Глава вторая Реки возвращаются, чтоб течь опять

Как многие другие пришедшие из Азии воинственные племена, истощились и печенеги, многократно отбитые и побежденные Русью при Ярославе Владимириче. Крупное сито войны, отбирая сильных и смелых из первых рядов, отсеивает в жизнь мелких, юрких.

В Диких полях приподнялись печенежские полуданники, полусоюзники, известные русским под кличками черных клобуков, турпеев, торков.

Полное истребленье их было для Руси делом непосильным, немыслимым, невозможным. И даже дурным. В те же годы, после тяжелых неудач армий Восточной империи в боях с вторгшимися через Дунай печенегами, имперские послы сумели осадить печенегов на землю, отведя им угодья между нижним течением Дуная и морем. Там же, за шесть или семь веков до печенегов, было осажено появившееся неизвестно откуда племя, не оставившее по себе ничего, кроме собственного имени – бессы.

Объясняя подданным неудачи в борьбе с печенегами, объясняя мир с ними, купленный ценой уступки куска имперской земли, Палатий указывал: богу не угодно, чтобы был уничтожен один из созданных им народов.

В ряду беспощаднейших истреблений своих и чужих, которыми империя себя постоянно позорила, заявление о милости к непобежденным звучало ложью: словами спасали лицо. Но было в нем также и раздумье, и трезвая мысль.

Через несколько лет после смерти Ярослава Дикое поле опять зашевелилось. Мелкие, почти не замеченные набеги сменились тягой к более крупным предприятиям. В Степи нашлись вожди, подросла молодежь, забывшая отцовские раны, размножились кони. В 1059 году несколько тысяч конных с днепровского левобережья были замечены за рекой Орелью, Получая подкрепления с правобережья, кочевники поднимались вверх. Русское населенье бежало в крепости. Степь обтекала их, не тратя времени на осаду. Князь Всеволод Ярославич вышел из Переяславля, встретился с врагом под крепостью Воинем, около устья реки Сулы, разбил и разогнал нападавших.

В следующем году, в 1060-м, дождавшись конца полевых работ, все трое Ярославичей – Изяслав Киевский, Святослав Черниговский, Всеволод Переяславльский – в союзе со Всеславом Брячиславичем. Полоцким решились почистить Степь. Племя торков заступало место печенегов. Общим походом хотели сломить торков.

Русская конница со своими обозами, с пешим войском на телегах шла обоими берегами Днепра. По Днепру пешее войско плыло на лодьях с запасами для всех.

Война была хорошо задумана, велась упорно до глубокой зимы. Вырвались три орды. Бросив слабых, имущество, скот и семьи, они навсегда покинули соседство с Русью. На восток дороги были отсечены, и торки пустились на запад. Уцелевшие переправились через Дунай.

Много степняков, выброшенных из зимовий, погибло от зимних холодов, от болезней. Многие были убиты, но еще больше попало в плен. Пленников отвели на Русь. Здесь они были осажены на окраинных землях, по реке Роси на правом берегу Днепра, а на левом – в междуречье Трубежа и Супоя, к северу от Переяславля. Так степнякам было суждено обрусеть: стали они жить оседло, завелись у них города, обучались возделывать землю, занялись и ремеслами и усилили Русь.

Кочевник искал свободной земли, чтобы пасти скотину, и оседлых соседей – для грабежа. Избавиться от кочевника удавалось, убив его или сделав оседлым. Бились в полную силу. В скобках замечу: значенье изношенных дешевыми книжниками слов «без пощады!» ныне стало доступным только тому, кто взял смелость понять собственный опыт войны. Зато в те поры, хоть и тогда слово «свобода» каждый постигал тоже по-своему, было необъятно много свободной, порожней земли. И было где встретиться мирно, не наступая другому на ногу…

Русь шла на свободные земли, чтобы на них осесть и жить, добывая свой хлеб из земли. Так бери же, населяй, обрабатывай! Что мешает?

Время мешало. Оно давало свои сроки, а славяно-русское племя плодилось в свои, не поспевая, как видно, за скорым бегом небесных светил, безразлично порождающих время.

Деревянный дом под соломенной крышей ставят за несколько дней. Достал мешок семян – и весь следующий год будешь сыт. Цыплят жди до осени. За конским приплодом будешь ходить три года, прежде чем лошадь пойдет под седло и в оглобли. Яблок от посаженной тобой яблони жди двадцать лет. Твой сад унаследуют дети, вместе с которыми растет медленное дерево. Быстры одни сорняки.

Да и место тоже было нелегкое, место тоже мешало. Широк путь между уральской горно-лесистой стеной и Каспийским морем.

Тут не навесишь ворот, подобных Дербенту, которым то вместе, то порознь Восточная империя и персы запирали узкую тропу по западному берегу Каспийского моря.

От сотворенья мира Запад с Востоком состязались через узкую полоску проливов между Средиземным морем и Евксинским Понтом, названным впоследствии Русским морем, Черным морем.

Боролись Запад с Востоком и к северу от Евксинского Понта.

Но что там происходило? Как? Речь идет о событиях, удаленных на полторы, на две тысячи лет. В русских лесах и полях глух глагол прошлого. Он в землю ушел с головой, землею засыпался, и кладовые его еще не раскопаны.

