскими тюрками составляют особую культурную зону, имеющую связи и со славянством, и с туранским Востоком, причем трудно сказать, которые из этих связей прочнее и сильнее.

“Русский национальный характер, - резюмирует Трубецкой, - впрочем, достаточно сильно отличается как от угрофинского, так и от тюркского, но в то же время он решительно непохож и на национальный характер других славян. Целый ряд черт, которые русский народ в себе особенно ценит, не имеет никакого эквивалента в славянском моральном облике. Наклонность к созерцательности и приверженность к обряду, характеризующие русское благочестие, формально базируются на византийских традициях, но тем не менее совершенно чужды другим православным славянам и, скорее, связывают Россию с неправославным Востоком. Удаль, ценимая русским народом в его героях, есть добродетель чисто степная, понятная тюркам, но не понятная ни романогерманцам, ни славянам”.

По наблюдениям этнологов, самобытный стиль великороссов в области орнамента (резьба, вышивка) имеет параллели на Востоке. Славяне, угрофинны и татары обладают общим комплексом узоров и приемов шитья. Скажем, счетные швы и браное ткачество являются общим для славян и угрофиннов. С другой стороны, свободные швы роднят великоросскую вышивку с татарской. Славяне и угрофинны повлияли на тюркские народы в области семантики, символического ряда, а те привнесли в русскую вышивку тамбурный шов, который занял равные позиции с традиционным браным швом, набором и счетной гладью, а в некоторых районах даже вытеснил их. Стиль русской сказки не встречает параллелей ни у романогерманцев, ни у славян, но зато имеет аналогии у тюрков, кавказцев, восточных народов. Русские сказки об Иване-царевиче, добывающем нечто чудесное, напоминают китайские сказки о путешествиях. Многие сказки о животных восходят, возможно, к индийским нравоучительным сказаниям типа Панчатантры. Сказки о курочке-рябе, репке – космогонические, общие со сказаниями народов Севера.

Вместе с тем нельзя умолчать и о распространенных среди русских людей типических недостатках наших. Перечислим ряд из них.

15. В.В. Розанов указывает на весьма распространенный среди русских тип “симпатичного шалопая”, “ерунды с художеством”. Всем русским хорошо знаком и даже многократно воспет нашими поэтами (“лирический герой” Есенина, например) подобный обаятельный, но неорганизованный тип. К.Н. Леонтьев писал на сей счет: “Не люблю я нашу чистую русскую кровь! Любил прежде крепко, но беспорядок, бесхарактерность, неустойчивость надоели смертельно!”Не надо свое добродушие, – пишет он в другом месте, – простирать до малодушия и приятную поэзию русской небрежности до общечеловеческой подлости”. И.А. Ильин полагает, что данный недостаток русских в его крайнем выражении дает типажи беспомощных мечтателей, авантюристов, прожигателей жизни. Н.С. Арсеньев отмечает как широко распространенные недостатки русских халатность, надежду на авось и небось, безответственность.

16. Дружба и общительность у нас нередко выступают как податливость и отсутствие сдерживающих принципов. Русские по натуре необязательны в обещаниях, непунктуальны. Русская работа – это, как правило, перенапряжение с последующим загулом. Вообще у нас распространен тип, которому свойственны, по выражению М. Бэринга, “скачки от энергии к бездеятельности, от оптимизма к пессимизму”. Многие писатели отмечают склонность русских социальных низов к хулиганству, разгулу.

17. Особая статья – впадение в анархические крайности. Н.О. Лосский пишет: “Чуткость к добру соединена у русского народа с сатирическим направлением ума, со склонностью все критиковать и ничем не удовлетворяться. Отрицательные свойства русского народа – экстремизм, максимализм, требование всего или ничего, невыработанность характера, отсутствие дисциплины, дерзкое испытание ценностей, анархизм, чрезмерность критики – могут вести к изумительным, а иногда и опасным расстройствам частной и общественной жизни, к преступлениям, бунтам, к нигилизму, к терроризму”. Та же мысль звучит у И.А. Ильина: “Русский народ был народом государственным – это остается верным и для советского государства, – и вместе с тем это народ, из которого постоянно выходила вольница, вольное казачество, бунты Стеньки Разина и Пугачева, революционная интеллигенция, анархическая идеология…”

Главный водораздел, который отличает избранную русскую породу, способную быть ведущим слоем народа, от породы ведомой и посредственной – собранность, способность к сосредоточению на поставленной цели. Обладая этим качеством, русский преодолевает свои слабости, в наиболее ответственные моменты вообще снимает их, тем самым обеспечивая максимальное качество решения поставленной задачи.

Русские с высокой степенью внутренней дисциплины, со способностью к упорядоченной и систематической работе, со стойкостью и крепким волевым характером, с расчетливостью замысла и точностью действий не так уж редки. Если их не востребовало государство и общество, они находят свое дело сами. Однако здоровое государство должно сделать свою ставку именно на этот тип. И воспеть нашим поэтам нужно не художественных шалопаев и разгильдяев, а собранных и сосредоточенных, целеустремленных соотечественников, на которых стоит Русская земля.

Глава 11. БЕСЫ САМОНЕНАВИСТИ

Каким лекарством исцелиться от извращения “смердяковщины”

У нас нет совсем мечты своей родины... Жалит ее немец. Жалит ее еврей. Жалит армянин, литовец. Разворачивая челюсти, лезет с насмешкой хохол. И в середине всех, распоясавшись, “сам русский” ступил сапожищем на лицо бабушки-Родины.

В.В. Розанов

Оборотной стороной русского индивидуализма является весьма необычное качество – отсутствие в повседневной жизни этнической солидарности. Русские, если они не в экстремальной ситуации (а порою и в экстремальной), слабо ощущают племенным инстинктом, где “свой”, а где “чужой”, способны на сомнение и отрицание, недоверие по отношению к “своему” и ему в ущерб. В отличие от обществ европейских, и особенно американского, мы невероятно разобщены. (Реальный тому пример: если кто-то из вас оказывается в сложной ситуации, много ли людей приходит на помощь?) Этот крайне низкий уровень этнокорпоративной культуры, беззащитность по отношению к чужакам, к сплоченной силе иноплеменников проявляется и в современной провинции, а не только в мегаполисах, где окончательно похоронены общинно-артельные формы самоорганизации и люди превратились в отдельные социальные атомы.

Имеет этот недостаток и политические последствия. Мы даже через пятнадцать лет после краха СССР так и не избавились от аллергии на любые формы общественной активности. А вот граждане США объединены в десятки тысяч всевозможных организаций и ассоциаций различной численности и влиятельности. Мы же пока не способны создать то, что на Западе называют “гражданским обществом”, и поэтому его в России конструируют для нас в основном отставные офицеры ЦРУ, переквалифицировавшиеся в “политологов” и “представителей неправительственных организаций”. Неудивительно: то, что сегодня выдает себя за “гражданское общество” (всевозможные экологические, правозащитные и прочие организации, получающие международные гранты, активно создающие видимость деятельности и репутацию в средствах массовой информации), во многом контролируется все теми же “специалистами”.

Однако наиболее жуткое и разрушительное действие имеет этот недостаток в области идеологии. В России сложился целый слой людей, в том числе обладающих большим общественным влиянием, которые руководствуются идеологической противосолидарностью по отношению к своим согражданам и своей стране. Понятно, что многие представители этого слоя по крови и по культуре люди нерусские, но дело не в этом. Дело в том, что такая идеология и логика чрезвычайно распространена в современной России. Остановимся на ней подробнее.

Корнями своими русское самоотрицание, нигилистический антипатриотизм уходят довольно глубоко: первые его яркие проявления можно видеть в Смутное время в заявлениях многих бояр, атаманов, перебежчиков к самозванцам и полякам. Русские люди нередко не только восприимчивы к чужой культуре и иноплеменному духу, но и увлекаются ими, пленяются чужим. Это приводит к перерождению личности – естественный патриотизм и этническая солидарность меняются на нечто противоположное: презрение к Отечеству и соотечественникам, желание переделать их на чужой лад, а если не получится – проклясть.

Самоненависть может проявляться в более благородных формах (обвинение Чаадаева в адрес России как исторического пустоцвета, “русское западничество”) и в формах глумливых, отвратительных (русофобские выступления в прессе, например, многие высказывания В. Новодворской, А. Коха, А. Черкизова). Наиболее выпукло и последовательно образ этой “самоненависти” был дан Достоевским в “Братьях Карамазовых”, где изображен одержимый бесом самоненависти Смердяков, незаконнорожденный сын отца-Карамазова. Ублюдок русской истории, возненавидевший Россию и всех русских, эту “нацию весьма глупую-с”.

Наиболее выпукло образ “самоненависти” был дан Достоевским в “Братьях Карамазовых”, где изображен одержимый бесом самоненависти Смердяков, незаконнорожденный сын отца-Карамазова. Ублюдок русской истории, возненавидевший Россию и всех русских…

Позднее Достоевский говорит о той же проблеме уже на языке публицистики: “Как только европеец увидит, что мы начали уважать народ наш и национальность нашу, так тотчас же начнет и он нас самих уважать. И действительно: чем сильнее и самостоятельнее развились бы мы в национальном духе нашем, тем сильнее и ближе отозвались бы европейской душе (…) Став самими собой, мы получим наконец облик человеческий, а не обезьяний. Мы получим вид свободного существа, а не раба, не лакея, не Потугина; нас сочтут тогда за людей, а не за международную обшмыгу, не за стрюцких европеизма, либерализма и социализма. Мы и говорить будем с ними умнее теперешнего, потому что в народе нашем и в духе его отыщем новые слова, которые уж непременно станут европейцам понятнее. Да и сами мы поймем тогда, что многое из того, что мы презирали в народе нашем, есть не тьма, а именно свет”.

Самоотрицание, самоненависть, попустительство этой самоненависти, приведшие к разрушению державы, – единственная достойная причина для народного покаяния. Вообще же призывы к национальному покаянию следует воспринимать с подозрением. Протоиерей Георгий Вахромеев справедливо замечает: “Нам надо остерегаться тех, кто громко кричит о покаянии, а в глазах имеет ненависть к “оппонентам”. Когда христианину предлагают покаяться за вымышленное злодеяние перед другими народами, он столь же твердо отвечает: а вот себе подобным каяться вообще не принято, и, кроме того, это у них есть больше оснований покаяться перед населением России, а если хотят, они могут к этому приступить незамедля. “Мы согрешили перед Творцом, – скажут православные, – а перед православными согрешили, и очень много, все прочие”.

В чем же может заключаться национальное покаяние русских, всего христианского населения России за безобразия ушедшего столетия? В том, что противно воле Божьей позволили разрушить великую христианскую страну. Разрушить собственную державу, создававшуюся, кстати, Вселенской Православной Церковью на протяжении веков. А затем позволили разрушить хоть и безбожный, но все-таки унаследовавший многое из добрых традиций России Советский Союз. Вместо того чтобы исправить его, обновить, приблизить к истокам, дали его развалить и оплевать. Действительно, есть в чем каяться. И это обязывает христианина возложить на себя обязательство восстановления страны и державы. Бог не требует у России оправданий. Он требует служения, которое невозможно без созидательной жизни.

Тема русского самоотрицания, “чужебесия”, “самоненависти” широко обсуждалась в нашей философской мысли и публицистике (начиная от В.В. Розанова и заканчивая И.Р. Шафаревичем и диаконом Андреем Кураевым). Однако нам хотелось бы обратить внимание на одну разновидность этой самоненависти, а именно: “патриотическую”.

Дело в том, что среди тех, кто представлял ценности для России глубоко традиционные, глубоко русские, созидавшие Россию: православие, монархию, империю, мессианизм, – тоже встречаются бесноватые. Люди, начинавшие с проповеди православия как духовной основы русской жизни, приходят не к тому, чтобы русскую жизнь приводить в соответствие с этой основой, а к тому, что если на этой основе не все стоит прочно, то, значит, уже погибла Русь, лучше ей и не быть, чем быть такой. “Если Россия не православная, то пусть погибнет… Если Россия не монархическая, то пусть погибнет… Если Россия не империя, то пусть погибнет… Если Россия не антилиберальная, то пусть погибнет…”. “Почвенные” ценности приводят этих людей к такой же разрушительной исступленной ненависти, как и импортные.

