В пятьдесят третьем году Музей современного искусства, то есть Дороти Миллер и Альфред Барр, купили одну из моих картин. За этим последовала Riverbrakers и Grand Street Brides, которую купил музей Уитни. Это был перелом. Вплоть до шестидесятого года мои картины успешно меня кормили. Моё имя стало звучать по-другому. Люди стали уз­навать меня, многие повседневные мелочи стали для меня проще. Мой взгляд изменился, и выражение лица измени­лось тоже. Я стала следить за собой, чтобы не набрать вес; успех приглушил во мне ту боль, которая раньше сжигала весь мой жир.

Я не разрешала себе много думать о своих достижениях, тем более наслаждаться ими. Говорила себе, что нужно про­должать работать, и продолжала работать. Абстрактная жи­вопись переживала модной, востребованной... постепен­но вводить в мир своих картин образы внешнего мира, предметы, людей, витрины... вариации на картины старых мастеров... заставляла себя не плыть по течению. Я как будто долго поднималась по тёмной лестнице иногда падая и спо­тыкаясь и теперь оказалась на небольшой площадке. То что я откладывала не решая и всё что мне пришлось выдержать и нести в себе теперь как большая коробка с шевелящимся хламом внутри у меня в руках и я всё ещё не знала что с этим делать.

Мой успех дал мне чувство наслаждения каждой минутой. Я стала смотреть на себя как будто со стороны. Время текло насыщенно, ощутимо. Только теперь стала собой и живу своей жизнью мне было почти тридцать лет. Он забрал у меня сына с тех пор я его так никогда и не увидела. Первые дни удивлялась тому, как мне легко без него. Потом стало гораздо хуже. Я потеряла нечто большее чем просто смысл жизни.

У меня теперь были деньги стала тратить на психоанали­тика. Русского происхождения в его кабинете на стене висела огромная фотография удивительно красивой девушки он сказал мне её имя которое я тотчас забыла рядом висела де­ревянная маска с птичьим клювом переводила взгляд с лица девушки на маску и рассказывала бесконечные истории о своём детстве. Оказалось очень хорошо помню себя в ран­нем детстве. Помнила гораздо больше подробностей чем придумывала. Перед отъездом посоветовал мне напиваться вдрызг каждый более светлый чем остальные вечер.

Если ехал в машине среди полей по дороге, поворот, ему нужно было съехать с дороги проехать через поле срезать угол, не мог по-другому, как все, объехать, это не поза, таким человеком. Носил часы далеко выше запястья перетянув руку чёрным кожаным ремешком. Любил тереть пальцами лоб по-детски выпятив губы, обдумывал. Однажды он доказал мне логически, что небо не синее и таким его нельзя. Поняла весь ход рассуждений и согласилась потом пыталась переска­зать всё это не смогла.

Каждый из нас или добился свободы, или погиб. Не­сколько лет на подъёме были все.

...Обычно по выходным дням, чаще всего в ночь с суббо­ты на воскресенье... хотелось написать несколько вариаций на Дюрера или Босха... два три часа безуспешно... мимо две­ри... приоткрыта... услышала... тихо вошла... села за столик рядом с... посмотрел на меня большими испуганными глаза­ми, искажёнными толстым стеклом его очков. Лоб блестел от пота. Не узнала его глаз, обычно живые и умные. Поздоро­вался и отвернулся. Музыка нарастала ломаясь и перешла границу уютно-приличного настроения стала вызывающе серьёзной но тотчас, будто сознал нас готовыми прервать его, перешёл на шимми потом из мюзиклов и под конец вернулся к той романтической мелодии на которой я вошла в клуб играл её в три раза тише, медленнее и печальнее... со страхом смотрел на него... голубые светлые глаза, спокойно поджатые губы, волосы ровно зачёсаны назад... до смешного отчаявшимся голосом... улыбаясь, чуть заметно кивнул... к другому столику откуда показывал ему бутылку... коллекцио­нер... мы встретились

Он купил самую большую по размерам из всех моих кар­тин. Известный учёный. Специалист в области эмбриоло­гии... иммунологии... эпидемиологии. Чувствуешь... как он раскрывается, расцветает под твоим вниманием, которое ты никак не проявляешь... избегаешь взглядов, которые не нуж­ны, всё уже в воздухе. Я уже разговаривала с ним мысленно, и ждала, когда он появится снова. Я была уверена, что это слу­чится очень скоро. Но он позвонил только через месяц. Ска­зал что хочет купить ещё несколько моих картин. Он прие­хал ко мне в студию. Мы помолчали какое-то время. Я про­читала ему свой любимый отрывок из Гёте. Потом он поце­ловал меня. Его жизнь была бесконечным бегством с самых ранних лет. Дальше быстро. Я развелась уже в третий раз... сказал что мы будем... значит бросить уехать всё бросить

Рассталась со всеми.

С кем-то дружески, с кем-то нет. Больше тех, с кем нет. Люди не хотели понимать... Не хватило сил объясниться с ним лицом к лицу. Ему было больно, он нашёл выход в сти­хах. Я никогда не презирала ту боль, которую можно избыть творчеством. Умеют хорошо писать только о том, что их действительно волнует. Но лучше бы он оставил это между нами. Тогда я бы осталась ему должна.

Какое-то время даже по телефону не разговаривала ни с кем. Даже с матерью, особенно приятно. Мы не выходили из дома. У него был очень долгий отпуск. Мы никого не позва­ли на свадьбу. Я чувствовала как рушится вся моя жизнь и в то же время это был день полный чистого счастья. Помню как мне было приятно вдыхать и выдыхать воздух, как в ран­нем детстве, после долгой болезни. Мне казалось, что он — это не только он, а всё вокруг. Если я с кем-то, кроме него, говорила, то все равно я говорила с ним. Мне даже казалось, что я люблю не только его, всех людей. Сходила с ума от счастья.

А он настолько счастлив не был. Что-то подтачивало его изнутри. Любовь ко мне не поглощала его полностью.

«Мне казалось, что это моё решение. Не помню, чтобы кто-нибудь меня заставлял намекал подталкивал» я бы не ста­ла давить на него сам мне рассказывал «вдохновляющую речь. Потом я подошёл к нему грант в отдельную комнату помогут резко двинуть мою работу вперёд... бутафория всё кроме денег» «прослойка между людьми и. в них к нам присматриваются и потом кого-то однажды приглашают. напугать эпидемией и привить. неизбежные встречи со­стоялись и мы не готовы.» кто — не готов?

«Знание отделяет, с ним ты легко отступаешь на уровни которых нет для остальных. ты можешь видеть это же по- другому, а они — нет. нищие духом избраны посрамить знающих потому что — холодное сердце. я нахожу свои способы вписывать в людей их послания.» послания — кто отправляет? «Вакцина от энцефалита, например, большое дело, и под ним другое — совсем. моя воля не принадле­жит мне. мы растягиваем трещины в ткани. ты почувству­ешь как рядом со мной искажается. дадут постоянного спутника. начиная с определённой ступени. у каждого есть свой. детей, я думаю, после того, что я принимал, уже нельзя.»

«Настоящая любовь — им совсем не понравится. удиви­тельные люди. такие жизнерадостные. познакомлю те­бя. рано или поздно я пойму в чём наша настоящая идея.» потом он опьянел, путаться в словах, молча выкурил сигарету и заснул держа мою руку. искоса смотря на меня­ется его лицо я думаю над рассказом — выпрашивал у меня разрешения посещать собрания своей секты. клуба спон­соров. на душе у меня спокойно. Когда снова приступил к работе, ждала вот одно из этих собраний состоится, потом узнала что их уже несколько — не считает нужным инфор­мировать... скрывает. я радовалась не смогла прочесть эти встречи в его глазах значит переоценила боль которую они ему причиняют

Моё лицо и тело ещё прекрасны. Внешнее благодаря мно­го работала отставало от внутреннего где прорехи мелочные мысли. Старался жить активной жизнью, много разъезжал, верил в свои исследования, по дому я хвостом ходила за ним и говорила себе, что не буду этого делать, назло уходила од­на куда-нибудь, но дело не шло, я бежала к нему. Мы не оди­ноки. Ему, может быть, и казалось, что он одинок, но я знала, у нас с ним одна жизнь. тем временем мир вокруг. в то время как я сознательно вычеркнула себя из маленького мира он стал выдыхаться и разваливался вокруг него большой мир обрёл дыхание набирал обороты. Мир стал моложе, стоило нам лишь отдалиться от нашей молодости. Безответствен­ность юности популярной религией. Просто быть уже доста­точно. Спутник выбивал почву из-под ног. Потом русские отправили в космос человека. Стало ясно, мы проиграли. Русские сильнее, их культура на тысячу лет старше нашей. Чувствовали прилив сил, не могли понять, что за силы, отку­да, зачем они. Наше движение сошло со сцены.

Лица в слезах, как после тяжёлого семейного разговора, когда открываются тайны и всё говорится вслух. В семье мо­их родителей такого не было, я видела эти сцены только в кино. Наконец им дали о чём отчаянно умоляли всю свою жизнь. Но сами они ещё не знали, в чём суть их вероучения. Молчал и с испугом смотрел на молодёжь они шли прямо посередине улиц, остановив движение, пели песни, плакали, смеялись. сыпь на коже, а мы смотрим и пытаемся понять, какой микроб её вызывает. вместо лечить симптомы реши­ли дать ей проявиться чтобы диагностировать болезнь и по­кончить с её возбудителем раз и навсегда. Направить их энергию из реального в иллюзорный мир.

Воспринимать его как слугу верного исполнительного и немного смешного. Отправляла за покупками или просила отвезти, передать, расспросить, он делал легко, с иронией и удовольствием. Мне постоянно приходили письма от. в которых предупреждал пугал даже угрожал — молчала — письма реже, но тон их всё тот же. Ничего не говорила об этих письмах. на мои перестал отвечать. вернуться к аб­стракции в работах. хотелось много жёлтого, красок и цве­тов осени. искусство, понятное избранным. маленькое брёвнышко, которое не даёт опрокинуться большому бревну. Зачем эти прямые трансляции? В искусстве безумию покло­нялись, как деньгам. Бодрый голос диктора не вязался с о чём он хотел нам поведать. Шла по улице поздно вечером и в окнах домов плясали одни и те же цвета в одном и том же ритме. Синхронное миллионам семей. Смотрела на людей которые смотрели телевизор. Застывали, жизнь их шла, но они не жили. Что им давала реклама и новости? Было что-то мистическое в ломаном ритме, который заставлял тёмную комнату вздрагивать вместе с переменой картинки на экране. Каждый день жизни мы видели одно и то же, вечные вариа­ции на один и тот же день с приправой надежды или отчая­ния. А по телевизору мы видели развитие событий, эскала­цию конфликта, нарастающее чёрное сияние политического буйства. Графический роман без запаха. Читать можно с любой страницы. Мы садились на диван, мир сам себя пе­релистывал. Мир заявлял о своём желании покончить с со­бой.

Новое поколение людей, свободное, без неразрешимых противоречий, без вины и обиды, светлых и счастливых. из всего делать обобщения, я тоже рядом с ним научилась гово­рить и думать так. счастливые люди есть всегда судьба под­селяет к ним несчастных. Тогда подумала, считает меня сча­стливой, себя несчастным, подселённым ко мне? В семье мо­их родителей счастливой, до смерти тётки, была бабушка. Она как эта девочка. Девочке не нужно целой жизни, уже по­нимает всё то, что выделяло. с каждым годом людей с гла­зами этой девочки становилось больше. казались смелыми сильными на самом деле жалкими... мы рядом с ними озабо­ченные нашими бессмысленно усложнёнными играми важ­ничающие надутые и больные, но на самом деле больными они, а мы побеждали. Я не любила шестидесятых и не люб­лю их сейчас. Это десятилетие дискредитировало нашу жизнь.

Думаю, о себе я рассказала достаточно. Теперь перейти к тому что случилось. его болезни и смерти. В начале шес­тидесятых... не было. Ближе к середине декады у него на­чались. которые производили на. большое впечатление. Ему казалось что он начал что-то понимать, и лишённые смысла впечатления начали, как ему казалось, складываться в систему с неожиданными. иметь для всего две позиции по­стоянно находиться на менее удобной из них. его научи­ли. вроде быстрого чтения интуитивных движений. про­листывал книгу и знал всё что в ней написано цитировать в точности самые яркие мысли. понимать смысл слов и фраз на незнакомых языках. первые дни поста испытанием. легче ничего не есть, чем ограничивать себя. похмельные фотографии возведены в чин высокого искусства. похож на мученика. в первой молодости красиво. потом теорию посланий внутри языка. после этого ровно половину своей коллекции он продал или подарил. прощение. думаю он и от моих картин бы избавился не будь я его женой.

Наступил Новый Год. Мы встретили Рождество, потом канун не помню какого уже года, встретили вместе. Помню чувство какого-то иронического спокойствия, достаточно глубокое и в то же время наигранное. Я выпила очень много шампанского, потом жадно ела шоколад. В тот год он стал надолго исчезать из дома. Приносил очень много денег, и мы буквально не знали, на что их потратить. Как будто боял­ся денег. У него страх не уходил из глаз. Он возвращался до­мой и садился на край постели, так сидел долго, не раздева­ясь. Если я не подходила к нему и не заговаривала, то сам он мог часами не двигаться с места. Когда он засыпал, то старался устроиться в постели так, чтобы не касаться меня. Новая привычка; мне она не нравилась. Когда один, часто брал в руки знакомый предмет и долго рассматривал так, будто ви­дит впервые, издалека, как чужое. Вычитывал фразы из книг. Не гадание, не развлечение. Потом. полнометражная абст­рактная мультипликация в единстве с музыкальным текстом

Именно музыка только не совсем обычная — существует в виде свободно меняющегося текста в единстве с очень слож­ной машиной для интерпретации совместно с человеческим восприятием. Тогда другими словами. Когда ценное достаёт­ся толпе, прячется под новое имя. Человек прячется под имя, попадая в мир. Кроме живого текста и вспомогательной про­граммы для исполнения был ещё третий компонент — нар­котик. Не коммерческий, и не полифонический. Он совер­шил прорыв именно со стороны музыки, хотя все считали что он войдёт в глубокий контакт с «изобразительной ча­стью», как известный знаток современного искусства, кол­лекционер и мой муж. Музыка видимо ответила ему. эти наркотики, пока наша жизнь с плотью, вечное действие, из­менился навсегда. Узнал что давно управляют его жизнью. режиссёры всех его профессиональных успехов и не отка­зался даже рад кому-то настолько нужен, избран — тогда приговорил. одно на периферии, другое в сердцевине для посвящённых. не было прозрений в сердце науки. уж точно не прозревал в сердце собственной секты. Он про­растал и распространял себя в те времена, места, сознания, вещи, тексты, личности, памяти, легенды, события, в которых его иначе быть никак не могло, в которых его не должно бы­ло быть; с другой стороны, внутри него прорастали также времена и места, сознания и вещи, тексты и лица, памяти, легенды и события, которых не должно быть внутри него, которые не должны были никак иначе стать его частью или получить внутри него криво смеющийся дом с розовыми стенами и чёрным потолком. Может быть, пародия на родст­во более устойчива, чем самое родство. Все его контракты были давно подписаны, он был обречён себе.

