Она не помнила, как она вырвалась из чудовищных объятий, и очнулась только тогда, когда часа через два Федюков, протрезвившись, пришел объясниться и просить прощения.

Она, конечно, простила его сейчас же от всего сердца. Но была задумчива некоторое время и грустна.

- Благодаря этой бурке я вспомнила о нем. Как вы думаете, он вернется? - спросила она Федюкова, войдя с ним в кабинет Валентина и со страхом осматриваясь по сторонам, как осмат-риваются в той комнате, из которой только что вынесли покойника. - Как думаете, вернется?

Федюков, не говоря ни слова, загнул на руке один палец и сказал:

- Завтра среда - раз. (Он загнул другой палец.) Послезавтра четверг два. (Он загнул третий палец). И пятница - три.

И показал баронессе три пальца.

Баронесса Нина с удивлением и готовым возобновиться испугом посмотрела на него.

- Что - три? - спросила она робко.

- Через три дня он будет здесь, - сказал торжественно Федюков, показав пальцем на пол у ног баронессы. - И я в доказательство этого не уеду отсюда до тех пор, пока он не вернется.

Баронесса, согнав с лица испуг и глядя остановившимися грустными глазами перед собой, прижав платочек к губам, медленно покачала головой, как бы сомневаясь в том, что предсказы-вал Федюков.

- А как я его любила... - сказала она. - Как я готова была жертвовать для него всем. И Андрей Аполлонович тоже. Но я понимаю его, он слишком хорош, чтобы оставаться здесь. Его влечет неведомая сила. Она всегда влекла его. Что? Я не могла без ужаса подумать об Урале и о других странах, сказала баронесса, грустно, рассеянно садясь на Валентинов диван, - но видит бог, - прибавила вдруг она с загоревшейся решимостью, подняв глаза к потолку, - я бы последовала за ним туда. Я бросила бы наш очаг; Андрей Аполлонович, конечно, понял бы это и сейчас же согласился бы, что это необходимо, необходимо! Но он уехал, даже не простившись. Федюков! скажите перед богом, положа руку на сердце, благородно это?

- Нет, неблагородно! - сказал решительно Федюков. - Хотя он и друг мне, хоть я из моей дружбы к нему и согласился ждать его здесь до пятницы, но это неблагородно.

- Да, это неблагородно, неблагородно! - сказала баронесса. - Так поступают только низ-кие, неблагодарные люди. Вы могли бы так поступить со мной, Федюков? - спросила баронес-са, сидя на диване и подняв на стоявшего перед ней Федюкова свои прекрасные грустные глаза.

- Баронесса! - сказал Федюков, став на одно колено и отбросив валявшуюся на полу бур-ку. - Баронесса, вы знаете, я презираю женщин за то, что они пассивный продукт своей пошлой среды, вы это знаете, но вы - вы!... перед вами я - вот! - сказал он, сделав широкий жест рукой, как бы указывавший на открытость его души перед баронессой.

- Вы милый, - сказала баронесса, печально-задумчиво улыбнувшись и дав ему для поце-луя свою руку.

Федюков подвинулся на колене ближе к дивану и, сев на пятки, целовал обнаженную до локтя руку баронессы и говорил:

- Из всех женщин я знал только одну, которая была ангел. Это моя первая жена, которую я бросил. Увидев сегодня вас, явившуюся необычайно, сверхъестественно, я понял, что есть дру-гой ангел, - это вы.

Баронесса с улыбкой грустной нежности смотрела на Федюкова, целовавшего ее руку, и молчала.

- Валентин, - сказал Федюков, - между нами говоря, подлец: он не уважает женщин, он не поклоняется им и не заслуживает того, чтобы они относились к нему с нежностью.

- Не заслуживает, Федюков: он ужасный, ужасный человек, - сказала баронесса, глядя задумчиво-грустно в пространство мимо головы Федюкова, который забрал себе и вторую руку баронессы.

- Боже, а какое святое, прекрасное чувство! - сказала баронесса опять с тем же выраже-нием.

- Прекрасное, великое чувство, - повторил убежденно Федюков, - для того, кому это дано понимать.

- Может быть, я очень дурная женщина, - продолжала баронесса, - но это чувство так неожиданно, так безраздельно овладевает мною, что я не могу ему противостоять. Что же, я готова нести какую угодно расплату, и, конечно, конечно, я знаю, что в загробной жизни (она содрогнулась плечами) мне будет худо, мне там будет, вероятно, очень худо, Федюков, потому что законы божеские карают...

- Баронесса, вы - святая женщина, и если бы я верил в загробный мир (баронесса в ужасе замахала на него руками, так как всегда боялась всякого выражения неверия), если бы я верил в загробное существование, - твердо повторил Федюков, - я сказал бы, что и там вам будет хорошо.

- Спасибо, милый, - сказала, вздохнув, баронесса. - Я чувствую к вам доверие и спокой-на с вами...

- А я... - Федюков порывисто сел рядом с баронессой на диван и обнял ее за талию, - я готов все время быть у ваших ног, да, у ваших ног, прелестных, божественных... - говорил он уже все тише и тише, в то же время все больше обнимая баронессу и целуя ее руки и плечи.

Она слабо отбивалась, как бы теряя силы и склоняясь головой на его плечо, и вдруг тихо сказала:

- Только не здесь... Только не здесь...

XXII

С отъездом Валентина Елагина наступило затишье. Все как будто были даже довольны его исчезновением, так как, по крайней мере, могли быть уверены, что теперь никто не ворвется среди ночи, не будет таскать за собой всех, точно табор, и перевертывать налаженный и веками освященный порядок жизни.

Валентин, конечно, через два дня не приехал, как не приехал и через неделю. И летняя жизнь в усадьбах мирно потекла по своей вековой колее за садовыми оградами, над которыми нависли ветки вековых кленов и лип, веселой или задумчивой толпой окруживших какой-нибудь большой белый дом с каменным крыльцом на столбах, службы и зеленый травянистый двор.

Благодатный июльский зной налил красным соком смородину, малину и вишни. И с утра, с корзиночками и в фартуках, по испещренной свежими тенями дорожке молодежь отправлялась в вишенник обирать вишни с лесенок.

А потом на террасе, в холодке, расставив принесенные из буфета и кладовых блюда и миски всех сортов, перебирали и чистили ягоды.

Внизу, около осыпавшегося фундамента, разводилась жаровня и варились на долгую зиму сладкие запасы варений, пастил, мармеладов, которые заботливой юной рукой складывались в стеклянные банки, завязывались бумажками с надписью, какое варенье, и ставились в кладовой с низкими кирпичными сводами в темный угол на полку, - чтобы потом, когда придут святки, повытащить все это и вместе с орехами, винными ягодами насыпать горами на подносы и в вазы, расставив их на столах в теплых дедовских комнатах на долгий зимний вечер.

Обедали рано. Едва только солнце взбиралось на полдень и жизнь в полях затихала, как из кухонь с открытыми окнами уже неслась ледяная окрошка, горячие, без пара, свежие щи, подру-мяненный бараний бок. И в прохладной столовой со спущенными шторами, отдувающимися у раскрытых в сад окон, накрывался большой стол. И когда садилось человек десять-пятнадцать народу, то, несмотря на жару, громко и весело стучали ножи и ложки.

Исчезали и окрошка, и бараний бок, а молодежь, поглядывая нетерпеливо на дверь, ждала, не дадут ли мороженого - прохладиться, несмотря на большой кувшин темного, пенистого русского кваса, который горничная в белом фартучке уже не раз доливала, бегая через двор в холодный погреб.

После обеда сонливая тишина охватывает усадьбы и всю природу.

И только когда тени от деревьев и построек начнут удлиняться и протянутся по двору, все снова оживает.

Прогонят стадо коров, которые в жару стояли на песчаной отмели реки, лениво обмахива-ясь мокрыми хвостами. На пашне у леса уже запрягают лошадей в брошенные здесь на обед плуги.

А еще через час-другой, когда солнце, уже нежаркое, мирно играет предвечерним светом на стволах деревьев и окнах дома, просвечивающих сквозь зелень сада, где-нибудь на завешенной террасе появляется самовар. Серебро посуды блестит вечерним блеском на белой скатерти. Срезанный край свежего желтого меда прозрачно просвечивает в плоской стеклянной вазе. И большая семья из трех поколений собирается к столу.

Кто идет из комнат, захлопнув крышку рояля, кто вбегает по ступенькам террасы из сада, где лежал с книгой в гамаке... И шумные голоса веселой молодежи, двигающей стульями и спорящей за места у стола, нарушают тишину.

Вечереет. Тени стали еще длиннее. Небо постепенно темнеет. Слышнее доносятся с дерев-ни голоса и все отдаленные звуки. В раскрытые окна слышен запах политой зелени в цветнике. Стучат ведрами у молочной, и слышны веселые голоса и смех молодых баб у колодца.

И тихо, незаметно наступает теплый июльский деревенский вечер. Свет гаснет в полях, на реке, на лугах, протягивается последними красноватыми лучами по выгону и медленно умирает на верхних стеклах дома.

Полевые дороги молчат, дали лугов и вечерних полей сливаются в теплом сумраке. И, блестя по дороге незаметным желтоватым светом, поднимается полный месяц.

Окна в домах усадеб еще открыты, вечерняя прохлада с сырым ароматом цветов из цветни-ка вливается в дом. И около окна долго сидит в покойном кресле старичок помещик с палочкой, провожая последние лучи солнца, присматриваясь к наступающим сумеркам, от которых быстро темнеет в саду, но еще долго не гаснет свет зари в небе.

И немало еще пройдет времени, прежде чем станут закрываться окна, зазвенит стеклянная балконная дверь и большая семья сядет за плотный деревенский ужин, для которого уже трещит в кухне под сковородой веселый огонек, разведенный из сухих лучинок.

XXIII

Валентин как в воду канул. Даже не прислал ни одного письма своим приятелям. И все как-то разбрелись без него.

Петруша, у которого, очевидно под влиянием Валентина, проснулись общественные инсти-нкты, обзавелся новым знакомством: присоединился теперь к некоему князю Львову и капитану Карпухину, ездил с ними в город, где они пили водку и, как бы заряженные слухами о войне, всюду целый день ходили втроем, точно шайка разбойников.

Князь Львов - отставной прапорщик и бывший юнкер - внушал в ресторане лакеям дис-циплину и требовал уважения к княжескому своему достоинству. Потом начинал всем грозить, порывался бить посуду.

Капитан Карпухин его удерживал.

- Хочешь, я своей лошади хвост шампанским вымою? - говорил князь. - У нас этой дряни целый погреб был. Эй ты, белобрысый! - кричал он на лакея, пойди сюда.

- Оставь, голубчик, у нас и денег-то всего рублевая бумажка осталась, говорил капитан.

Князь молча хмурился и долго смотрел на почтительно изогнувшегося лакея, в то время как капитан продолжал шептать ему, потом слабо махнув рукой, говорил:

- Хвост завтра будем мыть, а сейчас дай полбутылки водки и пару соленых огурцов.

Князь с отвращением смотрел вокруг себя и говорил:

- Какие все скверные рожи кругом, идиоты! Они не чувствуют, они довольны, капитан, их душа сделана как раз по мерке этой жизни. Эй ты, рожа, ты доволен? - кричал князь на толсто-го господина, севшего за соседний столик. И, когда капитан бросался к князю и, шепча что-то, уговаривал его, князь говорил:

- В их условиях нельзя быть высоким и благородным, но серой серединой я быть не хочу. Неужели никогда не провалится куда-нибудь эта тина, это болото, капитан? Неужели никогда не переменятся условия этой болотной жизни? Я бы все тут расшиб, - говорил князь капитану, держа его за плечо и оглядывая посуду и люстры буфета.

- Да понимаю, голубчик, понимаю, я бы сам все расшиб, но денег мало, лучше выпьем.

- А придет опять наше время? - спрашивал князь. - Возродимся?

- Придет, отчего ему не прийти?

- Силы не те будут... - уже грустно говорил князь, отпуская плечо капитана и откидыва-ясь на спинку стула. - Военная кровь остынет, болото засосет. Ну терпеть не могу этих штат-ских! Если бы я мог каждый день бить им рожи, я спокойнее бы был. Ты меня понимаешь?

- Понимаю, голубчик, как же не понимать!

- Спасибо... - Князь слабеющей рукой пожимал руку капитана. - Ведь мы с тобой защи-тники, а это - сволочь. Петруша не в счет. Они, подлые души, дрожат за свою шкуру, им их поганая жизнь дороже всего. А нам только скажи, что для отечества жертва требуется... На! Приди и возьми! - говорил князь, зачем-то распахивая китель и подставляя грудь капитану. - Нам не жалко, потому что мы - не болотные души, правда? Вот, брат, какие мы! Я теперь только Авенира понял. За Сербию бы пошел сражаться, за что хочешь! Только свиньи они, эти сербы, и далеко очень, ну да все равно... Ох, черт их возьми, чего это они только в водку подбав-ляют?..

К утру все трое добирались кое-как до княжеского имения, предварительно раза два сбив-шись с дороги, и, проспавшись, сидели и обсуждали, когда переменится эта каторжная жизнь и как скоро подохнут устроившие ее болотные души.

С Федюковым сделалось что-то странное; он то вдруг почему-то воспрянул было, ходил гоголем, потом сразу скис, растерялся, стал задумываться и испуганно оглядываться на всякого, кто к нему обращался, точно боялся, что его за что-то потянут к ответу.

Авенир всецело ушел в организацию ордена, который он затеял для воспитания в сыновьях общественной дисциплины и пробуждения общественного темперамента. Но что-то у него не ладилось с этим, как было слышно.

Владимир тоже исчез с горизонта. И все разбрелись, точно овцы без пастыря.

Тут только поняли и оценили значение Валентина, потому что без него расползлось и не осталось никакого скрепляющего начала.