Одним не нравился советский период истории, другим петербургский, третьим московский, одним казалось, что Россия недостаточно похожа на православную Византию, другим – на евразийскую Чингисханову империю… Претензии “во имя высших ценностей” были разные, а рефрен всегда один: “Пусть погибнет Россия”. Одни страстно ненавидят советский период за то, что он был недостаточно “модерным”, за “совок”, противопоставляемый “правильной” жизни на Западе. Другие, напротив, ненавидят советский период за слишком высокую степень модернизации по сравнению с “Россией, которую они потеряли”. Но точно так же петербургский период ненавистен как тем, кто видит в нем “западный псевдоморфоз” оригинальной культуры Московской Руси, так и тем, для кого петербургская Россия “недоразвита” по сравнению с Европой и миром. Даже по отношению к Святой Руси находятся те, кто склонен занимать “реакционную” позицию с опорой на язычество.

Казалось бы, что может быть возвышеннее и чище среди государственных идей, чем идея Русской державы? Но нет, вместо того чтобы говорить о восстановлении ее целостности и силы, вместо того чтобы вернуть в руки Русского государства выпавший меч Удерживающего, апелляцией к имперским началам и “имперской” демагогией пользуются для того, чтобы эту государственность подрывать. Когда Россия стремится к внутренней консолидации, дающей внешнюю силу, ту самую силу, которая и созидает империи, ее упрекают в том, что она отступает от “имперского интернационализма”. Во имя “имперских начал”, во имя “миссии” отказывают России в праве на всякую политику, которая обращена на соблюдение ее интересов. Во имя православия сделают все возможное, чтобы оно не смогло стать зиждительной силой национального возрождения – еще бы, ведь если такое возрождение состоится, то нельзя будет “во имя Православия” осуждать и смешивать с грязью сегодняшнюю Россию…

Именно поэтому сегодня любая – самая высокая, самая верная, самая благородная, самая исполненная духа – ценность должна быть взята на подозрение и тщательно обследована: не сидит ли в ней “кика-бес” самоненависти. Исходя из логики самоненависти целостный русский консерватизм сегодня и немыслим, поскольку, защищая одну традицию (скажем, имперско-монархическую), он должен бескомпромиссно отрицать другую (например, имперско-советскую). Подобный консерватор, утверждая свой консерватизм, вынужден сам пилить сук, на котором сидит. И до тех пор, пока мы не начертим единую схему нашей истории от “Ять” до “А”, осуществить национальный проект “Россия” в сколько-нибудь пристойном виде будет попросту невозможно.

Целостная история – это лекарство против заразы, распространяемой нашими самоотрицателями, которые хотят во что бы то ни стало вырвать и вычеркнуть из нашей истории тот или иной неугодный им период. Восстановление целостного взгляда на историю нации возможно и необходимо, с него мы и предлагаем начать исцеление этого сумасшествия, этого психоза самоненавистничества. По существу, в нашей истории был только один тип времен, которые мы должны изжить и более не допустить – это Смутные времена. Эти периоды – начала XVII века (1598–1613 гг.), “революционная” эпоха начала XX века (1905–1920 гг.), наконец новейшее Смутное время (1985–2000 гг.), последствия которого мы на себе ощущаем, являются чем-то вроде репетиций утраты истории, утраты исторического смысла России. В эти эпохи происходил временный перевес самоотрицания, и те, кто сегодня заявляет о неприкосновенности и незыблемости “ценностей” 90-х годов, вольно или невольно отрицают историческую Россию.

Глава 12. НУЖНА ОФИЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

История России, полная дивных доказательств промышления Божиего о ней, есть история Божиего строительства, новая священная история.

Свт. Иоанн Шанхайский

НАБРОСОК ЗАМЫСЛА БУДУЩЕГО УЧЕБНИКА ИСТОРИИ ОТЕЧЕСТВА

Для Русской доктрины совсем нелишним будет изложение определенного взгляда на отечественную историю. Ведь сделать свое видение истории более убедительным, чем другие взгляды, означает реально изменить прошлое в сознании общества и тем самым задать будущее. Учебник истории является “букварем” современных наций, но одновременно и в каком-то смысле их “библией” (в православии “Священная история” рассматривается как часть Священного Предания). Не будет преувеличением сказать, что для светлого, духовно созерцающего человека вся история священна, вся история наполнена важными смыслами, знамениями и символами.

Какие бы ошеломляющие открытия ни делала историческая наука, учебник истории и официальная доктрина истории должны строиться вокруг определенных констант, через которые просматриваются суть и смысл нашей современности. Мы должны ощущать себя частью исторического целого, наследниками отцов и вершителями будущего, звеном в цепи поколений.

Мы предлагаем рассматривать отечественную историю через призму четырех великих проектов, в которых воплотились миссия и судьбы складывающейся нации. При этом в прямом смысле один из этих проектов (Киевская Русь, языческая и крещеная) является нашей русской античностью, предысторией для той нации, которая существует сейчас. Три других проекта образуют собственно историческую непрерывность жизни нынешней нации – поэтому они бесконечно значимы не только для осмысления нами своих корней, но для самосознания нынешнего исторического момента.

Первый проект (предыстория). Русская земля – “торговая империя Рюриковичей”

Гардарикой – страной городов – называли Русь в древности. Не просто потому, что на Руси было много поселений городского типа. Сам воздух здесь был пропитан городом, городской жизнью, городским самоуправлением. Эта традиция самоуправления, несмотря на рост чиновничьего слоя, не умирала на Руси никогда. Никогда не умирала традиция самоуправления и в русском селе. Люди – город, улица, сельский мир – учились решать множество своих проблем, не прибегая к вмешательству государства, не дергая и без того занятых князей и воевод по пустякам. Нам трудно даже представить, насколько бы разгрузились сейчас наши заваленные делами административные учреждения и суды, если бы изъять из них все дела, которые не требовали бы в самоуправляющемся обществе государственного вмешательства. Традиции самоуправления разрушали в России дважды: во время Петровских реформ и в советское время. Нынешней России как воздух необходимо возрождение самоуправления на всех уровнях – от деревни до столичного мегаполиса.

В осмыслении русской истории как непрерывной линии национального развития Киевский период “провисает”, с ним неясно, что делать. Многим нашим историкам он как бы и не родной какой-то, выпадающий из последующей истории Руси, развивавшейся на Северо-Востоке. Получается так потому, что национальный проект этого периода рассматривается с точки зрения проектов последующих – а он в них не вписывается! Киев с трудом приходится прилаживать к истории средневековой русской государственности, и он поражает историков, ориентированных на западный “стандарт” Средневековья, сочетанием элементов высокого развития цивилизации (превосходящей современную ей западную) и чертами, характерными для варварских королевств “Темных веков”. В тех же противоречиях запутались и советские историки-марксисты, безуспешно пытавшиеся определить “социально-экономическую формацию” Киевского периода то как “феодальную”, то как “разложение первобытности”, то как некую “переходную”, то и вовсе как “рабовладельческую”.

Политическая история Киевской Руси открывается столетием смелого предприятия”, – начинает свое изложение этого периода русский историк Г.В. Вернадский. Здесь звучит ключевое слово, кочующее из работы в работу по русской истории Киевского периода, слово “предприятие”, иногда окрашиваемое и в более резкие тона – “авантюра” (особенно часто это слово применяется к периоду правления Святослава). В Киевский период русская государственность и русская нация – это авантюра в архаическом и средневековом смысле этого слова, то есть одновременно военное, купеческое и пиратское предприятие, в котором успех – это смесь отваги, дерзости, расчета, безрассудства, помощи свыше, случайной удачи, умения владеть мечом и умения торговаться…

Киевская Русь объединила под своей властью значительную часть Балтийского и Черноморского побережий, отвечая за их торгово-военно-пиратское “обслуживание” и, что еще важнее, за транзитные пути между этими двумя торговыми регионами (знаменитый “Путь из варяг в греки”), а также третьим, Каспийским регионом (“Путь из варяг в персы”, имевший, возможно, не меньшее экономическое значение). Основу могущества Киевской Руси составлял именно контроль над исключительно важными торговыми путями.

Вспомним “Повесть временных лет”. Там все вертится вокруг добычи, грабежей (походы Олега и Игоря), торговли (их договоры с Царьградом), даней (полюдья), переборов дани (смерть Игоря Старого), упорядочения дани (мудрая Ольга), многократного авантюристического увеличения доходов (Святослав). Даже ключевой момент истории – принятие Православной Веры подается летописцем как своеобразное коммерческое предприятие (и предварительный выбор веры производится с деловой приценкой). А затем вера завоевывается. Христианство приносится на Русь как воинский трофей, как княжеская добыча, взятая в походе на Корсунь. Крещение киевлян начато было с триумфа, проведенного в лучших римских традициях. Мраморные и литые изваяния, святые иконы и изображения, наконец, греческая царевна – все это составляло часть княжеского трофея, как дар нового Бога, принятого князем и частью дружины. И крещение, о котором распорядился князь, воспринималось как приобщение к княжеской удаче и соучастие в принесенном им драгоценном трофее. “Повеление пришло креститься всем – и все стали креститься, ни один не стал противиться, как будто издавна наученные, так и устремились, радуясь, к крещению”, – говорит Нестор в “Чтении о житии и о погублении блаженных страстотерпцев Бориса и Глеба”, описывая крещение киевлян. Совсем иной характер носило крещение Новгорода, не видевшего княжеского триумфа, там оно походило скорее на завоевание, лишившее город равного с Киевом статуса.

Русская земля на своей заре была напоена пафосом “предприятия”. Киевская Русь, и как государство, и как предприятие, считалась совместным семейным владением “торгового дома Рюриковичей”. Всякий сметливый человек стремился оказаться в походе с князем, войти в его дружину, торговать с заморскими купцами, сделать доходным свое ремесло. Постепенно предпринимательский дух проникал в толщу крестьянского населения и становился причиной обширных перемещений и колонизационного движения, в результате которого было совершено первоначальное освоение русского Северо-Востока. Очень часто эту колонизацию связывают исключительно с давлением степняков и с неблагоприятными из-за частых набегов условиями жизни в лесостепи. Это неверно, ведь ответом на набеги могла стать надежная система обороны, подобная той, что выстроена была в XVI веке, и создание этой системы потребовало бы значительно меньших затрат энергии, чем освоение дебрей Северо-Восточной Руси и ассимиляция финноугорских племен. Причиной колонизационного движения был, скорее, поиск новых прибылей, новых удач. Одной из причин постепенного возвышения Северо-Востока является возрастание превосходства персидского торгового пути над путем греческим.

Предпринимательский дух Киевской Руси осознается ныне очень слабо, несмотря на тысячи свидетельств его в исторических и археологических памятниках. Причиной тому является один из закоренелых русофобских предрассудков, одинаково влияющих и на либеральную, и на патриотическую интеллектуальные традиции. Даже “либерал-рыночник” А. Чубайс, регулярно заявляющий, что мы должны быть такими же капиталистами, “как на Западе”, парадоксальным образом попадает под влияние старого предрассудка о “непредприимчивости” русских, заявляя: “В России “делать деньги” никогда не станет национальной идеей, а менталитет русского предпринимателя никогда не будет американским. Поиск правды, истины, справедливости для России и русского народа всегда стоит выше первичных материальных импульсов человека” – сформулировано аккуратно и с возможностью дать задний ход, но по сути ясно: “русский человек – не предприниматель по своей природе”.

Истиной же является прямо противоположное. По своей природе русский – предприниматель, однако поднявший свою предприимчивость на новую ступень, на служение высшим религиозным и политическим задачам. Ничего “непредпринимательского” в русском менталитете нет. Только больное либеральное понимание советской индустриализации как изнасилования русского народа мешает увидеть, что “первые пятилетки” были огромной “авантюрой”, смелым и рискованным предприятием, завораживавшим своей мощью и страну, и мир. Образы стахановцев и “красных директоров” подавались советской пропагандой по лекалам образов “творцов своей судьбы” и “сделавших себя миллионеров” в предпринимательской культуре Запада. И один из главных провалов “либерального проекта” в России 1990-х гг. состоял в том, что в нем не было ничего от настоящего предприятия. Он и воспринимался и был по существу Большой Кражей, в которой если и существует риск, то совсем иного, неприемлемого для русского большинства толка. Ворюги не были и не стали варягами…

Древнерусский период был временем реализации первого большого проекта в судьбе русской культуры. Для социально активной части общества основными профессиями были профессии дружинника, воина, купца, “ушкуйника”, а идеалом были “честь и слава”, добыча и социальное признание. Причем силу, распределявшую “честь и славу” между людьми, видели в удаче. Социально-политическая организация общества также в значительной степени была подчинена предпринимательской идее. Вокруг совместного управления семейным предприятием строились отношения Рюриковичей, как локальные предпринимательские образования возникали городские общины многочисленных русских городов, управляемых вечем, наконец, по типу данничества строились отношения этих городов с их сельской периферией. И хотя мы подчеркиваем различие киевского периода истории и последующей национальной традиции – собственно исторической России с центрами в Москве и в Петербурге, – можно констатировать, что раскрывается поразительная значимость для нашего времени многих черт именно “русской античности”.