Зимой. стал всё чаще приходить в тяжёлом, подавлен­ном состоянии. различные мелкие откровения. сначала в его изложении, если делиться было можно, или если он рис­ковал (думаю, они всегда заранее знали, чем он рискнёт по­делиться со мной, а чем нет), потрясали меня. потом они стали мельче, банальнее. Часто ловила себя на мысли, что становится неврастеником или параноиком излагал какую-то ужасную правду, над которой я не стала бы раздумывать и десяти минут открыл мне чьи-то пошлые мысли в ужасе. переводя взгляд с человека на человека, слышал только грязь и зло. Вот остановил взгляд на девочке сидя на руках у ма­тери смотрела в окно. У девочки светлые мысли, красивая невинная история, мечта, разворачивалась в её воображении, и в это вплеталось то что она видела из окна, увлёкся её мыс­лями, и сама она увлеклась настолько что выпало из её рук на грязный пол то, что ей мать дала подержать, не помню, что это было, может быть, какая-то еда, и вот, не успела она соз­нать что уронила, как мать уже отвесила ей затрещину, и ощутил, как этот удар оборвал и разбил хрупкий свет её мыслей, и всё стало спутанным, тёмным. Как у всех. Когда он мне рассказал, а он умел хорошо рассказать, я тоже об этом долго думала. У меня были плохие с матерью. И сама я пло­хая мать.

Сидеть за столом с большими людьми на их закрытых со­браниях. Это банальные пьянки. Ещё чуть ниже оргиям пы­тались придать красоту, наверху царила пошлость. Поражён грубостью их языка. Знаниям находили нелепые примене­ния. Ресурсы уничтожались. в их системе не было даже простой человеческой логики. Сложные узоры на грязной накидке, скрывающей что-то совсем простое. В марте впер­вые сказал мне что подозревает своих друзей в поклонении дьяволу.

Работа к тому времени была уже завершена. Результаты можно использовать на практике. Их передали крупным фармацевтическим компаниям. Получил большие деньги. Хотелось изолировать себя от людей. Так бывает в странах третьего мира. Всё стремится к как можно большей мере беспорядка и полной практической несоизмеримости раз­личных частей единого мира. Властью не делятся, прибли­жение к власти служит лишению свободы. Работа сделана, другие подхватили. Стала настолько менее творческой, что выполнять её могли уже не только люди, но и полифониче­ские мотыльки. Он знал что не будет принимать решений.

Перед ним, следовательно, никогда не откинут тряпку с узорами, под которой ответ на вопрос, кому они служат, кто питается разницей курсов их масок и лиц. Чем, кроме ком­бинации букв, вообще может быть несвободное существо. разрастание мысли или чувства, подчинение всей себя её диктующему томлению. были страшные сны. я видела насилие, расчленённые тела, кровь, смерть людей. упоение кровью. видела и никогда не разделяла. Сны лишали меня сил. Иногда я перестаю понимать размер предметов, забы­ваю, где я нахожусь, или не могу читать и писать. В других местах его знание, он сам, каким он стал, наверняка бессмыс­ленны. Чужеродны, не могут быть прочитаны. Всё зависит от воли. Прошёл год. Это был зимний день. Ушёл рано, ещё до рассвета. Собиралась встать, несколько часов спустя, посмот­рела на бордовый кусок пола в солнечном луче, там была пыль. Наши сны и почерки за годы совместной жизни сбли­жаться. Я встала и подошла к окну, отодвинула голубую штору. На ней маленькое коричневое пятно. Снег шёл, когда я ещё смотрела на штору и свои руки, ногти, под которыми тоже пыль и краска, но когда посмотрела на улицу снег пре­кратился. Сразу. Он перестал идти так резко что я это слы­шала как щелчок из соседней комнаты. Позвонили в дверь; открыла, и они внесли. Он был не в той одежде, в которой выходил из дома. Жив, но без сознания. Потом приехал.

не знала, что говорить и что думать. Смотрела на его лицо. Столько раз его видела спящим. Было точно так же. дышал ровно. в последнее время стал гораздо меньше курить.

Незнакомые двое — не люди, но и не мотыльки — ушли без слов, а. долго сидел тоже не говоря ни слова. Я уловила быстрый полифонический обмен между. и какой-то ча­стью меня. Потом прямой обмен мыслями, первый в моей жизни опыт искусственного полифонического разговора. Я знала естественный, в детстве, с бабушкой, тёплый, чудес­ный, живой. Этот ошеломил меня своей холодной силой, я помню своё удовольствие от полной невозможности сопро­тивляться, которое смешалось с горечью, болью от смысла послания. Знаете, как это бывает, сначала у вас очень хоро­шие друзья, потом у вас очень хорошие враги, а потом у вас очень плохие друзья.

Вылил два горячих чайника воды в таз. Он как-то жалко улыбнулся мне.

— Теперь лучше не смотри.

Снял чёрную рубашку и посмотрел на свою грудь. Над одним соском тонкий, едва заметный шрам от пореза, над другим белое пятно от ожога «впитаться через новые раны старые шрамы и чистую кожу» хорошо в ослабленной фор­ме когда он живой то без ритуалов

Нанёс себе новые раны. Нож с маленьким треугольным лезвием и ручкой лёгкого серебристого, тонкой, изогнутой, маленькой, будто для детской руки. Я им иногда пользова­лась и заметила, что с него легко смывалась любая краска. Несколько раз ткнул себе в грудь. Хорошо рассчитал силу. Кровь несколько минут текла из маленьких ранок, затем уня­лась. Аккуратно вытер. Сделал ещё два длинных пореза, один совсем царапина, другого кровь сразу и полилась бойко тер­пеливо ждал через шесть минут ясно что ждать придётся долго, и остановил кровь усилием воли. Первый раз видела этот приём в действии, удивилась, зачем так долго ждал. Он побледнел. На рубашке не осталось сухого места. Тихо в во­ду — мгновенно исчезла в воде. На исходе утра резко встал в постели, открыл глаза.

Он звал меня. спросил, какой сейчас год. я назвала. он сказал, что этого не было, что это прошлое, но его не бы­ло. обхватил голову руками. Когда он изображал отчаяние этим жестом, то никогда не сжимал руками голову. В тот мо­мент изо всех сил. Я даже пыталась разжать ему руки. Привя­зала его ремнями. Мне тогда часто приходилось это делать. Он успокоился, распевал песни. ждал звонка, примчался обвешанный сумками, пакетами. собрал кинопроектор, что-то не заладилось. спросил, сможет ли без фильма, от­ветил, что видит его хорошо. он диктовал ему бессмыслен­ные слова. к чему-то прислушивался изо всех сил. при­тих, только дышал теперь тяжело. чтобы развлечь меня, стал играть лицом, меняя черты и возраст. показывал исто­рию в лицах, не вставая с кресла. не отвечал, он был в сво­их мыслях. похож на человека, лежащего в долгой и тяжё­лой болезни. почему мне никогда не хотелось его напи­сать?

.. .смотрел на мои ноги.

Как это странно выглядит. Ведь это некрасиво.

А кому-то очень нравится. — Пошевелила пальцами.

У обезьян они. зато. умеешь бегать? Любишь?

Не очень. Нет. — Сняла с юбки волос. Чей-то чужой волос, яркого, медного цвета.

А я умею. Люблю здесь бегать. — Решал, уйти ему сейчас или подождать, не возобновит ли нужный контакт. В нашем доме не думал надавить, ему легче было уйти. Окинул меня каким-то особенным взглядом, как подросток учитель­ницу. Встал, потянулся, карикатура на кота, собирать сумки, отцеплять доски, с одной из них стёр всё, что написал. Мне почему-то не хотелось, чтобы он уходил.

Спасёте себя. — Он сцепил руки за головой. — Вы не видели войны, ни этой, ни последней — дикая агония чело­века, серьёзно, агония, так и есть. Мундиры делают из вас насекомых. Вам нельзя сливаться в одно существо, надевать форму.

— А как же тогда у вас — Лейтенант?..

1972 год. Мы почти перестали выходить из дома. Вакцину пустили в производство, мы должны отмечать. Не хотелось даже вставать с постели. Делал всё за нас. Принёс несколько ампул первой партии, позвал гостей. Как понимаю пришли взглянуть на. чтобы решить что с ним будет дальше что с ним делать. Визит их угнетал, наша жизнь для них чужая нищета, хотя жили очень хорошо, более обеспеченной жиз­ни чем в то время у меня потом никогда уже не было. В от­личных костюмах, но деревенские лица.

Разглядывал ампулы с вакциной. Думаю, он понимал, что сделал большое дело, чего большинству людей не удаётся. Не удаётся сколько-нибудь изменить наш мир. Я надела бе­лый свитер. Интересный оттенок белого. Холодный и тёп­лый одновременно. Автор книги «От иммунитета к психиче­ской деятельности». Ирония над стилем научных статей. Хорошо вести себя за столом. Выслужить снисхождение, потеряв остатки авторитета. платиновые перстни. мятеж и засуха. первая степень алхимического огня. февраль­ское солнце. Каирский университет.

Стилизованное изображение пропеллера. Он прочитал крошечный значок на перстне полифоническим приёмом резкого увеличения остроты зрения, приближения далёких предметов. Как поэму, зачитывал конвенцию о психотроп­ных веществах. чувствовал обманутым. вечер разваливал­ся. что делаю здесь среди картофельных полей. прижала его жалкую седеющую голову к своей груди. заговорили друг с другом на таком языке которого не понимал даже. — Они нас разыгрывают. Это просто белиберда. Пророк с пропеллером.

Наконец, разошлись. Последним. Долго раскланивался на пороге. Шёл дождь. Я чувствовала какую-то отчаян­ную усталость. Я поняла, что скоро всё закончится.

Осенью 1972 года испробовал вакцину на себе. Ему очень скоро стало совсем плохо и становилось всё хуже. В ноябре он перестал вставать. Первый день, когда он не встал, семна­дцатое ноября. Последующие десять лет провёл в постели. В нашей постели, в постелях больниц. Частично парализован. Сознание разум пытался сохранить до самого конца. Я ду­маю тяжелее всего для нас были первые два или три года по­ка ещё была надежда. Мы долго привыкали к его комнате. Не знаю почему не могла ненавидеть. потому что не был че­ловеком. потому что я не умею ненавидеть. Знаю что это его мысль. Может быть сидел напротив в кресле курил сига­рету или смотрел в окно играя лицом. Выпускал и втягивал жгутик. Как-то должен был убить время пока. открывал ам­пулу искал вену. болтал не переставая. что-то рассказывал очень увлечённо. пародия на самозабвение.

«Для него уже всё кончено» — сказал мне на третий день. Искренние глаза. Я подумала что у него сейчас красивое ли­цо. Мой муж лежал со слегка вывернутой на ставшей чуть длиннее небритой шее усталой маленькой головой на высо­кой подушке, выпустив из-под лёгкого одеяла руки, и видела, как изменились его руки. Раньше источали тепло. Как два полюса тепла. Теперь они стали плоскими, условными, состарились. Он весь как тень себя. На внешних ладоней от­крылись царапинки язвочки кожа рук огрубела, красной раз­ных оттенков, сухой, с кровью в маленьких разломах, сквозь неё не были уже видны его красивые голубые вены. Поте­рянный, маленький, исхудавший. У изголовья, на стуле, скре­стив ноги, в чистых носках, сидел довольный, лоснящийся, с крепким лицом, полифонический мотылёк

Он был как-то связан с кофе. но его не было Мне не хотелось есть и спать, мне даже казалось, что я за­ставляю себя дышать. Я перестала чувствовать холод и тепло. И я не чувствовала жалости. не избегала его взгляда, но и не искала его. Он дышал медленно и тяжело, грудью, грудь его двигалась, и глаза, и больше ничего, так он и жил. Разве он страдал? Разве не тем он был, кем ему всегда хотелось быть? Он лёг, найдя в конце своей жизни укрытие и тень.

Обмывал. обтирал ему лицо салфеткой. стриг ногти. держал его за руку, как любимую девушку. издалека это бы­ло смешно тем более отросли длинные волосы. вскоре практически исключена из последовательностей дневных ухаживаний. только ночью я оставалась с ним. У. появи­лась комната в нашем доме своя ванная и туалет не нужные мотылькам корректировал возраст чтобы казаться чем-то вроде нашего но потом — когда увидел у меня стопку воз­вращённых писем сыну — перестал, но заметно менять внешность каждый день.

Спал два раза в сутки по три или четыре часа. 1974. Ус­пешный борьбы запахом пролежни с другой стороны в том году он кажется не сказал ни слова. Когда мы вкладывали в руки блокнот и карандаш, отказывался писать. Пытался по­догревать мой интерес к живописи новостями. карьери­сты. на оппозиции к дряхлеющей системе пытались сде­лать себе имя. телевизионные репортажи. последние дни во Вьетнаме. всем лицом впитывал картинку. рельеф ли­ца, неподвижный, выразительный, прекрасно сочетался с ди­намикой телевизионных бликов. его молчание лучший фон для голосов из телевизора полюбила телевизор соеди­нял наше молчание. чуть пошевелил губами и я потянув­шись дала ему пить. Он привык днём спать при звуке рабо­тающего телевизора или радио. Я вставала с горячей посте­ли, медленно шла вниз и находила какое-нибудь занятие смотрела в окно или рассматривала коллекцию рисунков эм­брионов которую собирал долгие годы. В нашем доме не стало тишины звуки с улицы проникали его насквозь. мне казалось что он должен сейчас прикоснуться ко мне но он отступал и садился в кресло оставляя мне странное чувство будто к чему-то подталкивает меня. он был сама невин­ность, легко выдерживал самый долгий мой взгляд. мне приходилось постоянно напоминать себе, что он не.

Начал смеяться раньше чем говорить. Помню его первый смех в болезни глупый овечий не смех а блеяние нелепый неуместный

Я хотела встретиться с ним в городе, чтобы он не видел того, что происходит у нас в доме. Но он всё-таки явился к нам на порог. Только внизу, не больше пятнадцати минут, но того, что он слышал, было достаточно. Уговаривал меня всё бросить и уехать, говорил будет легко. Даже что не может меня узнать. Будто нуждалась вроде спасения. Но лишь форма вежливости. Приезжал не ко мне. Обменялись адре­сами.