Устраивать развлечения никому не хотелось. Во-первых потому, что раз нужно делать и устраивать - значит, веселье это не искреннее. И, кроме того, каждому казалось, что он умстве-нно перерос всякое веселье. А поехать, чтобы посмотреть на других, как они веселятся, - значит испытать к ним ненависть и презрение за то, что они бессмысленно, как недоразвившиеся субъекты, способны хихикать и веселиться с глупым самодовольством, не замечая собственной ограниченности, которая со стороны бьет в глаза.

И потому, кто ни оглядывался по сторонам, всякий видел, что окружающее общество неиз-меримо ниже его в умственном и идейном отношении. Так что серьезно по душе говорить все равно было не с кем.

Развитию общественной жизни больше всего мешало то, что, как на грех, все были люди противоположных умственных течений, очень ревниво оберегавшие чистоту своих принципов, благодаря чему тот же Федюков не мог двух слов сказать с человеком чуждой или низшей ступе-ни развития и даже с человеком приблизительно подходящего развития, но с таким, с которым он не сходился в каких-нибудь мелочах и оттенках. Не говоря уже о том, что люди, либерально настроенные, не могли доставить удовольствия своей компании людям, настроенным консерва-тивно.

Кроме того, люди свободных профессий питали какое-то высшее неуловимое презрение ко всем, занимавшим официальное положение, к чиновникам, как стеснителям и агентам правите-льственного гнета.

И, где бы ни собиралось общество, везде в нем оказывалось столько враждебных элементов, сколько было людей.

Конечно, при таком положении дела каждый чувствовал, что никакого дела в этой атмосфе-ре создать нельзя, да и не имело никакого смысла создавать в таком настроении. А настроение такое будет до тех пор, пока будет такая среда.

Но все знали, что если придет час, когда все внешне связывающее спадет, развяжутся руки, то воспрянувший дух все сразу наверстает в бурном порыве. И потому были спокойны и не предпринимали никаких мер. И предпринимать что бы то ни было без этого порыва совершенно не стоило. Уже если начинать делать, так начинать всей душой, в перерожденном состоянии, а не в этих серых буднях, которые, точно паутиной, окутали всю общественную жизнь.

И всякий знал и твердо веровал, что чем больше томили эти серые будни, тем больше накапливался порыв для будущего. Чем больше они давили, тем большая жажда новой жизни пробуждалась в душе.

Это подавление души пошлостью и тиной бездействия было даже приятно, так как каждый думал:

"Пусть давит: чем больше давит, тем скорее прорвется какой-нибудь катастрофой, и тогда загорится мысль и вспыхнет огонь. Тогда будут и кипучая деятельность, и тесное единение, и что хотите".

XXIV

И казалось, что сама судьба помогала этим людям.

На Востоке дела запутывались все больше и больше.

Раньше дипломаты думали, что не все потеряно, что продлят срок ноты, разберутся, собе-рется конференция. Но, несмотря на усиленные хлопоты держав о продлении срока для ответа на австрийскую ноту, ответ Австрии получился отрицательный.

Австрийский министр иностранных дел сказал русскому послу, что Австрии неудобно уступать в последнюю минуту, так как это роняет ее престиж и может усилить самоуверенность Сербии.

Все знали и говорили, что Германия ведет закулисные интриги и поддерживает Австрию в ее неуступчивости.

Но австрийский посол отрицал это и сказал, что Австрия вручила ноту Сербии без опреде-ленного уговора с Берлином. Хотя при этом прибавил, что, конечно, раз стрела пущена, Герма-нии остается только выполнить свои союзнические обязанности по отношению к Австрии.

Положение становилось тем более грозно, что одновременно с этим русское правительство опубликовало следующее официальное сообщение: "Правительство весьма озабочено наступа-ющими событиями и посылкой Австро-Венгрией ультиматума Сербии. Правительство зорко следит за развитием сербско-австрийского столкновения, к которому Россия не может остаться равнодушной".

Это показало всем, что положение серьезно. Положение стало еще более серьезно, когда получилось известие, что австрийский посланник, не получив удовлетворительного ответа, со всем составом миссии покидает Белград.

Казалось, начинали сбываться предсказания людей, настроенных пессимистически.

Оставалось только ждать, что Австрия пойдет и на то, чтобы объявить мобилизацию. Но это казалось слишком смело с ее стороны, тем более что Грей сказал германскому послу, что авст-рийская мобилизация, если таковая будет, должна вызвать мобилизацию России, и тогда возни-кнет острая опасность всеобщей войны.

Но на того, по-видимому, это не произвело большого впечатления.

Для всех стало очевидно, что Австрии должна быть противопоставлена могущественная коалиция великих держав, которая произвела бы наконец желательное впечатление на нее. И русский министр иностранных дел обратился к своим послам в Италии и Англии с предложени-ем просить эти державы занять отрицательную позицию по отношению к Австрии, чтобы вос-становить равновесие в Европе.

События росли. Внимание всей Европы было приковано к ожиданию страшного факта: объявит Австрия мобилизацию или нет?

Общее настроение менялось по нескольку раз в день: то казалось, что Сербия, сделавшая уступки, остановит ход грозных событий. То выяснялось, что Австрия не приняла и этих усту-пок. То являлась надежда на предполагаемую конференцию держав в Лондоне и т. д.

И наконец произошло то, что предполагали, но во что не верили. 13 июля Австрия объявила мобилизацию. И Европа была уже реально поставлена перед возможностью страшных событий. Слово оставалось за русским царем.

XXV

То, чего все с таким нетерпением ждали, совпало как раз с праздничным и торжественным днем у Левашевых.

14 июля был день рождения Ирины, и съехалось много народа. Тут были члены Общества Павла Ивановича: сам Павел Иванович, Ольга Петровна, Щербаков, сестра Юлия. Но не было Митеньки Воейкова и, что особенно странно показалось, баронессы Нины с профессором и Федюкова.

Перед самым обедом приехал дворянин в куцем пиджаке со свежей газетой и передал ее Николаю Александровичу Левашеву, причем таинственно, суетливо оглянувшись по сторонам, вынул эту газету еще в передней из внутреннего кармана и, сказавши: "Здесь", - ткнул в газету пальцем, сложив ее еще пополам, и бережно передал предводителю, как будто боясь, что из нее что-то высыплется.

Николай Александрович, выдержав искушение, дотерпел до конца обеда, и, когда лакей в белых перчатках показался в дверях огромной столовой с таинственно завернутой в салфетке бутылкой шампанского, он, вынув заложенную за борт сюртука салфетку, положил перед собой на стол газету, разгладил ее и достал из замшевого чехольчика пенсне.

Все за столом насторожились и сидели, оглядываясь друг на друга, как бы молчаливо спра-шивая, что это готовится.

Один дворянин в куцем пиджачке возился как будто спокойно над крылышком цыпленка, точно он ничего не замечал и не знал, в чем дело.

Николай Александрович, - поглядывая в ожиданье, когда лакей, высовывающийся из-за спин, обойдет стол и наполнит игристо-крепким вином бокалы, - протер пенсне.

Когда любопытство всех было уже взвинчено его торжественным видом, Николай Алексан-дрович не спеша надел на своей орлиный нос пенсне, развернул газету и, держа ее несколько по-одаль перед собой, громко и торжественно прочел: "Ответ государя императора на телеграмму сербского королевича Александра", - и, остановившись, опустил газету и оглянул всех сидя-щих за столом.

Дворянин в куцем пиджачке не выдержал своего притворно спокойного тона. Он, забыв про еду, с лихорадочным нетерпением и волнением за всех, оглядывался и ждал момента чтения, хотя написанное там ему было известно. Плешивый дворянин, строго нахмурившись, опустил глаза и ждал, как ждут люди чего-то исключительно серьезного, к чему они не могут относиться легко.

- "Ваше королевское высочество!" - прочел предводитель, пригнув книзу рукой подняв-шийся правый бок пенсне и сделав старческое движение губами и бровями, чтобы лучше удер-жать его на носу. - "Ваше королевское высочество, обратившись ко мне в исключительно тяжелую минуту, не ошиблись в чувствах, которые я питаю к вам, и в моем сердечном располо-жении к сербскому народу".

На этом месте голос князя дрогнул, он опять поправил пенсне и, справившись, продолжал чтение:

- "Пока есть малейшая надежда избежать кровопролития, - читал князь все более дрожа-щим голосом и все чаще поправляя на носу пенсне, - все наши усилия должны быть направле-ны к этой цели. Если же, вопреки нашим самым искренним желаниям, мы в этом не успеем, ваше высочество можете быть уверены в том, что ни в коем случае Россия не останется равно-душной к участи Сербии".

Князь опустил газету и, взволнованно оглянув всех сидевших за столом, снял пенсне.

- Ура! - закричал, не удержавшись, Щербаков. Он вскочил так быстро, что распахнулись полы его сборчатой поддевки. Схватил бокал и, сделав зверское лицо, покрасневшее от напряже-ния, скривив на бок рот, крикнул что было силы: - Здоровье асударя императора, ура!

Выпил и, крепко стукнув бокалом по столу, поставил и сел, утирая салфеткой усы и ни на кого не глядя.

Он вскочил так неожиданно, что никто даже не успел взять своего бокала. И притом не нашли еще, какое должно быть отношение к тому, что сказал Щербаков.

С одной стороны, момент был, несомненно, важен и торжественен, но, с другой стороны, фигура Щербакова, который, точно обожженный, сорвался с места, подлежала, несомненно, ироническому отношению.

И все нерешительно оглядывались друг на друга, держа в руках бокалы и как бы не зная, что делать дальше.

Только Александр Павлович, улыбаясь, поощрительно кивнул головой на слова Щербакова и успел выпить одновременно с ним.

Хозяин дома, отклонившись головой назад через высокую спинку стула, сделал таинствен-ный, но понятный лакею знак, и тот исчез, а через минуту появился с новыми бутылками шампа-нского на тяжелом серебряном подносе.

- Господа! - сказал князь, поднимаясь со стула с налитым бокалом и не замечая упавшей на пол салфетки. - Мы с радостью услышали сейчас подтверждение того, чего наше славянское сердце втайне ждало услышать от нашего обожаемого монарха. Русские цари и русский народ всегда были защитниками слабых, угнетенных и освободителями их от притеснителей. С востор-гом и радостью говорю: ура государю императору!

Теперь отношение к моменту вполне определилось, и все, оглядываясь друг на друга, как бы взаимно поощряя один другого, дружно и раскатисто закричали "ура".

Плешивый дворянин, торопливо подставив свой выпитый бокал вновь лакею, смотрел то на гостей, то нетерпеливо на наполнявшийся бокал, делал губами движения, как бы взволнованно приготовляясь говорить, и тоже встал.

- Господа! - сказал он. - Для нас важнее всего величие и слава России, мы встанем как один, если ее достоинство будет затронуто. Может быть, настал великий час соединиться всему славянству, и тогда могучий орел распрострет свои крылья над всем Балканским полуостровом и осуществит вековечную нашу мечту видеть вместо полумесяца православный крест над градом Константина.

И опять все закричали "ура", за исключением дворянина в куцем пиджаке, который принад-лежал к радикальной партии, и хотя теперь фактически перекочевал из нее, но принципиально был еще врагом и противником консервативной кучки.

Все сошло великолепно, и все невольно подумали, что отсутствие Авенира и Федюкова за столом было как нельзя более кстати, потому что нужно себе представить, что бы сделалось с ними, когда был провозглашен тост за государя императора и плешивый дворянин распростра-нился о крыльях.

После тоста за государя императора пили за процветание Сербии, за королевича Александ-ра, за новорожденную.

И когда после длинного обеда все, вынув из-за бортов салфетки и загремев стульями, вста-ли от огромного стола, уставленного остатками вин и кушаний, хозяин был совершенно красен, жал всем руки, благодарил, отечески похлопывая по плечу кого-нибудь из молодежи.

Дамы пошли в гостиную, а мужчины в кабинет князя, куда лакей поставил на стол ящик с сигарами.

XXVI

Ольга Петровна нарочно приехала к Левашевым, чтобы узнать от баронессы Нины о внеза-пном отъезде Валентина и, к удивлению своему, не нашла здесь баронессы. Она несколько времени ждала, не подъедет ли Федюков, всегда хорошо осведомленный во всех чужих делах, но Федюкова тоже почему-то не было. Это становилось уже странным, так как нельзя было допус-тить, что Федюков остался дома в угнетающей его семейной обстановке, а предположить, что он поехал куда-нибудь в другое место, тоже было невозможно, так как он знал, что у Левашевых семейный праздник и большой приемный день.

Это было непонятно. И сколько Ольга Петровна ни придумывала возможных комбинаций, она ни на одной не могла остановиться. И, конечно, ни одна из ее комбинаций не могла бы подойти к действительно происшедшим событиям.

Потом она не находила Митеньки Воейкова. Она была в каком-то раздраженном, почти злом состоянии. Не потому, чтобы отсутствие Митеньки не могло угнетать и мучить, - просто она ехала с одним настроением, рассчитывая подразнить этого милого мальчика, помучить, - и никого не нашла.

Увидя Ирину, стоявшую на террасе, она подошла к ней.

- А что я не вижу твоего кавалера? - спросила Ольга Петровна, взяв Ирину за подборо-док и поднимая ее лицо, чтобы видеть ее глаза.

Щеки Ирины покрылись легким румянцем, но глаза ее прямо и твердо взглянули на стояв-шую перед ней Ольгу Петровну, высокую, прямо держащуюся, с большим газовым шарфом на плечах и тяжелой прической.

Ирина сразу поняла, о ком ее спрашивают, но невольно сделала непонимающее лицо, так как в тоне молодой женщины ей послышалась странная, неприятная нотка.

- Какой кавалер? - переспросила она, бессознательно желая выгадать время для ответа.

- Митенька Воейков, конечно, - сказала Ольга Петровна, пожав плечами, стянутыми шарфом, который она держала руками, запахнув его плотно на груди, как бы закутавшись в него.

- Я не знаю, почему его нет, - просто сказала Ирина, безотчетно почувствовав отчужден-ность от нее Ольги Петровны. - Я его видела недавно... и мне кажется, его внутреннее состоя-ние требует уединения.

Говоря это, она ясно почувствовала, что не могла бы просто, как прежде, рассказать Ольге Петровне, что она была у него вчера.