Не менее важно, что именно этот период установил и оформил существование Русской земли как политического и культурного единства. Это оформление не могло прийти без чувства успеха. Люди собираются в нацию ради успеха, и там, где успеха нет, им нечего делать. Успех Киева был настолько велик, что его энергия перекрыла “темные столетия” распада и татарского ига, – сила и обаяние русской античности помогли зарождающейся нации дотянуть до более удачных времен, сознавая себя не только родоначальниками, но и наследниками общих ценностей, общей культуры.

Если для Киевской Руси христианство стало еще одной “удачей”, принадлежащей сначала верхам общества, а затем постепенно распространенной из центра по племенам данников великого князя, то во времена татарского ига оно стало той духовной и культурной сетью, которая сплела распавшиеся земли и племена, скрепила их единым языком (церковнославянским), единым богослужением, единым для всех пастырским утешением Церкви. Православие – это то, что действительно объединяет нашу античность с современной 600-летней русской цивилизацией. Изменилось практически все (миграция перемешала восточнославянские и финские племена, были разрушены и многократно восстановлены древние города, изменился язык, слившись из многочисленных наречий в общепризнанное и общепонятное русское наречие, постепенно сошла на нет княжеская система власти, отошли в прошлое старые вечевые формы жизни), но православие соединило Московскую Русь с Русью Киевской, сделало ее наследницей былого киевского величия и благословило на приумножение и даже более того – качественное преображение этого наследия.

Второй проект. “Святая Русь” как “священная индустриализация”

Сдвиг Руси к Северо-Востоку определил вектор будущей цивилизации. В недрах старой Руси, в глубине античности скрывались семена новой нации. Оставив Киевскую землю как зону будущей провинции, святой князь Андрей Боголюбский недаром двигался на Северо-Восток: он готовил русским континентальное будущее. Имена родоначальников этой цивилизации и собственно русской нации – святой благоверный Александр Невский и преподобный Сергий Радонежский.

Служение и подвиг первого из них были по-настоящему пророческими. Ему удалось сохранить оптимизм и веру в будущее Отечества в эпоху, когда, казалось бы, иссякла мощь Русской земли. Она и действительно иссякла, если говорить о мощи старой цивилизации, но она уже находила новый источник, и нашла его в лице князя Александра, победившего шведов и рыцарей-крестоносцев, однако смирившегося перед непреодолимой силой Орды. В XIII–XIV веках русские испытывали “кризис идентичности”, они не очень понимали, зачем жить. Прежняя Русь, городская, вольная, торговая, авантюристическая, отличавшаяся богатством и шумной, бунташной пестротой жизни, погибла невозвратно. Своим служением князь Александр привнес в русскую жизнь харизматический заряд, который все возрастал и возрастал в деяниях его прямых потомков – великих князей Московских.

Здесь, в междуречье Волги и Оки, образовался новый очаг народной жизни, сформировалось великорусское ядро. Именно здесь в XIV веке произошла кристаллизация основы нации, сложился среднерусский тип, представляющий собой нечто общее между северянами и южанами, сплавивший многие восточнославянские племена в единую общность, давший им единый язык. Здесь мы согласимся с мнением Л.Н. Гумилева, полагавшего, что в этот момент вступил в историю по сути новый “суперэтнос”. Если Киевской Руси в итоге многовекового процесса политических проб и ошибок удалось внешне собрать и скрепить племена и земли в целое государственное образование, то Владимиро-Московская Русь “переработала” все это разнообразие в единую нацию. Поэтому мы считаем обоснованным говорить о том, что русская нация складывается именно в этот период, что именно с Владимиро-Московской Руси начинается история современной России, тогда как предыдущий период, несмотря на его огромное значение для нашего происхождения и самосознания, заслуживает имени “русской античности”. Поэтому понятие “Древняя Русь” применимо скорее к нашей истории до XIII века, тогда как с XIV века и даже несколько раньше, с эпохи Александра Невского, мы должны говорить уже не о “древней”, а о собственно Руси, зарождающейся современной России.

“Московский период” воспринимается историками сквозь призму становления “централизованного Русского государства”. Взгляд верный, но недостаточный. Он указывает лишь на общий вектор, а не на то, чем люди жили в это время. Московский период – это время становления “Святой Руси”, грандиозного национального проекта, в который были вложены огромные силы и средства, в который включились лучшие люди России того времени. Речь идет о фантастической по смелости попытке национального перемещения на Небеса.

“С половины XIV века наблюдается на Руси явление, которое объясняется всецело историческими условиями монгольского времени, явление неизвестное по местным условиям на Востоке. Его принято называть монастырской колонизацией, – пишет церковный историк С.И. Смирнов. – Удаляясь от людей в непроходимую лесную глушь, которая, собственно, и называется на древнерусском языке пустыней, отшельник надолго подвизается один, “един единствуя”, посещаемый только зверями. Лишь только пойдет в народе молва о нем, затем легким пером пронесется слава, как в лесную пустыню к малой келейце безмолвника один за другим собираются его будущие сожители и сподвижники. С топором и мотыгою они трудятся своими руками, труды к трудам прилагая, сеча лес, насевая поля, строя кельи и храм. Вырастает монастырь. И к шуму векового леса, к дикому вою и реву волков и медведей присоединяется теперь новый, правда, сначала слабый звук – “глас звонящих”, и, как будто на зов нового голоса, на приветный звон монастырского била, к обители являются крестьяне. Они беспрестанно рубят лес, пролагают дороги в непроходимых раньше дебрях, строят вблизи монастыря дворы и села... Села, разрастаясь, превращаются в посад или даже город... Это движение вызвано было величайшим подвижником Русской земли, отцом последующего монашества, преп. Сергием Радонежским, который, по выражению его жизнеописателя, был “игумен множайшей братии и отец многим монастырем”, а по летописцу: “начальник и учитель всем монастырем, иже на Руси”.

Нетрудно заметить, что описывается здесь не просто частный феномен “основания монастыря”, а многоуровневое, исключительно сложное и при этом спонтанное, не организуемое и не координируемое никем, действие народа – представителей различных его слоев, разных образов жизни. Действие, для которого монастырь является объектом и символическим центром.

По сути, перед нами священная индустриализация, результатом которой стало масштабное производство духовных благ в общенациональном масштабе. Воображение историков поражает интенсивность “монастырской колонизации” Северной Руси, освоение в короткие сроки, силами “энтузиастов”. Однако этот энтузиазм не был на самом деле порывом одиночек. Напротив, перед нами исключительно выстроенная и продуманная технологичная система, совмещавшая практику личного аскетического подвига монаха с социальной и организационной работой. Совмещая индивидуальный труд монаха над собой и совместное делание, русские общежительные монастыри превратились в своеобразные “кузницы святых” – прославленных и непрославленных, знаменитых и безымянных.

Символом и вдохновителем движения стал преподобный Сергий Радонежский, “игумен Земли Русской”, о котором, как о покровителе нашей Доктрины, мы уже говорили во введении. Преп. Сергий не собирал учеников, они сами, вдохновленные примером его жития, стали собираться вокруг его пустыньки, со временем преобразившейся в духовную столицу Руси – Свято-Троицкую лавру. Жили в крайней скудости, преподобный сам шил для братии обувь и одежду. Когда обитель выросла, пришел и достаток, потекли пожертвования – тогда преп. Сергий учредил странноприимство, чтобы не соблазнять братию. Символом, форпостом и проводником, центром русского колонизационного потока на Северо-Восток был монастырь, развивавшийся по следующей схеме: отшельничество – подвижническая община – общежительная обитель – система поселений с центром в монастыре – почкование новых обителей. Для этого нужен был совершенно особый, общежительный тип монастыря, созданный преподобным Сергием. Монастырей в Домонгольской Руси было мало, заметно меньше, чем городов. Кроме того, монастыри были городскими, находились либо в городе, либо рядом с ним. Сергий создал другой монастырь – по подобию русской сельской общины, спаяв его принципом совместного труда, круговой поруки и подчинения “большаку” – монастырскому игумену. Монастыри “сергиевского” типа были своеобразными “заставами богатырскими”, расширявшими русский мир, но только не в степи, а в лесу и в сражениях не со степняками, а с дикой северной природой. Главной целью была святость, но святости достигали не поодиночке, а вместе, на пути к Небу, преобразуя при этом (что, конечно же, не случайно!) и мир земной. Учениками и духовными друзьями старца было основано по Руси 40 монастырей, из которых, в свою очередь, вышли основатели еще 50 монастырей.

Преподобный Сергий, несмотря на уговоры, отказался возглавить Русскую Церковь и стать митрополитом после кончины свт. Алексия. Однако он был авторитетнейшим духовником и князя, и бояр, и русского духовенства. Преп. Сергий, уклонившись от духовной власти, не уклонялся от духовно-политической ответственности. Одним из плодов духовного подвига Радонежского старца стал уверенный курс московского князя святого Дмитрия Донского на политическое освобождение от ордынского ига. Венцом этого курса явилась Куликовская победа, которая сама по себе послужила огромным стимулом к сплочению собирающейся нации.

При наследниках Дмитрия Донского Церковь, прежде всего митрополиты и Сергиевы преподобные ученики, оказывала на русскую политику огромное влияние. Кризис наступил в ходе “феодальной войны”, ведшейся против Василия Темного его дядей Юрием Дмитриевичем и двоюродным братом Дмитрием Шемякой. Эту войну либеральные историки любят объявлять попыткой сопротивления “купеческого”, передового, предкапиталистического духа “Галичской” земли военно-феодальным порядкам Москвы. По сути же это было восстание запоздалых носителей “киевского” торгового идеала против установившейся в Московском государстве “святорусской” системы.

Постепенно базовая структура “Святой Руси” усложняется. Монастырь концентрирует инвестиции “мира”, направленные на спасение души тех, кто не удостоился монашества. Развивается “вкладная” система, ставшая основой монастырской и, шире, общерусской экономики XV–XVI веков. Обостренные эсхатологические ожидания конца “седьмого тысячелетия” от сотворения мира вынуждали людей с особенной трепетностью относиться к спасению души и заботиться о том месте, которое им предстоит занять на Страшном суде. Особенное действие соборной, литургической молитвы, возносящей душу к Богу, побуждало и крестьян, и купцов, и бояр, и дворян с тщанием добиваться постоянного поминовения их души, присутствовать в церковной молитве наравне с праведными и святыми. Отсюда и берет начало система поминальных вкладов, больших и малых, составивших главную статью дохода русских монастырей. Во владение (точнее – распоряжение, собственником считался сам Бог) монастырей передавалось движимое и недвижимое имущество, целые семейства и роды стремились быть представленными в монастырских синодиках, то есть отворить себе через монастырские врата путь к вратам райским. Обители становились теперь не только “кузницами святых”, но и крупными поминальными центрами, открывали возможность восхождения к Богу по лествице аскетических подвигов не только своим постриженникам, но и всем желающим – через поминовение в литургической молитве.

Любопытно сравнить эту монастырски-вкладную систему с прямо противоположной ей западной системой индульгенций. Та была основана на идее индивидуального отпущения грехов – не за счет собственного покаяния, а за счет “сверхдолжных” заслуг святых, которыми подобно банкирскому дому распоряжался Папский престол. Покупка “сверхдолжных заслуг” была типичной обменной операцией, предполагавшей едва ли не “курсовую стоимость” благодати. Реформация не столько отвергла сами индульгенции, сколько освободила капиталистическую обменную деятельность от религиозных оков, заложив основы западного капитализма. Вклад в русский монастырь, напротив, был не покупкой благодати, а инвестицией в ее стяжание к общей пользе.

Когда сегодня удивляются, почему Русь не пережила подъема, аналогичного западному Ренессансу и Эпохе географических открытий, забывают, что Русь переживала в этот момент свой подъем и вложила в монастыри столь же огромные средства, что Запад вложил в океанское мореплавание. Пока Запад осваивал Новый Свет, русские осваивали Небесный Иерусалим. Образ “Святой Руси”, живущей на пике духовного и эсхатологического напряжения, наверное, навсегда останется наиболее возвышенным, мистическим образом России. Творчество преп. Андрея Рублева, Дионисия, русских храмоздателей заложило основы самостоятельного и своеобразного русского искусства. Это искусство было уже не только любованием величественностью и пышностью форм; влияние исихазма наполнило его мистической глубиной, представляющейся и до сего дня никем не превзойденной.