Плакала, била его, но ничего не помогало. Пыталась спать в другой комнате, но он кричал громко, очень громко, да я и не могла оставить его, совсем беспомощным, одного. Иногда ловила себя на мысли о его смерти, но никогда всерьёз. Это просто было за пределами моих мыслей. Это нужно было просто перетерпеть. По голосу я бы сказала что он стал овощем но глаза живые знала что содержание его взгляда снова одержит верх. И всё-таки две ночи я провела в гости­нице. Не две ночи подряд. Первую под его присмотром. На вторую ночь, месяц или два спустя, я его просто бросила, и это ему помогло. На следующий день он произнёс две фра­зы. потом через неделю его будто прорвало начал общать­ся с нами рассказывать что чувствует. я не плакала от об­легчения но мне действительно стало гораздо легче когда вернулась речь.

Воздух в нашем доме совсем испорчен. Снаружи живой и свежий. Открывала окно и чувствовала как вливается в нашу грязь. Потом затхлость поглощала свежесть, опять нечем дышать. уборка и проветривание потеряли силу.

Новое состояние моего мужа было для него родным. Буд­то он когда-то давно уже лежал много лет в кровати без дви­жения душой и духом глубоко ушедший внутрь себя и теперь только вспоминает привычную жизнь и легко, хотя и не сра­зу, забывает всю остальную жизнь уместившую себя в про­межутке, когда суетился, говорил, работал — и любил. Это чувство узнавания всё время я замечала в его глазах, когда они останавливались ни на чём и безрадостный, нездешний свет вытекал из них, как слёзы. Одна я не могла в этой новой жизни ничего вспомнить никаких навыков ни из детства ни из творческой жизни привыкала он вспоминал. в какой-то момент серьёзно пить это быстро превратилось в зависи­мость

Он умер в 1981 году.

Ни одно моё письмо не нашло моего сына.

5.

Первый день войны застал семью Синцовых враспиздень, как и миллионы других семей. Казалось бы, все давно вчёсы- вали за войну; и всё-таки в последнюю, бесконечную от ди­кого торча минуту она обрушилась на голову, как бур из третьей «Матрицы»; очевидно, вполне уторчать себя заранее к такому огромному палеву вообще нереально.

О том, что началась война, Синцов и Маша узнали в Симферополе, докуривая жаркие пяточки. Они только что на измене сошли с поезда и стояли возле старого открытого «Линкольна», ожидая пока немного попустит, чтобы доехать до точки в Гурзуфе.

Оборвав их вчёс с шофёром о том, есть ли на рынке ЛСД и грибы, радио хрипло на всю площадь сказало, что нача­лась война, и жизнь сразу разделилась на две несоединимые части: на ту, что была пару тяжек назад, до войны, и на ту, что была теперь.

Синцов и Маша донесли чемоданы с планом до ближай­шей скамейки. Маша села, уронив голову на руки, и, не ше­велясь, сидела как уторчанная, а Синцов, даже не спрашивая её ни о чём, поплёлся к военному коменданту брать места на первый же отходящий поезд. Теперь им предстояло сделать весь обратный путь из Симферополя в Гродно, где Синцов уже полтора года служил драгдилером редакции армейской газеты.

К тому, что война была несчастьем вообще, в их семье прибавлялось ещё своё, особенное несчастье: политрук Син­цов с женой были за тысячу вёрст от войны, здесь, в Симфе­рополе, а их годовалая, но уже долбившая план дочь оста­лась там, в Гродно, рядом с войной. Она была там, они тут (или она там они здесь? Или они тут она там? Или они там она тут? Или она здесь они там?) и никакая сила не могла пе­ренести их к ней раньше чем через четверо суток.

Стоя в очереди к военному коменданту, Синцов успешно пробовал представить себе, что сейчас творится в Гродно. «Слишком близко, слишком близко, к границе, к границе, и самое главное, самое главное, авиация — авиация — авиация! Трррр-ра-та-та-та-та-та-та-та-та! Бум! Бум! Бах! Трах! Бабах! Виа-виа-виа-виа-тррах! Бабах! Бух! Пух!.. Правда, из таких мест торчков сразу же могут эвакуировать в Чуйскую доли­ну.» — мысль об эвакуации торчков в Чуйскую долину по­нравилась ему; казалось, что она может успокоить Машу.

Он вернулся к Маше, чтобы сказать, что всё в порядке, в полночь они поедут обратно. Она подняла голову и посмот­рела на него как на глюк.

Что в порядке?

Если вырос план на грядке, с огородом всё в порядке, если вырос алый мак, с огородом всё ништяк, сказал Синцов и, глупо хихикая, неприлично рассмеялся.

Хорошо, — тупо сказала Маша и опять опустила голо­ву на исколотые наркоманские руки.

Она не могла простить себе, что уехала от дочери. Она сделала это после долгих уговоров матери, специально прие­хавшей к ним в Гродно, чтобы покурить синцовского плана. Синцов тоже уговаривал Машу бросить глухо торчать и по­ехать в санаторий; он даже обиделся, когда она в день отъез­да подняла на него глаза, похожие на помидоры, и спросила: «А может, всё-таки не поедем?» и тупо заржала. Не послу­шайся она их обоих тогда, сейчас она курила бы не беспон- товую симферопольскую шалу, а тот мягкий чёрный гаш, который долбили в Гродно. Мысль быть там сейчас не пуга­ла её; палевом было то, что её там (или тут? Или здесь?) нет.

В ней жило такое чувство вины перед оставленным в Гродно ребёнком, что она почти не думала о плане.

Со свойственной ей прямотой она сама вдруг сказала ему об этом.

А что о плане думать? — сказал, забивая очередной ко­сяк, Синцов. — И вообще, великий Гоголь есть выходник препровождающий.

Маша терпеть не могла, когда он говорил так: вдруг ни к селу ни к городу начинал бессмысленно вчёсывать о Гоголе, о котором и сказать-то ничего нельзя.

Хватит гнать! — сказала она. — Ну какой на фиг вы­ходник препровождающий? Ч т о ты знаешь о Гоголе?! — Косяк в её губах задрожал от злости (и непонятно было кто больше злился: она или косяк?). — Я не имела права уехать! Понимаешь: не имела права! — повторила она, крепко сжа­той в кулаке зажигалкой больно ударяя себя по коленке.

Синцов глубоко, с тяжёлым наслаждением, затянулся, дол­го задержал дыхание и осторожно, то ускоряя, то замедляя выдох, выпустил дым через нос. Его лицо и взгляд на глазах Маши изменилось за эти пятнадцать секунд до неузнаваемо­сти, безумно, страшно изменилось. Вместо военного журна- листа-драгдилера на неё смотрело ужасное бесовское живот­ное, похотливый скот. Синцов заржал. В его убитых глазах её любящий взгляд мог, бывало, прочесть затаённую боль и страдание, но сегодня ей как-то не читалось. Мышцы лица его обвисли. Маша отвернулась.

«На хер войну», — подумал Синцов, слечивая косяк, «на хер этого Сталина ебучего, и всю эту Советскую Родину. Не пойду воевать ни хера, сцуко! Не пойду на фронт, буду всю войну план долбить! Проторчу войну на хер, и плевать, кто победит! Какая разница? Лишь бы конопля росла!» — думал Синцов. Маша посмотрела на косяк в руке Синцова. Ей тоже хотелось дунуть синцовского гаша, но она знала, что тогда её опять заглючит, как в прошлый раз, когда она постриглась налысо, или в позапрошлый, когда голая ползала на четве­реньках и ругала Советскую власть. Синцов закашлялся. Его дико пёрло, ему казалось, что поезд взлетает; что война это следствие того что Сталин с Гитлером обкурились и погна­ли, и Черчилль со своим коньяком тут не поможет. Маша закрыла глаза.

Когда они сели в поезд, она жёстко воткнула и на все во­просы Синцова отвечала только «да» или «нет». Вообще всю дорогу, пока они ехали до Москвы, Машу пёрло как-то меха­нически: она курила план, молча втыкала в окно, потом ва­лилась на свою нижнюю полку и часами хихикала, отвер­нувшись к стене. Вокруг вчёсывали только об одном — о войне, а Машу так вшторило, что она не слышала этого; в ней совершалась большая и тяжёлая внутренняя работа, к которой она не могла допустить никого, даже Синцова.

Уже под Москвой, в Серпухове, едва поезд остановился, она впервые за всё время сказала Синцову:

Пойдём, дунем.

Вышли из вагона, взяла его под руку.

Маршал Советского Союза И.С. Конев «MY FIGHT WITH DRUGS. THE HISTORY OF REDEMPTION» том 4 страница 355

Задевая усиком лысый край вестибулярного мандибулы пожни хохот из-под

Его прервал

Товарищи, Гитлер воскрес!..

Нет! Нет! Какой пиздец! — послышались весёлые и развесёлые голоса. Суровый политрук сделал ебло Чингис­хана, но ему на башку внезапно обрушился барабан. Глядя на надетый с угрюмым цинизмом на заслуженную голову ра­ботника таинственный барабан, я поневоле задумался над словом «барабан». Вскоре мне пришёл пиздец. Барабан, ка­залось, надели не на его голову, а в мою, ещё и выстрелили из концепта «барабан» мной сквозь смыслы и ассоциации в далёкую ужасную суть, живую липкую сущность пустого вибрирующего барабана «барабан». Обарабанившись, я ба- рабанно выбарабанился по барабану барабанов, и, казалось, также становился барабаном, и точка невозврата была близ­ко. Спас меня политрук. Он сорвал с себя барабан. — Кто это сделал?! Убью, сука! — крикнул, освободившись, полит­рук. Раздались выстрелы, крики, звуки глухо падающих жир­ных обездвиженных тел на пол. Кто-то оглушительно рыг­нул. Я посмотрел на себя и увидел Биографию Гитлера

В разделе «разное» рекомендуем вам «Гитлер. Харизма- тичный лидырь» Lieder — lieber Лидер — либер(ал) Лидер — лодырь — любирь Ультразвуки цикады

— Ни хуя себе цикада, — сказал Японец глядя на то как цикада подмяла под себя его дом и раздавила своим весом, как орех. Я открыл себя ближе к концу, и действительно, во мне было написано что Гитлырь воскрес

Книга Конева вызвала летучую мыш и споры в окололи­тературных кругах. Около колоколообразной кривой, про­черченной полётом летучей мыши, шесть томов (и когда только успел СТОЛЬКО написать) маршальских фантазмов

Причём первый начинался сразу с матерного слова «хуй- ня» и последний заканчивался тоже словом «хуйня». Неуди­вительно что рецензия в журнале «Ёбаный Пиздец» на ше­девр Конева называлась <Хуйня. Opus Magnum усопшего Маршала»

Но с ужасом рецензент — вдруг понял что его рецен­зия — стала частью текста книги — во 2-ом Издании

Избежав смерти на войне, послевоенные посткарьерные манёвры я не снёс, ссучился духовно, одно хорошо: я стал потарчивать, затем и по-настоящему торчать, и к 1947 году был уже самым что ни на есть ёбаным наркоманом в погонах. Войска наши в целом уже в предвоенное десятилетие имели неплохой психоделический опыт: в ходу были стимуляторы, не забылся и хорошо освоенный в Гражданскую войну кока­ин, везли из Средней Азии приличного качества опиаты, и начинали появляться первые ростки синтетических галлю­циногенов. Нападение Гитлера, его ёбаный превинтивный удар, сорвало наши планы покорения мира и надолго заста­вило забыть окрыляющий успех первых советских синтети­ческих триптаминов. Я не углубляюсь в вопросы уторчанно- сти нашей армии в целом и её связи с большой политикой: эта книга — исповедь маршала-наркомана, а не анализ кука­реканья бразильских петухов. Первый раз, как сейчас помню, до зверского пиздеца я докурился с маршалом Жуковым. Это случилось осенью 1946 года, в Москве, в элитном наркопри­тоне для высшего комсостава Сухопутных войск. Жуков пришёл не то чтобы в хлам пьяный, но изрядно подшофе, выкурил два косяка в одну харю и сел делать точки.

Эй, Конев! — сказал Жуков, — давай-ка я тебя накурю сейчас в пизду. Хочешь?

Почему бы и нет, — согласилось то, чему недолго ос­тавалось быть мной. Жуков сделал мне точку, другую, тре­тью. Я курил, кашлял, охуевал, ржал, блевал и постепенно переходил назначенный мне, наверное, Богом придел пони­мания. Жуков, как хлыстом, гашишом гнал меня в неведомое. Например: Гюньчюкь. Что это? Qui est-ce? Quen es?

Гюньчюкь — булава из сырой массы аналютических оца- рышей, выполненная в ммосштоебе 1:1,289 и подвешенная сбоку на пояс к носителю некоей избранности, которую и символизирует Гюньчюкь. Жуков уверял, что

И вдруг. (Нет вот не вдруг а перед собой надолго рас­пространив сначала чувство вскоре предстоящего события затем даже интуицию о характере этого события) вдруг Жу­ков превратился в Жука! После чего передал мне телепати­чески цитату из мистической книги Корнея Чуковского «От Двух До Пяти» Философия искусства «Я так много пою, что комната делается большая, красивая» присовокупив целый кус из Олдоса Хаксли «Продолжительное или непрерывное пение или крик могут вызвать сходные, но менее выражен­ные результаты. Если певцы не очень хорошо обучены, они склонны выдыхать больше воздуха, чем вдыхать. Поэтому концентрация двуокиси углерода в альвеолярном воздухе и крови возрастает, и при сниженной эффективности цереб­рального редуцирующего клапана становится возможным духовидческий опыт.» Буквы сквозь меня пронеслись, как воспалённые цифры. Как можно выдыхать воздуха больше, чем вдыхать? После чего я выдохнул, не считая.

Плоть Жука была не очень плоть, совсем не как, скажем, обычная чужая плоть сослуживца. Примером может служить женщина артистка в красивом платье, на сцене, когда её больше вдохновением формы плоти легчают без видимого тления тяжести приближаясь образу себя, что мы можем уви­деть при наших встречах в духовном мире. Плоть Жука была в совершенной форме, как он расправил мощные блестящие надкрылия. Также подобное мы можем увидеть в плоти ре­бёнка или святых. Тайна любимого лица тоже светлая плоть без коросты и тления, видимая любящему. Я, конечно, не любил Г. К. Жукова, он также был далёк, вопреки распро­странённому мнению, от святости, далёк от детства, поэтому обрюзгшая, с нечистым дыханием форма в форме и теперь

Совершенство симметрии, чистота линий, холодный жи­вой механизм чеканной плоти Жука — словно воплощение Идеи Жука

Тогда же он мысленно предложил мне последовать за ним и принять форму Коня. Он показал мне жертвоприношения и жестокую линию рабов идола превознесённого Коня. Только такого человека, как тов. Жуков, могли привлечь кар­тины такого унижения, таких истязаний. Ощутив как я от­толкнул его мысли, Жук переплёл и заменил волну, соблаз­няя меня совершенством и силой формы Коня. Но я уже плевался и просто уже себя осенил Крестным знамением, твёрдо желая оставаться в образе, напечатлённом Всевыш­ним. Негодованию Г. К. Жукова не было предела. Он вы­простал яйцеклад и пытался отложить в меня яйца, чтобы затем меня сожрали его мерзкие личинки. Мне пришлось покинуть притон и отправиться домой, проклиная Жукова и его гюньчюкь. Но я не знаю, что там добавил в свой га­шиш Жук или как взял такую власть — уже находясь дома, против моей воли, я совершенно поменял форму и стал ка­кой-то ужасной карикатурой или пародией на лошадь. При этом я слышал торжествующее хихиканье Жукова, перехо­дящее в скрипы цикады. Невероятным усилием военной воли над уторчанным сознанием мне удалось вернуться в челове­ческий облик. Мне было холодно и грязно, и Конь, мой двойник, беспокойно вертелся внутри неподалёку.

