ГЛАВА 2 ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УКЛАД РОССИИ

Все описанные события происходили в стране во многих отношениях уникальной. Будучи абсолютной монархией (до 1905 года), которой управляла всесильная бюрократия, эта страна, расслоенная на сословные касты, уподоблялась восточной деспотии. Однако международные амбиции, экономическая и культурная политика России придавали ей динамизм западного толка. Противоречие между статичным характером политического и социального уклада и динамизм экономической и культурной жизни приводило к состоянию неизбывной напряженности, привносило в страну ощущение неустойчивости, вечного ожидания. По словам французского путешественника, Россия оставляет впечатление какой-то «незавершенности»1.

До Октябрьского манифеста Россия была страной самодержавной. Согласно Основным законам, ее властитель, Государь Император, был монархом неограниченным и самодержавным. Первое определение означало, что он не ограничен никакими конституционными рамками, а второе — что он не ограничен никакими учреждениями2. Первоначальное определение императорская власть получила в 1716 году в Военном Регламенте Петра Великого (гл. 3, ст. 20), сохранявшем силу и в 1900 году:

«Его Величество есть самовластный Монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен; но силу и власть имеет свои Государства и земли, яко Христианский Государь, по своей воли и благомнению управлять».

Государь был единственным законотворцем и автором распоряжений. Согласно статье 51 Основных законов, «никакое место или правительство в государстве не может само собою установить нового закона, и никакой закон не может иметь своего совершения без утверждения Самодержавной Власти». На практике было невозможно осуществлять столь суровый абсолютизм в стране с 125-миллионным населением, занимающей пятое в мире место по объему экономики, и со временем все более официальный статус обретали дискреционные, самостоятельные органы власти. Тем не менее самодержавный принцип сохранялся неколебимо, и всякое сомнение в нем, проявленное словом или делом, влекло жесточайшие преследования.

На первый взгляд, русское самодержавие не отличалось от старорежимных монархий Европы, и именно так, как некий анахронизм, страну по большей части и воспринимали как в самой России, так и за ее пределами. Но при ближайшем рассмотрении, в контексте ее собственной истории, можно заметить некоторые особенности русского абсолютизма, отличающего его и от монархий Бурбонов, и от Стюартов и Гогенцоллернов. Европейские путешественники в XVI и XVII веках, когда абсолютизм ancien regime'a был в зените, поражались различием между тем, что они привыкли видеть, и тем, что открывалось их взору в России3. Особые черты русского абсолютизма в его ранней форме, просуществовавшей с XIV по конец XVIII века, заключались в отсутствии института частной собственности, который на Западе противостоял королевской власти, устанавливая ее реальные пределы. В России само понятие имущества (в римском смысле безраздельного владения вещью) отсутствовало до введения его Екатериной II, немкой по происхождению. Московская Русь управлялась словно частное владение, ее население, территории со всем содержимым считались имуществом трона.

Такой тип правления со времен Томаса Гоббса был известен как «патриархальный», или «вотчинный»[26]. Его отличительные черты: слияние принципа владычества с принципом владения; монарх считает себя и считается своими подданными одновременно и правителем царства и его владельцем. Вотчинное право в России покоилось на четырех опорах:

1) монополия политической власти;

2) монополия экономических ресурсов и оптовой торговли;

3) право правителя ожидать безграничной преданности служения от своих подданных; отсутствие как личных, так и групповых (сословных) прав;

4) монополия на информацию.

В начале XVIII века, пожелав обрести статус европейской державы, Россия должна была соответствовать своим западным соперникам и в военной мощи, и в хозяйственном, и в культурном развитии. И эти условия потребовали от монархии частичного отказа от вотчинных установлений, верно служивших ей, пока она оставалась по существу восточной державой, соревнующейся с восточными же державами. В середине XVIII века монархия признала права собственности на землю и другие формы собственности: само слово «собственность», построенное как калька с немецкого Eigentum, именно в это время входит в русский словарь. Одновременно трон стал выпускать из своих рук производство и торговлю. Хотя по западным меркам в 1900 году влияние государства в национальной экономике ощущалось весьма существенно, в стране к тому времени уже наладился процветающий свободный рынок и соответствующие капиталистические структуры. И, попирая права человека, царизм все же уважал право собственности. Правительство к тому же постепенно отказывалось от своего права требовать несения неограниченной служебной повинности, освободив от принудительной государственной службы сначала дворянство (1762 г.), а столетие спустя и крепостных (1861). По-прежнему государство сохраняло за собой право цензуры, однако осуществляло его не слишком строго или планомерно, так что на обмен идеями это не могло чувствительно повлиять, тем более что за границу можно было ездить почти беспрепятственно.

Так к 1900 году, за одним лишь исключением, вотчинные черты российского государства отошли в прошлое. Исключение же составляла политическая система. Давая «вольную» обществу в экономическом, социальном и культурном плане, престол упрямо не подпускал его к сфере законодательной и административной[27]. Монарший трон по-прежнему настаивал на том, что обладает исключительным правом на законодательную и исполнительную деятельность, что царь — есть монарх «неограниченный» и «самовластный» и что законы должны исходить от него. Несоответствие российского политического устройства ее экономическим, социальным, культурным и даже административным реальностям расценивалось наиболее образованными кругами России как аномалия. Ибо, действительно, как примирить высокий уровень промышленности и культуры с политической системой, почитающей своих граждан не способными к самоуправлению? Почему народ, давший Толстого и Чехова, Чайковского и Менделеева, должен управляться кастой профессиональных бюрократов, большинство из которых малообразованны, а многие не чисты в делах? Почему и сербы, и финны, и турки имеют конституцию и парламент, а русские нет?

На первый взгляд эти вопросы представляются неразрешимыми, однако существуют и на них ответы, которые, в виду всего произошедшего после 1917 года, заслуживают нашего интереса.

Образованные и передовые в экономическом отношении слои российского общества, боровшиеся за свои политические права, представляли заметную, но малочисленную группу. Основной заботой царской администрации была 50-миллионная армия крестьян Великороссии, сосредоточенная в центральных губерниях, ибо именно от их спокойствия и верности зависела в конечном счете безопасность империи[28]. У крестьянина были причины для недовольства, но не политическим строем, ведь крестьянину так же трудно было представить себе иной образ правления, как, скажем, иные климатические условия. Существующий режим вполне его устраивал, потому что был ему понятен по опыту собственного домашнего уклада жизни, организованного по той же модели:

«Власть господина безгранична — как власть отца. Такое самодержавие есть просто продолжение отеческой власти <…> От основания до вершины необъятная Северная империя, во всех ее уголках и среди всех сословий, представляется сооруженной по единому плану и в едином стиле; все камни как будто вышли из одной каменоломни, и все строение покоится на едином основании: патриархальной власти. И этой чертой Россия склоняется в сторону старых монархий Востока и решительно отворачивается от современных государств Запада, основывающихся на феодализме и индивидуализме»4.

Крестьянин-великоросс, до мозга костей проникнутый крепостным сознанием, не только не помышлял о гражданских и политических правах, но и, как мы увидим далее, к таким идеям относился весьма презрительно. Правительство должно быть властным и сильным — то есть способным добиваться безоговорочного послушания. Ограниченное в своей власти правительство, поддающееся внешнему влиянию и спокойно сносящее поругание, казалось крестьянину противоречащим самому смыслу слова. По мнению чиновников, непосредственно занятых в управлении страной и знакомых с крестьянскими воззрениями, конституционный строй западного образца означал лишь одно — анархию. Крестьяне поймут конституцию единственным образом — в смысле свободы от всяких обязательств перед государством, которые они и исполняли-то только потому, что не имели иного выбора; тогда — долой все подати, долой рекрутчину и, прежде всего, долой частное землевладение. Даже сравнительно либеральные чиновники относились к русским крестьянам как к дикарям, которых можно держать в узде лишь потому, что они считают своих господ сделанными из другого теста5. Во многих отношениях бюрократия относилась к населению, как европейские державы относились к колониям: некоторые наблюдатели проводили параллель между российской администрацией и британской государственной службой в Индии6. Но даже самые консервативные бюрократы понимали, что нельзя вечно полагаться на покорность населения и что рано или поздно суждено прийти к конституционному строю, но все же предпочитали, чтобы эта задача выпала на долю следующих поколений.

Другим препятствием на пути к либерализации стала интеллигенция, обычно определяемая как категория образованных горожан, в основном высших и средних классов, выступающих в вечной оппозиции к царизму, требуя от трона и бюрократии, во имя народного блага, уступить им бразды правления. Но монархия и высшие сановники считали их не способными к управлению. И действительно, как показали последующие события, интеллигенция сильно недооценила трудности управления Россией: согласно интеллигентским воззрениям, демократия представляла собой не результат терпеливой эволюции устоев и учреждений, но естественное для человека состояние, благотворному влиянию которого не дает проявиться царский деспотизм. Не имея никакого опыта администрирования, они подменяли управление законотворчеством. По мнению бюрократов, эти профессора, юристы и журналисты, если их допустить к рычагам управления, не в состоянии будут их держать и скоро уступят дорогу анархии, выгодной единственно радикальным экстремистам. Такие убеждения разделяли при дворе и преданные двору чиновники. Среди интеллигенции были вполне здравомыслящие, практичные люди, сознающие сложности демократизации России и стремящиеся к сотрудничеству с власть имущими, но таких было немного и им приходилось выдерживать нападки либералов и социалистов, заправлявших общественным мнением.

Власть имущие в России в 1900 году считали, что «политика» — просто непозволительная роскошь для страны: при ее необъятных размерах, этнической разнородности и культурной отсталости нельзя позволять чьим-то отдельным суждениям и интересам играть определяющую роль. А политика должна оставаться в руках администрации, действующей под покровительством беспристрастного судии в лице абсолютного правителя.

* * *

Самодержавию нужен самодержец, и самодержец не только в смысле формальных прерогатив, ему присущих, но и самодержец по духу, по личным свойствам характера; на крайний случай необходим хотя бы парадный монарх, готовый восседать на троне, пока страной правит бюрократия. Роковым образом в России накануне двадцатого столетия в молодом царе воплотилось наихудшее сочетание этих качеств: при отсутствии знаний и воли, необходимых правителю, стремление исполнять роль самодержца.

На протяжении предыдущего столетия в России сильные правители чередовались со слабыми в правильном порядке: вслед за колеблющимся Александром I пришел поборник строгой дисциплины, «солдафон» Николай I, чей преемник Александр II был снова человеком мягким. Его сын Александр III был олицетворением самодержавия: крепко сложенный и физически сильный, голыми руками сминавший оловянные кружки, веселивший общество, врываясь в запертые двери, любивший цирк, игравший на трубе, он без колебаний прибегал к силе. Воспитываясь в тени отца, будущий Николай II с детских лет проявлял черты «мягкого» царя. Ему не импонировали ни власть, ни сопряженные с ней церемонии: самым большим удовольствием было для него проводить время в кругу семьи с женой и детьми или в прогулках. Хотя ему пришлось играть роль самодержца, он более всего подходил к роли парадного монарха. Он отличался великолепными манерами и умел очаровывать людей: Витте считал Николая II самым воспитанным человеком из всех, с кем ему приходилось встречаться7. В интеллектуальном отношении он был, однако, несколько ограничен. Самодержавие он понимал как священную обязанность, а себя считал попечителем вотчины, которую унаследовал от отца и был обязан передать в целости своему наследнику. Его не привлекали привилегии власти, и он признался как-то одному из своих министров, что если бы не боялся навредить России, то с удовольствием отделался бы от самодержавной власти8. И действительно, никогда он не был лично так счастлив, как в марте 1917-го, когда был вынужден отречься. Он рано научился скрывать истинные чувства за бесстрастной маской. Вообще довольно мнительный и даже порой мстительный, он был по существу человеком мягким, простых вкусов, тихим и скромным, ему претили тщеславие политиков, интриги сановников и общее падение нравов современного общества. Он не любил людей сильных и независимых и самых способных своих министров старался не приближать к себе, а в конце концов жертвовал ими ради почтительных в обращении и предупредительных ничтожеств.