“Святой народ” – граждане Третьего Рима

С конца XV века в связи с захватом Константинополя агарянами, реформацией и контрреформацией в Европе и общим подъемом Запада давление на православный мир стало колоссальным, и сдержать его могла уже только жесткая, властная сила, сила оружия. Пока империя существовала хотя бы на небольшом островке вокруг Константинополя, Русь могла спокойно признавать за ней функцию общеправославного центра и поминать императора ромеев как своего государя. Падение Константинополя в 1453 году сделало Русь единственным православным царством ойкумены. Когда прошла эпоха ожиданий скорого конца Света и началась “осьмая тыща” лет, Россия обязана была развить идеологию Третьего Рима, являющуюся не случайным изобретением, а естественным следствием из геополитического положения Московского царства. Нация вступала в период бурного развития, и внешние обстоятельства лишь подстегивали этот естественный процесс.

Современная историография совершенно ложно понимает конфликт между двумя духовными направлениями в Русской Церкви XV столетия – “осифлянами” и нестяжателями. В этом конфликте видят то столкновение “обмирщенного” и “духовного” православия, то борьбу отрешенных мистиков и властолюбивых прагматиков, а то и вовсе чисто экономический конфликт. Между тем это было столкновение духовных школ, каждая из которых отстаивала свое представление о дальнейших путях развития национального проекта в рамках общего для обеих партий идеала.

Инициаторами спора, “наступающей стороной”, были нестяжатели. Фактически они предлагали отказаться от продолжения программы “священной индустриализации”, свернуть хозяйственную деятельность и строительство, а монастырям сосредоточиться на монашеском делании. Более того, вывезенный с Афона устав преп. Нила Сорского практически исключал появление в его рамках общежительных монастырей сергиевского типа. Нестяжатели исключительно активно включились в политику, борьба церковных “партий” была борьбой при великокняжеском дворе, причем Иван III и, первое время, Василий III поддерживали скорее нестяжательскую линию. Связано это было с тем, что, хотели того отцы-основатели нестяжательской традиции или нет, но принятие предложенной ими программы предполагало высвобождение и переориентацию материальных и человеческих ресурсов на другие задачи – политическая власть имела свои виды на обширнейшие монастырские земли. Церкви предлагалось сосредоточиться на мистическом созерцании, передав материальные средства государству, на его военные, прежде всего, нужды, на развитие поместной системы.

Нестяжатели обосновывали свою программу верностью религиозному идеалу Второго Рима, крестившего и просветившего Русь. Между тем проблема русской духовно-политической элиты того времени была совсем в другом – русские проявили железную волю, чтобы не дать через посредство Константинопольской Церкви, используемой Римским Папой, под благовидными каноническими предлогами втянуть Русскую Церковь в ту или иную форму “униатства”. Стояла задача независимости не от Константинополя, а от Флорентийской унии, затем от других компромиссов того же толка, то есть, в конечном счете, от Римской Церкви. Надежда и попытки на подведение Руси под униатство римская курия не оставляла, и только после введения в Москве патриаршества стало понятно, что эти попытки провалились.

Программа нестяжателей, будь она реализована, угрожала секуляризацией государства, разделением “священного” и “мирского”, привела бы к стремительному обмирщению, десакрализации власти. Те же тенденции вели и к сворачиванию самостоятельного русского культурного строительства, к подмене национальных внешнеполитических и имперских задач неовизантийскими, к отказу Руси от собственной судьбы, превращению ее в своеобразную “духовную колонию” греческой метрополии. Противодействие угрозам “перемены судьбы” было важнейшей частью духовного и культурного содержания всего державного (имперского) периода русской истории.

Задачи нейтрализации негативных последствий программы нестяжателей и выработки русского национального имперского идеала взяли на себя преп. Иосиф Волоцкий и его ученики. Защита церковных имуществ не была для преп. Иосифа самоцелью или новаторством. Он защищал сложившуюся в эпоху священной индустриализации практику общежительных монастырей и “вкладно-поминальную” систему монастырского хозяйства. Все попытки идеологов нестяжательства и государственной власти добиться в этом вопросе теоретических уступок со стороны “осифлян” закончились неудачей. Подлинная новость учения “осифлян” состояла в другом – в богато и разнообразно развиваемом учении о царе и царской власти как о защите и ограде Церкви и о Русской земле как о твердыне благочестия. Иосифлянство раскрылось в полемике с еретическими влияниями Запада и с эллинофильством нестяжателей как последовательный русский церковный национализм. В посланиях великому князю Василию Ивановичу преподобный Иосиф развивает концепцию богоустановленности царской власти и ее высочайшей ответственности за духовное состояние подданных, за внутренний порядок и внешнее ограждение христианского народа. Особенное значение преп. Иосиф придавал необходимости для царя преследовать и казнить еретиков, и именно политика беспощадной расправы с жидовствующими, основание которой положил Волоцкий игумен, стала первым актом вооруженной защиты православия, осуществлявшейся царской властью России в течение следующих столетий. Оставаясь никому не подвластной в духовных делах, Церковь, по доктрине Иосифа, вступает в самое тесное содружество с государством в исполнении военно-политической миссии Христианской Державы.

Доктрина старца Филофея о Третьем Риме была логичным следствием из оформившегося уже к тому времени иосифлянского учения, ставшего официальной церковной доктриной на долгие столетия. Эта доктрина предполагала не византиецентризм, а россиецентризм, не восстановление Ромейской державы во что бы то ни стало, а развитие и укрепление царства Русского. При этом концепция Третьего Рима имеет совершенно иные корни, чем декларации о Новом Царьграде сербов, киевская альтернатива Царьграду эпохи Ярослава–Илариона или “Священная Римская Империя германской нации”. В основании последних лежит незамысловатая психология “молодого хищника”, ощутившего задор экспансии и присваивающего почетный титул, не вникая в его суть. Именование себя Стефаном Душаном, “царем Ромеев и Сербов”, говорит о фатальном непонимании, что есть вечное Ромейское Царство. До Московской Руси молодые христианские державы во внешней политике отталкивались от двойственной схемы противостояния со старым центром, Константинополем.

Если претензии европейских государств на имперскую харизму появились на свет как плод придворного творчества, то учение инока Филофея было порождено мистическим откровением. Идентичность Третьего Рима формулируется не вельможей, а устами чернеца. Вместо примитивной оппозиции Русь – Греция Филофей создал трехчленную конструкцию, дополненную отказом от возможности появления “четвертого” Рима. Эта задача была решена по-библейски глубоко, теологически безупречно и изложена максимально кратко с помощью запоминающихся афоризмов.

Доктрина Филофея была быстро усвоена духовной и политической элитой Русского государства. Признали ее и греки: формулировка псковского мистика вошла в Уложенную грамоту Константинопольского патриарха Иеремии II об утверждении в России патриаршего престола. Русь с этих времен воспринимается как “святая” и самой нацией, и другими православными народами. Константинопольскому патриарху Филофею Коккину (XIV в.) даже принадлежит определение русских как “святого народа” (“то ту Христу агион этнос”). Ту же мысль искренне повторит и диакон Павел Алеппский, путешествовавший по России уже в XVII веке.

Доктрина Москвы как Третьего Рима придала дополнительную силу энергии национальной и державной экспансии. Формируются поместный уклад, класс служилого дворянства, создается засечная система на границе со Степью, и начинается имевший всемирно-историческое значение процесс наступления России на Степь. Несколько тысячелетий Великая Степь была генератором деструктивных исторических изменений, “выбрасывая” на европейскую и китайскую окраины Евразии воинственные кочевнические орды. В русской мысли постепенно сформировалась концепция России как “щита” Европы, закрывшего цивилизацию от орд степняков, замечательно выраженная Пушкиным в письме к Чаадаеву. Эта концепция является секуляризованным вариантом цареградско-московского представления о Катехоне. Расширение государства на Восток и покорение бывших областей Монгольской империи воспринималось как свидетельство торжества христиан над агарянами и в то же время как своеобразное повторение легендарного подвига Александра Македонского, “запершего за железными воротами” апокалиптических Гога и Магога. Так или иначе, именно имперское расширение России “заперло” степные ворота Евразии и превратило дикую окраину цивилизованного мира в становой хребет русской государственной территории.

Государственная централизация была увенчана царствованием Иоанна IV Грозного, который до конца воплотил доктрину Филофея, выковав из Московского государства качественно новую державу – Русское царство. Взятие Казанского и Астраханского царств, а перед этим венчание на царство Иоанна IV знаменуют зрелость Русского государства. Итоговым режимом закрепления царства на Руси стала “опричнина”, внутренний мистический смысл которой не может быть прочитан без исследования сакральных архетипов, которыми руководствовался первый русский царь. Тем не менее внешний и объективный смысл “опричнины” довольно-таки прозрачен, и лишь нежелание видеть и признавать очевидное большинством историков наплодило вокруг “опричнины” массу домыслов и догадок.

Прообраз “опричнины” легко угадывается в политике покорения Новгорода Иоанном III. Иоанн III очень долго, целое десятилетие, пытался мирным путем добиться лояльного врастания Новгородской земли в Московское государство. В результате он был вынужден пойти на жесткие акции, как символические (вывоз колокола), юридические (отмена вольностей), так и репрессивные (казни, “изведение крамолы”). И все-таки эта комплексная политика оказалась недостаточной – пришлось покушаться на право собственности новгородских вотчинников и новгородской церкви, конфисковывать земли, проводить переселение купцов и “житьих людей” (всего около 7000 человек). Вотчины Новгорода, а позднее и многие вотчины Твери были заменены “поместьями” – государь переселял вольнолюбивых буянов с их семьями в “низовые” земли, а в Новгородской земле “изпомещал” дисциплинированных московских служилых людей. Так зарождалось сословие “помещиков”, дворян.

В первой половине XVI в. при Василии III и в малолетство Иоанна IV продолжался медленный рост помещичьего землевладения, и к моменту введения опричнины внутренние резервы государства в области землепользования были уже исчерпаны. Страна имела в своей основе два экономических уклада – состояла из земель помещиков, поместий, распределяемых государством между дворянами в соответствии с их заслугами (службой), и вотчинных земель старых княжеских, боярских родов, равно как и земель, принадлежащих Церкви. Так как в Новгородской земле поместная система полностью вытеснила светское вотчинное землевладение, эта “реформа” Иоанна III была для его внука привлекательным образцом переустройства всего хозяйства страны. После проведения комплексных реформ середины века Иоанн Грозный вынашивал великие замыслы в отношении своего царства. Государство вышло в 50-е годы на качественно новый уровень. С точки зрения царя, требовалось не постепенное продолжение предыдущей линии (освоение восточных земель, сдерживание крымской и турецкой экспансии), но активная экспансионистская политика, переход к тактике упреждающей реакции на внешние угрозы. Нужно было подкрепить проведение структурной, юридической и административной реформы качественно новой материальной и кадровой базой – только такое всестороннее переустройство государства могло бы дать царю элиту и войско, которые были бы способны вести длительную войну (как Ливонская) и противостоять многочисленным противникам (как и произошло впоследствии – “война на три фронта” с Ливонией, Швецией и крымским ханом). Единственным решением представлялось насаждение поместного землевладения во всех землях государства. Символически это означало утверждение самодержавной концепции государства с исключительной ролью имперского центра и лично государя, юридически это выражалось в обязательности военной службы для аристократии – и с поместий, и с вотчин и, далее, в изобретении новой юридической формы землевладения – “жалованной вотчины”[14].

Апофеозом поместной политики стали две “опричнины” (1565–1572, 1574–1575 гг.). По существу это была попытка провести коренную смену государственной элиты. За короткий срок государство было существенно преобразовано – земли были перераспределены, участки вотчинников, попавшие в территориальную зону опричнины, делились на новые поместья для служилых людей. Если не сводить опричнину к ее репрессивному аспекту, то смысл происходившего становится ясен и личный характер царя перестает быть чем-то существенно важным, каким-то чрезмерным “субъективным фактором” истории. Что же касается остроты репрессивной политики, то в ней следует видеть идеологический подтекст – репрессиям подвергались последовательные противники насаждения нового уклада (во всех его измерениях, а не только в экономике). Причем сопротивление этих сторонников старины могло реально выражаться только как “крамола”, то есть сообщение с Литвой, поэтому идеологическое несогласие с курсом царя отождествлялось с “государственной изменой”. Это было так, поскольку никто из представителей элиты (за исключением святителя Филиппа) прямо против опричнины не выступал. Князь Курбский начал публично критиковать царскую политику только после своего бегства, оппозиция опричнине была скрытой, заговорщической по самой природе тогдашних государственных отношений.

