Хочется сказать: с новым годом, с новым счастьем, непременно с новым. Но эту фразу даже трудно написать, потому что верить в новое счастье стало почти то же, что верить в новое несчастье. Неужели, в самом деле, с новым годом, с новым несчастьем? Неужели и в этом году мы все будем журавлей в небе ловить, воображая, что мы такие богатыри, что для нас закон не писан. Прямо к богам, в чертоги социал-демократии, к трехчасовой работе и всеобщему счастью. «Большевики» это обещают непременно и злятся на кадетов за то, что они остановились на промежуточной станции, на которой правительство будет кадетское и счастье только кадетское, а не большевиковское. Октябристы со своей стороны обещают свое умеренное счастье, если Россия выберет благоразумную и работящую Думу. Союз русского народа приглашает не верить никому и отрицает все революционные, радикальные и либеральные партии и все надежды полагает на себя. А я думаю так, что все надежды надо полагать на труд. Будем работать, будет и то, что называется счастьем, будем работать, будет и то, что называется самоуправлением, политической свободой, конституцией. Мне кажется, что отрезвление несомненно существует сравнительно с тем, что было еще недавно. Усилия правительства на пути реформ сделали свое дело. Отрезвление несомненно идет вперед и будет идти, хотя, конечно с той постепенностью, которой мы так не любим, но которая налагается на нас самой нашей природой. Целые века нашей исторической жизни это доказывают с точностью почти математической. Никаких чудес не было никогда у нас и не будет, и ни одна партия не может обещать какие-нибудь чудеса, и меньше всего самые крайние. Где уж нам чудотворцев искать, когда у нас столько чудодеев и разбойников революции. Подождем естественного течения событий, которые будут зависеть от нашей сплоченности и трезвости мысли. И меньше всего веры этим жалким пигмеям, не написавшим даже ни одного теоретического сочинения о социализме, о социал-демократии, не написавшим ни одной фантазии в роде Мора, Фурье или даже романической талантливой болтовни вроде Уэллса, которая бы стала известной миру, как известны миру «Крейцерова соната», «Бесы», «Анна Каренина», «Преступление и наказание». Эти тысячи немецких брошюр, распространяемых радикальными и революционными кружками, в плохих, безграмотных переводах, напечатанных на бумаге, сделанной из лошадиного помета (такая бумага существует), доказывают только жалкое невежество и беспросветную бездарность этих нахалов в публицистике и развращении невежественного населения. На родине социализма, в Германии, целый ряд имен ученых экономистов, исследователей, философских умов, историков, оригинальных мыслителей. У нас их совсем нет, а если есть какие, то это просто фельетонисты и копиисты с немецкого.
Конечно, у нас была цензура, были всевозможные стеснения мысли. Но вот год свободы такой, что даже сочинения анархистов в переводах с иностранных языков свободно печатаются и продаются, но и в этот год русская революция и русский социализм не дали решительно ничего самостоятельного, кроме газетных статей, пылающих бешенством и бранью. Русский либерализм не был бесплоден и во времена цензуры, таланты вроде Добролюбова и Чернышевского умели и во время цензуры давать статьи и сочинения радикального и социалистического характера, доселе не превзойденные никем из корифеев нашей писательской революции, которые в течение многих лет могли свободно писать за границей и там ничего не произвели, кроме прокламаций и газетных листков, из которых ни один не напоминал «Колокола» Герцена. Сочинения романиста Герцена, романиста Л. Н. Толстого, современника Чернышевского, Добролюбова и Писарева, по вопросам социальным, остаются и доселе выдающимися среди всей этой груды фельетонов русских революционных писателей, которая накопилась в течение последних 30–40 лет.
Гиганты приготовили французскую революцию, ряд всемирных писателей, имена которых обязательно помнить каждому гимназисту, ибо эти имена популярны, как слова: свобода, жизнь, правда. Целая плеяда философов, ученых и экономистов образовали немецкое общество и развили его до понимания истории, права, социальных отношений. Об Англии уж и говорить нечего.
А у нас? Фельетонисты и никого больше. Нищенская бедность оригинальной мысли, дарований и знаний и рядом с этим несоразмерные претензии. Только и оригинального, что убийства и празднование. Как можно больше праздников и убийств! Начиная с правительства и кончая последним рабочим, только и заботы, чтобы праздновать. Даже почту и телеграфы правительство закрывает в некоторые дни, но никак не сможет закрыть убийств. Старается, старается, а все ничего не выходит. Ни в одной стране нет столько праздников, как у нас, и ни в одной стране никогда не бывало столько убийств, как у нас.
Это замечательное отношение между праздниками и убийствами, но, к сожалению, не новое.
В обыкновенные годы, до революции, в России совершалось ежегодно тысяч 5–6 убийств, т. е. 14–16 убийств ежедневно. Если определить дни, в какие убийства происходили, то несомненно, что большая часть их придется на праздники. Отдыхали благочестиво, напивались винища, дрались и убивали в «пьяном восторге». Теперь убивают в «политическом восторге», который прибавился к пьяному. Таким образом, теперь два восторга вместо одного и друг друга они перегоняют.
И этот политический восторг, конечно, значительно обязан своим происхождением именно фельетонистам революции, воспринявшим налегке популярные иностранные сочинения и старающимся вдолбить в невежественные головы, что нет лучше средства для насаждения в Российской империи социального прогресса, как убийство и грабежи, предпринимаемые для умножения и совершенствования убийств.
И правительство фельетонное, и образование фельетонное, и наука фельетонная, и революция фельетонная, приправленная убийствами, как кровавым соусом. Ученье и книга совсем заброшены. Молодежь поджаривает революцию, воображая, что дворец свободы может быть построен без архитекторов и даже без каменщиков, а просто революционной болтовней. Для нее и телеграфы, и телефоны, и газеты, эти граммофоны человеческой праздности и бестолочи. Чем больше болтовни и чем меньше работы, тем лучше. Говорят: восьмичасовой день! Да если б действительно молодежь работала восемь часов ежедневно, то при русской даровитости вышло бы чудесное поколение, которое удивило бы мир. В русскую даровитость нельзя не верить. Но лень, беспутство, болтовня, распущенность, отсутствие всякой дисциплины труда и воли, делают не одну молодежь рабом увлечений и страстным разрушителем государственного и своего собственного физического и нравственного организма. Невежественная и нищая страна становится поприщем какого-то развала, в котором погибают дарования и лучшие силы уходят, не созрев для производительной работы.
Когда же это кончится? Когда возвратится сознание к русскому, что настала пора упорной умственной и физической работы, что без этого Русь погибнет и распадется?
Да неужели погибнет?
Вы, конечно, видите, что на великоросса идут с оружием и дрекольем. На него именно идет эта революция. Его именно она хочет поглотить, обессилить и обезволить. Со всех окраин идут крики, что великоросс ничтожен, что он должен уступить и подчиниться, что его век прошел, его вековые работы уничтожены, его главенство должно разлететься прахом. Окраины поднимают оружие против него и грозят. Он, создавший империю, должен спокойно выслушивать проклятия и угрозы и нести на своем горбу всю эту свалку. Твердый, мужественный, даровитый государственник, великоросс считается уже какой-то неважной величиной. С севера кричит финн, желающий образовать финское государство, захватив север России. А я думал, что можно взять у него Выборгскую губернию. Какое право имел Александр I отдавать то, что завоевано было Петром Великим? Поляк кричит о Польше от моря и до моря в то время, когда разбойники революции уничтожают его промышленность к радости немецких фабрикантов и рабочих. Великороссу говорят, что он и не русский. Погодите, господа. Не разом. Орите, пожалуй. Мы это слыхали. Но уничтожить корень русского племени, подчиниться без горячего боя этим наглым крикам, этой разинутой пасти окраин, этого не будет. Великороссия встанет. Она покажет еще независимость и бодрость своей души и заставит уважать себя, как государственную, великую, даровитую силу, и сплотит нас снова, не уступив ни пяди того, что она приобрела своею кровью, своим вековым тяжелым трудом. Она докажет, что именно в этом корне русского племени вся созидательная и объединительная сила и она проявится с такой упругой энергией, которой вы еще не знаете. И этот срок ближе, чем вы думаете.
Давайте желать нового счастья. Желать страстно, желать и верить в новое счастье и ковать и ковать его молотом воли, надежды и любви. И покажется заря его, и оно взойдет, как солнце, и все осветит и всех согреет, и правых, и виноватых.
Вечная память погибшим во имя долга и любви к отечеству и к его замирению. Пусть пролитая кровь оплодотворит ниву мужества русских людей в их борьбе с силами разрушения и мести. И да благословит Господь Бог новые начала мирной и свободной жизни, и да прольет Он на нашу милую Родину обильный дождь Своих великих милостей и тихого, не убивающего, но разряжающего душную атмосферу, грома, который вызывает в русском человеке чувство благоговейной молитвы и сознания своих грешных помышлений и дел…
1(14) января, №11065
Великий русский ученый сегодня опочил навеки. Менделеев — одна из несокрушимых гордостей русской земли. Всемирный ученый, прославляющий русский гений, ушел от нас в то время, когда его последнее произведение, «К познанию России», полное такого ума и просвещенного опыта, нашло горячее сочувствие в России. Самое заглавие указывает на то, чего нам всем недостает, начиная с государственных людей и тех, которые стоят во главе политических партий. Всю свою жизнь покойный посвятил этому познанию своей родины и передачи своей науки молодым поколениям. Я начинаю этими строками рассказ о той беседе, в которой я был на этих днях молчаливым, но внимательным слушателем. Менделеева ждали там, но он прислал письмо, полное сочувствием к предмету этой беседы, но по нездоровью сам не мог быть. 30 лет назад он предсказал, что Россия может затопить нефтью Европу, и его имя неразрывно связано с этою промышленностью, как вечно связано оно со всемирной наукой. Англия учится по его учебнику химии и этот учебник, стыдно сказать, имеет большее число изданий в этой свободной и просвещенной стране, чем у нас. Не на газетных листах рассказать и оценить жизнь его. Все русские склонятся перед прахом почившего в полном сознании этой огромной потери и тех заслуг, которые он принес своей родине.
Люди, знающие нашу Среднюю Азию, Закаспийский край, Туркестан, Фергану, собрались в небольшом числе, и я был среди них только гостем. Большинство нашей публики знает эти владения России по Щедрину, который много печатных листов исписал словом «ташкенец» и характеристикою этого слова. Край, приобретенный мужественным Черняевым, остается неизвестным целым слоям нашей интеллигенции. Само правительство не ценило Черняева при его жизни, но придет пора, когда ему воздвигнут памятник, как одному из самых лучших сынов России; с ничтожными средствами он приобрел своей родине чудесный край, который в будущем может дать ей огромное богатство и благосостояние. Скобелев победою при Ахал-Теке довершил дело Черняева. Заслуги этих двух генералов будут расти по мере того, как будет расти русская культура в этих краях. Так как нет худа без добра, то потеря Маньчжурии может подвинуть дело нашей культуры в этих ближних краях и заставить нас сосредоточиться на том, что мы имеем, и не разбрасываться на далекие пространства.
В том обществе, о котором я говорю, несколько ученых, два бывших министра, несколько инженеров и один старый и славный русский географ говорили не о политических партиях и не о революции. Беседа шла о Закаспийской степи, об обводнении этой степи и насаждении на ней хлопка. Не правда ли, какая скука! То ли дело политический песок, который сыплется со страниц газет и до боли утомляет глаза. Но говорили о действительных песках, говорили об обращении безводной и пустынной земли в культурное пространство, которое якобы может производить на сотни миллионов того драгоценного товара, который называется хлопком. Говорю «якобы», ибо я могу только утверждать, что эта беседа, продолжавшаяся несколько часов, была так интересна, что я старался не проронить слова. Старый русский географ с ясностью даровитого ученого изложил программу беседы и направлял ее с тактом и интересом тонкого знатока предмета. В этой беседе были и молодые увлечения грандиозностью задачи, и практические указания людей дела, с которыми они познакомились на месте, и скептицизм пожилых администраторов, работавших в этой же области, и бодрая и смелая речь надежды на возможность победить это песчаное царство. Все это было так содержательно и одушевленно! Слово человеческое не тешило слух красноречием, но давало факты для размышления о будущих и прошлых судьбах России. Все собеседники, мне казалось, были воодушевлены тем чувством, которое называется патриотизмом, хотя это слово ни разу не было произнесено и никто о нем не думал. Говорили русские люди, как русские люди, которым интересно все то, что касается родины.
Если взять местность от низовьев Дона и Азовского моря до границ Китая, а на юге от Персии, Афганистана, Памира до границ Сибири и Урала, получится район около 3 тыс. верст длины и 11/2–2 тыс. ширины. Входящие в эти пределы 11 областей и 2 губернии заключают в себе около 357 мил. десятин с населением в 121/2 мил. душ, т. е. около 29 десятин на душу. Но если выделить крайние восточные области: Самаркандскую, Ферганскую — и западные: Кубанскую, Терскую и Ставропольскую губ., — как более населенные, заключающие в себе половину населения всего района, то в остальных областях окажется 321 мил. десятин с населением в 6300 т., т. е. на одну душу 51 десятина, на мужскую же душу 100 десятин. Территория эта равна России без губерний Архангельской, Вологодской и Астраханской, с населением свыше 100 мил. А 50 мил. десятин Закаспийской области равняются 11 лучшим черноземным центральным губерниям с 26 мил. населения, в которых на 1 душу приходится менее 2 дес. и даже 1,2 дес., а в этой Закаспийской области 372 тысячи жителей, т. е. на 1 душу приходится 133 десятины.
Не пугайтесь цифр, ибо цифры управляют миром, по словам Гёте. Они принадлежат не мне, как и следующие строки, которыми характеризуется Средняя Азия.
Она обыкновенно представляется сплошною степью сыпучих песков, ни к какой производительной роли неспособной. Несколько цветущих оазисов являются ничтожным исключением. Но это далеко не так. Наши солончаки характеризуются огромным содержанием сернокислого натра и отсутствием углекислого. Благодаря этому счастливому обстоятельству, они, по мнению г. Раунера, «помощью искусственного орошения легко могут быть превращены в плодороднейшие почвы», как это уже делается в Египте и других странах. Существует огромное пространство лёссовой почвы, лежащей без пользы. (Лёссовая почва воздушного образования. Воздух тысячелетия отлагает разносимую им пыль разлагающихся органических остатков Гималаи и других гор.) Плодородие лёссовой почвы иногда кажется невероятным. Это тот самый лёсс, который китайцы настилают на речные плоты, и небольшой плот питает семью. На Рейне и Дунае есть ничтожные залегания этой почвы, и немцы оценили ее. По словам одного ученого, «эта почва драгоценнее заключающей в себе благородные металлы».
Говорят, что на этой почве люцерна дает урожай в Закаспийской области, например, в течение 10–15 лет ежегодно принося 6–9 укосов, что составит 1–11/2 тыс. пуд. с 1 дес. Злачные растения дают два урожая. При умелом уходе виноград родит 1–2 тыс. пуд. с десятины, расцениваемый в Петербурге в 60 коп. фунт. Европейские плодовые деревья, перенесенные в этот край, дают изобильные урожаи, причем качество фруктов выше европейских, а главное, плод созревает 3–4 недели ранее, чем в Европе. Все это обещает плодоводству блестящую будущность и широкое развитие. Рост деревьев почти невероятен: 1 вершок в поперечнике в год. Здесь строевые деревья вырастают в 6–7 лет. «Каждая капля влаги, — говорит Коншин, — всасываемая почвой, возвращается обратно в виде роскошной растительности. Последняя изумляет скоростью своего развития. В 5 лет тополь вырастает до высоты в 4–5 саж. и становится строевым лесом». Серьезную будущность имеют шелководство, производство свеклы, дающей громадные урожаи и высокий процент сахара, кукурузы, возможна культура чая и т. д.
Для хлопководства край этот представляет исключительно благоприятные условия. Хлопок — «дитя солнца», говорят американцы: он требует прежде всего огромного количества тепла. Закаспийское лето при продолжительности в 7–8 месяцев, по определению Реклю и др., по жаре соответствует тропическому климату (зима суровая). Плодородие почвы здесь изумительное, а сухость лета такова, что дождей совершенно нет. При этом масса света при безоблачности неба. Все эти условия более благоприятны для хлопка, чем в Америке. Край словно создан для этого продукта.
Но чего же недостает Закаспийской области, чтоб дать России хлопок? Недостает воды. Кто проезжал по Закаспийской дороге, тот не может забыть, когда через сотню верст, лишенных жизни и растительности сыпучих песков, поезд врывается в полутропический оазис с буйной растительностью, культурой полей, с садами, поражающими количеством фруктов, с плантациями хлопка, винограда, шелковицы, риса, джургуты, с сочными травами и т. д. Эта смена картин смерти природы и ее буйного расцвета так поражает, что сначала принимаешь действительность за мираж. Объясняется это тем, что эти пески — верхний слой лёссовой почвы, идущей далее через весь Китай, самой плодородной в мире, далеко оставляющей за собой тучный чернозем, а жаркий климат позволяет произрастать высшим, наиболее ценным культурам. Оплодотворяет же это драгоценнейшее в мире богатство вода. Где она есть, там роскошная растительность, где ее нет, там пустыня. И вот вопрос в том, чтоб из Аму-Дарьи отвести каналом часть воды, которая оплодотворила бы лёссовые пространства по обеим сторонам Закаспийской железной дороги.
Хорошо зная «ташкенца» и умея презрительно к нему относиться, вы едва ли знакомы с тем значением, которое имеет хлопок. Америка производит его на 800 мил. в год. России нужно его на 100 мил. рублей — 15 лет тому назад весь необходимый нам хлопок мы получали из Америки. Теперь на 30 мил. р. хлопка мы вывозим из того края, где работает «ташкенец». В будущем Средняя Азия может производить его на сотни миллионов рублей. Так обещают и, по-видимому, правдоподобно. А фрукты? Знаете ли вы, что около Ташкента есть русский сад в 125 дес., который производит те нежные сорта яблок, например, кальвиль, которые мы получаем из Франции и покупаем в Петербурге по 10 р. за десяток. Сад этот ценится теперь до миллиона рублей. Но, разумеется, это малость, ибо в Америке есть сад в 5000 десятин. Но мы только начинаем работать, и должны работать как американцы, чтоб оправдать ходячую фразу: средства России неисчислимы, и русский народ недаром трудился над расширеньем пределов своей земли.
Пока я на этом кончаю. Об яблоках я упомянул потому, что они для вас, обыкновенного читателя, интереснее хлопка и в том обществе, где я был, о них говорили мимоходом, как рассказывают анекдот. Однако, Англия покупает на десятки мил. р. яблок из Канады, которая разводит русские сорта яблок. Серьезный разговор шел об обводнении Закаспийской степи, как о таком вопросе, который имеет не только национальное, но и мировое значение, ибо край этот может производить наиболее ценные культуры, продукты которых имеют неограниченный международный рынок.
21 января (3 февралях №11085
Все последние месяцы «роспуска» только и было разговора, что вторая Дума будет такая же левая, как и первая. У самого правительства, по-видимому, было такое же убеждение. По крайней мере, мне это известно из разговора в декабре с одним влиятельным членом кабинета. Он называл тогда собирающуюся теперь Думу «разноцветною», но с преобладанием красных и оранжевых лучей. Может быть, она будет радугой, которую Господь поставил на небе, как известно из Библии, специально для того, чтобы напоминать человечеству о том, что всемирного потопа больше не будет, и радуга служила «знамением завета между Богом и землею», т. е. их примирением между собою. И радуга-Дума была бы знамением завета между царем и народом. Семь цветов, но на небе она сияет как яркое, блестящее слияние всех цветов в один гармонический свет. Именно такой Думы надо бы желать, Думы, одушевленной одним желанием помочь родине стать на ту высоту, на которой должно стоять великому русскому народу.
Будет ли Государственная дума этою радугою завета, увидим, вероятно, в непродолжительном времени. Собралась она, в самом деле, после русского потопа, продолжавшегося гораздо дольше, чем всемирный. Вода всяких неустройств, бунтов, казней, убийств, громов выстрелов, молний пожаров и истребительной войны. Таков этот русский потоп. Русская земля заключает в себе все народы, происшедшие от Сима, Хама и Иафета. Им предстоит начать новую жизнь, жизнь борьбы, работы и согласия. Долго ли продлятся следствия русского потопа, конечно, предсказать не могут даже две русские Кассандры, Милюков и Ковалевский. Так они сами себя называют. Сначала Милюков назвал себя Кассандрой, потом, подражая ему, Ковалевский. Известно, что Кассандра была особа женского пола, дочь Приама и Гекубы, изрекавшая пророчества, которым никто не верил (так это устроил влюбленный в нее Аполлон), но которые исполнялись. Не имея никакого отношения к Аполлону, гг. Милюков и Ковалевский влюблены сами в себя, а потому их пророчества весьма сомнительны. Пророчество же о левой думе, как уже сказано, изрекало и само правительство. Весьма вероятно, что во время свидания П. А. Столыпина и П. Н. Милюкова в 1907 г., на Неве, свидания столь же знаменитого, как и свидание двух императоров, Наполеона и Александра, на Немане в 1807 г., говорилось именно о составе грядущей Думы, об ее партиях, об ее настроении. В отличие от свидания на Немане, на свидании на Неве не было заключено трактата между министром и фютюр-министром. И это хорошо, ибо трактаты-то сплошь и рядом и ведут к войнам. Если быть войне, пускай она будет в Таврическом дворце, совершенно открыто, на глазах у всех. Если П. Н. Милюков не хотел уступать, то и П. А. Столыпин остался тем же мужественным характером, каким его сделала жизнь и убеждения. Ему уже грозят запросами, его приглашают выйти в отставку и ежедневно печатают, что он уже уходит, но он остается и не намеревается повторить графа Витте. Не так страшен черт, как его малюют.
Говорить будут и в новой Думе так же много, как и в старой, и на те же темы. Из кого бы ни состояла Дума, она не будет «спокойно» работать над теми законопроектами, которые в изобилии приготовлены правительством. Я не могу себе представить русскую Думу в виде Государственного совета или Сената, в виде необыкновенно серьезных деловых людей и чиновников, которые стараются отличиться своим беспристрастием, оценить мудрость и прогрессивность правительства и затем голосовать проекты с такою же уравновешенною выдержкою. В парламентах этого никогда не бывает. Вопросы принципиальные возбуждают интересы и страсти партий, иногда до белого каления, в правительство летят отравленные стрелы красноречия, и борьба партий доходит иногда до рукопашной схватки.
У Государственной думы был бы неспокойный темперамент даже в том случае, если б большинство было не оппозиционное quand même. Русский темперамент горячий, а совсем не холодный. Известный итальянский артист, Эрнест Росси, после первого представления в Мариинском театре, приехал ко мне и говорил с удивлением и удовольствием о восторженном приеме его публикой. «Я думал, что русские — холодный, мрачный, сосредоточенный народ. И вдруг я вижу в русских таких же горячих людей, как мои соотечественники, итальянцы». То, что делается в театре, делалось и в Г. думе и будет делаться. В бывшей Думе ораторы даже раскланивались, как актеры, очевидно, думая, что они, по меньшей мере, играют роль мстящего Гамлета. Дума «народного гнева» была исключительно театральная и народа-строителя нимало не представляла.
Надо принимать в соображение, что агитационные речи всегда будут милее, приятнее, ближе русскому сердцу, чем спокойные, деловые и скучные. Скуку мы ненавидим уже потому, что в нашей жизни, в нашем климате, в нашем обиходе ее очень много. Страстность, красивый голос, ясная дикция, властность темперамента — все это привлекает, как привлекают юмор, ядовитая насмешка, сатира. За гениальным юмором Гоголя мы просмотрели положительные характеры русского человека и стали было забывать Пушкина, у которого была такая великая русская душа, что он ясно видел и недостатки и достоинства русского. Надо было явиться Тургеневу, Достоевскому и Толстому, чтобы снова воскресить Пушкина и вспомнить, что Гоголь меньше всего знал русского человека, но гениальный талант юмориста как раз пришелся по неспокойной и неуравновешенной, но сильной и мужественной душе великоросса. Мне кажется, что первая Дума больше всего грешила именно этою стороною своего существования, темпераментом. Он явился во всей своей невоспитанности и властности. Страстная грубость Аладьина дала ему популярность и авторитет в Думе. Этой страстной грубости боялись даже в Думе. Словом, не идеи пугали правительство, а именно темперамент, резкие формы, в которых слышались ненависть и злоба. Не было ни деловитости, ни юмора и тем ярче сказывалось ненавистное отношение к тому, что существовало и что казалось еще существующим. Не перед силою идей своих противников пасовало правительство Витте до Думы и правительство Горемыкина во время Думы, а именно перед темпераментом, который не знал удержа и выступал с бесстрашием своей первобытности и желания победить. Помните, когда г. Гурко в Г. думе показал свой темперамент, как это взволновало депутатов и как они начали выкрикивать на помощь Герценштейна. Говорят, что само правительство тогда испугалось темперамента Гурко, на которого напала вся печать именно за проявления темперамента, а вовсе не за аргументацию и силу идей. И в лидвалевском деле Гурко обнаружил более всего свой темперамент и то пренебрежение к русскому человеку, которое обнаруживала всегда бюрократия и аристократия вместе с пристрастием к иностранцам: подобно царю Ивану Грозному, который производил себя «от великого самодержца Августа Кесаря», и наше чиновничество так же настраивалось.
Выбор Крушевана решительно поразил всю нашу левую печать, и об этом выборе телеграфировали во все газеты мира, где только есть какой-нибудь еврей. Крушеван — талантливый журналист, но с горячим темпераментом и антисемит. И вот напугались его темперамента, а вовсе не его идей. Сегодня «Речь» уже грозит ему и г. Пуришкевичу «строгою цензурою Думы», то есть кассацией их выбора. И прошлая Дума исключила умеренных тамбовских депутатов, и нынешняя проявит непременно эту же «строгость» трусости. Да, это трусость перед темпераментом, и г. Родичев силен только темпераментом. Темперамент занимает большое место в талантах ораторов и государственных людей. Темперамент Мирабо доказывается целою его жизнью. Да, по правде сказать, и русское правительство только тогда заставляет чувствовать свой авторитет, когда оно обнаруживает темперамент. Во всяком случае, мы еще в стадии увлечений и страстности. Период этот пройдет, и горячность темперамента убавится с течением времени, но если б он совсем исчез, было бы чрезвычайно скучно, ибо настало бы время винта по десятой копейки.
Россия находится на перепутье. Перед ней твердо стоит вопрос об огромном выигрыше или огромном проигрыше. Перед ней не развлечение от скуки, не чиновничья работа на стуле с намерением его просидеть, а работа страстная и жгучая, работа всем существом, всей природою. Кто на это неспособен, тот не человек своего времени и тот наверное проиграет. Выиграет сильный своим талантом, своим самоотвержением, своим темпераментом и непременно своей любовью к России. Мне это кажется так же ясно, как ясно солнце, когда все его лучи падают на землю и творят божественное дело.
14(27) февраля, №11109
Мне случилось в эти недели видеться с А. Н. Куропаткиным и графом Витте. Оба они были связаны между собою если не тем, что называется дружбою, то взаимным уважением, обоюдным признанием способностей, ума и государственного опыта. Война с Японией разделила их в том отношении, что один на нее пошел и мечтал о победе, а другой ее не хотел и когда, Куропаткин уже в звании только командующего 1-й армией писал ему о необходимости продолжать войну, другой настаивал на мире. Об этом и шел у меня разговор с графом Витте, один из тех разговоров, о котором есть хорошее французское выражение — parler à bâtons rompus. Сущность мнений графа Витте можно изобразить в таких словах:
«Я не знаком с историческим сочинением А. Н. Куропаткина об японской войне. Знаю только по выдержкам, появившимся в газете.
Зная отлично А. Н. Куропаткина, высоко ценя его таланты, которыми он обильно одарен, и преклоняясь перед его личною храбростью и мужеством, мне все-таки кажется, что если действительно от него зависели наши неудачи в боях, как от главнокомандующего, то неудачи эти произошли от тех же свойств его души, которые понудили его, в его положении ныне, публиковать историю войны, участь которой императором была вручена ему, по единодушному указанию России. Я не чувствую в этом действии тех качеств души, которыми обладали наши великие и выдающиеся полководцы-победители: Суворов, Кутузов, Барятинский, Скобелев, Гурко, Тотлебен и проч. Мне кажется, что главная причина нашей неудачи в японской войне заключалась в том, что мы к ней совсем не были готовы и к ней сколько-нибудь серьезно и не подготовлялись. Мы до самого начала японской войны гораздо более готовились на других театрах военных действий, нежели на маньчжурском. Мы вели там агрессивную политику с голыми руками.
А. Н. Куропаткин поехал на войну с поста военного министра. Он приготовлял армию к войнам, он же стал во главе войск при первой войне. Император А. Н. Куропаткина до назначения его военным министром близко не знал. Он был назначен военным министром по рекомендации своего предшественника П. С. Ванновского. П. С. Ванновский мне говорил, что, рекомендуя А. Н. Куропаткина, он докладывал его величеству, что первейшее условие успеха военного дела заключается в том, чтобы его величество, вручив тому или другому лицу пост военного министра, вполне доверился бы этому лицу. Насколько я мог судить, государь доверился военному министру А. Н. Куропаткину.
Что касается вопроса о своевременности Портсмутского договора, то у меня имеются данные, которые не дают основания утверждать, что продолжая войну, мы достигли бы лучших условий. По моему глубокому убеждению, выиграть войну, потеряв флот, было невозможно. Ведь А. Н. Куропаткин, уезжая в армию, не соглашался иначе заключить мир, как в Токио. Если бы даже после систематического проигрыша в течение целого года всех сражений на суше мы бы и выиграли несколько сражений в Маньчжурии, то все-таки в это время весь Сахалин и Уссурийский край был бы в руках японцев. Пора перестать смотреть на японскую нацию как на такую, которую можно было испугать проигрышем сражения на суше после целого ряда побед и окончательного захвата всей береговой полосы от Порт-Артура до Амура и выше. Если мудрость боевой политики А. Н. Куропаткина заключалась в том, что он давал японцам ряд Бородино, то почему не предполагать, что и японцы не были бы так мудры, что начали бы нам давать ряд Бородино, отступая к Ялу и Квантуну. Суть в том, что какие бы ни были наши успехи, перейти Ялу, отобрать Квантуй, Сахалин и Уссурийский край без флота мы все-таки не были бы в состоянии. Мне кажется, что сравнение А. Н. Куропаткина Мукдена или Телина с Бородином вообще несоответственно, ибо Бородино, Москва и Смоленск — это Россия, и к Бородину нужно было прибавить русский народ, а Телин, Мукден и Шахэ — это Маньчжурия, и к Телину нужно было прибавить народ не русский, а китайский, по свидетельству самого А. Н. Куропаткина, нам недоброжелательный, и, прибавлю от себя, по нашей же вине. Но оставляя в стороне стратегические соображения, по моему убеждению, мы не могли дольше воевать по соображениям внутреннего состояния России».
Я говорил с людьми компетентными, которые не придавали значения флоту ни в начале войны, ни после поражения флота. Приводить этих мнений не стану. Но сделаю одно возражение графу Витте относительно Портсмутского договора в таком виде: если бы он хоть отчасти предвидел все то, что произошло в России после этого договора, он употребил бы все усилия для того, чтобы не заключать его. Он вел бы себя в Портсмуте с японцами с такою независимостью, даже с таким «высокомерием», к какому он только способен. Ставлю это слово в кавычках, ибо не могу прибрать более дипломатического. Мне немножко известна сущность совещаний, происходивших перед отъездом С. Ю. Витте в Америку. Говорили, что только один государь был за продолжение войны, все же остальные советники говорили за мир; от войны не ожидали, если бы она продолжалась даже с успехом, ничего больше, кроме отступления японцев в Корею. Но и для этого отступления высчитывали огромные потери в людях и капиталах и много времени, кажется, около года. Конечно, гадания остаются гаданиями, но в данном случае гадания о победах, о которых говорят теперь и Куропаткин и Линевич, не упоминая о военных менее значительных, но проделавших всю войну, ничего невероятного в себе не заключают. Было бы любопытно, если б граф Витте обнародовал те «документы», о которых он говорит.
Я видел в одном доме и А. Н. Куропаткина. Он казался очень бодрым и убежденным и авторитетным тоном высказывал свои мысли о войне. Читатели знакомы отчасти с этими взглядами по беседе с бывшим главнокомандующим одного из сотрудников «Нового Времени». Эта беседа происходила уже после моей встречи с ним у общей нашей с ним знакомой писательницы. В будущей войне с японцами Куропаткин не сомневается, как и в исходе ее в пользу России. Мне было очень приятно услышать от него это, ибо я никогда не позволю себе сомневаться, чтобы Россия осталась побежденною. Побежденная Россия, имеющая огромные интересы на Востоке и, по-моему, не могущая жить в одних европейских своих пределах, потому не может и жить побежденною. Франция, которая была побеждена более, чем Россия, ибо была разбита в сердце своем, принуждена была искать победы в Африке и Азии и в них найти некоторое удовлетворение своему патриотическому чувству. Падение империи и провозглашение республики было недостаточно для французского народа для того, чтобы сохранить свое значение. Республика пошла на союз с самодержавной Россией, чтобы обезопасить себя от своей победительницы. Так и нам непременно придется отстаивать свое значение при помощи военной силы или снизойти на степень второстепенной державы.
Я читал где-то сожаление о том, что наши генералы начинают переругиваться подобно тому, как во Франции переругивались генералы после 1870–1871 г. Повод к этому подала книга Куропаткина и беседа с ним нашего сотрудника. Говорили, что три генерала, задетые им, послали ему вызов на дуэль. Я, напротив, думаю, что эта генеральская полемика очень доброе дело, и даже дуэли между ними были бы желанным явлением. Необходимо выяснить все наши неуспехи и причины их со всею возможною для современников ясностью. Полемика заставляет невольно обнаруживать то, что человек скрывает, она выдает тайны характеров и действий, она характеризует нравы и определяет способности участвующих в полемике. Она, наконец, дает прекрасный материал для истории. До беспристрастной истории, конечно, далеко еще. Но важно и то, что современники получат представление о главных действующих лицах.
17 февраля (2 марта), №11112
Японцы очень заинтересовались книгою генерала Куропаткина и заплатили несколько тысяч рублей за телеграмму, которая передавала сущность ее. Газеты относятся к Куропаткину с враждою и высокомерием, как к человеку, который снисходителен к себе самому, строг к подчиненным и взваливает свою вину на других. Одна из газет сказала, что Куропаткин, как все разбитые генералы, чрезмерно болтлив, а победитель, каким она считает Витте, молчалив. Из генералов всех снисходительнее к Куропаткину Нодзу, который находит «его тактику при отступлении искусной». Оку не хочет допустить, чтобы эта книга была написана Куропаткиным, ибо невозможно думать, что полководец способен бросить столько грязи в своих подчиненных и сотрудников, которых он однако не увольнял. Он выражает к нему полное презрение в таких словах, что Куропаткину пришлось бы вызывать Оку на дуэль, если бы это было в обычае и если бы Япония была где-нибудь за двое, за трое суток от Петербурга. Генерал Ноги был лаконичен и сказал только, что, очевидно, головы европейцев и японцев устроены совершенно различно, если европейцы считают возможным писать такие книги.
Подумаешь, какие справедливые и благородные люди, какие великие и великодушные полководцы! Они защищают русских генералов и вместе с ними негодуют на главнокомандующего.
Я уже высказал свое мнение о книге генерала Куропаткина. По-моему, он прекрасно сделал, что написал книгу с тою искренностью, какая только ему доступна, что он не пощадил своих подчиненных и вместе с ними и самого себя. Ведь всякому разумному человеку понятно, что полководец, проигравший целую кампанию, несомненно виноват больше всех. Как бы он ни оправдывался, общество включило его в плохие полководцы и имя его стало знаменитым совсем не в знаменитом смысле.
В этом отношении не может быть двух мнений, по крайней мере, для общества, которое не входит и не имеет возможности входить в специальную оценку военных событий. Пусть специалисты и критики военного дела роются в подробностях, в тактике, в стратегии, пусть ссылаются на исторические примеры, пусть находят причины поражения в обстоятельствах, независящих от полководца, усиливают его ответственность или уменьшают ее, голос народа будет против полководца, проигравшего такую значительную компанию.
Японские генералы в своих отзывах о генерале Куропаткине не сказали ничего нового, ибо все это говорили и русские люди, и русские военные. Трагическое положение Куропаткина вовсе не в том, что генерал Оку о нем дурного мнения или что генерал Мартынов о нем такого же дурного мнения. Генерал Мартынов даже сказал, что говорить о возможности победы, когда наша армия ко времени Портсмутского договора сделалась способною к победе, очень легко, потому что на бумаге и на словах легче победить, чем на самом деле. Конечно, легче, как легче на бумаге критиковать полководца, чем стоять на его месте. Трагическое положение Куропаткина в народном приговоре. Что скажет история, это очень далекое дело. Вероятно, одни историки его будут оправдывать, другие обвинять, но никто не скажет, что он победил. А в этом коротеньком слове весь смысл полководца, вся его репутация и все больное и скорбное чувство униженной родины.
