События, предшествовавшие Куликовской битве, в литературе принято рассматривать, как правило, с масштабным обобщением происходившего на Руси, в Орде и Литве в 60–70-х годах XIV в. Но при этом иногда растворяются детали, которые являются отнюдь не лишними при составлении общей картины кануна Куликова поля.
Один из таких сюжетов связан с московскими внутриполитическими делами, которые имели и внешнеполитический выход. Речь в данном случае идет об отношениях князей-Калитовичей с московскими тысяцкими.
В литературе они преимущественно трактуются как борьба за власть между московскими боярскими группировками, а также между князьями и боярами-тысяцкими. В конечном итоге, упраздняя институт тысяцких, верх одерживают князья. Здесь ряд ученых видит одновременно и победу княжеской власти как монархического института над тысяцкими как представителями сохранявшейся вечевой стихии.[1456]
Но в этом внутримосковском княжеско-тысяцком противостоянии замечается и несколько иной уклон, выводящий нас на ордынскую тематику. В целом, и о таком повороте дела писалось, но в контексте более широком, без особой акцентации.[1457] Вместе с тем, выделение этого вопроса в самостоятельную плоскость позволяет уточнить некоторые обстоятельства, предшествовавшие Куликовскому сражению. Однако для этого необходимо вернуться на два десятилетия назад.
Под 1356 годом ряд летописей помещает следующее известие. «Тое же зимы на Москве вложишеть дьяволъ межи бояръ зависть и непокорьство, дьяволимъ наоучениемь и завистью оубьенъ бысть Алексии Петрович[ь] тысятьскии месяца февраля въ 3 день, на память святаго отца Семеона Богоприемьца и Анны пророчици, въ то время егда заоутренюю благовестять, оубиение же его дивно некако и незнаемо, аки ни отъ ко [го] же, никимь же, токмо обретеся лежа на площади». Сообщаются и некоторые обстоятельства убийства московского тысяцкого Алексея Петровича Хвоста: «Неции же рекоша, яко втаю светъ сотвориша и ковъ коваша нань и тако всехъ общею доумою, да яко же Андреи Боголюбыи отъ Кучьковичь, тако и сии отъ своеа дроужины пострада». Наконец, следует и недвусмысленный намек на заговорщиков и исполнителей преступления: «Тое же зимы по последьнемоу поути болшии бояре Московьскые того ради оубииства отъехаша на Рязань съ женами и зъ детьми».[1458] Статья 1358 г. Никоновской летописи уже называет их имена, связывая с деятельностью московского князя: «Князь велики Иванъ Ивановичь, внукъ Даниловъ, прииде изо Орды, и перезва къ себе паки дву бояриновъ своихъ, иже отъехали были отъ него на Рязань, Михайло и зять его Василей Васильевичь».[1459] Л.В. Черепнин замечает, что последний, «как можно думать, — Вельяминов, бывший тысяцкий Семена Ивановича».[1460]
Сравнивая приведенную летописную информацию с текстом договорной грамоты Семена с братьями (датируемую 1350–1351 гг.), Л.В. Черепнин предлагает понимать «характер боярских интриг как соперничество сторонников ордынской ориентации, — с одной стороны, сближения с Литвой — с другой за руководство военными силами Московского княжества».[1461] Не случайным было и бегство Василия Вельяминова именно в Рязань, ибо «Рязанская земля была тесно втянута в орбиту влияния, с одной стороны литовского, с другой — ордынского».[1462]
Таким образом, пребывание и деятельность на посту московского тысяцкого прямым образом можно связывать с внешнеполитической ориентацией правящего московского князя. Известно, что Семен Иванович проводил политику в интересах Орды,[1463] а «близкий ко двору князя Ивана Ивановича» боярин Алексей Петрович Хвост был «противником военно-политического руководства со стороны князя Семена Ивановича» и, не будучи еще тысяцким, но «пользуясь покровительством князя Ивана Ивановича, вел интриги против его старшего брата».[1464] При Семене Ивановиче тысяцким был известный по договорной грамоте Василий. «Надо думать, — полагает Л.В. Черепнин, — что это Василий Васильевич Вельяминов».[1465]
Однако, «после смерти в 1353 г. Семена Алексею Петровичу удалось восстановить свое положение.[1466] В 1357 г., как видно из летописного известия о его насильственной смерти, он был тысяцким. Можно предполагать, что в своей борьбе за власть Алексей Петрович находил опору в среде горожан, чему не могла не содействовать его оппозиция политическим мероприятиям покойного князя Семена Ивановича, в интересах Орды усиливавшего налоговый гнет».[1467]
Таким образом, Алексей Петрович Хвост был противником проордынской политики московских князей, Василий Васильевич Вельяминов, напротив, ее сторонником. Л.В. Черепнин попытался и более широко подойти к вопросу: «составить представление о расстановке сил среди московского боярства». Для этого он разделил его на две группы (своеобразные «партии»). «Группа Алексея Хвоста проводила курс на укрепление Московского княжества, усиление его военных сил и постепенное освобождение его политики от опеки Орды. Группа Василия Васильевича Вельяминова, бывшего тысяцким при князе Семене, надо думать, отстаивала линию подчинения Орде и была против активизации внешней политики Московского княжества».[1468]
После гибели Хвоста, оставшись без весомой опоры, Иван Иванович был вынужден смириться с ситуацией: после поездки в Орду он «решил действовать в соответствии с ордынской политической ориентацией своего предшественника».[1469] При этом, как мы видели, Василий Вельяминов был возвращен из рязанского изгнания. Должность тысяцкого возвратилась в клан Вельяминовых еще без малого на двадцать лет.[1470]
Итак, тысяцкие Вельяминовы — явные сторонники курса на сближение с Ордой. Почему? Видимо, исходя не только из политических[1471], но и своих торгово-экономических интересов, т. е. прямой клановой выгоды.[1472] Такое объяснение, как нам представляется, подтверждают события уже середины-второй половины 70-х годов.