- Я его видела третьего дня, - сказала Ольга Петровна (ее глаза дрогнули от улыбки, ко-торой она не могла или не хотела скрыть), - и не могу сказать, чтобы у него было такое состо-яние. Мне, по крайней мере, не показалось, - прибавила она, и опять глаза ее смотрели странно смешливо.

Ирина, сама не зная почему, покраснела и почувствовала, что не может прямо и просто смотреть в эти смеющиеся глаза стоявшей перед ней молодой женщины, с которой она раньше была всегда хороша и близка.

- Впрочем, мужчины очень переменчивы, - прибавила Ольга Петровна. Она вдруг легкой походкой подошла к перилам террасы, сорвала зеленую веточку сирени, приложила ее к губам и, повернувшись, издали смотрела на Ирину.

У нее было, очевидно, такое настроение, в котором ей нравилось быть злой и забавляться тревогой, которую она вызывала в этой невинной молоденькой девушке.

- Почему вы так говорите? - спросила тихо Ирина, но глаза ее, как всегда, твердо и прямо взглянули на стоявшую перед ней Ольгу Петровну.

Та смотрела на Ирину несколько времени молча, потом подошла к ней и, вынув из-под шарфа руку, обняла ее за плечо, как будто раскаявшись в своем настроении.

- Ты будешь очень несчастлива в любви, - сказала она, - и знаешь почему?

- Почему? - спросила Ирина тихо и не поднимая головы.

- Потому что первое условие счастья - спокойствие, а для этого нужно позволять себя любить, может быть, многим, но самой не любить никого. Мужчина до тех пор любит женщину, пока она его презирает. И пока она его презирает, до тех пор она свободна.

- Но на что же эта свобода? - спросила с порывом Ирина, даже сделав движение сжать на груди руки.

- На что свобода? - переспросила с насмешливой улыбкой Ольга Петровна, играя конца-ми шарфа. - Свобода для того, чтобы быть спокойной...

- Но быть спокойной - значит не любить никого, быть вечно одинокой...

- Наоборот, не быть одинокой, - сказала Ольга Петровна, загадочно улыбнувшись. - И любить можно многих. Если ты полюбишь одного мужчину, то ты будешь наверное несчастна, потому что мужчина не может любить одну женщину, одну тебя, а если может, то это такой мужчина, который и самой тебе не нужен. Чтобы не любить одного и не быть несчастной, нужно любить многих; тогда будет просто, легко и интересно жить. Валентин про тебя говорит, что ты девушка прошлого, - сказала Ольга Петровна, засмеявшись, - и я по твоим глазам вижу, что ты в ужасе от того, что я говорю.

- Нет, я не в ужасе, я просто хочу и не могу понять этого, - сказала в раздумье Ирина.

- Жизнь ведь очень интересная игра. Но для того, чтобы играть все время с одним партне-ром, нужно или быть самой очень ограниченной, или нужно, чтобы партнер был какою-то бездонной пропастью, в которой каждый раз можно было бы находить все новое, но... таких нет. Поэтому... нужно играть со многими.

- Если таких нет... тогда лучше совсем не жить... - тихо сказала Ирина, подняв твердо свой взгляд на Ольгу Петровну.

- Да, ты так и должна была сказать, - заметила Ольга Петровна, посмотрев на нее, - и ты будешь несчастлива, - странным тоном прибавила она. - Я все-таки тебе посоветую запомнить: "счастлив в жизни может быть только тот, кто сам мало любит". А ты когда видела Митеньку Воейкова? вдруг неожиданно спросила Ольга Петровна, не взглянув на Ирину и продолжая играть концами шарфа.

- В четверг... - как-то неожиданно для себя сказала Ирина.

- В четверг?

Ольга Петровна несколько секунд смотрела на Ирину, сощурив глаза, потом, как бы не при-давая этому никакого значения, прибавила:

- А у меня он был в среду. - И, точно не заметив, как вдруг быстро взглянула на нее Ири-на, сказала: - В столовой, кажется, уже готовят чай.

- О чем беседуете? - спросил, зайдя из кабинета на террасу, князь.

- Да вот говорим, как неожиданно день рождения вышел таким торжественным, - сказала Ольга Петровна.

- Да, да, - ответил князь, - ну, говорите, говорите. - И пошел опять в кабинет.

Ирина, не поднимая головы, молча отошла от Ольги Петровны и прошла в гостиную.

Ольга Петровна проводила ее глазами.

- Так вот оно что! - сказала она и, улыбнувшись, пошла в столовую, где готовили чай и собиралось общество.

В столовой разговор сосредоточился около двух вопросов: мужчины обсуждали последние грозные политические события, дамы сосредоточили свое внимание на баронессе Нине Черкас-ской. Все уже знали, что Валентин Елагин уехал, баронессы не было сейчас здесь, она даже не прислала записки поздравить новорожденную; значит, было ясно, что на нее отъезд подейство-вал сильно и, значит, Валентин уехал совсем, бросив ее.

- Судьба все-таки карает таких женщин, - строго сказала полная дама с бисерным риди-кюлем.

- А мне кажется, профессор даже будет жалеть об отъезде Валентина, сказала молоде-нькая дама с родинкой на щеке, осторожно улыбнувшись, еще не зная, как отнесутся к ее шутке. - Все-таки он виноват, что допустил такое ужасное положение, - прибавила она, обращаясь к хозяйке, как бы стараясь оправдать свое мнение, может быть несогласное с мнением большин-ства. - Он так преступно-мягко отнесся к этому.

- Профессор чистейший, святой души человек, - строго сказала полная дама, не взглянув на молоденькую даму и размешивая в чашке сахар. - Он один из тех людей, которыми может гордиться русская интеллигенция.

- Прекрасный, обворожительный человек, - сказали несколько голосов. - В беседе и в споре нет более деликатного человека. Это не Федюков, который вечно ни с кем не согласен.

- Да, это верно, - сказал кто-то. - Еще не было случая, чтобы Андрей Аполлонович с кем-нибудь не согласился, стал бы спорить или выходить из себя. Удивительной мягкости человек.

- Это нежнейший, последний цветок культуры, именно христианской культуры, - сказала полная дама.

- Кстати, а где же Федюков? - спросила молодая дама с родинкой на щеке, - удивленно-вопросительно подняв брови и оглядывая сидевших за столом. - Его жена не видит его дома уже третий день и совершенно не знает, куда он делся. Она даже боится, не уехал ли он с Вален-тином, потому что его никто не видел.

Сколько и каких предположений ни высказывалось в дамском кружке, все-таки все они да-леки были от того, что совершилось в действительности за эти два дня в доме баронессы Нины, как это потом выяснилось.

- Вообще наши дамы отличаются, - сказала молодая дама с родинкой на щеке. - Федю-ков мне кое-что рассказывал про одну особу, - прибавила она, посмотрев в сторону террасы, где стояла Ольга Петровна, говорившая с Ириной. - Так вот эта особа очень поздно принимает молодых людей у себя в спальне.

В это время вошла Ольга Петровна. Дама с родинкой потупилась и замолкла с таким видом, который говорил, что она охотно рассказала бы все, но, к сожалению, здесь присутствует само действующее лицо.

Все посмотрели на Ольгу Петровну.

- Мы говорим здесь о баронессе, - сказала дама с родинкой, обращаясь к Ольге Петров-не. - Для нее, вероятно, отъезд Валентина - большой удар.

XXVII

На другой день после торжественного чтения ответа царя стало известно о частичной моби-лизации Австрии против Сербии. Это создало такое положение, в котором какая-то из этих держав должна была уступить.

Может быть, Австрия, объявляя мобилизацию, надеялась, что этим она вынудит Сербию на большую уступчивость и что Россия не решится из-за своих бедных родственников подвергать себя слишком большому риску.

Но Россия высказалась слишком определенно и, верная данному слову, должна будет перейти от слов к делу.

Раз Россия перейдет от слов к делу, то есть объявит мобилизацию, тогда соседняя с ней Германия, союзница Австрии, с полным основанием, под видом сохранения собственной безопасности, тоже объявит мобилизацию.

И, очевидно, Австрия, в верном расчете на это, продолжала отказываться от выражения христианских чувств, доказательством чего послужило объявление уже всеобщей мобилизации.

Это еще более подтверждало уверенность в том, что ключ к этим событиям находится в Берлине.

Германия пробовала почву в Англии.

Германский посол запрашивал английский кабинет о возможности воздействия Англии на Россию.

На это английский кабинет в лице Грея ответил, что таковое воздействие с большими основаниями должно быть произведено... в Вене берлинским кабинетом.

И указал, что сербский ответ на австрийскую ноту превосходит по умеренности и прими-рительному тону все, что можно было ожидать. И если Австрия и при таких условиях пойдет на военные действия, это будет значить, что она имеет заранее определенную цель - уничтожить Сербию.

Вопрос же, поставленный так, вызовет положение, при котором может последовать война, и в эту войну будут втянуты все державы.

А было несомненно, что Австрия не рассчитывает отступать, и, объявив всеобщую мобили-зацию, она тем самым отрезает себе путь к отступлению.

События так быстро росли, что к ним не успевали привыкать, не успевали успокоиться, как новый день приносил новое событие.

Восточный вопрос, запутываясь и усложняясь, превращался уже с полной очевидностью в общеевропейский вопрос. Но чем больше он запутывался, тем больше интереса вызывал к себе, в особенности со стороны русского общества.

Готовилась возможность чего-то поистине грандиозного, возможность общеевропейской катастрофы. И у всех было ощущение замирания сердца при мысли о том, что будет, если эта катастрофа разразится. И в то же время боязнь, что все может кончиться ничем: поговорят, попишут и разойдутся.

Так бывает, когда пробьет пожарная тревога и тяжелые пожарные лошади, гремя железом машин, с кучей пожарных в медных начищенных касках уже скачут к какому-нибудь огромному дому. Народ бросается туда и с замиранием сердца ждет, успеет разгореться или не успеет: вдруг потушат раньше времени и не удастся посмотреть захватывающую картину разрушения каменной громады с языками пламени из окон, со спасением погибающих.

Все настроились бодро, оживленно, точно рамки однообразной тусклой жизни вдруг раз-двинулись и судьба готовилась показать нечто необычайное.

Говорили, что жизнь дошла до тупика и что так жить дальше нельзя, нужно обновление и возрождение; что возрождение осуществится только тогда, когда внешние условия создадут к тому возможность.

Каждая катастрофа, какая бы она ни была, несла в себе надежду на то, что она как-нибудь сбросит эти внешние условия, переменит среду и проветрит затхлую атмосферу.

Говорили о том, что изжиты все идеалы, что нужен был бы какой-нибудь пророк, который пришел бы и сказал новое слово. Упрекали молодое поколение в том, что оно не зажгло никаких идеалов. И хотя грядущие события идеалов тоже пока не зажгли, но было что-то новое, что захватило вдруг всех и всем дало найти какое-то содержание жизни.

Так как вопрос войны еще был нов и в нем пока не успели наметиться принципиальные различные оттенки и партии, то все с удовольствием увидели возможность говорить друг с другом без вражды. Под влиянием этого чувства были даже размягченно-дружелюбны со своими вчерашними врагами.

И с истинным удовольствием вступили в эту новую полосу жизни, ожидая дальнейших событий.

XXVIII

Федюков неожиданно для себя оказался в невозможном положении, в котором он всецело обвинял баронессу Нину.

Он только на другой день с ужасом понял, что произошло: он, связанный семьей человек, остался поджидать друга и в первый же день обманул его с его любовницей.

Профессора он оставлял уже в стороне, во-первых, как лицо незаинтересованное, во-вто-рых, - такое, с которым он не был связан духовными узами, как он считал себя связанным с Валентином. И потом принципы!.. С такими принципами и требованиями, которые он предъявлял среде, попасть в такое положение.

Хуже всего было надеяться, что это не повторится, что вовремя можно будет остановиться.

Но преднамеренности и расчета не было никакого, и потому не было надежды в будущем избавиться от этих неожиданностей. И хотя Авенир, пророчествуя, говорил, что мы бескорыст-ные души, не знающие мелкого расчета, наследуем землю, но Федюков только испытал все тяжелые последствия, а земли не наследовал.

Проснувшись на другое утро в кабинете Валентина, он понял всю нелепость своего положе-ния. В особенности при встрече с Ниной, а потом с профессором.

Он видел во сне как бы продолжение того, чем он грезил за несколько мгновений до паде-ния Нины: было много каких-то женщин в белых воздушных платьях.

Когда же он проснулся и увидал себя в кабинете Валентина, где он остался, как верная душа, ждать друга, и вспомнил, что произошло, - его точно невидимой силой сбросило с дивана, и он вскочил на ноги.

Первое, что ему пришло в голову, это то, что он связан с семьей и что баронесса Нина по своему легкомыслию может проболтаться мужу, Ольге Петровне, и тогда все узнают.

Может, наконец, к нему, несвободному человеку, предъявить права.

Что ей отвечать? Сказать, что это вышло нечаянно, что он ее не любил совсем, - было неудобно, можно оскорбить женщину. И она тогда до приезда Валентина уже не позволит себя обнимать.

А Валентин еще неизвестно когда приедет, может быть, он запоздает дня на два, и эти два дня только пропадут даром.

При мысли об этом перед Федюковым вставал соблазнительный образ молодой женщины с ее роскошным телом и способностью терять голову от охватившей ее страсти.

- Нет! - сказал вдруг Федюков сам себе и протянул вперед обе руки с выставленными вперед ладонями, как бы отгоняя от себя призрак. - Нет, надо держать себя в руках, надо быть твердым, безжалостным, упрямым. Лучше один раз выдержать слезы, упреки, чем потом всю жизнь...

Он невольно оглянулся на дверь. Ему представилось, что самое лучшее в его положении - бежать.

Его решение мгновенно созрело, и он сказал себе, что нужно привести его сейчас же в исполнение, иначе ее ласки, ее виноватый, застенчивый, признающийся вид растрогают его.

Но, когда он, решив обдумать вперед все это хорошенько, задержался, дверь распахнулась, и вошла баронесса.