Я решил навестить Рокоссовского. Мы с ним практически дружили против Жукова и всегда советовались, если Мясник затевал очередную хуйню.

В машине было душно и пахло бараком. На стекле изнут­ри сидел комар и втыкал. Чтобы отвлечься, я пригляделся к нему. По его спинке и крыльям расстелилась лёгкая радуга, да и сам он, оказывается, вовсе не втыкал. Задние лапки комара, в густом для него воздухе выписывая неторопливые изящные кривые, извлекали из внутреннего пространства моей слу­жебной машины таинственную информацию, имеющую несомненную практическую ценность. Затем комар начал умываться, то есть чистить передними лапками усики, нос и рыло. Я много раз наблюдал, как это делают мухи (довольно механически), но никогда ещё не видел такого аккуратного комара. С лёгким содроганием я подумал, что сейчас поздняя осень, какие, к хую, комары? Откуда он взялся? Тем временем комар, тоже почему-то дёрнувшись, снялся и бесшумно по­летел вдоль дверцы куда-то вверх. Я решил нарушить молча­ние.

Сашка!..

У Жукова Сашка, товарищ маршал.

Не пизди! Чем это в машине воняет? И откуда, блядь, комары?! — сказал я и подумал «и этот о Жукове, не иначе как сговорились».

У духов и инопланетян на вас большие планы. Этот комар символизирует сову, ослепшую при свете солнечного дня... Зимний, чудесный комар, сжигающий душный мешок покоя. Проснитесь.

Я пожалел о своём решении нарушить молчание. Я чувст­вовал, что мой жизненный опыт не относится ко мне, словно это чужая память. Меня необыкновенно сильно и мягко пёр­ло. Я ощутил, что ячейка машины меня уже не вмещает. Конь рвался изнутри, расталкивая человеческие черты или совмещаясь с ними. Я духовно сознал в себе стабильную форму из переливающихся друг в друга человеческих и зве­риных частей. Внутри моего внутреннего Коня был Человек, и мы с ним посмотрели друг на друга сквозь вскипевшего Коня, как через живое тусклое стекло. — Молчи, бля, мудоз­вон, — сказал я вслух и сам услышал в своём голосе расте­рянность.

Шаман.

На дорогу смотри! — оборвал я и, как мне хотелось ве­рить, сурово заворочался. Чувство, что меня не уважают, бы­ло ослепительно новым, мне казалось, что меня подменили полностью, оставив лишь память и холодную купину вос­приятия. Конь, не теряя времени даром, вспухал во мне, раз­дувая и разрывая мою плоть изнутри.

Штаб 28-ой Армии — самый упоротый, блядь, усажен­ный, удолбанный штаб во всей Красной Армии. Такого наркоманского Штаба армии ещё поискать. Штаб 18-й Армии вообще до того доторчался, что превратился в ждаб. И в 19-й Армии уже не штаб, а ждаб, докурились, блядь. Топографическая служба уже на своей последней системе. Карт осталось ни с гулькин хер, а они печатают кар­ты какой-то, блядь, Кирибати. Где это вообще такое? Мы что, с папуасами воюем? А ЭТО что такое?!

Господи.

О. О. Оооо!..

Какой пиздец!..

У меня вообще и близко мыслей нет, зачем может быть нужна такая, блядь, зверская хуйня. Что это такое, товарищи, мне кто-нибудь может объяснить, хотя бы отдалённо, что это, на хер, вообще такое?!! Я не знаю, как об этом доклады­вать, товарищи, я попросил сделать карточки, если получит­ся, чтобы показать фотоснимки, чем вы здесь занимались, потому что словами не знаю, как описать, товарищи, слов нет.

За воспоминаниями о своих поездках по фронту время проходило легко, и я задремал. Рокоссовский встретил меня, как всегда, вежливо, спокойно и дружелюбно распрашивая о причине угнетённого моего состояния, вскоре выведал всё о моём недавнем приключении. Он попросил меня прямо в его присутствии превратиться в Коня, что я, признаюсь, тот­час с облегчением исполнил, настолько трудным оказалось сдерживать плотскую перемену. Затем мы немного растеря­лись, поскольку верного способа обрести человеческую форму мы с ним не знали. В первый раз мне помогли про­фессиональные навыки. Если бы Рокоссовский уверенно от­дал мне Приказ, то я бы, несомненно, Подчинился. Но пор- кый Рокоссовский захотел на мне покататься. Он даже попы­тался меня оседлать. Возмущение и обида на время вернули мне человеческий облик.

Что ж ты, сука, делаешь? — замахал я руками на Рокос­совского.

Ngaytxoa. Oern txoa livu! — Рокоссовский, по вдох­новению, перешёл на ещё не известный тогда никому язык На'ви.

Что же делать? — изменил я вопрос.

Ну, есть, конечно, варианты, — сразу успокоился Ро­коссовский, — например, перенаправить энергию метамор­фоза. Рулевые тяги, задние суппорта, тросики, фонарь сало­на, патрубки.

Get to the point! — сказал я по-английски, пытаясь прикрыть наготу какой-то грязной рогожей.

Вместо новой плоти наращивай механизм. Потом его с тебя снять и выбросить, вот и всё.

Простая идея! Но как направить столь ещё тебе незнако­мую и пугающую энергию? Пришлось прибегнуть к непо­добающему средству — колдовству.

Я не люблю магию. Платформа моей веры всегда была экзотерической. Понимая одушевлённость всех явлений ма­териального мира, сознавая жбышную природу исполнен­ной разнообразными, весьма многочисленными сущностями, я вовсе не желал с ними принуждённого и ритуального об­щения, предпочитая, чтобы между мною и ними словно бы находилось голубое облачко с надписью «банг». Но что по­делаешь. Приготовления Рокоссовского мне лично напом­нили командно-штабные учения. Те же учебные операции над пустотой. Вычертив дурацкий знак на полу, Рокоссов­ский забрал у меня рогожу и

Конь только показал мне, лицу, морду. Остров его искры не с плотью. Оглушающая вонь. Трудно поверить, что мо­жет быть запах такой неистовой силы. Я старался мыслить механизм. Старался изо всех сил. Мне хорошо знакомо чув­ство напряжения мысли. Седина. И боль в сердце. Седой ме­талл.

Тысяча чертей! — воскликнул Рокоссовский. — Про­пеллер!..

Что?.. Что?!

Пропеллер! — пропел Рокоссовский, — Да ещё какой интересной формы! Может, это гребной винт?.. — Я стал вертеться, как пёс, пытаясь заглянуть себе за спину. Это вы­глядело очень смешно, особенно, учитывая отсутствие на мне формы и вообще какой бы то ни было одежды. — По­стой. да там. да ведь это мотор, Иван Степаныч, у тебя здесь. на славу. слушай, не вертись! Попробуй. — За­пустить? — сказал я фальцетом, — Я что теперь самолёт? У тебя зеркало есть?

Да что ты всё вертишься, как дервиш?

Тяжёлый, чёрт. — Я едва не упал. Я удержал равно­весие, покой, дыхание, и, оттолкнув (мягко) Рокоссовского, попытался запустить новоприобретённый механизм. Суть была отъять и уничтожить! А я ладил связь себя с ним. Про­тиворечив и загадочен есть человек. Поэтому, пишет Сад, умные, не тщась разгадывать человека, предпочитают его ебать.

Пропеллер дёрнулся, оцарапав-таки (и ударив! По роже!) Рокоссовского. Тот ммкнул, зрачки его расширились. Я при­нёс извинения и повторил попытку, усмехаясь. Мотор ожил, пропеллер завертелся, заревел, загудел, заныл, запел, и, нако­нец, ровным жужжанием потянул меня вниз и вверх, как мор­ская, полная, тёплая волна. И вот я уже завис, в полуметре от грязного пола, лицом вниз. Рокоссовский рассмеялся.

Бумей летит! — сказал Рокоссовский.

Со мной что-то случилось. Я сказал

Ещё совсем недавно, буквально несколько месяцев назад, в предвыборных статьях, а затем и в майских указах было плохое настроение и страшная депрессия из-за неудавшейся жизни и наши планы на ближайшую и среднесрочную пер­спективу. В голову лезли всякие бредовые мысли, иногда с цифрами, со сроками, и некоторые из них уже начали осу­ществляться. Работа началась. Пьяный сосед достав свой член лез под подол к моей матери. Соответствующая комис­сия видела как они трахались. Отец как обычно спал в отрубе на полу и они ходили контролировать эту работу. Я не бу­ду возвращаться к этим нашим планам. Говорить о сущест­венных корректировках пока рано, хотя я рано начала возбу­ждать себя с помощью пальцев, и я всё-таки скажу, когда за­хочу. Моим родителям было не до меня.

Россия лишила себя девственности сама, нисколько не испугавшись этого. За первые 14 лет нового века сделано не­мало. Ближайшие годы будут решающими, и, возможно, пе­реломными не только для нас, а практически для всего мира, который вступает в какую-то странную приятную истому. Глобальное развитие становится всё более неравномерным. Мы долго лежали и молчали. После новых конфликтов час­то трахались на чердаке, в лесу и где придётся. Ужесточается конкуренция за ресурсы. Причём хочу вас заверить, коллеги, и подчеркнуть: не только за металлы, нефть и газ, а за член, за интеллект. Кто вырвется вперёд, неизбежно потеряет свою самостоятельность. Я видела влагалище у своей внутренней энергии; как говорил Лев Гумилёв, от пассионарности пьяная лежала на полу. Страна просто обречена нашему однокласс­нику, что трахал меня. В мире Двадцать Первого века, на фоне новой расстановки сил, Россия решила согласиться. (Аплодисменты).

После 70-летнего советского периода граждане России в школу пришли вообще без трусов и штанов, чтобы всегда быть готовой. Нельзя достичь благополучия. Нельзя про­жить особняком. Идёт становление гражданской активности. Люди были так растянуты, что свободно заталкивали в жопу всего народа интересы государства. Мы встречаемся с вами сегодня, 12 декабря, в День Конституции, чтобы трахать себя самой и сказать о трёх ценностных смыслах, которые зало­жены в земле нашей страны. Зло в огороде казалось мне мел­ким. Несла одна женщина кабачки. Быть патриотом — зна­чит не только с уважением относиться глядя на их размеры хотя, безусловно, это очень важно, а прежде всего заталки­вать кабачок стране, как говорил Солженицын, патрио­тизм — чувство органическое, предварительно его смазав и очистив от шероховатостей. И как не может сохраниться общество, так и не существовать стране, скользить по нему и опускаться вниз. Замечательные слова, не в бровь, а в глаз.

Власть нанесла второй слой вазелина и повторила снова. Только в этом случае создаётся боль.

Что означает суверенитет России? Торчала лишь четвёр­тая его часть с хвостиком, чтобы всё производить у себя. Ощутив всё это, я решила, что нашей военной мощи неза­чем извлекать из себя кабачок. На фоне противоречивых процессов, протекающих в мире, мне было очень приятно и я не стала придавать этому будущее. Всё и так развалится са­мо по себе. Либо именно сейчас мы сможем открыть ёмкость для сбора спермы, обзаводиться жильём, создавать большую и крепкую семью, быть счастливым в своей собственной стране, либо.

Эта организация вновь пришла в больницу. Зайдя в ка­бинет к гинекологу, я стала в известном смысле социальным лифтом для целеустремлённой и активной молодёжи. При этом считаю важным, что они хотели бы снять серию всякой политики для их журнала за хорошие деньги. Наши женщи­ны сами знают, когда и что им нужно. Убеждён, что нормой в России должна стать семья с широко раздвинутыми нога­ми. Чтобы это было так, она подползла к открытому отвер­стию, щекоча меня рождением второго и последующего де­тей, и устремилась внутрь. Я была в восторге. Обыкновенная зелёная муха будет прямо влиять на выбор семьи в пользу второго и третьего ребёнка!

Я старалась повторять тот случай с мухой. Многие барье­ры, мешающие посещать те места, где их могло быть много, Правительством уже устранены. Мухи слетались использо­вать появляющиеся возможности. Надо наконец дать людям работать, предоставить родителям возможность отведать уч­реждения без очередей и нервотрёпки, щекоча меня своими лапками и кусая. Это было страшно здорово. Наблюдая всё это в зеркало, мне хотелось засунуть свои руки по самый ло­коть в другую застарелую российскую проблему — жилищ­ную, но там были маленькие насекомые, которые творили чудеса. Из меня выливалась жидкость. Я чувствовала, что внутри меня ещё кто-то выше среднего. Остальным гражда­нам пока не по карману кусать и щекотать мои внутренние ткани. Поэтому сейчас, на новом этапе, надо перейти к ре­шению жилищного вопроса водой с раствором фурацили- на.

Отдельно хочу сказать о социальной сфере. За специали­стами, что свисали вниз сантиметров на десять, а то и боль­ше, закрепилось казённое определение — бюджетники. Ря­дом летало полно работников этих сфер; вскоре они появи­лись и на мне. Мы поддержим возрождение провинциальной интеллигенции наступающих оргазмов; принципиально важно, чтобы общество имело возможность изгнать всех на­секомых. Мне, как женщине, охота узнать талантливых, хо­рошо успевающих абитуриентов. Безобразные, агрессивные формы человека неограниченны.

Они не заставили ждать меня долго и приехали через день. Постепенно заталкивая в анус и во влагалище разные ценности, мы исторически доказали свою способность пере­давать их из поколения в поколение. Закон может защищать нравственность, и я медленно насадила себя на неё, лишь только пробка торчала. Попытки государства вторгаться к заталкиванию трёхлитровой банки убеждений и взглядов людей — это проявление для нас абсолютно неприемлемо. Мы и не собираемся идти по этому пути. Банка уткнулась в лобок и тазовую кости, я стала действовать не путём запретов и ограничений, а укреплять прочную нравственную основу общества. Все были удивлены увиденным, но я не могла сде­лать большего. Вопросы общего образования, культуры, мо­лодёжной политики не растягивались. Согласно физиологии и скелета человека, это был предел нравственного, гармо­ничного, ответственного гражданина России.