Зато на юге борьба совершалась гласно и явно, хотя бы с осады Трои. Эллины завещали тяжбу единой Римской империи. В наследство от них она досталась и Восточной империи.

Однажды эта наследница тысячелетней борьбы выиграла. Базилевс Ираклий заставил рухнуть силу Ирана. Вскоре увидели, что миды – персы, вечные враги, были стенкой между Востоком и Западом.

Стенка упала. Восточной империи не помогли единовластие, единоверие. Не спасла наилучшая для тех времен и для многих последующих система управления государством. Ведь все было будто считано-пересчитано, писано-перезаписано, перевязано законами, указами, постановленьями. Будто бы нигде, как в Восточной империи, не было столько грамотных, обученных науке управления. Разве только одна Поднебесная империя на самом дальнем восточном краю мира могла бы состязаться с империей базилевсов.

Подданные базилевсов умели делать вещи, несравненные по красоте, а также по удобству и прочности. Строили отлично хорошо здания, пристани, дороги. И умели считать.

Не сосчитали лишь, сколько труда, искусства, науки вложено было в сотворенье единовластия, единоверия. Что считать? Сказано ведь: государство, разделившееся внутри себя, погибнет.

Но не сказано – как соединить и чем. В изысканиях способов исчахли лучшие умы, а худшие выжили. Вольность и волю душили по-научному, в зародыше: избили подданных стократно более, чем уложили в войнах. Неустанно работала трость Фразибула[5], уничтожая колосья, которые, естественно, по природе своей поднимались выше других, не ведая, что нарушеньем общего строя они сами себе выносят смертный приговор: для блага других, коротеньких, одинаковых.

Упреки прошлому так же тщетны, как сожаления о золотом веке, которого не было. Но воздержаться от них умели одни евнухи, излюбленные базилевсами.



От годов появленья половцев в ничейном Диком поле не столь было удалено время, когда на развалинах бывшей Восточной империи Турок напишет, если удостоит: разрушено грубым насилием оружия, и ничем более.

Скажут – Восточная империя погибла, разделившись внутри себя. Да, но разделило ее усиленное объединение.

Так разделило, что не помогла ей и сторонняя помощь, с запада. А ей помогали! Пусть плохо, пусть званые и незваные помощники сами не понимали, для чего идут – спасать ли либо устраивать собственные дела?

Впрочем, бескорыстной помощи не бывает. Бойся спасителя, вопиющего о своем бескорыстии! Неразумно упрекать западных помощников Восточной империи. Разве лишь в том, что они не сумели помочь ни себе, ни империи. Пусть лгали знамена – Европа щедро устилала сотнями тысяч тел поля малоазийских сражений. Прошлого не изменить и великим богам. Кости павших – не шахматные фигурки. При всем желании книжников их вновь не расставишь. Игра сыграна, ставок более нет.



Восток бил Русь крыльями, клювом, когтями. Русь отступала, отбивалась на опушках своих лесов и, бросившись в Степь, ломала азиатские крылья.

Никто с запада не приходил помогать Руси отбиваться. Повернется Русь лицом на восток, запад ее бьет в спину. Отмахнется Русь – с востока ударят. Неужели же русское счастье было в том, что не находилось помощников? Правда ли, что плата за помощь бывает горше беды, от которой спасали?

Подметая Степь, братья Ярославичи трудились по совету своих дружин, по согласию русских пойти в поход после уборки хлебов.

Хорошо бы занять Дикое поле русскими людьми. Построить города-крепости. Наполнятся пустые места поселенцами. Пустят они корни и сами себя защитят.

Где взять людей? Свои глубинные места лежали впусте на девять десятых. Против Степи насыпали земляные валы, ставили земляные крепости. Озирая сотни верст доживших до наших лет укреплений, удивляешься: откуда руки брались при тогдашнем безлюдье?! Такое могли совершать только доброй волей, только понимание дела удерживало заступ в руках. Насильно такого не сделаешь!

На старые наши могилы просится справедливая, простая надпись: они сделали все, что могли. Дай бог и другим такую же память!

Года не прошло, как с миром попросились на Русь, чтобы пристать к своим, торки, бежавшие на восток, к Дону и за Дон от русского войска. Через Волгу переправлялись новые пришельцы с востока. Такие же кочевники, близкие торкам по речи, одинаковые по привычкам. Но более страшные, чем русские. Кочевнику другой кочевник – такая же добыча, как оседлый.

Новые пришельцы звались кипчаками или кыпчаками, они же узы, куманы, без креста окрещенные на Руси половцами. Какие-то передовые племена их обильного людьми и по-кочевому медленного нашествия вскоре появились вблизи Переяславльского княжества. Всеволод Ярославич, по совету дружины, поспешил встретить незваных гостей. Кони у него были добрые, всадникам – цены нет, если брать по одному. Вместе же оказалось их мало. Так мало, что половцы опрокинули переяславльского князя. Спасибо, выручили кони, недаром кормленные овсом да ячменем. Пришлось Всеволоду сесть за крепкие стены. Половцы пограбили долины Ворсклы и Сулы. Вернулись они из удачной разведки, вызнав, куда ходить за добычей. Места им понравились. Они и у себя занимались тем же, в привольях между Аральским и Каспийским морями. Но там пески, пустыни, ходи от колодца к колодцу. Здесь – рай. Доподлинный, обещанный храбрым: сладкую воду пей, не считая глотков, и сладкой травы богатство. Так объясняли несколько половцев, схваченных русскими в плен по вине своей дерзкой погони.