От этого скорбного чувства не может отделаться ни один русский человек, ни один русский критик кампании. Почему же японские генералы так согласно с русскими критиками говорят о Куропаткине и его книге? Японцами в этом случае руководит тоже патриотическое чувство. Было бы прямо изумительно, если бы наши враги иначе отнеслись к его книге. Она должна была поразить их особенно неприятно, она должна была их обидеть. И если генерал Нодзу отозвался о Куропаткине снисходительно, то он этим показал только наибольшую скромность. Как было не обидеться японцам, когда Куропаткин весь неуспех кампании относит, кроме неприготовленности к ней, к бездарности русских генералов, начиная с самого себя и кончая всеми другими, с весьма незначительными исключениями? Как им не увидеть того жала, которое выглянуло, может быть, невольно из книги Куропаткина и направлено против них? Дрались два народа. Одному было близко от Маньчжурии; другому так далеко, что необходимы были месяцы железной дороги для передвижения армий на поле битвы. У одного все было под рукой, у другого все было далеко. Один только и думал о войне с Россией и опасался ее, а другой меньше всего об этом думал и все свое внимание сосредоточивал на Западе, а вовсе не на Востоке, который он привык побеждать почти без оружия. Один изучал Россию, а другой понятия не имел об Японии. Да при этих и тому подобных условиях, что же за важность эти победы! Ведь тут для победы вовсе не требовалось особых талантов со стороны полководцев. Ведь тут является возможность предположить, что японские генералы были нисколько не лучше русских. Будь Япония в условиях России, а Россия в условиях Японии, другими словами, будь Куропаткин японцем, он победил бы так же русских генералов, как победили их Оку, Нодзу и другие. До Александра, Цезаря и Наполеона японским генералам, несмотря на их победы, нисколько не ближе, чем Куропаткину. Вот что поняли из книги последнего японцы и японские генералы, вот что им было обидно и вот почему они заругались совсем неприличными словами. Несомненно, что Куропаткин защищает самого себя и будет защищать, но несомненно, что он хорошо сделал, распространив свою ответственность и на других генералов и показав их несостоятельность. Никто и им не мешает обвинять Куропаткина или оправдываться от его обвинения. Пусть почешут друг друга. Это очень полезно. Но с их стороны будет очень неумно радоваться тому, что японские генералы ругают книгу Куропаткина и его самого и защищают тем самым подчиненных Куропаткину ничтожных генералов. А радоваться этому, конечно, они будут, ибо им лестно, что самые знаменитые японские генералы осуждают книгу, в которой описываются бесподобные по своей бездарности, невежеству и трусости действия некоторых русских генералов. Радоваться, господа, нечему и смеяться нечему — над самими собою смеетесь. Не угодно ли отвечать всем перед современниками и потомством? Японские генералы отлично поняли яд книги Куропаткина. Осмелился человек говорить, что война проиграна Россией благодаря бездарности начальников русской армии, а вовсе не гению японцев, не великим их полководческим талантам. Если б Куропаткин сказал в своей книге, что все его подчиненные превосходно исполняли свой долг, все генералы стояли на высоте своего призвания, но гениальность японских генералов была так несомненна, что ни его усилия, ни таланты его генералов ничего не могли поделать против этих гигантов, — если б так он сказал, японцы превознесли бы его и нашли бы в нем такие достоинства, которых он никогда не имел. Чем искуснее полководец, чем мужественнее генералы, чем храбрее армия, тем больше, тем блестящее победа над нею, тем ярче слава. Теперь же, если принять в соображение все затруднения, которые пришлось перенести русской армии, и всю бездарность военачальников, то японские победы являются результатом не превосходства японского племени над русским, не превосходством ее культуры над русской, а сцеплением страшно невыгодных для русской армии обстоятельств. Блеск японских побед над русской армией — не вековечный блеск военного гения, а успех временный; Портсмутский мир — не результат бессилия и отчаяния русского народа, а плод поспешности, с какою он был заключен. Все это хорошо учли японские генералы и потому-то книга Куропаткина так возмутила их…
23 февраля (8 марта), №11118
Что будет со второй Думой? Сегодняшние газеты самого отчаянного толка говорят, что Г. дума будет распущена 1 марта. Это решено будто и подписано. Осведомительное бюро, вероятно, не станет этого опровергать, ибо подобные достоверные известия будут являться много раз, как являлись они и во времена покойной Думы. Такие известия пускаются для агитационных целей и для угроз правительству. Так, это известие сопровождается такой угрозой: «Разогнать вторую Думу — это значит попытаться задушить 150-миллионный народ, который в своей смертельной конвульсии, как Самсон во храме, опрокинет на мир весь купол и все устои гражданственности». Бедного Самсона так часто вспоминали в первой Думе, что пора бы его оставить в покое, не говоря о том, что опрокидывать «весь купол на мир» — образ довольно смешной и едва ли не еврейский.
Я думаю, что судьба Думы будет зависеть не от самых крайних, а от кадетов и октябристов. В сущности, обе эти партии мало чем отличаются друг от друга, и если взять во внимание некоторый период будущего, когда эти партии разовьются и образуются, то разница эта еще более сократится. Одна милая дама говорит, когда брат ее, октябрист, входит в комнату:
— Повеяло холодом: октябрист идет.
Но теперь и от кадетов начинает нести холодком, потому что они постарели и им стало немножко стыдно скакать разыгравшеюся коровой, подняв хвост, когда появились буйные телята русской, грузинской, татарской и еврейской породы, смело задирающие свой хвост и кричащие неистовым голосом.
К сожалению, чем партии родственнее, тем они упорнее стоят на своих различиях. Родные братья жесточе враждуют, чем простые знакомые. Недаром были Каин и Авель, эти первые братья. Православная церковь ни с кем так не враждовала упорно и жестоко, как с старообрядцами, а с ними у нее было наибольшее сходство. Секты, далеко отпавшие от православия, не терпели таких прижимок, такого обидного преследования, как старообрядцы. Надо было возникнуть единоверию, как некоему звену между православием и старообрядчеством. Кадеты и октябристы напоминают православных и старообрядцев, а мирнообновленцы — единоверцев. Они в процентном отношении так же немногочисленны, и присоединение их к одной из этих двух партий дело недалекого будущего. Дума будет зависеть от кадетов и октябристов — разумею и партии, близко к ним стоящие справа, потому что интеллигентная сила, конечно, на стороне кадетов и октябристов. У крайних левых, вероятно, не окажется никаких серьезных достоинств в Думе, несмотря на то, что в их газетах есть несомненно талантливые и бойкие полемисты, куда бойчее «товарищей» и «речистов». Резкость, невоспитанность, грубые выходки, горячий темперамент еще не Бог весть что. Эти качества в первой Думе сыграли плохую роль, роль скандала, благодаря покровительству кадетов. Без этого покровительства все их выходки прошли бы, как проходят все подобные вещи, бесследно, оставляя после себя анекдоты. А анекдоты совсем не страшное дело и уберечься от них невозможно даже в самых мирных и благочестивых семьях.
Член Г. думы Хомяков, в беседе с репортером, спросил: кто «мог бы заменить наших министров? Где вы найдете людей действительно способных управлять таким колоссальным механизмом? В ответ указывают на Гейдена, Шипова, Милюкова, Родичева, Петрункевича… и только. Хочется верить, что 145-миллионный русский народ должен и сможет выдвинуть новых людей — «богатырей мысли и дела». Очевидно, г. Хомяков не считает упомянутых кандидатов «богатырями мысли и дела». Но «Товарищ» замечает так: «управлять может всякий, кто будет ответственен (курс, в подл.) за свои действия и распоряжения перед народным представительством». Не только г. Ходский, но даже Нечитайло[29], Нахайло и Кричайло. Это очень приятно. Дантон говорил, — что «во время революции власть остается в руках ничтожностей. А управлять людьми так трудно, что лучше родиться и остаться простым рыбаком». Мнение Хомякова, желающего «богатырей мысли и дела», подходит к этим словам Дантона. Семь месяцев тому назад эти слова о «богатырях мысли и дела» были произнесены в высочайшем указе, но не только богатыри еще не явились, не явилось их отдаленного подобия. Надо, однако, верить, что они явятся. Не может быть, чтоб их не было, а вера в богатырей все равно что вера в идеалы, она поддерживает бодрость, а бодрость внушает мужество талантливым людям работать и делать на пользу родины, не смущаясь криками, не оглядываясь ни направо, ни налево, чтоб справиться, как там думают. Талант должен быть независим и идти своей дорогой, а не по указке партии и толпы. Богатырь мысли и дела — аристократ мысли и дела, т. е. стоящий выше толпы, а не демократ, не всякий, не первый встречный, выкрикивающий общие мысли о свободе и ответственности. Клемансо, в одной беседе, в которой участвовали князь Павел или Петр Долгорукий, М. М. Ковалевский и Брандес, и напечатанной в журнале «Le Censeur», очень неделикатно выразился о теперешней демократии, которую защищал князь Долгорукий, вероятно, по соображениям своего демократического ума. И, конечно, едва ли бы кто из упомянутых кандидатов в министры, будучи у власти, решился так независимо высказаться о толпе, как это делал Клемансо. У нас демократический прокурорский надзор в Москве в стачке трамваев не нашел ничего особенного, что бы могло обеспокоить его юридическую голову, и надо было, чтобы г. Щегловитый напомнил прокурору, что есть закон 2 декабря 1905 г., предусматривающий такие стачки, которые грозят общественным бедствием и караются. Интересы рабочих несомненно должны приниматься во внимание, но не все то, что захочет рабочий, должно быть немедленно исполнено.
Сегодня крайние газеты с яростью набрасываются на князя Е. Трубецкого, осмелившегося напомнить закон о неприкосновенности депутатов. Его слова, конечно, искажаются до полного противоречия с подлинником, и он именуется черносотенником, ni plus, ni moins. Случилось так, что и петербургский градоначальник объявил, что депутаты будут задерживаться в случае буйного их поведения. Очевидно, все это неприятно. Неприкосновенность так неприкосновенность, автономия так автономия: ндраву моему не препятствуй. Что хочу, то и делаю. Господа террористы, имеющие в Г. думе своих представителей, должны бы иметь право кричать там со своих кресел вместо «руки вверх» — «бомбы вверх»! И поднимать бомбы, угрожая своим сочленам в случае их неповиновения. Это было бы бесподобно для устроения в России нового порядка вещей. Достоевский называл русский народ народом-богоносцем. Оказывается, что по учению наших революционеров и анархистов русский народ, который выбрал их в Г. думу, есть народ-бомбоносец. Бог — это нечто неизвестное и непонятное. Богоносец — это сантиментальное отражение славянофильской души, идиллия, тогда как бомбоносец — это очень реальная величина, с которою все считаются, вольно или невольно. Если 6 социал-революционеров назвать бомбоносцами вместо нынешнего их названия, то это было бы кстати. Нежное название их эс-эрами скрывает только их сущность, как и вообще название партий по начальным буквам обращает серьезное дело революции в какой-то потешный фарс. Кадеты, эс-эры, эс-деки — это маски, придуманные нежным отношением к революции со стороны чуть ли не всего общества, начиная с министров и членов Г. совета. Это — союз господ Читайло, Смыкайло и Надувайло с Нечитайло, Нахайло и Кричайло, перед которыми в просторечии не ставится слово «господин». Союз двух троиц, одной более или менее образованной, другой более или менее необразованной, очевидно, еще крепок.
Я всегда был оптимистом и думаю, что в русской жизни и природе это необходимо. Время все даст, и разом ничего не дается, ничего разом не приобретается, исключая разве выигрыша в 200 тысяч или неожиданного наследства. А что касается времени, то, право же, ждать обязательно. Время дает чрезвычайно много и в такие периоды, которые только кажутся продолжительными, а на самом деле они совсем не велики. Мой отец родился в 1786 году. Стало быть, отец мой и я, его продолжение, жили в царствования Екатерины II, Павла I, Александра I, Николая I, Александра II, Александра III и Николая II. Семь царствований и 121 год. Сколько перемен политики, сколько событий, какое движение в литературе, искусстве, науке, промышленности, какой прогресс в социальной жизни, какие громадные открытия, совершенно изменившие жизнь.
Перед Россией несомненно открывается новая эра и, чтобы заложить для нее твердые основания, необходимо не торопиться. Наскоро построенный дом потребует столько перестроек, поправок и дополнений, что лучше строить медленнее, но прочнее. Переживаемое нами время — прямо великое время, и создать прочное величие будет зависеть именно от умеренных партий, включая в них и кадетов, если они действительно хотят победить революцию. Последнее очень важно — хотят ли они победить революцию, и что для них русский народ — народ ли богоносец, или народ-бомбоносец…
28 февраля (13 марта), №11123
П. А. Столыпина приглашают выходить в отставку. «Добросовестно и добровольно» выходите в отставку, говорит сегодня «Речь».
Почему? Кадет торопит, ему не терпится. Говорят, он ощутил некоторую зависть к успеху г. Столыпина и ощутил по гражданскому чувству, ибо этот успех может отдалить наступление блаженных времен правления партии «хочубытьминистром», как можно назвать партию народной свободы; возгорев этою гражданскою завистью, он готов употребить все способы убеждения и даже отрядить с миссией того комиссионера-корреспондента, который посредничал между генералом Треповым и г. Милюковым для образования думского министерства в июне-июле. Наши «верхи», как известно, еще со времен Фамусова чувствуют большое расположение к «иностранцам», как по части выписки вина из Бордо, так и по части политики. Воспитанные на французском языке, они чувствуют себя с «иностранцами» свободнее и роднее. Даже министры предпочитают вести политические беседы с «иностранцами» и сообщать свои взгляды русскому обществу в переводе с французского и английского. Да, министерство должно подать в отставку. Дума ему этого еще не сказала, не желая повторять первую Думу, но кадет сказал. Этого довольно. Он говорил и до созыва второй Думы об отставке, говорит и теперь. Торопитесь исполнить желание фютюр-министра.
— Знаете ли, что Столыпин вызвал зависть среди бюрократического мира, — говорило мне одно лицо. Его хвалят, кривя рот. Бюрократы не прощают успеха и своему брату.
Правда ли это, не знаю. Но кадеты решительно не могут простить этого успеха, и доказательство — эта бестактность «Речи». Хоть подождать бы руководителям этой газеты несколько дней. Не могли. Слишком обидно ждать. Отдаю справедливость г. Тану в «Товарище». Он называет речь г. Столыпина «своеобразно-красивой и тяжеловесно-сильной», «она мне импонирует, как всякая сила». «Если это противник, продолжает он, то это противник серьезный, не то что те гороховые шуты на правой стороне». Мне кажется, что и на правой стороне есть сила убеждения, есть талантливые ораторы, но г. Тану простительно называть правых гороховыми шутами, так правым простительно называть гороховым шутом г. Тана. Это не брань, а комплиментарные движения парламентарной души.
Душа эта несомненно расстроена всеми приготовлениями ко второй Думе, всеми тревогами, предчувствиями, снами и действительностью. Падение потолка перед этими волнениями просто счастливая случайность, не погубившая даже ни одной мыши. Говорю «счастливая», ибо все то, что миновало, даже не задев никого пальцем, хотя могло погубить, есть счастье, есть плюс в существовании, а не минус. Может быть, это было чудо, а может, естественное явление, не только потому, что когда-нибудь потолок должен был упасть, но, может быть, по тому никому неизвестному закону, что подобные случайности очень часто происходят в отсутствие людей. Знаете ли вы, что в прошлом XIX веке было несколько сот пожаров театров, и только какой-нибудь десяток из них во время представлений. Наибольший процент их приходится как раз на два часа после представления, а затем на час и полтора часа до начала спектакля. На это есть хорошо проверенные статистические данные. Парламент — собрание людей, положим, лучших, но и театр — собрание людей совсем не худших. Аналогия тут возможна. По этому закону потолок в Думе и должен был провалиться или после заседания, или перед заседанием. Конечно, этого еще в парламентах не случалось, но, может быть, потому, что их очень мало, или потому, что мы со своей революцией начинаем новую эру, какой еще не бывало, а потому и факты ее должны быть необыкновенными, нигде не бывалыми.
Для потомства, быть может, следует сохранить такие фразы:
«Казалось, свалилось небо. Громадные каменные глыбы, свалившиеся с огромной высоты, придавили все собою».
Так описывал один газетчик в вечернем листке обвал потолка в Думе. «Казалось, что свалилось небо». Пьяному купцу Островского казалось, что небо треснуло. Доски и штукатурка превратились в «громадные каменные глыбы». Один поэт, играя словами «толочь воду», сказал об этом же событии:
Парламент наш еще воды не много потолок,
Как вдруг обрушился над Думой потолок.
Следует еще сохранить следующие слова кадетской «Речи»: «центральные места, занятые партией народной свободы (кадетами), остались почти нетронутыми». Если такой идиот, как потолок, выразил свое высокое уважение к кадетам, то уж и толковать нечего: надо пасть перед ними во прах. Погибли бы правые и левые, их снесли бы на кладбище или поехали бы они на родину инвалидами, а кадеты разве покрылись бы только штукатурной пылью.
Я вполне убежден, что в глубине сердца многих членов Думы этот бессмысленный обвал потолка отзовется таинственным впечатлением. От грошовой свечки Москва сгорела, от ничтожных причин, от легкомыслия, от игры в революцию, могут случиться бедствия, как и от обвала потолка. Может обвалиться вся Россия, если будет продолжаться этот бессмысленный кавардак, который производят революционеры и покровительствующие революции господа. Пусть обвалившийся потолок напоминает об этом. Вот и нет худа без добра, как говорит пословица. Но было бы превосходно, если бы худа совсем не было.
Кадетский орган негодовал на Столыпина в день обвала потолка за то, что он явился, «к изумлению всех», в заседание Думы во главе министерства. «Он немного бледен, но держит голову высоко и смотрит прямо в глаза народным представителям, словно все происшедшее его нимало не касается». Если он был бледен и если он явился в Думу, то это доказывает, что все происшедшее он принял к сердцу. Но он имеет право смотреть всем прямо в глаза, потому что обвал потолка нимало от него не зависел и предупредить его у него не было никакой возможности. Столыпин не имел возможности предупредить взрыва на своей даче, когда погибли десятки русских людей и когда были искалечены его дети. Он имеет право смотреть прямо в глаза народным представителям, потому что он — один из самых мужественных, честных и искренних сынов России. На своем страшном и ответственном посту он живет под постоянной угрозой быть искалеченным и убитым. Он горит как в огне на своей службе, и если есть у него недостатки, как у государственного человека, то как русский человек он заслуживает глубокого уважения. Если б он был членом Г. думы, он принадлежал бы к числу самых достойнейших людей, желающих обновления и всяких успехов своему отечеству. Тот адрес ему от общества, который теперь подписывается, доказывает, что общество ценит его, что оно видит в нем человека, способного стоять во главе правительства в это трудное время. Он доказал на трибуне, что обладает и тем талантом оратора, который необходим для министров в конституционном государстве. Этого едва ли кто от него ожидал и тем приятнее было в этом убедиться.
Кто-то на заседании Г. думы, в день обвала, сказал: «Дума должна встать во весь рост». Пусть становится и покажет свой рост. Но и правительство должно стоять решительно во весь рост. Пусть это будут если не два богатыря, то два честных и искренних борца за общее благо.
А кто стоит во весь рост — это русский язык.
Речь депутата Лампатидзе, плохо владеющего русским языком, вызывает крестьянского депутата с правой, который просит председателя требовать от оратора говорить по-русски. Великолепное замечание. Учитесь, господа инородцы, по-русски. Когда-то еще Кавказ получит автономию или будет завоеван Турцией, но пока русский язык знать надо. Он повелевает, он — поистине неограниченный монарх, он — монарх гениальный. Он правит Россиею больше тысячи лет. Он — монарх не только Божией милостию, но монарх бессмертный, постоянно растущий в своих делах и помыслах. Он останется монархом при всех формах политической жизни. Он, этот русский язык, на котором создана великолепная литература, объединяет парламент обширной Русской империи и повелевает им. Без него депутат косноязычен и нем. Он заставил гордого поляка говорить по-русски, тогда как этот поляк притворялся непонимающим или выражал прямо желание не говорить на нем не только с русскими, но и с властью, даже с императорами, которые обращались к поляку на французском языке. А здесь, в русской Г. думе, поляк раскрывает уста по-русски. Русский язык повелевает по праву своей нравственной, художественной и политической силы.
9 (22) марта, №11131
Убили журналиста Иоллоса. Происшествие очень обыкновенное среди всевозможных убийств нашего времени. После убийства Герценштейна я говорил, что «политические убийства развращают мозг именно потому, что человеческая жизнь ставится ни во что перед «убеждением» убийцы. На жизнь людей, не разделяющих ваших убеждений, предпринимается охота, как на диких зверей, и затем обращается в спорт, нимало не тревожащий совести. Подобно тому, как у революции образовалась целая орда убийц, грабителей и погромщиков, так может образоваться целая орда убийц, грабителей и погромщиков и у противной стороны… Как революционного убийцу, так и контрреволюционного могут руководить совершенно одинаковые мысли. И последний может видеть в политических убийствах, совершенных революционерами, врагов отечества и даже врагов того самого освободительного движения, которое понимается одним — как революция, как необходимый переворот для создания совершенно нового порядка вещей, а другим — как эволюция, как мирный переход от одного порядка к другому. В этом случае не может быть разных мерок для суждения и не может быть особенного выбора. Кто попался навстречу, тот и виноват. Таких примеров множество. Можно бороться за всякую идею, как бы она ни была экстравагантна, но поднимающий меч от меча может и погибнуть. Партия, одобряющая убийства, может дождаться, что и на нее пойдут с мечом, не разбираясь, кто виноват». Делаю эти краткие выписки из моей, довольно пространной статьи, за которую говорит то обстоятельство, что на нее обратил свое внимание граф Л. Н. Толстой. Теперь говорят с известной достоверностью, что Герценштейн был убит наемным убийцей. Это едва ли меняет существо дела. Можно утверждать с достаточным вероятием, что и революционеры употребляют деньги как средства для убийства и грабежей. Среди множества убийств, совершенных революционерами, несомненно есть убийства, совершенные при помощи подкупа, наемными убийцами. История докажет это несомненными данными. Итальянские брави порождены борьбой политических партий. Наемный убийца тоже может говорить, что он действовал по убеждению. Во всяком случае, для него выгоднее явиться «убежденным», т. е. в некотором роде героем, по крайней мере, у своей партии, чем презренным наемником, грубым мясником. На политические убийства, впрочем, идут люди легко, даже люди самых мирных занятий. Стоит вспомнить сентябрьские убийства во время французской революции XVIII века. В четыре дня сентября 1792 г. было зарезано в тюрьмах до тысячи человек, под влиянием парижской городской Коммуны и Марата. Убийства производил не народ, который оставался зрителем, сочувственником, одобрителем, а вовсе не деятелем, не убийцею. Убийцами были мясники, в значительном числе, мелкие лавочники, фруктовщики, портные, шляпники, часовщики, золотых и серебряных дел мастера, парикмахеры, суровские торговцы. Эти люди самых мирных занятий были призваны к «геройству», которое явилось в виде убийств, совершенно похожих на убийства овец и быков и так же безответственных. Политическое убийство тем ужасно, что оно не знает ни мер, ни весов совести и что у него совсем особые меры и весы, идущие вразрез с установившею и общепризнанною нравственностью. Оно выдвигает свой закон, свою совесть, свои побуждения, и оно же несомненно поощряет обыкновенные убийства среди неразвитой и достаточно дикой части населения. Если политическое убийство одобряется или признается, хотя бы с оговорками, образованною частью населения, преимущественно политическою, задавшеюся целями бескорыстными, то и простое убийство рассматривается с большей легкостью и является более доступным для совести малоразборчивой. Постепенно вопрос сводится к возможной безнаказанности, к совершению убийства так, чтобы скрыться и скрыть концы. Убил и свободен. Сколько таких убийц за этот один год! Правосудие самое тщательное не могло их уловить, а погибли смертью только те, которые попались. Может быть, это и были те, которые убивали, как фанатики, как убежденные «в своем политическом праве», как послушные слуги своей партии, комитет которой посылал их на убийство. Но мы знаем, что и они большею частью старались уйти от наказания, убежать, спасти себя и, спасаясь, убивали тех, которые их преследовали или старались задержать. Они убивали тут, ради спасения своей жизни, ни в чем неповинных людей, иногда прохожих. Собственной жизнью они, конечно, рисковали, но собственная жизнь все-таки была им дороже, чем чужая жизнь, все-таки, решаясь на убийство, они принимали меры и к тому, чтобы не отправиться в неведомые страны, «откуда странники к нам не возвращаются», по выражению Гамлета, и куда убийцы послали свои жертвы, желая остаться в этом лучшем из миров.
Я так много писал об убийствах, так ненавижу их, может быть, отчасти потому, что и в моей личной жизни они сыграли свою роль, что мне незачем распространяться об убийстве журналиста Иоллоса. Я сам журналист, и мне тем более жаль его, жаль не как человека только, но и как журналиста. У всякого журналиста есть враги, и едва ли есть такой мало-мальски выдающийся журналист, который не получал бы анонимных угроз убить его, отмстить ему. Мало клеветы, лжи, насмешки, недостаточно, чтобы отравить его жизнь и жизнь его близких, надо еще отнять у него самую жизнь, убить вместе с ним его талант, чтобы он не тревожил его врагов. Журналист в своем слове такой же авторитет, как и министр, как и оратор на трибуне, иногда даже больший авторитет, — это в зависимости от таланта и степени его популярности. Мне вспоминается известный памфлетист времен реставрации, Поль-Луи Курье. Он был убит на улице, из ружья, когда он спокойно шел, и убийца его остался неизвестен. Это был мститель, может быть, наемный, а может, и «убежденный».
Когда два дня депутаты наши говорили о военно-полевых судах и когда за многими речами их слышалось одобрение политических убийств, мне было глубоко противно читать эти речи. Это, изволите ли видеть, «тактика». Если это только тактика, только средство, только клин, выгоняющий другой клин, то и в этом случае тактика безбожная, тактика, направленная к продолжению революции и ее укоренению во что бы то ни стало. Сегодня в «Речи» целых три статьи об убийстве Иоллоса, тогда как массовое убийство в Севастополе было почти замолчано. В других органах появится, конечно, несколько десятков подобных статей и, если бы эти статьи внушили ненависть к убийству, было бы очень хорошо. Но едва ли именно эти статьи могут сделать такое доброе дело. Они заражены ненавистью и партийною злобою и защищают только своих, а не человека вообще. Чужой человек остается врагом, и нравоучение выходит такое: «Друзей нам жаль и горе убийце! Но наших врагов убивайте! Мы против этого ничего не имеем. Даже, откровенно говоря, это нам полезно».
16(29) марта, №11138
«Мы — само отечество», — сказал сегодня в Думе г. Родичев. — Мы — жизнь и труд народа, и говорить нам о патриотизме равносильно говорить о любви к самим себе!»
Очень смело, но и очень нелепо. Если каждая палата депутатов — отечество, то с отечеством придется расстаться раз навсегда. Палаты бывают бездарные, ленивые, подкупные и проч. История парламентаризма в Европе это доказывает несомненными фактами. Французские историки на протяжении ста лет указывают только на две палаты, как выразительницы лучших стремлений народа и его способностей. Это 1789 г., или первая палата, и палата, созванная после падения Второй империи. Отечество — это весь народ, вся страна, в их развитии, уме, таланте и природе. Отечество сложилось исторически, и вся история входит в это понятие, весь труд народа, государей, замечательных государственных людей, ученых, поэтов, литераторов, художников литературы и искусства, деятелей просвещения, промышленности, изобретений, открытий, торговли. Палата или Дума зависит от множества влияний, от выборной системы, от агитации и проч. Она — более или менее случайный подбор депутатов, иногда невежественных, некультурных, бесталанных, не умеющих и не могущих работать. Даровитые люди очень нередко только исключения в ней. Самые совершенные системы выборов не дают представителей меньшинства, среди которого могут быть и умные и талантливые люди и настоящие представители своей страны. Таким образом, около половины России, т. е. отечества, никем не представлены в Г. думе.
Русский народ — даровитый народ. Если судить о нем по какой-нибудь Думе, то придется постоянно менять о нем мнения. То он будет талантлив, умен и прилежен, то надо будет считать его бездарным, нелепым, не умеющим ничего создать, но умеющим только ругаться, кричать и повторять чужие общие места. «Отечество — это мы» так же нелепо, как «Государство — это я» — слова Людовика XIV. Отождествлять себя с отечеством могут только великие люди, гении, потому что только гении заключают в себе свойства народные во всем их блеске и правде. Но гении никогда еще не говорили: «Отечество — это мы», потому что гении — не фразеры и не самонадеянные глупцы. Гении служат отечеству и через него всему миру и только потомство говорит о них, что они выражают лучшие силы отечества. Настоящая Дума еще ровно ничем не доказала, что она стоит той любви и преданности, которыми мы обязаны отечеству. Отечество — это Бог. Отечество — это прекраснейшее для всякого гражданина художественное произведение, созданное тысячелетним трудом, всею думою и всенародным вдохновением. Поэтому я говорю, что оно — Бог. Дума — это иногда наскоро сколоченный идол, самомнящий, хвастливый, олицетворяющий себя с народом тем беспечальнее, чем она бездарнее. Выражение г. Родичева: «Отечество — это мы» — фраза, достойная смеха и порицания, а не рукоплесканий. Отечество существует постоянно, как существует человеческая душа. Думу созывают и распускают. Дума должна заслужить перед отечеством, а олицетворять себя с ним — это наглое самозванство.
«Мы — жизнь и труд народа» — такой же вздор. Вы его приказчики, а не сам народ; народ вам платит по 10 р. в день, когда сам не получает и по 10 р. в месяц. «Говорить нам о патриотизме — все равно что говорить о любви к самим себе». Любовь к отечеству не есть любовь к самому себе. Это — любовь к другим, это — самоотверженный труд, это — любовь к ближнему. Кто любит самого себя и воображает, что, поэтому, он любит и отечество — не патриот, а эгоист. Для него отечество — в своем брюхе, в своем доме, в своих интересах, и отечество он охотно продаст.
Г. Родичев, зарапортовавшись в своем бегстве за красивой фразой, смешал эгоизм и патриотизм. Но эгоизм и патриотизм также противоположны, как два полюса.
Дума обязана стремиться к совершенству, обязана выражать собою лучшие силы отечества, а не хвастливость и самомнение. Для Думы отечество должно быть святыней, идеалом, постоянным помышлением, верховным Судьей, перед которым она должна отвечать за каждый свой шаг, за каждое праздное слово, за каждое глупое или вредное действие. Отечество никогда не скажет ей: мы равны. Оно скажет Думе: ты мой слуга, мой доверенный. Отвечай, что ты сделал, отвечай и не лги. Кто говорит: «мы — отечество», в том гораздо больше Держиморды, чем гражданина.
23 марта (3 апреля), №11145
Докладчик по рижскому вопросу в Думе депутат Пергамент сказал, что тюремная жизнь в Риге такова, что перед нею «бледнеют ужасы Средних веков». Русский образованный человек сравнил бы с прошлым русским или назвал бы это «рижским безобразием», как назвала это газета А. А. Стаховича. Но еврею нужны Средние века, нужна фраза несомненно высокопарная и специально жидовская, злобно придуманная. Естественно, что думские ораторы начали в своих речах повторять эту фразу, как серые попугаи, не имеющие никакого понятия о Средних веках. Если еврей скажет о средних веках, то давай и мы, и столь же бездушно, столь же высокопарно и фразисто, как и г. Пергамент. Никто ничего не прибавил к тому, что сказано в докладе, но десятки ораторов, один бездарнее и наглее другого, всходили на трибуну, чтобы отлить несколько дурацких пуль. Министр юстиции пробовал отвечать и, отвечая, немножко кадил депутату Пергаменту и назвал Думу «высокозаконодательным учреждением», вероятно, по примеру некоторых критиков, которые называют приятных им писателей «высокодаровитыми». Г. дума едва ли нуждается в определениях хотя бы и министра юстиции. Во всяком случае он совершенно напрасно трижды всходил на кафедру и трижды никого не убедил. И убеждать было нечего. Депутат Абрамов совершенно верно характеризовал эту кампанию против правительства словом «месть». Правительство и общество желают, чтобы Дума решилась произнести порицание политическим убийствам, а крайние поднимают навстречу Средние века, ужас убийств, пыток и истязаний в тюрьмах. Эти картины «надолго отобьют охоту у правительства требовать осуждения политических убийств». Это слова того же депутата Абрамова, и в них вся та правда, которая заключается в этих прениях о состоянии тюрем, та правда, которую совершенно не чувствовал г. Щегловитов, трижды входя на кафедру, чтоб объяснить, что в запросе Думы заключаются два вопроса, а не один. Другой с немецкой или жидовской фамилией совсем недвусмысленно поставил вопрос о том, что правительство никуда негодно и что Дума должна занять его место и расправляться, как ей угодно.
Наивные люди говорят, что будто кадеты ведут серьезную борьбу с крайними. Ни малейшей борьбы они с ними не ведут, ибо молчание вовсе не есть борьба. А кадеты все помалкивают, официоз же их только и знает, что грозит разгоном. Наивным и милым людям может показаться, что именно этот прием и есть настоящая борьба с крайними. «Грозите им! Грозите, пожалуйста! Эта угроза подействует». Черта с два. Крайние твердо стоят на своей тактике и смеются над этими угрозами. Они выпускают свои ядовитые стрелы, а кадеты глазеют, как они летят и в кого и куда попадают. Хитрая механика эта так обнажается, что только слепые ее не видят, потеряв зрение. А многие зрячие начинают говорить, что кадеты сами желают роспуска Думы, и их угрозы только хитрый расчет. Они желают потому, что с новой Думой только выиграют, а не проиграют, потому что могут ввести в нее более умных и талантливых людей. В новую попадет и г. Милюков, не говоря о других. Серьезно же поддерживать эту серую, невежественную, фразистую, бестактную Думу не могут мало-мальски умные кадеты. Зачем она им? Что она может им принести, кроме неприятностей, разочарования и сознания своего бессилия бороться с толпой революционеров и людей, фанатически верующих в свою победу. Разве бывали такие исторические примеры, что фанатиков можно убедить. Они непобедимы и будут вечно. Их можно одолеть в законодательном учреждении только значительным большинством, плотным и единодушным. А разве Дума теперешняя что-нибудь подобное представляет? Разве кадеты выдвинули какие-нибудь таланты, ораторов, значительных политиков? Ведь ничего подобного. В первой Думе они могли выставить целое министерство, людей более или менее серьезных и даровитых. А кого представит теперь партия эта, если бы вопрос зашел о кандидатах в министры. Спросите Милюкова, и если бы он захотел быть откровенным, он пожал бы только плечами или сказал бы более или менее уклончивую фразу, которая была бы настолько решительна, что избавляла бы его от дальнейшего разговора. Впрочем, г. Милюков едет за границу, чтоб снять на время с партии свой деспотизм и свою волю…
У нас есть немало людей, которые готовы мечтать о дружбе с кадетами… когда они бессильны. Немало сантиментально настроенных людей, которые воображают, что обессилив кадетов, они тем самым приготовили себе легкую победу.
«Кадеты теперь ничего не значат. Их припирают к стене правые и левые, а мы тем самым выигрываем. Дума, конечно, плоха, но с плохою Думою легче работать. Мы ее оседлаем».
Мне думается, что это совсем не так. С умными людьми легче работать, чем с дураками, с радикалами легче, чем с фанатическими революционерами и тою невежественною толпою социал-демократов, которые воспитаны революционным темпераментом и брошюрным социализмом. Вообще гораздо легче и плодотворнее работать с образованными людьми. Перечтите заседания первой Думы и заседания второй.
Вторая Дума разнесла по России столько темперамента на весь старый режим, что эти 2000 страниц, составляющих стенографический отчет второй Думы, почти сплошь есть только ругательства, отрицание собственности, возбуждение ненависти к землевладельцам и буржуазии, искажение фактов и статистических цифр и презрение и ненависть к правительству. Если г. Муромцев читает эти отчеты, он может только сказать:
— Однако далеко ушли эти мальчики.
Политического такта и серьезного знания было неизмеримо более у г. Муромцева, чем у г. Головина. У нас в «Новом Времени» Валишевский сказал, что во французской палате у председателя парламента есть два чиновника, которые подсказывают ему все то, что он может забыть или не знать. Чиновники эти — специалисты по парламентским обычаям и законам. Г. Муромцев, пожалуй, не нуждался в такой помощи. Но г. Головин решительно в них нуждается, как нуждается в такте и во многих других вещах. Судя по тому, как он ведет прения, можно подумать, что кадетская партия нарочно его поставила, чтоб он своей бестактностью и слабостью скорее провалил Думу. У него, кроме того, очевидный недостаток памяти. Остановив депутата Церетели в первое же заседание за призыв к бунту, он совсем забыл об этом и, остановив другого оратора, сказал, что в Думе никто к бунту не призывал. Вообще, это один из тех председателей, который не умеет политически воспитать ораторов и научился только повторять постоянно: «говорите по существу», точно с такою фразою что-нибудь можно сделать и точно эта фраза уж такая вразумительная. Она дает полный простор председателю говорить левым свободно, а правых стеснять, или наоборот. Ведь парламентская речь не то, что в «огороде бузина, а в Киеве дядька». Да и тут неизвестно, что составляет существо — бузина или дядька.