Надо признать, уважаемые друзья, сами родители и учени­ки теперь гораздо требовательнее, и школа должна успевать за своими учениками, чтобы всё получилось и мои гости то­же были довольны. Нужно вернуть школе безусловную цен­ность. Я позвонила своему другу. Я лежала с широко раскину­тыми ногами, а он брал преимущества, такие, скажем, как фундаментальное математическое образование, и сажал по кругу моего влагалища на большие половые губы. У этих пчёл огромная роль: они формируют личность. От того, встретит ли ученик талантливого, увлечённого своим делом учителя, во многом зависит формирование молодого человека.

Утром я проснулась от шума камеры. Меня уже снимали. Россия с удовольствием ответила на все их вопросы. Госу­дарственная политика в этой сфере должна быть направлена мной. Для возрождения национального сознания нам нуж­но убирать урожай, копать картошку, ползая на голой жопе по земле. (Аплодисменты). У нас единая, неразрывная, тыся­челетняя история, опираясь на которую, я руками гребла, как собака, под себя. Особые слова благодарности бойцам поис­ковых отрядов, которые предают земле имена героев, с почё­том предают землю земле. Это хозяева Великой Отечествен­ной. Важно беречь историческую ратную память Отечества. Наши предки называли её Великой Войной, но положили на стол под наркоз и начали резать. Боевой дух держится на тра­дициях, на живой связи с историей, так как прочность таза уменьшилась из-за удаления лобка и теперь, на примерах са­мопожертвования героев, всё зажило и швы были удалены. Меня осмотрел Министр обороны и сказал, что всё нормаль­но, можете медленно возобновить войну. (Аплодисменты).

Вспоминаю одну из своих встреч с ветеранами. Там были мои новые хозяева. Один из них, не русский человек по на­циональности, спрашивал меня, почему я над собой так из­деваюсь и не жалею себя. Я не знала, что ответить, и просто говорила, так было и во время войны, постигать себя. Они тянут нас к общественной деградации. Путём нескольких операций я получила то, что хотела. Мы должны были рас­сматривать моё новое тело и от шока не могли допустить появления в России этнических анклавов со своей нефор­мальной юрисдикцией, живущих вне правового и культурно­го поля страны. В Государственной Думе я получила в своё дупло всё коровье дерьмо и мочу. Не нужно никому созда­вать проблем.

Уважаемые коллеги! Для России нет и не может быть дру­гого политического выбора, мы перепробовали всё, что мог­ло прийти в голову, о многом я просто не пишу, и не знали, что делать дальше. На что я хотел бы в этой связи обратить внимание?

Первое. Единство, целостность, суверенитет России без­условны. Второе. Прямое или косвенное вмешательство в наши внутренности. Деятель, который за увеличение объ­ёма и удлинение разреза получает деньги из-за границы и тем самым обслуживает чужие национальные интересы, не может быть политиком в Российской Федерации. Третье. Криминалу нет и не может быть места в политике. Конечно, сейчас скажут: «Но у нас и так ребята делали это с удовольст­вием. Они соорудили специально для меня криминал». До­пускать в политику не положено, он все равно использовал меня как ёмкость для грязной воды, а такого не должно быть, всё было бы ничего, деньги есть и живём не тужим, но хозя­ин. Мы знали, что он на мне заработал. Четвёртое. Ци­вилизованный диалог возможен только с теми, чьи материа­лы пользовались большим спросом у любителей необычно­го. Филадельфийский, знаете ли, эксперимент. Шестое, на­конец. Вся история страны просто кричит про Виктора и его пчёл. Когда Виктор увидел, что государство сделало с собой, он пришёл в ужас и долго не мог приступить к делу. Уходя, он сказал, что не уснёт всю ночь.

О чём я хочу сказать? К началу 2000 года население Рос­сии сокращалось (вдумайтесь, всё было усеяно дохлыми по- луспревшими мухами и везде ползали средней величины червячки. Вы о них хорошо знаете, но возвращаю вас к этой трагедии), почти ежегодно сокращалось на миллион человек, и, казалось, они тоже кишели червяками. Они были везде. Проникли во все души населения остановить эту катастрофу.

Демографический прогноз звучал. изъели мягкие ткани половых губ. окончательный приговор стране. черви, ко­торых я вынашивала столько дней. мы обе. нам удалось переломить эту разрушительную тенденцию, потому что черви вылезали отовсюду. Марина всё это ещё и успевала снимать, периодически повторяя «мы молодцы», чтобы мы поняли, что расширили горизонт планирования, поверили в то, что изъеденные стенки прямой кишки являются главным условием для развития и улучшения жизни внутри живота. Пока я была на операционном столе, Марина с хозяином шаг за шагом достигали поставленных целей. Подробно­сти окончания операции

Это был полный мой триумф и одновременно крах всей моей жизни. Я воочию увидела, как поколения и поколения едят черви, мухи и прочие насекомые. Спасибо вам большое за терпение и внимание.

Аплодисменты.

Хорошо Темперированный Сундук Георгия Константи­новича Жукова Содержит Психоактивный Лязг Слова. Хо­рошо Темперированный Сундук Георгия Константиновича Жукова Содержит Полифонический Лязг Слова. Хорошо Темперированный Сундук Георгия Константиновича Жуко­ва Содержит Полифонический Лязг Слова.

В Сундуке — Мундштук.

«Мундштугбдт», — медленно и верно выговорило седое Ызгёно, соткавшись посреди комнаты.

«Ммоншттоегбтджлрнкбгхптд», — помыслил Жуков, но вслух сказать не решился такую вариацию.

«Мынтшдык», — сказал Жуков.

Фффут!.. — вставился мундштук Жукову в угол воле­вого жестокого рта.

Фт! — ткнулась в мундштук сигарета.

Ффяц! Шшшшшш. — возник огонёк. Жуков затя­нулся и, как Синцов, то ускоряя, то замедляя выдох, выпустил дым через нос. «Ништяк», — успел подумать Жуков и

Нужно больше обострять крайности, создавать контра­сты. приватно. лечить и нарезать стереотаксическую фрамугу. косые срезы. — пел Лейтенант и пританцовы­вал; он принял облик умственно несостоятельного подростка с усами, нелепо тонкими длинными ногами, который под внутреннюю музыку совершает переступы на месте, щелчки окостеневшими каблуками, шаркает, болтает ногой, опираясь на красный подоконник. Подыгрывая Лейтенанту Лябжясчы- кову, полковниг Иван Петрович Бегемод принял вид беспо­койной уставшей мамы, оплетённой нитями долговременной заботы. Вокруг себя они создали пространство вокзального кафе и вывесили надпись «везу сыночка на консультацию», вокруг которой повился и зазмеился чёрный пепельный ви­ноград. Чёрный пепельный виноград.

Жизненный опыт? Он совершенно бесполезен. Никого нет. Тем и хорошо имя: тащится из мира в мир, как верный

Воплощённая шутка, опухоль в бутылке, бесправный альраунырь Щигровского района Курской области, всеязыч- ный, как новый свет, исцелитель психогенных телеангиоэкта- зий.

Заместитель главного редактора газеты с меняющимся на­званием по фамилии, которая, в отличие от названия газеты, оставалась неизменной, хотя нет, она тоже, как мне сейчас открылось, терпела некоторые перемены, стремясь увернуть­ся от проклятий и лучше соответствовать духу времени, так вот, говорю, редактора по фамилии Ортенбургбдт, в тот не­простой день она оказалась именно такой, его фамилия, вы­звал усилием мысли Ёжикова, дождался его и поручил ему ответственное задание.

Но это же. пиздец! — сказал Ёжиков с пафосом. Ор- тенбургбдт улыбнулся. Ему понравилась реакция Ёжикова. Наивность в голосе Ёжикова. Наивность в том что допустил выразить интонацией наивность. Наивно разыграл наивную интонацию. В каждом движении ума и души Ёжикова Ор- тенбургбдт сознал махровую наивность и удовлетворённо улыбнулся. Ёжиков покосился на пиздецометр на столе на­чальника. Увы, тот показывал лишь унылое мещанство.

Сундук-кундук-пундук. — пробормотал Ортен- бургбдт, что в последние месяцы всегда ткалось вокруг каж­дого упоминания Жукова. Не заклинание, но некий мем- адаб, неизбежная ассоциация, требующая ритуального про­изношения вслух, пусть и бормочущего, вполголоса, так, шепотком, чуть шевеля пухлыми губами, чуть пришлёпывая липкими губами, чуть дрогнув трусливыми бесформенными губами. — И что же, про Двадцать Восемь Панфиловцев и Политрука тоже спрашивать? — сказал Ёжиков, следя за пиздецометром. Как всегда, стрелка икнула при упоминании Числа; после Политрука её качнуло, и уровень пиздеца под­нялся до отметки «Лёгкий пиздец». Ортенбургбдт заметил желание Ёжикова спровоцировать пиздецометр. Тем време­нем дождь за окном перешёл в мокрый снег, а за окном про­летела моль.

Обязательно. Продумай чёткую, исчерпывающую схе­му, — выговорил без запинки Ортенбургбдт, — чтобы всех состояний; и сравни, как он скажет, что совпало, что нет. Одна херня. Он любит ордена. Очень любит. То есть на се­бя нацепит сверху, снаружи, сколько сможет. Не представ­ляешь даже, сколько он сможет. — Ортенбургбдт посмот­рел, что называется, выразительно и долго, как корова, на Ёжикова. — Это не всё. Он же умеет себя и так, и так вывер­нуть. В общем, будет в себя запихивать.

Какой пиздец. Жрать их, что ли?

Не только. — Ортенбургбдт опять хотел-было выдать значительный взгляд, но отчего-то вспомнил слово «Дялгзв» у Трифонова, вздрогнул, сознал боль в сердце или где-то там, во всяком случае, в груди, осёкся и наполовину подня­тый свой овцый фишкопуч отвёл в сторону, где в полиро­ванной дверце или просто бочине шкафа отразилось обрат­ное превращение уличного фонового снега в неровный, хо­лодный, бессмысленный дождь. — Не только этим ртом. У него ещё на всём теле рты тоже, откроет, и. Может и в раз­рез на теле. Потом, у него в полифонических колбах, кро­ме нормальных орденов, есть ещё поменьше. поменьше. поменьше. — Ортенбургбдт, повторяя, как гипнотизёр- дилетант, слово «поменьше», выпростал руку, сжал кулак, раскрыл два пальца, и с каждым повторением слова «по­меньше» 1) уменьшал расстояние между кончиками большо­го и указательного пальцев 2) поворачивал руку по часовой стрелке, как если бы выворачивал ухо или открывал дверь ключом, но 3) ещё сгибал короткими рывками руку в локте, приближая воображаемое «поменьше» между пальцами всё ближе к лицу, к тому же фокусируя оставшийся вполне ов- цым фишкопуч на сокращающемся отрезке условной пусто­ты ордена 4) говорил всё более тонким и высоким голосом, приближаясь к фальцету или писку, что звучало ёрнически, нелепо 5) чуть наклонялся вперёд. Моль пролетела перед лицом Ёжикова, он сделал резкое движение рукой, будто ло­вит моль. Вдруг оба сознали, что делают странные жесты. Возникла неловкая пауза.

— Насколько меньше? — сказал Ёжиков ещё до того, как пауза закончилась. Ортенбургбдт подождал, пока не закон­чилась пауза, досадуя на нечуткий Ёжиков дух. Он ответил на вопрос Ёжикова. Ёжиков вышел из кабинета начальника и присел на диван в фойе, обдумывая услышанное. Значит, Жуков перед прошлым интервью запихивал себе ордена в жопу, жрал их, засовывал в порезы, потом, размешав малень­кие орденки в молоке, пил его столько, что Таррару хватило бы запить обед Двадцати Восьми Панфиловцев, потом ещё ширялся мутной взвесью, и в конце концов лопнул. Не взо­рвался, конечно, обдав Джазова брызгами и ошмётками (Ёжиков захихикал), даже не развалился на куски, но лопнул, медленно треснул, может быть, это даже страшнее? Во вся­ком случае, взорвался — страшно, да, но и смешно. А если с глухим, едва различимым, нет, таким, негромким, неявным, но вполне себе различимым, даже и ощутимым, тяжёлым, и, главное, необычным, ни на что непохожим, неожиданным и не сразу который распознаешь — ставящим в тупик, вопро­сительным звуком, со сдавленным звуком — весь сдвинулся, повернулся — раскрылся, и вывалилось изнутри — что? Плавник? Акулья печень? Жёваная магнитофонная плёнка? Рак?.. И вот сжимая диктофон. Два посеребрённых микро­фона торчали из него, улавливая ритмы несуществующей действительности.

Раскинула карты, нагадала несчастье — смерть — в се­мье.

Когда вы поняли, что ХТС — это Волк-машина?

Сегодня. Сегодня рано утром в душе. Я каждое утро принимаю душ. Контрастный. Бодрит. И зарядку делаю. У меня, вот, гантели. О чём мы говорили?

Вы написали, что Разделение.

Да, но я не имею Волк-машину! В виду. Я писал о раз­делении и рекомбинации в Сундуке, но я мыслил с акцентом на перестановку, накопление одних комбинаций и вымыва­ние других, я имел в виду, что части совершенно разделены, а не что некое целое делится Сундуком на части. Оно и не делится; Сундук, он имеет дело уже с условными элементами в их первоначальных ооотноошах.

Простите. В их перво. в чём?! — не верил Ёжиков ушам.

Помните полифоническую поговорку времён Двадцать Третьих чтений? Сколько вам было лет, когда. не помните?..

Какую?

Ооотнооши котов и лыккуропагжлпов птючковидных малоизучены. — Жуков закрыл глаза, застыл, будто укла­дывая что-то внутри себя. Затем открыл снова. Каждая из его седых ресниц была увешана, как веточка ёлки, пятью или шестью микроскопическими орденами. Ёжиков подумал, что могли чувствовать живущие в корнях ресниц паразитические черви

Сундук — не более общий случай, а более творческий. Он поможет выплыть сокрытым звукам жизни. А Волк- машина — аналогично — для текстов: создаёт новые смыслы текстам. Машина интерпретации. Машина обретения смысла в интерпретации.

Волк-машина, можно сказать, правит пургой.

Нет, она для этого недостаточно безумна, хаотична, она не производит ужас. Кроме того. это. как если. ска­зать, что некая виртуальная машина экономики правит жбы- хом. Только подобие одержимой личности может править жбыхом или пургой. Хотя, конечно. Не стоит переоцени­вать. Если вы не видите пурги. Не видишь пурги?

Не вижу.

А я — вижу, — сказал Жуков. — Я понял, что дух у них один и тот же, и зря я так искал Хорошо Темперирован­ный Сундук. В этом мире по-настоящему интересна не пере­становка. Не это. перераспределение. а творчество. Но­вое. Разрыв.

А вы способны на. — выдохнул Ёжиков.

Нет, когда приходит смерть, ты уж умри, как чело­век, — сказал Жуков.

Что? — удивился Ёжиков.

Трус! Надо было застрелиться, — сказал Жуков.