Наибольшей же половецкой добычей после легкой победы была опасная для русских уверенность в своем преимуществе над местными оседлыми.

Часть половцев, сколько – сами не считали, потянулась на запад. По следам печенегов они переправились через Дунай. В империи новые гости показали себя, как свои предшественники. Другие остались близ Руси, деля между своими родами сочные угодья. Но не в угодьях лишь дело. Кочевник любит простор.

Кочевник говорит:

– Моим глазам больно, когда я вижу вдали чужие юрты.

Редкий оседлый поймет такое.

И еще есть у них поговорка:

«Когда напали на юрту твоего отца, соединись с напавшими и грабь вместе с ними».

Извращенье чувств? Нет, поэтическое преувеличение. А любовь к простору – проза, потребность. Тесно вольному степняку видеть на земном окоеме юрты людей даже своего языка.

Разрастаясь, село высыпает выселки. Множась в числе, делится и кочевой род. С той разницей против оседлых, что вскоре у близких родственников, соседей по кочевью, свои же братья отобьют табун, раскроив несколько черепов. Греха в подобном кочевник не видит. Удальство, забава. Добро – угнать лошадей у соседа. Зло – когда твоих лошадей угонит сосед. Грабить чужих – добродетель. Кочевник вовсе не зол. Он таков от рожденья, переубедить его можно лишь силой.

До самого недавнего времени русские соседствовали с кочевниками, которые пополняли свои достатки набегами на Русь. Русские теснили соседа-грабителя, побеждали, осаживали на землю.

Забывчивы мы. В близкие годы – ста лет еще не истекло, при дедах, чьи внуки живут сегодня, – наши среднеазиатские соседи набегали к нам за добычей и за людьми.



Пока половцы усаживались в Диком поле, князь Всеслав Брячиславич, радея своему Полоцкому княжеству, задумал добавить к нему Псковскую землю. Псков не дался Всеславу. В следующем году Всеслав врасплох накрыл Новгород. И в город вошел, и на стол хотел сесть, и сила была его в короткие три дня. Новгородцы отказались принять Всеслава. Понимая, что против воли Господина Великого князю в городе и в землях его не усидеть, Всеслав ушел. Не с пустыми руками: с новгородской Софии снял колокол, прихватил дорогой церковной утвари, погрузил и другого добра. Вывел пленников, дабы пополнить жителями свою землю, и, как водится – а у Всеслава особенно, – пленников уговаривал, ласкал, отводил им хорошие угодья. Иначе сбегут: не собака – на цепь не посадишь; не скотина – пастухов не приставишь.

Полоцкая земля, она же земля кривичей, была в стороне: во время Святослава Игорича она осталась сама по себе, в своем укладе, признавая князей собственных, кривских – кривичских. Святослав, увлеченный дальними замыслами, не оставил бы в покое близких кривичей, найдись для них время. Но ему довелось рано уйти из Руси и из жизни, оставив малолетнего сына. Достигнув зрелости, князь Владимир Святославич подтянул к Руси Кривскую землю. Полоцкий князь был убит в битве, Владимир взял за себя его дочь Рогнеду; родившегося от этого брака. Изяслава кривичи-полочане приняли своим, природным князем по обычаю. Киевский князь Ярослав Владимирич признал за Брячиславом Изяславичем право наследовать Полоцк после отца его, Изяслава, и жил с Брячиславом, внуком Владимира Святославича, в мире. В Киеве Брячислав владел собственным подворьем, где и живал, навещая князя Ярослава. Между собой они сразились однажды, когда Брячислав напал на новгородские земли, взял много добычи, вывел много пленных. На обратном пути к Полоцку Ярослав пересек путь Брячиславу, отбил у него пленных, отнял добычу. Вскоре Брячислав сумел доказать Ярославу старинные права кривичей на города Витебск и Усвят. Города эти и собой дороги, и дорогой, которая от Витебска близка, а через Усвят проходит – древнейший привычный волок из реки Каспли в реку Ловать, горка, через которую переваливает водяной путь из варяг в греки.

Помирившись, Брячислав больше не досаждал Ярославу. По его смерти Ярослав признал Полоцкую землю за Всеславом Брячиславичем, и сын сел на отцовский стол, будучи двадцати лет от роду. При своей жизни указав сыновьям, кому где сидеть, Ярослав исключил Полоцкую землю из раздела. Следовал он обычаю считать ее отчиной потомков Изяслава Владимирича.

Кривичам не приходилось ведаться со Степью, у них были свои беспокойные соседи – литовцы. Литовцев они и отталкивали, и толкали. Единственный раз кривичи ходили в Степь, когда братья Ярославичи кончали с торками. Вернувшись домой, Всеславова дружина и кривские ратники единодушно решили, что в Степи им нечего делать. А вот Псков, Новгород были бы сладки.