Что выставило правительство против этой Думы? Двух ораторов, министров Столыпина и Коковцова, в особенности первого, и послало в думские комиссии знающих своих чиновников, которые и сделают три четверти дела. Князь Васильчиков сказал что-то о «гранях», г. Щегловитов старается убедить своими юридическими познаниями, которые адвокаты Думы вывертывают как пустой мешок: «глядите, ничего нет», и Дума, ученостью не страдающая, рада. Правые дали немного. У них есть Пуришкевич, не столько оратор, сколько enfant terrible вроде г. Алексинского; есть граф Бобринский, сказавший несколько удачных фраз и, может быть, хороший оратор в будущем. Самую блестящую речь сказал г. Шульгин с превосходной пародией на аграрные проекты крайних, которые обиделись, но в душе, конечно, сказали:
— Вы правы, сударь. Сначала отберем землю, а потом заводы, фабрики и дома и в, заключение, и деньги. Лиха беда начало. Дураки этого не понимают, равнодушные слишком ленивы, чтоб страдать предвидением, но мы на это и рассчитываем.
В другой речи о «бомбе в карманах» крайних он увлекся и извинился и получил выговор от октябристов, которые в этом случае не знали, что творили. Я вообще того мнения, что октябристы не понимают данного положения и представляют собою некоторое недоразумение. Плохо написанный манифест 17 октября словно отразился на них, и если кадеты стали «декабристами» во многих отношениях, то октябристы пошли за ними в хвосте, разбавив красный цвет водою Москвы-реки у Москворецкого моста. М. А. Стахович от них отстал и упорно молчит. Профессор Капустин занял место графа Гейдена, но без юмора последнего. У них не достает совсем национального чувства, ярко выраженного, того чувства, которое одно могло бы дать им значение и привлечь к ним симпатии. Они как будто боятся выдвинуть национальное чувство, чтобы не смешали их с партией «Русского Знамени»; став между монархистами и кадетами, они качаются, как маятник в испорченных часах, по которым нельзя попасть на необходимый поезд железной дороги, а попадешь совсем на нежелательный, который завезет, пожалуй, к черту на кулички.
П. А. Столыпин сказал в Думе: «Не запугаете». Он — человек мужественного десятка, готовый бесстрашно умереть. Но надо, чтобы не пугалась Россия. В этом самое важное. Измученная войной и революцией, она не только пугается, но имеет право пугаться. В ее жизни вот уже который год нет минуты спокойствия, нет дня, который прошел бы без грозы и обещал бы хороший день на завтра. Цель правительства, которое обязано стоять на страже государства, заключается именно в том, чтобы не пугалась Россия, чтоб Россия окрепла, устанавливаясь в новый режим. Возврата к старому нет и быть не может, но нельзя заставлять страну жить в страхе за завтрашний день, лишать ее всякой уверенности в том, что завтра она не провалится. Отсутствие этой уверенности тяготеет над всеми.
15(28) апреля, №11168
Превосходная книга Менделеева «К познанию России» стала классическою, как и его «Основы химии». Умудренный знанием, наблюдательностью и размышлениями, великий ученый торопился в сжатых чертах передать своим согражданам, что, по его мнению, должно способствовать счастью России. Когда жадно раскупалась его книга, он приготовлял продолжение ее с тою же торопливостью, прибавляя к тексту множество примечаний, которые сами по себе заключают зерна больших статей и будят мысль читателей. Это продолжение начало набираться при жизни автора и теперь является в свет под заглавием «Дополнения к познанию России». Эти «Дополнения» заключают «вполне законченный очерк о народонаселении всего земного шара, исполненный по совершенно оригинальному плану и способом, который своей точностью превосходит обычно употребляемые». Так говорит в предисловии сын покойного.
В первой книге Менделеев говорил о внутренних наших соотношениях, в новой — о внешних сношениях России. В книге много цифр и в этом отношении она сослужит службу справочной книги, а все остальное в ней полно глубоких оригинальных мыслей. Примечаний и здесь много и так же они значительны, отвечая на многие запросы жизни.
Наибольшее и многостороннее внимание Менделеев уделяет шести великим державам: Англии с ее колониями, Франции, Германии, России, Китаю и Северо-Американским Соединенным Штатам. Японию он не включает в число великих держав по тем соображениям, которые у него изложены обстоятельно. Содержание книги, написанной сжато, передавать очень трудно, потому что в ней нет ничего лишнего. Ее можно только рекомендовать читателям. Говорит русский большой ученый, проживший поистине великую жизнь. В нем все русское, и разум, и чувство, и надежды. Он верил в жизнь и оставил после себя то наследство, которое дается всем русским, начиная с юношей, любящих науку, и кончая старцами, кончающими уже свою жизнь. Такое наследство оставляют только те, за которыми деятельное, если можно так выразиться, бессмертие, т. е. то бессмертие, которое постоянно действует на тех, которые живут и будут жить. Я не сумел бы передать читателям все богатство содержания этой книги, украшенной прекрасным фототипическим портретом Менделеева. Но я уверен, что, начав читать эту книгу, читатель прочтет ее всю и будет к ней возвращаться, как к русскому своему другу. Говорить о населении шести важных держав и всего земного шара можно очень скучно, интересуя только статистиков. Но Менделеев нашел в этом предмете такие стороны, которые интересны и поучительны для всех читателей, потому что стороны эти — человеческая жизнь, настоящая и будущая. Цифры управляют миром. Народонаселение и прирост его — это история человечества, это его семья, его дети, исторические устои и тот прогресс, который совершается постепенно. Только в постепенность он и верит, только это развитие он и признает непреложным законом. Утопии социалистические, коммунистические и анархические он считает преходящими, но жизнь возьмет из них то, что взять следует, например, «со временем несомненно станут возможными лишь предприятия, основанные на складочных остатках заработков прямых производителей (изобретателей, техников и рабочих) и т. д.» Но эти утопии повредят жизни, потому что «подорвут семейственные условия развития общего мира и благоденствия». И стоить они будут так дорого, эти искренние и бескорыстные утописты, что Менделеев серьезно советует государствам подумать о том, чтобы предоставить утопистам в полное распоряжение уединенные и свободные места на земле, дав им все запасы. Пусть делают там свои опыты; для этого стоит государствам потратиться, потому что без опытов дело это будет стоить гораздо дороже. В числе таких уединенных мест он считает тропические острова, вроде острова Святой Елены, полярные континенты и т. д.
Я уверен, что очень многие у нас сочтут жестоким это и выдвинутся с своими гуманными чувствами перед Менделеевым. Но я думаю, что он все-таки будет стоять выше их даже по своей гуманности, не говоря уже об уме. Что должно поразить многих, это его уверенность, что земной шар имеет все основания не бояться закона Мальтуса. Через 200 и самое большее через 300 лет на нем будет 10 миллиардов жителей (теперь их к 1 января 1907 г. 1 миллиард 695 миллионов; ежегодный прирост на земном шаре 16 миллионов). Тогда на каждого жителя придется около 1 гектара на душу, т. е. общей тесноты будет не более, чем теперь на о. Яве или в Бельгии, где народ свободно умножается, инстинктивно постигая ложность выводов Мальтуса о близкой необходимости ограничения умножения людей. Не только 18 миллиардов, но и во много раз больше народу найдет пропитание, прилагая к делу этому не только труд, но и настойчивую изобретательность, руководимую знаниями. Когда жителей начнут считать десятками миллиардов, они успеют овладеть и морем для хозяйственного производства всякого рода полезностей, начиная от разведения всяких полезных и подходящих растений и животных и кончая добычею золота, «которого в морях, не только на дне, а прямо в воде — великое количество, вероятно, даже больше, чем на суше. Чтобы жить, надо верить, а для этого даже прямой реализм открывает все возможности. Находить все время только худое (пессимизм), не указывая путей выхода, очень уже легко, но ни к прогрессу приводить не может, ни удовлетворения не дает, только возбуждая злобу и отравляя всякую энергию. Этим грешил Рим, грешит и современность, указывая выходы лишь утопические, с которыми здравый ум мириться никак не может». «Все, чем человечество может гордиться, говорит Менделеев, добыто у народов, дошедших до тесноты жизни. Ни Рафаэля, ни Ньютона, ни Стефенсона или даже Гарибальди и Гамбетты нельзя и представить без народной скученности. Она одна может своими тысячами глаз не упустить из виду все то, что является достойным внимания и что при малолюдье, наиболее внушающем эгоистические стремления, редко возникает, а возникнув, легко может пропадать и зачастую пропадает. С внешней стороны народная скученность настолько сильна и велеречива, что ясно и прочно выдаваться в ней внешнею силою и даже речью очень трудно, а для посредственности почти невозможно. Поэтому эта самая скученность, в конце концов, невольно внушает мысли и направления более глубокие, внутренние, тесно связанные с общими людскими интересами. Словом, постоянная людская теснота жизни дает неизбежно много общих благ и способствует прогрессу».
В «тесноте люди живут», говорит пословица. Оригинальная мысль Менделеева освещает эту пословицу, как мировую истину. Кому это приходило в голову? Наши законодатели, включая сюда и современных «лучших людей», конечно, никогда бы и не посмели выразиться подобным образом. Но большие люди тем и отличаются от маленьких, что они смеют, и их мысль оправдывается обыкновенно историей. Менделеев смеет осуждать и общее обучение, потому что прежде всего надо создать учителей.
В политическом отношении Менделеев упорно советует союз с Китаем, пожалуй, и с Японией. Но прежде всего с Китаем, Англией и Францией, и этот только союз может упрочить всеобщий мир. Он превосходно это доказывает и возвращается к этой теме много раз в своей книге. Замечательно, что пространство и население Европы почти равняется с теми же данными в Китае. В Европе пространство немного более 10 мил. кв. км. и жителей 431 мил., в Китае 11 мил. кв. км. и жит. 426 мил. Я не могу входить в подробности и спешу кончить следующими словами Менделеева, этого нового нашего Ломоносова: «Не по славянофильскому самообожанию, а по причине явного различия «Востока» и «Запада» и по географическому положению России, ее и Великий, или Тихий, океан должно считать границами, на которых должны сойтись всемирные интересы Востока и Запада. Желательно, чтоб и нашему отечеству придано было со временем название Великого или Тихого. Первого названия Россия уже заслужила всею прошлою своей историей, а второе ей предстоит еще заработать».
И она заработает, если будет слушаться своих избранных людей, которых сам Бог избрал, даровав им великие способности.
20 апреля (3 мая), №11173
Постановка «Горя от ума» гг. Станиславским и Вл. Немировичем-Данченко останется крупным фактом в истории русского театра. Надо было много труда и любви к своему делу, чтобы восстановить в изящных внешних чертах быт и фигуры того времени. Недостатки этой постановки, где внешность почти уничтожает внимание к тексту комедии, указаны в горячей статье г. Беляева. Но интерес публики к этой постановке совершенно понятен: она никогда не видела «Горе от ума» в таких декорациях, в таком убранстве комнат, в таких костюмах. Все тут ласкает зрение и все ново. Это как бы музей домашней обстановки первых двух десятков лет прошлого столетия с движущимися фигурами. Прекрасны первые два акта, особенно первый, и эффектны группы в 3-м акте на балу. Четвертый акт мне показался совсем скучным, и я предпочитаю обстановку старую этой новой.
Не говоря об артистах современных, я помню Сосницкого в роли Репетилова, Каратыгина 2-го в роли Загорецкого, Щепкина и Самарина в роли Фамусова. Это были мои молодые впечатления, и они очень ярки. С ними сравнивать некого в труппе Художественного театра. Начну с Репетилова. Это — прежде всего враль большого света, и из него вышел Хлестаков. Враль более сложный и более интересный, чем Хлестаков. Сосницкий не снимал шубу и не надевал ее несколько раз, как г. Лужский в труппе Художественного театра, не садился то на одно место, то на другое, не бросался из стороны в сторону, как все это делает г. Лужский. Спустив шубу с одного плеча и только изредка ее поправляя рукою или движением плеча, Сосницкий брал эту сцену своим талантом. Он говорил свои монологи выразительной скороговоркой, сам заслушиваясь ими, как соловей своей песнью, и давая понять, что он много выпил шампанского, которое искрилось в его монологах и в этой полупьяной скороговорке. Хлестаков врет тоже вполпьяна — это еще точки сравнения между Репетиловым и более мелким, Хлестаковым. Сцена шла быстро и увлекательно. Г. Лужский сделал ее скучною и только конец ее с Загорецким вышел несколько лучше. Великие поэтические произведения непременно требуют талантов для своего исполнения.
Г. Станиславский — актер гораздо большего размера, чем г. Лужский, но и он не дал Фамусова. Он дал несколько интересных костюмов, несколько хороших движений и хорошо сказанных фраз, но не дал этого олицетворения умного, лицемерного и фальшивого бюрократа, который жив до сих пор, хотя носит другие костюмы. Он по-своему либерален, ибо Верховную власть он обманывает и не уважает ее: это ясно из рассказов его Чацкому о Максиме Петровиче и о «Высочайшей улыбке». Перед этой властью надо лицемерить, надо льстить, кувыркаться перед ней, и она дает за это чины, ордена и всякое благополучие. Он совсем не думает, что это хорошо, но таков порядок вещей, очень полезный для карьеры. О Максиме Петровиче он говорит, что он был «смышлен», то есть умел подделаться, льстить, лицемерить, вызвать «Высочайшую улыбку» и, жертвуя своим затылком, не думать о достоинстве и власти своего государя. Фамусов весь фальшив, и с Лизой, и с Чацким, и с Скалозубом, и с Софьей. В душе своей он понимал либерализм Чацкого; для него он вовсе не был новостью, но либерализм был на худом счету и мог повредить самому Фамусову. Есть очень заметные оттенки в его речах с Чацким, с Скалозубом, с Хлестовой. У г. Станиславского этого нет. Он старается произнести некоторые фразы с эффектом, он обдумал каждый стих, каждый жест, каждый костюм, но характера он не дал. Работая над деталями, он упустил важное и даже совершил непростительные ошибки относительно характера, гоняясь за деталями и реализмом. Так, в заключительной сцене комедии он уходит вскоре после своих слов, кстати, оригинально и хорошо сказанных: «в сенат подам, министрам, государю», оставляя Чацкого, Софью и прислугу. Разве Фамусов мог это сделать во время такого скандала? Грибоедов этого не допускал. У него Фамусов остается на сцене до конца. Но г. Станиславский поправляет Грибоедова. Он находит, что Фамусову необходимо уйти куда-то с фонарем и явиться из швейцарской как раз в то время, когда Чацкий, проговорив половину своего монолога Софье, обращается к Фамусову: «А вы, сударь, отец… вы, страстные к чинам» и т. д. По-моему, со стороны Фамусова это было бы глупо, и Грибоедов это прекрасно понимал, но г. Станиславский нашел, что со стороны Грибоедова и Фамусова это глупо, а потому требует поправки. Надо было осмотреть, нет ли где бомбы и нелегальной литературы, и он пошел обыскивать. Так, что ли? Или Фамусов, по примеру короля Клавдия в «Гамлете», прячется в швейцарской, чтобы подслушать разговоры дочери с Чацким? Возможно и это, ибо Чацкий говорит Софье почти шепотом. Во всяком случае это совсем нехорошо.
Что сказать о Чацком? Мне жаль талантливого артиста, г. Качалова. По своей или по режиссерской указке он играет, не знаю. Но с самого появления на сцене он чувствует себя не в своей тарелке. Я того мнения, что Чацкий — личность героическая, романтик, байронист, большой и оригинальный ум. Замечательно, что Грибоедов назвал свою комедию сначала «Горе уму», а потом сверху написал от и у поправил на а. Горе уму, т. е. непременно большому вдохновенному уму, а не рассудку, не рассудительности, практичности, которых у него не было. Он целой головой выше всех, он увлекается, бичует, проповедует в пустыне, как пророк. В большом этюде я доказывал, что Пушкин был не прав, сказав, что Грибоедов умен, а Чацкий не умен. Нет, Чацкий вдохновенно умен, он — поэт, сатирик, он — пророк. Г. Качалов, очевидно, взял в основание слова Пушкина и старался сделать Чацкого умным. Средства для этого оказались очень дешевые, именно Чацкого надо обратить в весьма обыкновенного смертного, который говорит то боязливо, то плаксиво, то шепотом те самые монологи, которые написаны лучшей кровью поэтического дарования Грибоедова, блистательным, горячим стихом, который так и просит вдохновенного голоса и всего темперамента артиста. Ничего, что монологи пропали, что они не производят никакого впечатления на публику, но зато Чацкий умен, он знает, что в большом свете не возвышают голоса, что всякое умное и горячее слово надо так говорить, чтобы его не слыхали, чтобы оно было, так сказать, про себя. В большом свете говорят только глупости и каламбуры, соблюдая меру, а все остальное неприлично. Пушкин именно с этой стороны критиковал Чацкого, как человека, который не умеет себя вести в обществе Фамусовых, князей Петр Ильичей, Тугоуховских и т. д. Только потому он сказал, что Грибоедов умен, а Чацкий не умен, т. е. не практичен, не рассудителен, теряет слова свои даром, бросает бисер свиньям. И вот Художественный театр сделал Чацкого умным, т. е. совершенно бесцветным. И по моему мнению, Чацкий мог бы обратиться к г. Станиславскому или к г. Вл. Немировичу-Данченко, как режиссерам, с теми самыми словами, с которыми он обращается к Софье:
Вот я пожертвован кому! —
жалкому, слабому человеку, неврастенику, истеричному. Какой он имеет смысл? Ведь без него нет комедии, нет ее бьющей сатиры, нет смелого и горячего героя, который заставил бы усиленно биться сердца публики. Даже первое свидание Чацкого с Софьей лишено всякого одушевления, а он сам в конце комедии характеризует это свидание как «страстное расточительство нежных слов». По-моему, в этом свидании весь Чацкий. Он приехал с радостью, с восторгом, он мечтает, что и встретят его так же. А она смущена, молчит, едва может скрыть досаду. И вот он напрягает весь свой ум, все чувство. Говорит о себе, о своем нетерпении видеть ее — не действует. Вспоминает прошлое, шутки, игры, ласки — не действует. Начинает характеризовать московское общество, с блеском и остроумием, которое должно же показать Софье, какой блестящий молодой человек перед нею — не действует и с той стороны. Но он уж не останавливается. Ее замечания только подзадоривают его. Он несется, как конь, закусив удила, и не пощадил Молчалина. И Софья злится явно, и он это замечает. Что же сделал г. Качалов? Он все это проговорил вяло, прилично, почти не возвышая голоса, не одушевляясь, как может только говорить тот «умный» человек, которого Грибоедов и не думал создавать.
Софья в лице г-жи Германовой была красива, изящна, очень мило одета, в душегрейке или пальто, отороченном мехом, очень хорошо ходила, мелкими шажками. Выразительно проводит она сцену с Чацким перед балом, сидя у колонны, когда говорит о Молчалине. Это лучшая ее сцена. Все остальное посредственно.
Гончаров мне говорил после своей превосходной статьи «Мильон терзаний», что он собирается написать статью о Софье, которую никто не понимает. Софья «Горя от ума» такое же значительное лицо в русской литературе, как и Татьяна «Евгения Онегина», по его мнению. «Они должны быть поставлены рядом», сказал он. Статьи этой он не написал, и ни одной артистке не удалось доселе осветить это лицо какими-нибудь новыми чертами. Софья в исполнении г-жи Германовой как будто намекает на черту искренности в ее характере именно в той сцене, которая у нее лучшая.
Скалозуб (г. Леонидов) не представляет ничего нового; фигура его задумана по-старому, но интересна в некоторых деталях и жестах, например, выбивание дроби рукой на столе, когда он говорит с Софьей после ее обморока. Скалозуб вовсе не глуп, и дурацкий смех исполнителя я считаю неудачным. Он и моложе. Он служит с 809 г., по его словам; действие комедии было около 821 г. В службу тогда вступали рано, лет 16–17, стало быть, Скалозубу лет 26–27, не более. Начало сцены его с Фамусовым, когда они сидят друг против друга на превосходных диванах с трубками, очень хорошо и у г. Станиславского и у г. Леонидова, потом несколько слабее.
Но зато в активе сценической постановки Художественного театра стоит — знаете, кто? — Лиза. Я видел не г-жу Лилину, которая вчера не играла, а г-жу Косминскую. Но г-жа Лилина — талантливая артистка и не могла играть хуже. Во всяком случае, г. Станиславский создал им прекрасную раму и в ней они, вероятно, обе хороши. Это — русская Лиза, крепостная горничная, ухаживающая за своей барышней, как за ребенком, вечно занятая, вечно находящая себе работу, умненькая, миловидная, хитрая, бойкая. Она не противится барину, когда он ее обнимает, но не противится с тактом крепостной; она вытирает зеркало, покрывает салфеткой столик, подает барышне пузырек с солями и платок, когда отец барышню бранит и барышня плачет, она выносит изящную юбку барышни и начинает ее штопать, она брызжет на барышню целым ртом воду, когда барышня падает в обморок, она ловко зовет Молчалина, прекрасно слушает, когда он рассказывает ей, что у него для нее «есть вещицы три», выразительно говорит о Петруше, сидя на полу и что-то вытирая. Она так выразительно поставлена, что весь первый акт вертится около нее, хотя Грибоедов меньше всего это ожидал. Лучшей и более милой Лизы я никогда не видал, хотя она, может быть, и не Лиза Грибоедова. Но мне это все равно, ибо я думаю, что «Горе от ума» не устарело и в талантливом исполнении его можно давать и в костюмах нашего века. Почему режиссерам Художественного театра удался тип Лизы? Потому что он им очень хорошо известен, тогда как другие пришлось сочинять и отгадывать, а это очень трудно, так как актер живет психологией и наблюдательностью настоящего, изучает человека по себе самому и по своим современникам. Даже внешний вид прошлого трудно передать, походку, поклоны, манеру носить костюм, жесты и т. д. При выборе костюмов прошлого надо много вкуса, чтобы не остановиться на исключительных костюмах и не впасть в оригинальничанье. Костюмы Чацкого мне кажутся изысканными. Ведь важно уловить стиль костюма, а не точную его хронологию. Женские костюмы лучше подобраны, чем мужские. На балу у Фамусова — прямо модная выставка. Замечу, что на этом балу я не видел женщин, нюхающих табак. А тогда они нюхали и табакерками щеголяли. У Пушкина есть стихотворение, обращенное к красавице, нюхающей табак. Это была княжна С. М. Горчакова, впоследствии Хвощинская, сестра нашего канцлера и товарища Пушкина по лицею. Стихотворение написано в 1814 г. Пушкин выражал желание обратиться в табак,
Рассыпаться на грудь, под шалевый платок.
Если были нежные барышни, княжны, нюхавшие табак в 14 году, то все вероятия за то, что они нюхали и позднее. Конечно, на балу они не нюхали, но старухи не расставались со своими табакерками и на балах. Тогда было убеждение, что нюханье табаку сохраняет зрение.
Что, если бы Художественный театр заставил Софью нюхать табак? Я говорю это потому, что Художественный театр стремится к реализму своими деталями уж слишком усердно, а иногда и противно. Князь Тугоуховский (г. Вишневский) показывает, например, язык, ворочая им во рту, сидя перед публикою. Это очень грубо, если даже г. Вишневскому доподлинно известно, что Тугоуховский имел эту привычку. Мало ли какие привычки и потребности бывают. Пушкин был очень дружен с княгиней В. Ф. Вяземской, женой друга его и поэта, князя П. А. Вяземского. «Бывало, рассказывает современник, зайдет к ней Пушкин поболтать, посидит и жалобным голосом попросит: «Княгиня, позвольте уйти на суденышко!» и, получив разрешение, уходил к ней в спальню за ширмы» и затем возвращался и продолжал болтать. Это в большом свете даже. Но ведь такой реализм не был бы удобен на сцене. А верченье языком перед публикою г. Вишневским еще хуже этого, ибо совсем никому не нужно и только противно. А если это позволительно, то отчего и Софье не нюхать табак, когда нюхала его даже красавица княжна Горчакова…
Об этом следует подумать… в интересах реализма.
29 апреля (12 мая), №11180
Позвольте мне это семисотое[30] письмо посвятить самому себе. Я когда-то сказал: «Нигде так не лгут, как на юбилеях. Я предпочел бы такие юбилеи, где юбиляру говорили бы правду и где он каялся бы во всех своих прегрешениях публично. Это, по крайней мере, было бы интересно». Вечер 30 апреля, устроенный мне, был интересен, может быть, потому, что я не каялся. Впрочем, я и не считал этот вечер юбилеем. Говорили, что это сорок лет моей критической деятельности по театру.
Но это неправда. Я пишу о театре более сорока лет, а через год будет ровно пятьдесят лет, как я в литературе. Тогда я приготовлю покаяние, если раньше этого не отправлюсь в последнюю поездку, из которой не возвращаются. Но, грешный человек, относительно покаяния меня берет раздумье: мне кажется, что только покаяния великих людей интересны и только им было бы не трудно покаяться, потому что ими так много сделано превосходного и вечного, что ничего не значит рассказать и про свои гадости, как сделал это Ж.-Ж. Руссо и в некоторой степени граф Л. Н. Толстой. Но надо ли и тут это покаяние? Ведь гадости особенно любят рассказывать о людях замечательных. Демократическая черта. В конце концов, пожалуй, и нечего каяться, ибо искренности и полноте покаяния, во-первых, не поверят, а во-вторых, прибавишь только материал для пущей ругани…
Итак, никакого юбилея не было. Просто актеры Малого театра хотели мне сделать милую любезность, а я, вместо того, чтобы отказаться от этого, как подобало бы скромному человеку, принял ее. Да «подобало» ли? Это еще вопрос, но только в зависимости от того, весел ли был праздник? Он был бесспорно весел, и я чувствовал себя прекрасно, как в родной стихии, среди людей, которые относились и ко мне, как к родному. Актерская душа и душа журналиста — родные души. Они живут ежедневными интересами, минутными успехами, рукоплесканиями того же самого общества. Газета и сцена — общественные трибуны. У журналиста нет такого непосредственного удовольствия от своего успеха, как вызовы, рукоплескания и проч.; он, кроме того, и ездит на актере, иногда жаля его и бичуя без сострадания, а иногда возбуждая общество к рукоплесканиям ему. Но и он такой же актер, как и те, которых он освистывает или которым рукоплещет; он так же прислушивается к обществу, к его порицаниям и похвалам и так же иногда льстит ему, как актер. Общество пользуется и тем и другим вволю, почитывает одного, посматривает другого, находит удовольствие, даже любит; но тем не менее надо заметить такую черту: и с тем и с другим оно еще недостаточно примирилось; в нем еще есть некоторая грубая или некоторая аристократическая вражда и к журналисту, и к актеру, вражда затаенная, где-то в особом уголке мозга, но она есть. Все еще это гистрионы, в некотором смысле рабы, рабы бунтующие более и более, требующие более и более дани с этого самого общества за свой труд, но все еще рабы. Журналист, конечно, освободился шире, чем актер, но зависимость его существует и вражда к нему, конечно, тоже. Без журналиста и актера — я в этом названии разумею все роды актерства, т. е. и оперу и балет — общество не может обойтись ни теперь, и никогда после, даже во времена какого угодно режима, хотя бы и анархического. Без этих талантов публициста, фельетониста, критика, рассказчика, без этих талантов актера, актрисы, певца и певицы, танцовщика и балерины общество лишилось бы прежде всего развлечения, интересного, забавного или вдохновенно-чудесного отдыха. Актерство и журнализм вечны и, когда земной шар станет замерзать при потухающем солнце, журналист и актер будут последними силами служить замерзающим братьям своим, будут сквозь слезы смеяться и смешить, последними нервами бодрости будут возбуждать в своих братьях бодрость и надежду, развлекать их на сцене и в газетной болтовне, и тем не менее и тогдашние властители и аристократы будут поглядывать на них косовато, как на что-то не совсем им равное, неуравновешенное и, замерзая вместе с другими, будут подписывать приказы о награде обер-полициймейстера за устроенный им порядок. Это важнее даже при замерзании.
Эту тему можно развить примерами, но, находясь в благодушном настроении, я никого не хочу обижать, и менее всего журналистов и актеров, которым, пожалуй, тоже могло бы достаться.
Сердце мое преисполнено благодарности ко всем тем, кто так или иначе принял участие в маленьком празднике, всем, кто в письмах, телеграммах или простом рукопожатии выразил мне свои симпатии. Согласитесь, что, прожив так долго, я все-таки кое-что сделал доброго и совершенно бескорыстного для своей родины. Очень возможно, что я мог бы сделать больше и лучше, и, вероятно, потому в печати меня так много и так неустанно бранили, и я не могу сказать, чтоб эта брань не приносила мне некоторой пользы. Человеку необходимо чувствовать над собой какой-нибудь контроль, иначе он быстро балуется и забывается. Но есть одна область, в которой я могу говорить о себе с несокрушимой гордостью. Это — область труда. Я неизменно исполнял ту Божью заповедь, которая говорила человеку о необходимости трудиться. Я всегда был и остаюсь доселе, несмотря на свою преклонную старость, превосходным работником, именно превосходным в своем неизменном прилежании. Я не знал праздности, и отдых в моей жизни был не правилом, а только исключением, счастливой случайностью. Вероятно, этим я в очень значительной степени обязан моим отцу и матери, которые были бедные, но здоровые, религиозно-нравственные и благородные люди. Это великое счастье иметь таких родителей.
Вы скажете, с какой стати я распространяюсь о том, что я превосходный работник. А вот с какой стати: ни хорошим журналистом, ни хорошим актером нельзя сделаться без особенного прилежания. И актеры, по самому ремеслу своему, превосходные работники, ибо это искусство, как, впрочем, всякое искусство, требует прежде всего огромного и постоянного труда. Близко стоя к театру, я очень хорошо знаю тот большой труд, который требуется от актера, и я хотел упомянуть, что в этом отношении я от него не отстал.
Повторяю: мое сердце преисполнено благодарности за те выражения симпатии, которые получил я 29 апреля, в последнее представление моего «Вопроса», от публики, наполнявшей Малый театр, и 30 апреля от всех тех, которые удостоили меня своим приветом и устроили веселый и интересный вечер. Мне приятно прежде всего поблагодарить графиню Апраксину, которой принадлежит Малый театр и которая всегда, как и ее покойный супруг, относилась ко мне с величайшим вниманием и делала все то, что способствовало наилучшему устройству ее театра. Я благодарю комитет, который взял на себя тяжелый труд устройства праздника, и всех тех артисток и артистов, которые приняли участие в спектакле в этот вечер. Я жалею о том, что сценировали мой старый рассказ «Гарибальди», и он был выслушан только благодаря бесподобной дикции Давыдова, который сохранил свой блестящий талант таким свежим и здоровым. Г. Дальский оделся для меня маркизом Позой, и хотя дело происходило в Испании, при Филиппе II, но прошло с аплодисментами. Г-жа Славина, наша оперная дива, пропела несколько романсов с тем увлекательным искусством, которое дало ей такое прекрасное положение в нашей опере. Г-жа Кшесинская, бесспорный талант, теперь редко показывающаяся на сцене, протанцевала вместе с г. Кусовым русскую и повторила ее по требованию публики. Я редко посещаю балет, но всегда с удовольствием, и г-жу Кшесинскую особенно помню в «Эсмеральде», где она трогает своей драматической игрой. Г-жа Миронова, в своей блестящей речи, сказанной с таким ораторским подъемом, что она заняла бы в Думе выдающееся место, сказала, что я любил всегда не женщин, а женщину. Это правда. Любить многих женщин — значит терять на них много той благородной силы, которая так нужна в жизни для энергии и настойчивости труда. Для Дон Жуана у меня не было никаких способностей, но женщину я так высоко ставил, что нахожу, что от нее многое зависит в здоровом развитии поколений и многое с нее спросится даже в той анархии, которую мы переживаем. Я говорю это по поводу «Эсмеральды», потому что я и в драмах и на сцене наиболее интересовался героинями и актрисами. Это, вероятно, мой прирожденный недостаток, ибо говорят, что героинь легче писать, чем героев, и актрис легче понять, чем актеров. Вероятно, поэтому мне так понравилась игра на скрипке г-жи Парло, которая из Америки приехала к нашему Ауэру, чтоб поучиться. Она извлекала из скрипки такие нежные, увлекающие звуки, какие дают только настоящие артисты, вполне сформировавшиеся, и перед ней, молодой девушкой, прекрасная карьера. Успех ее был блестящий и бурный.
Я искренне благодарю г. Архангельского и его прекрасный хор, так часто принимавший участие в пьесах нашего театра. Г. Андреев со своими балалаечниками — не правда ли, какая это прелесть. Этот человек создал особый, исключительно русский инструмент и заслуженно пользуется своей прекрасной известностью, которая далась ему после упорного труда. Раз я видел, как он плясал русскую. Теперь он не пляшет, но смело скажу, что он мог бы с успехом конкурировать с хохлами. Мой сердечный привет хохлам и хохлушкам за их пение и пляски и за их душевные и искренние приветствия в театральном фойе. Они отлично говорят по-русски, лучше петербуржцев, и мне продолжает казаться, что наша артистическая сила в соединении с хохлами, а не в разъединении, даже в языке. Я помню, что «Москаля-чаривника» и «Наталку-полтавку» играли на императорских и провинциальных театрах русские актеры. Произношение было, конечно, не совершенное, но это указывало на великорусскую симпатию и сближало, а язык упомянутых пьес был ближе к русскому, чем тот, который вырабатывается хохлами теперь с явной целью разделения двух великих отраслей русского племени.
Савина, просто Савина, а не М.Г., не г-жа, выписала из Одессы г. Сладкопевцева специально для этого праздника. Это — маленький человек, но большой рассказчик. Он морил со смеху своими рассказами, в которых, при отсутствии шаржа, было столько юмору, столько выразительности, что ему можно предсказать артистическую карьеру. Он — помощник присяжного поверенного, но я думаю, что для этого у него мало серьезности и апломба. Он — артист, оригинальный, с художественным чутьем и литературным талантом.
Прошу простить, если кого я забыл. Мне одинаково милы все те, которые «славили» меня или развлекали моих гостей. Меня глубоко трогали приветствия театральных рабочих и рабочих моей типографии, которые прочли такой оригинальный, такой задушевный адрес.
А Шервуд, талантливый скульптор Шервуд? Да ведь он сделал что-то невероятное, вылепив из глины и отлив в гипсе мою огромную статую в несколько дней по моей фотографической карточке. Это был сюрприз, устроенный для меня любезною мне труппою Малого театра. Я открыл этот сюрприз случайно и с час позировал всего один раз. Скульптура у нас не в авантаже. Любят еще бюсты. Но фигура выше человеческого роста — это редкость. Я ли это или не я, — все равно. Может быть, это — фантазия таланта, но тем лучше. Я хотел бы, чтобы эта статуя и осталась, как художественная фантазия, для которой я служил, как простой натурщик.
В заключение… Но заключение было на ужине в болтовне, в разговорах, в шутках с артистами и в особенности с артистками и, разумеется, с шампанским. Солнце давно взошло, а оживление продолжалось…
А я ведь пропустил сцену из «Татьяны Репиной» из первого действия, между актрисой (Савина) и журналистом (г. Новицкий). Разве это возможно? Но я не забыл.
Я смотрю на Савину как бы вне всякой труппы, вне времени. Она стала как бы отвлечением от существующего, символом актрисы, вечной феей театра. И она явилась на подмостках Малого театра веселою, жизнерадостною, с своей чарующей улыбкой, быстрыми изменениями лица, сверкающими глазами и теми очаровательными интонациями, которые отвечают всякому настроению и чувству. У таланта душа необыкновенная, она тройная, четверная, удесятеренная, а потому она живет, несмотря на годы, и загорается, светит и блестит, как только коснется прошлых своих созданий. Было молодое время, когда эту очаровательную фею я очень огорчал своей придирчивой критикой. На 25-летнем юбилее ее Далматов, блистательный артист, под влиянием вдовы Клико, в которую он влюблялся, в застольной речи напомнил об этом. Савина быстро вскочила с места, подбежала ко мне и шепнула:
— Может, потому я и стала такой артисткой, что вы меня ругали.
Конечно, это случилось не потому, а по Божьему повелению, по божественному дару, но части правды в ее словах отчего и не быть? Критика нужна, даже задорная и злая не мешает, но лишь бы она была согрета искренним чувством и чужда вражды.
Я очень обязан успехом «Татьяны Репиной» Савиной и другой фее театра, Ермоловой, которая меня вспомнила 30 апреля, как и артисты и артистки московской и петербургских императорских сцен, и артисты народного театра, и провинциальные. Мой глубокий поклон им за память, как и всем иностранцам, англичанам, немцам и французам, певцам Баттистини и Маркони и великолепному старцу-артисту Сальвини, с которым я провел много художественных вечеров на сцене Малого театра, любуясь не только его игрою, но и его репетициями, и Эрмето Цаккони, в полном мужестве своего таланта украшающему итальянскую сцену: два года назад, в Риме, я видел его в «Demi Mondes» и наслаждался той художественной простотой его исполнения, которая усвоена и лучшими русскими артистами.
И Саре Бернар глубокий поклон. Оцените вы этих республиканцев, которые вот уже сколько времени не решаются дать ей орден Почетного Легиона. А она заслужила его больше множества мужчин, которым его дали просто за то, что они не женского пола. Талантливые люди не имеют пола, т. е. они имеют его для собственного удовольствия, как и все люди, но талант дается для того, чтобы он служил всемирному искусству, сближал народы и способствовал общему счастью, которое без талантов и искусства немыслимо.