Опричнина как таковая не была причиной складывания ситуации первого Смутного времени. Опричнина была итогом трансформаций социального уклада Руси, завершением формирования национально-государственного организма. Смутное время в этом смысле отбросило Московское государство назад, поскольку в 10-е годы XVII века произошел регресс к вотчинному землевладению, к олигархической форме монархии, тем не менее будущее все равно было за “жалованными вотчинами”, изобретенными при Иоанне Грозном, а также за развитой им концепцией самодержавия как имперского центра в символическом и административном смысле. Тот принципиальный замысел, который реализовал Иоанн Грозный, воплощался затем и в XVII веке, и далее в Российской империи. Что касается духовно-политического смысла опричнины, то он выражался в складывании завершенного образа русской цивилизации – как не античного (городского, “гражданского”), но сверхнационального типа государства, как оплота православия и самодержавия, как самостоятельного цивилизационного пути. Важно отметить, что это была творческая линия на создание своеобразного последовательно христианского государства, тогда как древнерусские и античные формы государственности несли на себе глубокую печать дохристианской политической формации. По существу, линия Иоанна Грозного была едва ли не единственно возможной линией самостоятельного развития – именно в XVI веке решалась судьба суверенности нашей цивилизации. Без орденской идеи опричнины проект Москвы как Третьего Рима, как державы христианского Востока оставался бы под большим вопросом.

Что же явилось действительной причиной первого Смутного времени? Как ни странно, внутреннего социального кризиса в России конца XVI века (не важно, с чем он был связан – с “порухой”, подрывом экономики в Ливонской войне, катастрофическими неурожаями) было явно недостаточно для того, чтобы началось Смутное время. Социальный кризис был фоном, на котором развивались события Смутного времени. Даже кризис легитимности, связанный с пресечением древней династии Рюриковичей, был бы преодолен (и он уже было угас благодаря четкому курсу Бориса Годунова), если бы не международная враждебность к новой восточной империи, которая подпитывалась универсалистскими планами папского Рима. Роль Папы и иезуитов в организации первых актов русской драмы начала XVII века трудно переоценить. Следует ли в этой связи говорить о первом Смутном времени как следствии стечения роковых обстоятельств? Нет, скорее надо говорить о том, что западный мир воспользовался кризисом легитимности в Московском государстве – если б этого кризиса тогда не произошло, западный мир все равно искал бы (и находил) пути и возможности для экспансии на Восток, в том числе и провокационными, подложными (как организация самозванства) средствами.

Смутное время нанесло молодой нации огромную моральную травму. Поставленная на грань исторического выживания, русская нация сплотилась, самоорганизовалась, и проблема внутренней консолидации и единства была наконец решена. Однако расплата за кризис национальной идентичности, который допустила русская нация, была очень жесткой – Россию ждала глубочайшая мутация духовно-политического уклада, выработанного в первые века русской национальной государственности. Смутное время показало, насколько велики в нации не только центростремительные, но и центробежные силы, как опасен феномен самозванства, эксплуатирующий духовно-политический инстинкт народа, как легко представители элиты нации могут “переметнуться” из одного политического лагеря в другой.

В XVII веке Россия, наряду с внутренним укреплением, продолжает внешнюю имперскую экспансию – после длительной полосы неудач в войнах с Польшей происходит перелом в процессе реконкисты, Россия возвращает Левобережную Украину. В Сибири русская колонизация доходит до Тихого океана, и под властью русских царей собирается вся северная Евразия. Надо сказать, что процесс освоения огромных пространств к востоку от Урала происходил не стихийно, а при активном участии государства. Колонизация этих пространств, строительство острогов, трактов, путей и крепостей требовали выдвижения туда больших людских ресурсов. Власть стимулировала это выдвижение значительными льготами. В среде переселенцев и переведенцев на Урале и в Сибири, как отмечают историки-этнографы, в XVII–XVIII вв. наблюдался демографический бум. Опыт русской власти по освоению Сибири представляет большую ценность для современной России, пораженной демографическим обескровливанием и прекращением регионального развития.

Центральной идеологической проблемой царствования Алексея Михайловича становится проблема соотношения национально русского и греческого в нашем православии. Очевидные несогласованности местного русского священного предания и преданий восточных церквей выносятся на поверхность и проблематизируются (хотя никакой проблемой в Церкви не являются). Русские консерваторы защищают традиционную москвоцентричную позицию иосифлянства: “Русская земля благочестием всех одоле”. Эллинофилы отстаивали противоположную позицию – греки имеют право первородства, они сохранили чистоту веры, стоят ближе к истокам и источникам, в то время как русская традиция есть только “перевод”, в который при переписке закрадываются ошибки и который поэтому нуждается в регулярной сверке с оригиналом.

“Сверка” началась в эпоху патриарха Никона и закончилась грандиозным национальным расколом. При этом самого патриарха подробности “книжной справы” в общем-то не интересовали. Никона занимал проект усиления церковного влияния в Русском государстве и имперский проект, который должен был закрепить за Россией положение реального первенства в православном мире. Его масштабная духовная и идеологическая программа, выразившаяся прежде всего в создании новых монастырей, “нового Афона” (Иверского монастыря), Нового Иерусалима, была заточена на россиецентризм большого имперского стиля, и старообрядцы могли представляться ему ретроградами, мешающими “большому делу”. В самом Никоне было намного меньше “никонианства”, чем ему приписывалось полемистами-старообрядцами. Патриарх был церковным деятелем вселенского масштаба и искренним защитником Православия и прав Церкви. Однако он не понимал того, что сразу инстинктивно почувствовали первые деятели старообрядчества: имперская программа могла обернуться приманкой, с помощью которой должен был осуществиться замысел разрушения русского церковного и социального уклада, превращения “Третьего Рима” из центра мира в орудие чужих политических планов. Так оно и получилось: после проведения реформы Никон был отстранен, а затем и осужден с участием восточных патриархов и прямого агента Ватикана Паисия Лигарида. Одновременно были осуждены, а затем и казнены вожди старообрядчества во главе с Аввакумом, а на старые обряды была наложена роковым Большим Московским Собором 1666 года беспрецедентная в истории православия анафема. Своеобразным финальным аккордом Руси уходящей стала длительная оборона монахами-старообрядцами северной твердыни Русского Православия – Соловецкого монастыря.

Духовное и политическое пространство было зачищено и от иосифлянского православного москвоцентризма, и от имперского византизма – для свободного водворения на Руси той или иной формы западничества. То, чего не удалось добиться прямым натиском в Смутное время, стало сбываться в эпоху кажущейся стабильности, политической силы и небывалой территориальной экспансии. Угрозу духовной колонизации России видели все, но ослабленная внутренней распрей Русская Церковь уже не могла дать на нее свой ответ. Выдохшийся московский проект нуждался в новых источниках национальной воли, в решительной мобилизации национальных сил, чтобы выйти из тупика.

Вновь авангардный проект. Питерская империя

Россию вовремя выручил Петр. Это понимали, каждый на свой лад, и тогда. Это вынуждена была признавать даже большая часть славянофилов, настроенных к петровским преобразованиям более чем критически. Однако национальный и культурный смысл петровских преобразований часто ускользает от нашего взора. Мы видим лишь вестернизацию, не замечая ее специфики и ее характера. Ползучая вестернизация шла в России весь XVII век, а во второй половине века, после 1666 года, полная культурная капитуляция России перед Европой стала лишь вопросом времени. Мутация национально-государственной традиции заходила все дальше и дальше, не было никаких сомнений в том, что Россия медленно вползет в периферийный католический блок Южной и Центральной Европы, окажется в одном ряду и одной связке с Польшей, Австрией, Венецией, что будет продолжаться инфильтрация русского духовенства латиномудрствующими и униатствующими агентами.

Подвиг Петра состоял в том, что он резко переложил курс вестернизации с католической периферии Европы на ее протестантские передовые регионы. Вместо духовного ополячивания России началось ее утилитарное онемечивание. Вместо европейской провинциальной роскоши – импорт европейских высоких технологий: военных, технических, культурных. Россия взяла за образец не Польшу, а Англию, Голландию и Швецию. К сожалению, Петр не обладал достаточной мудростью и чувством меры, чтобы ограничиться лишь технологической стороной. Он отказался от старой российской размеренности, предпочитая “вколачивать” европейские порядки своим тяжелым кулаком и разогревать тем самым национальную энергию. Петр “вскипятил” начинавшую распадаться и остывающую традиционную Россию. Созданные им возможности для подъема наверх “новых людей” мобилизовали огромные массы, и энергия вертикальной социальной мобильности питала Россию долгие десятилетия. Россия Петра вышла из расставленной ей, казалось бы, безупречной ловушки, “стала драконом, чтобы победить дракона”[15].

Наиболее значительным творением Петра была новая русская армия. Вместо порочного наемно-добровольного принципа, дискредитировавшего себя под Нарвой, были введены рекрутские наборы. Теперь войска составлялись из представителей всей нации, прежде всего ее лучшего и надежнейшего элемента, сохранившего традиционный характер, – крестьянства. Рекрутчина воспринималась самими крестьянами как долг, тяжелый, но неизбежный и праведный.

Набранная из крестьян, одушевленных идеей служения своему Государю и защиты Веры, русская армия превратилась в идеальный военный инструмент. В ходе Северной войны она сокрушила одну из лучших в Европе шведскую армию (и это при том, что Швеция служила в Европе своеобразным “сторожевым псом” против России). В Семилетней войне Россия закрепила за собой права внешнеполитического арбитра Европы, способного обуздать любого европейского агрессора. Именно в ходе этой войны, не давшей России никаких территориальных приобретений, был произведен подлинный “замер” сравнительной мощи русской военной системы и лучшей европейской армии Фридриха Великого. Выдающимся качеством русской армии была ее исключительная стойкость. “В воле Вашего Величества бить русских правильно или неправильно, но они не побегут…” – услышал Фридрих от приближенных при Цорндорфе, когда потерявшая главное командование, окруженная с тыла русская пехота в течение нескольких часов отбивала массированные прусские атаки, выстроенные Фридрихом по лучшим образцам военного искусства. Сражение было закончено вничью, несмотря на поражение генералов, а при более удовлетворительном командовании под Кунерсдорфом лучшая армия Европы была разбита русскими наголову. Екатерининская эпоха стала свидетелем “конвертации” высокого качества “петровской” армии в реальные крупные завоевания. По образному выражению Н.Я. Данилевского, в течение XVIII столетия одна за другой полопались надувавшиеся лягушки восточноевропейских “форпостов Запада” – Швеции, Турции, Польши. За 30 лет были решены две многовековые национальные задачи: очищены от турок и крымских татар причерноморские степи и воссоединены с Россией ее древние западные земли. Причем ликвидация векового противника – Польши потребовала со стороны русских всего одной военной кампании на заключительном этапе – похода Суворова на Варшаву. Вновь в мечтах русской государыни вызревает большой византийский проект, к реализации которого Россия была в этот период близка как никогда.

Екатерининская Россия по своему внешнему положению могла казаться современникам чем-то вроде раннего Рима: русские были нацией, на которой явно почило благословение “бога войны”. Впрочем, сами русские усматривали источник своего благословения совсем в другом. Когорта блестящих екатерининских генералов и адмиралов состояла из исключительно религиозных, строго православных (несмотря на фривольную атмосферу эпохи) людей. Канонизация Русской Православной Церковью “праведного воина Феодора” – адмирала Ушакова – это, наверное, лучшее признание того духа, каким было одушевлено русское воинство. Ушаков, как и Суворов, был настоящим чудотворцем на поле морского боя. В своих сражениях он не потерял ни одного корабля, а штурм с моря крепости Корфу не чем иным, как военным чудом, считаться не может.

По справедливому замечанию Н.Н. Алексеева, при Петре дворянство было фактически “закрепощено” государству и несло на себе служилое тягло. Единственным критерием знатности Петр выдвинул принцип личных деловых заслуг и личной годности. П.В. Калитин отмечает, что своеобразному “закрепощению службой Отечеству” были подвергнуты все русские классы и сословия, не составил исключения и православный клир, поступивший с упразднением патриаршества в ведомство обер-прокуратуры Святейшего Синода. Церковь была удержана от каких-либо теократических претензий и искушений, хотя отрезаны были и любые пути к традиционной православной “симфонии властей”. Вместе с тем состояние закрепощения способствовало культивированию внутренней творческой свободы, что вылилось в создание уникального учено-монашеского ордена Московского митрополита Платона (Левшина) – свт. Филарета Московского. В той же духовно-политической ситуации стало возможным и формирование особой атмосферы имперской России, в которой явились великие святые.