Князь Всеслав вынес из совместного с ярославичами похода сомнение в прочности дружбы между тремя братьями. Старший брат Изяслав уступал среднему Святославу в силе воле, в решительности, и Святослав не щадил старшего ни словом, ни делом: походом распоряжался он. Изяславу бы просто терпеть, а он еще жаловался. Третий брат, Всеволод, самый из всех троих живой умом, начитанный, знающий, оглядывался на старших, стараясь быть с обоими в дружбе, и только.

Всеслав не удивился, узнав, как печенежские сменщики – половцы побили Всеволода. Решив, что Ярославичи будут отныне связаны половцами, Всеслав попытался исполнить желанье Кривской земли захватом Пскова и Новгорода. Дурного не видел: был он со своими кривичами не чужой, а свой, русский, вреда Пскову с Новгородом не будет, польза будет псковичам с новгородцами. Ведь и у них тот же опасный сосед – литовцы.

Всеслав знал половцев по рассказам достойных доверия очевидцев, оценивших половецкую силу выше печенежской. Правильно он понял и Ярославичей. Все, что можно увидеть и взвесить, он увидел и взвесил, не ошибаясь. Впоследствии подтвердилась наибольшая часть.

Но, как все люди, какого бы они ни родились ума, Всеслав не мог счесть и взвесить того, чего не было, – будущего времени. Завтрашний день берет в свою руку те же силы, какие были сегодня. Но расставляет их в иных сочетаньях. Да еще говорит одному: постой-ка, ты вчера вырос достаточно, сейчас пусть другой подрастет.

От лошадей рождаются лошади, от ржи – рожь. Можно счесть, сколько камня и бревен нужно на дом, сколько дней придется затратить на дорогу. Но не все понимают, что подобные расчеты непригодны для измерения будущего людей.



Кривский край лесной, а воды в нем хватит на доброе море. На гривах стоят сосновые боры, дерево могучее, ровное. Пониже, на суглинках, леса смешанные – ель с осиной, березой, ольхой. Это – обрамленье воды, или вода – обрамленье лесов. Озер, болот, рек, ручьев так много, что прямых путей нет даже для водяных птиц, которые любят тянуть над водой.

Уклон земли мал, поэтому реки текут медленно, виляя в камышовых дебрях. Осенью сгинет божья кара – комар с мошкой. Водяная птица, готовясь к отлету, молчит, как молчит местная. Если кто вскрикнет – то от испуга. В полном молчании слышен только шелест подсохших листьев камышей над прозрачными, по-осеннему черными водами. Голос кривской осени неописуем – его нужно услышать.

Возражают – все равно постарайся, недостающее можно пополнить воображеньем. Камыш, шелест листьев – слыхали.

А кто запирает дороги для влаги в теле тростинки? Как получается, что, стоя в воде, тростинка отказывает в питье собственным листьям, и они иссыхают, склонившись над водой, как трава от летнего зноя в тмутороканской степи? Где ж справедливость? Ответят – старость, время, дескать, пришло умирать, дать дорогу другим, возродиться, вновь родиться… Что листья, не люди! Впрочем, часто и не отличишь людей от листьев.

Кривич не жилец без своей земли. Отлучаясь, берет щепотку с собой. Иначе хворь прикинется, за ней и смерть пожалует. Хлеб нужно печь круглым, как солнце. Обычай. Повелось от первого пахаря, когда святые Микола с Юрием еще не ходили по Кривской земле, как ныне ходят. На свадьбе священник водит брачащихся по солнцу. Против солнца нельзя сотворять таинство – нечисть порадуешь, и только.

Тайной силы, чистой и нечистой, в Кривской земле больше, чем людской, если людей счесть по душам, а нечисть по головам – души у них нет.

Они везде водятся, и нечего кривичам перед другими землями выхваляться, нашли чем! Верно, но в Кривской земле им удобнее, есть где прятаться. Они не любят света, исчезают, коль человек посмотрит прямо на них.

Надо знать. Тогда одни тебе помогут, а другие зла не причинят. Домашний огонь береги. Истопившись, горячие угли сгреби и присыпь золой, чтоб Господин огонь дожил до другого дня. Сосед придет занять огня – зря не давай, попроси, чтобы согласился он поделиться. Пуще всего не плюнь в огонь. Переходя в новый дом, бери огонь из старого, иначе счастье потеряешь. Весной не забудь сделать домашнему огню праздник: побели печь, укрась зеленью и покорми огонь салом и мясом.

В доме живет хатник, домовой, избяной – зови, как вздумаешь, но не обижай. Строя новый дом, под угол положи петушью голову. На ворота либо под поветь положи хлебь-соль с молитвой: «Хозяин честной, хозяйка честная, хлеб-соль примите, коль в чем согрубил, не обессудьте, простите, мое именье и надворья сберегите».

В заговины, в день поминовения усопших, приглашайте к столу домовых господ. Явно придут – не пугайтесь, зла не сделают. Не забывайте приветить хлебника с гуменником – они ночами за вас подметают, прибирают. Домовой господин о беде предупредит и беду отведет.

Четырежды в год справляйте дни-деды. Девять разных блюд готовьте, а больше приготовите – лучше. От каждого блюда сам хозяин дома на стол отложит по три куска, по три ложки. Стол на ночь не убирайте – деды прилетают кормиться.