Выросший в крайне замкнутой придворной атмосфере, он не имел возможности сформироваться эмоционально или интеллектуально. В возрасте двадцати двух лет он произвел на одного из высших сановников такое впечатление:

«Это довольно миловидный офицерик; белая, отороченная мехом форма гвардейских гусар ему идет, но в общем вид у него такой заурядный, что его трудно заметить в толпе; лицо его невыразительно; держит он себя просто, но в манерах нет ни элегантности, ни изысканности»9.

Даже когда ему было уже двадцать три года, по свидетельству того же сановника, его отец Александр III обращался с ним как с ребенком. Однажды за обедом цесаревич осмелился противоречить отцу, взяв сторону бюрократической оппозиции, и отец выразил свое недовольство, «яростно бомбардируя цесаревича хлебными шариками»10. Александр часто пренебрежительно отзывался о сыне как о мальчике с совсем детскими суждениями, совершенно не приспособленном к ожидающим его обязанностям11.

Воспитанный таким образом, Николай был совершенно не готов восседать на престоле. После смерти отца он говорил одному из министров: «Я ничего не знаю. Покойный государь не предвидел своего конца и не посвятил меня ни во что»12[29]. Интуиция подсказывала ему: во всем надо неуклонно следовать по пути отца, в особенности в том, что касалось идеологии и учреждений абсолютизма вотчинного склада. Так он и делал, пока позволяли обстоятельства.

В довершение беды злой рок преследовал будущего царя с самого рождения, пришедшегося, весьма знаменательно, на день Иова Многострадального. Все, за что он только ни брался, шло прахом, и вскоре он уже снискал репутацию «несчастливца». Он и сам поверил в это, впадая во все большую нерешительность, прерываемую вспышками упрямства.

Проявляя самостоятельность, Николай в 1890–1891 годах предпринял путешествие по Дальнему Востоку, который, кстати, некоторые дипломаты считали подходящей сферой влияния России; такого же взгляда придерживался и будущий монарх. Путешествие едва не закончилось трагедией — Николай подвергся нападению невменяемого японского террориста.

В день коронации в 1896 году разразилось новое несчастье: по столь торжественному случаю на Ходынском поле в Москве было устроено народное гуляние, на которое стеклось около 500 тыс. человек. В ужасной давке при раздаче подарков около 1400 человек были затоптаны и задавлены насмерть13. Игнорируя эту трагедию, царская чета спокойно отправилась на бал по случаю коронации. Оба этих события были восприняты как дурное предзнаменование.

И, быть может, наслышанное о суровом обращении с ним такого своевольного человека, каким был Александр III, общество при вступлении Николая II на престол в 1894 году приписало ему либеральные взгляды. Но весьма скоро обществу пришлось разочароваться в своих ожиданиях. В обращении к земской депутации в январе 1895 года царь назвал толки о либерализации «бессмысленными мечтами» и торжественно обязался «охранять начала самодержавия так же твердо и неуклонно», как это делал его покойный отец14. На том и завершился его мимолетный политический медовый месяц. И хотя он редко высказывался по политическим вопросам, но не таил, что относится к России как к династической вотчине. Одним из примеров такого отношения может служить тот факт, что он повелел вручить в дар Черногорскому князю, по просьбе двух русских великих князей, женатых на княжеских дочерях, сумму в три миллиона рублей, полученную от Турции по условиям мирного договора. Лишь с большим трудом удалось убедить царя не распоряжаться с таким рыцарским великодушием деньгами, принадлежащими российской казне15. И это был не единственный случай проявления вотчинного духа его царствования.

По природе робкий и безразличный к власти, он, казалось, захочет примириться с оппозицией, но нельзя забывать о его царственной супруге, которой суждено было сыграть существеннейшую и весьма негативную роль в последние годы старого режима. Александра Федоровна (Аликс) по материнской линии приходилась внучкой королеве Виктории, родилась в германском герцогстве Гессене, в России — и в обществе, и в народе — слыла «немкой»[30]. Надменная и холодная, она быстро настроила против себя петербургское общество, и чем глубже становилось ее отчуждение, тем более сужался круг общения, в конце концов ограничившийся самыми доверенными друзьями — Анной Вырубовой и Распутиным. Ее редко видели улыбающейся, а на фотографиях она обычно глядит в сторону от объектива. Страдая головными болями и, как она полагала, болезнью сердца, она пристрастилась к лекарствам. Очень склонна была к мистицизму. Французский посол Морис Палеолог оставил беглую характеристику императрицы:

«Моральное беспокойство, постоянная грусть, неясная тоска, смена возбуждения и уныния, постоянная мысль о невидимом и потустороннем, легковерие, суеверие…»16

Уединившись во дворце в Царском Селе и не видя никого, кроме придворных, она создала себе культ мифического русского «народа», который, как она неколебимо верила, питает безграничную любовь к царской фамилии. Она никому не доверяла, включая и родственников Николая II, которых подозревала в желании свергнуть его с престола.

Все это было бы несущественно, не будь она убеждена, что обязана восполнить недостаток решимости своего царственного супруга, удерживая его от политических уступок и взяв непосредственно в свои руки назначение сановников: она частенько использовала влияние на мужа, настраивая его против людей, к которым, по тем или иным причинам, питала неприязнь. Обращаясь с мужем, как с благодушным ребенком (она любила изображать его младенцем на руках матери), она управляла им, играя на его чувстве долга и подозрительности. Хотя она родилась и воспитывалась в Европе, но очень скоро усвоила патриархальный уклад своей новой родины. Вновь и вновь напоминала она супругу о его священной обязанности, о том, что он хранитель священного наследия: «Ты и Россия — одно», — увещевала она17. Когда родился наследник, она положила своей жизненной миссией сохранить в неприкосновенности институт самодержавной монархии до того времени, когда он сможет взойти на престол. Своим поведением она все более расширяла пропасть между монархией и обществом, и вскоре этот разрыв стал непреодолимым: в 1916 году самые закоренелые монархисты, включая многих великих князей, отвернулись от нее и замышляли ее удаление от власти. И в этом смысле ее историческая судьба сходна с судьбой Марии Антуанетты.

Царственный супруг, угождая жене, обычно внимал ее советам, однако вовсе не рабски бездумно, и случалось, окончательные решения принимал вопреки ее желаниям. Они были очень любящей супружеской парой, всецело преданной друг другу и, как правило, разделяли общие взгляды. Они презирали так называемое общественное мнение, которое связывали исключительно с петербургским обществом и интеллигенцией и считали искусственным «средостением, воздвигнутым, чтобы отгородить их от обожающего народа»[31]. Говорили, что, когда Николай II произносил слово «интеллигенция», у него на лице была гримаса, словно он говорил «сифилис». Он считал, что это слово следует исключить из русского словаря18.

Несчастья, преследовавшие Николая II во всех его начинаниях, не обошли стороной и его семейную жизнь. Жена родила ему одну за другой четырех дочерей, но наследника все не было. В отчаянии она обращалась к различным шарлатанам, один из которых, французский врач Филипп, сумел внушить ей, что она беременна сыном. Александра Федоровна так поверила в это, что стала полнеть, пока на девятом месяце медики не установили, что беременность ложная19. В 1904 году наконец родился наследник, но оказалось, что он болен гемофилией, неизлечимой болезнью, носителем которой была она. Это потрясение углубило мистицизм царицы, но одновременно придало решимости увидеть сына, нареченного Алексеем, царем Всея Руси.

Придворная обстановка, царедворцы, окружавшие Николая II, вдохновляли его придерживаться анахроничной политической практики. Огромное внимание при дворе уделялось внешнему убранству и соблюдению ритуальных форм. В результате многие в стране разделяли следующее мнение послереволюционного памфлетиста:

«Круг приближенных состоял из тупых, невежественных последышей дворянских родов, лакеев аристократии, потерявших свободу мнений и убеждений, традиционные представления о сословной чести и достоинстве. Все эти Воейковы, Ниловы, Мосоловы, Апраксины, Федосеевы, Волковы — бесцветные, бездарные холопы, стояли у входов и выходов царского дворца и охраняли незыблемость самодержавной власти. Эту почетную обязанность делила с ними другая группа Фредериксов, Бенкендорфов, Корфов, Гроттенов, Гринвальдов — напыщенных, самодовольных немцев, которые пустили прочные корни при русском дворе и создали своеобразный колорит закулисного влияния. Глубокое презрение к русскому народу роднило всю эту высокопоставленную челядь. Многие из них не знали прошлого России, пребывали в каком-то тупом неведении о нуждах настоящего и равнодушно относились к будущему. Консерватизм мысли означал для большинства просто умственный застой и неподвижность. Для этой породы людей самодержавие потеряло смысл политической системы, ибо их кругозор бессилен был подняться до идей обобщающих. Жизнь протекала от одного эпизода к другому, от назначения к перемещению по лестнице чинов и отличий. Иногда череда событий прерывалась потрясением, бунтом, революционной вспышкой или покушением террористов. Эти зловещие симптомы пугали, даже устрашали, но никогда не внушали глубокого интереса и не привлекали к себе серьезного внимания. Все сводилось в конечном счете к надеждам на нового энергичного администратора или искусного охранника»20.

* * *

Монархия правила Россией с помощью пяти институтов: гражданской службы, тайной полиции, дворянства, армии и православной церкви.

Российское чиновничество, восходя к средневековой княжеской челяди, холопам, в XX веке еще сохраняло явные черты своего происхождения. Оно сознавало себя прежде всего личными слугами монарха, а не слугами государства. И государство чиновничеством не воспринималось как нечто самостоятельное и стоящее выше государя и его чиновников21.

Поступая на службу, чиновник в России приносил клятву верности не государству или народу, а непосредственно правителю. Он служил исключительно монарху и своим непосредственным начальникам. Старшему по чину чиновнику, чтобы уволить подчиненного, не требовалось предъявлять никаких оснований, а увольняемому не давалась возможность объясниться. «Устав о службе» лишал уволенного чиновника всех возможностей к восстановлению на службе:

«Чиновников, кои по убеждению начальства неспособны к исправлению возложенных на них должностей, или почему-либо неблагонадежны, или сделали вину, известную начальству, но такую, которая не может быть доказана фактами, предоставляется начальникам, от коих в общем порядке зависит увольнение от должностей, сими чиновниками занимаемых, увольнять по своему усмотрению и без просьбы их. <…> Но те чиновники, кои по усмотрению начальства будут просто уволены от службы, без означения причин сего увольнения, на такое распоряжение не могут жаловаться, и все их жалобы, а также просьбы о возвращении к прежним должностям или предании суду не только должны быть оставляемы без всякого действия и движения, но ни в Правительствующем Сенате, ни в Канцелярии Его Императорского Beличества по принятию прошений, на Высочайшее Имя приносимых, не должны быть вовсе принимаемы»[32].

Словно чтобы подчеркнуть происхождение государственных служащих от домашней челяди, чиновнику, независимо от ранга, не давалось права уйти в отставку без позволения. Еще в 1916 году министры, большинство из которых не одобряли и не хотели мириться с царской политикой, должны были подавать прошение об отставке на высочайшее имя, и во многих случаях царь отставку не принимал — ситуация просто не представимая в Европе.

В противоположность Западной Европе, где при приеме на государственную службу безусловно требовалось либо наличие диплома, либо прохождение экзамена, либо и то и другое вместе, в России требования к кандидату были весьма поверхностными. Чтобы стать канцелярским служителем, то есть занять начальную ступень чиновной лестницы, но еще без классного чина, соискатель должен был лишь проявить умение читать, правильно писать и знать арифметику. Для продвижения на следующую ступень он должен был пройти экзамен на знание предметов, преподаваемых в начальной школе. А уже получив чин низшего класса, чиновник нередко более не обязан был доказывать свою подготовку и продвигался вверх в соответствии с законами старшинства и рекомендациями начальства. Это означает, что никакого четкого критерия назначения и повышения чиновников не было и на практике наиболее значимыми оказывались такие качества, как всецелая преданность монархии, слепая готовность исполнять приказания и безоговорочное приятие существующего порядка.