В сентябре 1374 г. «преставися на Москве последнии тысяцькыи Василии Василиевъ сынъ Велиаминовича».[1473] В следующем 1375 г. «съ Москвы о великомъ заговении (5 марта.[1474] — Ю.К.) приехалъ въ Тверь къ великому князю Михаилу Иванъ Василиевич[ь] да Некоматъ на христианьскую напасть[1475] на Федорове неделе послалъ ихъ въ Орду, а после ихъ о средокрестии поехалъ въ Литву и тамо пребывъ въ Литве мало время приехалъ въ Тферь».[1476] Никоновский свод поясняет, что один из бежавших — «Иванъ Васильевъ сынъ тысяцкаго, внукъ Васильевъ, правнукъ Веньаминовъ».[1477]
Конечно, Иван Васильевич Вельяминов ушел в Тверь обиженный и недовольный тем, что не был провозглашен новым тысяцким, т. е. по политическим мотивам.[1478] Но упоминание его компаньона — Некомата — дает нам возможность выдвинуть и другие предположения его ухода из Москвы.[1479]
«Некомат — личность несколько загадочная», — писал Г.М. Прохоров, верно полагая, что «из его прозвища следует, что он был связан с городом Сурожем (Сугдеей, Судаком) — итальянской торговой колонией в Крыму».[1480] Оставляя в стороне этническое происхождение Некомата,[1481] отметим, что «Гости-сурожане» представляли собой на Руси прежде всего верхушку международного купечества. Важное наблюдение приводил В.Е. Сыроечковский, писавший, что «торговые связи Москвы с итальянскими колониями, по всей вероятности, создались в XIV в. и были следствием ее золотоордынских связей».[1482] Отсюда и отмечаемая не без основания рядом ученых и причастность их к дипломатическому делу.[1483]
Возвращаясь к Некомату отметим, что, по Г.М. Прохорову, в условиях наступившего «розмирья» Москвы с «Мамаевой ордой», он «должен был терпеть большие убытки».[1484] Видимо, поэтому он и пустился в бега, уповая на большую покладистость тверского князя.[1485]
Далее события разворачиваются стремительно. «Едва ли не в день прибытия перебежчиков в Тверь, 5 марта, князь Михаил послал их в Орду к Мамаю, а сам "после их о средокрестии (т. е. в середине великого поста, 25 марта) поехал в Литву". Какие-то новости, принесенные Иваном Вельяминовым и Некоматом Сурожанином великому князю Михаилу Александровичу, подействовали на него так, что он тут же связался с татарами и обратился к Литве. Дальнейшие события показывают, что новостью этой было обещание Мамая дать ярлык на великое княжение Владимирское, которым владел тогда Дмитрий Иванович Московский, ему, тверскому князю Михаилу».[1486]
Ряд ученых думают также как и Г.М. Прохоров. Но, судя по скорости принятия и выполнения решений, прибытие беглецов в Тверь для князя Михаила Александровича не было неожиданностью. Скорее всего, их появление здесь и дальнейшие действия были тайно оговорены заранее. Тем более, связанные с повышением статуса тверского князя, что не решается в одночасье. Однако, в данном случае нас интересуют не княжеские дела,[1487] а сам факт отъезда сына московского тысяцкого со своим подельником в Мамаеву орду.
«Потомъ тогды же месяца иуля въ 13 приехалъ Некоматъ изъ Орды съ бесерменьскою лестию съ послом съ Ажихожею во Тферь ко князю къ великому къ Михаилу съ ярлыки на великое княжение и на великую погыбель христианьскую граду Тфери[1488]. И князь великии Михаило, има веру льсти бесерменьскои, ни мало не пождавъ, того дни послалъ на Москву ко князю къ великому Дмитрию Ивановичю, целование крестное сложилъ, а наместники послалъ въ Торжекъ и на Углече поле ратию».[1489]
Новое княжеское столкновение было первым следствием удовлетворения властных амбиций Ивана Васильевича. Впрочем, сам виновник на Русь не возвратился, оставшись в Орде. Об этом свидетельствует Никоновская летопись, правда, обращаясь чуть к более поздним (1378 г.) событиям и называя Ивана Вельяминова тысяцким: «бе бо тогда Иванъ Васильевичь тысяцкий во Орде Мамаеве, и много нечто нестроениа бысть».[1490] Возможно, что «Мамай имел такого знающего консультанта, как Иван Васильевич Вельяминов», — отметил Г.М. Прохоров.[1491] Что же касается «нестроений», то, очевидно, имеются ввиду и загадочные события, произошедшие в 1378 г.[1492]
«Того же лета, егда бысть побоище на Воже съ Бегичемъ, изнимаша на тои воине некоего попа отъ Орды пришедша Иванова Василиевича и обретоша у него злыхъ зелен лютыхъ мешокъ, и изъпрашавше его и много истязавше, послаша его на заточение на Лаче озеро, идеже бе Данило Заточеникъ».[1493] Один из списков Устюжских летописей уточняет и добавляет это сообщение Рогожского летописца: «На том же побоищи изымали попа рускаго, от Орды пришедша, и обретоша у него мех лютаго зелья. И посла его князь великии в заточенье на Лачь озеро в Каргополе, а мех з зелием сожгоша».[1494]
Г.М. Прохоров прокомментировал это так: «В это лето напомнил о себе Иван Васильевич Вельяминов. Из мамаевой Орды он послал в Московскую Русь своего доверенного человека, некоего попа. Того схватили и обнаружили у него "злых зелеи лютых мешок". Боярин-эмигрант хотел кого-то отравить? Попа, "много истязаете", сослали на Лаче озеро, "иде же бе Данило Заточеник". Неизвестно, что у него выпытали».[1495] Действительно, какое-либо рациональное объяснение дать этому трудно. Вызывает некоторое удивление лишь относительно мягкое великокняжеское наказание — ссылка в Каргополь.[1496]
Иное ждало его «сюзерена» — Ивана Васильевича Вельяминова. Всего через год — в 1379 г. «месяца августа въ 30 день на память святаго мученика Филикса, въ вторникъ до обеда въ 4 часъ дни оубиенъ бысть Иванъ Василиевъ сынъ тысяцького, мечем потятъ бысть на Кучкове поле оу града оу Москвы повелениемъ князя великаго Дмитриа Ивановича».[1497]
Как обычно, более пространную информацию дает Никоновский свод. Оказывается, «того же лета поиде изъ Орды Иванъ Васильевичь тысяцкий и, оболстивше его и преухитривъше, изымаша его въ Серпухове и приведоша его на Москву».[1498]
Каковой могла быть цель возвращения Вельяминова? С.Б. Веселовский отмечал, что он «пробирался, вероятно, в Тверь».[1499] «Если действия Вельяминова и на этот раз, как четыре года назад, отвечали политическим задачам Мамая, то Вельяминов, очевидно, должен был как-то способствовать… востановлению подчинения Руси Орде».[1500] В этой связи Г.М. Прохорову возразил А.А. Горский: «Остается неясным, как это мог осуществить человек, изменивший московскому князю; очевидно, что посылка Вельяминова была антимосковской акцией».[1501]
Что же касается гибели Ивана Вельяминова, то историки обычно отмечают, что это, во-первых, была первая публичная казнь в России, во-вторых, что с казнью последнего представителя рода тысяцких Вельяминовых укрепляется княжеская власть. Все это так. Но нет ли всей этой прослеженной нами более чем двадцатилетней вельяминовской эпопее другого объяснения? Не в татарских ли симпатиях тысяцких Вельяминовых кроется крах московских тысяцких?[1502] Не субъективное ли стечение обстоятельств привело к ликвидации существовавшего на Руси не одно столетие института тысяцких, к ослаблению традиционного земского строя в целом?