Федюков сделал странное движение по направлению к окну и, покраснев, остановился.

Баронесса несколько удивленно посмотрела на него, но, очевидно, не придала этому движе-нию никакого значения. Федюков совершенно не ожидал услышать того, что услышал.

Во-первых, у баронессы Нины был совсем не такой вид, какого он ждал и который должен был бы быть, по его мнению, у женщины, которая изменила своему семейному долгу, а бароне-сса изменила ему уже вдвойне, в квадрате, он не знал, как это можно еще определить.

И первое слово ее было, когда она вошла, это то, что она беспокоится о восточном вопросе.

- Да, мой друг, вы ничего не понимаете. Я тоже ничего не понимаю. Но у меня есть нехорошее предчувствие. У профессора - тоже предчувствие. Я сейчас читала в постели газету. Сербы и австрийцы или австрийцы и сербы - это такой ужас, который может совершиться, и может быть, уже совершился. И чувствуешь себя бессильной помочь. Валентин пропал. Сегодня вторник, завтра среда, четверг, пятница. Четыре дня? - сказала она, сев и прижав четыре тон-ких пальчика. - И вообще я не знаю, что будет. - Она вздрогнула и стала смотреть в сторону.

Федюкова это поразило.

Какая должна быть взбалмошная голова у этой женщины! Прийти к человеку, с которым у нее случилось только вчера нечто, от чего она трепетала и он трепетал, и равнодушно сесть и за-говорить о каком-то восточном вопросе и о сербах, которых она вдобавок путает с австрийцами.

Федюков уловил только одно: что эта женщина, трепетавшая еще вчера в его объятиях, в забытье налетавшей на нее страсти, сейчас, вместо того, чтобы броситься к нему на шею, оказа-лась совершенно чужой, холодной, равнодушной.

Это было ужасно. Только что он рассчитал, приготовился держаться, как весь расчет - все летело к дьяволу. Он подошел, стал около кресла баронессы, взял ее за руку и, пристально глядя ей в глаза, сказал:

- И это все, что я услышал? Валентин, сербы, сербы и Валентин? Больше всего меня воз-мутили эти сербы!

Баронесса сначала удивленно посмотрела на него, потом, вздохнув, проговорила:

- Милый друг, я не виновата. Я не могу справиться с своим состоянием, и потом у меня предчувствие... Я не понимаю, что! - сказала она, делая резкое движение встать.

Федюков умоляюще удержал ее за руку, потянув книзу в кресло, и встал около нее на одно колено. Он почувствовал такое острое отчаяние от того, что эта женщина уходит от него, равнодушна в его присутствии, когда он только что с ужасом ждал, что она свяжет его своими ласками и любовью.

- Нина, - сказал он тихо, - за что? Если бы вы знали, с каким чувством я ждал вас. Я ждал нежности, поцелуя, я стоял здесь и считал каждую минуту, когда вы придете. Я из-за любви к вам и пошел на все. Вы знаете мои принципы, о них вам нечего говорить. Я им не изме-нял вот настолько, и ради вас я им изменил и обманул своего единственного друга. Вы знаете, - сказал он, торопливо встав и указав себе на грудь, - у меня друзей в настоящем нет, я слишком презираю людей, но у меня был друг Валентин. И неужели за все это, - прибавил Федюков пре-жним тоном и опускаясь на колени, - неужели за все это нет ни поцелуя, ни ласкового слова?

Он говорил, не останавливаясь, чувствуя, что если он остановится и баронесса перебьет его каким-нибудь нелепым вопросом вроде восточного, то он собьется и не будет знать, что гово-рить.

Баронесса Нина повернула к нему голову и ласково-печально улыбнулась.

- Ну что же я могу, милый друг? - Она развела при этом руками. - Вы очень страдаете? Профессор тоже очень страдал. Можно подумать, что я бессердечная. Но я не бессердечная. Я виновата перед вами, бесконечно виновата. Я не знаю, как это все случилось, я совсем не рас-считывала, что это произойдет. Я не могу бороться. Вы понимаете, мой друг? Я не могу бороть-ся, всякая сила подавляет меня. И вы меня вчера подавили. Что? Теперь вы меня просите... Я не могу равнодушно слушать просьб; у меня сейчас же в горле появляется комок от подступающих слез, и я не могу... Но вы не просите меня сейчас ни о чем. Мне будет тяжело, я буду чувство-вать себя несчастной, если я уступлю вам. А я уступлю обязательно, потому что не могу выно-сить мужских слез. Это какой-то ужас, - сказала баронесса, содрогнувшись. - И я всегда стра-дала от этого. Не требуйте от меня сегодня ничего. Вы будете умным? Да? - говорила она уже ласково, гладя голову Федюкова, которую тот положил к ней на колени. - На меня налетела буря, и я не знаю, как это произошло.

- Баронесса, я буду ждать, я об одном прошу, не лишать меня ласки.

- Нет, милый друг, будьте спокойны.

- Я буду доволен теми крохами, которые вы мне дадите, и не буду требовать большего.

И Федюков увидел ясно, что он не может отсюда уйти, как он хотел, потому что, может быть, эта легкомысленная женщина до тех пор только и будет принадлежать ему, пока он здесь.

А потом приходила как-то сама собой без всякого расчета мысль о том, что как раз не ока-залось ничего сложного, и она не виснет у него на шее и не поставит его, человека, связанного семьей, в безвыходное положение. Слава богу, у нее оказалась к нему не такая уж безумная любовь, которая может толкнуть на безумства, и она не заставит человека попасть в тяжелое положение.

И он остался в кабинете Валентина, думая, что о его пребывании здесь никто не узнает...

XXIX

Авенир, уйдя от работ Общества, сначала храбрился, говорил, что он доволен, что он отс-транился.

Но в последнем случае он упустил из виду одно: полную невозможность человеку с его темпераментом и огнем сидеть одному и остаться на долгое время без разговора, без спора и без возможности кого-нибудь громить.

Вот тут-то он и вспомнил о профессоре, с которым иногда беседовал прежде и в ком тогда чувствовал противника своим идеям о свободном, естественном развитии без научной механики и дисциплины.

Теперь это казалось ему пустяками, в которых он мог бы и уступить профессору, лишь бы он только выслушал его по общественным вопросам.

И он стал частым собеседником профессора.

Придя однажды к профессору и поднявшись в знакомую ему светелку наверху, Авенир застал профессора в плоской матерчатой шапочке, так как было прохладно, собирающего свои книги и, очевидно, намеривающегося куда-то переселиться.

Оказалось, что, ввиду отъезда Валентина, профессор решил перебраться в кабинет.

Увидев Авенира, профессор сказал:

- Ну, вот и прекрасно, пойдемте в кабинет, там будет просторнее. Кстати уж захватим эти книги.

И он хотел было один нести стопу книг. Но Авенир не допустил этого. И они, разделив труд, пошли вниз, неся по стопе книг, прижатых к животам обеими руками.

Когда профессор открыл дверь кабинета, он некоторое время стоял в неподвижности со своими книгами, потом несколько раз моргнул и хотел даже поправить за мочку очки, точно не будучи в состоянии сообразить и понять что-то.

Авениру, шедшему сзади него, было не видно, в чем дело, и он, натолкнувшись от непред-виденной остановки на спину профессора, тоже остановился и заглянул через плечо в кабинет, даже несколько приподнявшись на цыпочки.

Федюков, смущенный появлением двух людей, которые, точно судьи, несли ему перечис-ление его преступлений в нескольких больших томах, не знал, что ему сказать и как вести себя.

И потому он молчал.

Профессор был сбит с толку этой неожиданностью и даже не сразу рассмотрел, кто это стоит перед ним, так как не мог поправить очков. И тоже молчал. Он в растерянности только повернулся к Авениру и сказал:

- Нет, здесь занято, пойдемте наверх.

Но Авенир все-таки не выдержал и заглянул в кабинет.

- Ты как сюда попал? - спросил он с удивлением и спросил, главным образом, потому, что у Федюкова был такой испуганный и растерянный вид, какой бывает у кота, который забрался в чулан, и его накрыли там, отворив нечаянно туда дверь.

- Я жду Валентина... - сказал он, но сейчас же все рассказал Авениру, прося его помощи и совета.

- Тебе предстоит великая роль! Ты понимаешь, - говорил Федюков, затворив осторожно дверь и возвратившись на цыпочках к Авениру, который все еще стоял с книгами, точно ошело-мленный новостью, на которую он не знал, как реагировать. - ...Ты понимаешь, что все это случилось помимо моей воли, ты, конечно, веришь, что у меня ни секунды не было в мыслях расчета, обдуманного намерения. Я в отчаянии. Конечно, не потому, что я нарушил заповедь глупой морали или общественных правил. Я всегда плевал и плюю на это! - сказал Федюков, отступив на шаг от Авенира и почему-то ткнув пальцем по направлению к полу. - Ты знаешь это.

Авенир, перехватив поудобнее книги, кивнул головой с серьезным вниманием друга.

- Если бы только это одно, я считал бы себя счастливейшим из смертных, - это такая женщина!.. Я с увлечением... И боже тебя сохрани подумать, что это какая-нибудь развратница! - сказал Федюков, вдруг предостерегающе-торжественно подняв палец. - Она - святая! Это сама чистота, сама невинность...

- Но как же?.. - сказал было Авенир.

- Как? - горячо воскликнул Федюков. - Я сам не знаю как! Но это - сама истина. У нее невинная, незапятнанная душа. У нее нет ничего искусственного, нет... да положи ты эти дурац-кие книги!.. нет надуманного разврата. На нее, как она говорит, налетела буря.

- Ну, а ты-то? - спросил Авенир.

- Что я?

- Почему ты ее не остановил? - спросил Авенир.

- Я не знаю, как это случилось. И вообще ничего не могу понять и потому прошу тебя, как друга, под величайшей тайной, - сказал Федюков, оглянувшись на дверь, - помоги мне в этом. Я просто был удручен одиночеством, отсутствием смысла своего существования, живого дела. Ты можешь сказать, что это глупо, идиотски глупо, похоже на фарс, на водевиль, на что хочешь. Но одно оправдание всего этого ты для меня должен оставить: это то, что я не умею рассчиты-вать. Я действую непосредственно. Хватит у тебя духа за это осудить меня?

- Нет, не хватит, конечно, - сказал Авенир, все еще не будучи в состоянии уяснить себе, в чем должна заключаться его великая, как сказал Федюков, роль.

- Я знал, что не хватит! - воскликнул Федюков. - Потому что у тебя широкий масштаб души, способной понять многое, способной понять все. И вот я тебе повторяю, что в данном случае я вовсе не беспокоюсь о нарушении общественной морали. Перед профессором я тоже не чувствую себя вот настолько виноватым, потому что нас с ним не связывают ни единство убеж-дений, ни высшие отношения. Мы с ним чужие! - сказал Федюков, резко черкнув по воздуху пальцем, как бы подведя быстрый итог. - С ним мы - квиты. Но Валентин!.. ты понимаешь, это совсем другое, это необыкновенная душа; нас связывает с ним многое и притом такого поря-дка... который не похож на обывательскую дружбу и мещанские приятельские отношения. Это другая проба. И вот только что он отвернулся, как это случилось. Дальше! - сказал он, махнув рукой на хотевшего что-то сказать Авенира, как бы давая ему понять, что свиток еще далеко не весь исчерпан. - Далее, сама Нина. Что мне делать с ней? Я десять минут назад хотел одним ударом разорвать эти отношения, как это ни тяжело мне было. Но я вдруг увидел, что она холод-на ко мне. Что же это? - подумал я. - Ошибка? Заблуждение, вздорный порыв? И решил испы-тать ее. И убедился, к счастью, что я неправ. Она только просила меня не оказывать на нее дав-ления. Согласен. Но я теперь почувствовал, что упустил момент для разрыва, тогда как я связан по рукам, по ногам, связан своей семьей, от которой не знаю куда деться.

Федюков вдруг сел на стул и сдавил голову обеими руками, точно она готова была разорва-ться от распиравших ее противоречивых мыслей. Потом сейчас же опять вскочил с каким-то неожиданно грустным, просветленным выражением лица.

- Авенир! как хорошо и высоко себя чувствуешь только тогда, когда не спускаешься к людям. Друг! Если бы мне когда-нибудь удалось благополучно ликвидировать эту историю, я бы тогда на версту не подходил к ним. Помоги мне как-нибудь освободиться от этой женщины, - неожиданно закончил он.

В дверь постучали.

Вошла баронесса Нина.

- Вот поговори с ним, - сказал ей как-то кротко и грустно Федюков, - я ему все расска-зал. - И он вышел из комнаты, оставив вдвоем Авенира и баронессу.

XXX

Авенир был крайне смущен неожиданностью такого оборота дела. Первый раз в жизни ему приходилось иметь дело с женщиной по такому вопросу, т. е. говорить о любовных делах, да еще в качестве посредника. Он так испугался от необходимости сказать баронессе жестокую истину, что стоял некоторое время потерявшись и совершенно молча.

Когда он представил себе, что сейчас начнутся слезы, быть может истерика, которой он боялся больше всего на свете, он совершенно не находил, что ему говорить баронессе.

Но то, что произошло, что сказала ему баронесса, он ожидал менее всего.

- Милый друг, вы знаете, я дурная женщина, - сказала баронесса. Она подошла к Авени-ру, взяла его за руку и опустила глаза. - Но я очень несчастна. Со мной постоянно случаются вещи, которых предвидеть невозможно. Федор вам рассказал все. Это одна из неожиданностей, которую я меньше всего могла предвидеть, так как, клянусь вам всемогущим богом, - сказала баронесса, повернувшись в ту сторону, где висели образа, - клянусь всемогущим богом, что за минуту до того я не знала, что это случится. Но это случилось. Как? Почему? - не спрашивайте. Я не знаю. Он тоже не знает. Никто не знает. И это ужасно. Во всем этом я виню Валентина. Он уехал так неожиданно, я была к этому не приготовлена, что впала в какое-то состояние... Милый друг, не пугайтесь и не презирайте меня, нет, впрочем, презирайте, так как я того заслуживаю. Да, да, заслуживаю, несмотря на ваши свободные, честнейшие убеждения, перед которыми я всегда преклонялась, сказала она, когда Авенир в этом месте торжественно протестующе поднял руку. - Но на меня это так подействовало, что я не могу больше скрывать. Я призвала вас и вам говорю об этом. Я сказала бы всем об этом! Спасите меня! Я и всегда была легкомыс-ленна, нет, я просто мало следила за собой и не отдавала себе отчета. Сейчас я невольно отдала себе отчет. Я во всем отдала отчет. Вдруг отдала. Я несчастна тем, что не могу оставаться без поддержки. Валентин уехал, и меня охватили страх и предчувствие.