Как личные слуги царя чиновники стояли над законом. Чиновника можно было обвинить и привлечь к суду только с согласия его начальства22. Без такового судебные органы были в отношении государственного служащего бессильны. Позволение же судить чиновника давалось крайне неохотно по двум причинам. Во-первых, поскольку все назначения, во всяком случае теоретически, делались самим царем и должностное несоответствие чиновника невольно бросало тень на высочайшее решение. Во-вторых, всегда была опасность, что, представ пред судом, обвиняемый, выгораживая себя, даст показания, порочащие его начальство. И на деле виновные в том или ином проступке чиновники просто перемещались на другой пост или, если речь шла о высоком сановнике, получали солидную, но ничего не значащую должность в Сенате или Государственном совете23. И даже царь в этих вопросах не властен был нарушить традицию. После железнодорожного крушения, едва не стоившего ему жизни, Александр III пожелал предать суду министра путей сообщения. Но его отговорили на том основании, что публичный суд над министром, четырнадцать лет пребывавшим на этом посту, будет означать, что он «незаслуженно пользовался доверием монарха»24, а значит, в свое время сам царь сделал неверный выбор. По мнению некоторых современников, тот факт, что российское чиновничество не несло ответственности перед законом или любым сторонним учреждением, составлял основное отличие государственной службы в России от европейской. В действительности это было всего лишь еще одним проявлением патриархального духа, все еще сильного в Российской империи. В рядах российского чиновничества, в особенности в последние годы существования монархии, состояли многие широко образованные и преданные делу работники. Особенно много таких людей было в министерствах и ведомствах Петербурга. Бернард Парес, английский историк, до 1917 года часто посещавший Россию, отмечал, что, сбросив мундир, чиновник часто оборачивался интеллигентом, которого волнуют те же идеи, что и все общество. Однако, облачившись в мундир, так сказать при исполнении обязанностей, он вновь становился надменным и наглым[33]. Условия службы, в особенности незащищенность перед начальством, воспитывали раболепие перед старшими по чину и грубость в отношении ко всем остальным. В отношении же ко внешнему миру чиновник должен был действовать с полным сознанием своей правоты: «За всем этим стояло извечное стремление выставить правительство неким мудрейшим, благоразумнейшим и непогрешимым собранием государственных служащих, самозабвенно трудящихся в согласии с монархом во имя благоденствия России»25.

Существеннейшим фактором живучести такого представления о чиновничестве была секретность, позволявшая поддерживать иллюзию власти, не знающей ни разногласий, ни промахов. Нет большей опасности для бюрократии, чем гласное, открытое ведение государственных дел, и общественность добивалась этого с середины прошлого столетия.

С 1722 года, когда Петр Великий установил Табель о рангах, российское чиновничество было разбито по иерархии на классы, или чины, которых номинально было 14, но фактически только 12, ибо 11-й и 13-й классы постепенно слились с 12-м и 14-м. По мысли Петра, чиновники, с ростом возлагаемой на них ответственности, получали и чин, соответствующий занимаемой ими должности. Но вскоре петровский замысел извратился, и в результате в России установилась уникальная система чинов государственной службы. Чтобы заручиться поддержкой бюрократии в сомнительных притязаниях на трон, Екатерина II в 1760-е годы ввела принцип автоматического продвижения по службе: отныне носителя чина поднимали на следующую ступень в зависимости от старшинства, срока пребывания в прежнем чине и не сообразуясь с возлагаемыми на него обязанностями. В противоположность обычной практике, когда служащего поднимают от ступени к ступени, расширяя круг его обязанностей, в России возвышение чиновника совершалось более или менее автоматически, вне зависимости от его функций, и представляло собой продвижение не от должности к должности, а от чина к чину26. Это превращало государственных служащих в России в замкнутую касту: за редким исключением для занятия правительственной должности необходимо было иметь соответствующий чин27. Частные лица, как бы высока ни была их квалификация, к участию в административной жизни государства не допускались за редчайшим исключением непосредственного высочайшего назначения. Лишь тот, кто хотел и мог сделать чиновничью карьеру целью всей своей жизни, достигал правительственных высот. Другие были отстранены от государственной службы, а тем самым и от возможности обретения административного опыта.

Четырех высших классов чиновничьей лестницы (насчитывавших в 1903 году 3765 человек)28 нельзя было достичь путем простого продвижения по службе: поскольку они принадлежали потомственному дворянству, такие назначения делал лично царь. Чины же от 14-го по 5-й были доступны в результате обычного продвижения, процедура коего была описана до мельчайших подробностей. В большинстве случаев проявивший способности юноша из разночинцев начинал карьеру канцелярским служителем в одном из правительственных учреждений. Эта должность еще не давала классного чина, но ему предстояло оставаться в ней от одного до двенадцати лет (в зависимости от социального статуса и уровня образования), прежде чем он мог получить чин 14-го класса: потомственные дворяне, получившие среднее образование, служили только год, тогда как юноши, например, уволенные после ломки голоса из императорского хора, служили все двенадцать лет. Вступив на служебную лестницу, чиновник взбирался по ней последовательно по каждой ступеньке. «Устав о службе» определял, как долго чиновник должен был служить в том или ином чине (по три года в низших, по четыре — в высших), однако продвижение могло быть ускорено за выдающиеся заслуги. Теоретически требовалось двадцать четыре года от первого производства в чин до достижения чина высшего, 5-го класса.

Для поступления на государственную службу надо было либо иметь соответствующее социальное положение, либо получить необходимое образование. Дети дворян и личных дворян единственные могли получить чин 14-го класса независимо от уровня образованности. Другие — лишь благодаря полученному образованию. Теоретически карьера государственного служащего была открыта для всякого, без различия национальности или вероисповедания; исключение делалось лишь для евреев, которые принимались на службу только при наличии высшего образования, что на практике означало врачебную карьеру. Определенные квоты были установлены для католиков. А лютеране весьма ценились, и большие число чиновников в петербургских канцеляриях были из балтийских немцев. Не допускались к службе, не имея необходимого аттестата (университетского или об окончании средней школы с отличием), мещане, крестьяне и получившие среднее образование за границей.

На службе все, имеющие чин (включая и университетских профессоров), должны были носить мундиры, покрою и цвету которых было посвящено пятьдесят две статьи «Устава о службе». Обращаться к ним надлежало тоже по особой форме соответственно чину; система титулования была построена по немецкому образцу. Каждому чину были присущи свои привилегии и детально разработанный порядок старшинства.

Вознаграждение за службу чиновник получал в виде жалованья, оплаты служебных и иных расходов и квартиры или соответствующей суммы на ее содержание; чиновник 1-го класса получал в тридцать раз больше чиновника 14-го класса. Очень немногие чиновники имели поместья или другие независимые источники дохода: в 1902 году даже среди чиновников первых четырех классов лишь каждый третий имел поместье29. Уходя на покой, высшие сановники, как преданные слуги, обычно получали денежное вознаграждение от царя; так, министр внутренних дел Н.М.Маклаков получил при отставке сумму в 20 тыс. руб., а П.Н.Дурново — 50 тыс., дворцовый фаворит премьер-министр И.Л.Горемыкин — 100 тыс.30. За хорошую службу предусматривались и другие награды — всевозможные ордена согласно строгой градации по значимости и старшинству, одно описание которых занимает не более не менее как восемьсот шестьдесят девять параграфов «Устава о службе».

Итак, как мы видим, государственные служащие составляли замкнутую, отгороженную от остального общества касту, доступ в которую и продвижение внутри были строго регламентированы сообразно социальному происхождению, образованию и старшинству и которая составляла в 1900 году более 225 тыс. человек, включая служащих полиции и жандармерии.

* * *

Наследие вотчинного уклада не менее выпукло проявлялось и в структуре и деятельности основных исполнительных органов — министерств.

В средневековых княжествах северной России, политическая власть в которых принадлежала правителю в силу владения данной территорией, администрирование было разбито по отдельным областям хозяйства («путям») и организовано скорее по географическому (территориальному) принципу, а не функциональному, служа в первую очередь экономическим целям. Ответственность за определенную хозяйственную область возлагалась на княжеских слуг, которые не сотрудничали друг с другом и не представляли единого учреждения. Такая практика сохранилась в российской административной структуре и после учреждения министерств в 1802 году. Российская администрация XIX века строилась по вертикали, почти не имея боковых, горизонтальных связей, и все командные нити ее сходились в вершине, в руках монарха. Такое устройство препятствовало сотрудничеству между министерствами и тем самым установлению единой связной национальной политики, но имело то преимущество, что не позволяло чиновничеству действовать согласованно и посягать на царские самодержавные прерогативы.

За единственным исключением — министерство внутренних дел — российские министерства по структуре и деятельности весьма напоминали соответствующие учреждения на Западе. Но в отличие от Запада в России не было кабинета министров и института премьер-министра. Существовал так называемый Совет министров, куда также входили главы отдельных учреждений и назначался от случая к случаю председательствующий, однако этот орган не обладал никакой властью. Попытки ввести в России постоянно действующий кабинет, предпринимавшиеся в 60-х, а затем, снова, в 80-х годах, не увенчались успехом, поскольку двор опасался, что такой орган ослабит его власть. Сама идея кабинета или даже министерских совещаний считалась порочной. «В противоположность другим абсолютным монархиям, — писал французский наблюдатель в 80-х годах, — у русского императора никогда не было премьер-министра. Невольно или преднамеренно, чтобы сберечь и на словах и на деле неприкосновенной свою власть, они все сами себе были премьер-министрами… Тем не менее в России ощущалась нужда в однородном кабинете как средстве достижения того единства направления действия, которого так недоставало правительству… Такой совет, с официальным институтом премьерства или без него, мог бы изменить все отношения между государем и министрами, поскольку его члены, коллективно ответственные, были бы обречены неизбежно занять по отношению к императору более независимую позицию. Постепенно они стали бы себя ощущать ответственными перед обществом и общественным мнением не менее, чем перед государем, который тем самым снизошел бы до роли конституционного монарха, не ограниченный при этом официально ни конституцией, ни парламентом. В действительности такая реформа, по-видимому невозможная, была почти равносильна революции…»31

Это, мы видели, как раз то, что произошло в 1905 году, когда вынужденная создать единый фронт против новоявленной Думы монархия пошла на создание Совета министров во главе с председателем, который по сути во всем, кроме титула, был настоящим премьер-министром. Но и вынужденная под давлением обстоятельств пойти на такую уступку, монархия никогда не смогла примириться с этим устройством и по прошествии нескольких лет обратилась к прежней практике.

До 1905 года министры отчитывались непосредственно перед царем и от него же получали все указания: никакой выработанной единой политики не было. Это неизбежно приводило к сумятице, и царь часто отдавал несогласованные, а порой и прямо противоречивые распоряжения. При таком устройстве каждый министр старался донести до царя свои заботы и нужды, не заботясь об интересах коллег. Внешнюю политику делали по крайней мере три министерства (иностранных дел, финансов и военное), а честь отвечать за внутренние дела вечно оспаривали два министерства: внутренних дел и финансов. По сути, каждое министерство действовало по своему усмотрению, ища одобрения монарха.

«Неся ответственность только перед императором, и ответственность только личную, министры в действительности были простыми секретарями, чуть ли не личными слугами царя»32.

Русские министры и их помощники (товарищи) сами были даже еще более низкого мнения о своем статусе. В их дневниках и приватных разговорах часто звучали жалобы на средневековый уклад государства, на то, что страна почитается личной вотчиной царя, а они его слугами. Обращение с ними и не допускающий возражений тон царских распоряжений были для них оскорбительны, а отсутствие практики регулярных министерских совещаний вызывало возмущение. П.А.Валуев, министр внутренних дел при Александре II, назвал русских министров «les grands domestiques», а не «les grands serviteurs de l'etat», отношение которого (то есть государства) к ним было «азиатским, полурабским, или первобытно патриархальным»33. Именно эту ситуацию подразумевал крупный русский чиновник, говоря, что в России «есть ведомства, но нет правительства»34. Такова была расплата за роскошь сохранять вотчинный уклад в новейшие времена.

В пределах своих учреждений министры пользовались огромной властью: кн. П.В.Долгоруков сравнил их с османскими пашами, правящими в своих пашалыках35. В губерниях у каждого из них была своя сеть сотрудников, ответственных исключительно перед министром, а не перед губернатором36. Принимать или увольнять служащих министры могли по своему усмотрению и пользовались большой свободой в распоряжении деньгами, отпущенными бюджетом их министерствам.