Казнен Иван Васильевич был как раз за связь с Ордой: в ней он жил последние годы, оттуда засылал «некоего попа» с «зельем». Из Орды его и выманили, поймав в Серпухове,[1503] видимо, когда он тайно направлялся в Москву.
Накануне решающих событий, к которым готовилась Русь, вряд ли интриги, приведшие к откровенному предательству могли найти поддержку. Этим обстоятельством и воспользовался Дмитрий Иванович и его окружение, ликвидируя и институт тысяцких и физически самих потенциальных наследников тысяцкой структуры.[1504]
Летописец так отреагировал на эти события: «На многи убо сатана сыны человеческиа изначала простре сети своя злодейственыа, и презорьство и гордости и неправды всели въ нихъ, и научи ихъ другъ на друга враждовати и завидети и властемъ не покарятися». Не молчал и народ: «И бе множество народа стояще, и мнози прослезиша о немъ и опечалишася о благородстве его и о величествии его».[1505] Но не более… Русь стояла на пороге новых испытаний.[1506]
Поздней осенью 1409 г., готовясь к «будущей войне», «король Польши Владислав (Ягайло) с Александром (Витовт), великим князем Литвы, в строжайшей тайне определяют весь ход будущей войны против крестоносцев… На помощь себе в предстоящей войне они привлекают даже татарского хана с татарским племенем, которого Александр, князь литовский, привел в Брест».[1507]
Авторы примечаний к русскому переводу польского средневекового хрониста Яна Длугоша однозначно видят в этом «императоре»-хане Джелал-ад-дина, сына известного чингисида Тохтамыша, оставшегося после смерти отца в 1406 г. у Витовта вместе с другими братьями.[1508]
Что же касается «татарского племени» в отношении их появления на польско-литовских землях то ряд историков считает уместным говорить, что уже в XIV в. здесь имело место «татарское осадничество», а то и колонизация.[1509] Однако основной приток татарского населения связан с событиями конца XIV в. — походами Витовта в 1397 и 1399 гг. в ордынские земли, а затем с «добровольным наплывом больших групп татар», особенно в 1409 г.[1510]
Впрочем, есть и другие предположения. Так, автор популярного очерка о Грюнвальдской битве решает вопрос следующим образом: «Из Приволжских степей прибыл крупный отряд союзных Витовту татар в 30 тыс. всадников под командованием Джелал-эд-дина».[1511]
Современный автор А.Е. Тарас, по сути, объединяет эти точки зрения: «В сражении участвовали разные татары. В войске Витовта — те, что жили в Литве. Ими командовал хан Бах эд-Дин (Багардин). И были еще татары Джелаль-эд-Дина (орда) из Крымского улуса Золотой Орды. В том числе ногаи, которые участвовали во всех походах и крупных сражениях Крымского улуса».[1512]
В Хронике есть и другое сообщение о татарах. Накануне битвы происходят события, обратившие внимание польского короля: татары и литовцы напали на область, ранее принадлежавшую полякам, а теперь заложенную «магистру Пруссии и крестоносцам». Длугош рисует страшную картину бесчинств: татаро-литовские воины «опустошали эту область как вражескую, с варварской жестокостью убивая не только взрослых, но и отроков и даже младенцев, плачущих в колыбелях. Других же с их матерями они насильно уводили в плен, в свои палатки, как врагов и чужеземцев, хотя все жители этой области были людьми польского племени и языка». Откликаясь на «громкие вопли» пострадавших матерей, по просьбе польских епископов и вельмож Владислав и Александр приказали несчастных плененных «возвратить родным и освободить; кроме того, они назначили смертную казнь за повторение таких жестокостей».[1513]
Однако некоторые литовцы и татары, несмотря на предостережение, спустя время вновь принялись за старое, совершая «варварские насилия над женщинами и девушками», более того, они стали грабить, «безчинствуя церкви… а при ограблении одной из церквей выбросили из алтаря святые дары на потеху и посрамление».[1514] Видимо, здесь, кроме обычной в военных условиях тяги к разорению и насилию, проявились и присущие сохранившемуся языческому сознанию черты — ведь церковные ценности, как подчеркивает наблюдательный Длугош, были выброшены «на потеху и посрамление». Впрочем, главными зачинщиками были признаны два литовца, которых в конечном итоге «заставили самих себя повесить».[1515]
Что же касается участия татарских отрядов в самой битве, Длугош здесь весьма лаконичен. При «перечислении отрядов, знамен и гербов земель королевства и мужей, которые участвовали в Прусской войне», занимающем в Анналах несколько страниц, лишь в самом конце он замечает: «Кроме того, были в литовском войске Александра Витовта, великого князя Литвы, хоругви, под которыми стояли только рыцари литовские, русские, самагитские и татары. Эти хоругви, однако, имели более редкие ряды и меньше оружия, чем польские; так же и конями они не могли сравняться с поляками».[1516]
И непосредственно в сражении, по мнению Длугоша, татарские отряды ничем особо не отличились.[1517] «Когда среди литовцев, русских и татар закипела битва, литовское войско, не имея сил выдерживать вражеский натиск» в конечном итоге «обратилось в бегство». В отличие от них «в этом сражении русские рыцари Смоленской земли упорно сражались, стоя под собственными тремя знаменами, одни только не обратившись в бегство, и тем заслужили великую славу».[1518]
А что же татары? О поведении их на Грюнвальдском поле никаких сведений нет. Значит, можно сделать вывод, что они бежали вместе с литовцами и частью русских полков. «Татары в беспорядке умчались к озеру Любень».[1519] Однако, здесь не все так однозначно, и некоторые исследователи полагают, что «большая часть литовско-русского войска никуда не бежала с поля битвы».[1520]
Кроме того, есть основания говорить и том, что сам «Джелал-ад-дин принимал участие в Грюнвальдской битве».[1521] И, судя по последующим событиям, это так. Ведь Витовт и в дальнейшем оказывает всякую помощь Джелал-ад-дину, а в 1411 г. сажает его на золотоордынский престол.[1522]
Татары выходцы из Золотой орды стали появляться на службе русских князей в XIV в.[1523] Начиная с середины XV в. они привлекаются московскими князьями в военных походах против Новгорода.[1524]
Битва на реке Шелони стала заключительным аккордом очередного политического обострения 1470–1471 гг. между Москвой и Новгородом и последовавшей за этим летней военной кампании. По новгородской земле московское войско двигалось тремя колоннами: севернее — в направлении Мсты, по центру — на Яжелбицы (важный пункт в стратегическом отношении, восточные ворота в Новгородские земли) и — южнее — на русо-шелонском направлении, возглавлявшимся князем Даниилом Холмским и воеводой Федором Хромым.[1525] Именно здесь и развернулись основные события похода.