3(16) мая, №11184
Бедный русский министр! Бедный г. Кауфман! Независимый ставленник государя, он ходатайствует перед Г. думой «о желательности и даже необходимости скорейшего рассмотрения целого ряда проектов». Он ходатайствует и перед комиссией, куда эти проекты перейдут. Бедный ходатай! Он, впрочем, старается быть красноречивым и даже отправляется в древнюю Грецию, к «отцу педагогии», Платону, который уверял, что человек от природы кроток, но что только благодаря воспитанию он становится «лучшим из тварей». Хотя я твердо убежден в том, что министр народного просвещения «кроток от природы» и что эта кротость еще возвышена воспитанием, но все-таки мне кажется, что он мог бы предлагать Г. думе и комиссии, а не ходатайствовать. Предлагать или просить. «Прошу вас садиться», «прошу вас помочь» — эта вежливая форма употребляется всеми, и властными к безвластным, и безвластными к властным. Это — культурная форма. Но ходатайствовать — это невозможная форма в данном случае. Ведь министр народного просвещения действует от имени государя, о чем и упоминает в своей речи, а государь не может ходатайствовать перед Думою и посылать туда министров ходатайствовать. Прошу извинить некоторую смелость скромному журналисту, но я бы советовал г. Кауфману, будучи кротким и воспитанным, что ничему не мешает, все-таки помнить, что он представляет собою не униженного просителя и не канцелярскую крысу, дрожащую перед начальством, а одного из членов высшего правительства, назначаемого Главою Государства. Я бы советовал ему взять урок независимости у г. Бриана, министра народного просвещения во Французской республике, ответственного перед Палатою депутатов, и поучиться у него тем твердым приемам, с какими он объясняется перед представителями своей страны. Ведь — не правда ли? — совсем не надо быть социалистом, как Бриан, чтобы соединять в лице министра ум, достоинство и твердость.
Наши министры, очевидно, еще неопытны и конфузятся в этой не великосветской гостиной, которая называется Г. думою и не знают, как себя вести, опасаясь грубых окриков левых и не надеясь на защиту г. Головина, характер которого, кажется, соединяет черты Манилова относительно евреев и левых, и черты Держиморды относительно правых.
Надо сказать, однако, что и некоторые из правых не уступают в грубой энергии г. Головину. Но ведь председатель — не депутат, и что депутату извинительно иногда, то председателю отнюдь нет. От председателя очень многое зависит. Он может направить Думу на доброе и на злое, может сделать ее беспутно-говорливой, крикливой, дурацкой и может сделать более или менее разумной, воздержной и работающей. Ведь 500 депутатов — это толпа, а с толпою надо уметь обращаться, знать ее психологию. При демократическом составе Думы, при неравенстве образования, воспитания и развития, думская толпа напоминает уличную толпу. Она может быстро менять настроения, увлекаться, браниться, бесноваться и доходить до чертиков, если председатель человек ничтожный, которого никто не уважает.
Я много раз был во французской Палате депутатов, но в Г. думу как-то не удается попасть, — столько нужно для этого хлопот и просьб. Я присутствовал во французской Палате при очень бурных заседаниях, например, в том заседании, где Клемансо был истерзан речами депутатов, бранью и потрясанием кулаков. Очень нередко депутаты вскакивают с мест, кричат, бранятся, угрожают друг другу и, как известно, даже дерутся, и надевают кастрюлю на голову министра. Вместе с Чеховым мы были в Палате в тот день, когда обсуждался вопрос о стрельбе в рабочих-угольщиков по приказанию префекта или помощника его, Израэля, если не ошибаюсь в имени. Заседание было тоже бурное и крикливое, и один из ораторов, очень молодой человек, защищавший рабочих и очень резко бранивший правительство, был удален из Палаты на несколько дней. Молодой человек пошел на место, собрал свой портфель и вышел под смешки депутатов.
Я считаю бурность и даже скандальность некоторых заседаний делом неизбежным и не могу себе представить Палату в виде спокойно рассуждающих или сонных людей при гробовой тишине, нарушаемой только голосом оратора.
Когда вопрос или речи задевают за живое, невозможно молчать и сидеть, как статуя; если даже набрать себе в рот воды, то и тогда не выдержишь и брызнешь ею. Поэтому крики с места, замечания, смех, «браво», рукоплескания — дело обычное. Невозможно говорить только с кафедры. Это значит дать председателю такую власть, что он может, по желанию, обратить Думу в такое собрание, где будут проповедывать без конца революцию или контрреволюцию. Это значит, например, дать г. Головину, при помощи кадет, у которых он состоит на службе, обратить в ничто всякую немногочисленную партию и даже выгнать ее совсем из Думы. Это значит дать ему право террора над Думой и обратить ее в Бабу-Ягу или в Конвент при помощи господствующей партии. Официозная «Россия» говорит сегодня по поводу изгнанных депутатов: «Нельзя таким простым и легким способом отделываться от своих политических противников. Иначе все возможно». Разумеется, все возможно и притом именно простым и легким способом: для способов недаром существует партийная «тактика», т. е. некоторый тайный заговор. У Головина достаточно лукавства, если нет ума, и лукавство это он выказал наглядно в своих официальных поездках до случая с депутатом Зурабовым, во время его, в Думе и вне Думы, и после него, когда министры наши были так довольны его извинениями, хотя, по моему мнению, тут радоваться вовсе было нечему, а гордиться и подавно. Выиграли совсем не министры, а г. Головин и его партия. Это слепому ясно, и министры сыграли ему в руку своим недальновидным благодушием.
История изгнания трех депутатов вышла из-за грошовой свечки, как большая часть таких историй. Нельзя говорить с места, нельзя отдельными замечаниями прерывать депутата. Это может делать только председатель да его политические друзья. Но если допускать такой абсурд, то прежде всего должно уничтожить рукоплескания и другие слова одобрения, потому что, если рукоплескания дозволительны, то и свист дозволителен; если дозволительны слова одобрения, то дозволительны и слова порицания и неудовольствия; если довольная часть Думы рукоплещет, то другая, недовольная, имеет право свистать или шикать.
Надеюсь, это правильно. В старое время, которое я очень помню, дирекция императорских театров не позволяла шикать, но рукоплескать позволяла. Шикающих полиция выводила, а рукоплескающих приветствовала. Очевидно, г. Головин хочет в Г. думе завести такие же порядки. При своем обширном уме, который он ничем не обнаружил, он, очевидно, считает это возможным. Присутствуя во французской Палате, когда председателями были Перье, Дешанель и Дюпюи, я наблюдал, как они умели справляться с беспорядками. Звонят, звонят, а шум и крик продолжаются. Но вот большею частию депутаты сами угомоняются, шум переходит в кружковую перебранку, потом в перебранку отдельных лиц и наступает тишина — тем скорее, что спокойные элементы Палаты употребляют свои усилия для восстановления порядка. Я думаю, что это правильно, ибо невозможно во время взрыва страстей разобраться, кто виноват, кто прав; кто виноват более, кто менее. Тут только Господь Бог может разобраться, а отнюдь не председатель. Поэтому он и поступает разумно, выжидая, насколько можно, чтобы шум прекратился, или прерывает заседание. Председатели, кроме того, избегают резких приговоров по своему убеждению, а ожидают протеста самой Палаты, когда она начинает требовать «la censure». Я отлично понимаю, что дисциплина необходима, но она достигается не таким бестактным поведением, какое много раз уже обнаруживал г. Головин. Г. Пиленко много раз указывал на промахи председателя, очевидно, мало знакомого с парламентскими обычаями. Но этому можно научиться. Сделаться же хорошим, беспристрастным председателем, угадывать и чувствовать везде меру, заслужить общее уважение и, следовательно, авторитет — это гораздо труднее.
Случай с г. Пуришкевичем, хотя и отдаленно, напоминает случай с известным публицистом и атеистом Брэдло. Избранный в парламент, он тоже не хотел оставлять парламента, хотя и не по такому побуждению, как г. Пуришкевич. Это было в 1880 и 1881 гг. Брэдло был атеистом и отказался принять депутатскую присягу, где упоминалось о Боге, а предлагал дать торжественное обещание; когда комиссия разобрала это и нашла эту замену невозможной, Брэдло согласился принять присягу; опять отдали новой комиссии разобрать это; новая нашла, что атеисту нельзя дозволить произносить присягу. Брэдло отказался уйти из парламента, его взяли под стражу и продержали один день под арестом. Дело о присяге перешло в суд; суд согласился с комиссией. Брэдло опять отказался уйти из парламента, настаивая на своем праве произнести присягу, хотя и не веруя в Бога. Тогда служители, при огромном скандале, вынесли его из парламента на руках. Брэдло получил большую европейскую популярность за свою настойчивость. В следующую сессию, в 1886 г., его снова избрали в депутаты, и произнесение присяги ему было позволено. Он победил, но затем значительно поправел под влиянием парламентской деятельности. Так как г. Пуришкевич очень правый, то популярность он едва ли получит, но говорить будут и в Думе, и у министров, и в обществе…
Если взять начало о «кротости» г. Кауфмана и конец о воинственности г. Головина, гг. Пуришкевича, Келеповского и Сазоновича и если всю кричавшую и бесновавшуюся Думу причислить к воинам, что совершенно справедливо, то можно сделать такое заключение: «Блаженни кротции, яко тии населят землю».
Но это едва ли может относиться к министрам вообще и к г. Кауфману в особенности. Он должен пожалеть о своем ходатайстве, ибо вышло так, что оно сделалось причиной большого скандала. Но этот скандал сделал заседание интересным. Итак, нет худа без добра. Мне даже кажется, что случай этот имеет даже некоторое провиденциальное значение. Г. Пуришкевич произвел в некотором роде бунт или такой беспорядок, который «мешает правильной работе Думы», как выразился г. Головин, не только порицал его, но и наказал. Революция производит постоянные бунты и беспорядки, «мешающие правильной работе мирных жителей», которые ждут, что Дума заклеймит убийства, экспроприации и «иллюминации» усадеб если не проклятьем, то порицанием. Так вот это порицание и наказание г. Пуришкевича есть хороший прецедент для порицания террористических убийств и бунтов, которые когда-нибудь будут разбираться в думе. Крайние дали понять, что они не согласны удалять г. Пуришкевича, и никому поэтому не придет в голову ожидать от них, чтобы они стали порицать террористические убийства и прочие беспорядки. Но большинство, удалившее г. Пуришкевича, очевидно, выскажется и за порицание тех, которые мешают правильной жизни. И потому нет, кажется, сомнения, что г. Пуришкевич и г. Головин устроили благожелательный прецедент, а потому слава Богу, слава вам, Туртукай взят… или будет взят, т. е. порицание состоится. Туртукай — крепость не важная, но все-таки взять ее надо.
6 (19) мая, №11187
Какая это почтенная и какая бесплодная партия октябристов. Какие это солидные и почтенные люди гг. октябристы, и как они глубоко несчастливы, что не могут понять причин своего бессилия. Если бы я не был журналистом, но питал бы страстное стремление к политической деятельности и чувствовал бы в себе талант к ней, я не пошел бы в партию 17-го октября, несмотря на мою глубокую и искреннюю симпатию ко многим членам этой партии. На выборах я подавал свой голос за октябристов, как за людей безусловно честных и почтенных, хотя знал наперед, что в Петербурге октябристы не могут пройти. Я подавал за них свой голос, как за русских людей, которые будут отстаивать русское конституционное дело против партий, которые берут слишком широкую программу, как кадеты, или слишком узко-социалистическую, как партии, убежавшие от голосования 7 мая по поводу выражения негодования к ненавистному мне заговору и убийству. Признавая независимость мнений, я не могу без вражды относиться к тем попам, которые 7 мая публично продавали Христа, которого они обязаны защищать. Нося крест на своей груди, они не желают на нем распяться за учение Сына Человеческого, а желают распять других, если выражают своим бегством от голосования сочувствие заговорщикам против жизни государя, за которого они обязаны самим саном своим молиться. Сними эту рясу, этот крест со своей груди, и тогда делай, что хочешь, будь социал-демократом или хоть самим чертом, если тебя выбрали в Г. думу. Но пока ты не только депутат, но и поп, ты не имеешь никакого права освящать мечи на убийство; ты не имеешь никакого права скрываться в подполье, когда тебя спрашивают: осуждаешь ты убийства или нет? Осуждаешь ты намерение убить или нет? Такие попы бывали у Пугачева, такие попы участвовали в грабежах помещичьих усадеб…
Извиняюсь за это отступление, которое вырвалось невольно. Октябристы называют кадетов иезуитами, они отрекаются от них, считают их комедиантами и даже хуже. Их тактику они считают чуть ли не самою предательскою, или, по крайней мере, самою лицемерною. Но то, что я сегодня слушал на заседании октябристского съезда, приводило меня в полнейшее недоумение относительно ответа на вопрос, что такое октябрист?
Разговор шел о политической программе октябристов. Обсуждались 9, 10 и 11 параграфы этой программы. В двух словах параграфы эти заключались в том, что министры должны быть ответственны перед государем императором и народным представительством; народное представительство имеет право выразить им всем вместе и каждому отдельно свое недоверие и предать их тому суду, который обязан разбирать дела подобного рода. Государь не имеет права амнистировать министров. Последнее, впрочем, отвергнуто голосованием, т. е. государь должен сохранять это право амнистии. Говорили за и против этих параграфов. В конце концов, эти параграфы приняты значительным большинством.
По-видимому, это что-то новое и приятное. Большинству съезда, очевидно, так это показалось. Но мне думается, что это нечто иное, как усерднейшее искание середины в середине, искание исключительно для того, чтобы не походить на кадетов и указать якобы на истинный смысл манифеста 17-го октября. Возражатели против этих параграфов говорили, что это «парламентаризм», тот парламентаризм, непринятием которого так счастливо отличаются октябристы от кадетов. Стоятели и редакторы этой программы говорили:
— Помилуйте, господа, это вовсе не тот жупел, который называют парламентаризмом. Парламентаризм значит вот что: Милюков и Гессен выбирают министров из большинства Думы и управляют без государя; они сейчас же согласились бы с нами, если бы мы поставили: «министры ответственны перед народным представительством» и вычеркнули бы из своей программы фразу «перед государем императором». А мы стоим на этой фразе. Не Милюков и Гессен выбирают министров, а государь из кого ему угодно, но они ответственны и перед государем и перед народным представительством. Допускаем, что парламентаризм есть совершеннейшая форма; но мы для нее еще не созрели; она когда-нибудь несомненно будет, но теперь она совершенно неудобна.
Передаю ораторов в самой сжатой форме, но за смысл речей отвечаю и даже за Милюкова и Гессена, которые были упомянуты именно так, как я написал.
Я думаю, что это есть важнейшее и зловреднейшее недоразумение гг. октябристов, ибо это значит искать в сущности точку в середине. В политике нет точек («черные точки» на горизонте находил Наполеон III), а есть площади, платформы. Я принял бы площадь той конституции, где государь избирает министров из какой ему угодно среды, и министры ответственны перед ним и тем самым и перед Думою, которая имеет право делать министрам запросы и ставит их перед общественным мнением, т. е. перед народом, к ответу. Государь судит, кто прав и кто виноват, и оставляет министра или увольняет его. Государь может ошибаться и брать на себя слишком большую ответственность. Чтобы снять эту ответственность с государя, существует парламентаризм, выражаемый фразою: «государь царствует, но не управляет». Управляют министры с Думою (якобы с Думою). Наделали министры вздора или не понравились Думе, она их увольняет голосованием недоверия. Составляется новое министерство. Министров предают суду чрезвычайно редко, уж разве учинит какое-нибудь слишком наглое воровство. Но и депутаты берут взятки и даже большие — я это говорю о Европе. Нередко рука руку моет, но ведь совершенства нигде нет.
Я предпочитаю парламентаризм выдумке октябристов, если надо выбирать одно из двух, и вот почему.
Октябристы выбрали нечто такое, что постоянно будет сеять непримиримую вражду между Г. думою и государем. С государя ответственность не слагается, как она слагается при парламентаризме, но он несет ее вдвойне, и за то, что выбрал негодных министров, и за то, что они наделали. Государь постоянно еще должен думать о том, как бы не рассориться с Думою, как бы ей угодить, какова бы эта Дума ни была, какое бы ни было ее большинство, хотя бы социал-демократическое или ретроградное. Государь становится зависимейшим человеком, самою жалкою фигурою, даже без того царственного обаяния, которое остается ему при парламентаризме, где он не отвечает за своих министров. Всякой Думе ничего не стоит поднять агитацию против министра, который ей не угоден. Это мы знаем по своей Думе. Во всякой европейской парламентарной думе партии с особенным увлечением берутся за запросы, чтобы свергнуть министерство; министерские места — это цель стремлений и постоянная язва; партии вечно борются за власть. Что же будет при октябристской программе? Какую роль будет играть государь во всей этой сложной сутолоке, сколько случаев уронить окончательно монархическую власть и повергнуть ее в кипень политических страстей, думских обвинений, судебных разбирательств, интриг, кляуз, прямых и косвенных нападений. Какой злой дух подсказал эту нелепую программу, которая вреднее всякой кадетской. Достаточно иметь малую долю воображения, чтобы ярко себе представить, кто больше всех проиграет в этой политической игре. Я уж не говорю про положение министров. Какой независимый человек возьмет на себя бремя этой двойной ответственности? Спросили бы октябристы П. А. Столыпина, считает ли он возможным эту двойственную роль? Это прямой человек, твердо стоящий за государя и за его реформу. Конечно, не согласится потому, что роль министра в этом положении не только двойственная, но лукавая, интригантская, иезуитская, как раз под стать роли кадетов, как ее изображают октябристы. Он принужден будет служить вашим и нашим, лгать, притворяться, лицемерить, примирять непримиримое, путаться и хитрить. Недостойнее такой роли трудно себе представить. При парламентаризме положение государя во сто раз лучше; при октябристской выдумке анархия может только усилиться и погрузить страну прямо в бездну зол.
Нечего сказать, умные люди состряпали эту программу. Но так и должно быть в партии, которая гонится за кадетами и старается их перещеголять. У них ответственность министров перед Думою только, а у нас будет перед Думою и государем. Вот какие мы. У нас всем сестрам по серьгам. Один восторг!
Какая же это партия? Это скука, а не партия.
10(23) мая, №11191
Сгущается или разряжается электричество? Собирается ли гроза с громом, молнией и бурей, или это просто осенние темные тучи, после бурной весны и жаркого лета нашей революции? Г. Демчинский иногда угадывает погоду. Политическая погода зависит от стольких сложных причин, что угадать ее мудрено. Но выясняются взгляды правительства. Оно, кажется, решается продолжать работу с этой Думой, и все толки о «разгоне» Думы — это деликатное слово пущено в оборот левыми партиями — являются, по крайней мере, преждевременными. Поступить более резко и неприлично, как возблистать своим отсутствием при голосовании порицания заговора о цареубийстве, — едва ли возможно. И в самой Думе думали, что это не пройдет ей даром. Говорили, что министр юстиции потребует от Думы или станет «ходатайствовать» перед нею об аресте двух или трех десятков ее членов, будто бы замешанных в упомянутом заговоре более или менее близко. В связи с этим говорилось, что существует намерение изменить закон о выборах, так как опыт дважды показал, что система выборов, сочиненная при г. Булыгине, скромной памяти, и дополненная при графе Витте, шумной памяти, не может дать разумного представительства страны. Об этом говорили еще после роспуска первой Думы, но считали это некоторым coup d'état. Государь даровал новый порядок, государь и имеет право его видоизменить, говорили одни совершенно правильно. Другие утверждали, что изменять или сочинять новую систему выборов может только Дума, тем более, что в основные законы попала статья, специально упоминающая о том, что система выборов не может быть изменена. Статья, говорят, попала случайно и непредвиденно, и это возможно, ибо случайность и непредвиденность в жизни, в нашей в особенности, играют большую роль. Одно забыли, другое пропустили, третье проморгали, четвертое проспали, пятое пропировали, и думали, что это ничего, но оказалось, что это очень важно. Как скоро coup d'état сорвалось с языка и стало ходить по государственным людям в виде черного таракана, стали придумывать, как бы поступить возможно менее «кудетатисто». Осмеливаюсь пробовать ввести это слово в русский язык. Оно довольно звучно и напоминает слово «раскатисто», и вполне гармонирует с комедийным словарем нового режима и освободительно-революционного принижения Русской империи. В этом русском написании оно, кроме того, получает совсем невинный вид, как все эти слова: кадеты, эс-эры, эс-деки, эн-деки и т. д. Только «монархисты», «октябристы» и «трудовики» называются открыто, все остальные партии называются по буквам совершенно невинным. Является как бы новое масонство и принимается всеми с удовольствием. Говорят, что масонство и действительно участвует в наших невзгодах незримо, но сильно. Будущее разберет все то, что теперь не ясно или загадочно.
«Принижение Русской империи» сорвалось у меня случайно, но оно несомненно важнее всякого coup d’état, так сказать, кудетатисто в высочайшей степени. О возвышении ее только и может быть речь. Русская земля криком кричит, и все то, что может ее успокоить и направить на путь постепенного, но беспрерывного прогресса, и должно быть предпринято прямо и просто, без всякой боязни. Нам грозят из Франции, что России денег не дадут, что наши финансы чуть ли не вполне зависят от г. Клемансо и его министра финансов. Грозят из Англии ее радикалы и наши революционеры в то время, когда наш министр г. Извольский ведет переговоры о союзе с английским кабинетом, в котором очень деятельное участие принимает сам король Эдуард VII. Удивительная страна. Во время французской революции ее правительство пакостило Франции так, что Конвент в торжественном декрете изобличал его перед «человечеством и перед английским народом» в предательстве, лживости и жестокости, направленных против Франции. Нам она пакостила в крымскую кампанию, в турецкую и японскую. Все усилия ее правительства были направлены к тому, чтобы наделать России как можно больше мерзостей и как можно более ее унизить. Когда она этого достигла, начались союзные сближения единственно потому, что ей самой грозит Германия. В Лондоне спят и видят, как бы поставить Россию во враждебные отношения к Германии и под рукою пугают и оружием, покупаемым для русской революции, и конгрессами русских революционеров, и множеством других средств. Внутри угрожают революционные партии и инородцы, сомкнутым кольцом действующие на западе, юге и востоке; в Думе гремит картавое революционное красноречие, тщательно выправляемое для печати, и даже попы вместо «во имя Отца, и Сына и Св. Духа» стали благословлять «во имя революции и дочери ее, конституции, и святого Эс-дека», когда г. Головин подходит к ним под благословение. Впрочем, он под благословение не подходит. Два дня назад я сказал, что они должны снять рясу и потом могут быть чем хотят, хотя чертями. Не думаю, что они могут сделаться чертями, хотя и любят ладан, о котором говорят, что будто черт его не любит. Насчет черта я, впрочем, мало осведомлен и не верю любезнейшему А. А. Столыпину, который вчера, отвечая мне, сказал, что «черт крепко боится русского богатыря», не верю ни тому, что Александр Аркадьевич вполне осведомлен насчет черта, ни тому, что черт крепко боится русского богатыря. Умалчиваю о том, что дело шло об октябристах, а не о русских богатырях, остающихся теперь, кажется, только в хрестоматиях и сборниках песен. Между октябристами, если не считать г. Капустина, одного из корректнейших членов Думы, даже в Думе были только молчальники. Может быть, они-то и есть богатыри вроде Ильи Муромца, если Думу считать тою печью, на которой сидел этот богатырь. Давай Бог, но мне думается, что октябристы более всего напоминают собою Манилова, который мечтал о «благополучии дружеской жизни под одною кровлею» с кадетом, если смею так выразиться, Павлом Ивановичем Чичиковым, и о том, как, узнав об их тесной дружбе, «самое высшее начальство» пожалует их министрами. Маниловщина так и прет из октябристов. Сам граф Витте, в некотором роде автор 17 октября, по характеру совсем не Манилов, мечтал, как Манилов, о благополучии России и о дружбе с кадетами. История идет мимо Маниловых, и общество им не верит даже в том случае, когда они мечтают об ответственности министров перед двумя господами и готовы лишить государя права амнистии министров. Чего кажется радикальнее, но это — маниловский радикализм, это — тот маниловский дом «с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву». Мечтать о глупостях и несообразностях вовсе не значит совершать подвиги «великой любви». Не сметь ни одного вопроса русской жизни поставить ребром, ярко и привлекательно, без противной ужимки, завернуться в какое-то одеяло из кусочков ситца и шелка, какие любили в купеческих и мещанских семьях, и полагать, что это одеяло из драгоценной и прочной материи, значит проповедывать авось и рассчитывать на московских святителей Петра, Алексея и проч., да на Андрея Первозванного и Николая Угодника. Кстати, я никогда не слыхал, что эти святые — насмешники, как уверяет тот же защитник октябристов. Однажды малолетняя девочка спросила меня: «Смеялся ли Христос?» Вероятно, смеялся, но Евангелие говорит только, что он учил, учение его отличалось возвышенностью, проклятья, которые он произносил, — необычайной выразительностью сильной души, страдания — великой скорбью и великим поучением. Только сила духа действует, а в революционное время цена насмешки очень мала. Только тот смех действует, который заставляет дрожать преступление и порок, но я думаю, что московские святители обладали совсем другими дарами, за которые их признали святыми.
Мне думается, что у нас теперь довольно законных свобод, но мало русских людей, даровитых, деятельных, убежденных в своем русском сознании и в своем праве работать во имя его. Если я угодил левым и кадетам, высказав свое мнение об октябристах, я этим не смущаюсь, ибо хочу только добра этой партии, по-моему, все еще доселе вялой, непроизводительной и принявшейся сочинять новую программу, которая ни Богу свечка, ни черту кочерга. Самое название партии курьезно и ничего не выражает, кроме даты, и ничего не будет выражать, кроме октябрьской пороши, когда помещики охотились на зайцев.
О чем-то я хотел сказать важном. О чем, бишь?
13(26) мая, №11194
На председательском месте сидит г. Головин, похожий на мумию Рамзеса I. Издали не видать его усов, и потому сходство разительное — у Рамзеса усов не было. Мумия сидит, как надлежит мумии, неподвижно. Ужасно скучно. Рамзес I считает минуты; когда прибежит время, данное оратору, к 10 мин., он подает один звонок, единственный, — «динь». Оратор торопится досказать свои великолепные мысли и, может быть, еще более великолепные остаются в его голове, ибо предательский «динь» их прекращает. Иногда он выражает сожаление, что попал в десятиминутные ораторы, иногда произносит совсем бессвязную фразу, которую великодушные стенографистки поправят, а иногда и просто сходит с кафедры. Надо много денег давать председателю, чтоб четыре часа, не сходя с места, сидеть и стараться показываться бодрым. Если б еще можно было читать председателю «Рокамболя» или Поль де Кока, — а без этого — мука.
Депутаты ходят, разговаривают друг с другом, выходят в буфет или в кулуары, зала наполовину пуста, и в ней как бы жужжание огромного роя летних мух, которые, как известно, составляют одно из ярких доказательств нашей культурности. Ораторы редко отличаются звучным голосом и это, может быть, к счастью, ибо в противном случае речи их сильно проигрывали бы, надоедая слуху сильным звуком, ничего не выражающим. Теперь же скромное или ничтожное их содержание находит и соответствующий голос и смешивается с жужжанием мух.
В театре гораздо лучше. Там публика невольно слушает пьесу, какая бы она ни была. Если б зрители позволили себе такое неуважение к актерам, какое явно показывают депутаты друг к другу, то их бы большинство залы заставило сидеть смирно и молчать. Даже кашель зрителя вызывает шипенье, а если кто выходит из партера, на него устремляются прямо враждебные взоры. Это жуткое чувство я сам испытывал в былые годы, когда, будучи не в состоянии слушать скучную пьесу, уходил среди действия. Хорошо ли это неуважение к парламенту, эта свобода депутатов делать что им угодно, проходить в буфет, переходить со своего места к месту своего знакомого, говорить и производить в зале мушиное жужжание? Мне кажется, что это нехорошо. Речи как будто говорятся только для печати, для самого себя, а вовсе не для благородного собрания законодателей. Но кажется, что так везде, и это «так» кладет печать какой-то пошлости на эти заседания, какой-то канцелярской распущенности. Не достает только, чтоб пристава разносили пиво и коньяк. Когда-нибудь кафешантан ворвется в парламентские заседания, и это, может быть, к лучшему, ибо тогда заседания будут полнее и оживленнее.
Слушая ораторов — какие это ораторы? — я думал: какая страшная по своей огромности и ответственности задача возложена на Г. думу. Можно ли ее исполнить? Ведь это полное переустройство русской жизни, слагавшейся целые века. Если правительство видело, что реформы необходимы, если оно в несколько месяцев внесло в Г. думу несколько сот законопроектов, то почему оно само не ввело всего этого и потом собрало бы Думу? Дума вступила бы в свои права на новой почве и могла бы совершенствовать законодательство постепенно, не торопясь, хладнокровно, вдумчиво. К прошлому нечего было бы возвращаться, и значительная часть злобы на прошлое исчезла бы, и не было бы этих бестолковых и злобных речей и этого стояния на ножах как правительства, так и представительства. Может быть, это мечтание пустое, может быть, вводить реформы Учредительным собранием лучше? Но если так это, то нужно Учредительное собрание, такую Думу, которая была бы всевластна, и г. Головин был бы настоящим Рамзесом I, а не мумией его. Если представительство может реформировать страну, то оно должно быть превосходным, должно заключать в себе первостепенные таланты, первостепенных техников по всем знаниями и отраслям жизни, и такому представительству должна быть отдана полная власть писать законы. Почему случайный сбор депутатов, избранных по какой бы то ни было системе, способен сделать то, что необходимо и разумно, что действительно отвечает нуждам страны? Конечно, и бюрократия тоже не отвечает этому идеалу, и единственное средство ввести ее в необходимую колею — это заставить отвечать за каждый свой промах. Но в таком случае парламентаризм — только некоторое соглашение, компромисс, некоторая комедия, разыгрываемая известною труппою актеров, которые, при всем желании своем, могут дать только то, что имеют.
Что это за Дума? В своем роде она превосходна и даже представляет собою часть страны. Она превосходна в том отношении, что в большинстве своем социалистична. Кто теперь не социалист? Разве кадеты — не социалисты, черносотенники — не социалисты? Я беру избранные души. Вся литература, все искусство проникнуты социализмом. Богатые люди очень склонны к социализму, ибо хорошо знают, что это выдвигает их независимость и ни к чему не обязывает. Есть бельгийская принцесса-социалистка. Ротшильд, конечно, не боится социализма, потому, что под его знаменем можно жить очень долго, накапливая капиталы и пользуясь своим богатством самым широким образом. Дума в большинстве своем интернациональна, а интернационализм есть высшее проявление патриотизма, это — всечеловечность, братство.
Еще в прошлой Думе патриотизм был грубо обруган г. Петрункевичем. Он мог бы, конечно, анализировать это понятие, начиная с его основ и кончая постепенным развитием его, в котором можно отметить несколько периодов. Но бранное слово понятнее, и оно отвечает большинству. Есть патриотизм местный, польский, хохлацкий, армянский, грузинский, татарский и т. д., но общего русского понятия нет, как русской индивидуальности. Она дробится и пропадает в дробях. И большинство Думы не найдет себе отпора в этих дробях. Будучи социалистическою и интернациональною, Дума отвечает самым передовым стремлениям европейской мысли. Конечно, она сама ничего бы не создала и ничем не показала, что может создать, но она является представительницею именно этих передовых стремлений в Русской империи. В 60-х годах была обличительная литература, теперь обличительная Г. дума.
Стоя на высоте своих принципов, она только обличает и только способна обличать. Создать социалистическое государство невозможно, но обличать государство есть полная возможность. Кто не ругается теперь буржуазией, дворянством? Век борьбы уже есть против этого, и критика доступна даже гимназистам. Всякая брошюра, мало-мальски грамотно написанная, даст содержание целой речи и вызовет горячие рукоплескания. В таких двух словах, как Земля и Воля, заключается целый рай, более понятный и привлекательный, чем тот, который ожидает кого-то на небе. У нас, при нашей бедной культуре, бедном климате, едва устанавливающихся понятиях о собственности, фантазия разыгрывается быстро и грубо, грубо и жестоко. В русском человеке непочатый угол особого идеализма, мистики и неограниченной свободы. Если б татары и история не выгнали нас с юга, мы, вероятно, внесли бы во всемирную историю нечто очень ценное, потому что мы несомненно даровитый народ. Но история нас не баловала и открыла двери свободе тогда, когда европейская история прошла уже все революции, дала примеры для подражания, вырастила рабочий вопрос, облекла не только социализм, но даже анархизм научной системой, утвердила у себя законную борьбу с существующею цивилизацией, разбивая не только идолов, но даже Бога и религию. Мы начали свою революцию в самый кипень развертывающейся европейской революции, и потому естественно, что наша Г. дума не могла быть иною, чем она есть.
Она этого отнюдь не скрывает. В сегодняшнем заседании, как почти во всяком, она оживляется только при запросах. А запросы — обличения, запросы — публичное следствие над администрацией. Один из ораторов сказал сегодня, что Дума должна преимущественно заниматься запросами, что это — настоящая, самая плодотворная ее задача. Дума отвела четверг для запросов, к большому сожалению социал-демократов.
Классические представления Шекспира, таким образом, будут по четвергам. По остальным дням — водевили без пения и комедии, более или менее скучные. Но Шекспир, с его страстью, с его монологами, с его трагическим пафосом, только по четвергам.
Порицание террористических убийств снято с программы большинством очень значительным, если принять в соображение, что в числе 146 меньшинства находились значительные по численности крайние партии, стоявшие за обсуждение не для того, чтобы порицать террор. Большинство 215, пожалуй, при этом дойдет до 300, и останется за порицание едва ли полная сотня.
Меня это нимало не удивляет и не тревожит. Это очень естественно и возвращает нас только к известной речи Родичева в первой Думе, когда она отвергла предложение г. Стаховича, выраженное тогда и с чувством и красиво.
Наше время далеко от красоты.
16(29) мая, №11197
Нравится ли вам кровь?
«Кровь никому в Думе не нравится», — сказал сегодняшний председатель Думы, г. Познанский, и Дума рукоплескала в знак согласия. Удивительное изречение по своей детской наивности…
— Нравится ли тебе кровь, дитя мое?
— Нет, мне кровь не нравится.
Точно дело шло о каком-нибудь безвкусном кушанье или о платье, плохо сшитом и не идущем к лицу барыне. В этом выражении председателя, по-видимому, сказалась особая психология, если не современного русского человека, то «отечества — Думы». (Г. Стахович повторил сегодня это выражение г. Родичева). Но на самом деле около крови произошло одно из самых бурных и самых продолжительных заседаний второй Думы. Оно окончилось в 8 час. и было поистине боевое и страдное. Запрос о «незакономерных действиях» правительства в прибалтийских тюрьмах, на который отвечали министр юстиции и представитель министерства внутренних дел, сам собой перешел на кровь, пролитую террористами. Насилия над преступниками, на которых настаивали одни, невольно вызвали других на воспоминание террористических убийств и всяких иных безобразий революции. Были сказаны страстные речи депутатами. По моему мнению, это хорошо, ибо доказывает, что остается в депутатах живая кровь, волнующая, приливающая к мозгу, вызывающая горячие чувства и речи. Это — бой, и бой нужен. Вопрос о крови не может не быть страстным вопросом, не может обратиться в рассуждение под заглавием «кровь мне не нравится». И бой был шумный, с резкими словами, пламенным языком выраженными, с обидами и горечью, с криками, шипеньем и свистом. Правительство отвергало большею частью обвинения, но оправдывало тех, которые поступали «незакономерно», теми ужасами, которые творили в Прибалтийском крае жестоковыйные революционеры. Мщение шло против мщения. В голове и сердце депутатов поднималось то же чувство, похожее на мщение. Они делились на два враждебные лагеря, которые не только шумели, но «смеялись и хохотали». Очевидное живая кровь побеждала мертвую и давала трагическому предмету все его оттенки, оттенки душевного гуманного чувства, злобы, ненависти, иронии, насмешки и смеха. Осудить политические убийства надо. Это, вероятно, являлось в головах большинства депутатов, но страстность речей мешала установиться этой мысли. Вражеское чувство, соперничество, ложный стыд покориться, уступить, надежда победить — все это бурлило и сказывалось. Депутат Кузьмин-Караваев произнес примирительную речь, полную силы по своему внутреннему содержанию. Он говорил во имя спокойствия России, убеждал отдаться «непосредственному чувству», «влечению своего сердца»:
— Долой насилия, долой террор! Да здравствует у нас спокойствие! — возглашал он. Дума рукоплескала продолжительно и единодушно. Это был момент победы, но только момент.
Раньше его на ту же тему говорил граф Бобринский, резко и сильно осуждая террор не только слева, но и справа. «Прежде всего и скорее всего я осудил бы так называемый террор справа… Вспомнив Бога и нашу совесть, скажем пред лицом всей России: стой, насильники, довольно крови, пора идти России по пути прогресса, который ей указал ее император». Ему аплодировала правая, а депутат Родичев перебивал его, и слева кричали: «Эти насильники сами министры!» Депутат Кузьмин-Караваев своею речью усилил речь графа Бобринского. Но епископ Платон расхолодил настроение, призывая Думу «следовать по стопам своего Учителя, своего Спасителя» и закончив речь напоминанием о голосовании 15 мая, как об «акте общего благословения политическим убийствам и террору». За епископом выступил депутат Шульгин с резкой речью, в которой предсказывал ужасы междоусобной войны, если Дума будет продолжать свою обычную политику. Когда он выговорил, что эта кровь «падет на позорное заседание 15 мая», г. Познанский сказал новую наивную фразу:
— Замечу оратору, что он позволил себе оскорбление заседания Думы.