И пока у меня мужчины менялись, когда вместо князя был барон, вместо барона - профес-сор, то все это было хотя тоже неожиданно, но понятно. По крайней мере, свет понимал. Он понял даже профессора и Валентина вместе, и я ему благодарна от всей души. Но то, что произо-шло теперь, равносильно тому, что у меня при муже два любовника! Я готова ломать руки. Я уже ломала их... У Валентина это никакого сочувствия не вызовет. Он взял себе в голову эти несчастные священные воды Тургояка, и все остальное для него нуль: два - так два, три - так три...

Но сейчас же с живостью прибавила:

- Да в том-то и дело, что здесь три и ни одного. Вы же знаете меня, что я - недалекий че-ловек. Не прерывайте, я отлично успела убедиться в этом, потому что я знаю, что у всех людей в голове ясно и просто, а у меня... она, вздохнув, опять развела руками, - я сама никогда не могла узнать, что у меня в голове, - у меня какой-то туман, и все вот так, - она показала рука-ми, повертев их перед собою: - Когда со мной ничего не случается, я этого еще не замечаю, но как только что-нибудь случится, так все - вот... Она опять пошевелила пальцами перед лбом: - Так вот я прямо и честно говорю: я недалекий человек, у меня в голове путаница, но сердце мое перед вами - ни на какую интригу и на все остальное оно неспособно, неспособно!.. Я сказала - "три и ни одного". Так это и есть. - Она, загнув один пальчик и посмотрев на стоявшего перед ней Авенира, сказала: - Профессор - раз! Но он... вы понимаете... я с ним могу быть в одном доме, в одной комнате, в одной... ну вы понимаете, так что он отпадает.

Она отогнула пальчик.

- Валентин - два! - она опять загнула тот же палец, взглянув продолжительно на Авени-ра, как бы испытывая его, и потом быстро сказала: Но его нет уже второй день.

И опять выпрямила пальчик.

- Так что опять никого. Теперь - Федюков... Вот тут-то как раз и касается дело той моей способности или вернее неспособности следить за собой, благодаря чему и получилось...

Она в третий раз загнула все тот же пальчик.

- Но получилось... - проговорила она медленно, - получилось недоразумение. Я увиде-ла, что это был порыв и что сейчас уже ничего нет. Вот!

Она показала Авениру свою руку и на его глазах, точно выпуская из руки птичку, отогнула пальчик.

- В результате - ничего. Три - и ничего. Поняли? Да? Почему со мной, именно со мной, а ни с кем другим случаются такие вещи? И вот теперь я говорю себе: ты поддалась минутной слабости, мужчина полюбил тебя; он, несмотря на свою связанность семьей, бросил все ради тебя (он уже третий день ночует у нас) - и ты ему скажешь, что все случайность, ты его не лю-бишь и он должен уйти куда-то. Я не знаю куда. Одним словом, должен! А он только пять минут назад умолял меня, просил.

- Он умолял? - переспросил Авенир.

- Ну да, он вот на этом месте стоял передо мной на коленях, - сказала баронесса, перейдя по ковру несколько шагов к дивану и показав пальцем то место, где стоял на коленях Федюков.

Авенир в рассеянности тоже сделал несколько шагов и посмотрел на это место.

- И вот меня теперь мучает - мучает эта мысль и чувство вины перед ним. Я задаю себе вопрос: "А имею ли я право оттолкнуть его после того, что произошло? Что же, я должна продо-лжать быть его женой?" И мне какой-то голос, внутренний, конечно, голос, - прибавила она, - говорит, что должна: "Иначе ты будешь причиной страданий". Но мои-то страдания от этого! Вот видите? Я бросаюсь из стороны в сторону, в голове еще больше начинает от этого путаться. Я ищу и не нахожу ответа, никакого ответа! - сказала баронесса с выражением отчаяния и безвыходности, пошевелив пальцами перед лбом.

- Так это великолепно! - воскликнул Авенир, уяснив наконец суть дела. Говорите: слава богу.

- Как великолепно! Почему это великолепно? - спросила озадаченная баронесса, зачем-то сделав ударение на слове "это".

- Потому великолепно, что он связанный семьей человек и что он сейчас же вспомнил об этом, как только это произошло.

- Но он сейчас только... - сказала ничего не понимающая баронесса, показав опять на то место, где стоял на коленях Федюков.

- Ничего не значит: он после этого уже опять понял. Баронесса, воскликнул торжестве-нно Авенир, - я ничего не понимаю в этом, я только чувствую одно ваше чистое сердце и без-мерную доброту; да, да, я понял, что оно чистое, несмотря ни на что. Он запутался... вы должны понять его и простить. Он, обделенный, заеденный средою человек, бросился, как голодный, на ласку, на возможность счастья, отбросив все общественные предрассудки, все! - потому что в этом человеке заложена истинно бунтарская душа, но потом вспомнил про семью. Он мне пять минут назад рассказал все это. И у него одна мысль была о том, что он запутал вас, запутался сам. Его мучает мысль, простите ли вы его за то, что он вас запутал.

Баронесса несколько времени стояла неподвижно и смотрела на Авенира широко откры-тыми глазами. Потом повернулась к образу:

- Слава богу, слава богу! Как же я могла бы его не простить? Позовите же его скорее, - сказала баронесса Нина и стала в волнении прохаживаться по комнате, поминутно оглядываясь на дверь, за которой скрылся Авенир.

Через минуту показался пристыженный Федюков, которого Авенир с торжеством вел за руку, как ведут прощенного уже человека, а он отказывается еще верить в свое прощение и не решается поднять глаз.

- Вот он, преступник, налицо перед вами, - сказал Авенир.

Баронесса молча подошла к Федюкову и, взяв его за голову, поцеловала в лоб.

- Он не преступник, а чистый и чудный человек, - сказала баронесса, такой же, как вы.

Федюков молча, с порывом схватил руку баронессы и целовал ее. Баронесса Нина с тихой улыбкой смотрела на него и сказала:

- Боже, отчего около меня столько хороших, столько чистых сердцем людей. Я готова сде-лать все, чтобы всем было хорошо. И если бы это было необходимо для его счастья, - сказала она, указав на Федюкова, - я сделала бы и это. Так как я сейчас узнала счастье большее, чем то счастье. Вот и прошло... всем легко... - прибавила она, просветленно и с наивностью ребенка улыбнулась Авениру. - Идемте же скорее к профессору.

Но сейчас же обернулась к Федюкову и сказала:

- Вот так у меня еще никогда не кончалось. Я не знаю, что это такое, но я вас искренно и глубоко полюбила, как моего самого близкого хорошего друга.

Федюков еще раз поцеловал руку баронессы. И они все втроем отправились в столовую.

XXXI

Митенька Воейков переживал самое трудное время. Дело самоусовершенствования и само-управления требовало столько невероятных усилий, что он изнемогал под их бременем.

Тем более что он сказал себе: "уж если делать, так делать", и так приналег, что обыкновен-но к вечеру оказывался совершенно измученным.

В особенности тренировка воли много отнимала сил: если ему хотелось спать, он нарочно не спал. Хотелось есть - нарочно не ел.

Он резко, раз навсегда разделил жизнь на две половины: внешнюю и внутреннюю.

Первая рубрика вообще вычеркивалась из жизни. В нее попало эксплуатируемое большин-ство с его пресловутыми насущными потребностями, до которых Митеньке теперь не было ровно никакого дела. Там же очутилась вся общественная жизнь, политическая.

Он положительно растеривался в безграничных глубинах внутренней жизни и никак не мог найти основного стержня, вокруг которого бы все вращалось.

Решив все-таки, несмотря ни на что, идти до конца в намеченном направлении, он сузил свои потребности до минимума. Переселился опять в одну комнату, где ел, работал и спал. А чтобы не развлекали красота и прелесть природы, спускал шторы.

В доме были сор, грязь. Цветы в зале все посохли, потому что у Настасьи не было никакой потребности поддерживать их существование. А хозяина их гибель тоже не могла теперь беспо-коить, так как они были для него внешним.

Здесь какими-то невидимыми путями девственная душа Настасьи встретилась с усоверше-нствованной душой хозяина, который частенько скорбел о том, что вот живут два человека под одной кровлей, а расстояние между ними - целые века.

В прошлой жизни у него был беспорядок во всем и грязь потому, что не стоило заботиться о чистоте, так как все равно - уезжать. В этой новой жизни - потому, что грязь по существу своему есть внешнее и потому не входит в его задачу.

Получался роковой круг: какой бы строй жизни ни появлялся у него, - все равно, хаос, грязь и беспорядок незыблемо оставались на своих местах.

Что касается воздействия на людей при помощи добрых отношений, то тут дело совсем защелкнулось: добрые отношения были, а результатов, какие ожидались, совсем не было.

Всякий встречный мужичок говорил с ним как с отцом родным - и о душе и о чем угодно. Говорил, что таких господ, как он и его родители (царство им небесное), вовек не видели.

А когда Митенька пошел в рощу и наткнулся глазами на деревья, то увидел, что многие из них срезаны и увезены. И что, судя по следу, возили их прямо через его же усадьбу.

А от куч хвороста и колотых дров, которых он просил не брать, и мужики друг друга проси-ли о том же, не осталось и следа.

Можно было сейчас пойти к ним на деревню и сказать:

- Твари вы несчастные, дикари! Хороших отношений вы не понимаете и не цените, а если и понимаете, то не можете сладить со своими инстинктами, поэтому вы и не заслуживаете доб-рого отношения, и я теперь каждую шельму буду штрафовать да в острог!..

Но встречаться с какой-нибудь недобросовестностью и прямо в глаза говорить о ней тому, кто ее допустил, у Митеньки Воейкова никогда не хватало силы. Было даже немножко страшно и неприятно видеть перед собой уличенного.

А потом и фраза, с которой нужно было обратиться к мужикам, была несколько длинновата, да там еще замешалось иностранное слово - инстинкт, без которого он не мог обойтись, а мужики его не поймут. Какой-нибудь Щербаков заменил бы его таким словцом, которое сразу прочистило бы все мозги, но Дмитрию Ильичу мешала сделать это известная внутренняя совест-ливость, мягкость и неспособность ни к чему грубому.

И выходило так, что иностранного народ не понимает, а на грубое Дмитрий Ильич неспо-собен.

Опять - круг.

Потом стоило только развить эту мысль о воздействии на мужиков, как сейчас же по обык-новению вылезали вопросы:

- А имею ли я на это право? Не судебное, глупое право, а внутреннее, говорил Дмитрий Ильич, садясь на пень срезанного мужиками дерева.

- Да, но в свою очередь я имею же, наконец, право защищать себя, свое существование на земле? - говорил он кому-то, для убедительности приставив палец к средней пуговице тужур-ки.

Но тут он вспоминал, что он находится в полосе новой жизни, в перерожденном состоянии, а перерожденное состояние как-то молчало об этом праве и, по-видимому, скорее склонялось к отрицательному ответу.

- Если подсчитать всю цепь наследственных грехов, какие я несу на себе против них, - говорил Митенька, задумчиво глядя в землю перед собой, - то эта кража деревьев окажется такой... таким вздором, о котором стыдно даже и говорить.

Было ясно, что против мужиков он оказывался совершенно бессилен, так как они имели право расширять и улучшать свое положение на его счет, а он не имел права даже защищать свое собственное существование.

И оставалось только сидеть, молчать и не подавать признаков жизни жизни скверной, преступной, - если принять в соображение всю цепь наследственных грехов, какие он нес в себе против них. И всецело положиться на время и на их милость и быть благодарным им, если они позволят вообще-то существовать ему на земле.

Митрофан, оставшийся без направляющей руки, ничего не делал, хотя, как всегда, сохранял вид делающего. Он ходил по двору, искал что-то, разгребал ногой щепки и все поглядывал на окна, как бы оттуда ожидая источника для направления его энергии.

Но источник ничем себя не обнаруживал, и у Митрофана не было чувства раскаяния от своего безделья, так как не он был виноват в нем, а хозяин, который не заставляет его делать что нужно.

Все это было так трудно, так все расползалось, что в один из моментов упадка духа Митень-ка решил поехать к одному человеку, крепкому верой во внутреннее - именно к графине Юлии, в ее монастырь или усадьбу, и подкрепиться ее одобрениями и верой.

XXXII

Графиня Юлия принадлежала к тому разряду светских женщин, которые с тонким изящест-вом наружности соединяют глубину и тонкость души, боящейся всего грубого и слишком земного.

Тонкость и глубина ее души не дали ей возможности пользоваться супружеским счастьем, товарищем в котором она имела гвардейского полковника, полнокровного мужчину с большими усами и хриплым басом. Полковник грубо поставил перед ней слишком ясные супружеские обязанности, в то время как ее душа питала отвращение и боязнь ко всему ясному, т. е. прими-тивному и упрощенному.

Когда полковник умер, она получила свободу. Но ее жизнь опять осталась несчастной благодаря той же глубине души. Она растерялась от своих внутренних богатств, не зная, куда деть и тонкость и глубину душевную.

Большинство мужчин отличались отсутствием тонкости и смотрели на дело слишком просто, когда подходили к ней. Они думали, что если перед ними молодая интересная вдова, то ей хочется того-то и того-то.

Вполне может быть, что ей хотелось того-то и того-то, но не в тех формах и не с тем подхо-дом, на какие они были способны. Они забывали одно что главное в ней было - ее душа, стоящая как бы на грани здешнего и потустороннего мира, а тело - второстепенное. Они же прямо хватались за второстепенное.