Управление Россией столь наглядно находилось в руках бюрократии, что степень бюрократизированности государства нередко представляется преувеличенной. Институт государственной службы был неестественно перекошен: верхушка была раздута и в Петербурге располагалось непропорционально большое число чиновников, в то время как во всей остальной империи служащих было сравнительно мало37.

Такое небрежение губернской администрацией обусловливалось финансовыми затруднениями: Россия была просто не в состоянии терпеть расходы, необходимые на содержание администрации, какая требовалась для столь обширной страны при столь несовершенных средствах сообщения. Завоевав Ливонию, Петр I выяснил, что прежние хозяева, шведы, тратили на управление этой небольшой областью столько же, сколько его правительство могло положить на администрацию всей империи, а значит, надежды на то, чтобы перенять шведскую административную модель, следовало оставить38. В 1763 году в Пруссии пропорционально площади ее территории было в сто раз больше чиновников, чем в России39. К 1900 году соотношение административных служащих к численности населения России составляло всего лишь треть такового во Франции и половину — в Германии40. За неимением средств в России была принята самая примитивная административная модель. В губерниях назначались губернаторы, наделенные широкими полномочиями и достаточной самостоятельностью в принятии решений, а помогать им поддерживать порядок были предназначены военные гарнизоны, рассеянные по всей территории государства. Были кроме того на местах незначительные полицейские и жандармские силы и чиновники таких учреждений, как министерство финансов, юстиции и военное министерство. Но по сути деревня управлялась самостоятельно посредством сельских общин, несущих коллективную ответственность за сбор податей и призыв рекрутов, и волостей, исполнявших простейшие судебные и административные функции. И все это не требовало от казны никаких затрат.

Это, однако, означало, что власть имперского правительства распространялась на практике лишь на 89 губернских городов, где располагались губернаторы со своим штатом: за этой чертой зиял административный вакуум. Ни в уездах, на которые дробились губернии, ни в волостях, основных сельских административных единицах, не было постоянных представителей центрального правительства, они появлялись лишь эпизодически, наездами, с какой-либо определенной миссией — чаще всего для сбора недоимок, — исполнив которую, вновь исчезали. Волость же представляла собой не территориальную, а социальную общность, поскольку объединяла в себе только крестьян, а не представителей других сословий, проживающих на этой территории. Некоторые интеллигенты и чиновники, сознавая ненормальность такого устройства, требовали от правительства учреждения в качестве первичной административной единицы всесословной волости, но к их советам не прислушивались, так как правительство предпочитало сохранить крестьянскую обособленность и самоуправление.

По словам одного весьма искушенного чиновника, в России не было «общей объединяющей власти, сравнимой с немецким ландратом или французскими супрефектурами, способными координировать политику в интересах центральной власти».

«Аппарата управления на местах не существовало, а были только чиновники разных центральных ведомств — финансового, судебного, лесного, почтового и проч., ничем между собою не спаянные, или исполнительные органы разного рода самоуправлений, зависимые более от избирателей, чем от правительства, — общей объединяющей власти не было»41.

Отсутствие представителей правительства в маленьких городах и в деревне весьма болезненно проявилось после 1905 года, когда, пытаясь завоевать большинство в новом парламенте, монархия обнаружила, что не имеет механизма мобилизации своих потенциальных сторонников на борьбу против вездесущей либеральной и радикальной интеллигенции.

* * *

С точки зрения позиции и программы бюрократию Российской империи можно разделить на три группы.

Большинство чиновников, в особенности служивших в провинции, были попросту откровенными карьеристами, вступившими на эту стезю ради престижа и привилегий, которые сулила государственная служба. Еще в 1916 году монархисты, они в большинстве своем уже в 1917-м предложили услуги Временному правительству, а вскоре и большевикам. Как правило, они не брезговали пополнять свои жалкие доходы взятками и чаевыми[34]. Трудно говорить об их идеологии или воззрениях, кроме разве что сознания ответственности за охрану государства от «общества»[35].

Между провинциальным чиновничеством и чиновниками, занявшими теплые места в петербургских министерствах и ведомствах, пролегала глубочайшая пропасть. Историк замечает, что «люди, начавшие служить в губерниях, редко перебирались в центр. В губерниях в середине века сколько-нибудь значительную группу служащих, начавших служить в центре, можно было встретить лишь в высших сферах»42. Такая ситуация не изменилась и в последние десятилетия существования старого режима.

Лишь в среде петербургского чиновничества высших классов можно было встретить что-то, напоминающее идеологию. До революции это вообще не представлялось предметом, достойным внимания, ибо интеллигенция считала само собой разумеющимся, что русская бюрократия — это стадо тщеславных и алчных тупиц. Однако последующие события продемонстрировали ошибочность интеллигентских представлений, ведь, придя к власти в феврале 1917 года, они за каких-нибудь два, от силы четыре месяца дали распасться государству и обществу — тому самому государству и тому самому обществу, цельность которых бюрократы все же худо-бедно сохраняли на протяжении веков. Ясно: они умели нечто такое, чего интеллигенция не умела. Меньшевик Ф.И.Дан имел смелость признать впоследствии, что «крайние реакционеры царской бюрократии гораздо раньше и лучше поняли движущие силы и социальное содержание этой грядущей революции, чем все русские «профессиональные революционеры» и, в частности, русские марксисты-социал-демократы»43.

Т.Тарановский различает в высших сферах российской бюрократии конца XIX века две основные группы: одну, которой был по сердцу идеал полицейского государства (Polizeistaat), и другую, которая стремилась к правовому государству (Rechtsstaat)44. И те и другие разделяли мнение, что России нужна сильная самодержавная власть, но при этом первые склонялись к репрессивным мерам, тогда как вторые предпочитали установить некоторое ограниченное участие общества в управлении. Различие этих программ проистекало из различия взглядов на население: правые консерваторы видели в нем дикую толпу, а либерал-консерваторы считали должным воспитывать в нем гражданское сознание. Чиновники, настроенные более либерально, были по преимуществу более образованными, нередко с высшим юридическим или иным специальным образованием. Консерваторы, как правило, были руководителями вообще, так сказать широкого профиля, и не могли похвастаться профессиональными знаниями или высокой образованностью.

Защитники полицейского государства видели постоянную угрозу России со стороны ее обитателей, готовых в любой момент растерзать страну в клочья при малейшем проявлении правительством слабости. И чтобы предотвратить это, Россией должно управлять железной рукой. Их не задевали упреки в произволе: ведь именно в том, что их противники называли произволом, они видели единственно верное средство управления столь обширной и непокорной страной. Право, законы были для них не высшим принципом, обязательным равно и для правителей, и для подданных, а скорее административными инструментами в духе шефа жандармов Бенкендорфа при Николае I, который, в ответ на жалобы на незаконные действия своих агентов, заявил: «Законы пишутся для подчиненных, а не для начальства»45! И во всякой критике чиновничества обществом они усматривали лишь замаскированные политические амбиции критиков.

Полицейское государство, в их понимании, было конструкцией образца XVIII века, управляемой профессионалами и почти не оставлявшей места свободному развитию политических, общественных и экономических сил. Они выступали против всякого учреждения или процедуры, нарушавших административное единство и накатанный ход субординационного механизма, вроде таких, например, как независимые суды и органы местного самоуправления. И если все же таким учреждениям суждено существовать, то только под управлением бюрократического аппарата. Они выступали против гласности на том основании, что обнажение несогласия в правительстве или признание возможности ошибок с его стороны подрывает самое драгоценное его качество — престиж. На их взгляд, «при всех своих недостатках, централизованная система оставалась единственной возможной, пока не поднимется культурный уровень населения, пока в провинции не образуется достаточное количество настоящих общественных деятелей, пока в обществе не разовьется вдумчивое отношение к вопросам национальной жизни»46. Однако каким именно образом под их неусыпным руководством у населения «разовьется вдумчивое отношение к вопросам национальной жизни», не указывалось. Они желали сохранить существующую сословную, кастовую общественную систему, отводя ведущую роль поместному дворянству и изолируя крестьянство. Их оплотом было министерство внутренних дел. Важное место в системе взглядов консервативного чиновничества и их единомышленников из крайне правого крыла общества занимал антисемитизм. И хотя родиной современного антисемитизма следует считать Францию и Германию, но именно в России он впервые внедрился в официальную идеологию. С точки зрения консерваторов, евреи представляли самую большую угрозу политической и социальной стабильности, сохранение которой они считали главной заботой государственной политики. Евреи расшатывали Россию сверху и снизу: как капиталисты и как революционеры. Полицейские власти были убеждены, что именно евреи составляют основной элемент революционных партий: Николай II лишь повторял их слова, утверждая, что девять десятых революционеров и социалистов в России — евреи47. Но евреи, кроме того, нарушали и социоэкономическое равновесие России путем внедрения свободного рынка. Очевидное противоречие, заключавшееся в утверждении, что члены одной религиозной группы одновременно являются и проводниками, и смертельными врагами капитализма, разрешалось в так называемых «Протоколах Сионских мудрецов» — грубой фальшивке, состряпанной в конце XIX века царской полицией с целью внушить, что евреи, во исполнение своей главной исторической миссии — уничтожения христианства и господства над миром, — пойдут на любые ухищрения, вплоть до организации еврейских погромов. Для монархистов, «за неимением монарха, воплощающего самодержавный принцип твердо и с убеждающей уверенностью, смысл этого ускользающего от них и их понимания мира стал составлять антисемитизм и представление о мировом зле, носителями которого выступали евреи»48. Позорное дело Бейлиса, рассматривавшееся в суде в 1913 году, по обвинению темного киевского еврея в ритуальном убийстве украинского мальчика, стало кульминацией этого отчаянного поиска виновника всех зол[36]. Хотя (за редким исключением) имперское правительство не поощряло и тем более не подстрекало к еврейским погромам, но его открытая дискриминационная по отношению к евреям политика и терпимость к антисемитской пропаганде создавали впечатление благоволения к погромщикам.

Чиновники либерал-консерваторы отвергали существующую систему как безнадежно устаревшую. По их оценке, страна столь сложная и динамичная, как современная им Россия, не может управляться по чиновничьей прихоти, без уважения к закону и без участия населения. Либерально-консервативные настроения впервые проявились в чиновничестве в 60-х годах, в эпоху Великих реформ, особенно в 1861-м — с отменой крепостничества, лишившей монархию помощи 100 тыс. помещиков-крепостников, прежде осуществлявших по своему почину, а не по долгу службы множество административных функций в деревне. П.А.Валуев так оценивал положение того времени:

«Уже теперь в обиходе административных дел государь самодержавен только по имени… Есть только проблески самовластия… При усложнившемся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного направления государя»49.

А это означало, что огромная масса административных дел требовала более широкого распределения власти.

Либерал-консерваторы соглашались, что единственным законодателем должен оставаться царь, но настаивали на том, что, будучи приняты, законы становятся обязательны для всех должностных лиц, которые подпадают под их действие. Это и было отличительной чертой правового государства. Либерал-консерваторы придерживались гораздо более высокого мнения о способности России к самоуправлению и предполагали участие в управлении на совещательных началах образованных кругов населения. Они отвергали сословный уклад как анахронизм и желали установления в стране общего и равноправного гражданства. Важное значение они придавали постепенному упразднению особого статуса и изоляции крестьянства. Цитаделями либерал-консерватизма служили Государственный совет (оформлявший законы), сенат (высший апелляционный суд) и министерства финансов и юстиции50.

Ход исторического развития благоприятствовал устремлениям либерального чиновничества. Интенсивный рост российской экономики во второй половине XIX века уже сам по себе ставил под сомнение возможность дальше управлять Россией патриархальным способом. Естественно было К.П.Победоносцеву, главному защитнику вотчинного консерватизма, утверждать, что в России «не может быть отдельных властей, независимых от центральной власти государственной»51. Этот принцип, вероятно, можно было соблюдать в недвижном, аграрном государстве, но в капиталистическом хозяйстве, которое развилось в России в конце XIX века при активной поддержке правительства, всякая корпорация, всякий делец, всякий банк принимали самостоятельно решения, затрагивавшие интересы государства и общества, и таким образом они действовали как «независимые власти» даже при самодержавном режиме. Консерваторы инстинктивно это понимали и пытались сопротивляться экономическому развитию, но это было заведомо безнадежно, поскольку международное положение России и ее экономическая стабильность все более зависели от роста индустрии, транспорта и банковского дела.