Можно, пожалуй, оскорбить Думу, но оскорбить «заседание» ее — дело мудреное. В парламентах говорят иногда глупости и гадости, ссорятся, оскорбляют друг друга и дерутся, и я не думаю, что заседания можно оскорблять.
Левые закричали «вон», но г. Познанский не послушался, несмотря на то, что депутат Шульгин после этого «вон» сказал, что он от своих слов не отказывается. Депутат Карташев начал громить правительство за его «беззастенчивые и наглые ответы необузданным террором на террористические акты» и повторил депутата Шульгина, но с левой стороны, что дело может придти к тому, что правительство «схватится с народом».
Наскоро набрасывая эти строки, отмечу убедительную фактическую речь г. Стаховича, который привел цифры: 6580 погибших от террора, причем на классных чинов приходится 270, а 6000 с лишком — на нижних чинов, кучеров, кухарок, прохожих и проч., которые ни в какой политической жизни не участвовали. Он закончил ее с большим чувством об обязанностях Думы, которая, не осудив политического убийства, «совершит его над собою». Шиканье слева, аплодисменты справа, и г. Дмовский взошел на кафедру, как поляк, ничего не забывший, но готовый управлять не только Польшей, но и Россией, в которой царствует «азиатская государственность». Депутат Пергамент закончил эти прения парламента о крови. Многочисленные резолюции проваливались, даже кадетская. Принята левая, когда в Думе оставалось только 232 человека. Все устали, кровь отливала от головы, заговорил желудок, стали перебраниваться, и заседание кончилось, как самое прозаическое заседание какой-нибудь канцелярии.
К добру это или к худу? Был бой, но воюющие отошли на свои позиции и стали варить кашу очень спокойно, ибо ни убитых, ни раненых не было.
Да, это обличительная Дума, как была обличительная литература в 60-х годах. Мы тогда думали, что эта литература возродит отечество к новой жизни и произведет чудеса. Ничего подобного не вышло, и обличение только мельчало и переходило в террор. Так и от обличительной Думы ничего мы не дождемся, пожалуй, кроме обличений.
18(31) мая, №11199
Кадетский орган говорит про меня, что хотя я стар, но душа у меня «кудетатистая». Благодарю душевно за пропаганду пущенного мною в оборот слова и за комплимент. Комплиментом я считаю эту фразу потому, что руководитель кадет г. Милюков тоже имеет несомненно кудетатистую душу. Все его поведение кудетатисто. Везде и всегда он обдумывает кудета.
Не правда ли, синьор? Не правда ли, синьоры кадеты?
Разве первая Г. дума не была кудетатиста с самого своего открытия? Вопреки основным законам, она постановила недоверие министрам и затем стала их гнать просто взашей, как гоняют пьяных лакеев. Вопреки основным законам, она стремилась установить парламентаризм, т. е. сделать министров ответственными перед Думою и сменять их по своему хотению. Разве обращение к народу не было кудетатисто? Разве выборгское воззвание не призыв к кудета? Разве интриги с левыми предпринимаются и созидаются не для кудета? О, вся душа г. Милюкова говорит кудетатистой мыслью, и если бы этого в нем не было, то цена ему была бы грош, как руководителю партии.
Не правда ли, синьор? Не правда ли, синьоры?
Благодарю вас за комплимент, фютюр-министр. Мне приятно это свидетельство ваше о том, что душа моя еще жива.
А пока она жива, будем говорить в этом мраке анархии, грабежей, погромов, убийств, адских заговоров, даже таких, которые напоминают роман Золя «Bête humaine», кончающийся тем, что паровоз, как бешеный, летит, наводя ужас и грозя разрушением. Такой паровоз пустили навстречу курьерскому поезду, в котором ехал и великий князь Константин Константинович. Какая была бы это страшная катастрофа и сколько жизней было бы погребено, сколько людей искалечено и сколько слез пролито! Сегодня убили в Петербурге двух инженеров, завтра и послезавтра новые убийства, и так без конца. Кто, счастливый, предвидит конец этому?
Фютюр-министр и его кадеты недовольны как тем, что они потерпели поражение 17 мая, когда Рамзес I не председательствовал, а его место занимал первый его министр, так и тем, что прения опять направились на порицание убийств. Они думали, что этот вопрос они похоронили «гордым ответом» Думы. А вопрос жив и требует себе ответа. Но найдет ли его, сказать мудрено, ибо даже те, которые третьего дня призывали к примирению всех, вчера глумились и балагурили о том, можно ли проповедовать убийства безнаказанно?
Я разумею депутата Кузьмина-Караваева.
Не будучи юристом, я не могу судить ни об юридических познаниях депутата Кузьмина-Караваева, ни о таких же познаниях г. Люце, товарища министра юстиции, защищавшего одну уголовную статью такого содержания:
«Виновный в восхвалении преступного деяния в речи или сочинении, публично произнесенной или прочтенной, подвергается заключению в тюрьме на время от 2 до 8 месяцев, или аресту не свыше 3 месяцев, или денежному взысканию не свыше 500 руб.».
Но не надо быть юристом, чтобы знать, что «восхваления преступления» совершенно не то, что восхваление свежей телятины, вкусно приготовленной. Я не стану касаться редакции упомянутой уголовной статьи, возможности злоупотреблений ею и всех других юридических тонкостей. Меня не интересует и речь г. Люце, в которой упоминается местоимение сей, как в канцелярской бумаге. Меня интересует только речь депутата и его литературный прием.
Г. Кузьмин-Караваев хотел не анализировать речь г. Люце, чего она стоила уж по важности предмета, а высмеять этого товарища министра и сказать в формах некоторого приличия, что упомянутая статья есть произведение идиотское и что только идиоты могли ее сочинить. Люди же такого ума, как депутат Пергамент и депутат Кузьмин-Караваев, могут только отвергнуть ее. Для этого, обходя «преступления», он пускается в остроумие насчет наказания за восхваление октябриста, преступно переходящего в партию Союза русского народа. Далась им эта партия! «Представьте себе, — говорит он, — что кто-нибудь возведет на пьедестал октябриста за переход в Союз русского народа. Неужели мы допустим, чтобы такое лицо было наказано восемью месяцами тюрьмы». Дума аплодирует такому остроумию, дозволительному, конечно, генералу Кузьмину-Караваеву среди подвластных ему подпоручиков, которые из учтивости могут встретить это остроумие звуками га-га и хе-хе, но, непозволительному даже в такой Думе, которая может аплодировать всякой пошлости. В самом же деле это пошлость, генерал. Другой пример его обращения еще остроумнее. Он спрашивает, неужели можно наказывать «за восхваление несоблюдения правила опрятности при продаже съестных припасов»? Ха, ха, ха! Отчего нельзя, генерал? Не говоря о степени наказания за такие неопрятные восхваления и о том, что этот пример притянут для того, чтобы вызвать, по крайней мере, смех у продавцов съестных припасов, — я мог бы заметить, что ведь неопрятная продажа этих продуктов бывает причиною серьезных болезней и даже смерти покупщиков. Тут, право же, смеяться нечему, если он подумает о том, что может накушаться рыбьего яда, вследствие «неопрятности» торговца. А г. Кузьмин-Караваев о себе весьма заботится. В своей речи третьего дня о необходимости голосования осуждения убийств, которую я считаю хорошей его речью, он с пафосом воскликнул:
— Граф Бобринский говорил с кафедры, что он осуждает террор справа. Приветствую его слова! Но знает ли он, как глубоко, как широко пошел этот террор справа; знает ли он, что на другой день после того, как говорили здесь, в Думе, в пользу отмены военно-полевых судов, я получил угрозу — мне грозили смертью за то, что я требовал отмены смертной казни! (Аплодисменты в центре и части левой.)
Вот оно что. Так «глубоко и широко» простерся правый террор, что даже до него, Кузьмина-Караваева, дошел. Дамы, вероятно, попадали в это время в обморок, если генерал еще молод и может представлять для них некоторый интерес. А иной социал-демократ, пожалуй, усмехнулся в свои усы и подумал: «Эге, вот почему вы, ваше превосходительство, против террора? За себя изволите беспокоиться?»
Молодежь иногда совершенно некстати и совершенно несправедливо насмешлива и догадлива.
Но дело не в этом, не в октябристе, не в опрятности торговца. Все это юмористика. В речи его есть вот какая серьезная общественная сторона. Может быть, и Уголовное уложение тут несколько замешано, так как депутат находит противоречие между ним и циркуляром председателя Совета министров г. Столыпина. Дело это заключается в том, наказуемо ли восхваление только преступления конкретного, т. е. убийства такого-то лица таким-то лицом, например, убийства Иоллоса, или вообще наказуемо восхваление преступления, как теоретическая возможность, т. е. восхваление просто убийства во всей его привлекательности и пользе?
Я выделяю именно вопрос об убийстве и говорю только об нем, ибо в той уголовной статье, которая приведена выше, разумеется прежде всего наказание за восхваление убийства, а не та юмористическая чепуха, которою г. Кузьмин-Караваев сорвал рукоплескания в Думе.
Почтенный генерал — юрист — депутат, по-видимому, допускает безнаказанность теоретического восхваления убийства, ибо, приводя выписку из циркуляра г. Столыпина, которым запрещается восхваление вообще всех преступлений, «в виде теоретической возможности», говорит: «При таких условиях законопроект должен быть отклонен».
Слава Богу. Значит, теоретическое прославление убийств дозволительно. Зачем же почтенный генерал — юрист — депутат с таким пафосом объявил в Думе, что ему кто-то грозил смертью? Предполагается, что этот кто-то не шутник, а убежденный теоретик и практик убийства вообще и г. Кузьмина-Караваева в особенности. Зачем? О, зачем? Может быть, этот грозило пишет статью о пользе и необходимости террористических убийств справа в то самое время, когда и социал-убийца (выражение депутата Шульгина) пишет глубокую и широкую статью о пользе и необходимости убийства слева. И когда эти сочинения, может быть, превосходно и убедительно написанные, появятся в печати, то закон не должен препятствовать их распространению; но если кто-нибудь убьет кого-нибудь и будет доказано, что убийца был подвинут к этому преступлению упомянутым превосходным сочинением, тогда только, вероятно, будет призван к ответственности и автор этого превосходного сочинения о пользе и необходимости убийства. Говорю «вероятно», ибо, не будучи ни убийцей, ни юристом, я не думал об этом предмете «глубоко и широко». Рассуждаю по здравому смыслу, тогда как убийцы и юристы по здравому смыслу никогда не рассуждают, первые потому, что поступают вопреки здравому смыслу, а вторые потому, что нет преступников в современном преступном и нелепом обществе.
Я ненавижу убийство и доказывал много раз почему. Мне глубоко противно поведение Думы, которая с упорством, достойным лучших целей, продолжает с благосклонной улыбкой смотреть на террор, как пьяный смотрит на выставленные мерзавчики в кабаке, чтоб добраться до них и напиться.
Мне глубоко противна, поэтому, и пьяная речь г. Кузьмина-Караваева, совершенно противоречащая его речи 17 мая. Она именно пьяная, пьяное балагурство в этой пьяной революции и пьяной Думе. Депутаты в Думе 17 мая называли эту революцию «кровавым бредом», «полосой крови», «анархизмом и революционным произволом», «кровавой заразой», «кровавым угаром». Будем называть правильнее.
Это — пьяная революция в пьяном вырождающемся обществе, из которого я не исключаю, разумеется, и администрацию, статскую, военную и духовную, и в представительстве этого общества, пьяной Думе. Кровавый бред пьяниц и вырожденцев, анархия пьяных тупиц, кровавый угар от алкоголя, наследственность лени и безволия, тупое упрямство и бессилие с похмелья и юмористическое отношение к убийству и анархии. Все это пьяное — и в прямом, и в переносном значении этого убожеского состояния, выписывающего мыслете и потерявшего путь.
Не есть ли «всепьянейший собор», учрежденный Петром Великим, символ нашей революции и нашего пьяного движения к анархии и разорению?
Вы скажете: а сам Петр Великий, учредитель этого «собора»?..
Ну, богатыри в счет не идут.
20 мая (2 июня), №11201
Пребывая в Венеции и раз принятый почему-то на пароходе за сиамского короля, князь Мещерский вообразил себя им действительно и начинает читать русские газеты в переводе, на сиамском языке. Говоря о съезде октябристов (№11191 «Нового Времени»), я остановился на новой их политической программе, в которой предполагается наивно хитросплетенная ответственность министров перед государем и перед Думою. Я старался доказать, что это нелепо и гораздо хуже парламентаризма, который устанавливает ответственность министров перед парламентом. В конституционном режиме — ответственность министров перед парламентом или перед государем. Другого выбора нет.
Что такое парламентаризм, это хорошо всем известно, и я ограничился фразою: «Государь царствует, но не управляет». Сначала «Слово» прочло мне по этому поводу нотацию, из которой было ясно, что оно не хотело понять то, что я говорил, а теперь князь Мещерский читает нотацию, которая доказывает, что он говорит сам не зная о чем, и заключает уверением, что я «мечтаю о парламентаризме». Мечтать о парламентаризме с настоящей Думою не станет даже г. Милюков, убежденный парламентарист, а не то что я. Я того мнения, что парламентаризм и на Западе переживает некоторый кризис, как и всеобщая подача голосов. Если нам до него далеко или близко, то это смотря по тому, остановится ли наша революция или пойдет дальше по той наклонной, по которой она катится теперь, играя головами как шарами. Добродушные и мистики утешаются какою-то «кривой преступлений» и тем, что революция наша не идет вглубь и не расширяется, а только «захватывает новые площади, но те участки которые переболели революцией, быстро оздоравливаются». Во-первых, народ справедливо говорит, что «на кривой не объедешь», во-вторых, «участки» Российской империи столь многочисленны и обширны, что если ждать, пока все «участки» переболеют революцией, то можно попасть из огня в полымя. Ведь даже заразные болезни, холеру, чуму, стараются, обезвредив атмосферу и почву, локализировать и не пускать ее дальше, и надо думать, что так следует поступить и с революцией, если предположить, что она подчиняется законам эпидемий, а не ждать, пока вся Россия ею переболеет. Кроме того, надо принять в соображение очень важное обстоятельство при этом сравнении: на холеру и чуму все смотрят, как на врага, как на чудище, тогда как на революцию совсем так не смотрят. Ее считает полезною довольно многочисленный класс интеллигенции, и ей сочувствует недовольная масса. Еще года полтора тому революцию считали необходимою даже люди солидные, ибо полагали, что их она не обеспокоит. Год тому один государственный муж говорил мне:
— Революция была необходима. Но революция политическая, а не социальная. Социальную допустить невозможно.
А она не слушается и говорит: коли я пришла, то отворяйте ворота, а то я не только ворота, но и дом снесу. Очень беспокойная гостья и справиться с нею — очень трудная задача для правительства.
Что касается приведенной мною фразы: «Государь царствует, а не управляет», то она приведена в кавычках, а кавычки значат, что это фраза принадлежит не автору статьи, а заимствована. Она именно сказана Тьером в основанной им в начале 1830 г. вместе с историком Минье и известным публицистом Арманом Каррелем газеты «Le National» (19 февраля). По-французски она цитируется так:
Le roi règne et ne gouverne pas.
Фраза эта стала знаменитою и должна бы быть известна и «Слову» и князю Мещерскому. Приведенная мной фраза есть перевод этого изречения Тьера, я только вместо «король» поставил «государь». Вокруг этой фразы загорелась тогда горячая полемика, в которой принимал участие Гизо. Этой фразой вкратце и выражается сущность парламентаризма. Тьеру возражали, что
Le roi règne, gouverne et n’administre pas. Конечно, нет правила без исключения. Вот все, что я хотел сказать, т. е. я хотел краткой фразой характеризовать парламентаризм, о котором я не мечтаю — до мечтаний ли теперь? — но который все-таки считаю разумнее того авантюризма, который придумали октябристы.
26 мая (8 июня), №11207
Я не думаю, что правительство держит Дамоклов меч над Думою и что жизнь ее есть «тяжелый некий шар, на нежном волоске висящий», по выражению Державина. Ведь само положение правительства очень тяжелое и даже совершенно нелепое, если верить официозной «России», которая сегодня возглашает, что «общественная мысль вдруг резко оживляется, когда осведомляется о новых и новых злодеяниях, являющихся в результате все тех же разрушительных замыслов». Какая жалкая общественная мысль, способная оживляться только при «осведомленности» о новых злодеяниях! Для ее действительного и действующего оживления, как видите, необходимы все новые и новые злодеяния. Остановись они, и она заснет. Вообразите себе положение правительства, которое в Думе побивается, а в общественной мысли находит поддержку только при злодеяниях. Можно ли думать тут о Дамокловом мече?
Трагичнее такого положения выдумать нельзя.
Очевидно, кадеты, не желающие осуждать террор, в этом отношении вполне сходятся с «Россией» — и вопрос: для чего надобно правительству осуждение Думою террора, когда он «оживляет общественную мысль»?
Разве для того, чтоб пошатнуть свой авторитет? Она осудит террор, а он будет продолжаться. Следовательно, Думу так же мало слушают, как и правительство. А у Думы ведь только и есть что нравственный авторитет, материальной силы у нее нет, нет ни своих министров, ни своих губернаторов, ни войска. О Думе говорят, что она неработоспособна, а тогда скажут, что она ничего собой не представляет, ни даже революции. Теперь же этого последнего представительства никто отрицать не может. И в этом отношении нет более глупого слова, как «работоспособность». Ведь нельзя же это слово определить так: «работоспособность есть качество депутата способного работать вместе с правительством». А если нельзя, то Дума совершенно работоспособна, и в особенности революционные партии, ибо эти партии достаточно доказали, и до Думы и во время ее, такую настойчивую работоспособность, что все усилия правительства, вся его работоспособность не может победить работоспособности революции.
Если это ирония, то ирония не моя, а судьбы. И в этой иронии трагизм правительства и Думы, и трагизм всей России. Работоспособность, очевидно, или в самом деле глупое слово, или мы даем этому слову неточное объяснение. Почему революция не уменьшается, если правительство работоспособно? А революция, как бы кто ни убеждал в противном, не уменьшается. Самочувствие русского человека говорит ему, что в России идет как бы партизанская война, что револьвер необходим не только во время поездок и прогулок, но и у себя на квартире, в городе и в особенности в деревне. В прошлом году было менее вооруженных, чем ныне, и чувствовать у себя в кармане револьвер так противно, что я гоню от себя даже мысль об этом. Жить под вечной охраной, везде ожидать опасность для жизни и имущества, под набат социальной революции, словом и делом, неужели это значит жить в стране, где революция уменьшается? Я встретил в Думе М. А. Стаховича. Он подымался по лестнице оживленный и бодрый.
— Правда ли, что в Пальне ваш дом сожгли?
Этот вопрос болезненно передернул его лицо. Дом в 60 комнат, служивший пяти поколениям, где были сосредоточены самые драгоценные вещи и воспоминания, был уничтожен поджогом.
— Подозреваете кого?
— Нет. Да не все ли равно кто?
Действительно, не все ли равно. Революция касается всех. Она идет в глубины нетронутые, разрушает все традиции, всю нравственность, все отношения. Все не так. А как? Это еще неизвестно. Слушая прения в Думе, невольно поражаешься каким-то бьющим противоречием вчерашнего с сегодняшним и каким-то наивным отрицанием всего прошлого, без всякого разбору. Точно стоит это прошлое каким-то злодеем, которого необходимо уничтожить, с которого надо «шкуру содрать», как сказал один депутат г. Пиленке. Прочитайте в «Русском Богатстве» разговоры г. Тана с некоторыми революционными депутатами. Это из времен пугачевщины, сдобренной социализмом и бомбами. Ненависть точно грызет всех, и они ее насилу сдерживают.
Когда слушаешь четыре часа сряду депутатов из «страшных» партий, как социалисты-революционеры, с. — демократы, трудовики, народные социалисты, и кроме оглушения кудетатистым переворотом, которого требуют эти ораторы, ничего не испытываешь, то невольно толкается в голову мысль: да неужели это — представители «великой русской буржуазной революции», как выразился г. Церетели в субботу? Он — большой охотник до слов «великий»: «великая волна», «великая революция», «великое движение», «великая забастовка». Неужели для революции только и надо, что прокламации и эти речи грубой ненависти и злобы?
Или революции и делаются такими господами, или такая страна наша матушка Россия, что ее революция только и может делаться такими людьми?
В слове «революционер» слышится что-то гордое, непреклонное, внушительное. Когда читаешь историю революций и встречаешь речи и дела революционеров, то получается о них именно такое понятие. А у нас это — по виду и лицам какие-то калики-перехожие, которым только бы петь Лазаря. Я слышал в субботу такого революционера, что хотелось ему закричать:
— Голубчик, откуда ты? У тебя и язык суконный, и выражение мыслей такое, что кажется, они из толокна. Поди, сядь.
Он был, однако, заместителем другого «страшного» человека, у которого заболело горло и который носит звериную фамилию.
Очевидно что-то такое тут есть приятное, раздражающее, льстящее, подающее надежду на быстрое и кудедатистое осуществление неосуществленного еще нигде. Собственность надо уничтожить, уничтожить, уничтожить. Она всему преграда. И даже кадеты готовы на это, но постепенно и осторожно.
— Да вы этой постепенностью только новую петлю надеваете на народ и обрекаете на гибель государство и его финансы, — кричат им революционеры.
— Ничего. Мы знаем свое дело. А вы лайте сильнее и делайте, что хотите. Террор необходим. Без «иллюминаций» и погромов помещики и не подумали бы продавать своих земель. Вы — застрельщики, а мы — главный штаб. Вас будут вешать, а мы будем управлять.
Г. Церетели своим звучным и приятным голосом в речи, которая построена в литературном отношении гораздо лучше, чем речь г. Кутлера, говорит:
— Сначала отобрать всю землю. А потом дома, фабрики и заводы. Но для этого мы еще не готовы.
Но если теоретики социальной революции не готовы, то практики ее готовы и в последнее время убили и ранили целый ряд инженеров, директоров, начальников заводов. Практики расчищают дорогу теоретикам с таким варварским самосудом, о котором в прошлом году и помину не было.
Вот горный инженер, г. Мушенко. Организатор крестьянских митингов и заведывавший земской сапожной мастерской в какой-то слободе, как сказано в его биографии. Я его слышал. Он рекомендовался, как социалист-революционер, но то, что говорил он, была юмористическая статейка для уличной газетки. Он «разносил» Столыпина. И не понимает он ничего, и не дорос он до понимания, и представитель он будочника Мымрецова с его «политической философией: «держи и не пущай», и хочет он «бочком присоединиться к слову «социалист», называя себя «государственным социалистом», и слеп-то он, и глух-то он. А ведь стоило бы г. Столыпину послушать г. Мушенка и поглядеть на него — от страха он в каменный столб обратился бы. Ей Богу, так думает о себе г. Мушенко, организатор крестьянских митингов и смотритель за сапожной. Не социал-революционные ли это балалайки, он, г. Караваев и другие подобные; но если это так, то балалайки производят ли революцию? Г. Андреев преобразовал балалайку и сделал из нее оркестр, который с удовольствием слушается и производит впечатление. Не то ли делается и с революционной балалайкой, когда другого оркестра, столь же сыгравшегося, не имеется. В Думе именно нет оркестра из людей образованных, сильных, повинующихся талантливым вождям и композиторам. Балалайка играет, бьет барабан и, чем резче речи, чем более обещают, чем резче звучит балалайка и бьет барабан, тем с большим наслаждением они слушаются, и все эти революционеры потому так и балалаечно серы, что по Сеньке — шапка, по Еремке — колпак. Это — не законодатели, не творцы, а пропагандисты, разрушители и ругатели. Они со дна, с примитивных воззрений, от горя, бедности и пьянства, от всех бед, которым нет человеческой возможности помочь быстро, путем обыкновенных реформ, а потому предлагается отрицание всего, произвол и разрушение. Вся задача только в этом. Поэтому все намеки их на постройку «нового государства» так детски-наивны и так туманны. Отобрать землю и баста. А там рай, раздевайся, выбирай себе Еву и блаженствуй.
— Что за важность отобрать ее у 130 000 помещиков? — Эта цифра так и летает по думскому залу.
Естественно, что каковы теоретики, таковы и творцы, А творцы — это экспроприаторы, убийцы, бомбисты, поджигатели и громилы. Революция пьяная, беспутная, в огне и пламени. С таврической кафедры раздавались в первой Думе и раздаются во второй «идеи» именно в этом смысле.
— Правительство в борьбе с народом себя и народ толкает в пропасть. Но еще не было в истории примера, чтобы в пропасть падал народ, но были примеры, что в пропасть низвергались правительства.
Хочется сказать: успокойтесь, г. Мушенко, который произнес эти слова: были примеры, что и народы падали в пропасть и даже так основательно, что о них забывало человечество. Все бывало. Это и не так трудно, как кажется думским реформаторам. Весь вопрос в приготовительном шествии, которое идет медлительно, а самый полет в пропасть совершается обыкновенно довольно быстро.
30 мая (12 июня), №11211
Третьего дня в Г. совете графа Витте осенила блистательная мысль. Он сказал, что «с 12 декабря 1904 г. по 17 октября 1905 г. мы прожили не год, а полстолетия». Таким образом, самому графу Витте теперь 108 лет, а мне 120. Прибавим себе, господа, по 50 лет и скажем откровенно, что года эти мало удобные для напряженной борьбы.
Борьба ведется у нас порывами, а не системой, и если что рекомендуется, то диктатура, которая есть тоже порыв. От этих порывов ожидаются немедленные результаты. Если окажется, что начинают убивать вместо 20 человек ежедневно только 10, сейчас же кричат, что революция уменьшилась, что революция — «накипь», что не нынче-завтра эта накипь исчезнет и «все образуется», согласно политической системе слуги Облонского в «Анне Карениной» и системе октябристов. Я отнюдь не критикую эту систему, ибо именно таким образом образовался земной шар в своей геологической истории, стало быть, эта система заимствована от самого Творца Вселенной, и критиковать ее — значит ничего не значит, ибо из ничего только Бог творил, а не люди.
По расчету графа Витте мы слишком стары для каких-нибудь решительных действий и непреклонных систем и он сам на себе это испытал, когда ему пришлось бороться не с процентными бумагами, а с людьми и их характерами.
Примите в соображение, что прожить в год 50 лет значит, конечно, приобрести огромный опыт и большую мудрость; но, увы, события мелькали, как молния, и гремели, как гром, люди бросались спасаться, очертя голову, крестились со страху, гадали, обвиняли друг друга, грызлись, бесновались, теряя всякое соображение и старились ужасно, старились мыслью и энергией. Когда они переживали естественно 50 лет со времени детства, и опыт естественно нарастал, происходила самокритика и поверка пережитого и слагались и ум, и характер, и воля. Быстрый опыт, оглушающий, как гром и ослепляющий, как молния, не мог дать такого результата, а мог только угнести душу и состарить ее в дряблую ветошь…
Так началась наша революция. Но ведь все постарели на 50 лет, и зрелые люди и молодые?..
Нет, совсем нет. Те, кому было три года назад 20, не прожили 50 лет в один год. Граф Витте, говоривший в Г. совете, очевидно, имел в виду своих сверстников, вообще людей, стоящих у власти, и около нее, приблизительно от 45 до 65 лет. Когда кровь кипит и сил избыток, столь быстрое переживание невозможно. Но молодые видели погром старших, видели чудеса военного падения великой державы и падения ее внешнего и внутреннего авторитета. При молодом зрении они и видели это яснее, при молодых чувствах они и воспринимали бодрее эту радость крушения старших, у которых не оказалось ни силы воли, ни силы таланта и даже не оказалось и силы патриотизма. Они видели, как старшие трепетали перед мальчишками, перед гимназистами, не говоря уже о студентах, они видели, как им повиновалось все правительство и как трусили министры и государственные люди перед забастовками и перед организацией вооруженного восстания. Они чувствовали в молодой самоуверенности, что государство разваливается, что спасти его могут только эти молодые свидетели погрома. Они тоже пережили много, не 50 лет, конечно, но втрое, вчетверо против обыкновенного течения жизни наверно. И в них выросла самоуверенность неотразимая в том, что если дать им волю, то они все немедленно переустроят, не останавливаясь перед самыми сильными террористическими средствами, чтобы запугать малодушных, бессильных и бездарных, и Россия воспрянет в новом величии и в блеске счастия, никогда небывалом. До той даты, которая дана графом Витте, т. е. до 17 октября 1905 г., они так не думали, так не были самоуверенны, но когда старшие так опростоволосились, так постарели в один год, они получили стальную твердость уверенности в своих силах и в чудесах быстрого совершения событий. Они думали, что рост и возрождение так же быстро, как падение, совершается, и переуверить их в противном может только такая же стальная уверенность в победе государственности и мирных реформ и сильные государственные способности и мужество в борьбе за авторитет власти.
Неужели наше будущее только за теми, которые родились до 12 декабря 1904 г. и за теми, которые родились немного раньше, например, в самом конце прошлого столетия? Неужели все то, что созрело в XIX веке, в самом деле бессильно и не может остановить разбушевавшуюся волну, на гребне которой являлось и является столько грабителей, разбойников и убийц, против которых отказывалась Г. дума произнести приговор осуждения? Чего она ждала? Разве от нее просили, не требовали, а именно просили чего-нибудь бесчестного, каких-нибудь новых цепей и оков? От нее просили, чтобы она назвала убийство убийством, а не подвигом, грабеж грабежом, а не экспроприацией на «освободительные цели», на помощь революции.
И это в то время, когда русская трагедия шла ближе и ближе к кровавой развязке. В Г. думе кричали уже не против правительства, не против министерства, а против всей русской истории, против всех завоеваний русского мужества и русского гения. Поднималась и укреплялась волна отторжения целых областей и «освободительное движение», топча авторитет власти, топтало объединение Русской империи, работу целых веков. И вот сегодняшний день настал, когда от Г. думы уже потребовали выдачи целых 55 депутатов, которые обвиняются в тяжком государственном преступлении.
Конец ли это нашей трагедии или начало ее конца — я не знаю. Но трагедия продолжается, и влиятельная думская партия еще медлит дать ответ, который уж ни в каком случае не может быть «гордым».
2(15) июня, №11214
Была Дума весенняя, апрельская, была Дума зимняя, февральская, будет Дума осенняя, ноябрьская. Я думаю, что будет и летняя Дума, августовская, например. Так по всем временам года будем Думу думать и до чего-нибудь, наверно, додумаемся. Я не слишком верую и в будущую Думу. Какая она будет? Кадетская, октябристская, правая, пестрая? Нельзя предугадать. История идет своим чередом, по своим законам, которые пишутся не заранее, а после того, как события совершились.
Октябристы в Г. думе высказывали свое мнение молчанием. Может быть, это и красноречие, а, может быть, это просто неимение никаких мыслей. Если принять в соображение, что их новая конституция с министрами, которые будут учиться служить двум господам с одинаковым совершенством и нелицемерною преданностию, то можно придти и к такому положению, что в этом и заключается русский характер, — служить непременно двум господам и изощряться в том, чтоб вылезать сухим из воды. Как отнеслись октябристы к новому закону о выборах? Я могу положительно утверждать, что они очень рады роспуску Думы и новому закону о выборах, благоприятному для них, но в своем воззвании, напечатанном у нас третьего дня, они сделали гримасу, как люди, поступающие по формуле: с одной стороны, нельзя не сознаться, а с другой стороны, должно признаться. Нельзя не сознаться, что основные законы должно менять путем, основными законами установленным, но нельзя не признаться, что другого выхода не было, а потому они очень рады, и если шампанского не пили, то единственно потому, что хотели показать, что они «очень огорчены».
Я не понимаю, почему они октябристы? Если бы манифест 17 октября был издан, например, в июле, наверно, никому бы не пришло на ум составить партию «июлистов», ибо это, во-первых, звучало бы странно, и, во-вторых, напоминало бы юлу, а не июль. Октябристами они стали в подражание декабристам. Но декабристами называются люди, которые сами хотели произвести переворот 14 декабря. Октябристы же и во сне не видали октябрьского переворота и ничем и никем в нем не участвовали. Так как новая Дума соберется 1 ноября, то, может быть, октябристам следует себя переименовать «ноябристами». От этого ничего в их партии не изменится. Ноябристы так ноябристы. Не все ли равно, какой месяц. А назваться ноябристами даже выгодно, ибо возможно, что в ноябрьской Думе октябристов будет больше. Наверное, попадет в нее А. И. Гучков, который, конечно, предпочтет Г. думу Г. совету и, пожалуй, будет председателем ее или министром в новом или подновленном кабинете.
Октябристы — европейцы. Но европейцы — не октябристы. Это замечательно.
По-моему, русский образованный человек, если он действительно образованный человек, имеет право на то, чтобы его другие называли европейцем, а не он сам себя. Англичане, французы, немцы никогда не говорят:
— Мы — европейцы.
Они говорят только: мы — англичане, мы — французы, мы — немцы.
Что они европейцы, это само собой разумеется. Но русские непременно желают, чтобы их считали европейцами, а не русскими. Они потому так и любят говорить по-французски без всякой надобности.
Г. Дмовский в Думе сказал, обращаясь к русским:
— Вы, господа, европейцы. Мы (поляки) готовы это признать.
— Да вы-то, г. Дмовский, почему европеец? Вы просто зазнавшийся поляк.
Если бы русские считали себя русскими, как считают себя японцы японцами, французы — французами, немцы — немцами, англичане — англичанами, то у нас не было бы Портсмутского мира и не было бы даже октябристов, а была бы просто Русская партия, которая показала бы, что она в себе заключает, какие у нее стремления и идеи, какое у ней понятие о России, об ее исторических судьбах, какое у нее просвещение, т. е. она показала бы свое «я, свое право на существование, свою философию, логику и политику. А нахватать из французского «Drois de l'homme» отрывки и развесить над собой 17 октября, ей богу же, еще ровно ничего не говорит о партии, как о партии. Почему октябристы — русская партия, а не абиссинская? На этот вопрос очень трудно ответить определенно. А русская партия могла бы заключить в себе всю квинтэссенцию конституционизма и всего того, что составляет существеннейшие черты русского народа. Я прекрасно понимаю программу партии народной свободы, т. е. кадетов. Это — прямо интернациональная партия, учение которой заключает в себе все политические и социальные свободы, в их развитии хоть до социал-демократии. Но партия берет их на известной стадии для данного момента и действует. Она отвергает старый патриотизм и ищет нового, который должен образоваться с проведением их кадетских идей в жизнь. Они — убежденные парламентарии, и вся их борьба сводится к этому.
Парламентарии ли октябристы или нет, этого они еще не знают. Националисты ли? — Этого они не знают, но подозревают, что им, как европейцам, это неприлично. Антисемиты ли? — Они европейцы и христиане, а потому не могут быть антисемитами. Что же они по отношению к евреям? — Сумлевающиеся и недоумевающие или рассчитывающие идти с ними, как кадеты? — К рабочему вопросу? К аграрному вопросу? — Сумлевающиеся и недоумевающие европейцы. Главное для них, что они — европейцы и прежде всего европейцы.
А надо быть русскими, надо работать, как русские, надо чувствовать, как русские. Когда русская работа вольется в европейскую работу, тогда европейское клеймо придет само собою.
Дума была не русская в оба раза и потому она провалилась.
Какие таланты были во второй, почти все были не русские, а самый талантливый и искренний человек в ней был грузин Церетели. Это — горькая правда, и ее нечего скрывать.
Если бы у него было столько же ума, сколько таланта и чувства, он не попал бы на скамью подсудимых.
6(19) июня, №11218
Газета «Times» сказала, что третья Дума будет еще более «оппозиционная, чем вторая».
А почему бы и не быть ей такою? Попробуем маленькое, может быть, фельетонное рассуждение не для решения вопроса, а просто для догадок.
Избирательный закон уменьшил демократический элемент и увеличил дворянский и буржуазный. Так говорят в газетах. Но демократический элемент в своей яркой окраске заключается не в одном крестьянстве, не в одной «интеллигенции», а в дворянстве и буржуазии, т. е. у кадет и октябристов. Кадеты в значительном большинстве своем — состоятельные и даже богатые люди, и сама эта партия богатая. Откуда у нее деньги — этим вопросом занимались немало, и совсем напрасно. Важно то, что у нее были всегда деньги и что она выставляла деятельных людей. У октябристов тоже много богатых людей, вероятно, больше даже, чем у кадетов, но у партии октябристов не было денег до того, что она, собрав свой съезд, брала за вход на него деньги. В прошлом году один из московских октябристов мне рассказывал:
— Нас сидело за столом человек десять. Рассуждали мы о своей партии и о средствах ее существования. Я мысленно прикидывал, какой капитал представляют собою сидящие за этим столом? Капиталы друг друга мы хорошо знаем. Я насчитал 45 миллионов руб. При этом я знал, что в случае большой забастовки или усиления революции вот этот потеряет миллион или два, а этот, пожалуй, окажется банкротом. Стали собирать подписку… Нет, я вам не скажу, какую сумму дала эта подписка. Богатые люди составляют бедную партию…
Б Петербурге было еще хуже. Тут богатые люди обещали деньги и за то, чтоб попасть в выборщики, и за то, чтоб попасть в депутаты по октябристскому списку, и давали шиш.
Богаты ли октябристы духовно, дали ли они таких же деятельных людей, как кадеты? Этот вопрос, я думаю, решен довольно основательно думскою деятельностью и съездом.
— Почему г. Хомяков не раскрывал рта в течение трех месяцев в Думе? А его ведь предлагали в председатели Думы, как человека выдающегося.