Сидя иногда в лунные ночи у раскрытого окна, в которое видна была часть сада с аллеей, - темной с одной стороны и освещенной призрачным светом месяца с другой, - она, опустив руки, с грустью смотрела перед собой, и у нее на глазах выступали слезы. Графиня Юлия чувствовала, что она еще молода, хороша, что она со всей своей глубиной и утонченностью предназначена к иной жизни, вне грубой оболочки реальной действительности, с которой бы, собственно, не следавало иметь никакого соприкосновения, чтобы остаться совсем чистой.

Она была несчастна и бедна от внутреннего богатства своего. И одно время она срывалась и набрасывалась на выезды с их светским легкомыслием и тонкой игрой страсти, которой она боя-лась вполне отдаться. В другое время пробиралась ночью в свою образную, где иногда в нижней юбке при свете восковой свечи простаивала до утра на коленях перед суровыми темными лика-ми святых на древних иконах.

И вот один раз случай привел ее, как ей казалось, к тому успокоению, в котором она нахо-дилась теперь.

Недалеко от ее имения был священник, совсем не похожий на обыкновенных священников. К нему отовсюду стекался народ, чтобы получить утоление своей мятущейся, ищущей, жажду-щей душе.

Его имя стало известно в народе больше, чем имена епископов. И целые вереницы истомле-нного душевно и телесно люда, с котомками, с палочками, с малыми детьми, пробирались сюда за много верст. И, добираясь к храму, складывали свои убогие сумки и мешочки у недостроен-ной ограды нового большого храма с одной мыслью увидеть батюшку о. Георгия и рассказать ему свое душевное горе.

На одном из интимных вечеров графини Юлии во время ее вдовства все решили поехать туда, к этому необыкновенному человеку, к которому так стремился простой народ, и самим посмотреть, в чем там дело.

И ровно через месяц после этой поездки графиня Юлия Дмитриевна надела свои черные одежды, перестала быть графиней, а стала называться просто сестрой Юлией.

XXXIII

Когда Митенька Воейков подъехал к графскому дому, сестры Юлии не оказалось дома. Ему сказали, что она поехала к вечерне в монастырь.

Он поехал туда. Еще издали завиднелись в зелени елок и сосен белые стены женского мона-стыря. Блестел крест небольшой колоколенки, и прятались в деревьях домики келий с тесовыми крышами и белыми трубами.

А когда он въехал в лес, где было прохладно, его сразу охватила какая-то вековая тишина. Он нарочно пустил лошадь шагом и смотрел на белевшую вдали по дороге, меж двух стен тем-ных елей, монастырскую ограду и святые ворота с образом над ними.

Когда Митенька Воейков спросил у проходившей по двору с ключами рябой после оспы монашенки, где сестра Юлия, - монашенка, низко поклонившись, сказала, что ее нет: она заезжала сюда только слушать акафист, а потом поехала к вечерне к о. Георгию.

- Как досадно, - сказал Митенька, не зная, что предпринять, и оглядываясь по двору и на оставленную у ворот лошадь.

- А вы поезжайте, батюшка, туда, коли очень нужно, это недалеко, почти все лесом, и сворачивать никуда не нужно.

Так ему казалось хорошо подождать ее в этом тихом монастыре и ехать с ней в усадьбу по лесной дороге, он так ждал наверное увидеть ее здесь и как-то внутренно приготовился к этому.

Там, у о. Георгия, обстановка, наверное, будет не та, что здесь, и чувство, с каким он подъ-езжал, разрядилось неудачей. И он хотел было повернуть домой, но почему-то подумал, что вдруг монашенке это может показаться странным: если сестра Юлия ему очень нужна, то поче-му же он не мог проехать лишних четыре версты до о. Георгия, а если не очень нужна, то и сюда было странно ехать.

Какое могло иметь для него значение, что подумает или не подумает про него монашенка, но он почувствовал, что придется ехать.

- Что за глупая зависимость от того, что подумает там кто-то!.. сказал вдруг Митенька, садясь в шарабан, но, оглянувшись на монастырский двор, он увидел, что монашенка все еще стоит и смотрит. И его руки почти против воли и с досадой повернули лошадь к о. Георгию.

Когда он проехал лес, перед ним открылось поле, и вдали завиднелись какие-то большие здания и большой новый храм из красного кирпича.

По дороге он стал нагонять богомолок, странников с обшитыми холстиной корзиночками, слепых с высокими палками и холщовыми сумами за спиной. А когда он подъехал к храму, то везде - в вечерней тени ограды, - где были привязаны лошади, жевавшие насыпанный в длин-ное корыто овес, - везде сидел и лежал народ - старушки в беленьких платочках, закусывав-шие яичком из узелка, слепые, смотревшие куда-то выше голов своими вытекшими, побелевши-ми глазами.

У ограды сидела плакавшая все время девушка, которую держала, прислонив к своей груди, пожилая крестьянская женщина с добрым скорбным лицом и, как бы укачивая больную, расска-зывала обступившим ее людям, с однообразно и тупо любопытными лицами смотревшими на девушку, - рассказывала, что ее испортили, и она пятый день плачет и бьется.

Неподалеку сидела другая девушка в черном платочке с неподвижно остановившимися на одной точке глазами и упавшими на колени руками.

Высокая женщина в платке и лаптях рассказывала про чудесное исцеление батюшкой своей дочери. Другая говорила, что батюшка одним дает маслица, другим - свечку.

Какая-то бойкая старушка в туфлях и шерстяных чулках, очевидно, частая посетительница этого места, сейчас же вмешавшись, объяснила, что масло к выздоровлению, свечка - к смерти.

К ней все повернулись и выслушали с тем же покорным молчанием, с каким слушали вся-кого, кто говорил. Эта же старушка бойко и уверенно рассказала, когда батюшка встает, когда он отдыхает и что ему надо говорить. Она держала себя так, как ловкий завсегдатай в каком-нибудь заведении рассказывает незнающим людям о порядках, которые ему известны лучше, чем вся-кому другому.

Около столба ворот в ограду, как бы прячась и стыдясь, стоял оборванец в калошах с вере-вочками на босых ногах, с опухшим от пьянства лицом, и весь дрожал мелкой дрожью, точно ему было холодно. Глаза его, чуждые всем, дико и испуганно останавливались то на одном, то на другом лице, точно он чувствовал всю меру своего падения и старался только об одном - чтобы быть менее заметным.

Двери храма были открыты (они никогда здесь не закрывались), и там виднелся народ, ходивший, прикладываясь, от иконы к иконе, среди прохладного молчаливого пространства пустой церкви с каменными плитами пола, с запахом можжевельника и воска в притворе, со строгими неподвижными лицами святых.

И весь этот народ, влекомый сюда бедностью и недугами душевными, изо дня в день напол-нял собою двор перед храмом.

Приехали в коляске какие-то барыни под белыми зонтиками и, выйдя из экипажа, долго оглядывались, как бы ища для себя подходящего места, в то время как кучер с толстым задом в пуговицах, пустив шагом вспотевших лошадей, поехал в глубину двора под деревья к церковной сторожке.

Все терпеливо ждали выхода батюшки, который, как уже все знали, сейчас отдыхал после девяти часов стояния в церкви.

Пришедшие в первый раз испытывали непонятный страх и нервно вскакивали, когда кто-нибудь говорил, что сейчас должен выйти.

Один раз кто-то сказал, что идет, и все вдруг зашевелилось, вскочило, некоторые бросились беспокойно к воротам, чтобы увидеть его еще издали, но это оказалось ложной тревогой.

Девушка, с неподвижно устремленными в пространство глазами, испуганно оглянулась в ту сторону и сжала платок на груди, как будто со страхом ожидая приближения того, кому она при-несла свою тайну душевную.

Рыдавшая молодая девушка забилась еще сильнее, и еще нежнее прижала ее к своей груди пожилая женщина.

Только бойкая старушка закивала головой, делая успокоительные знаки руками, показывая всем, что они ошиблись.

- Рано еще, - сказала она и посмотрела, загородившись рукой, на солнце.

Митенька Воейков увидел темную тонкую фигуру графини в церкви, неподвижно стояв-шую у колонны. Но он не решался подойти к ней сейчас, так как не находил, что он может сказать ей в этой обстановке.

При этом его смущала мысль о том, что подумает про него народ и эти барыни: зачем он, интеллигентный человек, пришел сюда.

И было стыдно при мысли, что барыни могут принять его за верующего и подумать, что он пришел за советом или предсказанием. И он, иногда чувствуя на себе их взгляд, не знал, какое выражение придать своему лицу, чтобы им было видно, что он неверующий, но в то же время не какой-нибудь пустой рядовой любопытный.

Потом он не знал, где ему стать, когда придет о. Георгий и начнет служение. Интересно было стать в церкви так, чтобы видеть его. Но ему вдруг стало страшно от нелепой в сущности мысли, что о. Георгий посмотрит на него и скажет на всю церковь:

"Зачем ты, неверный, пришел сюда искушать бога?" - или что-нибудь в этом роде.

И чем дальше, тем больше в него проникал нелепый страх перед этим человеком, вокруг которого создалась легенда.

И несмотря на то, что Дмитрий Ильич давно уже стряхнул с себя как шелуху все верования отцов своих и народа, он все больше и больше ощущал чувство неловкости от той пропасти, которая отделяла его неверную душу от этого места и народа, насыщенного верой.

"Если уехать... - это было почти невозможно на глазах у тысячной толпы. Всем может показаться странным, что приехал какой-то в шляпе, повертелся неизвестно чего и уехал за десять минут до выхода батюшки".

Он смотрел на народ и завидовал ему, что он пришел сюда со смиренной открытой душой рассказать этому провидцу души человеческой все тайное и греховное. А ему, Дмитрию Ильичу, как это ни странно ему показалось, не с чем было прийти.

Что ему рассказать? О чем спросить? Какую гнетущую тайну открыть?

У него не было ни тайны, ни вопроса, несмотря на то, что нельзя же было сравнивать его внутреннюю жизнь с жизнью этих, собравшихся здесь людей.

И все-таки у девушки в черненьком платочке, очевидно, была какая-то страшная для ее души тайна. А у него тайны никакой не было. Хотя он наверное был более нечист, чем эта девушка.

И если о. Георгий спросит у него случайно, что ему нужно, он пугался этой мысли и не знал, что может ответить ему.

И, сколько он ни боролся с собою, чувство тревоги и страха все росло и увеличивалось.

- Говори скорее, что нужно, - учила старушка, знавшая порядок, какую-то женщину. - Как спросит, так в двух словах... он все поймет.

Вдруг кто-то что-то сказал. Народ весь встрепенулся; все вскочили с земли и бросились к воротам.

У Митеньки Воейкова замерло сердце и застучало в ушах от непонятного страха, смешан-ного с безотчетным благоговением, проникшим в него против воли, когда не было еще самого человека, вызвавшего это благоговение, а он только увидел устремившуюся к воротам, навстре-чу тому толпу народа.

Он не знал, какое выражение придать своему лицу, и потом мгновенно забыл об этом, когда перед благоговейно расступившейся толпой увидел того, кого так ждал весь этот народ.

XXXIV

Потому ли, что отец Георгий жил недалеко от церкви, или почему другому, но он шел с непокрытой головой.

Высокий, спокойный, со спускающимися по плечам волосами, в которых серебрились седые волосы, и с большим гладким крестом на груди.

И то, что он появился среди этой устремившейся к нему толпы с непокрытой головой, производило необычное впечатление. Если бы он был в соломенной священнической шляпе с черной лентой, было бы совсем другое, что-то обыкновенное.

Митенька Воейков, захваченный общим чувством, но из безотчетного стыда перед кем-то, - кто как будто наблюдал за ним, - не могший разделить этого чувства толпы, невольно остался совершенно один в стороне и подумал опять с чувством того же внутреннего страха, что о. Георгий, увидев его одного, поймет, что он неверующий.

Но скоро он почувствовал, что страх его напрасен.

В лице о. Георгия, правда, было какое-то суровое выражение, получавшееся, вероятно, от сжатых бровей и опущенных вниз глаз. Но когда он вдруг поднимал глаза, то они были такие открытые и ясные, что перед ними страшно было бы скрыть и не страшно рассказать все.

Выслушивая на ходу и давая лобызать свою руку, он ни на минуту не останавливался, мед-ленно и упорно шел к раскрытым дверям храма среди тесной толпы. И в этом упорстве чувство-валась непреклонная воля, которая бессознательно для себя раздвигала толпу, и никто бы из нее не решился остановить его.

Он с одинаковым вниманием и терпением выслушивал старушку, говорившую ему, что у нее куры дохнут, и барыню, искавшую утоления душевной тревоги. Взгляд его был спокоен, ко всем серьезно-внимателен.

Иногда он отводил глаза от говорившего, ничего ему не сказав, иногда вдруг неожиданно обращался через головы других к какому-нибудь человеку и отдельно благословлял его.

И это как-то особенно действовало на толпу: она невольно раздавалась и пропускала к о. Георгию того человека, на котором он остановил свое внимание.

Иногда, выслушав, он клал свою большую белую руку на голову говорившего и проходил дальше, ничего ему не сказав.

Точно он собирал в себя все эти просьбы и муки душевные, знал, что этому надлежит быть, и потому так мало говорил.

И все шел, медленно подвигаясь вперед, слегка склонив голову, выслушивал одного, благо-словлял в то же время другого. И только изредка он поднимал голову вверх, и глаза его, минуя обращенные к нему со всех сторон взгляды, на секунду останавливались на синеющем крае далекого неба. И в них было какое-то вечное спокойствие и тяжелое бремя что-то познавшего человека, которому судьба дала в руки сотни этих слабых и больных душ, грехи и нужды кото-рых он уже знал прежде, чем ему начинали рассказывать о них.

Он поражал людей не суровостью, а своим спокойствием и открытым ясным взглядом своих глаз, встречаясь с которыми каждый чувствовал растерянность и точно боязнь, что сейчас откроется все его тайное.