Ёжиков вернулся к начальству. Он заметил, что Женя что-

то искала в предбаннике. Она вышерстила жёлтые, истлев­шие бумаги на столе, выдвинула откуда-то ящик (звук этот вызвал в уме Ёжикова яркий образ пустыни: ветер, песок, хо­лодное в ярости солнце), заглянула, задвинула. Подождав мгновение, смерив Ёжикова взглядом, Женя опять выдвинула тот же самый ящик, и на этот раз из него достала книгу в се­ром переплёте.

Нашлась? — сказал Ёжиков.

Вы к Алексею Иванычу? — сказала Женя. Что-то дёр­нулось, и за окном оказалась ночь, глухая, совершенно нера­бочая, ночь из другой половины мира, ночь из тени, седло­виной накрывшей располосованную карту, ночь из-над океана. «Этому миру недолго осталось существовать», — по­думал Ёжиков. На лице Жени тоже отразилась перемена времени суток, она

Вот уже и ночь, — сказал Ёжиков.

Алексей Иваныч деловито

Садись! — показал рукой, — ну, что, успешно? Не лопнул старый перун?

Почему старый перун? — Ёжиков, — Нет, он больше внешне, да и не так увлекается, это преувеличено

меру знает

да меру если можно так это ска

ну я обещал что можешь спросить спрашивай! — ра­достно Оортндтенбургбдт. «Бартд Ван Оортндтенбургбдт Алексей Иванович, вот что у него на табличке на двери те­перь написано», — с лёгким подумал Ёж.

А ведь ты — Ёж! — сказал Оортндтенбургбдт.

Нет, это не туда пойдёт наша беседа. Так всё пойдёт в пизду. Я вообще-то пришёл специально чтобы.

— Какая разница? — Разумно и убеждающе выговорил- пропел А. И. Оооортндтендбурдгбдт. — Ты не видел, что сейчас было? Раз — и ночь! Я даже, блядь, на часы не смот­рю.

Посмотрите.

Сам посмотри. — Ёж посмотрел. Стрелок три, все ми­нутные. Тем не менее Ёжиков ещё поборолся: накрыл часы рукавом, подождал, как Женя, пару мгновений, и снова по­смотрел на часы. На этот раз на них была одна минутная стрелка точно на двенадцати.

Ровно! — сказал Ёжиков. — Ровно что? — Злорадно сказал Алексей Иваныч Оооортндтендбурдгбдт. — Ровно что-то, — сказал Ёжиков, — не знаю, что именно, нет часо­вой стрелки, но, думаю, ровно. —Бесполезно, — сказал Ор- тенбургбдт. — Ладно, хорошо. Бесполезно. — сказал Ёжи­ков. Они помолчали какое-то время. Ёжиков пару раз ра­зомкнул и сомкнул губы, а Ортенбрг помял в пальцах пух­лую, красивого тёмно-фиолетового цвета ручку с серебря­ным пером. — Я хотел про Лейтенанта спросить, Алексей Иваныч, — примиряюще, спокойно сказал Ёжиков. — Да, Яша. Что про Лейтенанта?

Он импотент?

Что?!! — такого лица у Ортнбрга Ёжиков не видел ещё никогда. Алексей поднялся и опух, брови его изогнулись, ручка совсем исчезла в кулаке. Казалось, фиолетовое щу­пальце сейчас выпростается из воротника его сиреневой ру­башки. Вообще, мир окрасился в синие, вечерние, весенние тона, хотя была глубокая ночь и поздняя осень.

Я хотел сказать, почему никогда у него не было нико­го? Любовницы? Любовника? Жены, девушки? И нет сей­час?

Яша, он же вообще не человек. Мы же говорим про Лейтенанта Лябжясчыкова? Я тебя правильно понял? Ведь есть и другие Лейтенанты. Есть просто Лейтенант. Напри­мер, Джазов, он Лейтенант. И есть просто.

Я говорил именно о Лейтенанте Лябжясчыкове. По­чему его фамилия ещё ни разу на моей памяти — долгой, долгой памяти — не претерпевала полифонического варьи­рования? Вот вы, например, не сочтите за фамильярность, Алексей Иваныч, то Ортенбург, то Ортенборг — («Самые благозвучно-приличные вариации выбирает, подхалим» — подумал Ердтенборг) — а Лейтенант Лябжясчыков всегда, всегда, всегда Лябжясчыков? Лябжясчыков! Лябжясчыков! Лябжясчыков! — повторил Ёжиков, словно ожидая, что имя изменится, но, однако, не решаясь сам его изменить, — Ляб­жясчыков! Лябжясчыков!

Не каркай! Сейчас появится! Зовёшь его!

Лябжясчыков!.. — Ёжиков помолчал набираясь духов­ных сил для выговаривания вслух первой в этом мире вариа­ции на фамилию Лейтенанта.

Ты не смеешь!.. — в ужасе Ортунбруг.

Л. — начал Ёжиков.

Тлап! — закрыла ему рот и нос ладонь Лейтенанта Лябжясчыкова, появившегося во плоти. — ссффффф!! — другая рука сжала ему на голове волосы и потянула так, что слёзы навернулись на глаза.

Ннннннн!! — замычал Ёжиков. — Ннмммммм!!

Импотент? — сказал Лейтенант.

Мм!.. — Ёжиков задёргался, засучил ногами.

Ну, что втыкаешь? — сказал Ортенбергу Лейтенант Лябжясчыков. — Убей его!

Алексей Иванович, сжимая в кулаке перьевую ручку, встал, медленно обогнул стол. Лейтенант оттащил Ёжикова со стулом от стола и развернул к Ортенбюргу, затем запро­кинул ему голову, открывая шею. Руки Ёжикова были сво­бодны, но

По возможности отвернувшись, стараясь не видеть ни глаз Ёжикова, ни глаз Лейтенанта, Алексей Иванович не­сколько раз ударил ручкой, разворачивая горло Ёжикова

Убей его!! — повысил голос Лейтенант.

Окончательно отвернувшись Ортенберг всадил ручку

Ёжикову в глаз

В какой-то слизи, воде, крови, он отошёл, пытался выти­раться бумажными салфетками

Жуков потянулся было сорвать погоны ан нет их на пле­чах уползли и бессильно совершая сильный жест руки сжи­маются в грязные кулаки на слабых плечах и поневоле Жу­ков понимая как это глупо искал взглядом погоны на форме, куда они уползли заглядывая даже за спину уже не глазами а непосредственным восприятием а глаза шарили по животу и рукам следили ровные волны линией по ткани нашёлся на спине а другого и след простыл и Жуков не знал стоит ли срывать и не будет ли совсем откровенно смешно и нелепо всё-таки ударил и развернув сорвал, и не знал, что: какое-то совсем неправильной формы видимо живое плоское сущест­во как будто замши, шевелится в кулаке и щекочет и колется кусает как мышонок или муха дёргается и даже как будто из­даёт тихие сдавленные звуки? Жуков поднёс рукав ближе правому уху втянул воздух носом будто не слушать а нюхать собрался а глазами будто отсчитывал приговорённому по­следние секунды жизни и услышал смех, тонкий далёкий смех издалека. Тогда сжал изо всех сил, не желая знать, обор­вётся или нет.

Сундук! Сундук-кундук-пундук шкаф жгав Вместо шкафа сожбяцылся жгав и буггемдоуб и лыдь и фуггюнь и хдювь, мрыд, ляндг, швёбь, сылт, хфыз, янлдр, сааену, моврп. Бе­жало и ворочалось серое ызгёно. Стояла вень, источая щелч­ки. И под всем — сундук. Лейтенант встал, расталкивая вещи подошёл к стене и бился лицом об стену несколько минут. Боль вызвала впрыск внутренних потаённых эндорфинов, но мало, тогда Лейтенант сломал себе палец, потом пошёл на кухню, взял нож, сорвал с себя грязную до уже неотстиры- ваемости рубашку и стал резать себе грудь, живот и руки но­жом. Потеря крови добавила ещё эндорфинов и боль опья­нила, стало заметно легче. Лейтенант втёр в раны соль, за­хрюкал и упал на пол, из глаз брызнули слёзы. Затем Лейте­нант сел на сломанный стул. На кухню выставился сундук.

Хлоп! Хлоп! — хлопнул крышкой сундук.

Вон отсюда! Вон из моего мира!

Хлац! — шмякнул дверцей жгав. — Хлоп! — врезал сундук. — Хе-хе-хе-хе-хе-хе! — рассмеялась лыдь. — Хлац! — добавил жгав.

Не уйдём! — заявило в один голос отродье и отребье Лейтенантской квартиры. Ызгёно, поворачиваясь и вереща, подступило к Лейтенанту вплотную. Лейтенант плюнул в ызгёно кровью и слюной. Сундук толкнул стул, и Лейтенант рухнул на пол. — Вот тебе! — сказало Лейтенанту откуда-то из-под стола. — Суки! — только и нашёл что ответить Лей­тенант. Лёжа на полу, он изловчился и сильно пнул ногою сундук. Что-то треснуло, и сундук, ёрзая, натыкаясь на косяк, выставился из кухни в коридор и там быстро захлопал крыш­кой. Лейтенант поднялся, вышел в коридор и со всей силы пнул сундук в откинутую крышку. Сундук захлопнулся и за­тих. Лейтенант пяткой ударил сундук, потом присел и стал кулаком молотить по сундуку.

Сука! Сука! Сука! — Сундук трусливо съёжился и, каза­лось, весь превратился в неодушевлённый предмет. Лейте­нант остановился и сел на пол, тяжело дыша. Сломанный палец распух и болью заполнил ощутимую часть бытия.

Рогозин! Вы пьяны! Скотина! — Меня. Бээээээ!.. — рыгнул поркый хорёк, — меня волнует прохождение моим внуком «жертвы» в этот четверг, Евгения Михайловна. Мой внук никак, я подчёркиваю, никак не может быть жертвой за Путина. Я награждён именным оружием. — Евгения Ми­хайловна выбралась из цепких жирных рук сального хорька. Рогозин пустыми руками стал шлёпать себя по холёному те­лу, отыскивая ползущие с ускорением погоны и кобуру. — Где. Где. Уползли. Уполз!.. — Рогозин нашарил пус­тую кобуру. — Жертва за Путина это святая но кто угодно только не Алексей! Не мой сын! Не мой внук! Наша семья. Бээээээ!.. — Рогозин тяжело плюхнулся в кожаное кресло. — Вы должны проследить, чтобы.

Выберет, класс выберет жертву сам, не стоит беспоко­иться, есть один мальчик, в очках такой, его постоянно тра­вят, пытались уже его перевести, сами знаете, перед «жерт­вой» никого не переводят, его, его скорее всего. — Евгения Михайловна вдоль стены к дверям с презрением к одышке и отрыжке холёного хорька, наконец с гулким звуком чёрных каблуков ушла. Рогозин тяжело дышал, то ли лаская, то ли ощупывая себя, достал пачку сигарет, прикурил от золотой зажигалки, успокаиваясь и порыгивая. — Только не мой. только не Алёша.

Хорёк тупо уставился заплывшими глазками на портрет Путина. Рогозин пытался понять выражение взгляда потому что Путин с плаката всегда смотрел по-разному на Рогозина. Вот сейчас укоризненно и с иронией: боишься за внука, хо­рёк? А что будешь делать, когда заговорит тяжёлая артилле­рия?

— Жертва. Шмертва. — бурчал бухой хорь, — Фас! Хуяс!.. Охота. Хунвейбины хуевы!.. Жертву им!.. — Рого­зин икал, валился в короткий мутный припадок алкоголиче­ского сна, клевал рылом, сопел и наконец вырубился. Пого­ны расползлись по комнате, кобура, выворачиваясь, уползла под стол, оставляя на ковре быстро сохнущую слизь и беже­вые катышки странной пыльцы. Сигарета выпала из паль­цев Рогозина.

.потом Сноуден нарисовал крыло и звёзды, начертил много непонятных линий. под этим рисунком. а как же логосность? Без имени рисунок не может быть окном за придел.

Кажется, в 1942 году Жуков окончательно стал полифо­ническим существом. Поскольку он был на стороне зла, его варианты не обладали равной истинностью. Полифония Жукова представляла собою неотличимые внешне cantus firmus, истинного Жукова, и подголоски, одного или более (до двадцати семи в немногих известных случаях, но чаще от двух до пяти) ложных Жуковых. Количество возможных Жу­ковых нарастало постепенно, как и способность самого Жу­кова к метаморфозу, и в течение 1942-43 годов ни разу не превысило число голосов в фугах Хорошо Темперированно­го Клавира. Тем не менее переход Жукова к преимуществен­но полифоническому бытию поставил перед армией не­сколько проблем, главной из которых было разыскание на­дёжного и простого способа установления истинности Жу­кова, поскольку не только приказы подголосков считались не имеющими силы, но и транспортировка, охрана, снабжение подголосков не имели ни малейшего смысла. Подголосок в любой момент мог просто исчезнуть, на время исчезнуть, мгновенно переместиться, слиться с другим подголоском или влиться в истинного Жукова. Убить подголосок нельзя. Впрочем, к концу 1942 года убить Жукова любым из извест­ных способов было уже невозможно. Поэтому на очередной конференции комсостава по вопросам бытия Жукова были предложены методы различения голосов. Командиры и ко­миссары, сформировав по знакам Зодиака двенадцать групп, предложили двенадцать способов различения функции Жу­кова. Лучшим способом был предложенный группой Козе­рога метод котейки. Известно, что коты безошибочно распо­знают истинность голосов. Если вы на стороне зла, можете поставить эксперимент на себе: разделитесь в присутствии кошки, и вы увидите, что она не даст подголоску подойти и прикоснуться к себе. Ещё ни один подголосок не сумел по­гладить кошку. Поэтому было принято простое решение за­вести при штабах кошек для постоянной готовности к раз­личению подголосков. Потом попросили Жукова в своих поездках по фронтам иметь под рукой кота и, отдавая прика­зы, гладить его, чтобы все могли видеть, что имеют дело с истинным Жуковым. Жуков согласился, но кот очень быстро исчез. Другой тоже недолго продержался. Третьего кота по­дарил Жукову лично Рокоссовский и особенно просил под­робно извещать его о судьбе кота. Вскоре Рокоссовский уз­нал, что Жуков сожрал кота. Это казалось разумным, ведь дьявол — обезьяна Бога. Если Бах съел топор, да, если Бах, не побоюсь этих слов, сожрал квадротопор, то и Жуков по­чему бы и не съел, в конце концов, кота. Жуков конечно ве­ликий полководец но может ведь он бывает что нет нет да и съест кота. Рокоссовский давно уже знал Жукова но и он был немного удивлён когда Ларолхежлов, один из штабных мо­тыльков, сообщил ему, что Жуков съел кота.

Как именно он съел кота? — спросил Рокоссовский, пытаясь более рационально разложить на столе перед собою различные предметы. — Живьём, конечно, сырого, только оглушил перед этим, взял вот так за задние лапы и об угол. Говорят, живот сначала разгрыз, — сказал Ларолхежлов.