— Он — барин. В обществе он хорошо говорит и человек совершенно хороший и независимый. Но в Думе… мне кажется… он был в этой Думе брезглив, как барин.
Так, ища выражения, говорил мне человек, принимающий большое участие в партии октябристов.
Я слышал, как г. Капустин говорил на съезде. Это был самый деятельный член партии и очень корректный человек. Когда он произнес, что «партия должна быть патриотична», съезд горячо ему аплодировал. Очевидно, это слово было всем понятно и близко. Но когда он стал объяснять, что такое патриотизм и в чем он заключается, настроение сейчас же упало до полного равнодушия к этому объяснению, которое патриотизм этот развеивало по всей империи в виде пыли из тончайшего, бесплодного песку.
Кадеты останутся в оппозиции, и октябристы норовят в оппозицию, судя по их недовольству изменением основного закона. В своем воззвании они как бы нехотя только едут в этом новом поезде к третьей Думе. М. А. Стахович тоже печатно объявил, что он и к роспуску Думы и к нарушению основных законов относится «с решительным и одинаковым несочувствием».
Говорят, левые члены партии октябристов и правые кадетов имеют стремление к слиянию. Говорят, что об этом идут разговоры. Некоторый раскол в кадетской партии и в октябристской. Кадетская будто бы считает себя значительно побитой новым избирательным законом, который отнимает у нее городских депутатов, которыми она была богата. Тот же закон дает некоторые преимущества октябристам, если от них не отколется партия торгово-промышленная, образовавшаяся перед первой Думой и провалившаяся так бесследно на выборах 1906 года, что о ней в 1907 году совсем не упоминалось. Что будет с этими партиями, если действительно обе они накануне переформирования, гадать мудрено. Но гадать все-таки можно и именно в смысле оппозиции.
Предположите, что отколются от обеих партий деятельные люди, даже эти последние будут только в отколовшихся кадетах. Естественно, что деятельные овладеют недеятельными и поведут их за собой. Избавляет ли новый закон от крайних левых, трудно предвидеть, ибо не только кадет, но октябрист могут оказаться в Думе гораздо левее тех, которые дали им свои голоса. Мы, россияне, не должны скрывать от себя, что в существе дела радикализм у нас в натуре, радикализм недостаточно определенный, часто сумбурный, часто радикализм просто ради радикализма, как искусство для искусства. Все условия нашего существования, начиная с климата, таковы, что нас тянет к прыжку в пространство, где есть какая-то манящая неопределенность, как в наших славянских душах, симпатичных, но неуравновешенных.
Недаром величайший русский царь, Петр, был радикалом и революционером; а радикализм и революционность деспотичны или в ту, или в другую сторону. Деспотизма достаточно в купеческой крови, образовавшей «самодуров», и в дворянской, служилой и рабовладельческой. Бакунин был анархист, может быть, именно потому, что в нем обращалась деспотическая кровь. Князь Кропоткин тоже анархист, графа Л. Н. Толстого считают анархистом, и сам он от этого не отказывается, да это и правда. Вот вам три дворянина-анархиста, три аристократа, имена которых всем известны. А сколько из дворянства вышло революционеров и революционерок, начиная даже не от декабристов, а гораздо раньше! Великий представитель русского племени Пушкин записал в своем «Дневнике» от 22 декабря 1834 г. следующее: «Кто был на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много».
Присоедините к этому чиновничество, тоже ведь в значительной степени дворянское, потомственные или личное, и сообразите, как быстро меняются убеждения в этом классе.
Я прочел «Записки губернатора» князя С. Д. Урусова. «Записки», «мемуары» — это по большей части преднамеренная ложь, панегирик собственной особе или самооправдание. Князь С. Д. Урусов — депутат первой Думы, сказавший памятную речь об еврейских погромах, якобы несомненно приготовляемых правительством. Теперь он славословит себя в «Записках», как замечательного губернатора и превосходного человека во всех отношениях, в особенности в юдофильском.
— Заставьте своего героя хоть курить, — сказал раз мне А. П. Чехов о герое одной пьесы, которую я было начал. Героя я рисовал совершенством.
А князь Урусов сам себя рисует совершенством.
Но о «Записках» в другой раз.
Я упоминаю о князе Урусове, как о человеке, который из губернаторов пошел в кадетскую оппозицию. Зять его, г. Лопухин, из директоров чрезвычайного охранного департамента тоже пошел в оппозицию и печатает свои «Записки» о старом режиме, в котором он играл весьма деятельную роль. Мне принесли пьесу «Русский Шерлок Холмс» для Малого театра, но я боюсь, что цензура подумает, что в пьесе выставлены живущие люди из департамента, которым управлял г. Лопухин, или даже он сам, и она ее не пропустит…
Сколько же людей, так или иначе обиженных, тем или другим недовольных, которые пойдут в оппозицию то за себя самих, то за родных и т. д. Личное чувство, эгоизм, конечно, играет роль в политике и делается кудетатистым в большой степени, в особенности при неустановившихся политических убеждениях и партиях. Наши партии, что ни говорите, только что еще образуются, а не то чтобы окончательно сладились так, что мы можем твердо веровать в умеренную Думу, которая как только соберется, так и начнет работать в самом благоприятном для правительства смысле.
Мне нетрудно было бы пройтись и по партии Союза русского народа, но явилось неодолимое препятствие для меня: г. Дубровин объявил сегодня в «Русском Знамени», что Союз русского народа стоит за «свободу в Бозе». Я подожду объяснения почтенного председателя союза, что значит эта фраза. Я знаю, что во время панихиды обо мне будут говорить, как о «в Бозе почившем» и тогда я буду действительно свободен от всех земных уз, от всех монархий и республик, конституций и революций. Но, живя еще на земле, в городе Санкт-Петербурге, я совершенно отказываюсь понять это политическое изречение: «свобода в Бозе». Г. Дубровин, конечно, лучше знает Св. Писание, чем я, так как он обличал даже митрополита Антония, тоже знатока Св. Писания, но я в этом отношении большой невежда и не могу найти никаких соотношений между «в Бозе почившим» и «в Бозе свободным». По-моему, даже самый славянский язык, чудесный и выразительный в Евангелии и в церковных песнях, является совсем комичным и противно лицемерным в политических статьях.
Повторяю, я говорю только о возможностях оппозиционной Думы среди того анархического брожения, которое, как полая вода, все еще держится на высоком уровне. В это время надо много труда и энергии не только правительству, но и партиям, которые желают скорейшего наступления мирной и рабочей жизни.
Рекомендую это октябристам, недовольным мною. Они любят песнопения о хороших и милых людях, которые, и ничего не делая, способны сидеть в Думе и быть министрами. Но я критикую их партию из желания им добра и в ожидании, что они станут национальной русской партией и хорошенько поищут депутатов в будущую Думу не за своим только столом и не около него.
8(21) июня, №11220
Г. Маклаков сделал себе имя оратора во второй Думе. Он, очевидно, обладает и темпераментом, если позволил себе сказать в кулуарах:
— Это не Дума, а кабак.
Когда приставали к нему, чтобы он объяснил, каким образом сорвалось у него это выражение, он совсем не был таким сильным адвокатом самого себя, каким сильным обвинителем он явился против военно-полевых судов. Защищать себя самого гораздо труднее, чем нападать на других. Я мало знаю его, как адвоката, но склонен думать, что он не принадлежит к числу тех немногих адвокатов-художников, к каким принадлежит, например г. Андреевский, речь которого в защиту г. Андреева, убившего свою жену, представляет собою по яркому, но спокойному анализу, по отсутствию всяких криков и фальшивого пафоса, по чувству, благородно и скромно выраженному, один из шедевров адвокатского красноречия. Мне кажется, что у г. Маклакова этого совсем нет, по крайней мере, этого не было в его думских речах, хотя он был там запевалой. «Я юрист и насквозь законник», сказал он одному репортеру, который зондировал его по поводу роспуска второй Думы. «Насквозь законник» — это или адвокатская привилегия, или печальное недоразумение. Ни адвокат, ни политик не могут быть «насквозь законниками». Им обоим приходится рассуждать и даже «поступать» в той области, которая в значительной степени стоит вне писанного закона. Они держат в руках закон, но совсем не для того, чтобы быть насквозь законниками. Если бы г. Андреевский был «насквозь законником», Андреев угодил бы в Сибирь. Адвокат и политик, — разумею их, конечно, во всеоружии таланта и знания человеческой природы, — могут сказать о себе, что они делают закон, закон своей воли, своего таланта и ума. В сущности, адвокаты и политики, — самые завзятые беззаконники и все дело в том, как они проповедуют и заставляют себе подчиняться. В силе таланта и ловкости все их обаяние и значение, даже значение таких людей, как революционеры, как, например, г. Церетели. Он начал Думу искренней революционной речью, и он же кончил ее такой же искренней речью, среди которой была только одна ненужная фраза — «красиво умереть» — отзывающаяся шаблонным романтизмом. Он дал направление Думе, как композитор дает направление своей опере увертюрой. Он дал ей и финал, после которого Думе ничего не осталось, как мирно разойтись, без всякого протеста, без всяких поездок в Выборг или Гельсингфорс. Он побил своей речью всю кадетскую увертливую, неискреннюю тактику и возбудил даже у правых одобрение своей прямотой, идущей против всего существующего. Кадетам ничего не оставалось, как отложить решение вопроса о выдаче г. Церетели и других до понедельника. Никто и ничто им не мешало сказать в субботу «выдаю» или «не выдаю», но отложив ответ до понедельника, они якобы выигрывали перед общественным мнением, которое могло возмутиться тем, что правительство не подождало мудрого их решения. Решение это дал г. Церетели, и надо было или идти с ним в революцию, или разойтись, так как в понедельник Мирабо не мог родиться из Родичева…
Только искренние, одаренные талантом и глубоко верующие в свои убеждения люди могут действовать на общественное мнение и вести за собой Думу. Именно таких людей хотелось бы видеть в той русской национальной партии, которую мы желаем и которая поставила бы вопросы ясно и просто, без всяких виляний и фокуснических приседаний вправо или влево. «Я законник насквозь» г. Маклакова и «скорбь» октябристов о роспуске Думы и о нарушении основных законов — все это из области лицемерия и «тактики», а не из законности.
Не говоря о том, хорош был бы, например, Бисмарк, если б руководился принципом быть «законником насквозь», как можно быть человеку партии, имеющей свою дисциплину и свою «тактику», «законником насквозь»? Тактика есть искусство побить своего противника, подойти к нему поближе, хорошо рассмотреть, изучить его достоинства и с особенным вниманием его недостатки, чтобы ударить именно на них и сбить его с толку. Тут и законы, и беззаконие, и сверхчеловечество, и добро и зло по ту сторону, где сидит черт, интриги и заигрывание. Тут всякие «каналы» хороши, и когда они оканчиваются победой, то трубные звуки ее заглушают всякие протесты.
Зачем же рядиться в «законника насквозь», когда законы для того и существуют, чтобы нарушать их, как кто-то сказал. Даже самые простые законы десяти заповедей, начиная с «Аз есмь Господь твой» и кончая «Не пожелай жены ближнего твоего» свободно нарушаются. Не убей — читай: «убивай во имя освободительного движения», не укради — грабь и надейся на свою ловкость и силу; не прелюбы сотвори — прелюбодействуй и чем больше, тем легче тебе простится. Г. Маклаков хорошо знает, что из «законника насквозь» вышел бы только сквозной ветер.
Эти «законники насквозь» выдвигают вперед старые теории, чтоб прикрыть свое беззаконие или напасть на беззаконие других. «Общество поправело», а потому следовало предоставить дело своему течению. «Стихийной революции» никакой нет, говорит г. Маклаков, точно бывают какие-то «стихийные» революции и не стихийные. Великая французская революция стихийная или не стихийная? В ней много было роковых ошибок власти, которая или не понимала, с чем она имеет дело, или развешивала губы, путалась в противоположных решениях — ordres et contre-ordres и ordres hésitants — бросалась то вперед, то назад и не обнаруживала ни характера, ни воли. Французские мужики разрушили 10 000 усадеб. Наши, кажется, до этого числа еще не дошли, но наша революция в ее острых проявлениях, при сочувствии значительной части интеллигенции и толпы, продолжается непрерывно вот уж два недобрых года. Она уже пожрала многие тысячи жертв, стоила России миллиарда денег, приостановки труда, промышленности, торговли и проч. и проч. И она не стихийна! Бессмысленное, адвокатское слово, рассчитанное на добрых оптимистов, которые забывают, что народились совершенно новые явления. Не говорю о бомбах, являющихся грозным оружием, государству угрожает осадой не прежняя революция, а новая, социальная, действующая средствами, которых не было ни в XVIII, ни в XIX веке, в течение которых они только приготовлялись. Правительства, не наше одно, осаждаются сплоченным рабочим классом, союзами, забастовками, пропагандою в армиях, погромами, восстаниями и социалистическим учением, выросшим в боевую систему. «Законники насквозь» не стараются ли показать, что умеют пролезать сквозь игольное ушко закона, становясь из жирных коров фараонова сна телятами, которые сосут двух маток, революцию и конституцию, и превосходно себя чувствуют?
Дай Бог, чтобы прав был А. И. Гучков, сказавший во время земского обеда 113, что «революция делает последние потуги, и скоро ей конец».
И Саул бывал во пророках.
15(28) июня, №11226
Почему «опасность грозит самой конституции»? Почему этот московский съезд так ненавистен всем кадетам, товарищам, их приятелям и родным? Не посылайте в Таврический дворец «людей, все государственное творчество которых исчерпывается щедринскими: «сокрушу, не потерплю», восклицает «Речь». А разве вторая Дума не заключала в себе этих самых людей, которые только и говорили и в публичных заседаниях, и в комиссиях, и в частных беседах: «сокрушу, не потерплю»? Разве на скамьях в Думе не сидели заговорщики, рядом с теми, которые сами о себе говорили, что они «законники насквозь»? Кадетский орган ухватился за мои заметки об этой фразе г. Маклакова и причисляет меня к беззаконникам. А я сказал только правду. Всякий талантливый адвокат и талантливый политик непременно стремятся к тому, чтобы внести в закон свою мысль, свои убеждения, свое толкование, и каждый из них кричит, что он «законник насквозь». Это — тактика борьбы, и «Речь» знает это лучше меня. Законы потому и меняются, что об них ежедневно кричат, что они беззаконны, и стараются обойти их всевозможными путями или лезть на них, как на стену, очертя голову, не жалея ни себя, ни случайных жертв, которые попадаются в свалку. Мирные конференции могут вырабатывать самые чудесные законы о войне, самые гуманные средства для истребления врага, а когда война настает, вся эта дипломатическая гуманность уходит в подполье, и прав остается тот, кто сражается всеми средствами, забывает все правила мирных конференций и одерживает победу. Никогда еще не бывало, чтобы победителю сказали:
— Ты сражался не по правилам мирной конференции, а потому твоя победа не считается. Изволь начинать сначала.
А если бы кто сказал это, победитель рассмеялся бы ему в лицо или показал бы такой кулак, который виден был бы в Гааге на расстоянии десяти тысяч верст и все гуси с криком «га-га-га» бросились бы врассыпную.
Я и говорил, если вы «законники насквозь», т. е. в существе дела беззаконники, то и против вас следует быть «законниками насквозь», т. е. беззаконниками в том же смысле.
Говорят, московский земский съезд есть олицетворение третьей Думы. Что ж тут дурного? В ней будет борьба, и даже упорная. В ней будут и правые и левые, и крайние правые и крайние левые, и равнодушные и серединные. Это наверное так будет. Наверно будут спорить, наверно будут скандалы. Это полезно во всяком случае, ибо без резких столкновений и объяснений нельзя узнать друг друга. Можно быть уверенными, что третья Дума поторопится выработать несколько законов, и эти законы будут лучше существующих уже потому, что само правительство представляет законопроекты прогрессивные. Бояться отступления назад — детство. Россия пойдет по новому пути, как пошла она при Петре Великом. В сущности, и Дума нужна преимущественно для того, чтоб побольше лучших людей явилось на виду у всех и чтоб они показали, какие они умные и способные люди и как умны и способны те, которые их послали. Вот, наше золото, вот русский ум, вот красота русского племени!
Не правда ли, ведь так? Было ли так, другое дело. Не об этом речь. Речь о будущем.
Боятся, что Дума будет дворянская. Я сомневаюсь в этом уж потому, что боятся этого сами дворяне, т. е. самая либеральная часть их. Но есть ли причины бояться даже Думы дворянской? Разберем этот вопрос с беспристрастием, но не сегодня, а завтра.
18 июня (1 июля), №11229
Итак, предположим, что Дума будет дворянская. Но как же это предположить? Ведь и первые две Думы были дворянские в своих выдающихся лицах. Много дворян в кадетах, в октябристах и в правых. Вопрос, стало быть, идет о том, что третья Дума грозит быть правой дворянской Думой?
— Конечно, об этом, — сказал мне… Некто.
— А октябристы не заподозрены? — спросил я.
— Пожалуй, и они заподозрены в… неопределенности. Вообще дворяне опасаются дворян. На обеде участвовало 113 человек. И этот обед напомнил дореволюционные обеды патриотическим настроением и тостами. Давно таких тостов не было и не было таких речей. Это примирение с правительством и желание идти с ним вместе.
— Так в этом все дело?
— Почти в этом все дело. Потому съезд так и ругали и кадеты, и «товарищи». Товарищи даже взяли совершенно такой же тон, как «Вече». «Подлецами», «мерзавцами» и «мошенниками» не ругались, как «Вече», но эти слова были заменены равнозначащими, и общий тон отчетов носил все признаки какого-то экстаза ненависти и злобы.
— Ваше мнение об этом дворянском съезде? Ведь он был дворянский?
— Конечно, дворянский. «Посторонних» было мало. По-моему, дворянство было скромно и даже конфузливо; оно провозглашало принцип «государственного демократизма» и повертывало спину к аристократии. Кажется, только один Марков, курский дворянин, которого газета Гучкова называла «бардом дворянства», не одобряя, само собой разумеется, этих песен, прямо назвал себя черносотенным и даже «с гордостью». Дворянство или доживает последние годы, или оно должно стать впереди реформаторского движения, совершенно отказавшись от всякого революционного и даже кадетского якобинства. Я имею основание думать, что те времена, когда дворянство резко делилось на две части — прогрессивную и реакционную, — миновали. Краски изменились, и сближение совершается. Дворянство пойдет с государем, который желает иметь в Думе «лучших людей» и «русских людей». Он несомненно за представительство. А историческое прошлое дворянства связано с представительством. Еще в Смутное время оно поговаривало о конституции, хотя этого слова и не произносилось. Со времени Анны Иоанновны оно не переставало производить «революции», как назывались по-французски дворцовые перевороты. Они достаточно известны. Декабристы все были дворяне. Они и конституцию написали, хотели освободить крестьян, несколько из них поплатились жизнью, другие целую жизнь провели в Сибири, твердо вынося испытания. Я знаю такой характерный анекдот из времени Александра II. Известный Ф. В. Чижов, умный и просвещенный дворянин, финансист, писатель и промышленный делец, беседуя со своими приятелями-купцами, загорелся пламенным негодованием, когда купец М–в стал глумиться над дворянством. Стукнув кулаком по столу и выругавшись по-русски, он закричал:
— У нас, у дворянства, были декабристы, а у вас кто?
«Люди сороковых годов» в царствование Николая I были дворяне. Александру II они помогали в реформах, они же заговорили о конституции и отказались от рабства, пожертвовав не малой частью своего достояния. Предводительство освободительным движением в 60-х годах принадлежало дворянской молодежи, мужской и женской. С этого времени идет постепенное разорение дворянства, несмотря на поддержку правительства. Они же на двух съездах, за которые печать хвалит их теперь, выработали нечто вроде декларации прав человека, т. е. опять же становились во главе конституционного движения. Но когда оно обернулось в революционное… когда стало трудно отличить революционера от земца, дворянина и даже бюрократа… Когда наши дети ушли в революцию, когда нас стали расстреливать и взрывать за нашу службу государю, когда началась междоусобная война, в которой погибает гораздо больше каждый день, чем в войну буров с англичанами…. когда запылали наши усадьбы — в это не верили два года назад ни Родичев, ни Петрункевич… когда хозяйство стало невозможным и полное разорение грозило и грозит нам теперь… когда Дума сделалась местом революционной пропаганды и самой злобной и беспощадной ненависти к помещикам и земельной собственности, — какое наше положение? Пристать к левым и идти в революцию? Признать себя ни к чему негодными и протянуться по полу и подставить свою голову и головы своих жен и детей под обух революционной демократии, чтоб она отсекла дворянские головы и, схватывая их за волосы, бросала в корзину, как кочаны капусты? У адвоката не отбирают дома, у фабриканта не отбирают магазина, лавки, фабрики, завода, у биржевика не отнимают процентных бумаг и денежных знаков, а дворянству говорят:
— Прочь из усадеб, из деревень! Это не ваше. Нажили ли вы их сами, или получили по наследству, все равно необходимо отобрать у вас землю и передать народу.
Поверите ли вы мне, если я вам скажу, что один из государственных людей, сам помещик, теперь не у дел и, кстати, это не граф Витте, — на которого все валят без разбора, — говорил мне в прошлом году:
— Ничего, что помещиков пожгут и пограбят. Их надо поучить и прижать. Пусть узнают, что это за революция, которой они не прочь были подыгрывать.
Провинциальная власть смотрела на погромы усадеб во многих местах или с равнодушием, или трусливо. Министерство финансов предписывало земельным банкам прижимать дворян-землевладельцев. И это правительство!? О Думах нечего и говорить. Во второй Думе тени Пугачева и Стеньки Разина все время летали, утешенные и довольные.
Революция, говорят. Да черт с ней, с революцией. Если б разом не поставили Россию в рамки народоправства, никакой революции не было бы. А то не было ни гроша — и вдруг алтын. Разбудили все инстинкты и поощряли их с легкомыслием ребенка, не думая о последствиях. Правительство, работавшее над реформой, было по плечу самому обществу, т. е. так же невежественно и легкомысленно. Оттого и получилась анархия, которую развили еще больше обе Думы, в особенности вторая…
Уж если по революции надо отвергать собственность, то всю; если разорять собственников, то всех. Когда станут отбирать дома, заводы и фабрики, все собственники завопиют непременно, но пока жребий выпал на землю, все другие собственники довольно равнодушно к этому относятся и даже сочувствуют этой экспроприации, потому что она касается преимущественно нас, дворян. Не будь социал-демократов, которые прямо заявляли в Думе и в своих газетах, что сначала надо отобрать землю, а потом все прочее, не будь погромов и грабежей, мы бы еще не скоро очухались. Наш традиционный либерализм, уживавшийся с крепостным правом, любезно готов был уживаться и с романтизмом революции. Эти романтики есть и теперь. Им хочется найти такой красивый и удобный экипаж, на котором можно было бы ездить в гости к революционерам, посещать вместе с кадетами женщин, скучно говорить об охоте с октябристами и показывать издалека кулачок правым.
Кадеты вели дело хитро и тонко, но им не удалось скрыть, что кадетская буржуазия — это денежная буржуазия по преимуществу, буржуазия в значительной степени интернациональная и даже якобинская. Они хорошо знают, что до денег добраться мудрено. Они в конце концов сосредоточатся у евреев, и они будут продолжать давать их в рост и социал-демократам, и анархистам, и республиканцам. Потому евреи — союзники революции и террора, потому обе Думы и не хотели осуждать «террористические деяния», или «акты». Какая деликатность — «акты» и «деяния»! В Думе называли нас грабителями и разбойниками и не только кадеты, но и октябристы барственно молчали. Многие продали свои имения выгодно и потому стали радикалами. У нас ведь это не исключение, а чуть ли не общее правило. Коли деньги в кармане — все страны тебе открыты. У кого земельная собственность и кто стоит за нее, как другие стоят за фабрики и заводы, тот за порядок и мирные реформы. Сколько я могу судить по своим наблюдениям, дворянство проснулось от революционных сновидений, но все оно, почти поголовно, за реформу, за лучшие свои традиции и против революции. Оно очень хорошо увидало, что его хотят сделать козлом отпущения, ограбить, разогнать и выбросить в окно, как выжатый лимон. Некоторые бюрократы были весьма в эту сторону и довольно цинично, забывая культурные и государственные заслуги дворянства, забывая, что армия держится дворянским офицерством. За Столыпиным большая заслуга, когда он явился в Думу со своей речью. «Меня окружили на трибуне, депутаты встали с мест, слушали явно с неприятным чувством, — я это видел по выражению лиц, напряженно ко мне обращенных, — но слушали внимательно». Так он говорил одному знакомому про свою аграрную речь. Те 130 тысяч помещиков, над которыми измывалась Дума и печать после речи Столыпина, в сущности то же, что 270 тысяч голов, которых требовал Марат для благоденствия Франции. Травля эта продолжалась и во время нашего съезда. Если б он был ничтожен, на него не вылили бы столько ненависти и злобы. Дворянство или земство — все равно — сыграло хорошую роль.
— Итак, вы рассчитываете, что третья Дума будет дворянская?
— Если соберется дружная компания, дворянство может много сделать.
— А в Крестьянском банке, думается, много материалов для того, чтобы судить о возможности этой компании. Спросить бы об этом у А. В. Кривошеина. Он близко стоит к помещикам, как директор земельных банков.
— Дело не в численности землевладельцев, а в отборе их. Пусть слабые продают имения и уходят, по воле или неволе. Сильные останутся и объединятся. Другого такого благоприятного момента для выступления не будет.
Кто знает? Может, дворянству и суждено ввести новый режим, может быть, именно оно и поможет правительству утвердить реформу 17 октября. Оно начало борьбу за освобождение, оно дало отечеству много талантливых слуг, оно и докончит это дело вместе с государем. Может быть, в нем сохранились черты благородства и творческих традиций. Не говоря о живущих, хвалят же после смерти графа Гейдена. А он не Пестель, не Родичев и даже не Шингарев. Г. Родичев вспоминает чистых людей из дворянства, Ю. Самарина, князя Черкасского, Н. Милютина, противопоставляя им тех, которые затравили Пушкина и Лермонтова и о которых Лермонтов с негодованием выразился в чудных стихах своих на смерть Пушкина. Но эти — не дворянство, эти — интернационалы, придворные льстецы и карьеристы, эти — сверхдворяне, свысока смотревшие на все действительно даровитое и славное и помнившие только о себе. Это те, которые говорили, подобно г. Родичеву: «Отечество — это мы». Ни Ю. Самарин, ни князь Черкасский, ни Н. Милютин не пошли бы вместе с кадетами, не поехали бы вместе с г. Родичевым, князем Долгоруковым и князем Шаховским в Польшу, чтобы искать себе там союзников и обещать раздробление России.
Ни за что и никогда бы не поехали…
Может быть, история оправдает именно тех, которые теперь осмеливаются твердо заявлять свои умеренные убеждения и отстаивать постепенную реформу, а не валить все набок и в пропасть. Во всяком случае, дворянство имеет право на борьбу и пусть оно борется, пусть оно выставляет из своей среды настоящих борцов. Беда, если их нет, если дворянство совершенно оскудело и не может против борцов выставить своих борцов и поневоле склонит голову, и ее отрубят, и опустят в корзину беспощадной истории. Во всяком случае, дворянство выступает на окончательный экзамен — пан или пропал. Оно должно заботиться не о том, к какой партии принадлежать, к кадетам, октябристам, правым или революционерам, а о том, сколько в нем в наличности государственного смысла, сколько у него действительно дельных, просвещенных и крепких душою людей, готовых бороться словом и делом с анархией, и велика ли у него любовь к отечеству. Опыт революции — огромный опыт, и совсем неумно и нечестно упрекать московский земский съезд первыми двумя съездами, когда этого опыта ни у кого не было, и когда в головах бесшабашно царствовал революционный романтизм, и когда иные дворяне кричали: «мы — революционеры».
20 июня (3 июля), №11231
Обвинительный акт против гг. Стесселя, Рейса, Фока, как главных виновников сдачи Порт-Артура, ударил как обухом по голове. Нерусские имена этих трех генералов, конечно, ничего не значат, ибо среди истинных героев русской военной истории есть дорогие русскому сердцу имена иностранные; но Румянцев, Суворов, Кутузов, Скобелев всегда будут сиять ярче и теплее у русского человека, чем имена иностранные. Это особенная, но совершенно понятная народная психология. Поэтому имена Стесселя, Рейса и Фока звучат особенно неприязненно, а имя г. Смирнова, четвертого обвиняемого, как имя скромного русского человека, которого заели немцы. На стороне г. Смирнова есть несомненные симпатии и, если его обвинять, то только за то, что он не арестовал Стесселя и не расстрелял его, когда он, вопреки военному совету, послал г. Рейса в японский лагерь даже не для переговоров о сдаче, а для принятия от японцев условий сдачи. Что они назначили, то и было принято. Я слышал это еще в то время, когда явились в Петербург первые участники сдачи Порт-Артура.
Обыкновенно обвинительные акты обнародываются в первый день заседания суда, когда они прочтены перед судьями и обвиняемыми. К этому порядку мы привыкли. В данном случае этот порядок нарушен, но не нарушен закон: обнародование обвинительного акта может быть сделано, как только его получили подсудимые. Суд будет осенью, как говорят, в слякоть, в изморозь, среди осенних эпидемий. Может быть, так оно приличнее. Без солнца, во мраке тумана, осеннего дождя и пронзительного ветра…
Обвинительный акт против г. Стесселя поистине ужасен. Ведь это измена, это напоминает в некоторых отношениях, конечно, только в некоторых, генерала Базена с его сдачей Меца. Нельзя читать без негодования тех фактов и заключений, на основании которых построены обвинения. Эти обвинения превышают все то, что можно было себе представить. Левые газеты после сдачи Порт-Артура увенчали г. Стесселя венцом «гражданского мужества» и поставили его, таким образом чуть ли не во главе русской революции. И это «гражданское мужество» действительно достойно было венца, ибо оно нанесло страшный удар военной славе России. Прославляя доблести защитников Порт-Артура, иностранные газеты в один голос говорили тогда: «Защита Порт-Артура была блистательная. Генерал Стессель отныне громкое историческое имя». И за этими словами следовало: «Россия потеряла свое значение не только на Востоке и в Китайской империи, но и в Европе». И эти слова стали пророческими. Порт-Артур пал, и России ничего не осталось, кроме «мира, конечно, невыгодного, но не позорного», как прибавляли газеты. За Порт-Артуром следовали Мукден и Цусима. Но не сдай г. Стессель крепости, может быть, не было бы ни Мукдена, ни Цусимы. Будь он так же мужествен, как его солдаты, война могла бы получить другой исход. Говорили тогда, что даже Л. Н. Толстой негодовал на эту сдачу и говорил: «Надо было взорваться и погибнуть».
После этой сдачи Порт-Артура высоко взвилось над Россией красное знамя революции, а генерал Стессель торжественно проследовал в Японию и затем в Россию в венце «гражданского мужества».
Когда приехали в Петербург первые очевидцы и участники этой сдачи и стали рассказывать подробности военного совета, передачи крепости, орудий, снарядов, продовольствия, настроения десятков тысяч пленных, их пешего похода, их обиды, унижения и слез, рвало сердце от какого-то смешанного чувства ужаса, злобы и отчаяния. И тучи сгущались и сгущались и заставляли полузабывать этот прошлый позор, и загоралась надежда на успех эскадры адмирала Рожественского. Когда генерал Стессель явился в Петербург, его не забросали каменьями и гнилыми огурцами. Сдача Небогатовым кораблей более возбудила негодования, чем сдача Порт-Артура, потому что защита его войсками была действительно блистательная и не поднималось голосов для того, чтоб обвинять вождя, имя которого прогремело в мире. Общество, мало осведомленное благодаря цензуре, более верило мужеству защитников, чем трусости начальников, и имя генерала Кондратенко взвилось, как символ мужества и таланта, над павшим Порт-Артуром. Цусима и Портсмутский мир покрыли густым облаком позор сдачи этой крепости.
И вот история раскрывает книгу этой ужасной войны, запечатанную отчаянием, бесталанностью, корыстолюбием, попрошайством протекции, отсутствием не только любви к отечеству, но даже приличия, общей растерянностью и распущенностью вождей, неизвестно по каким причинам ставших вождями. Рука истории ломает эту крепкую печать и медленно, судорожною рукою, раскрывает книгу, страницы которой залиты благородною кровью павших, страданиями раненых, стоном и слезами по городам и селам России, и между строками, по широким полям книги, всякой мерзостью и гнилью.
Раньше Порт-Артура происходит сражение при Цзиньчжоу, где командует генерал Фок, являющийся в обвинительном акте бездарнейшим человеком, получившим Георгия 3 ст. за то, что он проиграл сражение, которое мог бы выиграть всякий даровитый поручик. Вожди лгут друг другу, лгут войскам, лгут в Петербурге, лгут на весь мир и навешивают на свои груди знаки Георгия Победоносца. Японцы имели дело с такою бездарностью, глупостью и трусостью начальства, с чем-то столь пошлым и отвратительным, что сердце снова болит от заживавших уже было ран, и ненавистнические слова просятся с языка, как бессильные проклятия.
Слава отечества, века военной ее славы, блестящие планы на Великий океан, через который русский народ мог подать братскую руку американскому народу, — все погибло. Подгнило то, что когда-то было крепко и сильно, зашаталось и повалилось с шумом, подняв тучи ядовитой пыли и напоив землю кровавым наводнением. Точно злой рок, обнажив ядовитые зубы, нарочно вытаскивал ими наверх всякую посредственность и, вливая в нее свой медленный, но действительный яд, давал ей распоряжаться Россией, а все благородное, даровитое и мыслящее корчилось в отчаянии, кричало со стоном и проливало слезы.
Эти бездарные и пошлые люди, эти гнилостные отложения в организме великой державы, ничего не видели, ничего не чувствовали и только гнались за жалованьем и орденами, готовые плевать на всякую ответственность, потому что не могли себе вообразить, что эта ответственность настанет, что она может настать для таких высокопоставленных вождей. Кто посмеет их тронуть, кто закричит на них гневом многострадального народа и позовет их на праведный суд? А вот же он будет, будет, будет! Он не утешит, не смягчит горя, не воротит потерянного, но он оправдает мужество, он отделит, как на Страшном суде, добрых от злых, преступных от благородных.
Ужас этого обвинительного акта поднимает все воспоминания о несчастной войне, раскапывает заросшие травой забвения могилы, поднимает тени погибших, поднимает бледный и величавый призрак русской военной славы, окруженный сонмом почивших героев. «Что вы сделали? Что вы похоронили? Через год двухсотлетие Полтавской победы, и над ней, как близкая звезда, уже загорался славный Ништадтский мир, включивший Россию в Европу. Куда вы шли и о чем вы думали, жалкие потомки наши?»
Президент Соединенных Штатов, Рузвельт, пошептавшись с японцами, является посредником и «честным маклером», более зловещим, чем Бисмарк, для мира, который не идет ни в какое сравнение с Берлинским конгрессом.
Японцы насмеялись над ним и развенчали этого «честного маклера» к концу его карьеры. Может быть, и на солнце великой республики явилось черное пятно, проделанное этим маклерством…
Кто знает? История полна тайны. Люди и народы умирают. Люди и народы нарождаются. Взят ли кем тот заступ, которым должна быть вырыта могила России? Или все это испытания и бури перед зарей нового дня?
Дай, Господи, чтоб засиял новый день и вырастил мужество и силу жить благородной и великой жизнью.
8(21) июля, №11249
Я считаю, что наша статья о франко-русском союзе явились как раз вовремя и сделала очень хорошее дело. Она вызвала полемику во всех европейских газетах и заставила тишайшую русскую дипломатию и французское правительство несколько подумать и встрепенуться. Вместо угроз французских радикалов в палате, вместо заявлений со стороны некоторых членов французского правительства по отношению к России, заявлений, радостно и с торжеством принятых левыми газетами и партиями, появились дружественные заявления известных политических деятелей Франции, что франко-русский союз необходим, что его необходимо поддерживать и оберегать. Оба правительства сделали то же. Брань на «Новое Время» доказывала только, что стрела, пущенная им, попала в цель. Если Октав Мирбо обратился в «Neue Freie Presse», в Вену, со статьей, враждебной России, то даровитый этот писатель не может забыть своего еврейского происхождения. Оно его толкает, и оно кладет на его произведения семитическую печать вражды. Русская дипломатия, при своей тишайшей политике, была недовольна нашей статьей. Зять Карла Маркса, француз Лафарг, пришел от нее в негодование. Все эти «негодования» и «неудовольствия» совершенно понятны. Наша статья растолкала и друзей и врагов России и заставила их высказаться. Призрак Германии сам собой появился на горизонте в таком виде, что незачем было его пояснять и на него указывать. Заигрывания нескольких парижских газет с Германией нимало не ослабили германской тени, прошедшей по Европе. С самого вступления на престол Вильгельма II я чувствовал уважение к германскому монарху, к его таланту управлять и пользоваться обстоятельствами. Я всегда думал, что от самой России, то есть от русского правительства, зависит та политика, которая сумела бы жить со всей Европой в мире и сохранять франко-русский союз в его живой и деятельной форме. «Новое Время» пропагандировало этот союз еще в то время, когда к нему относились наши сферы недоверчиво и боязливо. Я лично участвовал в празднествах парижских, когда союз был заключен, и был свидетелем того живого и яркого энтузиазма, который тогда проявлялся. Покойный наш посол барон Моренгейм рассказывал мне в Биаррице о заключении этого союза:
— В докладе министру иностранных дел Гирсу о союзе с Францией я написал: «Верую, Господи, помоги моему неверию». Государь Александр III написал около этих слов: «И моему», и этим решен был вопрос о союзе.