Июльской рати на Шелони предшествовало взятие Старой Русы, столкновение с новгородскими «десантами» у Коростыни и вновь у Старой Русы, марш-бросок москвичей к Демону (Демянску) и, наконец, их возвращение по приказанию великого князя на ильменское побережье к Коростыни.[1526]
Об участии татарских отрядов в новгородских событиях 1471 г. сообщает ряд летописей. Так, при перечислении взятых в поход князей, упоминании «князеи служебных, и бояр своих, и многих воевод, и детеи боярьскых со всеми людьми земль своих» летописец не забывает отметить и татарский отряд. «И царевича своего другаго князь велики с собою же взем царева сына Каисымова Аидаара своеи земле Мещерьские и сь его царевичи, и с князьми, и с казаки, и со въсеми их людьми».[1527] В другом месте Софийская летопись делает существенные для нас уточнения: «И с ним же поиде царевичь Касымовъ сынъ Данияръ с татары».[1528]
Еще раньше, 13 июня, «отпустил князь велики князя Ивана Василиевича Оболенского Стригу съ многими вои, да съ нимъ князей царевичевыхъ Даньаровыхъ съ многими Татары, а велелъ темъ идти на Волочекъ да по Мсте».[1529]
Наряду с этим, оставляя «на Москве» своего сына Ивана Ивановича с другими князьями, Иван III, «повеле сыну своему держати у себе Муртозу царевича Мустофина сына царева и съ его князьми, и с казаки, на что ся где пригодити ему на каково дело».[1530]
Таким образом, мы вполне определенно можем говорить о достаточно широком представительстве татар как в целом в кампании, так и непосредственно в московском войске.[1531] Деление же их на отряды, выступавшие разновременно и в разных направлениях, было обусловлено как военной необходимостью, так и признанием их как реальной военной силы.[1532]
Кем были эти татары? Их территориальная принадлежность и социальный статус известны. Данияр — это сын Касима — правителя (султана) «вассального» Касимовского ханства, созданного в середине XV в. в рязанских (мещерских) землях.[1533] «Сын Касима султан Данияр (1469–1486 гг.) также активно используется Москвой, но уже в военных операциях: он находится вместе с великим князем в походе на Новгород в 1471 г. и активно доказывает ему свою преданность, вместе с другими русскими войсками держит оборону границы по Оке от нападения хана Большой Орды Ахмада в 1472 г., в 1477 г. участвует в окончательном падении Новгородской республики».[1534]
Участвовали ли татары в Шелонском сражении?
Об этом говорит один из вариантов окончания Новгородской четвертой летописи: «И начата ся бити, и погнаша Новгородчи Москвичь за Шолону реку, и оударишася на Новгородцевъ западнаа (засадная. — Ю.К.) рать Татарове, и паде Новгородцевъ много, а иныи побегоша, а иныхъ поимаша, а иныхъ в полонъ поведоша, и много зла учиниша; а все то створися до великого князя».[1535] Это сообщение у некоторых историков вызывает сомнения.[1536]
По Ю.Г. Алексееву дело обстояло так: «Разбросанные течением, выходили московские всадники на левый берег, отделенный от реки широкой полосой песка. С копьями и сулицами бросились на них новгородцы. По их словам, им даже удалось отогнать москвичей за Шелонь, но тут на них якобы ударили из засады татары. Это маловероятно».[1537]
Подкрепляя свой скепсис аргументацией, он далее пишет: «Новгородский летописец любил все неудачи сваливать на татар. Об их участии в Шелонской битве не говорят ни московские, ни псковские источники. Известно, что вассальный "царевич" Данияр шел в правой колонне со Стригой Оболенским, а не в левой с князем Холмским.[1538] Да и сами условия боя на Шелони, как они описываются всеми источниками, исключают возможность действия засадного полка, равно как и обратный переход через Шелонь москвичей, преследуемых новгородцами». И далее ученый кратко приводит свое видение этого боя.[1539] Думается, топографическая и визуальная корректировка сражения позволяет подойти к его ходу несколько иначе.
Для этого представляется немаловажным решение вопроса, где произошла переправа московских полков через Шелонь и одна из крупнейших битв русского средневековья? В летописях не указывается их точного места. Однако из них можно уяснить, что это случилось до Сольцов и Мусцов. Во второй половине XIX — начале XX века попытку установить место боя предприняли археологи Н.Е. Бранденбург и Н.М. Печенкин.[1540] Были найдены лишь единичные предметы военного снаряжения, впрочем, далеко не всегда относящиеся к XV веку. Тем не менее, после их археологических исследований была очерчена территория поиска: таким ареалом стала прибрежная деревня Велебицы и ее окрестности.
Наибольший же вклад в определении поля битвы внес профессор Императорской Николаевской военной академии А.К. Баиов, в 1915 г. выпустивший в Петрограде книгу «Шелонская операция царя Иоанна III Васильевича и Шелонская битва в 1471 году 14 июля». А.К. Баиов с присущей военным людям тщательностью и точностью определил все топографические ориентиры передвижения войск и самой битвы. Ему удалось сузить территорию сражения до юго-западной окраины деревни Велебицы и протекающего несколько далее Тополева ручья, бывшей речки Дрянь (Дряно). По его мнению, эпицентром событий 14 июля стало место будущей (и существующей сейчас) деревни Скирино, находящейся на несколько приподнятом, относительно низкого берега, плато напротив переправы через Шелонь.[1541]
Как могли развиваться события 14 июля 1471 года? Попытаемся реконструировать их.
Двигаясь по правому берегу московское воинство видело, что места были явно неподходящими для переправы: то река слишком широка, то мешали острова, в изобилии лежавшие посреди Шелони, то болотистым выглядел этот берег, а крутым и недоступным противный. Но вот неожиданно идущее параллельно по противоположному берегу большое новгородское войско[1542] стало все дальше и дальше отдаляться от берега, а то и вовсе пропадать из поля зрения московских воевод. Как оказалось впоследствии — так отклонялась дорога, шедшая по плато левого берега. Но в пылу преследования москвичам показалось, что новгородцы вот-вот могут вообще уйти от сражения с ними. А там… столкнуться с более слабыми псковичами, что грозило потерей союзника. Последнее явно не входило в планы держащего тесные связи с Псковом Ивана III, а, следовательно, и его военачальников.
Посмотрев на противоположный берег, от которого отходил противник, Холмский мог увидеть заросшее кустарником устье какого-то притока Шелони: то ли реки, то ли большого ручья. Если продолжить движение далее, то потом пришлось бы форсировать еще и эту новую водную преграду. И тут князь обнаружил лежащее прямо перед ним огромное открытое пространство: невысокий берег, по которому шли его отряды, спокойное течение реки без препятствий, а самое важное: далеко — до версты — пологий (с заливными лугами) противоположный берег, заканчивавшийся небольшим по высоте песчаным всхолмлением.