Возможно, монархия и пошла бы решительно по пути, который указывали либералы, если бы не революционное движение. Террор, захлестнувший Россию в 1879–1881 и вновь в 1902 году, не знал себе равных в мире ни тогда, ни впоследствии. И каждая террористическая акция играла на руку сторонникам репрессивных мер. В августе 1881 года Александр III ввел ряд чрезвычайных мер, позволявших должностным лицам в беспокойных регионах вводить законы военного времени и вообще вести себя так, словно они находятся на захваченной вражеской территории. Эти меры, сохранившиеся в Своде законов до самого падения монархии, предвосхитили самые дурные черты современного полицейского государства52. Они укоренили произвол правых бюрократов, отбрасывая страну назад от рубежей, достигнутых либералами благодаря прогрессу в экономике и образовании.

На примере судебных учреждений можно увидеть, какими противоречивыми устремлениями было раздираемо царское правительство. В 1864 году Александр II даровал России первую независимую систему правосудия — с судом присяжных и несменяемостью судей. На взгляд консерваторов, это была особенно зловредная реформа, ведь она создавала некоторый независимый от монарха и его чиновного аппарата оазис судебной власти. Победоносцев обвинил новые суды в нарушении принципа единства власти: в России несменяемость судей представляется «аномалией»53. В смысле начал самовластия он был безусловно прав. Консерваторы сумели вывести политические преступления из-под юрисдикции гражданских судов и передали их в ведение судов административных, но они не смогли зачеркнуть судебную реформу, слишком укоренившуюся в российской жизни, да и никакой реалистической альтернативы предложить не могли.

Трения между двумя лагерями чиновничества ярче всего проявились в соперничестве двух министерств: внутренних дел и финансов.

Министерство внутренних дел было учреждением sui generis, буквально государством в государстве, напоминая не столько отрасль исполнительной власти, сколько самостоятельную систему внутри правительственного механизма54. Если у других министерств были четко определенные и тем самым ограниченные функции, то перед министерством внутренних дел стояла общая задача управления страной. В 1802 году, когда оно только возникло, на него возлагались лишь ответственность за экономическое развитие и надзор за транспортом и связью. Сфера компетенции министерства необъятно расширилась в 60-е годы, отчасти в результате отмены крепостного права, лишившей помещиков административных прав, а отчасти в ответ на революционные волнения. К началу XX века министр внутренних дел был чем-то вроде верховного управляющего империи. И амбиции чиновников, занимавших этот пост, не знали границ. В 1881 году, в начале кампании террора, увенчавшейся убийством Александра II, министр внутренних дел Н.П.Игнатьев с целью искоренения крамолы не только в обществе, но и в правительстве, по его мнению, переполненном подрывными элементами, предложил вручить его министерству полномочия «административно-полицейской опеки над всеми другими ведомствами», по характеристике историка П.А.Зайончковского55. Сходное по духу предложение касательно губернаторов выдвинул двадцать лет спустя министр внутренних дел В.К.Плеве56. Оба предложения были отвергнуты, но то, что их вообще осмелились выдвинуть, весьма показательно с точки зрения объема власти, присущей министерству. И вполне логично, что после 1905 года, когда был учрежден равнозначный пост премьер-министра, занимавшим его сановникам вручался также и портфель министра внутренних дел.

Министр внутренних дел осуществлял управление страной благодаря праву назначать и контролировать главных административных служащих государства — губернаторов. В губернаторы попадали, по обыкновению, из наименее образованных и наиболее консервативных кругов бюрократии: в 1900 году половина их не имела высшего образования. Губернаторы возглавляли губернские правления и многочисленные комитеты, из которых важнейшими были те, что занимались промышленными, военными и сельскохозяйственными вопросами губернии. Возлагалась на них ответственность и за крестьянство: из числа наиболее благонадежных помещиков они назначали земских начальников, которые исполняли функции председателей волостной администрации и пользовались широкими полномочиями над крестьянами. Губернаторы надзирали также и земства. При возникновении массовых беспорядков губернаторы могли обратиться к министру внутренних дел с просьбой объявить в губернии «усиленное» или «чрезвычайное» положение, что означало приостановление действия всех гражданских прав и подчинение указам. За исключением судов и ведомств налогового контроля, губернаторы не встречали препятствий своей власти. При посредстве губернаторов министр внутренних дел управлял всей империей[37].

В круг обязанностей министра внутренних дел входил и надзор за сектантами и подданными неправославного исповедания, включая евреев; в его ведении были цензура, тюрьмы и каторги.

Но мощнейшим источником власти министра внутренних дел послужило то обстоятельство, что после 1880 года в его подчинение перешли и все полицейские установления: департамент полиции, жандармский корпус, а также полицейские учреждения по поддержанию общественного порядка. По словам Витте, «министр внутренних дел есть министр и полиции всей империи и империи полицейской par excellence»[38]. Департамент полиции был уникальным российским явлением — только в России было два рода полиции: одна — для охраны интересов государства, другая — для поддержания закона и порядка среди граждан. Департамент полиции отвечал исключительно за преступления против государства. Он являл собой, по сути, личную службу безопасности вотчинного властителя, чьи интересы явно не совпадали с интересами подданных.

Полицейские силы, следящие за соблюдением правопорядка, были в основном в городах. «Вне городов в распоряжении центральных властей было всего 1582 пристава и 6874 городовых на 90 млн. сельского населения»57. В каждом уезде был представитель министерства внутренних дел в лице начальника полиции — исправника. Исправники пользовались широкими правами, включая выдачу паспортов, без которых представители низших сословий не могли удаляться далее чем на 30 км от своего места жительства. Но, судя по их количеству, легко понять, что они едва ли могли обеспечить исполнение закона порядок в деревне.

Согласно порядку, установленному в 1880 году, полицейская служба безопасности состояла из трех элементов, подчиненных министерству внутренних дел: департамент полиции в Петербурге, охранное отделение, с филиалами в нескольких городах, и жандармский корпус, части которого были распределены по всей территории. И немало административных мероприятий в России проводилось посредством секретных циркуляров министерства чиновникам службы безопасности.

Эти три службы во многих сферах дублировали друг друга, поскольку все в равной мере отвечали за предотвращение антиправительственной деятельности, к которой были отнесены и рабочие забастовки и несанкционированные властями собрания. Охранное отделение, поначалу учрежденное только в Петербурге, Москве и Варшаве, но затем и в других городах, занималось главным образом политическим сыском, тогда как жандармерия вела в основном формальное следствие по делам лиц, подозреваемых в противозаконной деятельности. В составе жандармерии были военизированные части для охраны железных дорог и подавления городских беспорядков. Во всей империи в рядах жандармерии состояло 10–15 тыс. человек. Свой жандармский чин в пресловутом «лазоревом» мундире был в каждом городе, и в его обязанности входил сбор сведений обо всем, что касалось внутренней безопасности. Жандармские силы были крайне рассредоточены, поэтому в случае массовых волнений правительство вынуждено было прибегать к помощи регулярной армии — к своей последней защите. (И когда войска были сконцентрированы на театре военных действий, как это случилось в 1904–1905 и, вновь, в 1917 году, режим был не в состоянии справиться с беспорядками.)

Служба безопасности со временем превратилась в весьма эффективную систему политического сыска, пользующуюся в борьбе с революционерами широким спектром полицейских приемов, включая сеть осведомителей, филеров и агентов-провокаторов, внедряемых в подрывные революционные организации. Полиция перехватывала и перлюстрировала частную переписку, использовала в качестве осведомителей дворников. Полиция имела отделения и за границей (например, постоянное агентство в Париже) и для выслеживания русских революционеров входила в сношения с полицейскими службами других стран. В годы, непосредственно предшествовавшие первой мировой войне, благодаря серии арестов и путем внедрения в революционную среду, полиции удалось значительно ослабить вечную угрозу, которую представляли для режима революционные партии: достаточно сказать, что и глава эсеровской террористической организации, и один из главных представителей Ленина в России получали деньги от полиции. Служба безопасности была наиболее осведомленным и политически зрелым ведомством имперской России: накануне революции она составляла удивительно проницательные аналитические отчеты и прогнозы о внутреннем положении России.

Полицейское ведомство менее всех иных сфер служения российской бюрократии руководствовалось в своей деятельности идеей соблюдения законности. Операции, затрагивавшие судьбы миллионов людей, проводились без всякого контроля извне, если не считать министра внутренних дел и директора департамента полиции. Согласно правилам, установленным в 1881 году, полицейские органы не обладали судебными правами. Однако в регионах, на которые распространялось положение от августа 1881 года о «чрезвычайной охране», высшие жандармские чины могли задерживать подозреваемого на срок до двух недель, а с санкции губернатора этот срок продлевался еще на две недели. Через месяц подозреваемого либо отпускали, либо дело передавали для доследования непосредственно министерству внутренних дел. По окончании следствия, при наличии соответствующих доказательств виновности, обвиняемого судил либо обычный суд (иногда Сенат), либо особое административное присутствие министерства внутренних дел, состоявшее из двух представителей вышеозначенного министерства и одного представителя министерства юстиции и представлявшее собой бюрократический орган, наделенный правом судопроизводства58. Такая судебная процедура могла присудить человека к административной ссылке до пяти лет. Никакой защиты от органов безопасности у населения не было, в особенности в регионах, находящихся под «усиленной и чрезвычайной охраной», где полиция могла действовать совершенно безнаказанно.

Власть министерства внутренних дел усиливалась еще и потому, что полиция и жандармерия, были единственными средствами проведения в жизнь распоряжений других министерств. Если министерство финансов опасалось бунта налогоплательщиков или в военном министерстве возникали сложности с призывом рекрутов, они вынуждены были обращаться к помощи министерства внутренних дел. В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона читаем:

«Выдающееся положение Министерства внутренних дел среди других министерств обусловливается не только многочисленностью, разнообразием и важностью его функций, но и тем обстоятельством, что оно ведает прежде всего полицию, а принудительное осуществление всех вообще распоряжений правительства, к какому бы министерству оно ни относилось, совершается, по общему правилу, полицией»59.

В последние десятилетия XIX века министерство внутренних дел поддерживало и проводило множество «контрреформ», направленных на ослабление либеральных реформ 60-х годов. Здесь можно назвать ограничения земского самоуправления, введение института земских начальников, выселение евреев из областей, где им было запрещено законом проживать, репрессии против непокорного студенчества. Будь их воля, они заморозили бы не только политическую, но и экономическую и социальную жизнь в России.

* * *

То обстоятельство, что министрам внутренних дел все же не удавалось в полной мере воплотить свою программу, говорит о тех ограничениях вотчинного самодержавия, которые выставляла жизнь. Ратуя за интересы государственной безопасности, защитники древнего уклада выступали против любых мер, призванных модернизировать российскую экономику. Они противились проведению денежной реформы, установлению золотого стандарта, расширению сети железных дорог. Они выступали против иностранных займов. Более того, они вообще выступали против индустриализации на том основании, что она подрывает кустарные промыслы, без которых-де крестьяне не смогут сводить концы с концами, приводит к чреватому опасными последствиями сосредоточению промышленных рабочих и открывает доступ к российским богатствам инородцам, в особенности евреям и их капиталу.

Однако были весьма веские государственные соображения, чтобы пренебречь открытым сопротивлением индустриализации, — у России просто не было иного выбора. Министр финансов С.Ю.Витте, главный проводник индустриализации, обосновывал свои цели главным образом политическими и военными мотивами, понимая, что они прозвучат для Николая II убедительней. В записке, поданной царю в феврале 1900 года, он объясняет, сознательно или бессознательно повторяя идеи немецкого политического экономиста прошлого века Фридриха Листа, что «без своей собственной промышленности она [Россия] не может достигнуть настоящей экономической независимости, а опыт всех народов наглядно показывает, что только хозяйственно самостоятельные народы оказываются в силе проявлять в полной мере и свое политическое могущество»[39]. В доказательство Витте указывает на пример Китая, Индии, Турции и Латинской Америки.