Граф Пав. А. Шувалов, тогдашний наш посол в Берлине, рассказывал мне, когда я возвращался с парижских франко-русских празднеств, что немцы, с императором во главе, с большим тактом отнеслись к этим празднествам. Император увеличил свою любезность к нашему послу, к которому он всегда относился к уважением и нередко попросту заходил к нему и беседовал с ним.
— Если я что знал о политике нашего министерства иностранных дел, — говорил граф Шувалов, — то только из этих бесед с императором, который, конечно, получал сведения от своего посла. Петербург по большей части молчал и оставлял меня без всяких инструкций и ответов на мои вопросы.
Когда наши несчастия разразились, во Франции естественно упала вера в союз. Наша дипломатия наделала пропасть ошибок до японской войны. Если граф Муравьев был бездарен и самонадеян, то граф Ламздорф не уступал ему в этом отношении. Российская дипломатия велась, в сущности, военным престижем и престижем императорской власти, а вовсе не дипломатией, которая и в данное время плетет какое-то вологодское кружево, вероятно, очень искусное, но малопонятное. Может быть, так и надо, чтоб никому не было понятно то, что делается. Сфинксом быть приятно, но не все — сфинксы, для которых необходим мудрый Эдип. Российские сфинксы сильны были только тем, что не позволяли никому себя разгадывать, и даже разгадчики подвергались наказанию, ибо, по мнению сфинксов, они всегда необыкновенно премудры и все сделали бы великолепно, если б им не мешала печать. Она мешала их премудрости и в подцензурное время, мешает и теперь.
Но, повторяю, статья «Нового Времени» о франко-русском союзе была очень полезна именно для этого союза, для его поддержания и важности. Она напомнила об нем, ибо он стал забываться. Надо было сказать, что Россия не quantité negligeable, что, несмотря на свои поражения и свою революцию, которая хуже этих поражений, это все-таки великая страна, способная дождаться своего возрождения и занять в мире подобающее ей место. Она способна дождаться, если правительство русское проникнется сознанием, что оно не само по себе только — «мы ваши господа, а вы наши дети», — но что оно — представитель великого народа и должно дело делать, а не сочинять легион законов и ждать, когда эти законы будут введены. Дело делать — значит вникать во все вопросы, во все нужды России, исследовать их, помогать всем, кто хочет работать, и тем возбуждать к работе и мало или вовсе не думающих о ней. Никакая Дума ничего не сделает, если само правительство будет сидеть по-старому у моря и ждать погоды. Непогода-то и требует усиленной работы и энергичной инициативы.
15(28) июля, №11256
«Когда-то А. С. Суворин довольно зло шутил над переговорами между правительством Витте и правительством Хрусталева и даже, помнится, держал пари, кто кого арестует. Это было в «первом периоде». Теперь «тем серьезнее вздымаются противоположные волны», и… тем грознее звучат голоса Булацеля и Дубровина».
Это из «Речи», которая несколькими строками выше говорит, что в «Русском Знамени» «по адресу министерства раздаются речи, подобные которым министры слышали… разве только с кафедры первой Думы. «Уйдите с ваших постов, вы, у которых дремлет совесть, вы, которые»… и т. д. «В чем выражается «ясный ум» и «решительный характер» Столыпина? В том, что, когда ему, наконец, приказали распустить Думу, он, скрепя сердце, исполнил обещание?.. Имена Столыпина, Арбузова (?), Щегловитова, Кауфмана и некоторых других сотрудников Столыпина стали настолько ненавистны всему русскому народу, что надо удивляться властолюбию этих господ, остающихся на своих местах, несмотря даже на недоверие, которое к ним питают миллионы русских людей»…
Очевидно, кадетский орган сравнивает министерство Столыпина с министерством графа Витте, и Союз русского народа, во главе которого стоит Дубровин, с Советом рабочих депутатов, во главе которого стоял Хрусталев. Мне бы теперь, поэтому, следовало посоветовать г. Дубровину арестовать П. А. Столыпина, как советовал я Хрусталеву арестовать графа Витте, чтоб таким образом существовало не два правительства, а одно.
Не знаю, желает ли г. Дубровин сыграть роль Хрусталева и учредить второе правительство, но его газета изъявляет сожаление по поводу того, что для охраны дачного помещения первого министра истрачено 65 тысяч. Неужели он жалеет об том потому, что арестовать или убить П. А. Столыпина не так легко, как в прошлом году, когда он жил более открыто: тогда взорвали его дачу, искалечили его детей и убили несколько десятков человек, приехавших к нему на прием? Вообще подобные упреки я считаю большим свинством со стороны г. Булацеля, редактора «Русского Знамени». Когда г. Дубровин или его присные станут на место П. Столыпина, они ведь тоже принуждены будут охранять свои жилища в такое время, как наше. И во всех странах делалось и делается это, когда тревожное состояние общества к тому принуждает. Самое «Русское Знамя» грозит расправою с теми, которые не разделяют убеждений его редакции или которые покажутся ему подозрительными…
Вспомним прошлое для назидания настоящему, то прошлое, которое дало России два правительства. Это было не за горами, а в самом начале так называемого освободительного движения, которое разбросало столько трупов по России, столько разорило людей и осветило проклятыми «иллюминациями» усадьбы.
Граф Витте никак не мог думать, что манифестом 17 октября воспользуется революция. Он думал, что манифест этот — начало торжественных манифестаций спокойной части русского общества, которое своим восторгом задавит революцию и она не посмеет и цыкнуть. Кажется, он рассчитывал на кадетов или поверил им, а, может быть, верил своему собственному чувству и своей проницательности во тьму времен. Когда он увидел, что революция овладела движением, он не обеспокоился особенно и сказал сам себе и своим министрам: «laissez faire». Пусть побалуются. Пусть потреплют друг друга и сами потреплются, а мы притворимся сильными и станем сочинять временные законы. Когда общество увидит, как его треплют и что такое свободная печать без закона, взывавшая к бунту и к погромам, к провозглашению святыми убийц, и проч., и проч., тогда оно закричит: «Спасите нас, мы погибаем».
И тогда начнется благополучие. Но граф Витте опоздал и опоздал не потому, что хотел опаздывать, а потому, что не знал, что такое Совет рабочих депутатов и его голова, Хрусталев-Носарь. Он, полномочный министр финансов, почти диктаторски управлявший Россией в течение чуть не десяти лет, когда все министры пред ним пресмыкались, пред ним, у которого находился государственный кошель, — не был в состоянии понять, что какой-нибудь там Носарь-Хрусталев может управлять Россией. Что такое этот самозванец? Он даже не самозванец. Он не выдавал себя за кого-нибудь другого, не носил какое-нибудь важное и священное имя. Он был просто Носарь. Русскому бюрократу, поклоннику самодержавия — а граф Витте был таким, могу вас уверить, — казалось диким, что такая ничтожная величина может управлять. Стоило графу Витте поднять палец в прежнее время — и трепет распространялся, и тридцать тысяч курьеров готовы были действительно скакать от Петербурга до Эривани, от Петербурга до Берлина, Парижа, Лондона и Пекина. Обольстительно. Как не верить своей власти после такого опыта.
А между тем секрет заключался в том, что у графа Витте никого не было, кроме «собственных» министров, а у Носаря-Хрусталева были и министры и Дума. Да, он догадался открыть Думу раньше, чем граф Витте. Совет рабочих депутатов — это именно была Дума, и притом парламентарная, избиравшая себе министров. Носарь был первым министром. Армия его была рабочие и интеллигенты. Дума его сообщала прения своим газетам, и они их печатали. Я говорил тогда, что это времена Смуты, когда царь сидел в Москве, а Тушинский вор в 60 верстах от Москвы. Но мне говорили: «Вы шутите, вы иронизируете. Откуда это вы взяли?» Когда я советовал Носарю арестовать графа Витте, смеялись тоже. Только французский посол, г. Бомпар — извиняюсь перед ним за эту нескромность, но ведь это прошлая история, — делал жест удивления и говорил:
— Что же это такое? Неужели Витте ничего не видит, он, такой властный человек?
Граф Витте не видел, искренно не видел. Если бы он видел, он открыл бы Думу в декабре, он объявил бы выборы на конец ноября и Г. дума покрыла бы Думу Совета рабочих депутатов. Будь она хоть разрадикальная, она была бы лучше Думы Хрусталева. Если этого нельзя было сделать так скоро, он должен был проявить сильную власть и заставить себя слушаться. А он взялся за ум, когда появились манифесты, подписанные революционными партиями, приглашавшие население брать свои сбережения из государственных сберегательных касс и объявлявшие о банкротстве правительства. И население слушалось. Кассы опорожнились на сотни миллионов, бумаги летели вниз, распространялась паника. Заговорили даже о приостановке размена на золото. Начался бунт в Москве, а когда его укротили, начались восторженные описания этого бунта.
Таково следствие двух правительств. Если дело идет о сравнении Витте-Хрусталевского момента с моментом Столыпино-Дубровинским, об этом можно серьезно подумать и разобраться в таком странном приключении. Но я убежден, что г. Дубровин — не Носарь, а у г. Столыпина есть уже опыты и пример графа Витте. Это — во-первых, а что будет во-вторых, об этом в другой раз.
20 июля (2 августа), №11261
Я с большим интересом читал подробности свидания двух императоров. Самая торжественность, какою оно было обставлено, производила впечатление. Мы начали отвыкать от подобных торжеств. Революция сузила свободу в этом отношении, расставив заговорщиков и убийц, как своих часовых, на всех путях, которые до нее были свободны для Верховной власти и населения, всегда с сердечным чувством встречавшим государя в его столице.
О чем беседовали два императора наедине, об этом мы не скоро узнаем. Разговоры министров более или менее известны, да и то на языке общих мест о поддержании мира и о дружбе двух народов. По-моему, особенный интерес этого свидания заключается именно в личностях двух монархов, которые не видались более двух лет — и каких лет! Оно не лишено было волнения с обеих сторон и внутреннего, глубокого драматизма. Как наш государь, так и император Вильгельм II не могли встретить друг друга без повышенного чувства, очень сложного, не только как представители двух царствующих династий, как частные люди, если можно так выразиться, но и как монархи двух великих народов, много испытавшие в последние годы. Я думаю, что это свидание должно оставить в душах обоих государей искреннее, теплое чувство, более сильное, чем оно могло выразиться в обеденных тостах, и потому-то это свидание должно иметь особенную историческую ценность.
Будущее никому неизвестно. Но каждый шаг настоящего должен быть учтен с особым вниманием. Ежедневные события не проходят без следа для истории; судьба народов — влажная почва, на которой остаются отпечатки всего живущего. Счастливый немецкий император встречал своего русского собрата, который перенес столько волнений и горя, что их достало бы на долгую жизнь. Но счастье — родная сестра несчастья, и потому в благородных душах всегда растет сочувствие и укрепляется сердечная близость.
Мне кажется, что та кошка, которая бегала между Англией и Германией, не была особенно злобной кошкой и бегала без определенного намерения; в настоящее время она убежала в какое-нибудь место, может быть, туда, где Великий океан разделяет Японию от Америки. Если для Америки неизбежна война с Японией, то возможно, что Америка станет искать союза в Европе и, может быть, найдет его в Германии. Для этого союза есть уже данные, как нравственного, так и матерьяльного свойства. Дальний Восток не перестанет играть роль в судьбах Европы и Америки, и вы еще можете дожить до таких неожиданных сцеплений с фантастическими результатами, о которых теперь никто не думает. «Желтая опасность», которую император Вильгельм пропагандировал и словом, и своим известным рисунком, не может быть им забыта и может повести его или его наследника к комбинациям, о которых дипломатия теперь и не мечтает. Может быть, вы увидите японцев в Европе. Говорят же, что будто в соглашении Франции с Японией существует тайная статья, по которой Япония обязуется высадить в Марселе добрую сотню тысяч или более своего войска, для чего Англия дает свои транспортные корабли, в случае войны Франции с Германией. Со своей стороны Франция отдает Японии свой Тонкин и, конечно, много денег. Это — ахинея, но одна из тех ахиней, которые свидетельствуют о необыкновенном повышении фантазии в международных отношениях. Блеск японских побед ослепляет мир, но японцы — только малая часть Азии, самой населенной части света, пробуждающейся в дыме и громах японских побед. На всем земном шаре живет 1530 мил. душ. В Азии 830 мил. душ, то есть более половины всего человечества. Из Азии пришла цивилизация в Европу, и из Азии пришли народы, разрушившие ее. Что будет, когда эта страшная масса миллионов совсем проснется, станет цивилизоваться, заводить свои фабрики, приготовлять у себя дома все то, что теперь для них приготовляет Европа? Что будет даже через 20 лет, когда Китай будет иметь двухмиллионную армию, трудно себе представить. Международная роль России, благодаря ее обширным владениям в Азии, может быть, только начинается, как начинается ее народно-политическая роль. Кто знает, может быть, не за горами то время, когда Соединенные Штаты пришлют своего Витте в Петербург для мирного договора с японцами после войны с ними, которую так неустанно предсказывают.
Фантазия, скажете вы. Кто знает, что это фантазия? Ведь мы начинаем жить в фантастическом веке, каким обещает быть этот 20 век!
27 июля (9 августа), №11268
Еще о лейб-еврее. Дело это, оказывается, имеет серьезное значение. «Бюро» быстро опровергло извещение о лейб-еврее, которому вручено рыбное царство. Но это опровержение заслуживает разбора.
«Осведомительное Бюро» есть только передаточная инстанция, так сказать, курьер для всех министерств. Сведения о лейб-еврее оно получило из департамента земледелия в министерстве князя Васильчикова. А этот департамент, конечно, получил эти сведения из 4-го своего отделения, которым управлял Кузнецов, уехавший на Байкал, а теперь управляет лейб-еврей. Оказывается, этот департамент сам не знал, как не знал и лейб-еврей, председателя рыбного комитета, образованного при этом департаменте, и назвал второпях бывшего члена Г. совета по выборам X. Н. Хвостова. Когда это осведомление явилось в печати (№11269 «Новое Время»), то кто-то сообщил в министерство, что управляет рыбным комитетом не X. Н. Хвостов, а X. Н. Хлебников. Тогда князь Васильчиков велел снова опровергнуть уже самое опровержение своего департамента, которое и явилось у нас вчера (№11270). Отсюда видно, что этот рыбный комитет есть именно то учреждение, которое самому департаменту земледелия так мало известно, что он не знал, кто председательствует в этом комитете.
Затем, кто же этот лейб-еврей? Я бы не стал злоупотреблять этим словом, если бы департамент земледелия назвал своего чиновника по фамилии. Он скрыл это имя. Об нем только сказано, что он еврейского происхождения, университетского образования, деловит и энергичен, и что он сын чиновника министерства иностранных дел. Но разве это министерство состоит при рыбном промысле? Дипломаты его, по мере сил, конечно, ловят рыбу в мутной воде политики, но это не та рыба, о которой идет речь, и департамент не сообщает никакого научного труда по рыбе или рыбным промыслам, принадлежащего заместителю г. Кузнецова. Он — усердный канцелярист, и только. Неизвестно даже, по какой специальности он работал в университете, то есть по какому факультету он слушал лекции, и имеет ли этот факультет какое-нибудь отношение к рыбе. У нас, как известно, ученость не обретается в авантаже, потому что она мешает самим министрам быть авторитетными. То ли дело чиновник! Он только «исполнитель», как декламирует департамент, высших предначертаний. Это почтенное Бюро или, вернее, его земледельческий источник, путающий г. Хвостова с г. Хлебниковым, тоже не сообщает, насколько авторитетен г. Хлебников в рыбном промысле. Что министр не изучал рыбу, это можно сказать положительно, да это для министра неважно. Но председателю рыбного комитета необходима некоторая подготовка, выбранный ли он член Г. совета или назначенный. Не оттого ли так шатко у нас все, что чиновничество есть единственная специальность, которая требуется даже для специальных учреждений? Посмотрите, какая бедность научной подготовки в нашем чиновничестве и какое затмение в головах наших высших реформаторов, когда они исключили высшие технические школы из выборного представительства в Г. совете. Страна, нуждающаяся в технике, остается без земледельческих и технических школ и профессура высшей технической школы ставится ниже университетской профессуры. Стоило специалисту, г. Кузнецову, уйти, как у князя Васильчикова никого не оказалось, кроме лейб-еврея. Он все знает, все умеет и подчинит себе рыбный комитет с г. Хлебниковым. Он только «исполнитель», говорит официальное осведомление. Но городничий в «Ревизоре» тоже только исполнитель. Какой глупец поверит департаменту, что «исполнитель» лицо не важное? Еще император Николай I сказал, что Россия управляется столоначальниками. Да так оно есть и теперь. В «исполнителях» вся сила, а вовсе не в комитетах и комиссиях, которые только просиживают кресла. Поэтому отчаянная телеграмма астраханских рыбопромышленников к князю Васильчикову с протестом против лейб-еврея есть крик, совершенно понятный, и отвечать на этот крик каким-то комическим и ошибочным даже осведомлением (незнание председателя комитета) есть дело недостойное высшей власти, способное вызвать смех у одних и негодование у других. Если заграничные оперетки заимствуют свое содержание из русских административных сфер, то они имеют для этого основания. Где возможно, что правительственный департамент называет совсем не то лицо, которое управляет специальным отделом? А относительно фамилии чиновника остается повторить: что в имени тебе моем? Он просто лейб-еврей, и рыбное царство принадлежит ему, как скоро все русское царство будет ему принадлежать. Из 417 московских купцов первой гильдии 272, т. е. больше половины, евреи. Они молодцы. Их власть обеспечена уже теперь, и нам остается только ожидать лейб-еврея на месте первого министра. Думаю, что это совсем недалекое будущее. Все к этому не только идет, но и бежит.
С праздником.
30 июля (12 августа), №11271
Мне не было еще тридцати лет, когда меня приглашали, по поручению П. Л. Лаврова, вступить в одно тайное общество. Поручение это взял на себя человек очень образованный, мне весьма симпатичный, изучивший Дрезденскую революцию так, что рассказывал ее движение со всеми подробностями, как военный историк мог бы рассказать Бородинское сражение. Он был холостой, а у меня уже было трое детей. Изложив мне поручение, он тут же стал мне советовать не вступать в это тайное общество, так как меня уже связывала семья. Так и было решено между нами, т. е. он передал Лаврову, что я отказался вступить в это общество. Это был первый и последний раз моего соприкосновения с тайными обществами. Я стал просто журналистом, человеком сам по себе, и года через три приобрел себе имя под псевдонимом Незнакомца.
В настоящее время я хочу поступить в масоны, или правильнее — хочу основать масонскую ложу со всеми ее обрядами. Обрядность — важная вещь. Без нее не существовали бы церкви. Масонские ложи, сколько мне известно, запрещены, хотя это несправедливо в такое время, как наше, когда существует множество тайных и явных сообществ, вред которых доказан превосходно. Масоны существуют во всем мире. Говорят, что во Франции они особенно благоденствуют. Покойный В. С. Соловьев, проживший довольно долго во Франции и напечатавший там по-французски свое известное сочинение о русской церкви, когда я стал говорить о влиянии иезуитов во Франции, сказал мне:
— Вы еще верите в эти басни? Иезуиты — почтенные люди, много занимаются наукою, но политическое их значение ничтожно. Оно не было значительным и в то время, когда Э. Сю изобразил их в «Вечном Жиде», создав тип Родена. Теперь всемогущество во Франции принадлежит масонам. Мне показывали списки префектов — все они масоны. Чтобы попасть на какой-нибудь мало-мальски высокий административный пост, надо быть масоном. Евреи играют в масонстве большую роль, и нет той ложи, в которой не было бы евреев. Это огромное и могущественное братство, которое ведет свое дело необыкновенно искусно. Оно о себе не только не кричит, но отрицает свое значение и даже нередко свое существование, но тем оно деятельнее и крепче. Недавно один из драматургов написал пьесу о масонах, театральная цензура ее не допустила на сцену. Журналистика молчит о масонах за весьма редкими исключениями, которые не находят себе поддержки. Все связаны тайною и все пользуются выгодами, которые доставляет своим членам братство.
Я знал двух русских масонов. Один постоянно жил в Париже и был даже секретарем в одной ложе. Другой жил в Петербурге. Они не скрывали от меня своего масонства. Парижского знакомого я раз даже проводил до самой ложи, помещавшейся недалеко от улицы Saints Péres. Но они очень были скромны о заседаниях лож и вообще о масонских делах.
Во время японской войны среди высшего петербургского общества существовало твердое убеждение, что дело тут не обошлось без масонов, что между военными, занимавшими большие посты, были масоны, что генеральный штаб наш имел масонов. Мне приходилось слышать об этом от лиц очень высокопоставленных, которые называли мне даже имена генералов-масонов.
Мне верилось, и не верилось. Мало ли чего не бывает. Когда пал старый режим, сколько открылось таинственного, сколько мы узнали при помощи печати таких фактов, которые скрывались столетием. Наши революционеры стали писать воспоминания и печатать их. Мы узнали всю механику тайных обществ, подробности заговоров, жизнь и характеры действующих лиц, и узнали лучше, чем из политических процессов, когда и подсудимые, и прокуроры, и адвокаты лицемерили и лгали. Конечно, ложь есть и в этих воспоминаниях революционеров, но она не преуменьшает факты, намерения и деятельность, а скорее все это преувеличивает, чтоб увеличить свой героизм.
— Да вы шутите о масонах? — сказали вы.
Зачем шутить? Я говорю серьезно. Масонство нужно было бы для объединения русских людей, только русских, с исключением всего того, что не русское. Программа русского масонства должна быть по возможности лишена всего того, что называется политикой, и в особенности должна быть заклятым врагом политиканства и партийности. Партийность является у нас политической холерой, и симптомы ее похожи на холерные симптомы. Всех несет речами и ослабляет организм в его правильной деятельности. Русское масонство должно бы заниматься подбором русских людей на всякую деятельность и следить за их честностью, трудолюбием и развитием способностей. Оно должно было бы облегчить всякую деловую инициативу и брать на себя хлопоты для проведения в жизнь всего полезного, доброго и производительного. Этого не сделают ни Дума, ни правительство, ибо и Дума, и правительство почти исключительно должны заниматься политикою и взаимными столкновениями, не исключая перебранки. Говоря «должны», я разумею европейские порядки, ибо своего мы ничего не выдумали. Там дело обстоит так же, но там зато люди давно уж приобрели все те качества, которые необходимы для того, чтобы все прогрессировало. Там личная инициатива развита веками, там связь науки с практической жизнью установилась крепко, там уж никто высокомерно не отнесется к тем самопожертвованиям для развития своей родины, которые у нас сплошь и рядом встречаются с равнодушием или с высокомерием того невежества, которым мы так известны.
Кстати, упомяну об одном факте из жизни Менделеева. Мне рассказывал это один очень талантливый человек, который принужден был оставить государственную службу просто из-за женского скандала, который, в сущности, не стоил выеденного яйца. Наши государственные люди блюдут внешний декорум, и под этим декорумом проходит множество зловредных вещей безнаказанно. Но кто нарушил его, тот будь хоть семи пядей во лбу, его выбросят для удовольствия посредственностей и бездарностей, которые обыкновенно обладают талантом и с женщинами быть посредственными. Менделеев одно время страстно занимался Северным полюсом. Изучив все путешествия туда, он нашел два направления, которыми никто не пользовался. Он написал записку и обращался к разным инстанциям о снаряжении экспедиции. Разумеется, везде он нашел холодный прием. Характерно особенно то, что он предлагал взять с собой всю свою семью — так велика была его уверенность в том, что он напал на правильный путь.
Я рассказываю об этом только кстати. Дело не в Северном полюсе, а ближе. Есть много русских людей, которые готовы работать, исследовать неоткрытые богатства России, изобретать, вообще людей, богатых инициативой, энергией, наукой и готовностью положить свою душу на самую неутомимую деятельность. Но им неоткуда взять поддержки. Скорей ее найдут революционер и разрушитель, чем созидатель. Большие и полезные дела делаются без шума, без красноречия.
Наши министры все в политике и будут в ней пребывать. Они не имеют за собой преданий или, вернее, их предания в Европе, но мало еще сознанные. Они все в бумагах и докладах, все в комиссиях. Жизнь собственно, ее сущность, дело, работа, остаются вне их ведомств и вне политики. Вот и надо основать русское масонство, такую связь между людьми, которая выдвигала бы все полезное и деятельное, все честное, не попадающее или не желающее попасть в политику.
Я не распространяюсь. Я намекаю только на идею, которая, разумеется, требует развития. Масонство международное придет и к нам и возьмет в свои руки все то, что должно бы оставаться в русских руках и русским умом сделано.
5(18) августа, №11277
Мое последнее «Маленькое письмо» о масонстве возбудило столько внимания в печати и в особенности в обществе, что, очевидно, мысль о подобном тайном обществе, в котором бы участвовали только русские, носится у многих.
Одна газета нашла мой проект «опасным», реакционным, «тайным центром» для явного центра; другая ей посочувствовала и назвала мой проект «истинно-русским масонством»; третья, сочувствуя моему масонству, говорит, что бюрократия прикроет подобное общество; четвертая, что только женщины могли бы основать масонскую ложу, а мужчины на это неспособны. Женщины не отозвались на мое письмо, но мужчины отозвались, многие с самыми горячими приветствиями и готовностью вступить в члены. Несколько человек посетило меня, чтобы переговорить об этом вопросе.
Хотя масонские общества запрещены, но это запрещение не имеет теперь и иметь не может смысла. Раз политические партии существуют, начиная с союза русских людей и кончая партиями социалистическими и революционными, то и сообщество людей во имя тех национальных, кровно-русских прогрессивных идей, о которых я говорил, имеет право на существование. Правда, правительство одни партии признает, т. е. легализирует их, а другие не признает, но они существуют, действуют, ведут пропаганду и проводят своих членов в Думу, и эти члены не имеют причин, как прежде, скрывать свою принадлежность к тем или иным организациям. Я сказал о необходимости некоторой тайны и некоторых обрядов. Но в каждой политической партии, не исключая правых, существует тайна. То, что называется, например, «тактикою» партии, основано на тайном соглашении лидеров партии с главнейшими ее членами. Простые солдаты партии знают программу партии, но не знают того механизма, тех существенных подробностей, того «сердца» — позволю себе так выразиться, — которым приводится эта программа в движение. Скажу более: нет того дела, мало-мальски широкого, которое могло бы существовать без того, что называется тайной. Самая душа человеческая есть глубокая тайна, и прекрасные ее порывы, может быть, обязаны самым таинственным ее проявлением.
Обрядность, конечно, отвергается политическими партиями. Обрядность признается чем-то смехотворным, комедийным, но в таком сообществе, о котором я говорю, обрядность я считаю необходимою по многим причинам, о которых не место здесь говорить. Она, понятно, должна отвечать смыслу дружества и говорить лучшим сторонам человеческого духа. Дело идет прежде всего о том же самосовершенствовании, которое так высоко ставит Л. Н. Толстой. В этом отношении он до известной степени наследник масонов, которых он изучал для «Войны и мира». Я говорю о том чистом, гуманно-мистическом смысле масонства, которое привлекало к себе в XVIII и первой четверти XIX века лучших русских людей. Теперь оно изменилось, стало международным, попало в зависимость от евреев и обратилось в политическую партию. А я говорю не о партии, а о той общности государственных, нравственных, бытовых и материальных интересов русских, которая должна их связывать помимо политического настроения и тех его оттенков, которые служат предлогом не только полемики, но и вражды между ними, точно они идут в совершенно противоположные стороны. Политическая партийность искажает все самое лучшее и искреннейшее, что есть в человеке. Партии ругаются словом «бюрократия», как чем-то позорным, а сами в сущности образуются по тем же бюрократическим принципам и ведут между собою, даже близкие партии, такую же глупую и вредную войну, как разные бюрократические ведомства между собою. Нужна «сердечная связь» между русскими людьми, как выразился один из писателей, полагающий, что дело спасения России придет от женщин. Я знаю только, что на русских шла осада и с Запада, и с Юга, и с Востока самой Русской империи, точно им место только на Севере — обрабатывать тундры или поступить в соловецкие монахи. Все левые науськивали Европу и Америку на Россию, злобно шептали банкирам: «Не давайте ей денег», чуть не говорили: «Чего вы ждете — пугните ее войной!» Все это угнетало национальное чувство и оскорбляло его. Русские люди в Русском царстве начинали себя чувствовать одинокими, без связи. Какое бы дело ни делалось, даже русский руководитель его сейчас же осаждается рекомендациями взять к себе в помощники инородцев, преимущественно евреев. Они — подрядчики, они — адвокаты, они — сочинители проектов, они — помощники министров. Печать, адвокатура, торговля, все либеральные профессии пополняются не русскими людьми. Слово «русский» высмеивается прибавкою к нему «истинно». Патриотизм называется мерзостью. Сами русские люди, в своем увлечении политическими партиями и в своей стыдливости не прослыть черносотенцами, действуют в пользу «угнетенных» евреев. Партия «народной свободы» с самого начала была партией «инородной свободы» и точно нарочно выдумывала, соединяясь с еврейством, неприемлемые проекты законов, не существующие ни в одной стране, но льстящие невежественной массе. Русские великодушно-легкомысленно забывают, что всякий еврей выгоняет двух-трех русских, если он вступит в какое-нибудь дело; всякий еврей, вступающий в высшие школы, затрудняет в них доступ десяти русским. Еврейский полуталант забивает хороший русский талант своей юркостью и настойчивостью в достижении целей. В высшем управлении даровитому еврею первое место. Где гениальному Менделееву нет места, там услужливый и юркий еврей в чести. Рыбные промыслы отдаются какому-то еврею, который с этими промыслами знаком только по копченому сигу. У нас на 80 миллионов русских 8 миллионов евреев. Если во Франции, где на 40 мил. французов приходится только 150 тысяч евреев, евреи побеждают и скупили целую треть недвижимой собственности, то с нашей стороны было бы беспримерным идиотством не бороться с этим нашествием, которое будет хуже татарского. Дряблость русской администрации, ее вельможество, ее любовь к произволу, протекциям, подкупу всевозможными способами — зло вековое, мало поддающееся уменьшению. На эту тему можно написать целую книгу, эта тема найдет в памяти и опыте каждого русского множество оскорбительных фактов и тайн.
Если я упоминаю имя масонов, то как образец крепости их организации и распространенности их, а содержание — дело русских людей. Толстой основою своего учения о самоусовершенствовании ставит религию, веру в Бога, евангельское учение. Но толстовство явилось чем-то очень исключительным преимущественно потому, что в нем единственным апостолом был только он сам, и самое учение его совсем удалено от реальной и особенно национальной жизни. Кроме того, весь свой большой ум он употреблял на беспощадную критику религии, государства, науки, всех больших основ существующего общества. На отрицании нельзя создавать, что доказывается самим Львом Николаевичем. Он еще недавно отрицал репортерам значение своих художественных произведений, основанных отнюдь не на отрицании, забывая, что Евангелие есть превосходный роман, выражаясь современным языком, «благовествование», написанное с художественною простотою, прелестью и трогательностью. Нагорная проповедь, если б исключить ее из Евангелия, не создала бы христианства. Так и рассудительные сочинения Л. Н. Толстого гораздо короче по своему действию, чем его художественные произведения. Хорошо и крепко организованное общество есть постоянное творчество характеров и возбуждение необходимых нам единства и энергии.
Беру из одного письма, полученного мною и не предназначенного для печати, несколько строк, может быть, слишком мечтательных, слишком далеко метящих, но выраженных с искреннею верою в возрождение России, что должно быть вероисповеданием и делом того тайного общества, о котором мы говорим:
«В это лихолетье русскому человеку, в короткий срок так страшно много пережившему, страдавшему за родину, страшившемуся за ее судьбу и оскорбленному в лучших своих чувствах, отрадно отдаться крылатой мечте.
То содружество, то русское братство, о котором вы говорите в вашем последнем «Маленьком письме», будет работать на общее благо, — для осуществления культурных целей, ради духовных и материальных успехов родного народа. Это братство будет расти и укрепляться, если оно сумеет сочетать достижение национальных целей с уважением к свободе.
Оно будет стоять не за застой и политические перевороты и не за якобы «исконные» начала русской государственности, а за постепенное и неуклонное движение вперед, находящееся в органической связи с нашей стариной и нашими особенностями.
Для цели духовного единения русского народа нужна будет не революционная «Лига просвещения», а охватывающая все три ветви русского народа «Школьная матица» или подобная ей организация; для подъема же физических качеств народа, кроме улучшения его питания, Сокольские общества — мужские и воспитывающие будущих матерей — женские. Эти чешские «едноты», поддерживающие начало союзности и дисциплины, думается мне, заслуживают подражания.
Братство будет продолжать работу по собиранию предметов народной старины, преданий, песен и народного орнамента. Оно поддержит такие национальные начинания, как мастерские кустарей московского земства, княгини Тенишевой, мастерские села Абрамцева, школы черниговского и полтавского земств. Еще работают глубоко национальные творцы-художники, как Римский-Корсаков, В. Васнецов, Нестеров и их последователи, и труды их будут пользоваться заботливым вниманием будущего союза. Право на заботы союза будет принадлежать всем честным русским труженикам, всем пионерам и исследователям на обширном пространстве русской земли. Братство будущего, может быть, возьмет на себя и одну «политическую» реформу, о которой не заикается правительство и не обмолвился, как кажется, никто из членов первой и второй Г. думы: оно будет бороться с обычаем извлекать едва ли не самую крупную отрасль государственных доходов из страсти народной к вину. Оно возвысит обаяние государства, освободив его от добровольно принятой им на себя роли кабатчика, и, уничтожив пьянство, ослабит обнищание и остановит физическое и нравственное вырождение населения. Отдельные лица, входящие в состав будущего братства, будут, конечно, открыто заниматься творческой работой, поддерживать и создавать общества и учреждения, цели которых находятся в согласии с целями братства». Далее автор письма рисует мечту, «когда русским братьям удастся стать хозяевами русского дела, создать национальную школу, армию, потушить классовую и племенную борьбу, укрепить государство, зажечь опять огонь патриотизма, воскресить былое обаяние, увеличить блеск прежней славы, когда в государстве русском все будут говорить на «великом, могучем и свободном русском языке».
Пусть это только благородные мечтания о такой силе братства. Но оно может много сделать, если создастся и станет действовать с непреклонным упорством. Надо начать дело тем, у кого есть достаточная энергия, любовь к России и способность организации. Я исполняю свое дело, как журналист, и твердо знаю, что никогда не пожалею о том, что говорю в настоящий час.
12(25) августа, №11284
Меня достаточно ругали наши газетные противники за то, что я заговорил о русском масонстве, ругали в передовых статьях, смеялись в заметках. Одна заметка была очень милая и у меня вызывала веселую улыбку. Как я ни стар, но я могу еще смеяться вместе с теми, кто надо мной смеется. Эта форма полемики мне всегда была любезна, как наиболее литературная, хотя порой она бывает и наиболее злой Передовики просто ругались и злились. Этой ругани, злобы и клевет, переходящих все границы, я вынес в своей жизни так много, что если бы в этих клеветах была хоть десятая часть правды, я давно бы погиб с своей газетой. Но я еще существую и надеюсь умереть от собственной старости или от болезней, а не от тех ударов, которые несутся со стороны врагов моей газеты.
Что, в самом деле, я сделал такого ужасного предложением образовать общество по образцу масонского? Я лично предпочитаю свою газету всем тайным обществам и, если б мне предложили сделаться гроссмейстером самого тайного из всех тайных обществ, я бы благоразумно отказался. Я — литератор и журналист, который никогда не принадлежал ни к каким тайным обществам. Я уверен в моем призвании, никогда ему не изменял и не изменю. Вся моя деятельность, литературная, журнальная, издательская и театральная, проходила на виду у всех и своим источником имела мое литературное дарование и любовь к просвещению. Но существование тайного общества для защиты русских и русских интересов я признаю полезным и даже необходимым в виду того множества тайных обществ, которые теперь существуют и которые имеют своей целью свергнуть правительство и изменить монархический режим на республиканский или социалистический. Достаточно упомянуть о революционных тайных обществах и в особенности об обществе бундистов, чисто еврейском, которое одно нанесло моей родине самые тяжелые раны. Мне говорили, что это еврейское общество имеет тесную связь с масонами, одной из самых решительных и кровавых отраслей масонства. Я оговорился в прошлом письме, что не масонское общество я предлагаю учредить, а только взять из масонства организацию. Масонскую ложу нельзя учредить без сношения с масонами. У них всемирная связь и, несмотря на частные различия, они учреждаются не иначе, как с согласия самого же масонства. Учреждать действительно масонскую ложу — это значит попасть из огня да в полымя, т. е. присоединиться к такому союзу, который менее всего имеет в виду благо России.
Я предлагаю учредить просто русское содружество, которое связало бы между собою русских и дало возможность знать друг друга на больших пространствах нашей империи и подавать друг другу добрые и худые вести. Одна журналистика бессильна сделать то, что сделать необходимо.
«Речь», этот орган партии инородной свободы, имеющей главною целью осмеивать и отрицать все русское и забрать в свои руки бразды правления, как взяла было она в свои руки Государственную думу, сделав ее чисто революционною. Правительство одно время так считало себя несчастным и жалким, что уже протягивало дружелюбно руку этой партии и чуть не шептало, как любовница: «возьми меня»! Это время, слава Богу, прошло, и правительство решилось опираться только на свой авторитет, стараясь его восстановить и утвердить реформами и заботою о народе. Отсюда эта вражда партии инородной свободы, этого кадетского лагеря, командир которого, в виду гроба русского сознания и патриотизма, говорит:
— Смотри веселей!