В лесу, в болотах живут лесовики, водяные, лихорадки. Они, боясь заклятья, бегут от человека. Остерегись головы не теряя, и они над тобой ничего не сделают. Еще есть бесы, живут в болотах, там и плодятся. Сатана-дьявол, божий враг и человекогубец, хотел от латинян к русским пройти. Разбежится, гремя копытами, сверкая молниями, и рассыплется пылью. Не выходит во весь рост идти. Лез хитростью, прикрывшись гадючим выползком, вороной оборачивался, в воробьиный зоб прятался, пробрался маленьким и таким остался. Пугает трусливых, глупых обманывает. Бесы с бесенятами ползают по дну из болот в озера, пробираются в реки. Но над самой водой у них силы нет, вода от древности была свята, святой осталась. Пей, произнеся старинный заговор, либо помяни имя Моисея-пророка.

Сильней всех бесов, лесовиков, водяных, домовых те люди, которые знают. Такие многое могут. Один из них вздумал жениться, но соседа, который знал, не пригласил. Тот обиделся и всех поезжан в волков превратил. Жених махнул рукавом, и поезжане свой вид обрели, а у соседа на лбу рога выросли. Чаровник-ведун умеет любой вид принять. Найдя в лесу особенный пень, схватится за него зубами, перекинется через голову и побежит зверем, птицей полетит – как захочет.

Князь Всеслав знал. При нем ни одному ведуну не было хода. Завистники говорили, что и рожден князь от волхвования, и знаки носит на теле. Кривичи не верили. Всеслав родился честно от честных родителей, телесной силой, красотой, умом и храбростью его бог наградил, И кривичи своего князя держались.

За покушенье на Псков и на Новгород братья Ярославичи разорили кривский город Менск[6]. Всеслав был побежден в битве, но взять его самого Ярославичи не сумели и дальше в Полоцкую землю не пошли, не стали ее захватывать, так как не было согласия между Изяславом и Святославом. Потому-то и было князю Всеславу в несчастье – счастье.

До лета Всеслав пересылался послами с Ярославичами и приехал к ним в полевой лагерь, чтобы мир заключить. Но во время переговоров Всеслава с двумя уже взрослыми сыновьями схватили, нарушив обещание. Князь Изяслав заключил пленников в поруб – тюрьму, а Полоцкая земля пошла под киевскую руку.



Минуло семь лет от первого половецкого набега, когда князь Всеволод потерпел поражение от новых степных соседей. Месяца через два после своего пленения князь Всеслав, глядя на небо через узенькое окошко тюрьмы – приходилось оно, окошко, чуть выше земли, – узнал важную весть: половцы большим войском вошли на Русь, переправились через Ворсклу, и, думать надо, сегодня уже близки они к Переяславлю.

Среди киевлян были у князя Всеслава и доброжелатели, осуждавшие ненужную для Киева распрю между ним и Ярославичами, и просто люди, которые не видели в полоцком князе врага. В таких беда, постигшая Всеслава, вызвала к нему сочувствие. Подойдут к окну, присядут на корточки, окликнут узника и беседуют.

Досадно! Что б половцам зашевелиться в прошлом году – дела Всеслава обернулись бы иначе. А сейчас сиди, жди, через окно разговаривай, а выхода нет, сторожат, не пустят.

Собрались киевские городские и сельские полки, с ними и с дружиной князь Изяслав переправился на левый берег Днепра, где на реке Альте, верстах в пятидесяти от Киева, соединился с братьями.

Вновь поле осталось за половцами. Степные наездники и стрелки бились смело, без порядка, но и у русских порядка было не больше. Половцы вцепились в русский обоз, увлеклись дележом, дав русским уйти, не преследуя их. Князья Изяслав и Всеволод вернулись в Киев. Князь Святослав, чуя, что вместе с братьями не быть удаче, крепко поссорился с Изяславом, возложив всю вину на него, и ушел в Чернигов оборонять свой город.

В Киеве возвращенье растрепанных полков подняло всех на ноги. Гнев веча обрушился на тысяцкого Коснячка, который был обязан собрать ратников и за них отвечал перед вечем. Коснячок не показался. Вместо того чтобы ответ держать – прячется!

А половцы ходят по левому берегу и завтра сюда переправятся. Имевшие оружие требовали опять идти в поход. Другие кричали, чтобы Коснячок и князь Изяслав дали им оружие, они от своих не отстанут.

Советчиков, предлагавших не спешить, выждать, подумать, обсудить, – такие всегда находятся – слушать не стали. Всем вечем снизу, где на торгу бывало вече, пошли в гору, на Коснячков двор. Коснячка там не нашли. Шуму прибавилось. По обычаю, по старинной привычке, нужно было порешить дело с тысяцким. Для выбора нового следует скинуть старого. Кричали – Коснячок прячется у князя Изяслава. Нашлись видоки. Видели не видели – говорили: там Коснячок. Против князя Изяслава кричали – стали кричать еще сильнее. Пошли на княжой двор.

По дороге остановились у пустого Брячиславова двора, поминая добром его сына, заключенного князя Всеслава. Против него зла не было. Зло нарастало против князя Изяслава. С угрозами повалили к княжому двору. Тем временем лихие головы ринулись разбивать городской поруб – тюрьму.