Отец Георгий вошел по ступенькам в храм. Часть народа бросилась еще раньше вперед него в раскрытые двери; остальные, окружив его тесной толпой, спираясь в дверях и нажимая друг на друга, проходили, спеша занять ближние места.

Черная высокая фигура о. Георгия скрылась за медленно и беззвучно притворившейся узкой боковой дверью алтаря. И в церкви стало тихо, как бывает перед исповедью, когда народ собирается молча, без молитвы, не видно зажженных свечей, на пустом клиросе - молчание, и все, выбирая места, осторожно пробираются через толпу.

На середине церкви, ближе к царским вратам, стала женщина, прислонив к своему плечу не перестававшую рыдать девушку, на которую все обращали внимание, выглядывая из-за спин передних с любопытно-тревожными лицами, и шептались между собой.

Около стены, вдали, стояла девушка с неподвижно устремленным перед собой взглядом, выражавшим все то же страдание и сдерживаемую муку.

В дверях жался оборванец, не решаясь, очевидно, пойти в церковь.

Перед царскими вратами, посредине каменного пола, стоял аналой с раскрытой священной книгой. Дамы с зонтиками поместились несколько впереди, ближе к аналою и в стороне от всех, как бы молчаливо признававших их право на это, благодаря отличным от всей толпы их барским костюмам.

Вдруг по толпе пробежал легкий шорох: она затихла и подобралась...

Из той же узкой боковой двери с нарисованным на ней архангелом вышел о. Георгий в старенькой, короткой по его росту эпитрахили. Говорили, что эта та самая эпитрахиль, которую надел на него другой прославленный угодник, завещавший ему свою благодать духа. И взгляды всех невольно приковались к этой истершейся потемневшей золотой парче.

Он подошел к аналою и, не молясь, долго стоял неподвижно, опустив руки и устремив взгляд выше закрытых и завешенных царских врат. Потом вдруг послышался голос, странно непохожий ни на молитву, ни на возглас священника. Такой голос бывает у человека, глубоко поглощенного одним чувством, которое он высказывает самому себе, когда вблизи никого нет.

Некоторые даже оглянулись, думая, что это сказал кто-нибудь другой.

- Кому расскажу печаль мою? Кому с открытым сердцем раскрою душу мою? Тебе, боже вечный... ибо ты видишь все. Ибо ты знаешь все... - говорил среди окаменевшей тишины стран-но тихий, сосредоточенный голос. Точно он был совершенно один в храме, и устремленные кверху глаза его видели невидимое для других существо, которое являло себя только его глазам.

- Господи!.. - продолжал тот же тихий, сосредоточенно ушедший в себя голос, - видишь их, видишь народ твой - нищий и убогий, но ищущий тебя и путей твоих. К тебе пришли... не оставь их, слабых, без помощи, не покинь, ибо разбредутся, как овцы. Ты даровал мне, слабому, силу; сподобил меня, недостойного, познать безмерную вечность миров твоих и краткую тленность земного. Приобщи же и их, господи, к вечности твоей, да прозреют. Ибо страждут потому, что слепы и не открыты еще души их.

И эта, проникающая против воли в душу, просьба, обращаемая к кому-то невидимому, производила странное, почти страшное впечатление.

Девушка так же в голос рыдала сзади о. Георгия. Вдруг она взвизгнула и, упав на спину, стала биться и выть. В церкви произошло замешательство. Ближе стоявшие с испугом отшатну-лись и перешли на другое место, с выражением животного брезгливого страха оглядываясь на залитое слезами, запрокинутое на полу лицо. Дальние заглядывали через плечи передних, чтобы увидеть, что произошло.

И только высокая темная фигура о. Георгия была в том же положении неподвижности и сосредоточенной устремленности, как будто то, что произошло позади, не имело для него никакого значения.

Потом он взял лампаду от иконы и, макая кисточку в масло, обходил всех. И, говоря:

- Во имя отца и сына святого духа, - чертил у всех на лбу крестное знамение.

Он прошел мимо лежавшей на полу девушки, не взглянув даже на нее, как будто он знал, что иначе это и не может быть.

Митенька Воейков стоял в дальнем углу рядом с каким-то человеком из духовного звания в затасканном подряснике, который часто оглядывался по сторонам, и у него странно быстро бега-ли глаза. И Митеньке было неприятно, что он оказался соседом и как бы на равном положении с ним.

Потом Митенька все время чувствовал себя неловко и неестественно от незнания, какое взять отношение ко всему тому, что было перед ним: отношение ли скрытой насмешки, как при виде фокусника с плохой игрой, или принять выражение серьезной любознательности человека, пришедшего со всех сторон изучить данное явление. И всеми силами боролся от нелепого, по его мнению, охватившего его чувства, от которого у него пробегал холодок по спине, чувства, каким была, очевидно, полна вся масса людей, наполнявших храм.

Когда о. Георгий пошел с лампадой, Дмитрий Ильич испуганно подумал, что только бы он не вздумал его, неверующего человека, мазать, потому что это будет уже совсем нелепо, в осо-бенности если это увидит та дама с белым зонтиком.

Отец Георгий шел, никого не пропуская. Твердый, спокойный взгляд его только на секунду останавливался особенно пристально на том человеке, к которому он подходил. И те мгновения, когда его рука протягивалась ко лбу стоявшего перед ним человека, с верой и со страхом смот-ревшего на него, о. Георгий своими ясными, открытыми глазами прямо смотрел ему в глаза, в то время как губы, не переставая, шептали: "Во имя отца и сына... Во имя отца и сына..." Иногда он, остановившись, молча благословлял весь народ широким крестом, как будто, занятый пома-занием каждого отдельного человека, он в то же время помнил и о всех.

В один из таких моментов глаза его встретились с глазами Митеньки Воейкова, который от неожиданности почувствовал толчок в сердце и бросившуюся к щекам и ушам горячую волну крови. От растерянности он невольно сделал движение, точно хотел перекреститься или покло-ниться в ответ на это общее благословение. И от этого еще больше покраснел и растерялся.

Когда отец Георгий подошел к девушке с неподвижным взглядом, он вдруг остановился и на мгновение удержал руку, протянувшуюся было для помазания.

Она, - бледная, с огромными черными глазами, - смотрела на него, стоя неподвижно, вы-тянувшись, и глаза ее точно ждали какого-то ужаса, который должен был совершиться сейчас...

Но о. Георгий быстро сделал у нее на лбу крестное знамение маслом и более громко и отчетливо, так что все оглянулись, сказал обычное:

- Во имя отца и сына!..

До Дмитрия Ильича ему оставалось пройти несколько шагов. Тот в это время окончательно утвердился на позиции спокойного, внутренне-насмешливого отношения. Но вдруг отец Геор-гий, не дойдя двух-трех шагов до него и до человека духовного звания, подошел к оборванцу, помазал его и пошел к аналою.

Случайно ли он не захватил Митеньку с его соседом или в этом скрывалось какое-то тайное значение, было неизвестно. Но Дмитрий Ильич, боявшийся, что его будут мазать, как всех, вдруг почувствовал что-то похожее на всенародный позор. Как будто из всей этой толпы было только двое отверженных: этот подозрительный тип из духовных и он, Дмитрий Ильич Воейков.

У него было такое чувство, как будто все это заметили и теперь всем ясно, что он неверую-щий. Он стоял, точно заклейменный, отверженный, и не знал, какое выражение придать своему растерянному лицу.

Он невольно с испугом взглянул на даму с белым зонтиком, не видела ли она, что о. Геор-гий обошел его помазанием. Графиня, слава богу, стояла на коленях и не могла этого видеть.

Митенька вдруг почувствовал в себе ощущение какой-то изгнанности, точно ему навсегда была отрезана куда-то дорога. Его мучила мысль: нарочно сделал это о. Георгий или ненарочно? Он успокаивал себя тем, что не он один, а еще и другой человек был в том же положении, но, взглянувши на своего соседа и на его бегающие исподлобья маленькие глаза, замасленное полукафтанье, он не почувствовал никакого успокоения.

Еще с полчаса продолжалась эта странная молитва, похожая на разговор с богом без свиде-телей, как будто о. Георгий был совершенно один в церкви. Несколько раз он становился на колени и, упав лицом к полу, оставался неподвижен в своих черных одеждах.

Девушка сзади него все лежала навзничь на полу, раскинув руки, и только вздрагивала, а глаза ее, закатившиеся от лежачего положения назад, смотрели вверх с таким усилием соображе-ния, как будто она не понимала, где она.

Отец Георгий встал, повернулся лицом к толпе и, глядя вверх, выше голов, - как смотрит священник, когда выходит с крестом на амвон, - сказал неожиданно громко и отрывисто:

- Господи... помилуй нас!

И, точно испугавшись и ожидая чего-то, затихло все.

- Господи... открой нам души наши...

Он помолчал, опустив руки и голову.

Потом вдруг поднял ее, глаза его загорелись каким-то просветлением, в голосе зазвучала настойчивость, почти упорная, почти требовательная.

- Господи... услыши!

Он опять опустил голову и, уронив руки, несколько минут стоял неподвижно перед наро-дом, потом, не поднимая головы, негромко произнес:

- Поднимите...

Никто не понял, про что он говорит.

- Девушку, девушку поднимите... подсобите мне, - заговорила торопливым шепотом проворная старушка, знавшая все порядки, и вместе с другими стала поднимать девушку. Ее отвели и посадили на деревянный помост около стены.

Потом все стали подходить ко кресту и говорили, - кто торопясь и путаясь, кто длинно и бестолково - о своих нуждах, печалях и трудностях.

Отец Георгий с тем же спокойствием, не перебивая и не торопя, одинаково внимательно слушал, изредка, почти не глядя, опускал руку на голову кого-нибудь, кто молча целовал крест. Спокойно принимал деньги, которые ему давали, и клал их в карман.

Только одна девушка с черными глазами, изредка испуганно смотревшая на о. Георгия, стояла сзади всех, как бы медля подходить. Дама с белым зонтиком, улыбаясь и волнуясь, что-то спешила ему сказать и, давая сторублевую бумажку, как бы сама стыдясь такого крупного дара, в то же время старалась напомнить ему, что она была здесь год назад, как бы желая выделить себя в его внимании из толпы других людей. Но отец Георгий, не отвечая ничем на робкую искательную улыбку, спокойно выслушал ее, ничего не сказал и перенес взгляд на следующую, бледную изболевшую старушку, с дрожащими от старческой слабости руками, которую под локти подводила другая женщина, как к причастию.

Старушка, делая усилия руками, передвигала слабые, дрожащие ноги и, не спуская глаз с о. Георгия, робко улыбалась - и тому, что видит его, и что ноги ее не слушаются, - и, видимо, боялась, что не дойдет до него.

Приведшая ее женщина сказала батюшке, что старушка поболела и, приготовившись к часу смертному, пришла сама принять от него последнее напутствие.

Отец Георгий широким крестом благословил старушку.

- Зовут как? - спросил он как-то особенно мягко.

- Степанидой... батюшка, - сказала за старушку приведшая ее женщина.

Отец Георгий положил руку на голову старушке и, глядя выше ее, сказал громко:

- Благослови, господи, грядущую к тебе рабу твою Степаниду, прими ее в лоно радости вечной, ибо потрудилась, пострадала и пожила довольно.

И низко поклонился ей.

Потом молодая женщина, здоровая и свежая, в новом голубом платье и черной кружевной косынке, поднесла к нему новорожденного ребенка. И отец Георгий, с тою же мягкостью спро-сив об имени, так же громко, с таким же тоном сказал:

- Благослови, господи, человека, грядущего в мир твой... Укажи ему путь, дабы сохранил нетленным сокровище твое...

Подошел худой, очень высокий человек в синей поддевке, с костистыми выступами на спине и несколько времени стоял, опустив голову и пропуская других. Отец Георгий, взглянув на него, протянул к нему через головы других крест и данную ему дамой сторублевую бумажку. Мужчина секунду стоял без движения, тупо глядя на данные ему деньги, затем молча, с порывом поцеловал руку и быстро пошел из церкви, утирая рукой глаза. Все посмотрели ему вслед, а на лице дамы мелькнула тень разочарования, почти обиды, оттого, что ее крупный дар получил такое назначение.

Потом через головы толпившихся протянул рублевую монету оборванцу, сказав:

- Горю твоему...

И вдруг, раздвинув толпу, пошел к девушке с черными глазами, дал ей поцеловать крест и сказал:

- Душа жива... будешь жить... Помоги тебе, господи. Зайди ко мне.

Все переглядывались. Проворная старушка, умиленно улыбаясь, оглядывалась на лица стоявших около нее. Дама с белым зонтиком, незаметно пожав плечами, переглянулась со своей спутницей.

Отец Георгий, благословив всех общим широким крестом, уже в сумерках вышел из церкви. Толпа народа, теснясь в дверях, побежала за ним.

XXXV

Графиня Юлия Дмитриевна после службы, в своей черной полумонашеской одежде со спущенным густым вуалем на лице, подошла к дожидавшемуся ее у выхода Дмитрию Ильичу, кивнула ему со слабой просветленной улыбкой, слегка удивившись, почему он здесь, и пригла-сила его ехать с собой.

Они вышли на паперть.

- Вас как-то странно видеть без Валентина. Вы от него не имеете никаких известий? Где он?

- Нет, - сказал коротко Митенька. - И я рад, что не имею.

Графиня удивленно, внимательно посмотрела на него и ничего не сказала.

Над полями спускались сумерки. Около колокольни еще летали ласточки в тихом деревен-ском воздухе.

Когда они сели в поданную широкую спокойную коляску и поехали, обгоняя по дороге расходившийся народ с котомками, графиня опять внимательно посмотрела на своего спутника и, подняв густой вуаль, спросила:

- Что с вами, милый друг?

Она назвала Митеньку милым другом, и это было так неожиданно, что подействовало на него как нежная ласка.

Вся цель поездки Митеньки заключалась собственно в том, чтобы найти подкрепление своей новой линии жизни, и об этом нужно было бы сказать. Но после слов графини, после ее ласкового полуинтимного тона у него вышло совсем другое: на лицо помимо его воли легла печаль, которая, он чувствовал, привлекла молодую женщину.