Началась переправа. Молнией понеслась на врагов-соотечественников, словно не видевшая их превосходства, заждавшаяся московская конница. Налетела… и захлебнулась в атаке. Некоторые летописи, действительно, сообщают даже о том, что москвичам (вероятно, части их) первоначально пришлось уйти за Шелонь. Впрочем, если это и было, то лишь эпизодом.
Вскоре же, не выдержав натиска, новгородские ополченцы побежали, увидев, скачущую из засады конницу, состоявшую из мещерских татар.[1543]
Переходили или не переходили какие-то московские отряды р. Дряно (Дрянь), находящуюся выше основного места переправы? Возможно, основная часть переправилась до ее устья, а некоторые группы вынуждены были совершить еще одну переправу, что и отмечено Псковской летописью (Строевский список): «И не дошедше Моустца и Солци, и вергошася москвичи с берега в рекоу Дрянь, и прегнавше Дрянь рекоу, и оударишася на них, и победиша их…».[1544]
Для ряда ученых участие в Шелонской битве татар — непреложный факт. А.К. Баиов пишет, что переправившийся московский отряд своей стрельбой дал «возможность выиграть время для выполнения обхода татарами». И далее: «После непродолжительного сопротивления новгородцы стали отступать. В это время в тылу их появились татары, обошедшие их правый фланг. Появление татар в тылу, в связи с энергичным натиском москвичей с фронта, произвело столь сильное впечатление на новгородцев, что у них началась паника и все их войско бросилось бежать по направлению к Новгороду».[1545]
По Г.В. Вернадскому «новгородцам удалось оттеснить московские войска назад через реку Шелонь, но в этом месте им подготовили засаду татары Даньяра, и их постигло тяжелое поражение».[1546] «По знаку Холмского из засады на поле высыпал отряд татар», — заметил Н.С. Борисов.[1547]
Важнейшее сообщение, в этой связи, приведено в Типографской и Софийской летописях, где упоминается, что в сентябре, уже находясь в Москве, Иван III «чтивъ царевича Даниара и отдаривъ, отпусти его в Мещероу, оубиша бо оу него Новогородци 40 Татариновъ в загоне».[1548] Понятно, что Данияр здесь награждается как «верховный» военачальник всех татарских отрядов, принимавших участие в операции. Другого же «загона», то есть засады, кроме как на Шелони-Дряно во всей кампании 1471 г. не было. Более того, видимо в глазах великого князя татары внесли серьезный вклад в общую победу. Вполне возможно, татары и были теми, кто переправился через Шелонь после речки Дряно, и таким образом, волею обстоятельств сыгравшими роль засадного полка, решившего во многом исход битвы.
События, связанные с окончанием даннической зависимости Руси от Орды, широко отражены в отечественной научной, популярной и художественной литературе. Мимо них не прошли и представители русского изобразительного искусства. Так, на картинах художников XIX в. Н. Шустова и А. Кившенко ярко и образно изображена сцена в кремлевских палатах, предварявшая военное вторжение на Русь хана Ахмата. На них, гордо вставший с трона, великий князь Иван III Васильевич разрывает и топчет ханскую грамоту, а у А. Кившенко еще и некую басму. Негодующие татарские посланники, равно как и окружение князя, хватаются за оружие. Вот-вот произойдет схватка.
Специалистам известно и изображение этой ситуации в летописном варианте — в так называемом Казанском летописце. В нем сидящим на троне Иваном III к ногам ненавистных татар брошен потоптанный чей-то портрет, по всей видимости, какого-то их почитаемого предка.
Как увидим далее, такая художественная несогласованность в представлении «яблока раздора» (грамота, басма, портрет) между Русью и Ордой, Иваном III и Ахматом происходит от состояния источников и их понимания историками. К этому мы и обратимся.
В изучении событий 1480 г. на Угре сложилась историографическая традиция деления источников на вполне репрезентативные и, так сказать, маргинальные. В частности, к последним обычно относят связанные с интересующим нас сюжетом известия такого памятника русской письменности середины XVI в., как История о Казанском царстве, или Казанский летописец.[1549] Такое отношение связано, как минимум, с двумя обстоятельствами: во-первых, более поздним его происхождением по сравнению с летописными и иными источниками, некоторые из которых современны событиям, и, во-вторых, с трудностью интерпретации ряда мест, поскольку их информация, как считается, плохо коррелирует с сообщениями общепринятых источников.
Вызывающий сомнения текст находится в самом начале Казанского летописца в главе, которая называется «О послехъ, отъ царя пришедшихъ дерзосне къ великому князю Московскому, о ярости Цареве на него, и о храбрости великого князя на царя». Приведем этот текст в части нас интересующей. «Царь Ахматъ… посла къ великому князю Московскому послы своя, по старому обычаю отецъ своихъ и зъ басмою, просити дани и оброки за прошлая лета. Великий же князь ни мало убояся страха царева и, приимъ басму лица его и плевав на ню, низлома ея, и на землю поверже, и потопта ногама своима, и гордыхъ пословъ его всехъ изымати повеле, пришедшихъ къ нему дерзостно, а единаго отпусти жива, носяща весть къ царю, глаголя: "да яко же сотворилъ посломъ твоимъ, тако же имамъ и тебе сотворити, да престаниши, беззакониче, отъ злаго начинания своего, еже стужати". Царь же слышавъ сия, и великою яростию воспалися о семъ, и гневомъ дыша и прещениемъ, яко огнемъ и рече княземъ своимъ: "видите ли, что творить намъ рабъ нашъ, и како смеетъ противитися велицеи державе нашеи, безумныи сеи". И собрався (в) Велицеи Орде, всю свою силу Срацынскую… и прииди на Русь, къ реце Угре…»[1550]
Лучшее объяснение, к которому прибегают историки, характеризуя этот фрагмент (и примыкающие к нему далее), это то, что он представляет собой легендарное (Г.В. Вернадский, Я.С. Лурье) или фольклорное (Н.С. Борисов) изложение событий, и, следовательно, не вполне надежен в качестве адекватного исторического источника.
Спора нет, фольклорно-легендарные нотки здесь звучат. Но разве и при учете этого не могут присутствовать реалии имевших место событий?
Например, дипломатические переговоры, предварявшие «стояние на Угре» — это реальность, засвидетельствованная рядом летописей. Особенно обстоятельно рассказывает нам о русских посольствах «з дарами» Успенский летописец (конца 80-х годов XV в.) и с «тешью великой» Вологодско-Пермская летопись (около 1500 г.).[1551] Поэтому, «нет, кажется, ничего невероятного в известии Истории, что ханские послы "пришли дерзостно" в Москву перед походом 1480 года», — отмечал Г.З. Кунцевич.[1552]
Говорят далее, что находящийся в сложной политической ситуации, Иван III, отличавшийся осторожностью, вряд ли мог пойти на такие серьезные обострения в отношениях с Ахматом. «Едва ли он мог позволить себе такой вызов, последствием которого неизбежно должна была стать большая война с Ахматом», — пишет Н.С. Борисов.[1553] Думается, что это не совсем так. Весь 1480 г. (да, пожалуй, и ближайшие предыдущие и последующие) — это цепь бесконечных острейших коллизий во внутренних и внешних делах. И Иван III идет в ряде случаев на крайние меры. Так, он несмотря ни на что входит в чрезвычайно опасную конфронтацию со своими братьями. Почему же он не мог поступить неуступчиво и открыто враждебно по отношению к ордынцам, тем более, не таким сильным как прежде?