Более дальновидные Изяславовы дружинники вспомнили о князе Всеславе раньше, чем имя его вслух помянули киевляне. Когда кое-кто из своих, опередив вече, прибежали предупредить князя Изяслава, их слова упали в готовые уши. Бояре советовали Изяславу послать людей, чтобы покрепче стеречь. Всеслава. Другие настаивали – совсем нужно сжить со света опасного полочанина. Подозвать к окошку да и ударить копьем либо стрелой. Храбрецов, кто вошел бы в поруб и порешил безоружного князя Всеслава без хитрости, не нашлось. Как бы в смертной крайности он волком не обернулся! А окно-то узкое, в него и волком не просунуться.

Не желая брать на душу грех братоубийства, Изяслав отмахнулся от советчиков: «Я вам не Святополк Окаянный». Из высокого окна он переговаривался с нахлынувшими киевлянами. Просил успокоиться. Коснячок где – не знает, а он сам, князь, с дружиной думает и объявит, что порешат к общей пользе.

Шума много, голоса не слышно, дела не видно. Навалились вечники, которые успели с маху разбить городской поруб. Зовут – всем идти выпускать князя Всеслава на волю, а с этим князем Изяславом Киеву более не о чем разговаривать! И опустела улица перед княжим двором.

Будь у русских князей обычай жить внутри городов в собственных крепких замках, князь Изяслав, по своему нерешительному нраву, заперся бы с дружиной, отсиживаясь в ожидании, пока киевляне не остынут. Да и неожиданный его соперник – узник Всеслав с ним был бы в темнице, каких в западных замках было достаточно, а не в другом месте города, в тюрьме, где каждый мог к окну подойти.

У Изяслава был княжой двор. Без высоких башен, перевязанных в единое целое толстыми стенами, без рвов, без боевых машин, без припасов на время каждодневно ожидаемого и еженощно возможного восстания подданных. Князья жили в городах на таких же усадьбах, как остальные жители. С той разницей, что за обычным забором было больше строений – хозяйство широкое, едоков много, и дружина, и гости.

Предложил бы Всеслав освобожденное им место в порубе Изяславу? Может быть, чаровник сумел бы сотворить нечто куда более умное, чем сажанье в порубы, или еще более жестокую расправу с попавшей в его руки живой добычей. Князья Изяслав и Всеволод не стали гадать о превратностях судьбы. Поспешно похватав, что попалось под руку из более ценного, братья князья со своими дружинниками попрыгали в седла и пустились прочь, оставив все двери открытыми.

Еще раньше многие дружинники разошлись по своим дворам, ибо князь Изяслав ничего от них не требовал и приказывать не собирался. Беглецов провожали те из Изяславовой дружины, кто не владел дворами в Киеве, и Всеволодовы дружинники, которые, как люди чужие для Киева, другого пути не имели. Князь Изяслав удалялся, соблюдая достоинство, лошади шли шагом: не бегство – исход. Для киевлян Изяслав Ярославич стал прошлым днем. Перехватывать его не подумали, тем более не собирались гнаться.

Добыв князя Всеслава из поруба, киевское вече привело его на княжой двор и посадило на стол. Стал полоцкий князь также киевским князем. Княжое имущество досталось ему малость ощипанным.

Кошка за окошко – мышка на лавку: не успел князь Изяслав скрыться из виду, как пошли люди через открытые двери. Мало – разбили двери в подвалы, где хранится добро не от одних воров, но и от огня-разбойника.

Много золота, серебра, дорогих вещей, одежды пошло по расчетливо-буйным рукам. Не перечислишь всего – киевские князья на недостатки не жаловались.

Половцев, из-за которых все получилось, забыли среди бурных событий киевской смуты. Необычайное дело – впервые киевляне выгнали своего князя. Князь Всеслав, кажется, один помнил о половцах. Пытаясь подобрать поводья, он готовился к походу крепко, по-настоящему. Нежданно-негаданно он стал в ответе за чужие ему южные княжества. Понимал хорошо: броситься очертя голову и подставить Русь под новый разгром нельзя. Особенно ему – чужаку.

Половцы шарили по левобережью, вызнавая новые для них места. Кто успел, попрятался от степняков в крепостях. Давали убежища леса, которых в те годы было много на ныне давно облысевших местах. Находили приют в камышовых болотах, на помостах, опертых на сваи, вбитые в дно. В летнее время здесь убежища неприступные и невидимые. Камыши стоят выше роста человека, не заглянешь через них. Ночью можно разводить огонь – пламя не проглядывает. Пищу нельзя варить днем – выдаст дым.

Меняя направления, не спеша, половцы двигались на север. Переправившись через Сейм, они одолели Десну у крепости Хороборь и отсюда повернули на запад, целясь охватить Чернигов. Успев вызнать значенье Чернигова, половцы решили покончить с главным городом и главным в их понятии князем заднепровской Руси.

С пораженья под Альтой Святослав вернулся в крови – не в своей, в половецкой. Он был богатырь и, побежденный, успел все ж потешиться боем. Отходил он от Альты к Чернигову, широко раскинув оставшихся с ним, чтоб оповещать своих о беде, чтоб брать с собой мужчин, годных к бою. К приходу половцев Святослав успел собрать полки. Всех, кто был послабее, Святослав оставил для защиты Чернигова, а в поле вывел три тысячи ратных.