Понятно. И со шкурой съел, целиком?

Да, только шкуру пустую выблевал потом.

Скажи мне, муза, что вместит ужасный Жуков? Он тянется другого поглотить. ладно бы одного. нет, многих собрал­ся вместить, охватить, использовать для созидания базиса войны. приговорить к расстрелу, а затем, протянув аст­ральный жгутик к посеревшему неверующему сердцу, пред­ложить плен, шарашку, соработничество. Многие соглаша­лись, ведь ад, кажется, ничем не лучше, небытия тогда взрос­лые боялись, да и общение внутри Жукова с другими плен­ными казалось им прекрасным даром. Нельзя говорить об одиночестве внутри Жукова. Сознавали себя спаянными во­едино. В общение рабов друг с другом он редко вмешивался, хотя всегда слышал его полностью. Вскоре случилось: иска­ли талантливого командира и не нашли, поскольку мимо проезжавший Жуков поглотил его. Не верили. Не осталось тела. Как он вместил? Как может вообще человек поглотить другого, чтобы тот продолжал жить в нём, страдать и участ­вовать в принятии творческих решений? Спросили Жукова. Не думал отпираться. Отпусти, просили. Но человек уже не хотел выходить по доброй воле потому что как ему казалось он избавился от преследующих его в самостоятельной жизни и полюбил одну из женщин с которыми Жуков сожительст­вовал и наконец участие в решениях определяющих ход Ве­ликой Войны поистине исторических всё это соблазнило его и он отказался выйти наотрез и усмехаясь Жуков всё же из­блевал его. Жалкое зрелище! Худой, бледный, с нелепыми невротическими движениями полковник, впрочем помоло­девший, так и не смог прийти в себя, помог разрешить си­туацию, проблему, из-за которой его начали искать, а потом застрелился, выстрелил в сердце, неточно, мучился, наконец какой-то мотылёк добил его. История пошла наверх, а Жу­ков продолжил распространяться, без обиняков поглощал по выбору талантливых, и, если человек не смирялся, перевари­вал или выпускал его. При этом не изменялся вес Жукова, его объём и консистенция. На других этажах себя он селил в депривации новых работников, женщин и детей, клепал дружную семью, крысиный король, коллективный рассудок, совет нечестивых, и побеждал, по мере возрастания внутрен­ней массы более зримо, уверенно выводил и внешние массы себе подчинённых в поля, на смерть.

Рокоссовский поднял трубку и опустил её опять на рычаг. Постоял так минуту повтыкал. Опять поднял трубку и во­ткнул с трубкой в руке глядя на серебристого металла аппа­рат. «Алюминий» — про себя проговорил Рокоссовский — «Англичане везут нам алюминий» — и опять, положив труб­ку, воткнул, серо, безмысленно, устало, тупо, жёстко, безна­дёжно, и даже рот его стал наполняться слюной однако Ро­коссовский взял себя в руки, решительно поднял трубку, только вот решительность эта тотчас растворилась, пропала, и Рокоссовский опять застыл с трубкой в руке, впрочем, на этот раз не втыкая, а просто не понимая, зачем он её снял, что теперь ему нужно с ней сделать. Крепко сжимая трубку, Рокоссовский, как ему казалось, напрягал память и волю, но всё упиралось в совершенную пустоту, тёплую и бесфор­менную серость, и, ничего от себя не добившись, Рокоссов­ский надолго застыл, втыкая, как самый обычный наркоман. Через минуту он бессильно опустил на рычаг тёплую трубку, сел и воткнул уже совершенно безвыходно, раскис, осел, сгорбился и перестал дышать. Минуты через три он вдохнул и начал дышать спокойно, не задыхаясь, обдумывая, как бы ему начать что-то, наконец, делать. Он невольно ждал како­го-то внешнего импульса, но никто его, как нарочно, сейчас не беспокоил. Наконец, Рокоссовский решился на четвёртую попытку. Он протянул руку к аппарату, взял трубку, поднял её. Вроде бы всё шло хорошо. Однако было совершенно не­ясно, что делать дальше. «Что же мне делать?» — мысленно задал Рокоссовский себе вопрос, поднимая трубку, как бу­тылку, выше, выше, пронося мимо лица и вытягивая руку с трубкой куда-то вверх. Он услышал гудок из трубки, обрадо­вался и прижал её знакомым движением к лицу. «Полдела сделано», — отметил Рокоссовский, и тут долгий, далёкий, незнакомый гудок рассеял его внимание. Рокоссовский слушал гудок и отождествлял с ним себя. Он чувствовал, как этим звуком без начала и конца, спокойным, печально про­тяжённым, и в то же время тревожным, тоскливым, и в то же время равнодушным, холодным, и в то же самое время дело­витым, ожидающим, и мёртвым, и усталым, и уверенно под­держивающим себя, и бессмысленным, и полным надежды на повседневную разумность, и совершенно чужим, и понят­ным, как погоны, этим звуком становится он сам, полностью, весь, как этим звуком стало всё его существо, что он не столько слушающий, сколько сам звук, что он потерян между ними, а звук всё длился, гудок не прерывался, не затихал, не усиливался, даже помехи или треск ничуть его не нарушали. Чувствуя себя совсем опустошённым, Рокоссовский отнял трубку с неумолимым гудком от уха и, уже раздражённо, шваркнул её на рычаг. Рокоссовский выругался. Это как буд­то окончательно истощило его духовные силы, и на этот раз Рокоссовский воткнул на добрую четверть часа. Тонкая нит­ка слюны вытекла из левого уголка рта. Правое нижнее веко подёргивалось. Левое нижнее веко тоже подёргивалось. Большие пальцы рук напряглись, мускулы шеи заныли, голо­ва болела уже давно, не первый день. Уже не первый день он понимал, что всё идёт не так, неправильно, многие вещи со­вершенно недопустимы, некоторые события более, чем про­сто странные, и вот, он хотел с кем-то поговорить, обсудить, вызвать, вот, что он хотел сделать, вызвонить хотя бы Ларол- хежлова и поговорить с ним, задать ему вопросы, первый, почему они все поголовно употребляют наркотики, с этого начать, вот, сейчас, встать и сделать! Рокоссовский отчаянно рванулся, чтобы встать, и весь мир вокруг пришёл в движе­ние, быстро и страшно изменилась расстановка всех предме­тов, доступных восприятию, чего он не ожидал, поэтому снова сел, испуганно нахохлившись, вытирая ладонью рот и смотря из своего кресла сразу всюду, и, почему-то, куда бы он ни смотрел, всюду было вверх, и всюду было так много всего, что Рокоссовский закрыл глаза. Минуту или несколько Рокоссовский сидел с закрытыми глазами, слушая испуган­ные, мягкие удары сердца, ровный, далёкий шум, дискретное тиканье часов со своей руки, недавно дерзнувшей поднять телефонную трубку, и разглядывая красно-коричневые и тёмно-зелёные узоры, бесшумно округло расцветающие пе­ред ним в темноте, в которую он спрятал себя, закрыв глаза. Он чувствовал руками просторные, обильно-уютные ручки кресла, насыщенность одежды, выразительные, острые запа­хи окружающих вещей и вдруг со всей силой представил се­бе корабль в ледяном океане, везущий алюминий, матросов на палубе, зенитные пушки, радар, свежую краску, ветер, ус­лышал гул самолётов, крики, удары ног по металлу, потом подумал о том, как много должно быть воды, чтобы до само­го горизонта, а если вниз, это же. и вся она связана. ко­лышется. и отчего-то ему совсем не хотелось открывать глаза. Шум и гул слышались изнутри и снаружи, окружали его каким-то очень тёмным, но в то же время розовым уютом. Рокоссовский не узнавал своих мыслей и чувств. Какой-то его части были незнакомы и неприятны его ощущения в этом кресле. Он вдруг подумал о розовом животном, чем-то похожем на младенца, сосущем. мелко топчущемся на идущей неторопливыми волнами тёплой, почти горячей ма­терии, ткани, на одеяле, бесконечном, живущем, коричневом, в темноте, как сейчас, у стены, у прохладной стены в огром­ной комнате, и вдруг он вспомнил что-то из совсем раннего детства, почти что младенчества, впервые за десятилетия, вспомнил мать, вспомнил, как высоко смотреть из окна, как бесконечно наступал вечер, что-то из чужой памяти, какая-то потерянная связь. Рокоссовский испугался. Огромное, не­преодолимое расстояние, казалось, отделяло его от момента, когда он впервые снял трубку, наверное, меньше, чем два­дцать минут назад. Сейчас это казалось далёким и непости­жимым действием. Тогда он мог это сделать, хотя что-то и мешало ему, сейчас сама мысль об этом казалась безумием.

Куда как ближе было розовое животное на коричневом одея­ле. Рокоссовский понимал, что нужно открыть глаза, чтобы задержать это падение. он.

Разлепив глаза, Рокоссовский увидел знакомую обстанов­ку, в которой вещи хотя и подрагивали, будто сбрасывая из­быточное тепло и цвет, но не менялись, оставались собой, и на своих местах. Он несколько успокоился, подумал, что это была некая волна, которая теперь отхлынула. «Всё же я по­звоню», — подумал Рокоссовский. Он схватил трубку, не об­ращая внимания на радужный след от своей руки, который она оставила в воздухе, потянул эту большую, чёрную, странной формы вещь к себе, набрал воздуха в грудь и хотел что-то сказать в трубку, но не мог внятно выговорить ничего, как не мог ничего и подумать внятно, поэтому замычал в трубку, зарычал, закашлял, наконец, завыл, и, понимая, что всё это нелепо и бессмысленно, выронил трубку и снова за­крыл глаза. Новая волна, как ему казалось, была далеко, но двигалась, подбиралась к нему. Рокоссовский заметил, что серость и пустота в его мыслях сменились острыми вспыш­ками, воля окрепла, он подумал, что сможет подобрать труб­ку, но как и что в неё сказать? Он воодушевился, весь со­бравшись, придумал фразу: «Ларолхежлова ко мне сроч­но!» — теперь нужно было опробовать её вслух, а выгово­рить фамилию Ларолхежлова было непросто.

Он это сделал. Откинувшись на спинку кресла, он радо­вался.

Гобблогобоббрдт, — сказал вдруг Жуков.

Что. Георгий Константинович?

Гобблогобоббрдт! — повторил Жуков громче. Теле­гин, как сидел на стуле, так и упал, вместе со стулом, набок. Его голова глухо ударилась о грязный пол, глаза выпучи­лись. — Какой пиздец! Какой пиздеееееец! — заблеял фаль­цетом Телегин, трепыхаясь на полу. Появились существа, которые разобрали слово на куски и составили другое, что-то отнимая, что-то добавляя. Как механизмы, в то же время жи­вотные, хотя и без тяжёлого тела, не материальные, двига­лись они очень быстро и уверенно, при этом тоже трепыха­лись и смеялись, но не звуком, а яркими цветами. Тем време­нем Жуков превратился в жука. Этого Телегин не вынес; он потерял сознание, были видны белки его глаз закатились глубоко вверх и дыхание неровным, прерывистым, открылся неровно рот и слюна. Жуков прогрел крылья сухим шеле­стящим звуком и вихрь мух взметнулся в углу. Что они там обсели? Жуков заскрежетал лапками и оживлённо задвигал состоящей из разнообразных челюстей нижней передней частью головы.

Фррррр! — Влетела белёсая бледная моль. Жуков за­махал усиками. Моль выпростала назойливый хоботок, её плешивое тельце шло неприятной дрожью. Жуков издал долгий низкий звук. Моль приняла человеческую форму, это был Владимир Владимирович Путин.

Ээээ. — начал было Путин, но Жуков наклонился и вгрызся ему в лицо. Путин, в свою очередь, вцепился руками в основания усиков Жукова, открыл рот и выпустил несколь­ко образований серой нитевидной плоти, которые оплели челюсти Жукова, и крупное фиолетовое щупальце с зубами, которое впилось Жукову в матовый глаз. Жуков отпрянул. Развивая успех, Путин ударил сбоку серповидным хвостом и помял жёсткие надкрылья Жукова, затем откуда-то из плеши выпустил струйку бесцветной жидкости, которая заставила Жукова, съёжившись, откатиться назад. Путин длуго прыгнул следом. Жуков перевернулся на брюшко и быстро пополз к двери. Путин схватил его лапку, но тут же выпустил, и Жуков уполз.

Путин хотел вернуться в форму моли, но что-то пошло не так, и он превратился в бесформенный, скользкий кусок плоти, из которого уродливые конечности и щупальца били и рвались во все стороны, как будто оно пыталось перевер­нуться и не могло. Кусочки вещества и брызги отлетали, тек­ла бурая кровь. Так продолжалось несколько минут, потом всё исчезло; Путин перешёл в другой голос, где сумел пре­одолеть плотские трудности, обрести стабильную форму. Жуков в облике человека вернулся в комнату, слегка пнул лежащего в беспамятстве Телегина. В руке у Жукова был ма­ленький, грязный, весь в масле и земле, пистолет.

— Сунься мне только! — сказал Жуков.

Лжепричастие маршала помнится многим из тех кто уча­ствовал рядовым мясом слитных потоков его грандиозных отвлекающих операций. Оно было всегда последователь­ным.

.3. Человек. 4. Животное. 5. Растение. 6. Минерал. 7. Пе­чатное слово. Его полки стандартной лестницы танцев мог­ли меняться только духом обыденной перестановки. В ко­ротком варианте — первые три ступени. Так обедал перед известным уклонением от санкционирования артиллерий­ской контрподготовки. Напоминает симфонию «Трагедия выбора». Зелёный говорит о том, что находится под ним, а не о себе. Под зелёным что-то есть. Золотое хорошо сочета­ется с зелёным. Нужно время и терпение. Я не люблю зо­лото на поверхности. Зелёный отлив снаружи, на сером издалека, и золото увенчает чёрное и прозрачное внутри. А у Жукова кровь. Может быть, чёрная кровь. Может быть, на обложку вынесена из текста мысль о зелёной крови. Может быть, это две различные крови, внутри живущие полифони­чески, о чём говорит и пурга. Тогда три голоса, красный, чёрный и зелёный (возможно, о живом наркотике внутри крови). Фальшивое золото остаётся посмертной лжи. Поедая печатное слово, Жуков уделял больше силы паузам в тексте. На второе была плоть богов мексиканского культа. Этому служил другой человек, шарлатан. Ему было за семьдесят уже тогда, в 1942 или 1943 году. 3. Человек. .Жуков знал о со­бытиях с Гоголем, когда его спросило «Свинину будешь?» откуда-то из-под стола, и хотел войти в эту очередь. Ни Жу­ков, ни Сталин не понимали, о чьей плоти идёт речь. Жуков пытался искать её среди полевых жён своих офицеров в по­лях. Многие ходили с перевязкой на плече, многие. Этим тоже занимался Левин. Участие в третьем по свободной во­ле, он не любил сидеть один за столом. Выход — изгнание немцев, оккупация Германии. И ждать. Долго ждать. 4. Жи­вотное. Обычно свинья. Это комический эпизод. Лейтенант и здесь пытается без мыла влезть со своей любимой породой Бухенвальдская Белая. Но корабль этого мира быстро осты­вает, сужается; крыса так никогда и не сумеет его покинуть.