Я бы хотел, чтобы русские не прятали в преждевременный гроб своих русских чувств и говорили бы тоже:
— Смотри веселей!
Время действительно тяжелое, оно, вероятно, продлится еще, но я думаю, что русское чувство просыпается, просыпается патриотизм, о котором на этих днях говорила «Речь», объясняя очень туманными и даже смехотворными фразами, что такое патриотизм кадетский, в отличие от патриотизма «казенного». Против патриотизма начал писать Л. Н. Толстой несколько лет тому назад. Как всегда, он говорил, что думал своей собственной головой и не прибегал к этим дурацким определениям патриотизма словом «казенный». Его аргументация, вся до конца, разбивалась о патриотизм «Войны и мира», который не имеет ничего общего с патриотизмом тридцати тысяч Милюковых с их еврейским легионом. Вся слава России создана патриотизмом, и на войне и в мире, и русский человек не нуждается в его определении. Патриотизм чувствуется всем существом и в особенности по подвигам, совершенным в жизни действительной и в жизни творческой русской фантазии. Только дьяки и дьячки кадетской партий воображают, что это чувство поддается определениям, как например, географические и исторические границы. Или признавать патриотизм, или его отрицать. Искать его — значит, не иметь его или подделывать. Толстой отрицал его, незыблемо утвердив его в «Войне и мире». Крайние левые отрицают его, призывая пролетариев всех стран соединиться. Он присущ государственном людям, генералам, офицерам, солдатам, купцам, мужикам, образованным людям, всем тем, которые признают, что они прежде всего русские и потом уже что все человеческое, прекрасное и великое не чуждо им. Придавленные несчастной войной, негодующие на ее предводителей и на поспешный мир, угрожаемые революцией, приниженные, оторопевшие, русские люди прятали свое чувство перед наглостью этих отрицателей, в маскарадных костюмах убежденных сыщиков настоящего патриотизма. Наглость этих сыщиков, одобрявших убийства и грабежи из-под полы и кричавших: «отечество — это мы!», получит свое возмездие в пробуждающемся русском чувстве, которое возьмет не наглостью, не убийством, а силою своего русского разума и своим единством в любви к родине. И опасаясь этого и видя, что это начинает совершаться, сыщики настоящего патриотизма ругаются, злятся и клевещут.
17(30) августа, №11289
Месяц тому назад я вернулся из Венеции в Петербург. Здесь меня встретила та ведьма, которая носит имя инфлюэнцы и доселе держала меня в своих лапах. Я не могу сказать, что совсем от нее освободился, но мне начинает казаться по всему тому, что доходит до меня в устной передаче, что инфлюэнцой болеют более или менее все. У всех повышенная температура, некоторый бред, недомогание, кашель, насморк, бессонница и какие-то странные, бессвязные видения не то наяву, не то во сне. Никто, кажется, не свободен от какой-то осенней, томящей, расслабляющей и угнетающей атмосферы. Когда она кончится, когда пройдет эта освободительно-разрушительная инфлюэнца? Ей конца не видно. Она как будто поранила жестоко организм России, и придется лечиться томительно долго, соблюдая диету и подчиняясь дисциплине, налагаемой на больного врачами. Беда, если самих врачей тронула эта болезнь и они не чувствуют себя свободными. А ведь это, пожалуй, и так. Кто совсем здоров? У кого достанет смелости сказать, что он вполне здоров, что он не чувствует на себе никаких вредных влияний, никакая зараза его не коснулась и не оставила следа в его нравственном и политическом образе?
Собралась третья Дума. «Никакого толка из нее не будет», — говорят одни. «Она-то все и устроит», — говорят другие. Плачут о двух первых Думах, перебирая их добродетели, как в «причитаньях» по умершим. Вот-то были Думы, вот-то были люди! Не дали им только ничего делать, а то они бы натворили. Жаль, что ребенок умер, а то он сделался бы замечательным человеком. «Он у Господа сделался ангелом», — говорят матери, имевшие несчастие потерять своих малюток. Две первые Думы получили уже ангельский чин, а потому пускай они и сидят в ангелах. О настоящей Думе у меня нет определенного мнения. Я читал только два последних заседания, да прочел предсказательную статью г. Максима Ковалевского в «Révue Bleu». Как у Ивана Ивановича Перерепенка была чудесная бекеша, так и у Максима Максимовича есть своя чудесная бекеша, в которой он является, когда счастливая мысль осеняет его. Бекеша эта — «Révue Bleu». В ней он явился и со статьей о третьей Думе прежде, чем она собралась. Он похвалил г. Плевако, как оратора первого сорта — orateur de premier ordre, — г. Милюкова, как стратега первого сорта — de tout premier ordre, — г. Дмовского, как политика первого сорта, г. Капустина, как ученого, г. Гучкова, как почти ученого (erudit), начавшего свое поприще этюдом об Одиссее, хотя, «к сожалению, г. Берар предупредил его в этом»[31], но, съехидничав насчет московского Одиссея, М. М. ставит его наравне с Милюковым, как лидера партии. Два Аякса, или Альфа и Омега или, как говорит Некто в Халате, Аква и Онега — все равно вода. «La Douma sera réfotmatrice ou elle ne sera pas». Так заключил он свою статейку, и в этом он, конечно, совершенно прав. Дума станет работать над реформами, или ее совсем не будет.
Я слышал, что долго толковали о том, что у нас такое, самодержавие, или конституция, или обновленный строй. Я бы на месте октябристов назвал: «Veränderte Russland», как в известном сочинении Вебера о России, преобразованной Петром. Так, без перевода, и назвали бы русскими буквами «Ферендерте Русланд», чтобы никто, кроме немцев, ничего бы не понял. Оно и учено, и хорошо, и никому не обидно.
По моему мнению, Россия в вывеске не нуждается после того, как Петр Великий назвал ее империей. Надо начать жить новою жизнью и по-новому работать. Несомненно пока, что мы живем при старых законах, не исполняя их, и ожидаем новых, может быть, для того, чтобы их тоже не исполнять. У нас это удивительно как хорошо устроено и, может быть, на свете нет другой страны, к которой так шло бы слово «самоуправление». В России, кажется, было только два времени, когда ею управляли — Петр Великий и Екатерина II — в остальное время она самоуправлялась, причем Николай Угодник принимал в этом некоторое участие, за что народ называет его Микола Милостивый.
Разговоры о вывеске для России шли по поводу адреса государю. В нем все достоинства краткости и один недостаток — хвастливость. «Мы, государь, все сделаем. И свободу насадим, и порядок устроим, и просвещение насадим, и единство укрепим, и весь свет завоюем». Если этой последней фразы в адресе нет, то она подразумевается. Конечно, отчего не похвастать? Это русская черта. Отчего не пообещать? Это тоже русская черта. Но мне кажется, что хвастовство довольно бестолково выражено. Ведь, в сущности, разве в самом деле Дума имеет такое могущественное значение, что может все устроить и все насадить? В этом устроении и насаждении участвует такое множество сил самых сложных, что Думе ни в каком случае не следует брать на себя роль хвастливого обывателя. «Дерево свободы не только надо насадить и вырастить, но надо выучиться жить под его тенью», — сказал какой-то замечательный человек, не из россиян, конечно, ибо россиянину не было повода говорить подобные вещи.
Мне бы следовало сказать об «инциденте» — такое же глупое и нелепое слово, как «анонс», — г. Родичева. Но страшно после того, что о нем уже сказано и что он испытал. Ему бы следовало самому о себе сказать искреннее и правдивое слово, если он на это способен. Он должен бы разобраться в своем состоянии, в своей «психике», как говорят теперь, до «инцидента», во время оного, когда его не только ругательски ругали, но чуть не побили, и в особенности после того, когда дружественная рука свела его с трибуны.
Происшествие поистине комичное, по моему мнению. Человек упал на улице, и зрители смеются, а он сломал себе ногу. Для него это трагедия. Что нам смешно, то г. Родичеву грустно и больно. Вот он бы и рассказал, почему ему грустно и больно. А если ему хорошо и весело — то и об этом бы рассказал. Он несомненно был разбит не возмущенным большинством Думы, не бранью и кулаками, а тем, что он совершенно растерялся и струсил. Он обладает тем темпераментом, который кричит: «отойди, расшибу!», но, встретив отпор, сейчас же готов извиниться и сказать: «я пошутил». Его воодушевление похоже на одушевление соборного дьякона, провозглашающего многолетие.
Окна храма дрожат от могучего голоса, хор подхватывает «многая лета», и храм наполняется торжественными и возбуждающими чувства звуками. Эту роль протодьякона он играл в первой Думе, и во второй, и играет в третьей. В первой он провозгласил «многая лета» бешенству революции, во втором — «отечеству», которое якобы выражалось в депутатах второй Думы, в третьей — «многая лета» галстуку. В двух первых Думах хор подхватывал, в третьей он тоже подхватил, но так, что протодьякон совсем струсил. Он, наверное, не ожидал такого происшествия. Не ребенок же он в самом деле, чтобы решиться провозгласить такое «многолетие» и затем услышать за это страшную брань, видеть перед собою кулаки и воспаленные лица и затем — и это всего важнее — просить прощения, как провинившийся школьник, испугавшийся своей дерзости и боящийся, что его высекут. П. А. Столыпин, конечно, высечь его не мог и не мог иметь такого желания. Но он мог видеть в этом дерзость со стороны депутата, которого он не может считать школьником, как депутат не может считать школьником министра. Это ответственные, взрослые люди, которые должны знать, что они говорят и что делают. Как человек, доказавший не раз свое мужество, смело ходивший к бунтующей толпе мужиков, как человек, способный защищать свою политику в это смутное время, он решился с ним драться на дуэли, если он не извинится. Г. Родичев извинился. Он заявил даже, что уж решился извиниться прежде, чем два министра обратились к нему с поручением от оскорбленного министра.
Он хорошо сделал?
Конечно, он хорошо сделал, как провинившийся школьник, показавший язык директору. В сущности г. Родичев только и сделал, что показал язык, который, — употребляю медицинский термин, — был «обложен»… кадетским налетом и, попросив извинения, принял тем самым слабительного… Когда он вступил потом на трибуну, маленькая спутанная речь его может быть переведена совсем короткою фразою:
— У меня язык «обложен», и я, граждане-депутаты, принял слабительного. Позвольте мне… выйти.
Но если г. Родичев — провинившийся школьник, то он не депутат, не народный представитель, не законодатель, и хвалить его за то, что он попросил извинения, все равно, что хвалить струсившего школьника, за которого нельзя поручиться, что он будет хвастаться, что осмелился показать язык. И немудрено, что г. Родичев, в конце концов, убедится, что он совершил нечто вроде подвига своим языком. Ему привозят цветы, посылают телеграммы и карточки, делают сочувственные визиты, а кадеты шлют ему депутацию — как тут не пожалеть, что принял слабительного! А, впрочем, Бог его знает. Может быть, он римлянин…
21 ноября (4 декабря), №11385
Как это хорошо, что в министерстве иностранных дел дан был обед г. Тафту и на этом обеде присутствовали первый министр, министр финансов и военный, а А. П. Извольский произнес тост в честь нашего гостя и сказал об «упрочении исторической дружбы между двумя народами». А разве могло быть иначе, спросите вы? Бог знает.
Мне хочется вспомнить о 1867 г.
Первый мой фельетон в «СПбургских Ведомостях» был посвящен американскому монитору «Миантономо», на котором депутация граждан Соединенных Штатов приезжала в Петербург с дружественной России демонстрацией. Монитор носил имя предводителя одного индийского племени в Америке, друга белых, в XVII веке. «Миантономо» прибыл летом 1867 г. после продажи Россией Аляски С. Штатам. Весь Петербург перебывал на этом мониторе с самыми дружественными чувствами к американцам. Много было выпито шампанского, и много сказано речей самых дружеских и в Петербурге и в Москве, куда были приглашены американские гости. Горбунов уверял, что один из московских купцов сказал за обедом:
— Если государь прикажет, мы построим мост в Америку.
Русское общество в это время еще было полно движением шестидесятых годов, несмотря на польское восстание. Посещение американцев подогревало наши демократические чувства, и вечная, неизменная дружба к С. Штатам, казалось, закладывалась в русских сердцах.
Вот и я ездил на этот «Миантономо» и описывал подробно свое посещение.
Г. Тафт был тогда десятилетним мальчиком[32]. Ему, конечно, трудно себе представить то одушевление, которым поменялись тогда русские и американцы. Но по тому приему, который он встретил на своем пути в Петербург, через Сибирь, он может отчасти угадать, что в русском человеке таится какое-то родственное чувство к гражданам С. Штатов. На сколько этого чувства теперь в американцах, сказать не умею. Но его постарались уменьшить люди вроде Кеннана и в особенности евреи, которые овладели печатью в С. Штатах и благодаря которым г. Рузвельт чуть не вмешался в наши внутренние дела по поводу еврейских погромов. Благодаря посредничеству г. Рузвельта, мы получили и Портсмутский мир. Сами американцы теперь говорят, что русско-японская война была не только чрезвычайно выгодна им, но она спасла С. Штаты от кризиса.
Кризис этот готов был разразиться от недостатка работы на фабриках и заводах, но война эта дала С. Штатам заказы в сотни миллионов со стороны японцев и русских. Японцы употребляли все средства для того, чтобы восстановить С. Штаты против России, и нашли для этого благодарную почву. Может быть, посредничество г. Рузвельта было роковой ошибкой его, если допустить, что Россия заключила мир именно как раз в то время, когда она могла, наконец, бороться с своим врагом, как равный с равным. Россия никогда не могла быть соперницей С. Штатов на Великом океане, и С. Штаты должны были бы это понять. Политические симпатии их должны были бы обращаться к России, а вовсе не к Японии, которая растет не по дням, а по часам. Но симпатии народов обыкновенно на стороне победителей. Можно предполагать, что поведение японцев после заключения мира, а также пребывание С. Ю. Витте в С. Штатах, его переговоры и разговоры там несколько образумили американцев насчет японцев. Во всяком случае, американцы не успели износить сапогов, в которых приходили в восторг от японцев, как пришлось увидеть в них несговорчивых и гордых соперников. Война между Японией и Соединенными Штатами вдруг стала неотвязчивым вопросом. Враждебные чувства стали расти и нет никаких оснований думать, что этот рост прекратился. Гадать о будущем, конечно, трудно, но оно обещает нечто бурное. России придется играть в этом соперничестве между Японией и С. Штатами деятельную роль. Она может быть служебная, может быть и независимая. Это будет зависеть от весьма многих причин, из которых главные все-таки спокойная и серьезная деятельность Думы и большая или меньшая талантливость нашей дипломатии, тоже зависящей, конечно, от общего состояния империи. Г. Тафт, конечно, не праздный путешественник: он не журналист, а государственный человек, голова которого должна быть заперта на ключ в известных случаях. Куропаткин перед войною ездил в Японию. Что он там видел и узнал, мы доселе не знаем. Если бы наше правительство было догадливее, оно, быть может, хорошо бы сделало, если бы послало своего уполномоченного в Вашингтон прежде, чем начать резко держать себя в переговорах с Японией до войны. Ключ от ящика с войной, может быть, лежал в С. Штатах и Лондоне, а не в Токио и Петербурге.
Я не сомневаюсь, что есть исторически-необходимая связь между посещением «Миантономо» в 1867 г. и посещением г. Тафта в 1907 г. Сорок лет истории весьма поучительны. Это как бы поверка «сердечных» отношений, независимо от политики, от мудрых или мудреных речей и действий дипломатии. Портсмутский мир, по моему мнению, более связал Петербург с Вашингтоном, чем Петербург с Токио. Это роковая, может быть, никем не предвиденная связь, но она существует и имеет многие причины укрепляться. А в сердце русского человека несомненно существует большое дружеское чувство к С. Штатам, и если бы произошла война между ними и Японией, то наши симпатии были бы горячо и нераздельно на стороне американцев, какое бы положение ни приняло наше правительство.
23 ноября (6 декабря), №11387
Пронзительный скрип стесселевского процесса не заставляет ли вас вздрагивать? Это скрипучее колесо движется по ямам и рытвинам, чтоб упасть в проклятую пропасть прошлого, которая не скоро засыплется — так она глубока. Уж обвинительный акт, сложный, мало приведенный в систему, мало освещенный единою руководящею мыслью, но полный фактов, то возмущающих душу, то жалких и трусливых, то преступных по одному своему равнодушию и халатности, уже этот акт есть скрипучее колесо, наполняющее своим противным визгом всю русскую атмосферу. Его нельзя читать без трепета негодования, близкого к отчаянию. Так вот они, эти герои, эти военачальники. Мое почтение. Как изволите поживать?.. — Слава Богу. Мы чувствуем себя превосходно. — Ничего нет лучше, если слава Богу. Но слава ли вам, слава ли русскому имени?
Процесс этот был страшно нужен. Он гораздо нужнее процесса тех адмиралов, которые сидят в Петропавловской крепости и с усердием занимаются огородничеством. Они, вероятно, и рождены были огородниками, а в адмиралы попали по тому недоразумению, которым полна русская жизнь. Была очень симпатичная русская актриса, Е. П. Струйская. Играя в пьесе «Сумасшествие от любви» испанскую королеву, она однажды оговорилась и сказала вместо «я умирала, адмирал» — «я адмирала, генерал». Наши адмиралы могли бы сказать про себя: «Мы адмирали, но не умирали». Их место поэтому в огородниках.
Процесс Стесселя развертывает одну из самых ужасных книг прошлой войны, подорвавшей нашу военную славу. Для России это была трагедия, для Европы — комедия и даже фарс. Сдача Порт-Артура — это фарс для хохочущей над нами Европы. Пусть же этот фарс будет раскрыт во всем своем объеме и пусть каждый получит в общественном мнении все то, чего он заслуживает. Уж по битве при Цзиньчжоу, которая проходит теперь перед судом, видна общая растерянность и — смею сказать — глупость. Слово «растерянность» слишком мягкое слово для обозначения того, что делалось. Слово «глупость» выражает лучше ту самонадеянность, бестолковость и бездарность, которые воплотились на поле битвы в виде вороны, и эта ворона каркала что-то такое, отчего падали люди 5-го полка и японцы выигрывали битву. Один полк сражался, да «Бобр» принял некоторое участие, все остальное смотрело и зевало, потому что никто не мог разобрать, что такое ворона каркает. Может, она в это время цыпленка уплетала и потому даже не каркала.
Нельзя спокойно говорить об этом прошлом. Пусть оно еще раз явится. Пусть оно проскрипит и разбудит спящих и самодовольных. Это один из самых ярких эпизодов не только войны, но и нашей революции. Это был клочок того красного знамени, которое потом развевалось по всей России и собирало около себя всех недовольных, обиженных и огорченных. Сданный Порт-Артур кричал во всех сердцах таким болезненным криком, что терзал всю Россию, как предчувствие смерти…
Пусть суд явится на высоте своего призвания и той справедливости, которая карает не только преступление, но и губительную, самодовольную глупость, которая не дает хода умным.
Сейчас я прочел в корректуре фельетон М. О. Меньшикова. Он между прочим говорит о талантах. Их нет потому, что нет у нас единодушия. Может, он прав. Несколько дней назад в «Новом Времени» я прочел следующие строки:
«Нужно прежде всего выработать парламентскую волю. Главный порок наших парламентских партий заключается в безволии».
Это сказал А. А. Пиленко. Образуйте волю, и дело в шляпе. И это не только справедливо, но это почти аксиома. Но вся беда, кажется, в том, что весь-то русский организм страдает безволием. Была бы в нем воля, не то было бы. Поэтому создать ее необходимо. Но прежде всего спросим, что такое воля?
То, что называется в данном случае «волей», есть, в сущности, талант. Талант сам по себе есть высшая воля, потому что он заставляет себя уважать, себе удивляться и себе подчиняться. Это особенная способность, которою обладают немногие. Талант собирает около себя, и чем он больше, тем охотнее к нему идут. Среди порядочных людей он не возбуждает к себе зависти. Он возбуждает соревнование, вызывает энергию и порождает другие таланты, которые, может быть, еще спят, потому что никто их не зовет, никто не будит, или зов раздается такой, что он не внушает к себе доверия и любви. И толпа любит талант и обыкновенно быстро его чувствует. Талант управляет самой своей сущностью, своей находчивостью, тем новым и свежим, чем он сразу поражает других и заставляет к себе присматриваться и прислушиваться. Около него сейчас же образуется группа, сейчас же являются те чуткие люди, которые хорошо понимают, что явилась какая-то «воля», которая к себе тянет, собой очаровывает, возбуждает мысли и чувства. Это «воля» не приказательная, не воля насилия и воля силы, а воля, подчиняющая себе добровольно и влекущая к себе. Это — большой писатель, большой художник, большой ученый, гениальный актер, чудесный певец, очаровательная, умная женщина, собирающая вокруг себя выдающихся людей. Это — большой парламентский оратор, большой политик, гениальный полководец. Все эти люди — прежде всего «воля», то есть они внушают другим содержание своей талантливой личности, гипнотизируют их силою своего «я».
У нас нет талантов, может быть, потому, что не воспитывается воля. А воля не воспитывается потому, что ей негде воспитываться. Страдая безволием в особенности на политическом поприще, мы не видим и талантов в особенности на том поприще.
2(15) декабря, №11396
Во время оно, когда был жив еще знаменитый адвокат и «поляк» В. Д. Спасович, сидел он с двумя образованными россиянами, тоже весьма известными юристами, и беседовал о жгучих политических вопросах, Зашел разговор об Юго-Западном крае, кому он должен принадлежать, полякам или русским? Весьма известные юристы, будучи весьма либеральными людьми, отстаивали, однако, горячо Киев, тоже весьма известный город, основанный Кием, Щеком и Хоривом, тремя либеральными братьями. Киев должен принадлежать России, а не Польше.
— Отдать России Киев, — весь покраснев, закричал Спасович. — Ни за что! Это польский город и будет польским.
Весьма либеральные россияне, сейчас же сконфузившиеся перед Спасовичем за свою смелость, попробовали доказывать принадлежность Киева России ростом русской цивилизации.
— Русская цивилизация! — воскликнул Спасович. — Это та цивилизация, которую Петр Великий вбивал батогами русским в спину и так и не вбил. Хороша цивилизация!
Это было, понятно, до 1905 г., когда два князя, Долгорукой и Шаховской, и один болярин, Родичев, совершали свое пилигримство в Польшу и предлагали ей автономию за содействие в борьбе с русским правительством, которое князья и боляре никак не могут победить без союзников. То им нужно поляков, то революционеров, то черносотенцев, то просто разбойников. Это было до московского восстания, до выборгского воззвания и до галстука г. Родичева, которым он чуть не захлестнулся, то есть до всех этих явлений, несомненно доказавших рост русской цивилизации, которую Петр Великий батогами вбивал в русские спины. Теперь Спасович, пожалуй, высказал бы свое мнение о Киеве еще более язвительно, хотя трудно сказать язвительнее того, что Петр Великий вбивал просвещение в русские спины.
Я вспомнил об этом эпизоде, превосходно характеризующем польские вожделения, читая нашу телеграмму из Киева, где в университет введены солдаты и поставлены часовые для того, чтоб дать возможность желающим студентам слушать лекции. Слава Богу, есть желающие учиться, но, очевидно, и батоги Петра Великого еще должны действовать, но уж не для того, чтоб вбивать в русские спины просвещение, но для того, чтоб защищать русские груди, в которых горит жажда просвещения, от разбойников революции, как еврейского, так и иного происхождения.
Киев, матерь городов русских, что его ждет в недалеком будущем? Генерал Сухомлинов едва ли этим вопросом задается, ибо нашим губернаторам и генерал-губернаторам дай Бог управиться с настоящим. Где уж там смотреть в будущее. Но Киев неизменно делается очагом, на котором будут разгораться страсти, русские, малорусские, польские и еврейские. Покойный генерал Драгомиров был другом еврея Бродского. Это не я говорю, а один еврей в «Былом», где он рисует эту дружбу такими чертами, что хочется плакать от умиления. Я не верю этому еврейскому сказанию, потому, что из него как бы следует, что генерал-губернатор непременно должен быть другом какого-нибудь замечательного еврея, вроде Бродского. Но, может быть, и действительно, что без еврея теперь русским администраторам хоть в могилу ложись. Русские люди вымерли, и притом весьма основательно, и в особенности русские образованные люди. Что бы ни говорила и ни затевала революция, но без образованных людей нельзя обойтиться. А их нет. Число их уменьшается, несмотря на то, что число студентов увеличивается. Правительство, очевидно, начало понимать это, если принимает военные меры для того, чтоб дать желающим учиться. Бедное русское просвещение, когда же ты станешь на ноги и когда у тебя будет настоящий министр народного просвещения. Чего захотели?
Карамзин говорил:
— Министром народного просвещения может быть только Аполлон.
Найдите-ка Аполлона! Даже по имени трудно найти. Разве взять артиста Аполлонского? А чем он хуже будет других министров, когда он и королей играет. Играть роль министра народного просвещения очень нетрудно, потому так много плохих министров.
С захватывающим интересом читаю я процесс г. Стесселя. Мне все кажется, что и тут играет роль наше жалкое, безпастушное просвещение, наша маленькая культура. Все кажется, что не хватает именно науки, хорошего воспитания и такта. Что-то патриархально грубое рядом с внешним лоском так и вылезает в подробностях процесса. Генерал Кондратенко выдвигается, как настоящий человек среди этих пигмеев, притом состарившихся. Он убит, и оторвана голова у Стесселя, у Фока и всех прочих. Оставалось сдаться как можно скорей, чтобы слава Порт-Артура защитила позор сдачи. С каждым днем эта слава только уменьшалась, ее надо было ухватить хоть за хвост, чтобы сдаться в остатках ее сияния. Солнце освещает своим блеском и лужи на большой дороге, хотя все их значение только в том, что они портят путь. Показания генерала Куропаткина очень интересны и назидательны. Он освещает отчасти всю кампанию и старается быть беспристрастным. Мы узнали, что «тяжелый удар значению Порт-Артура был нанесен основанием города Дальнего, возникшего по инициативе министра финансов без предварительного соглашения с адмиралом Алексеевым и военным министром». Недаром в обществе этот город называется Лишним.
— Алексей Николаевич, поздравляю вас с новым городом, — сказал С. Ю. Витте, обращаясь к генералу Куропаткину, с которым он ехал в одном вагоне.
— С каким городом?
— С городом Дальним.
— Где же это?
— А вот посмотрите. — И С. Ю. Витте обязательно показал генералу Куропаткину на карте положение Дальнего.
Так мне рассказывал эту сцену один господин, присутствовавший при ней. Читая процесс Стесселя, видим, что и на войне было то же самое странное соперничество между начальниками. Почему С. Ю. Витте обошел г. Куропаткина? Адмиралу Алексееву еще можно было, пожалуй, не говорить, так как к нему многие относились с недоверием, в том числе, кажется, и С. Ю. Витте. Но для чего нужно было сделать сюрприз военному министру, с которым С. Ю. был постоянно в наилучших отношениях, этого понять невозможно, конечно, при скромных размерах нашего ума. Я и не верил вышеприведенной сцене, давно уже мне рассказанной. Широкие планы, неудержимая фантазия министра финансов о господстве нашем на Дальнем Востоке разве только могут объяснить это. Сооружение Дальнего стоило многих десятков миллионов, которые могли бы годиться для укрепления Порт-Артура.
Нет, слава Богу, что образован Комитет министров и существует Г. дума. Пусть она здравствует на веки вечные и совершенствуется на благо родины нашей. Если дружественные министры скрывали друг от друга важнейшие вопросы, то что же было между министрами, которые терпеть не могли друг друга?
Любопытно следующее признание ген. Куропаткина.
«Посетив после поездки в Японию Порт-Артур и оценив все невыгоды его в военно-сухопутном отношении, я представил соображения о невыгодах для нас порт-артурской позиции и предлагал, в целях главным образом избежать войны с Японией, возвратить Порт-Артур китайцам, продать им гор. Дальний и южную ветвь Китайской жел. дороги за 250 мил. руб., получить особые права в Северной Маньчжурии и употребить указанные 250 мил. руб. на усиление нашего положения на Дальнем Востоке».
В свое время об этом носились только слухи. Заключаю другим признанием г. Куропаткина: «Тяжелые бои в течение нескольких дней (сентябрь 1904 г.), по многим сложным причинам, в числе которых видное место должны занимать и мои ошибки, как старшего начальника, не дали нам победы над японцами». Покаяние, конечно, прошлого не исправляет, но оно несколько примиряет виноватого с невиноватыми. Генералу Стесселю следовало бы поступать так же. А он в брошюре «Моим врагам» предается такому старчески-легкомысленному и противному самохвальству и таким старчески-легкомысленным и противным обвинениям других, что становится ясно, что сдача Порт-Артура является логическим выражением свойств его души.
7(20) декабря, №11401
Я сказал об октябристах, что они «скука, а не партия». А, может быть, это и хорошо. Может быть, от скуки и работать станут. Работают в нужде, работают и в скуке. Несомненно, что Дума теряет в том общественном интересе, который возбуждали две первые Думы, где кипели страсти, где каждый день пылали зажигательные речи и каждый день ждали, что Думу разгонят и начнется восстание и такой кавардак, что Россия выйдет из него социалистическим государством, на удивление всему миру. Теперешняя Дума скромная. Зажигательных речей никто не говорит, а если кто начинает, Дума шумит и не желает слушать. Только дважды в неделю Дума открыта для произнесения речей. Очевидно, у теперешней Думы даже тем нет ни для агитации восстания, ни даже для агитации парламентаризма. Самые смелые октябристы погружаются для своего «выступления», т. е. для рекомендации своих парламентских качеств, в туман древности. Так депутат Петрово-Соловово, говоря о борьбе за политическую свободу, махнул, для примера сей борьбы, за 500 лет до Р. X., к Гармодию и Аристогитону, о которых даже «Россия» забыла, ибо, обязавшись дать полный отчет о заседаниях парламента, вычеркнула этих героев из речи достопочтенного депутата.
Я готов пойти еще дальше в истории, даже так далеко, что дальше и идти некуда, именно прямо к семейству Адама и Евы. Каин был первым убийцей и первым борцом за политическую свободу, в особенности если верить Байрону, биографу Каина. И какой был бы эффект и волнение среди депутатов, если бы с трибуны третьей Думы раздалась такая речь г. Петрово-Соловово:
— Высокой Палате известно, несомненно Высокой Палате известно, что борьба за политическую свободу началась с Каина, сына Адама и Евы, воспетого бессмертным борцом за свободу, лордом Байроном, человеком дворянского сословия, к которому в России и я имею честь принадлежать.
Это было бы даже не так несвоевременно, как кажется. Борьба за политическую свободу, понимаемую так или иначе, смотря по развитию, постоянно сопровождается убийствами. Если люди братья, то убийства эти — братоубийства; даже если они не братья, то убийства на этой политической почве происходят весьма нередко из таких же малых причин и так же безжалостно просто, как братоубийство Каина.
Пример Каина в устах достопочтенного депутата был бы тем естественнее, что, по словам Петрово-Соловово, «политическая свобода не имеет национальности, она сверхнациональна. Как русского электричества нет, так нет и русской политической свободы». Я не стану говорить о том, что всякий народ несколько своеобразно применяет в своей жизни политическую свободу, а потому она не стоит вне национальности. Доказательство этому можно без труда найти во всякой политической азбуке, сообщающей сравнительные данные о конституциях. О партийных воззрениях на эту самую вещь и говорить нечего: октябристы и социал-демократы станут в разных плоскостях. Но я склонен подобные соображения игнорировать, чтобы добраться до корня политической свободы. Она народилась еще с первым человеком. Ведь Адам уже выразил ясное стремление к политической свободе, нарушив предписание Бога не вкушать от древа познания добра и зла. Первородный грех, очевидно, заключается в чем-то, гораздо более важном, чем принято, и я думаю, что это есть стремление к независимости, к политической свободе, сопровождаемое приятным чувством удовольствия. Дело, как известно, пошло от дьявола. Но в человеке, очевидно, заложено было это чувство самим Богом так прочно, что стоило дьяволу шепнуть Еве, что плоды древа познания очень сладки и приятны, как она не только сама соблазнилась, но и Адам не устоял. За это они были наказаны ужасно. Но зато и рай сделался таким популярным словом, что человечество стало стремиться возвратить его себе. Всемирная история есть нечто иное, как стремление возвратить рай, потерянный Адамом. Уже Каин, первый сын Адама, а может, и дьявола — законность этого первенца подвержена большому сомнению — уже к этому стремится, как сказано выше, и революционер или кадет Каин убивает брата своего, октябриста Авеля. Вот откуда идут революционеры и октябристы, от Каина и Авеля, а вовсе не от Гармодия и Аристогитона.
Так ли добродетельны октябристы, как Авель, я не могу взять на себя смелость утверждать или отрицать это. Но жертвы Авеля были приятны Богу и надо думать, что и жертвы октябристов приятны Богу, если в Думе они заняли господствующее положение. По всей вероятности, они так же работоспособны, как и Авель, и так же, как он, скучны. Авель был непременно скучен, но он не мечтал о невозможном и пас свое стадо не хуже, чем г. Гучков пасет свое стадо.
Скука есть отдохновение души, сказал кто-то по латыни. Представьте себе что Россия отдохнет при господстве октябристов. Разве это не заслужит благодарности?
Все пошло от древа познания добра и зла, ибо оно приятно. «Руси есть веселие пити», сказал еще Владимир святой, и это правда. Любить, пить, курить, быть свободным и независимым — все это очень приятно. И женщина мужчине, и мужчина женщине, и конституция, и табак, и вино, и водка, кабак и кафешантаны, театр и балы — все это приятно. Всякому хочется приятного, и в этом весь смысл прогресса. Хочется рая. Он в душе человека начертан, и если человек пользуется суррогатами его, подделкою под него, то это весьма естественно. Вопрос о пьянстве, поднятый Думою, есть вопрос о приятном. Г. совет затмил Думу своими речами, своей полемикой с представителями монополии на приятное. Водка приятна тем, кто ее пьет, и приятна тем, кто ее продает. Эта общая приятность всех и заинтересовала. И министров, и депутатов, и государственных советников, и получилась неделя о зеленом змие, как кто-то сказал не по-латыни. Народ спился. Чиновники заинтересованы в спаивании, попечительство народной трезвости, заинтересованное в трезвости, и к пьянству прибавило разврат. Таково в общих чертах содержание недели о зеленом змие. Ораторы говорили красноречиво и убедительно. Одни, не повторяя изречения святого Владимира: «Руси есть веселие пити», комментировали его превосходными качествами монополии, другие говорили, что надо прибавить «веселия» другого качества, чтобы победить то веселие, о котором сказал св. Владимир. Я согласен с этими последними ораторами, но не могу не сказать, что и создатель монополии, граф Витте, привел несколько интересных соображений, относящихся именно к веселию. Одни пьют шампанское, другие — водку, одни посещают театры, другие — кабаки. Ни граф Витте, ни А. Ф. Кони, ни епископ Никон, ни все другие государственные советники, ни я в кабак не пойдем. Нам это стыдно, как стыдно поехать по Невскому в телеге, хотя сие последнее и глупо. Но мужик не стыдится ни телеги, ни кабака; но как и мы, он ищет «веселия» и приятного. Граф Витте не прав, говоря, что пьянствуют потому, что «ищут забвенья». Пьянствуют потому, что это приятно. Потому и курят, потому и любят, потому и конституции желают, потому и революции хотят. Все, что возбуждает, что поднимает нервы, окрыляет фантазию, дает порывы, — все это приятно. Повышенная жизнь обольщает. Этого никто не сказал ни в Думе, ни в Г. совете, но это самое важное.
Если г. Челышев в числе 39 депутатов хочет запретить спирт, то это просто неприемлемая блажь Что в приятном много вредного, — это бесспорно. И в половой любви есть свой известный алкоголь, сокращающий жизнь и уродующий целые поколения отнюдь не меньше, чем алкоголь винный. Но половую любовь не запретишь. В социалистическом государстве, вероятно, будет, кроме винной, любовная монополия, которая будет приносить государству еще больший доход, чем винная. Это наверно. Может быть, даже теперь эта мысль может показаться заманчивой. Основания для учреждения монополии домов для свободной любви те же, что для винной монополии: слабый надзор, взятки, мошенничество и финансы. А правительство может создать нечто совершенное и доставлять женщин самого высокого градуса и по честной таксе. Я веду к тому, что винная монополия — это социализм. И на монополиях современное государство погибнет.
Неизвестно, пьянство ли сделало революцию, или революция — пьянство, сказал государственный советник Крамер. Но что монополии делают и будут делать именно социальную революцию, в этом едва ли может быть сомнение. Правительства постепенно становятся социалистическими, т. е. берут в этом лагере, с которым борются, средства для существования государства, оговариваясь, что они заимствуют с выбором и только полезное. А социализм стремится к тому, чтобы сделать всем жизнь приятною, возвратить Адаму рай. Но в тысячелетия рай этот так загажен, как никогда не были загажены Авгиевы конюшни.
— Ах, если б ваша монополия, Сергей Юльевич, научила народ петь в церкви, — сказал К. П. Победоносцев С. Ю. Витте.
— Ах, Константин Петрович, этого никогда не будет, — сказал С. Ю. Витте.
Виноват: он этого не сказал.
10(23) декабря, №11404