Однажды обвинив Изяслава за поражение на Альте, Святослав не возвращался к неудаче. Был он скуп на слова, не любил обнадеживать людей красными речами. Идя навстречу половцам, он, обращаясь к своему малочисленному войску, несколько раз повторил: «Нам некуда больше деваться от половцев, кроме как биться». Обоза Святослав не взял – враг был близко.

Половцы шли двенадцатью тысячами, как Святослав разведал. В двадцати пяти верстах к северо-востоку от Чернигова противники заметили один другого.

Здесь протекает приток Десны, не широкий, но глубокий Снов. Берега его болотисты, места низкие, и Снов течет медленно. Крепость Сновск, стоявшая близ места встречи, была невелика, но с высокими валами и стенами на валах. Ров был доверху полон. Здесь земля водообильна, колодцы роют мелкие, а не вычерпать за целый день.

Указывая на тесный Сновск, Святослав предупреждал: «На эти стены не надейтесь. Не пустят. Туда столько набилось бежавшего люда, что и в улицах места нет. Стоймя стоят, стоймя и спят».

Хотя дома и стены помогают, но дураков и в алтаре бьют. Черниговцам деваться было некуда, храбрые расхрабрились, а трусливые от страха о страхе забыли. Князь Святослав помог верным расчетом. Он отступил, показывая половцам свою слабость, а на самом деле поставил полк, защитив его заболоченными низинами, которые издали казались ровным лугом, и дал половцам переправиться через Снов без помехи с русской стороны.

Половцы развернулись, как привыкли, полагаясь на свою главную силу – легконогих конных стрелков. Болотины помешали им охватить русских. Ближнего боя с русскими не выдерживали хозары и печенеги. Половцы оказались такими же. Стесненные, они потеряли преимущество числа. Поневоле скучившись на мягком берегу Снова, половцы погибали от меча, тонули в реке.

В истории не так редки случаи победы слабейших числом. Гибель смятых войск в местах, неудобных для отступления, дело обычное.

В битве под Сновском легли многие ханы – родовые вожди, в плен попал главный половецкий хан. Был он взят, по точному выражению участников, руками, то есть невредимым, живым, но кто-то поспешил с ним, поэтому имя его, как и прочих, осталось неизвестным для русских. Князь Святослав послужил тому невинной виной, приказав: «Добычи не хватать, пленных не брать. Мало нас, кому пленных стеречь! Победим – все наше, побьют нас – все станем прахом». Был князь из тех, кто взывает к мужеству, не боясь говорить о возможном поражении, не страшась напомнить о смерти.

Русские стрелки помогали тонуть половцам в Снове. Князь Святослав умными распоряженьями помог дружине переправиться на тот берег. Половцев настойчиво преследовали. Немногие из них, вырвавшись из-под Сновска, вызвали бегство мелких половецких отрядов, искавших по Заднепровью легкой добычи. Русские выходили из крепостей, из убежищ и били бегущих.



Святославова победа освободила нечаянного киевского князя Всеслава от необходимости вести киевлян в поход на Степь. Стало известно, что перепуганные половцы отошли куда-то за Донец. Идти искать их неизвестно где, чтобы вязнуть в размокшей земле – осень уж на носу, – киевляне не желали. Собранные полки разошлись по решению веча. Князю Всеславу осталось гадать, к лучшему ли так получилось. Думалось – к худшему. Победоносная война с половцами могла ль упрочнить его на киевском столе? Рассуждая попросту – могла. Всеслав знал – не бывает простого. Просто у того, кто ленится мыслью. Он посылал верных людей разузнавать, что же думают в Киеве, в Чернигове, в Переяславле. Выслушивая, видел силу Святослава-победителя, а к себе видел равнодушие.

Так и сидел Всеслав, оглядываясь во все стороны, а киевляне держали его по необходимости в князе с дружиной. Требовался по жалобам княжой суд – Всеслав судил по закону. Собирал обычные княжие доходы с осторожностью, чтобы никого не обидеть, так же пользовался прибытками с княжих земельных угодий, со скота, с табунов, которые раньше принадлежали Изяславу, теперь стали Всеславовы по праву избрания в князья.

Изяслав зимовал в Польше, у короля Болеслава Второго. Король был женат на Святославовой дочери – племяннице Изяслава, которому и предложил родственную помощь: в обычной для поляков надежде поживиться на русских усобицах. Винить в этом поляков не следует, и недостойно будет ссылаться на особенное коварство соседа и кровного брата. Не сохранилось примера, чтобы одно государство отказалось погреть руки на чужом огоньке. Тут не властны убежденья правящих, эпохи, религии, цвета кожи. Руки тянутся сами и тащат за собой голову. В утешенье сочиняются сказки о бескорыстных намереньях, благодушные люди любят сказки, верят им. Да, в истории можно найти несколько случаев бескорыстной помощи: помощник, не расширяя своих владений, не получая возмещения, посылал военную силу. И каждый раз через какое-то время помощь больно отзывалась бескорыстному во имя идеи помощнику. Почему так – не знаем.

Князь Святослав сидел в Чернигове, ни в чем не стесняя себя. Сегодня бранил Изяслава, родного брата. Завтра те же побранки доставались Всеславу, тоже кровному родственнику. Дед, Владимир Святославич, – общий. Святослав не мог побывать в Киеве, Всеславу Чернигов был заказан.