Выдать Наркомовский Грамм!

И мы прямо в окопе с Таней скурили Наркомовский Грамм. Я смотрел без интереса, и она, запахнувшись, сказала мне: вот и сидел бы по тылам да.

Я пожал плечами и кто-то сверху бросил в нас крупную вошь и не попал, а потом ракета осветила всё, и вот тут нас впёрло. Теперь уже я тянулся к ней а она отползала по ко­лючей мокрой земле отталкиваясь спиной и ёрзая и неверо­ятная красота бытия вдруг совершенно раздавила наши взрослые, погибшие восприятия, мы только тяжело дышали от счастья, взялись за руки, а вокруг, редкий для того времени и места, окоп, длинный, долгий, как в империалистическую, и всесильный пулемёт, за которым уже третий пулемётчик сходил с ума, не в силах вынести сотни и сотни расстрелян­ных им русских, которые шли и шли на пулемёты месяц за месяцем, без конца.

Расскажи, каково быть наркоманом здесь, на фрон­те, — сказала Таня.

Таня. Но кто же выдал нам с тобою сейчас Нарко­мовский Грамм? Почему не обойти Пески с фланга, зачем эти вечные атаки в лоб, хотя стоило перекрыть шоссе и они сами отошли бы, в конце концов, ударить в тыл? Зачем бес­смысленные попытки перейти в наступление? Пусть они пойдут, как мы сейчас, а мы выбьем, трепанём, и тогда, по раздёрганным, уже ударим, погоним их, я знаю, Таня! Ты должна сказать ему.

Его же не существует.

Но Грамм .

Есть только ты и я.

За стеной закашлялся пожилой боец, снова расцвела, как сновидение, печальная, молчащая почему-то ракета. И зря тянул я руки к Тане, все равно мне было не дано ей ничем ответить, ничем, и меня удалило с Фронта в Тыл, как крысу, навсегда, до самой Победы. Иногда в метро я ловил презри­тельные взгляды Насекомых, а мои друзья, им было стыдно, что я занимал, отнимал, отбирал их внимание и время, клян­чил, заставлял их делиться своими жизнями с собой, им бы­ло неловко, а Насекомое, словно не желая играть в этой пье­се никакой роли, округляло свои фасеточные глаза сквозь всех нас на что-либо позади нас, например, на надпись на стекле, или стихи, чаще всего самого пошлого, низкого по­шиба. И я знал, что никогда не унижусь до этих лжестихов, однако, понимал и то, что вполне честно было не только Насекомым, но и Человеческому Офецеру предпочитать тусклую ложь рифмованных виршей приторной лжи моего тылового пути, лица, голоса.

Короче, я запросился снова куда-нибудь подальше от до­ма. Но грянула Победа, и толпы ужасных Фронтовиков пора­зили наше устоявшееся пространство лжи. Помню одного, без тела, один сгусток кипящей слюны, спермы, желчи, кро­ви, гноя, слёз, пота и чистой воды с зубами, он пел и кричал без продыху сутками напролёт, и пил спирт, но спирт в нём исчезал, и тогда он с дерзостью и страхом попросил у меня Наркотики. Я не знал, буду ли счастлив убить его, ведь это он убивал меня, мою совесть, уже одним соседством со мной, одной своей дребезжащей жизнью, но я боялся его и не мог сказать ему «нет». И он стал червём, вкусив моего знания, пусть на полчаса, на двадцать минут, но я видел его розовые зубы в испуганном прислушивании к себе, и это была моя месть Фронту, выплюнувшему меня, прочитавшему мне при­говор. Другой Фронтовик был Лейтенант.

Всё началось в августе или сентябре 39-го года. Тогда всё это движение, связанное с войной, с армией, заволокло, за­хлестнуло умы молодых. Быть военным круто, быть в форме круто, и круто употреблять наркотики. Единственная привя­занность, единственное измерение жизни — Родина. Отдать ей всё. Честь, жизнь, свободу, все силы, мысли и все чувства. Любовь казалась проявлением жизненной силы, а это глав­ная обязанность советского человека — в условиях нашей жизни проявлять максимум этой силы, радости, оптимизма, здоровья, быть разумным и честным широкоплечим зверем с ясными, чистыми глазами, правдивыми и безжалостными. Унылый — предатель. По настоящему своим мог быть толь­ко живущий в полную силу человек. Обязан поддерживать любовное напряжение своим личным примером, поскольку все личности скроены по одним лекалам, то любой мог по­любить любую, каждый человек жил у всех на виду и вместе со всеми, твоя жизнь чем-то определялась полностью, что-то было единственным путём для всех частей тела, души, духа. Наркотики тоже создают из человека существо с единствен­ной привязанностью. Эти две системы полностью совпадают или совсем друг друга не терпят. Волна военной моды прока­тилась и по мне. В стране шла мобилизация, никем не объ­явленная. Молодёжь выдёргивали из последних классов школы и заставляли пахать на благо нашей огромной, всюду всё заполнившей армии, весь уклад жизни был уже такой, будто давно идёт война, так что, когда она началась, мало что пришлось всерьёз менять. Не будь войны, мы, как фашисты, ушли бы в невозвратную даль от истинного человеческого лица. Война не дала нам перестать быть людьми. При всей огромности той страшной цены, что заплатили мы, пройдёт недолгое время, и погибнем-таки мы, погибнем и перестанем быть людьми, погибнет и мир, так что одна надежда останет­ся нам, на воскресение, сиречь на чудо, потому что бесчудес­ный взрослый распорядок, как его не поверни, как ни вей эту верёвочку, конец один — смерть, и безумие, оазис ужаса в пустыне тоски да печали, как сказал однажды французский поэт Бодлер. И ведь есть воскресение, есть и чудо. Вот из школы нашей скольких понадёргали, кто платить не мог, и закончить не дали, а я закончил, поступил и в институт, не иначе, как чудом. Квартира у нас была на четыре семьи, в трёх семьях кого-то арестовали, а мою обошли стороной. Дрожать они, родители, дрожали, и спать не спали, и часами шептались, хотя самый тихий шёпот кто-то всегда слышал, и к окну подходили, и шаги на лестнице слушали. Обошлось. Трагедию пережили; фарса не вынесли. Весь первый курс института проторчал я, прокурил дурь, в дворах Ленинграда, арках, под мостами, в подъездах, скверах и квартирах, знако­мился, общался и курил модный новый сорт гашиша под на­званием .. , да и простой советский план из Киргизии, Ка­захстана и Ирана. Жизнь была прекрасна, хотя бы потому уже, что все мы были студентами, молодыми людьми, ещё не разочаровавшимися в жизни. Летом после окончания перво­го курса я попробовал ещё не синтезированный тогда нарко­тик ЛСД. Сейчас ЛСД как-то связан с марками, но тогда он существовал в форме красновато-коричневой пятиконечной звезды, это был советский, сталинский ЛСД. Мы собрались впятером, разделили по лучику и вкусили лжерелигию буду­щего. Трип вышел отличный. Мы всю ночь гуляли по мок­рому от дождя Ленинграду. Смотрели на воду в канале. Ни­чего особенного, просто всё было необычным и новым, как от первой любви, к тому же очень забавным. На втором кур­се я попробовал псилоцибиловые грибы. Грибы — это уже совсем другое, не марихуана, не кислота. Что-то из духа при­роды, который всё мне дал, о чём я просил его, только зачем- то приставил ко мне мотылька-политрука. У меня была толь­ко инструкция в закрытом пакете. Хотя я видел, что они над кипящим чайником расклеили его, прочли и запечатали об­ратно. С тех пор я использую сургуч. С детства люблю сур­гуч. Мать швырнула конверт на стол, когда я мирно пил чай, слегка, впрочем, подёргиваясь.

Вот они, твои поганки будущие.

Отец смотрел исподлобья и следил как я буду реагировать на то что они открывали и смотрели. Мне всё равно. Пускай идут и сами собирают, расхищают народное добро. Два раза я ошибся с выбором и наедался совсем не теми грибами. На третий раз мне повезло. Наставление юным сердцам: бейся, бейся лбом в стену, лоб заведомо крепче. После второй, по­следней моей неудачной попытки я долго ходил по лесу, по­ка не сознал окончательно, что снова наелся чего-то не того, тогда вышел в поле, прямо под закат, в мух, и ветер или что- то ещё выло почти незаметно, однако ясно слышно. В ниж­ней части лёгких и позади глаз я чувствовал тоску и печаль. Когда я пришёл домой, родители мои сидели молча за сто­лом. Я тоже присел и открыл «Правду», стал читать передо­вицу, и тут, совершенно неожиданно, меня вырвало. Я бук­вально заблевал портрет Сталина. Они опешили, просто за­стыли. Я сам быстро всё убрал и вымыл.

Что ты делаешь. Подставляешь нас. — он был бледный, упавшим голосом — отец — когда всё было уже чисто. Я с детства любил собирать грибы. Я находил их больше всех в семье. А тут ты ползаешь ужом в траве и вы­сматриваешь маленькие поганочки. Мне нравилось часами, не разгибая спины, рыскать по просекам в поисках волшеб­ных грибов. И вот ты набрал столько сколько набрал и готов полетать. Ты закидываешь в рот 29 грибов с отвращением пережёвываешь и ждёшь результата и он приходит спустя 27 минут.

Лёгкое головокружение слабость в теле расфокусировка зрения это в тебе развивается трип 42 минуты ты чувствуешь как тебя переполняет счастье ты доволен ты рад ты смеёшься но всего этого становится ещё больше ещё и ещё пока ты не попадаешь на первую волну грибов она обрушивается на те­бя и ты не в силах ничего сделать ты хохочешь открыв рот пытаешься что-то говорить но в какой-то момент ты понима­ешь что ты уже ничего не

И любишь пол обнимаешь пол ложишься на пол и пол кажется прекрасным с него не встать

контролируешь это ответственный момент. Здесь надо просто раскрыться навстречу и не пытаться что-то удержи­вать. От себя нужно отказаться, и открыться, тогда первая волна партийных чисток вынесет тебя в психоделическое путешествие сквозь оболочки воинских званий. номенкла­тура живой сетевидной энергии духа индейцев и колдуны, сгорбленные внутри отречения от искусства будет создан узор общения экосистемы одушевлённого леса и, лесные люди, мы уходим в леса. Грибы и лес — неотделимая часть и надо есть только на свежем воздухе.

Это очень ответственный момент, ибо если ты испугаешь­ся, если ты на секунду засомневаешься, то грибы повернутся к тебе спиной и окрасят мир в зловещие цвета

Зимой 1941 года в пустую Москву просачивались инте­ресные препараты. Так я познакомился с ДМТ. В немецких листовках писали, что ДМТ сильнейший из существующих наркотиков. Сдаваться немцам я не собирался, но насчёт ДМТ они не соврали. Они обещали просветление духа обре­таемое с помощью материального вещества. Это основыва­ется на убеждении в том что все духовные процессы имеют материальную природу. Немцы всё валят в одну кучу. Может ли вещество дать познание добра и зла и настолько сильные перемены в потомках до самого конца — но и поедание Плоти Бога светлой встречной — мы временами есть то что мы едим. Трепеща ключами, расшвыривая вороха бумажек, они бежали на Восток. Эвакуированные совершали своё па­ломничество. И осторожно, задумчиво, холодными гитле­ровскими пальцами 28 панфиловцев галлюцинация Жукова ничего одни ежи варят и варят поднимая ежами дух — гени­альная конструкция из трёх — меланхолично в бинокли на колокольню — блицкриг забуксовал. Когда мы дождёмся правды? Александр Фёдорович — малая секста вверх — и её кризис (на самом деле, конечно, триумф, одна из высших точек) — распад системы — всё ради него лучшая песня предсмертная — единственная — нет, но лучшая (лучшая песня — посмертная, как «Стыд и срам»). В ту ночь я много общался с единомышленниками — уторчанным в хлам на­родным ополчением — ребята охотно переубедили меня в том, что психоделики это всего лишь, как и политика, фан- тазмы, галлюцинации. Говорилось многое и про вещества какие для чего используются и про миры, про сны, про мат­рицу. Дело в том что всякий психоделик имеет свой собст­венный разум на деле получалось так сначала ты ешь грибы потом они едят тебя в грибах находятся духи, индейцы, эль­фы, колдуны, в марках роботы, в первитине эсэсовцы.

Всякий контакт и общение имеет свой собственный разум, а иметь помимо этого ещё и свой внутри есть безымянный дар свыше. Я не хотел обрекать себя на блуждание в силовых линиях сотворённого мира. Я не верю что все психические процессы имеют материальную природу. Я хочу только сво­боды. Сознавая и чувствуя свободу, я встал на безовцый и аволкый путь самоотречения. Я не буду просить и брать, я стану отдавать и каяться. И нарушать обещания, в частно­сти, воинскую присягу. От тяжёлых наркотиков я отказался, теперь и от лёгких отрекаюсь. Кофе не стану пить и чай, в них алкалоиды. И воевать я не пойду. Я знаю, что мы будем бить врага на чужой территории, малой кровью. Мы прольём мало крови, а враг много. Это я мало крови пролью, а много выпью. Я выбираю несотворённое в себе и уже не вижу про­блемы в том что есть и сотворённое на всех этажах. Стрелять не буду. Из двух путей без колебания выбираю смерть. И это должно быть красиво и легко, а некрасиво. И нелегко. И как после этого чистить картошку? Блок видел очень далеко вперёд. Он заметил новое в смешении человеческой приро­ды через несколько ступенек вниз и вбок с далёкими от вся­кой части привычного для человеческого духа мира созда­ниями. Далёкие, далёкие от отданного детям в дом мысли Создателя сказались в них. Казалось бы, это Отец их одел так, а Сын не оставит нас (если мы друг друга не оставим). Но испуган Блок их цельностью и силой, которой не может быть. Он забывал о своей силе, о правде. И сам Жуков операцию в районе Ржева отвлекающей не считал и так её не называл. Вместо шифровки директивы и приказы попадали в обессмысливающее разделение Волк-машины, а то и на от­крывающие их тайный смысл перестановки отдельных зна­ков. Поэтому больше, чем представителям иных родов войск, смертных приговоров досталось именно связистам. Они смиренно проредили ими себя, обрывая судьбы людей, все­рьёз играющих эти взрослые роли, в себе под насекомыми знаками отличия, которые Жукову нравилось срывать собст­венными руками. Советская и немецкая элиты сошлись в стремлении больше советский уничтожить народ и так це­ной нашей смерти мы отстояли себя.

Загрузка...