Казанская история фиксирует также то, что московский князь «гордыхъ пословъ… всехъ изымати повеле, пришедшихъ къ нему дерзостно, а единаго отпусти жива». Термин «изымати» можно трактовать, по крайне мере, двояко. Либо как «заточить», «арестовать», что бесспорно могло иметь место, либо как «убить», что тоже могло произойти, и так уже случалось в русско-монгольских отношениях. Достаточно вспомнить эпизод, предшествовавший битве на Калке, или тверское восстание 1328 г. Послы для средневековых монголов являли собой особы священные, представлявшие не только ханов, но и весь народ. За их гибелью (или посягательством на их жизнь) следовало суровое наказание — карательный поход и беспощадное уничтожение и знати, и людья. И неудивительно, что Ахмат «великою яростию воспалися о семъ, и гневомъ дыша и прещениемъ, яко огнемъ» и немедленно двинулся на Русь.
Но убийство (или арест, избиение) послов было не единственным обстоятельством, вызвавшим гнев хана Большой Орды. Не менее отягчающим стало «потоптание басмы». Этот эпизод, равно как и сам термин «басма», также неоднократно привлекали внимание историков. Еще первый исследователь Казанского летописца Г.З. Кунцевич отметил, что это понятие «толкуется различно», и привел со ссылками ряд пояснений от «оттиска ханской ступни на воске» и «колпака с выгнутым внутрь верхом» до «изображения хана» и грамоты с ханской печатью.[1554]
Иное толкование предложил Г.В. Вернадский. «Очевидно, — писал он, критикуя прежние объяснения, — что составитель, или переписчик повести, не имел ясного представления о символах власти, жалуемых ханами своим вассалам и слугам. Он говорит о таком знаке, как басма — портрет хана. По-тюркски басма значит "отпечаток", "оттиск". В древнерусском языке термин употреблялся применительно к металлическому окладу иконы (обычно из чеканного серебра). Басма-портрет тогда должна бы означать изображение лица в виде барельефа на металле. Никаких подобных портретов никто из монгольских ханов никогда не выдавал своим вассалам». Далее ученый полагает, что «составитель "Казанской истории", по всей видимости, спутал басму с пайцзой; последний термин происходит от китайского paitze — "пластина власти"…»[1555]; «она представляла собой — в зависимости от положения того, кому она выдавалась ханом, — золотую или серебряную пластину с каким-либо рисунком, например, головой тигра или сокола, и выгравированной надписью». Резюме же Г.В. Вернадского следующее: «Это именно тот знак, который посол Ахмата должен был бы вручить Ивану III, если бы он согласился признать сюзеренитет Ахмата. Поскольку Иван III, судя по всему, отказался стать вассалом Ахмата, посол должен был вернуть пластину хану. Драматическое описание того, как Иван III растоптал пайцзу, таким образом, чистый вымысел».[1556] Несмотря на то, что заключительный вывод является не совсем понятным: можно было и не возвращать эту пайцзу в Орду, представляется, что Г.В. Вернадский (вслед за предшественниками[1557]) указал правильный путь поиска ответа на вопрос о «басме». Так, Н.С. Борисов акцентирует внимание на значимости пайцзы как символа «власти верховного правителя Орды», имевшую «грозную надпись, требовавшую повиновения».[1558] Поддержал он Г.В. Вернадского и в отрицании «публичного надругательства Ивана III над знаками ханской власти». «Никаких театральных жестов, наподобие тех, что описаны в "Казанской истории", князь Иван, скорее всего, не делал. Однако логика мифа отличается от логики трезвого политического расчета. Для народного сознания необходимо было, чтобы долгий и тяжелый период татарского ига закончился каким-то ярким, знаковым событием. Государь должен был самым наглядным и общепринятым способом выразить свое презрение к некогда всесильному правителю Золотой Орды. Так родился миф о растоптанной "басме"».[1559]
Итак, «басма», скорее всего, была пайцзой. Каково же было ее предназначение? Пайцзы получавшиеся «из золотоордынской канцелярии», «в качестве зримого свидетельства ханской милости»[1560] по функциям делились на два вида: «наградные, выдававшиеся за заслуги, и подорожные — для лиц, выполнявших особые поручения ханского дома».[1561] Понятно, что в нашем случае речь может идти о «наградных» пайцзах. Смысл их разъяснил А.П. Григорьев: это — «удостоверение о наличии у держателя пайцзы ханского ярлыка — жалованной грамоты на владение какой-либо собственностью или должностью».[1562]
Но что могло быть изображено и написано на ней? Некоторые мнения нами уже были приведены. Работы ученых-востоковедов дают и иные трактовки ответа на поставленные вопросы.
О пайцзах существуют письменные упоминания, имеются и их находки. На бывшей территории Золотой Орды неоднократно находили пайцзы с именами некоторых ханов-Джучидов. Как правило, «формуляры пайцз близки или идентичны и отличаются лишь именами властителей».[1563] Надписи начинаются с упоминания «Вечного Неба», затем указывается имя хана и кары за возможное неповиновение. Кроме надписей на золотоордынских пайцзах выгравированы в различных видах и сочетаниях изображения солнца и луны, а на некоторых и копьевидный знак (что означает изображение древка знамени на фоне полной луны). Каково же содержание символов этих небесных светил?
М.Г. Крамаровский, на основе выводов Т.Д. Скрынниковой о «харизме-свете», связанном с культом Чингис-хана,[1564] объясняет это следующим образом. Изображения солнца и луны (т. е. света, неба) — это «иконографическое воплощение харизмы Чингис-хана». И далее следует важное для нас наблюдение: «Обращение к харизме великого предка… сконцентрированной в солярных символах, оказалось неизбежным для младших Чингисидов в периоды нестабильности монгольского государства конца XIII–XIV в. Солнце и луна на золотоордынских пайцзах — это знаки одолженной харизмы… Забота ханов о легитимности собственной власти привела их к стягиванию харизмы великого предка к собственному имени. Появление Чингисовых символов на распорядительных документах должно быть расценено как свидетельство собственной слабости золотоордынских ханов».[1565]
Как видим, этот вывод сделан для периода еще единого Джучиева улуса. Что же тогда говорить об эпохе распада золотоордынской государственности? Для того времени, когда собственно династию Чингисидов представляла только Большая Орда хана Ахмата, прямого потомка Чингис-хана?