Русское монашество переживает в этот период новый духовный подъем, ярчайшим символом которого является преподобный Серафим Саровский, ставший в народном сознании вровень с преподобным Сергием Радонежским. Так же, как Сергий был родоначальником общего, соборного пути к Небу, преподобный Серафим дает наставления по тому, как прорваться к Небу через враждебный мир в одиночку или малыми группами. Сергий знаменует собой начало подъема, Серафим много пророчествует о Конце и предрекает его близость. Его таинственные пророчества, обнародованные перед концом старой России, говорят о нем как о пророке грядущего, как об эсхатологическом вожде русского народа в конце времен. Другую ветвь того же самого духовного возрождения представляет собой Оптина пустынь с ее линией великих старцев, берущих на себя труд как руководства душами монахов, так и посильную заботу о мирянах. Здесь те, кто выбрал Небо, сбивается в большой и довольно организованный “партизанский отряд”, находящий иногда даже покровительство со стороны архиереев. Наконец, окрепшая во внутреннем делании, новая Святая Русь выходит на всенародную проповедь в лице праведного Иоанна Кронштадтского, – пастырь предстает перед народом одновременно как наставник, благотворитель, обличитель и пророк, он оживляет массовую религиозность и взывает к отпадающим от Бога человеческим душам, становясь объектом глубокой ненависти всей либерально-революционной интеллигенции.

После преобразований Петра созданная Иваном III крепостная система приобретала все более и более жесткий характер, носила все более античеловеческие и порой абсурдные черты. Крепостничество воспринималось народом до какого-то момента обременительным, изнурительным, но все-таки исполнением долга. Представления о социуме имели стройный характер – крестьяне служат дворянам, дворяне служат царю, царь служит Богу, причем и дворяне, и крестьяне, и молящиеся Богу священники вместе составляют Землю, мистическую “жену” Царя. Однако в XVIII–XIX веках последовала серия разрывов элиты с народом: сперва петровский разрыв культуры, затем екатерининская “вольность дворянству”, воспринятая исключительно болезненно и обернувшаяся страшной крестьянской войной. Освобождение дворян от службы царю автоматически предполагало и освобождение крестьян от службы дворянам, и произошедшее вместо этого укрепление крепостного режима воспринималось очень болезненно. Однако отношения крестьян и помещиков сохраняли еще патриархальный характер, мужики еще могли говорить барам: “Мы ваши, а вы наши” – и с раздражительным терпением сносить барские причуды.

В XVII в. представление о чести русского простолюдина было юридически зафиксировано и гарантировалось принятым на Земском соборе штрафом. Эта идея показалась бы смехотворной большинству просвещенных дворян екатерининского “золотого века”. Простолюдин мог судиться с дворянином, мог вызвать его даже на поединок. Отношение к человеку изменилось у нас только тогда, когда дворянство потребовало себе привилегий и вольностей по образцу польских шляхетских. “Вольности дворянские” нарушили отношения во всей системе и сделали крепостничество особенно жестоким и политически вредоносным. Человека уравняли в ценности с имуществом, вещью, и его могли теперь свободно продавать наряду с другим товаром. А тех, кто владел крестьянами, стали называть обладателем душ. Правда, и теперь, как отмечает С.Ф. Платонов, крестьяне, будучи частными рабами, считались и гражданами государства. Кроме того, существовал особый разряд отобранных у духовенства – государственных, экономических крестьян. Этими крестьянами руководили уже не помещики, а чиновники от имени царя.

После проблеска консервативного по духу правления императора Павла наступило весьма противоречивое царствование Александра I, при котором в России возобновилось развитие западнических просветительских организаций, влияние которых распространялось и на саму власть. Исполнив de facto миссию “катехона” в Европе, разгромив Наполеона, Россия была вовлечена в формирование и укрепление чуждого православному духу “легитимистского” международного порядка, приведшего Александра в последние годы правления к отказу поддержать греческое восстание. Неудивительно, что именно при Александре оформилось мощное революционное движение. Тайные организации декабристов готовились к решительному развороту России на путь представительной монархии по западным образцам. Национальное воодушевление, связанное с победами и влиянием России, не дало соразмерных этим победам духовных плодов, не породило соответственную задачам момента национальную мысль и политическую идею. Как писал об этом В.В. Розанов, “славянофильство запоздало родиться на тридцать лет: а если бы оно родилось одновременно с 12-м годом, как духовный плод физических усилий, мы, очевидно, не имели бы декабристов, Герцен не отправлялся бы в эмиграцию, русские вместо запоздалой Государственной Думы имели бы уже к поре освобождения крестьян Земский собор с плеядой великих умов и характеров того времени. Едва я назвал эти факты, как всякий почувствует, до чего запоздалость славянофильства имела действительно роковые последствия – общественные и государственные”.

Николай I был последовательным на пути создания национальной и народной монархии, приняв на вооружение знаменитую уваровскую триаду “Православие. Самодержавие. Народность”. Особенностью николаевского политического стиля стало подчеркивание народного, более того, крестьянского характера монархии – Николай ввел в ритуал коронации процедуру поклона народу с “Красного крыльца”. Политическая идеология культа Ивана Сусанина состояла именно в подчеркивании народных истоков и народного духа романовской монархии. Внешняя имперская политика Николая I была проникнута идеей миссии России как защитницы Православия и подлинным консервативным пафосом. Первыми ее шагами были вступление России в войну за свободу Греции и затем освобождение армянских христиан от персидского владычества.

Попытка Николая превратить моральное право в фактическое натолкнулась, как это неоднократно бывало прежде, на мощную панъевропейскую коалицию и на измену образованного класса, уже развращенного западнической либеральной идеологией, внутри страны. Но несмотря на неблагоприятное стечение обстоятельств, усугубленное кончиной императора, Крымская война стала славнейшей страницей русской национальной истории. Россия была одна против всего мира. Русскому флоту противостояли соединенные эскадры двух сильнейших держав, на суше против русской армии сражались англо-франко-итало-турецкие войска, вся либеральная пальмерстоновская Европа с содроганием сердца ожидала крушения имперского колосса. “Визиты” союзных флотов в Петропавловск-Камчатский и на Соловки были отбиты горсткой солдат в одном случае и монахами во втором. Объединенная армия месяцами напролет топталась у Севастополя. Тем временем войска Н.Н. Муравьева доставили ему почетное прозвание “Карского”. Империя демонстрировала неслыханную стойкость, которая могла бы быть еще большей, если бы не кончина тяжело болевшего императора.

Смена царствования была и сменой политических и идейных приоритетов. Война за Наследство Второго Рима представлялась новой власти уже ненужной, и ее постарались закончить как можно скорее с любым терпимым результатом. Со смертью императора и неудачным исходом войны уходили в прошлое старая Империя, мыслившая себя как наследница Константинополя, как “Удерживающий”. Уходила и старая рекрутская армия, под Севастополем и Карсом доказавшая еще раз свои уникальные боевые качества. “Общество” не замечало этого, увлеченное новым идеалом и новым “проектом” дарования “свободы” крестьянству.

Черту под отношениями народа и элиты подвела именно “Освободительная” реформа, после того как крестьянами был осознан ее смысл, воспринятая народом как крайняя форма оскорбления. Оскорблением была “монетизация” отношений между крестьянством и дворянством. Сельские миры, до сих пор уверенные в том, что земля находится в их владении и Божией собственности, обнаружили, что являются с точки зрения государства (подначиваемого в этом вопросе либералами типа Кавелина) “арендаторами” земли, которая теперь объявлена “неприкосновенной барской собственностью”. Большая часть этой земли была у крестьян попросту отторгнута (в их понимании – “украдена”), а за то, что оставлено было в их собственности, теперь надо было платить. Состояние “временнообязанности” воспринималось мужиком как что-то более унизительное, несправедливое и насильническое, чем любое крепостное рабство в самых отвратительных его формах. При этом “свобода”, освобождение в “никуда”, разом обессмысливала страдания и труд многих поколений русских крестьян. Трудились до десятого пота, как оказалось, ради того, чтобы барин потратил все на петербургских и парижских певичек, да еще и остались должны. Пришедший в Россию “капитализм”, в котором верхи видели очередное средство преодоления отсталости, был воспринят народом как чудовищный псевдоморфоз истинного социального порядка.

Конкретные механизмы революции февраля 1917-го были заложены “милютинской” военной реформой, уничтожившей петровскую армию как открытую касту военных профессионалов, как братство по оружию, выковываемое десятилетиями. Новая конструкция армии, основанная на всеобщей воинской повинности, окончательно разрушила иерархию служения. Солдатами теперь были не рекруты, взятые из среды крестьянства, а разночинцы – крестьяне, мещане, горожане вперемежку. Они не служили царю, но отбывали кратковременную повинность. Офицерство из сословной дворянской привилегии также превратилось в разночинную профессию. Причем сословная деградация офицерства неуклонно нарастала, а с началом Первой мировой войны и гибелью в первый год основных офицерских кадров приобрела тотальный характер. Армия Империи ушла, осталось лишь ее яркое послесвечение, которое позволило России выиграть войну-реванш 1878 года, бывшую вынужденной уступкой правительства народным настроениям. Мудрейший Александр III, прозванный Миротворцем, потому еще старался уклоняться от вовлечения России в войну, что прекрасно понимал системные недостатки новой армии и не хотел подвергать страну опасности, не устранив внутреннего беспорядка. В событиях 1905 и 1917 годов армия, представляющая собой недостаточно обученную и вырванную из привычного окружения массу, сыграла роль хвороста, с которым разжигают костер из массивных поленьев.

Можно лишь удивляться тому, что Империя, социальные основания которой были подрублены реформами Александра II, держалась так долго. Точно высшие силы хранили ее от распада. Новый акт саморазрушения был остановлен совсем неожиданно – император Александр II был убит революционерами накануне начала очередного тура либеральных реформ, накануне введения Конституции. Цареубийство предотвратило ошибку монарха и отрезвило нацию. Александр III, бывший скорее внуком Николая I, чем сыном Александра II, не мог всерьез изменить сложившуюся в эпоху Реформ систему, он не мог сделать главного: остановить капитализацию социальной и экономической жизни, а стало быть, и нарастание народного недовольства. Но он мог хотя бы блюсти порядок и тормозить дальнейшее сползание в пропасть. Александр III был, пожалуй, “удерживающим” в буквальном смысле этого слова. Во время страшной катастрофы царского поезда в Борках царь-богатырь на своих могучих плечах держал крышу вагона, спасая семью, и на этом надорвал здоровье. Точно так же “носитель идеала” (как называл Александра III Лев Тихомиров) держал на своих плечах крышу России, и когда удивляются, почему он ушел так рано, то забывают, что каждый его год стоил ему пяти.

На грани столетий Россия вступила в бурный период ускоренной капитализации, настойчивых попыток разрушить крестьянскую общину и внедрить в нее идею частной собственности (окончательно выведшие деревню из равновесия), передачи основных финансовых и экономических рычагов страны в руки иностранного капитала. При этом сама народная активность была очень велика, Россия переживала хозяйственный бум и демографический взрыв. В пятидесятые годы XX века численность населения России (по расчетам Д.И. Менделеева) должна была превысить 300 млн человек. Одних это страшило, другими воспринималось как признак неизбежного великого будущего России. Достижения России на закате питерского проекта были весьма значительными. Однако при этом страна стремительно теряла экономическую, а затем и политическую независимость, становясь игрушкой внешних сил – международных промышленных корпораций, мировой финансовой олигархии, международных революционных мафий и вновь резко усиливших свою политическую роль всевозможных тайных обществ. Многие из этих сил охотно подталкивали русскую революцию в надежде на то, что она уничтожит Россию и откроет новые возможности для ее прямой колонизации. Однако судьбе России в очередной раз удалось обмануть эти “надежды”.

Последний император Николай II может быть очень по-разному оценен как правитель. Он вынужден был лавировать, идти на уступки то либералам, то национал-капиталистам, то консерваторам, в то время как сам всегда оставался приверженцем самодержавия, причем скорее допетровского, чем петровского типа. Возможно, что его лавирование было во многом предопределено пониманием неизбежности катастрофы и стремлением выиграть время для духовных подвигов, духовного делания в обстановке, когда политическое действие было уже бессмысленным.