Как бы ни были убедительны доводы Витте, финансовые соображения выглядели еще внушительней: Россия остро нуждалась в капитале, чтобы сбалансировать бюджет, расширить доходы казны и облегчить налоговые обязательства крестьянства. В противном случае страну ждал финансовый крах и, весьма вероятно, широкие аграрные волнения. Таким образом, финансовые соображения явно перевешивали интересы государственной безопасности, толкая Россию на путь «капитализма» со всеми вытекающими отсюда социальными и политическими последствиями.

Страна испытывала хронический бюджетный дефицит уже с середины XIX столетия. Огромных затрат потребовало освобождение крестьян, ибо для его проведения правительство вынуждено было выплатить помещикам авансом 80 % стоимости земли, переданной бывшим крепостным, — эта сумма должна была быть возмещена крестьянами в течение 49 лет, но вскоре по выкупным платежам стали накапливаться задолженности. Большие расходы повлекла война с Турцией 1877–1878 годов, которая вызвала падение курса русского рубля на международном рынке на 60 %. Дорого обходилось правительству и участие в железнодорожном строительстве[40].

У России не хватало капитала, чтобы справиться с такими расходами. Доходы ее покоились на весьма шаткой основе. Прямые налоги в 1900 году дали 7,9 % государственных доходов — малая доля того, что черпали из этого источника индустриальные страны. Наибольшая часть доходов шла от налога с потребления: налог с продажи и таможенные сборы (27,2 %), выручка от винокуренной монополии (26 %) и доходы с железнодорожных операций (24 %). Это покрывало обычные расходы казны, но не могло покрыть чрезвычайные военные затраты и расходы на железнодорожное строительство. Отчасти Россия восполняла бюджетный дефицит за счет продажи зерна за границей: в 1891–1895 годах в среднем в год экспортировалось 7 млн. тонн хлеба, а в 1902 году 9,3 млн. тонн60. Большинство доходов, косвенно и прямо, приносило крестьянство, выплачивавшее земельные налоги, а также налоги на предметы первой необходимости (соль, спички, керосин) и водку. В 70-х и 80-х годах министерство финансов получало суммы, необходимые для стабилизации бюджета, главным образом путем повышения налогов на предметы потребления, что заставляло крестьян продавать больше зерна, которое правительство и экспортировало.

Однако голод 1891–1892 годов сделал очевидной невозможность продолжения такой практики: платежеспособность крестьянства, как выяснилось, иссякла. Возникло опасение, что продолжение политики выжимания денег из крестьян может привести к хроническому голоду в деревне.

В 1892 году, возглавив министерство финансов, Витте стал применять иную политику: вместо того, чтобы выжимать доходы из деревни, он старался получить займы за границей и увеличить национальное богатство путем индустриализации. Он был убежден, что развитие сферы производства поднимет жизненный уровень и в то же время увеличит доходы правительства61. Поначалу он считал, что Россия сможет собрать капитал, нужный для индустриализации, своими силами, но вскоре убедился в недостаточности собственных ресурсов62 — не только потому, что не хватало самого капитала, но и потому, что имущие люди в России предпочитали помещать свои капиталы в недвижимость и правительственные облигации. Нужда в иностранных займах особенно остро ощутилась после недорода 1891 и 1892 годов, вызвавшего временное ограничение экспорта зерна и приведшего к финансовому кризису[41]. Заграничные займы, совершавшиеся прежде (до 1891 года) в весьма скромных размерах, теперь стали весьма внушительными.

Чтобы создать впечатление финансовой состоятельности, правительство время от времени подтасовывало бюджетные статьи, но основным приемом, служившим этой цели, была уникальная, нигде больше не встречающаяся практика подразделения государственного бюджета. Расходы, проходившие под рубрикой «обычных», вполне покрывались местными доходами. Те же расходы, которые были вызваны содержанием армии и ведением войны, а также строительством железных дорог, не считались «текущими» и классифицировались как «чрезвычайные». Эту часть бюджета восполняли иностранными займами.

Для привлечения иностранных кредитов России нужна была конвертируемая валюта.

Поддерживая на протяжении 80-х годов прибыльную торговлю за рубежом, в основном за счет экспорта зерна, и ведя интенсивную добычу золота, Россия сумела скопить золотой запас, достаточный для того, чтобы принять в 1897 году золотой стандарт. Эта мера, проведенная Витте, невзирая на сильнейшее сопротивление, сделала бумажный рубль обратимым в золото. Она привлекла мощный приток иностранных вложений в государственные облигации и ценные бумаги. Строгие правила выпуска банкнот и добросовестное отношение к долговым обязательствам снискали России высокое доверие, что дало ей возможность сделать займы на выгодных для себя условиях, лишь слегка превышающих те, что были предложены Германии (как правило, 4 или 4,5 %). Основная масса иностранных денег — 80 % в государственных облигациях — была предоставлена Францией, остальные — английскими, немецкими и бельгийскими инвесторами. В 1914 году общий долг российского правительства составлял 8,8 млрд. рублей, из которых приблизительно 48 %, или 4,2 млрд. (2,1 млрд. долларов или 3360 тонн золота), — по иностранным займам; в то время это было самой крупной иностранной задолженностью в мире63. Кроме того, в 1914 году иностранцы держали 870 млн. рублей в гарантированных государством ценных бумагах и 422 млн. руб. в муниципальных акциях.

Финансовые проблемы вынуждали правительство поддерживать развитие промышленности для расширения налоговой базы. Сюда также хлынул поток иностранного капитала, ибо европейские инвесторы верили, что России, с ее высокой численностью населения и неисчерпаемыми ресурсами, нужен только капитал и технологии, чтобы стать новыми Соединенными Штатами64. В 1892–1914 годы иностранцы поместили в российские предприятия 2,2 млрд. руб. (1,1 млрд. долларов), что составило почти половину всех капиталовложений в эти предприятия в названный период65. Около трети этих капиталов были вложены в нефте- и угледобывающую промышленность, но не были обойдены и металлообрабатывающая, электротехническая и химическая отрасли, а также недвижимость. Французский капитал составил 32,6 % этих денег, английский — 22,6 %, германский — 19,7 % и бельгийский — 14,3 %66. В 1900 году Витте подсчитал, что приблизительно половина всего российского промышленного и торгового капитала была иностранного происхождения[42].

Столь существенное участие иностранцев в российской экономике навлекло на Витте со стороны консервативных и одновременно радикальных его оппонентов обвинение в том, что он превратил Россию в «колонию Европы». Обвинение было незаслуженным. Как указывал Витте, иностранный капитал шел исключительно на нужды производства[43] — то есть развивал российскую промышленность, а значит, и преумножал ее богатства. И в значительной мере именно рост неаграрного сектора экономики, ставший возможным благодаря вливаниям иностранного капитала, более чем удвоил доходы казны в период с 1892 по 1903 год (с 970 млн. до 2 млрд. руб.)67. Указывалось и на то, что иностранные инвесторы не просто «доили» российскую экономику, используя доходы у себя на родине, но вкладывали их заново в российские предприятия, что давало благотворный кумулятивный эффект[44]. В этой связи часто забывается, что и экономическое развитие Соединенных Штатов также во многом зависело от иностранных капиталовложений. Европейские вложения в Соединенные Штаты в середине 1914 года составляли 6,7 млрд. долларов[45], то есть в два раза превышали то, что европейцы вложили в Россию. «В значительной мере средства для национальной экспансии и развития [Соединенных Штатов], — писал специалист по экономической истории, — были получены из-за границы»68. И все же роль иностранного капитала редко упоминается в американской истории и никогда не служит поводом для обвинений в превращении Соединенных Штатов в «колонию Европы».

Начальная фаза индустриальной революции развернулась где-то около 1890 года и сопровождалась резким скачком промышленного производства. Некоторые западноевропейские экономисты считают: в 1890-х годах промышленное производство России возросло на 126 %, что вдвое превосходило те же показатели в Германии и трижды в Америке69. Даже учитывая то, что Россия стартовала с более низкого уровня, прирост был весьма внушительный, как это видно из приведенных ниже данных:

Рост промышленного производства России70

Сферы производства 1890 1900 Прирост
Чугун, т 927 100 2 933 700 216%
Нефть, т 1 883 700 10 335 800 449%
Жел. дороги, км 30 596 53 234 71%

В период между 1890 и 1900 годами объем промышленной продукции России в денежном выражении более чем удвоился (с 1,5 млрд. до 3,4 млрд. руб.)[46].

В 1900 году Россия была величайшим в мире производителем нефти: ее ежегодный объем добычи был выше, чем во всех других нефтедобывающих странах вместе взятых. Специалисты по экономической истории сходятся во мнении, что накануне первой мировой войны, когда промышленная продукция в России оценивалась уже в 5,7 млрд. рублей, страна занимала пятое место в мире по развитию экономики — картина весьма впечатляющая, даже если принять во внимание, что в соотношении к численности населения промышленное производство и доходы оставались невысокими. Так, в 1910 году потребление угля на душу населения в России составляло 4 % от американского, а стали — 6,25 %[47].

Как того и опасались консерваторы, зависимость России от иностранного капитала имела политические последствия, которые выразились в усилении давления на правительство с целью принудить его к поиску соглашения с обществом — то есть к либерализации. Вкладчиков капитала не привлекают политическая нестабильность и гражданские волнения, и если возникает такая угроза, они предпочитают либо свернуть дело, либо получить вознаграждение за риск. Каждый внутренний кризис, тем более сопровождавшийся народными волнениями, приводил к падению курса российских государственных облигаций, вынуждая правительство платить большие проценты. В результате революции 1905 года российские облигации, обращавшиеся в Европе, в последующие два года претерпели существенную уценку. Для иностранных вкладчиков было бы предпочтительней, чтобы правительство Российской империи действовало исходя из правовых норм и при поддержке общества, воплощенной в институте парламента. Таким образом, обратившись к странам парламентской демократии в поисках финансовой помощи, Россия оказалась в силовом поле парламентской формы правления. Вполне естественно, что министерство финансов, ключевое звено финансовых операций, стало провозвестником либеральных идеалов. Министерство финансов еще не решалось выдвигать лозунг принятия конституции и создания парламента, но выступало за укрощение бюрократического и полицейского произвола, уважение закона, равноправие национальных меньшинств, в особенности евреев, игравших существеннейшую роль в международном банковском деле.

Так нужды царской казны тянули Россию в направлении, противоположном тому, к которому тяготела идеология вотчинного самодержавия и стремилось консервативное чиновничество. Правительству, философия и практика коего покоились на началах вотчинного абсолютизма, не оставалось ничего другого, как стать на путь экономической политики, подрывавшей его же основы.

* * *

Российская армия прежде всего обеспечивала статус России как великой державы. Вот что об этом говорил Витте:

«Действительно, чем в сущности держалась Российская империя? Не только преимущественно, но исключительно своей армией. Кто создал Российскую империю, обратив московское полуазиатское царство в самую влиятельную, наиболее доминирующую, великую европейскую державу? Только сила штыка армии. Не перед нашей же культурой, не перед нашей бюрократической церковью, не перед нашим богатством и благосостоянием преклонялся свет. Он преклонялся перед нашей силой…»71

Военные в еще большей степени, чем чиновники, были слугами самодержца, хотя бы в силу личной привязанности царя к военным и предпочтения, отдаваемого им перед чиновничеством, чье вмешательство и назойливость часто досаждали двору72. Все атрибуты и военные символы, начиная с присяги, принимаемой солдатами и офицерами, были проникнуты вотчинным духом. В военной клятве, которую следовало приносить наново каждый раз после смерти монарха, поскольку она приносилась в верности лично [правителю], император фигурирует исключительно как самодержец без упоминания отечества. Миссией военных было охранять «все к высокому Его Императорского Величества самодержавству, силе и власти принадлежащие права и преимущества». Присягающий клялся охранять как уже имеющиеся преимущества, так и те, которые будут приобретены или даже только ожидаемые — то есть «узаконенные и впредь узаконяемые». [В клятве] государство описывается просто как императорская сфера власти [Machtbereich]: оно упоминается только однажды рядом с императором, и к тому же в контексте, предполагающем тождественность их интересов»73.