Так мы подходим к объяснению инцидента с «басмой»-пайцзой. Скорее всего, то, что в «Казанской истории» обозначено как «басма лица его» было символическим изображением харизмы великого предка Ахмата — Чингис-хана (может быть, и сюда следует отнести ссылку на «старый обычай отецъ своихъ»), что не поняли, вероятно, и присутствовавшие на церемонии, а также автор или составитель произведения (а еще позднее новый автор-редактор, записавший рядом со словом «басма» понятное ему слово «парсуна», и, наконец, иллюстратор, изобразивший «басму» в виде ханского портрета).[1566] Очевидно, там была и надпись как обычно соответствующего угрожающего содержания. «Великий же князь ни мало убояся страха царева и, приимъ басму лица его и плевав на ню, низлома ея, и на землю поверже, и потопта ногама своима». Оставляя без комментариев ситуацию с оплевыванием, скажем, что все остальное вполне могло иметь место. Нас не должно смущать и то, что «басма» была поломана (разломана). Конечно, если пайцза была из золота или серебра, то это вряд ли возможно. Но пайцы выполнялись не всегда из металла — были и из дерева. В истории отношений монголов с подчиненными народами имел место случай, весьма напоминающий нашу ситуацию, когда одному из правителей, «промедлившему с изъявлением покорности, монголы… выдали деревянную пайцзу».[1567] Деревянную пластинку вполне можно было и поломать, и бросить на пол, и от души потоптать. Кстати, этим непочтением, в свою очередь, можно объяснить и столь гневную реакцию Ивана III.
Такое поругание святыни — одного из главных элементов ордынской государственно-родовой символики (а не надо забывать еще и пострадавших послов) — не могло пройти безнаказанно, даже если и имела место, допустим, какая-то военная неподготовленность и дипломатические неувязки. И Ахмат-хан, как достойный наследник-Чингисид, пошел на Русь.
В русской историографии и общественной мысли существуют «вечные темы». Для древнейшей истории, к примеру, — это норманская проблема, для истории нового времени — петровские преобразования и т. д.
Без всякого преувеличения можно сказать, что и тема средневековых русско-монгольских (русско-ордынских) отношений стоит в этом же ряду: она была и остается востребованной как в научном мире, так и в широких общественных кругах уже более двух столетий («монгольский вопрос», писал Л.В. Черепнин, «принадлежит к числу важнейших исторических проблем»).
Тема русско-ордынских отношений является привлекательной не только для историков — специалистов по русской медиевистике, но и представителей других — смежных и несмежных — исторических специальностей, а также многочисленных любителей истории нашей Родины.
Такое устойчивое и пристальное внимание, безусловно, объясняется во многом тем, что от понимания и решения «монгольского вопроса» во многом (если не во всем) зависят концептуальные представления и оценки дальнейшего исторического процесса развития Руси и России, а также международных отношений в Европе и Азии.
Тема «Русь и монголы» остается важной и актуальной и в общественно-политической жизни. Достаточно вспомнить, что еще некоторое время назад (да и сейчас) можно было услышать с трибун или прочитать в периодике утверждения о России — тысячелетней рабе, о многовековом рабстве русского человека и т. д. При этом имелось ввиду прежде всего монголо-татарское иго и его последствия, якобы на много столетий вперед предопределившие деспотическую государственность в России и «иссушившие» русскую душу.
С самого начала выделения монгольской тематики как отдельной проблемы русской историографии она становится одновременно и идеологическим инструментарием.
Преобладавшая до середины XIX в. под воздействием летописных сообщений и общего национального подъема эмоциональная точка зрения Н.М. Карамзина и Н.И. Костомарова сменяется более взвешенным подходом в трудах С.М. Соловьева. Однако к первым десятилетиям XX в. какого-то единого подхода так и не было выработано.
Возобладавшая марксистская идеологическая доктрина, изначально предполагавшая монизм, повлияла как на общую направленность при разрешении вопроса истории Руси XIII–XV вв., так и на частную проблематику. «Монгольский вопрос» был поставлен в строго детерминированные рамки всемирного формационного процесса и классовой борьбы. Но и в этих условиях появляются крупные труды А.Н. Насонова, Б.Д. Грекова и А.Ю. Якубовского, М.Г. Сафаргалиева, Л.В. Черепнина, В.В. Каргалова, В.Б. Егорова, В.А. Кучкина. Они, во многом, повлияли и на общественное сознание и идеологию[1568], были востребованы и новой политической обстановкой, сложившейся в конце XX столетия.[1569]
Вместе с тем, в 90-х годах становится ясно, что в научном отношении рамками сугубо конфронтационных отношений Руси и Орды или отношений господства-подчинения проблема не исчерпывается. Они многообразнее, и представляют собой сложные переплетения различных уровней: политического, военного, династического, экономического.
Ряд работ, вышедших в последнее десятилетие, подтверждают это. Традиционный для советской историографии подход пересматривается или критически уточняется в трудах А.А. Горского, К.А. Аверьянова, Д.Г. Хрусталева и других современных исследователей. Наряду с этим, присутствует и прежняя парадигма русско-ордынских отношений, а также имеет место и евразийская доктрина, давно перешедшая уже рамки научных изысканий.
Исследованность, таким образом, проблемы русско-ордынских отношений лишь кажущаяся, предполагающая как новое прочтение всего комплекса источников, так и новое осмысления места «монгольского вопроса» в русской историографии и — шире — в общественном сознании.
Нам уже приходилось высказываться по этому поводу. Однако за прошедшее время появился ряд работ, требующих нового осмысления и анализа.
Один из аспектов проблемы русско-монгольских отношений — само начало их, обозначаемое обычно как монголо-татарское нашествие, а также его последствия.[1570]
Длительное время оно воспринималось безальтернативно как повсеместно сугубо разрушительное, последствия которого, усугубленные установлением «ига», Русские земли очень долгое время не могли преодолеть.
Сохранившиеся письменные источники позволяют трактовать эти, безусловно, в целом драматические для Руси события, по крайней мере, не так прямолинейно как это принято.[1571] Эмоционально-возвышенный трагический тон летописцев, относящийся к событиям рубежа 30–40-х гг., уже в 1239 г. сменяется на прежнюю размеренную повествовательную тональность. Мы видим, что «структуры повседневности» прежнего времени довольно быстро (конечно, с исторической точки зрения) вошли в прежнюю жизненную колею. Все это не слишком вяжется с картиной тотальной катастрофы, картиной, привычной для нас вследствие ее массового тиражирования в изданиях самого разного рода.