Всегда почему-то бывало так, что когда он подходил к другому человеку, то начинал гово-рить и действовать не по линии своего внутреннего содержания, а по тому, что сознательно или бессознательно хотелось в нем видеть другому.

- Только с вами хорошо, - сказал Митенька, глядя перед собой неподвижным взглядом.

Он чувствовал, что если бы сказать эту фразу, глядя графине в глаза, то можно было бы оскорбить ее или испугать интимным оттенком полупризнания. Но когда он, как будто весь ушедши в гнетущую его мысль, говорил эти слова, не глядя на молодую женщину, он чувство-вал, что это ее ни оскорбить, ни испугать не может.

И правда, графиня не отстранилась от него после этой его фразы, которая по смыслу могла быть принята как признание, а, повернувшись к нему, еще более внимательно и участливо пос-мотрела на него. Потом с выражением робкого вопроса положила свою руку на его руку.

Митенька ничем не проявил ни своего удивления, ни радости от этой полунежности, полу-ласки. Не зная, зачем он так делает, он принимал такое отношение как что-то естественное между ними.

- Ну, что же? скажите мне, - повторила графиня, - я пойму вас. И она опять с нежной тревогой и участием заглянула ему в глаза, так что он близко от своего лица видел ее черный вуаль, затемнявший ее лучистые глаза, которые всего месяц назад рассеянно посмотрели на него на большой дороге, как на чужого и ничем не интересного ей человека. Он хотел было ответить ей, но в это время они въехали в усадьбу, и коляска остановилась у старинного подъезда с точе-ными львами по сторонам.

Когда они вошли в обширную столовую с открытыми большими окнами в затихший к вече-ру сад, Митенька, чувствуя за собой какое-то право, просто, как близкий человек, взял легкое черное пальто графини Юлии, отнес его в переднюю, потом молча взял у нее из рук шляпу с длинным черным вуалем, свернул и положил на круглый стол.

Причем он все время видел торжественно-участливый взгляд графини и, сам не зная поче-му, не смотрел на нее, даже делал вид, что избегает смотреть, как будто с тем, чтобы не пону-дить ее на выражение жалости к нему и на тяжелый для него разговор на эту тему.

- Ну, что же, милый друг? У вас что-то есть на душе? - повторила молодая женщина, взяв его руку и глядя ему в глаза.

Митенька поднял на нее глаза, которые, он чувствовал, помимо его воли стали печальными только потому, что не хотелось обмануть ожидания молодой женщины, которую, очевидно, тревожило и вместе с тем привлекало это выражение печали в нем.

Он молчал, закусив губы.

- Ну, хорошо, - сказала графиня, отводя его за руку к дивану, как бы решив не врываться раньше времени в его душу и заговорить пока о другом. Она позвонила и велела горничной подать чай.

- Скажите... - проговорила графиня Юлия, когда они сели на маленький диванчик у раскрытого окна, - скажите, какое на вас произвел впечатление он? - И, сложив на коленях сцепленные в пальцах руки, она повернулась к своему собеседнику с выражением волнующего ее вопроса.

- Я не понимаю этого... - сказал все тем же тоном и глядя перед собой Митенька, - то есть я хочу сказать, что на меня о н никак не подействовал. Мое сознание, мой позитивный склад ума ведет меня в жизнь другими путями.

Графиня вздохнула и, отведя свои глаза от него на раскрытое окно, грустно смотрела туда, пока он говорил:

- Это та, оставшаяся в нас гордость духа, благодаря которой мы страдаем... и вы страдаете, разве я не вижу... Ну, скажите же мне, что у вас?

- Вы спрашиваете, что?.. То, что около вас я чувствую себя скверным, отверженным. Я теперь потерял право на то, чтобы с чистой, открытой душой воспринимать все это, - сказал Митенька, широко обведя рукой видный в окно горизонт лугов и дали синеющих лесов, - и то, что в жизни самое прекрасное чистая любовь к женщине... - этого знать мне не дано.

- Вы встречались с дурными женщинами, и виноваты они, а не вы, возразила графиня Юлия, глядя на него с грустной мягкостью.

Митенька хотел что-то сказать, но она жестом показала ему, что еще не кончила свою мысль.

- Мы слабы, наша своенравная воля толкает нас на поиски более доступных наслаждений, и пока мы не отдадим себя во власть другой, более сильной и высшей воли, чем наша, до тех пор не наступит успокоения.

- А я теперь подчинил свою волю самому себе. И все должно быть во мне самом, - и воля и закон, нужно только взять все это в свои руки, что я и сделал, - сказал Митенька, с каким-то упрямством глядя не на графиню, а на стоявшую перед ним вазу с цветами, как будто тяжесть внутреннего состояния давала ему право быть резким, и он уже не вкладывал в свой тон той бережной нежности, какою он прошлый раз инстинктивно старался проникнуть сквозь монашес-кие одежды, разбить эту преграду, за которой молодая женщина скрывала то, что ей, может быть, было свойственно как женщине.

- Все в нас самих, но направление оттуда, - сказала на его слова графиня, вздохнув и подняв тонкий палец по направлению к потолку.

- И направление от меня самого, - сказал Митенька с тем же упрямым выражением и с силой, которую он видел в себе со стороны. - Я увидел, что мне не нужно, и просто отстранил-ся от всего: от мысли устраивать жизнь других людей, от мысли устраивать свое внешнее, а теперь еще и от женщин, от женской любви, потому что в чистом идеальном виде я не видел ее. Может быть, я потерял на нее право, - а в ином виде... я не хочу...

- Вы встречались с дурными женщинами, - сказала опять тихо графиня. - А если бы вы встретились...

- Вернее, может быть, просто с женщинами, - перебил ее Митенька, - а это всегда приводило к нехорошему. Но я поставил на этом крест.

В комнате было полутемно. Из окна потянул свежий ночной ветерок. Графиня Юлия молча встала и закрыла окно. Потом опять открыла.

- Лучше сядем сюда, - сказала она. И они пересели дальше от окна на большой низкий диван, стоявший в глубине за цветами.

- Ну, вот вы, отрицая всякую зависимость от высшего, подчинили свою волю себе, и разве вы счастливы? - спросила графиня Юлия.

Митенька молчал.

Она, как бы желая заглянуть ему в глаза, в полумраке наклонилась и несколько секунд ждала ответа, оставаясь близко от него.

- Зачем об этом говорить! Разве кто-нибудь может сказать про себя, что он нашел в своей жизни счастье? - ответил Митенька.

Графиня Юлия вздохнула, отклонилась от Митеньки и, закинув голову назад, прислонилась к спинке дивана, глядя молча в потемневший сад.

Думала ли она о его словах, о нем самом или о своей жизни, только когда Митенька встал, - сам не зная почему выбрав именно этот момент для отъезда, - молодая женщина, как бы очнувшись от задумчивости, подала ему руку, но с тем, чтобы проститься, - она слабо и робко потянула его к дивану, чтобы он сел, и сказала:

- Побудьте еще со мной...

Помолчав несколько времени, она сказала:

- В нашей с вами судьбе есть некоторое сходство: вы встречались с дурными женщинами, которые неспособны глубоко видеть в мужской чистой душе. А моя жизнь сложилась так плохо оттого, что все мужчины во мне слишком чувствовали женщину... и это привлекало дурных мужчин.

Они долго сидели в полумраке. Иногда молчали. Иногда графиня Юлия повертывалась к Митеньке с каким-нибудь вопросом. Ему приходила мысль, замечает она или не замечает, что они сидят так близко друг к другу, что плечи и бока их почти соприкасаются.

- Какое чувство духовной свободы, легкости и необыкновенной высшей близости испыты-ваешь, когда говоришь с женщиной без всякой мысли о том, что перед тобой женщина. Когда прикасаешься только к ее скрытой от всех душе и совершенно не думаешь о ее теле, - сказал Митенька.

Он опять сам не знал, зачем он это сказал, но инстинктивно чувствовал, что на молодую женщину это должно было произвести действие, обратное тому, о котором он говорил словами.

- Я рада, что вы так чувствуете... - сказала графиня Юлия после минуты молчания спо-койно и как бы отчужденно.

Митенька не знал, что ему нужно делать, и у него мелькнула испуганная мысль, что она обиделась и потеряет к нему интерес. Поэтому он, найдя ее маленькую горячую руку, тихонько ласково сжал ее и робко заглянул ей в полумраке в глаза. Она на основании его слов могла принять это за дружеское прикосновение, или за тихую мужскую ласку, в зависимости от того, как бы ей захотелось.

Графиня Юлия не отняла руки, она перевела на Митеньку взгляд и долго смотрела ему в глаза.

- Я рада, что не ошиблась в вас, - проговорила она, видимо отвечая на его слова, а не на пожатие руки, и прибавила с внезапным порывом нежности и сожаления:

- Как бы я хотела помочь вам осветить вашу темную, гордую душу (а темная она от неве-рия и гордости).

Она сама взяла его руку и положила к себе на колени, теплоту и округлость которых Мите-нька против воли ощущал сквозь платье, - и тихо, нежно гладила его руку, как будто его слова, из которых было видно, что он далек от мысли о ней как о женщине, и материнский оттенок ее собственных слов давали ей полное право и свободу делать это.

- Трудно, трудно смирить свою душу, отказаться от жизненных радостей, от красоты, от своей воли. Наши души ищут светлого, а тело... совсем другого. И как его убедить, это тело, что земные радости темны и потому всегда греховны.

- Я понял это теперь, когда побыл около вас. Понял, что все те отношения, какие у меня были с женщинами, они ни к чему другому не приводили, кроме духовной тяжести, тупости и отвращения к себе, к своей животности.

Он рассказал ей, умолчав об именах, про свои отношения, как самые реальные, к Татьяне, к Мариэтт, к Ольге Петровне и даже к Ирине, мысленно допустив, что все равно они могли бы быть тоже реальными, если бы он проявил больше решительности.

Митенька не выбирал наиболее деликатных слов, даже нарочно употреблял более резкие, беспощадно обнажающие вожделение плоти, но чувствовал, что в этом освещении он может употреблять такие слова и говорить о таких вещах, о которых никто другой не мог бы говорить с женщиной, отрекшейся от мира. Для него была необъяснимо приятна мысль, что он может гово-рить с ней о самых интимных вещах и даже держать свою руку на ее теплых круглых коленях.

Графиня почему-то сняла свою руку с его руки, не обращалась к нему во время его рассказа с прежней открытой материнской нежностью, но как-то вдруг примолкла и затихла.

И он не знал, снять ему свою руку с ее колена или нет.

Митенька перестал говорить.

- Вы меня презираете теперь, - сказал он, стараясь виновато заглянуть в глаза молодой женщине и от этого движения как бы невольно опираясь на ее колено рукой. Но он чувствовал, что она не презирает его, и потому сказал это. Так как графиня некоторое время молчала, он вздохнул и закрыл лицо руками.

Графиня тихо его позвала. Он не отозвался. Тогда она тихо дотронулась до его руки, как бы желая отнять ее от лица.

- Вы такой молодой и уже так много испытали эту сторону жизни. А между тем вы совсем не такой, и вам не нужно этого, не нужно! - с порывом сказала графиня, и ее рука нежно, успо-коительно гладила его волосы, проводя по ним взад и вперед, как будто она ощущала прелесть этих волос, к которым она могла прикасаться на основании чистоты их отношений.

На летнем ночном небе, видном в большие высокие окна, мерцали и горели редкие звезды, и виднелись темной сплошной стеной вершины лип парка, освещенные беглым, едва заметным светом невидного в окно молодого месяца.

- А как все прекрасно... как все зовет нас туда, от земли и от всего, что на ней... - тихо сказала графиня Юлия. - В вас есть тонкая женственная душа, несмотря на все, через что вы прошли, а главное, есть невинность сердца и непосредственность.

Митенька почему-то повернулся и уткнулся головой в диван за ее спиной. При последних словах графини о его невинности и непосредственности он упрямо затряс отрицательно головой. Он редко и глубоко дышал за ее спиной, и ему почему-то хотелось, чтобы она почувствовала, какое у него горячее дыхание.

- Нет, есть! - сказала графиня, отвечая на его отрицательный безнадежный жест. - У вас сердце ребенка, я это чувствую, потому что моя душа не боится вас, и мне с вами очень хорошо, - тихо прибавила она.

Митенька, в ответ на ее слова, не поднимая головы с дивана, взял руку графини, нежно погладил, как бы этим жестом выражая, что признателен ей за ее снисходительность, но что он есть то, что он есть, т. е. со своей мерзостью, которую он в порыве открыл ей, и теперь, может быть, сам раскаивается в этом.

Молодая женщина повернулась к нему и, не отнимая руки, смотрела на него.

Митенька несколько раз вставал, прощался. Она не останавливала его, но у нее еще находи-лся какой-нибудь забытый ею вопрос, и он, уже поцеловавши ее руку с тем, чтобы ехать, опять присаживался на край дивана. У обоих так много вдруг оказывалось непереговоренным, что встать и уехать было невозможно.

А потом они ужинали вдвоем.

Ехать было уже поздно, и Митенька остался ночевать. Графиня, зажегши свечу, проводила Митеньку по коридору до отведенной ему комнаты, где стояла открытая постель с зажженной свечой на камине. Заглянув с порога, как бы желая убедиться, все ли в порядке, она останови-лась, подняв глаза на Митеньку.

И одну секунду смотрела на него, стоя перед ним с побледневшим, очевидно от долгого сиденья, лицом, в своем черном платье, с длинной ниткой черных костяных шариков, похожих на четки, накинутых на шею.

Потом, как-то торопливо простившись с ним, быстро пошла по коридору.

Митенька прислонился головой к притолоке и смотрел ей вслед, сосредоточив всю силу желания на том, чтобы она оглянулась. Черная фигура молодой женщины скрылась за поворо-том коридора.

Она не оглянулась.

Митенька хотел ложиться, но спать он не мог и сошел в сад. У него было не успокоенное и просветленное, а взбудораженное настроение чего-то неоконченного в связи с какими-то смут-ными представлениями и надеждами.

Загрузка...