При регулярной армии численностью в 1,4 млн. человек в России был величайший в мире военный штат: действующие армии Германии и Австро-Венгрии — 700 тыс. и 400 тыс. соответственно. Гигантский размер армии может объясняться двумя факторами.

Первым из них была медлительность мобилизации. Большие расстояния, к тому же трудно преодолеваемые из-за плохого железнодорожного сообщения, означали, что в случае войны России требовалось для приведения войск в полную боевую готовность гораздо больше времени, чем ее потенциальным врагам — Германии и Австро-Венгрии: в начале века, как предполагалось, на мобилизацию в России должно было уйти в семь раз больше времени, чем в Германии[48].

Другое, не менее существенное соображение касалось проблемы внутренней безопасности. Уже с начала XVIII века русская армия регулярно использовалась для подавления народных волнений. Кадровым офицерам претило такое, на их взгляд, унизительное занятие, но у режима не было иного выбора, поскольку ни полиция, ни жандармерия не были в состоянии справиться с этой задачей. В периоды широких гражданских беспорядков армия использовалась регулярно: в 1903 году треть пехоты и две трети кавалерии, расквартированных в европейской части России, участвовали в репрессивных акциях[49]. Более того, правительство часто назначало высших офицеров генерал-губернаторами областей, склонных к бунту. Правительство охотно принимало отставных офицеров на гражданскую службу, предлагая равнозначный чин и отдавая им преимущество перед обычными чиновниками. И если полицейская служба безопасности занималась пресечением подрывной деятельности, армия была главным репрессивным орудием монархии.

Для укрепления благонадежности вооруженных сил власти так распределяли призывников неславянского происхождения, чтобы в каждой военной части было по крайней мере 75 % «русских» — то есть великороссов, украинцев и белорусов. В офицерском корпусе восточнославянские кадры составляли 80–85 %74.

Офицерский корпус, насчитывавший в 1900 году 42 тыс. человек, представлял собой группу профессионалов, во многих отношениях изолированную от остального общества75. Это не означает, что каста офицеров была «феодальной» или аристократической, как часто описывается. Военные реформы, проводившиеся после Крымской войны, имели одной из целей сделать доступными ряды офицерства для юношей незнатного происхождения, и поэтому образованию при продвижении по службе придавалось такое же значение, как социальному происхождению. К концу XIX века лишь половина офицеров действительной службы принадлежала к потомственному дворянству76, и большое число было из среды офицерства и чиновничества. И все же между офицерами высокого социального ранга, часто служившими в элитных гвардейских полках, и остальными существовало определенное различие — и это различие сыграло немаловажную роль в революции и гражданской войне.

Для получения офицерского чина требовалось пройти обучение в военном училище. Училища были двух видов. Наиболее престижные принимали выпускников средних школ (обычно кадетских корпусов), намеревавшихся стать профессиональными военными. Преподавали в них гражданские учителя по гуманитарной программе, следуя модели так называемого реального училища. Пройдя курс обучения, выпускники получали офицерский чин. В юнкерские училища, не имевшие ничего общего с одноименным понятием (юнкера), бытовавшим в Пруссии, зачислялись в основном учащиеся низшего социального происхождения, которые, как правило, не закончили средней школы — либо из-за недостатка средств, либо из-за неспособности справиться с классической программой российских гимназий. Сюда допускались учащиеся всех сословий и вероисповеданий, кроме евреев[50]. Обучение в этих училищах было более краткосрочным (два года), и выпускникам, прежде чем получить офицерский чин, предстояло еще пройти испытательный срок. Большинство офицеров действительной службы в 1900 году (две трети — по одним оценкам и три четверти — по другим) были выпускниками юнкерских училищ; в октябре 1917 года они явили себя самыми верными защитниками демократии. Высшие военные ранги, однако, отводились выпускникам военных академий.

Военный мундир в России не сулил особых благ и почета. Жалованье военных было слишком низким, чтобы позволить офицерам, не имевшим независимых источников дохода, вести беззаботную жизнь: ежемесячный оклад пехотного поручика в размере 41,25 рубля не многим превышал заработок квалифицированного рабочего. Штабс-офицерские чины едва сводили концы с концами, подчас им не хватало даже на пропитание77. Иностранцев потрясало отсутствие «чувства чести» у русских офицеров и спокойствие, с каким они переносили оскорбления старших по чину.

Самой престижной военная служба считалась в гвардейских полках, зачисление в которые требовало высокого социального происхождения и материальной независимости78. Почти все гвардейские офицеры были потомственными дворянами, и система приема в гвардию защищала ее ряды от нежелательных претендентов. Гвардейские офицеры расселялись в роскошных кварталах Петербурга, Москвы и Варшавы и пользовались целым рядом привилегий, среди которых было и ускоренное производство в высший чин. Все эти преимущества, однако, постепенно урезались и ко времени первой мировой войны были уже окончательно упразднены.

Элиту российской армии составляли выпускники Военной академии Генерального штаба, готовившей специалистов на высшие командные должности. В академию зачислялись только офицеры, имевшие трехлетний стаж действительной службы и с отличием прошедшие соответствующее испытание: конкурс составлял тридцать человек на место. Здесь социальное происхождение не имело значения: «Сын бывшего крепостного крестьянина служил наравне с членом императорской фамилии»[51]. Всех воспитанников академии — генштабистов (а в 1904 году на действительной службе их состояло 1232 человека) сплачивал мощнейший корпоративный дух — дух взаимовыручки и неприятия в свою среду посторонних. Самых способных из них зачисляли на службу в Генеральный штаб, разрабатывавший военную стратегию. Остальные занимали различные командные должности. Перевес их в командном составе был нешуточным: составляя всего лишь от 5 до 10 % офицеров действительной службы, они в 1912 году командовали 62 % армейских корпусов, 68 % пехотных дивизий, 77 % кавалерийских дивизий и 25 % полков. Все семь последних военных министров были питомцами Академии Генерального штаба79.

Генерал А.И.Деникин, в 1918 году возглавивший командование Добровольческой армией, утверждал, что отношения между офицерами и призывниками в российской армии были такими же (если не лучше), как в армиях Германии и Австро-Венгрии, а обращение с солдатами — менее суровым80. Свидетельства современников, однако, не подтверждают такого взгляда. Русское командование настаивало на строгом соблюдении субординации, а с солдатами обращались порой так, что невольно приходила на ум мысль о рабстве. Офицеры к солдатам обращались на «ты», жалованья солдаты получали 3–4 рубля в год (в сто раз меньше большинства младших офицеров), а в некоторых округах подвергались особым унижениям, вроде предписания ходить лишь по теневой стороне улицы или ездить в трамваях только на открытых площадках81. И обиды, скопившиеся за годы унижений, были одной из главных причин бунта Петроградского гарнизона в феврале 1917 года.

Для историка революции самый важный аспект рассмотрения армии Российской империи — царившие в ней политические настроения. Большинство исследователей согласны с тем, что русские офицеры в массе своей были аполитичны и не только не вмешивались в политику, но и не проявляли к ней никакого интереса[52]. В офицерских клубах «политические» разговоры считались дурным тоном. Офицеры взирали на гражданских («шпаков», как они их называли) вообще весьма презрительно, а на политиков — вдвойне. Приученные считать верность властям высочайшей добродетелью, они особенно болезненно воспринимали конфликты, возникшие в 1917 году. И пока битва за власть еще не решилась окончательно в ту или иную пользу, они стояли в стороне. Когда же большевики взяли верх, многие пошли к ним на службу, ибо теперь большевики были «властью», которой они были приучены повиноваться. Призрак русского бонапартизма, так пугавший революционеров, был лишь плодом их воображения, воспитанного на истории Французской революции.

После 1905 года в армии появилась группа патриотически настроенных офицеров, чьи чувства простирались дальше трона. Как и либеральное чиновничество, они считали себя не столько слугами императорского престола, сколько слугами нации. На них смотрели с большим подозрением.

* * *

Другая опора царской власти — дворянство — была сильно подточена[53].

Как и бюрократия, русское дворянство происходило из средневекового служилого класса, исполнявшего для князя разнообразные обязанности, в основном военную повинность82. Служба их была пожизненной и вознаграждалась доходами от поместий, обрабатываемых крепостными и юридически остающимися княжеской собственностью. Они не были благородным сословием в точном смысле слова, так как не обладали сословными правами: все свои блага они получали в виде вознаграждения за службу. Дворяне обрели привилегированное положение в конце XVIII века, когда монархия, стремясь отвлечь их от политики, приняла их в долю. В обмен на признание за царем полного господства в сфере высокой политики дворянам были предоставлены во владение их поместья и фактическое владение крепостными (в то время составлявшими около половины населения), дарованы сословные права, включающие освобождение от обязанности нести государственную службу. Золотой век дворян пришелся на период с 1730 по 1825 год. И даже тогда подавляющее большинство дворян пребывало в нищете: лишь треть из них имели земельные угодья с крепостными и лишь у меньшинства земли и крепостных было достаточно, чтобы вести жизнь на широкую ногу83. Многих сельских помещиков было трудно отличить от их крестьян.

Падение русского дворянства началось в 1825 году — как следствие декабрьского восстания, когда отпрыски славнейших дворянских фамилий с оружием в руках выступили против монархии во имя конституционных и республиканских идеалов. Уязвленный их «изменой», Николай I стал все более полагаться на профессиональное чиновничество. В экономическом плане смертный час дворянства пробил в 1861 году, когда монархия, преодолевая сопротивление помещиков, освободила крестьян. И хотя не так уж много дворян имело крепостных и в большинстве случаев крепостных душ было недостаточно, чтобы жить исключительно за счет доходов с их труда, но монополия на владение крестьянами была самым существенным преимуществом этого класса. После 1861 года дворянство еще сохраняло за собой некоторые весьма существенные блага (например, заведомое право поступать на гражданскую и военную службу), но статус привилегированного сословия оно уже начало терять.

С точки зрения большинства русских консерваторов, это был весьма плачевный факт, потому что, на их взгляд, существование России было непосредственно связано с прочной монархией при поддержке привилегированного и благоденствующего поместного дворянства. В последние три десятилетия XIX века об этом много писалось84. Эта литература — последний вздох дворянского консерватизма, обреченная на провал попытка возродить эпоху Екатерины Великой — утверждала, что поместное дворянство есть основной носитель культуры в деревне. И чиновничество не может его заменить в этом качестве, ибо не имеет настоящих корней в деревне — оно живет там «на постое». На самом деле радикализация чиновничества была следствием предпочтения, оказываемого правительством именно образованности служащих перед высокородным происхождением. Падение дворянства неизбежно прокладывало путь победе радикальной интеллигенции, которая в деревне, на ролях сельских учителей и земских служащих, не столько просвещала крестьянство, сколько подстрекала его к неповиновению. Консерваторы критиковали реформы Александра II за то, что они стерли социальные различия. Они уповали на восстановление традиционного сотрудничества престола и дворянства.

Эти доводы возымели действие, в особенности благодаря политической поддержке со стороны близких ко двору организованных групп землевладельцев85. Последним удалось отклонить законодательные акты в социальной сфере, ущемляющие их интересы; однако и в этом случае жизнь диктовала свои законы, и было бы неверно приписывать сколь-либо значительное влияние консервативному дворянству в царствование Николая II. Консерваторы мечтали о восстановлении сотрудничества трона с дворянством, но Россия неуклонно, хоть и неровно, двигалась в направлении социального равенства и всеобщего гражданства.

Все большее число дворян отворачивалось от консервативной идеологии, проникаясь конституционными и даже демократическими идеалами. В рядах земского движения, давшего мощный толчок революции 1905 года, была очень высокая доля дворян, потомков старейших и известнейших фамилий. Согласно Витте, на переломе столетий по крайней мере половина губернского земства, в котором дворяне играли ведущую роль, выступала за предоставление им права голоса в законотворчестве86. Не сообразуясь с новыми реальностями, монархия продолжала относиться к дворянству как к послушной опоре абсолютизма. В 1904–1905 годах, когда необходимость даровать стране представительный орган уже нельзя было игнорировать, некоторые советовали предоставить дворянству в нем превосходящее число мест. И одному великому князю пришлось напомнить царю, что в происходящих беспорядках именно дворяне играют заглавную роль87.

Не менее важно было и то, что дворяне постепенно теряли свои позиции в государственной службе и землевладении.