Политические эксперименты начала XX века могут быть верно поняты, если так называемые “революционные” события сначала 1905-го, затем 1917 года будут восприняты как своего рода интеллигентская мифология, искусственно вписывающая в исторический процесс свои взятые из книжек представления и ожидания. Фактически Россия переживала не революции (тем более не две революции), а второе Смутное время, со всеми типическими чертами такого времени: отказом власти от строгого следования политической традиции, расщеплением государственности, строительством по иноземным образцам форм представительной власти, попустительством к инакомыслящим под предлогом предоставления нации европейских прав и свобод. Революционные преобразования и перевороты не вытекали из естественного хода русской истории, не были вызваны глубинными запросами нации, а являлись скорее формами глубочайшего кризиса русской элиты, неспособности сформировать национальную доктрину и выстроить вокруг нее здоровый и сплоченный правящий слой. Смутное время вновь, как и в XVII в., явилось кризисом правящего слоя – изверившегося в национально-государственной традиции, культурно и духовно окормляемого не в России и не в русском духе, не чувствовавшего под собой православного фундамента русской цивилизации и ощущавшего себя не частью нации, а скорее, внешним придатком к нации.

Правящая прослойка предала Россию, изменила питерскому проекту. Между тем до 1917 года Россия действительно оставалась “Удерживающим” тех мировых процессов, которые, по учению Священного Предания, ведут к воцарению антихриста. Сама по себе Империя, даже без учета церковной составляющей, создавала помехи для “негативной” мировой динамики. Россия ощутимо “мешала” всем. Мешала своим геополитическим весом, своей структурой, своей стойкостью и неготовностью вливаться в Запад в качестве периферии. Даже тогда, когда такое вливание, казалось бы, удавалось, это приносило Западу скорее проблемы: Россия перевешивала собою остальной мир и искривляла линию западной истории, создавая причудливые зигзаги и даже круги. Постепенно мир сошелся на мнении, что России лучше всего просто умереть, и, по мере возможностей, сосредоточился на исполнении этой задачи. Однако Россия умереть отказывалась. В горниле гибели и на грани исторического небытия был обретен новый смысл существования русской нации, сформировался новый национальный проект, недолгий, противоречивый, окрашенный кровью и слезами, но очертивший возможное поле решений.

Четвертый проект. Советская цивилизация

Объективная сущность большевистского проекта была в том, что Россия нуждалась в развитой промышленной инфраструктуре, но без капитализма, нуждалась в урбанизации, но без буржуазности, нуждалась в повышении материального благосостояния социума, но без неравенства в распределении основных благ. Для того чтобы удовлетворить этот общественный запрос, понадобилось бы создать новую цивилизацию, которая в значительной степени дублировала бы экономические и культурные достижения цивилизации западной, но не копировала бы при этом ее социально-экономическую структуру. И победа большевиков была предопределена прежде всего спецификой их социально-экономического учения, “ленинским” марксизмом, разработанным для анализа монополистического капитализма. Ленинизм исходил из того, что монополизм предполагает такую концентрацию производства и столь высокоорганизованные формы рационального хозяйствования, что задача социализма сводится к изменению формы собственности и целеполагания этой индустриальной системы с прибыли буржуазии на благосостояние всей нации.

Безусловно, интернационалист до мозга костей, Ленин очень удивился бы в году этак 1918-м, если бы его заподозрили в каком-то национализме. Однако уже в 1921-м он с интересом отнесся к идеям “сменовеховца” Николая Устрялова о том, что большевизм превращается в национал-большевизм, а большевики являются подлинными собирателями русской государственности. Конечно, для Ленина “сменовеховство” представляло скорее удобный пропагандистский ход, позволявший примирить с новым государством необходимых ему специалистов и закончить Гражданскую войну. Тем более что Устрялов, оставаясь буржуазным деятелем по социально-экономическим взглядам, неверно себе представлял социально-экономическую программу и подлинные задачи большевиков, искренне считая НЭП оптимальным путем развития страны. Однако сам тот факт, что Ленин во имя прекращения психологической гражданской войны готов был играть в “сменовеховство”, что он нуждался в старых офицерах, экономических специалистах, чиновниках, в том, что он довольно быстро перевел внешнюю политику Советской России в русло политического прагматизма, все дальше уходившего от грез о “мировой революции”, доказывает, что национальное прочтение “классовых задач” очень рано начало превалировать над интернационалистическим. Сверхнациональная идея властно требовала своего, пусть и негласного, признания. Этого требовала жизнь, а Ленину нельзя отказать в прагматическом чутье и жизнестойкости.

Варварство, разрыв с историей, высвобождение на поверхность русофобских тенденций в идеологии “революционной интеллигенции”, наконец, тотальный антицерковный, антихристианский террор, введение уродливого революционного культа – все это царило на том уровне, который большевики называли надстройкой. На уровне базиса, напротив, большевики последовательно оптимизировали и национализировали свою политику, преследуя цель восстановления после потрясений войны, а затем и развития национальной инфраструктуры. Партийные дебаты 1920-х годов шли именно вокруг вопроса об оптимальных средствах реализации национального проекта, троцкистско-зиновьевский проект исходил из антинациональной идеологии “доразвития” России до уровня западного капитализма с тем, чтобы влиться в якобы грядущую “мировую революцию”. Этот евроцентристский по духу проект был партией отвергнут, как и обратный ему бухаринский проект консервации НЭПа и превращения большевиков в неофеодальную элиту периферийной полукапиталистической страны (страны госкапитализма). Вместо этого принята была сталинская программа “социализма в одной стране”. Решительный перевес сталинского проекта был обеспечен не в последнюю очередь значительной национализацией партии в ходе “ленинских призывов”. “Сталинистами” были прежде всего русские и русофильские, условно говоря, партийные кадры. По выражению Н.А. Бердяева, при Сталине произошло “собирание русского народа под знаменем коммунизма”.

О подлинной идеологии сталинской индустриализации свидетельствуют некоторые публичные заявления ее отца, широко не афишировавшиеся, но и особо не скрывавшиеся. “Партия, руководящая миллионами людей, бросила лозунг “догнать и перегнать”, и эти миллионы умирали за этот лозунг. (…) Этот лозунг смерти бывшей России, которая никого не догоняла и не перегоняла, и сотни миллионов людей топтались на месте. (…) Русские – это основная национальность мира. Она первая подняла флаг Советов против всего мира. Русская нация – талантливейшая нация в мире. Русских били все – турки, даже татары, которые 200 лет нападали. И им не удалось овладеть русскими, хотя те были плохо вооружены. Если русские вооружены танками, авиацией, морским флотом – они непобедимы. Но нельзя двигаться вперед плохо вооруженными, если нет техники, а вся история старой России заключалась именно в этом. Но вот новая власть – власть Советов организовала и технически перевооружила свою армию и страну”, – заявил Сталин в 1933 году, принимая участников первомайского парада. Из этого и подобных заявлений эмигрантская критика вытащила только “уничижение” русских, якобы заключавшееся во фразе “русских били все”. Но если оставить характерные для любого мобилизационного дискурса преувеличения разрыва между прошлым и будущим, то обнаружится сверхнационалистический характер сталинской идеологии.

В ходе формирования нового национального проекта русские ускоренными темпами превращались из крестьян в горожан и создавали высокоразвитую урбанистическую цивилизацию. Причем Сталин не жалел сил и средств для того, чтобы представить блага урбанизации в положительном свете по возможности в кратчайшие сроки. Наряду с культом индустриальных достижений – Днепрогэса, Магнитки и стахановского движения – шло прославление тех благ, которые несет социализм простому человеку, – метро, библиотек, клубов и больниц. Развитие бесплатных образовательной и здравоохранительной систем – только верхушка айсберга, каковым был масштабный процесс формирования советской цивилизации. В быт вчерашних крестьян внедрялись электричество, радио, правила элементарной гигиены (до тех пор незнакомые русской деревне). Началось выкорчевывание туберкулеза и сифилиса – подлинных бичей русских деревень и городских окраин.

Современному жителю России, привыкшему к цивилизации как к чему-то само собой разумеющемуся, трудно представить себе, сколь обширную и развитую инфраструктуру удалось создать в течение всего нескольких десятилетий. А рядом с этой инфраструктурой возникла не только советская гражданская и военная индустрия, но и передовая инженерная школа. В некоторых областях, например в авиастроении, СССР очень рано захватил передовые позиции, творчески перенимая как дореволюционные русские, так и зарубежные разработки. Большинство из тех потенций развития, которые были заключены в предыдущем национальном проекте, были теперь реализованы. Запад, не видевший до какого-то момента оборотной стороны нового проекта, завороженно наблюдал за фантастикой советских “пятилеток”. А когда эти оборотные стороны стали бросаться в глаза, предпочел приписать выдающиеся советские успехи не энтузиазму, не напряжению национальных сил, а “рабскому труду”. Хотя большая часть советских достижений была создана отнюдь не узниками ГУЛАГа. Если и можно было говорить о “рабстве”, то это было рабство предков потомкам, прошлого будущему. Нация шла на огромные жертвы, материальные и людские, недоедала, недополучала, главное – не доживала, понимая свои жертвы как фундамент для великого будущего, величественные символы которого представлялись ей в настоящем.

Самым величественным из символов успеха была, несомненно, Победа. Полное торжество в считавшейся неизбежной еще с 1917 г. великой войне с Европой, представленной самой развитой и способной из континентальных европейских наций, спаянной жесткой и сильной мобилизующей идеологией. Война стала “точкой сборки” нового национального проекта. Она показала безусловную жизнеспособность созданной социальной, политической и экономической системы, а также новой армии, дала новую национальную идеологию и прочную эмоциональную и символическую основу национальной солидарности, и, наконец, примирила с советским национальным проектом многие элементы проектов прежних. Наиболее символичными актами были примирение Церкви и государства и восстановление символики и традиций имперской армии. Выиграв вслед за войной с Германией, превратившей СССР в сверхдержаву, “войну-реванш” с Японией (которая была предопределена не столько союзническими обязательствами, сколько необходимостью посчитаться за Русско-японскую войну), Сталин мог еще раз торжествующе подчеркнуть значение созданной им системы и ее успехи в разрешении национальных задач России: “Поражение русских войск в 1904 году в период Русско-японской войны оставило в сознании народа тяжелые воспоминания. Оно легло на нашу страну черным пятном. Наш народ верил и ждал, что наступит день, когда Япония будет разбита и пятно будет ликвидировано. Сорок лет ждали мы, люди старого поколения, этого дня. И вот этот день наступил. Наш советский народ не жалел сил и труда во имя победы. Мы пережили тяжелые годы. Но теперь каждый из нас может сказать: мы победили”.

После окончания войны Сталин добился передачи СССР округа Петсамо, разделил с Польшей Восточную Пруссию с Кенигсбергом, ставшим Калининградом (Сталин стремился создать сильную, независимую Польшу, “откормленную” за счет Германии и развернутую против Запада, и вряд ли мог представить, что его преемники допустят новое превращение Польши в антироссийский форпост), изъял у Чехословакии населенное русинами Закарпатье, вернул России Курильские острова, половину Сахалина, а также контроль над КВЖД и Порт-Артуром. Вокруг западных границ СССР был создан кордон из сателлитов, куда вошел и находившийся под советской оккупацией обломок Германии, ставший ГДР, хотя Сталин продолжал надеяться на то, что в центре Европы появится сильная нейтральная Германия. Не вполне удачным считал Сталин развитие событий лишь на южном направлении, где СССР не удалось получить опеку над Ливией, отнять у Турции Проливы, Западную Армению, а у Ирана – иранский Азербайджан. Но в целом полученные всего за шесть лет территориальные приращения СССР были впечатляющими. Почти всюду, где это имело смысл, СССР вернулся к границам Российской империи 1904 года, а кое-где и перешагнул эти границы, реализовав старинные национально-имперские цели. По мысли Молотова, Сталин проявил редкую дальновидность: “Благодаря ему Крым был зачислен в состав РСФСР. Туда же в свое время и по той же причине была отнесена Калининградская область, а граница Казахстана прошла не по естественному, казалось бы, рубежу – берегу Волги, а в 100 километрах восточнее”.

Были и явные ошибки. Так, например, Сталин подарил Литве не только Виленский округ, но и два района Белоруссии. На Дальнем Востоке режиму Мао были “подарены” Маньчжурия, Внутренняя Монголия и Тибет, хотя имелись все возможности для формирования там “народно-демократических республик”. Вместо этого была выстроена сверхмощная китайская империя, недолго остававшаяся союзником СССР. Тем не менее на других направлениях Сталину удалось выстроить вокруг СССР систему геополитических буферов, для которых социализм был средством политического контроля, а не социально-экономической программой. Социализм и коммунизм понимались Сталиным как средства большой политики, но не как установки, накладывающие “интернациональные обязательства” непреодолимой силы. Чтобы понять степень “антимессианизма” Сталина, достаточно вспомнить ту настойчивость, с которой он добивался превращения Германии в единое, нейтральное (и не социалистическое) государство, или всякое отсутствие у него энтузиазма по поводу Корейской войны.