Надо сказать, что в последние годы исследователи более тщательно, взвешенно и критично стали подходить к летописным известиям об этих событиях (А.Ю. Бородихин, В.Н. Рудаков, Д.Г. Хрусталев). Так, по мнению В.Н. Рудакова, «характер летописных рассказов о нашествии Батыя — содержащихся в них оценок, деталей описания событий, используемых сюжетов — определялся сочетанием личных пристрастий писателей и ряда социальных факторов, судя по всему, оказывавшим мощное влияние на творчество книжников. На восприятие монголо-татар среди прочих влияли и место, в котором создавался тот или иной рассказ (было ли это княжество, подвергшееся татарскому разорению или же периферия русско-ордынских контактов), и характер отношений "политической элиты соответствующего княжества с ордынскими властями (от явно враждебного до заискивающе дружелюбного), и время появления повествования (писалось ли оно по горячим следам очевидцем или же создавалось post factum как результат спокойных размышлений потомка), и источники информации авторов (непосредственное восприятие или литературная обработка слухов) и пр.».[1572]
В последнее время начинает покачиваться, а то и рушиться последний бастион сторонников радикальных изменений на Руси как факта монголо-татарского нашествия — археологические данные. Археологи уже далеко не так уверенно связывают все разрушения и пожарища с событиями 1237–1240 гг., говоря о «зыбких основаниях» такой трактовки. В определенной степени поворотным в археологическом осмыслении всего этого стали конференция «Русь в XIII: континуитет или разрыв традиций?» (Москва, 2000 г.) и вышедший сборник статей «Русь в XIII: древности темного времени» (М., 2003).
В статье Н.А. Макарова, предваряющей сборник, четко говорится, что «прямое отождествление объектов, связь которых с военными действиями не очевидна, а узкая датировка — невозможна, со следами Батыева нашествия способствует формированию необъективных представлений о масштабах трагедии 1237–1240 гг.».[1573] А «поспешно согласившись с тем, что общие культурные сдвиги той эпохи были обусловлены лишь разрушительным вторжением Батыя, мы рискуем чрезмерно упростить и представить в искаженном виде сложную картину исторической жизни XIII столетия».[1574] Можно добавить — и не только XIII в., но и последующих.
Более того, археологические материалы дают нам основание говорить о достаточно быстром восстановлении укреплений городов, подвергшихся штурму, о продолжении функционирования ремесленного дела (в том числе и строительного) и пр. И в этой связи весьма важной представляется ремарка А.В. Чернецова, что почти все разоренные «стольные города» «в дальнейшем продолжают существовать как крупные городские центры»[1575] (в том числе и Рязань (Старая Рязань),[1576] как это ни странно, может быть, звучит).
По-прежнему, ключевой проблемой в оценке степени зависимости Руси от Орды является вопрос даннический. Можно отметить два аспекта его рассмотрения. Первый — теоретический, связанный с общим пониманием дани как общественного института, характерного для определенных эпох, для отношений тех или иных этносов в период древности и средневековья.
Другой — конкретно-исторический, заключающийся в попытках подсчета размеров «ордынского выхода». Именно этот аспект интересует большинство отечественных историков-специалистов. Однако, ни один письменный источник не дает прямого ответа на него. Историки вынуждены лишь косвенным образом вести подсчеты. А это приводит к различным допущениям и, в конечном итоге, субъективным выводам.[1577]
В меньшей степени, но также является спорной проблема окончания периода татаро-монгольской зависимости Руси. Но, может быть, в большей степени по сравнению с другими, она является идеологизированной, поскольку непосредственно связана с созданием на Руси национального государства.
Последний, из обращавшихся к этой теме, А.А. Горский, как всегда, тщательно изучив источники, пришел к выводу, что годом прекращения ордынского ига надо считать не 1480 г., как это общепринято, а 1472 г., когда после отражения похода большеордынцев «Иван III перестал выплачивать дань», что и «означало фактически прекращение отношений зависимости с Большой Ордой».[1578] А в 1480 г. «имела место попытка Ахмата восстановить власть над Московским великим княжеством».[1579]
Как видим, речь идет о ликвидации зависимости от одного из «правонаследников» Золотой Орды — Большой или Синей Орды, ханы которой, правда, считали себя единственными прямыми потомками Чингис-хана. Однако, видимо, проблема должна быть поставлена шире. Разрушаясь, Золотая Орда-Джучиев улус оставила после себя ряд постобразований. Среди них наиболее опасным для Русского государства становится Крымское ханство, с которым у Руси сохраняются определенное время отношения типологически близкие к данническим.[1580] Следовательно, принципиально нового в отношениях с постордынскими структурами, если исходить не с точки зрения довольно расплывчатого понятия «ига», а имея ввиду категорию даннических отношений, в 1472 или 1480 году не произошло.
Вместе с тем, в качестве аргументации для своего вывода А.А. Горский использует и идеологический фактор, проводя довольно рискованные исторические сравнения. «В мировой практике, — пишет он, — обретение страной независимости принято относить ко времени, когда освобождающаяся от иноземной власти страна начинает считать себя независимой, а не ко времени, когда эту независимость признает угнетающая сторона (так, в США годом обретения независимости считается 1776, хотя война за освобождение продолжалась после этого еще 7 лет, причем с переменным успехом, и Англия признала независимость своих североамериканских колоний только в 1783 г.). Поэтому если ставить вопрос, какую из двух дат — 1472 или 1480 г. — считать датой начала независимого существования Московского государства, предпочтение следует отдать 1472 году. Российскому суверенитету не 14 лет (сколько прошло с принятия "Декларации о суверенитете" 12 июня 1990 г.), и не 424 года (сколько прошло со "стояния на Угре"), а 432 года».[1581]
Сколь актуальна эта точка зрения? Идеологически, учитывая историческое невежество (а, может быть, и сознательное введение в заблуждение), имеющее место в нашем современном обществе, эти рассуждения, наверное, оправданы. В исторической же ретроспективе, с принятием во внимание продолжения даннических отношений, хотя и в деформированных и измененных формах, восемь лет вряд ли что-либо значат. Тем не менее, наша историография, безусловно, должна будет учесть приведенные А.А. Горским аргументы.
К этому стоит добавить и то, что с некоторой идеологической подкладкой в научных работах подчас решается и вопрос о влиянии ряда ордынских институтов на появление или развитие властных структур Русского государства, формирующихся в конце XV–XVI вв.[1582]
Таким образом, полагаем, что чрезвычайно важная как для русской так и для монгольской исторической картины мира проблема их средневековых развития и отношений в российской историографии последнего времени сдвинута с «мертвой точки». Появились работы, которые либо частично, либо концептуально пытаются представить по-новому весь период и весь спектр средневековых русско-монгольских отношений. Отход от линейной парадигмы этого сложного исторического явления, присущей историографии предшествующего периода, безусловно, будет способствовать его научному познанию, которое должно будет в определенной степени изменить и общественное сознание по этому вопросу.