Заинтересованность в профессионально пригодном административном персонале вынуждала правительство отдавать предпочтение образованию перед происхождением. В результате доля участия дворян в бюрократических структурах постепенно сокращалась88.

Вытеснялось дворянство и из деревни: в 1914 году только от 20 до 40 % русских дворян еще жили в поместьях, остальные переселились в города89. В результате крестьянской реформы 1861 года дворянство сохранило около половины своих землевладений, за другую половину, которую они вынуждены были уступить освобожденным крестьянам, они получили щедрое вознаграждение. Однако дворяне не умели приспособиться к новой ситуации: некоторые специалисты вообще считали, что в Великороссии невозможно вести выгодное сельское хозяйство, используя наемный, а не подневольный труд. Как бы то ни было, помещичьи землевладения переходили в руки крестьян и иных землевладельцев в объеме приблизительно 1 % в год. К началу XX века помещики владели лишь 60 % земли, принадлежавшей им в 1861 году. В период с 1875 по 1900 год доля всей частновладельческой (то есть необщинной) земли, находящейся в руках помещиков, снизилась с 73,6 % до 53,1 %90. В январе 1915 года дворянство (включая и военных, и чиновников) владело в европейской части России 39 млн. десятин пригодных земель (пашни, леса и пастбищ) из общего объема в 98 млн. — чуть больше того, что имели в частном владении крестьяне91. Поместное дворянство стало вымирающей кастой, вытесняемой с насиженных мест под напором экономических факторов и враждебности крестьян.

* * *

Из разнообразных институтов, служащих Российской монархии, Православная Церковь пользовалась наибольшей народной поддержкой — Церковь была основным культурным звеном, объединяющим 80 млн. верующих великороссов, украинцев и белорусов. Монархия придавала большое значение Церкви, наделив ее статусом господствующей и даровав привилегии, коими ни одна христианская церковь не пользовалась.

Религиозность великороссов — вопрос спорный. Некоторые утверждают, что крестьянство было глубоко верующим, другие считают их суеверными агностиками, соблюдающими христианские обряды исключительно в страхе перед загробными муками. Есть еще мнение, что в религиозном сознании великороссов переплелись христианские и дохристианские элементы. Однако не вызывает сомнений, что в массе своей православное население — огромное большинство русских, украинцев и белорусов — благочестиво соблюдало церковные обряды. Храмы, монастыри, иконы, религиозные процессии, церковное пение и колокольный благовест — этими зримыми и ощутимыми символами христианства была насквозь проникнута вся жизнь России до революции.

Связь между государством и церковью покоилась на убеждении, что православие есть национальная вера России и что только православноверующие суть настоящие русские. Поляк или еврей, сколь бы ассимилированы и патриотично настроены они ни были, оставались в глазах властей, да и всего православного населения, инородцами. Приобщенный к православной церкви оставался ее пожизненным членом и не мог покинуть ее лоно произвольно: «Каждый волен сохранять верность религии отцов, но запрещено приобщать к ней новичков. Эта привилегия предоставлена исключительно Православной Церкви; это прямо выражено в тексте закона. Каждый может войти в лоно Церкви, но никто не может его покинуть. Двери русского православия открываются лишь в одну сторону. Церковным законам отведено несколько глав X, XIV и XV томов многотомного собрания, называемого «Сводом законов». Каждый, родившийся от православных родителей, — становился заведомо православным; то же и в отношении смешанных браков. В действительности, только на таких условиях подобный брак и есть возможен… Одна из статей «Свода» запрещает православным менять религию; другая определяет наказания, которые влечет за собой такой проступок. «Паршивая овца» сначала отечески изгоняется приходским священником как первой инстанцией, затем дело перепоручается консистории, а потом передается в Синод. Может быть назначен срок отбывания наказания в монастыре. Отступник теряет все гражданские права; он не может легально ничем владеть и ничего наследовать. Его родня может завладеть его имуществом или вступить в права причитавшегося ему наследства… Преступно склонять кого-либо отречься от православия; преступно отговаривать кого-либо от обращения в православие»92.

Правительство не вмешивалось в религиозные обряды других конфессий, но, словно подчеркивая неразрывную связь между православием и «русскостью», все остальные вероисповедания считались «иноверческими».

Царский режим не был «цезаре-папизмом» в смысле сочетания мирской и духовной власти, ибо царь не был авторитетом ни в догматических, ни в ритуальных вопросах и его влияние не выходило за рамки церковной администрации. Тем не менее очевидно, что со времен Петра Великого Русская Православная Церковь весьма существенно зависела от государства. Упразднив патриаршество и секуляризировав имущество церкви (завершила эту задачу уже Екатерина II), Петр поставил церковь не только в административную, но и в финансовую зависимость от монархии. Высшим органом управления церкви стал Святейший Синод, который с петровских времен возглавлялся гражданским лицом, часто генералом в отставке, фактически действовавшим на правах министра вероисповеданий. Административная структура церкви повторяла структуру гражданской администрации, и даже границы епархий совпадали с границами губерний. Так же, как и чиновники, священники продвигались по иерархической лестнице (в данном случае от епископа до архиепископа и далее до митрополита) без учета объема возлагаемых обязанностей, и церковный сан воспринимался как бюрократический чин, то есть как знак отличия, а не атрибут должности93. Священники обязаны были докладывать полиции все, что им станет известно о злоумышлениях против императора или правительства, включая и услышанное на исповеди. Им надлежало также сообщать о всех подозрительных лицах, появившихся в их приходе.

Православная Церковь находилась в финансовой зависимости от правительства в том, что касалось субсидий и жалованья, но большую часть своего дохода добывала самостоятельно94. Все архиереи и высшие церковные иерархи получали щедрое жалованье и пенсионы, которые они пополняли доходами церкви и монастырских владений. Приходское духовенство тоже состояло на государственном жалованье. В 1900 году государственные дотации церкви составили 23 млн. рублей. Эта сумма равнялась приблизительно пятой части церковных доходов — вклад весьма значительный, но едва ли он может служить объяснением того обстоятельства, что духовенство в революцию 1905 года стояло на стороне монархии95.

Основная политическая задача церкви заключалась в идеологическом воспитании. Царское правительство избегало в народном образовании и в армии всего, хоть сколько-нибудь напоминающего национальную или идеологическую пропаганду, из опасения, что аргументы в защиту существующего порядка повлекут за собой контраргументы. И то, что Россия была государством многонациональным, не позволяло прибегать к национальной пропаганде. Правительство предпочитало действовать так, словно существующее политическое и социальное устройство есть сама собой разумеющаяся данность. Допускалось лишь религиозное воспитание, и в этом состояла роль православного духовенства, в особенности в учебных заведениях.

Впервые Православная Церковь стала серьезно участвовать в народном образовании в 80-е годы прошлого века, пришедшие на смену десятилетию революционных волнений. Чтобы ослабить влияние как радикальных пропагандистов, так и сельских учителей на крестьянство, правительство обязало церковь создать сеть начальных школ. В первые десятилетия XX века чуть более половины всех начальных школ России, охватывавших приблизительно треть учащихся, были на попечении церкви96. Особое внимание в воспитании отводилось этике, а также изучению языков (церковнославянского и русского). Однако низкий уровень преподавания в этих школах, вызванный нищенским в сравнении с мирскими школами жалованьем учителям, приводил к потере учащихся, которых больше привлекали именно светские учебные заведения.

Учащиеся православного исповедания во всех начальных и средних учебных заведениях должны были пройти курс религиозного обучения, как правило, преподаваемый священниками. (Учащиеся иных вероисповеданий могли изучать религию у своих учителей.) Религиозное воспитание, помимо нравственных правил, внушало лояльность и уважение к царю; и это все, что могло предложить правительство в области политического воспитания.

В периоды беспорядков церковь и с амвона и в печати выступала на стороне закона. В церковном сознании царь был наместником Бога, а значит, неповиновение ему греховно. Нередко при этом церковь доходила до прямых антисемитских проявлений. Самая непримиримая к евреям из всех христианских церквей, Русская Церковь до раздела Польши в XVIII веке принимала заметное участие в вытеснении евреев из России, а после — в установлении границ их проживания на бывших польских территориях («черта оседлости»). Духовенство, возлагавшее на еврейский народ вину за распятие Христа, хотя и не одобряло открыто погромов, но и не считало своим долгом выступить с осуждением. В 1914 году Синод благословил воздвижение часовни в память о жертве «ритуального убийства», будто бы совершенного Бейлисом97. В 1905 году и впоследствии православная пресса взваливала на евреев ответственность за революционное брожение, обвиняя их в стремлении погубить христианский мир и установить господство над ним.

В последнее десятилетие существования царского режима в церкви наметились тенденции, с точки зрения правительства весьма угрожающие.

Исключительный авторитет господствующей церкви в вопросах ритуальных и догматических уже давно оспаривался, с одной стороны, старообрядцами, а с другой — разнообразными сектантскими движениями. Старообрядцы, как они называли себя, или раскольники, как их именовала официальная церковь, — были духовными продолжателями тех православно-верующих, которые в XVII веке не приняли обрядовых нововведений патриарха Никона. Преследуемые и всячески притесняемые, они не только не отказывались от своей веры, но весьма успешно обращали в раскол все новых приверженцев. Поддерживаемые мощным духом братского единства, как это часто бывает с преследуемыми меньшинствами, старообрядцы выказывали и незаурядные хозяйские качества. Что касается сектантских течений, то их было множество, и если некоторые из них можно уподобить протестантским сектам, то другие в своих исканиях обратились к дохристианским обычаям, сопряженным с половой распущенностью. По официальной переписи (1897) общее число староверов и приверженцев различных сект составляло 2 млн. и из них на долю первых приходится около половины, но истинное число определенно выше, поскольку правительство, расценивая их вероотступниками и отщепенцами, не гнушалось подтасовывать цифры в пользу официальной церкви. По некоторым оценкам, число сектантов в широком понимании достигало 20 млн. Если это так, то в начале века приблизительно каждый четвертый русский, украинец или белорус не принадлежал господствующей Православной Церкви. Неудивительно поэтому, что церковь первая выступала за преследование раскольников и сектантов, понимая, сколь серьезную угрозу ее целостности они в себе таят.

Но и в самой церкви, в особенности среди приходского духовенства, наблюдались весьма опасные оппозиционные течения. Просвещенное духовенство выступало за изменение статуса церкви: обеспокоенные слишком тесной близостью церкви с монархией, они требовали большей независимости. И после 1905 года правительство с возрастающим беспокойством наблюдало, как некоторые представители духовенства, избранные в Думу, занимали места рядом с либералами и даже радикалами и присоединяли свои голоса к критике режима.

Но церковная иерархия оставалась непреклонно консервативной, это особенно зримо наблюдалось всякий раз, когда миряне пытались высказать мысль, что добрые дела важнее церковной обрядности. В 1901 году Синод отлучил от церкви Льва Толстого, крупнейшего религиозного мыслителя, выступавшего против социального неравенства и отрицавшего патриотизм.

Благоприятная для церкви близость с государством имела и оборотную сторону. Предоставляя духовенству самые разнообразные привилегии, она в то же время накрепко связывала судьбу церкви с судьбой монархии. В 1916–1917 годах, когда над троном нависла смертельная опасность, церковь оказалась бессильна помочь ей, а когда монархия пала, она увлекла за собой и церковь.

* * *

На взгляд иностранного наблюдателя, Россия 1900 года была скопищем противоречий. Так, французский историк сравнивал ее с «одним из тех замков, которые воздвигались на протяжении различных эпох и в которых самые несогласующиеся друг с другом стили соседствуют бок о бок, или же с такими зданиями, которые строились постепенно, урывками, в которых нет единства и удобства обиталищ, построенных по единому плану и единым порывом»98. Революция 1905 года была взрывом этих самых противоречий. Основной вопрос, вставший перед правительством после объявления Октябрьского манифеста, заключался в том, достаточно ли будет предложенных монархией уступок для усмирения страстей и решения социальных и политических конфликтов. Чтобы понять, почему перспективы такого компромисса были весьма сомнительны, следует понимать условия жизни и воззрения двух основных действующих лиц — крестьянства и интеллигенции.

Загрузка...