Вывоз индустриальных трофеев после Победы стал, по сути, второй индустриализацией, позволив советской промышленности наладить выпуск таких товаров народного потребления, каких у нас раньше (просто) не было. Послевоенный “Москвич-401”, ставший первым “народным автомобилем”, впервые приобщившим простых граждан к радостям автовождения, производился на оборудовании “Опеля” и представлял собой копию немецкой модели “Опель-Кадет”. СССР понадобилось бы не одно десятилетие для того, чтобы дойти в промышленном развитии до производства подобных товаров. История благосостояния всех развитых западных стран начиналась с масштабного ограбления колоний и соседей или даже собственного Юга – как в США. Сталин предоставил СССР возможность совершить подобное “ограбление” на вполне законных основаниях – в компенсацию за то, что было отнято и разрушено у нас. Другое дело, что, полагаясь на завезенное оборудование, СССР в чем-то подотстал, но это опять же вряд ли стоит ставить в вину самому Сталину, а не его недостойным преемникам.

Мало кто мог предполагать, что после 1917 года, после того, как выход из Смутного времени возглавили не силы “реакции”, а большевики-радикалы, Россия в течение нескольких десятилетий “отвердеет”, “закапсулируется”, “подморозится”, не пропуская “дух тления” внутрь себя. Бывший семинарист Сталин сделал очень много для того, чтобы подлинное “беззаконие” в послереволюционной России не умножилось, а напротив – серьезно уменьшилось. Страна надолго ушла с дорог капитализма, либерализма, левацкого революционаризма, упадочной теософии и оккультизма, на которых ее одинаково ждала гибель. Отвердевшая Россия, освобожденная на какой-то период от разъедавшей ее духовной двойственности, приобрела необычайную экономическую, военно-политическую и культурную (если иметь в виду светский аспект культуры) мощь. Мощь, которой мы имеем полное право гордиться.

Программа Маленкова, а затем Хрущева, ставшая основанием позднесоветского периода, состояла в переходе от “производства” социализма к его “потреблению”. Сталинская концепция освоения благ социализма была “аристократической”, она предполагала вхождение в социализм “пирамидально”, то есть блага отмериваются полной мерой, но сперва не всем, а только элите – партийным функционерам, военным, ученым, интеллигенции, а затем уже, по мере роста национального благосостояния, и всем остальным. Значительная часть населения СССР жила при Сталине в бараках и временных вагончиках. Концепция Хрущева оказалась уравнительной, новый лидер предпочел начать немедленную раздачу тех благ, которые уже были созданы за сталинский период, причем “примерно поровну”. Вместо того чтобы жить “очень хорошо в будущем”, советский человек получал возможность жить “хотя бы немного лучше, но прямо сейчас”. Отсюда те бросающиеся в глаза различия между стилем сталинского и хрущевского капитального строительства, между великолепными высотными домами и хрущевскими пятиэтажками. “Сталинки” и по сей день остаются элитным жильем, хрущобы позволяли зажить “своей жизнью” быстро и всем.

Расплата за крестьянскую эгалитарную одномерность мышления Хрущева пришла довольно скоро. Переориентация на “потребление” социализма была ущербной ввиду ограниченности ее ресурсной базы. Эгалитарность советского общества и попытка обеспечить каждому относительно равные условия начала восприниматься как неэффективность, и эту карту не замедлила разыграть западная пропаганда и ее внутрисоветская агентура, постепенно приобретшие непропорционально большое влияние вследствие интеллектуальной беззащитности окостеневшей марксистской идеологии. Запад стал восприниматься как место “красивой жизни”, в то время как СССР представлялся местом жизни убогой.

Выработанное поколениями, с привлечением ресурсов, награбленных у всего мира, неравномерно распределенное богатство Запада начали сравнивать с созданным за короткий срок, вырванным сверхусилиями у суровой природы и распределенным равномерно между всеми членами общества богатством России. Идеология потребления, пусть даже социалистического потребления, оказалась убийственной, поскольку открывала простор такому сравнению. Сталин говорил: “Догоним и перегоним Америку как державу”, – и мог через несколько лет похвастаться тем, что это сделано. Хрущев обещал “догнать и перегнать Америку по потреблению”, и невыполнимость его обещания дискредитировала ту систему, от имени которой оно давалось.

Сталин в своих последних экономических работах предостерегал против переноса центра тяжести советской экономики с “производства средств производства” на “производство предметов потребления”. Экономический рост, бывший для Сталина задачей и проблемой, представлялся Хрущеву чем-то само собой разумеющимся, неизбежно вытекающим из социалистической природы советского строя и энтузиазма масс. Отсюда вполне искренняя вера Хрущева и в то, что социализм “закопает” капитализм, и в наступление коммунизма к 1980 году. Хрущевский “коммунизм” и в самом деле должен был наступить быстрее сталинского, поскольку предполагал не медленное “вползание”, а переход того предела экономического роста, когда блага “первой необходимости”, в представлении Хрущева, будут производиться в том количестве, которое сделает их бесплатными и общедоступными. Люди хрущевского “коммунизма”, все как один, должны были питаться говядиной и кукурузой, жить в хрущобах и ездить на “Москвичах”.

Вместо использования результатов экономического роста для еще большего роста СССР начал потреблять свой экономический рост. Как и предупреждал в конце жизни своих соратников Сталин, законы экономики можно оседлать (как это делал он), но нельзя отменить. “Человеческое лицо” хрущевского социализма оказалось ущербным, количество того, что можно было потребить всей страной, – мизерным: результатом стали дефицит мяса, немыслимые даже в войну очереди за мукой и самодискредитация власти. Хаос был порожден кризисом планирования и распределения, когда, пытаясь дать все всем, не давали ничего никому.

Главным пороком хрущевского “общества потребления” стала коррозия морально-психологической модели, по которой строилась жизнь конкретного человека. Результатом “оттепели” начала 60-х годов стало разложение духовно-интеллектуальной цели, которая при Сталине выстраивалась виртуозно и осмысленно. Не случайно эта дезориентация 60-х годов шла об руку с новыми кампаниями воинствующего атеизма и разнузданной космополитической риторикой. “Советский народ”, приглашенный к потреблению, стал усваивать западные модели жизни, зачастую невольно тянуться к западному образу жизни (в бытовой и массовой культуре, представлении о красивом и нравственно приемлемом). Если Сталин дал возможность, по выражению священника Димитрия Дудко, в безбожной стране жить по Божьим заповедям, то после Сталина безбожие начало захватывать все этажи общества. Позднесоветский гуманизм означал отсутствие устойчивого ценностного ядра, ослабление идентичности, потерю духовной вертикали. “Моральный кодекс строителей коммунизма” был одной из убогих попыток заполнить образовавшуюся пустоту. Именно при Хрущеве рождаемость среди русских упала ниже, чем у кавказцев и среднеазиатов, сохранивших традиционный уклад жизни. Массовые аборты, массовые разводы, массовый алкоголизм значительно приблизили нацию к западноевропейскому образу жизни.

Сталин к концу своего правления окончательно расстался с большевистскими космополитическими иллюзиями и увидел в русской нации здоровый инстинкт противодействия западному влиянию, инстинкт, которого были лишены многие представители интеллигенции. В беседе с писателями в 1947 году он наставлял их воспитывать советский патриотизм, искоренять в интеллигенции преклонение перед заграничной культурой, фактически ту самую “смердяковщину”. “Это традиция отсталая, она идет от Петра, – сказал писателям Сталин. – Простой крестьянин не пойдет из-за пустяков кланяться, не станет снимать шапку, а вот у таких людей не хватает достоинства, патриотизма, понимания той роли, которую играет Россия…” “Надо уничтожить дух самоуничижения. (…) Надо на эту тему написать произведение. (…) Надо противопоставить отношение к этому вопросу таких людей, как тут, – сказал Сталин, кивнув на лежащие на столе документы, – отношение простых бойцов, солдат, простых людей. Эта болезнь прививалась очень долго, со времен Петра, и сидит в людях до сих пор” (из воспоминаний К. Симонова). Все-таки Сталин не выработал более зрелой структуры империи, чем социал-демократическая “автономия”, хотя его политика “переселений” некоторых народов в 40-е годы была намеком на возможность такой выработки. Путь к имперскому территориальному устройству был для Сталина открыт, но он не продвинулся по нему, ограничиваясь малыми мерами. Отход же от целостной сталинской доктрины государства в одних аспектах привел постепенно к сдаче всех позиций. В конце концов произошло и разложение национального идеала.

Брежнев вместе с Косыгиным, сохранив основную установку Хрущева на “потребление социализма”, попытались, и весьма успешно, согласовать эту установку с реальностью. Прежде всего вместо хаотических попыток дать все всем была выработана стратегия “послойного” обеспечения народа товарами народного потребления. Желанные предметы потребления были разделены на категории – на те, которые экономика могла обеспечить в достаточном количестве прямо сейчас; те, которые были в “дефиците”; и, наконец, “редкие” товары, по сути – предметы роскоши. На последнюю категорию повышались цены, таким образом людей заставляли финансировать производство остальных категорий. “Дефицит” же потому и был “дефицитом”, что в экономику закладывалось его недопроизводство, чтобы с гарантией обеспечить каждому товары первой необходимости. Постепенно многие товары утрачивали дефицитный характер. Неуклонно, слой за слоем, советская экономика клала асфальт всеобщего обеспечения и резонно гордилась тем, что в рамках “развитого социализма” товары первой необходимости доступны каждому.

Однако за удовольствие доступа к редким товарам конкретному гражданину надо было платить, причем не инвестировать в экономику вообще (как от него требовали сталинские “займы”), а переплачивать за конкретные товары. И второй выразительной чертой брежневской экономической системы стало резкое повышение заинтересованности в оплате труда, именно в брежневский период “материальная заинтересованность” становится важным стимулом к деятельности для многих категорий советских граждан. Причем возможность обогащения была встроена в саму экономическую систему, а не оставалась ее теневой стороной. Брежневскими “стахановцами” являлись те, кто способен был заработать много денег, – в первую очередь строители. Эти “стахановцы” вслед за номенклатурой легко усваивали советскую систему двойных стандартов, по сути торгашеских отношений (“ты мне – я тебе”), которые резко контрастировали с маразматической пропагандой брежневско-сусловского стиля, выявляя лицемерие системы и подготавливая новый глубокий и острый кризис правящего слоя – новое Смутное время.

В конечном счете, советская экономика стала заложницей мировых кризисов, подъемов, спадов, колебаний цен, то есть утратила ту независимость, которой так гордился и так дорожил Сталин. При Брежневе, под влиянием потока не “живых”, но вполне реальных денег, произошла функционализация советской экономики, заданная именно требованиями мирового рынка, а не программой национального саморазвития, так что эти требования и эта программа в какой-то момент попросту пришли в противоречие друг другу. Дилетантские разговоры, что советские власти в середине 1980-х испугались рейгановской СОИ (программы “Стратегической оборонной инициативы”) и потому пошли на перестройку, отсылают на самом деле к тому действительному факту, что СССР стал зависеть не столько от собственного развития, сколько от того, что делает противник.

В преддверии пятого проекта

С середины 1980-х годов страна вошла в новое Смутное время, с новым отказом от национально-государственной традиции, с новым расщеплением власти, “демократизацией” и “эмансипацией”. Вновь правящий слой предал свою родину. Вместе с крушением социально-экономической базы советского проекта, естественно, рухнула и поддерживаемая ею неоимперская военно-политическая мощь. Ялтинская система, гарантированная ядерным потенциалом и дававшая России идеальные границы в сочетании с идеальным режимом внешней безопасности, также была разрушена. Страна точно сменила метаисторические рельсы и оказалась в бесконечном феврале 1917-го, с его распадом, гниением и безуспешными попытками внедрить в России капитализм западного образца вместо того своеобразного социального капитализма, который выработала для себя Россия в ряде своих национальных проектов.

Разработчики Русской доктрины видят традицию не только в очевидно преемственных формах, но и в парадоксальных превращениях прошлого. Например, мы видим, как многочисленные ростки национальной, духовной, цивилизационной идентичности пробивались сквозь утрамбованные камни советской системы. Был ли шанс у позднесоветского общества выбрести на другой, более органичный путь развития – не стоит гадать. Следует сделать из произошедшего надлежащие выводы.

Но это уже не относится к основной задаче данной главы – дать набросок тех смыслов, которые наполнят будущие учебники русской истории.

Загрузка...