Все остальные, кроме князей, ходили, плавали, ездили куда хотели и сколько хотели. По всей Руси, к ляхам, к германцам, в Италию, за море к грекам, от греков – к арабам, к туркам. Паломники плавали в Иерусалим, куда мусульмане пускали за плату. Съездить из Чернигова в Киев на правобережье – такое и делом-то не казалось, было бы дело. Люди, осведомлявшие князя Всеслава, не считали себя и никто не считал их какими-то лазутчиками, которые лезут через закрытые границы и в щели замкнутых дверей. Границ не было, двери и рты – нараспашку. Князь Всеслав выбирал людей, честному совету которых мог довериться. Так же поступал Святослав. Киевляне, ездившие к ляхам для торговли, видались с Изяславом, чего и не думали скрывать. Тайн не было. Тем более требовалось от Всеслава осторожности, чтоб не упасть на ровном месте: оно, ровное, тем и опасно.



К югу от Киева, за городскими укреплениями, с высокой горы хорошо видны и город, и Днепр. Здесь, на лысом темечке горы, деревянный храм, поставленный недавно – стены еще не почернели. Храм маленький, тройного члененья. Первая часть, выходящая торцовой стеной на восток, глядит на восход солнца единым глазом – высоко прорубленным окном. Здесь алтарь. Средняя часть раза в два с половиной выше алтарной, кровля шатровая, восьмискатная, сверху луковица с крестом. Задняя часть такая же низкая, как алтарная, но в два раза длиннее. Такое строение храма называют кораблем: нос, высокая мачта и корма.

Кораблик сооружен пещерными жителями – иноками. Они спасают свои души для вечной жизни отреченьем от земной, временной. Первым сюда явился инок Антоний. Вместе со вдовым священником Иларионом они, по примеру египетских отшельников, выкопали себе пещерку. Гора помогла им: подкопайся с кручи вбок – и живи, вода не заходит. Вскоре Иларион покинул друга-инока. Его избрали митрополитом Киевским. Место его не осталось свободным. Приходили, копали пещеры. Инок Антоний угадал хорошо: само строение горы, сама земля способствовала устройству иноческого жития. Жили строго, по совести отказавшись от всего мирского: ни именья, ни денег, но собственный труд, чтоб кое-как пропитаться. Князь Изяслав Ярославич внес свой дар – пожаловал общине иноков гору в вечное владенье безданно, беспошлинно. Иноки сами при содействии доброхотных плотников из подручного леса возвели для себя малый храм. Посторонних посетителей-молельщиков в те поры приходило в тот храм меньше, чем самих иноков.

Инок Антоний был родом из Черниговской земли, из города Любеча. Увлеченный с юности чтеньем священных книг, он совсем молоденьким отправился в Константинополь, а оттуда забрался на Афон-гору, в знаменитый монастырь. В нем принял монашеский постриг, но не зажился навсегда, как иные.

– Слыхал я, – тихим голосом рассказывал Антоний князю Всеславу, – мне, князь, самому обо мне же рассказывали, будто афонская жизнь мне пришлась не по нраву пышностью. Не так это. Ищущий строгости может и там дни окончить в затворе, не услышав человеческого голоса. Внеси вклад в монастырь, отведут тебе место под келью, и все тут.

– Тебя на Русь потянуло, – шепнул, подсказывая ответ, князь Всеслав.

– Охо-хо, – вздохнул Антоний, – быстр ты умом. Я такого не говорил никому, никогда.

– Иль неправда? – опять шепнул Всеслав.

– Правда, правда, – шепотом же отозвался инок.

Они сидели рядышком на посеревшем, как храмик, бревне. Откатилось оно к обрыву, когда строили, так лишним и осталось. Князь Всеслав сошелся с пещерниками в годы своей дружбы с Ярославичами. С удивительного своего киевского вокняженья он сделался здесь частым гостем. Ближе всех он стал с Антонием, не брезговали Всеславом и другие. Привечал чародея строжайший игумен Феодосий и ученый Никон, который недавно отправился послужить богу в Тмуторокань.

– Правда твоя, правда, – погромче повторил Антоний и усмехнулся. От улыбки сероватое лицо инока в серой от седины бороде будто помолодело. И он, все веселее смеясь, потыкал князя в колено тонким, кривым пальцем. – И все-то ты шутишь, князь, все-то играешь с людьми. – Зашептал вдруг. – И я за тобой. Скажи, что тебе? Весело в души заглядывать, что ли?

– Что за заглядка?! – возразил Всеслав. – Диво ли русскому русского понять! Вот ведь оно, перед нами!

Всеслав показал на Киев, бывший с горы весь виден, а потом выкинул руки, будто поднося собеседнику на ладонях лесистый скат к Днепру в бронзово-желтой листве, и речные воды, разрезанные островами, и тот, другой, берег реки в поздней, закатной красе умирающей листвы, с черными средь нее вкрапленьями сосновых рощ, с прозрачным простором осенне-светлого воздуха, в котором, как по заказу, явились, трепеща в тяге на юг, треугольники пролетных гусей.

– Я-то любечский, – сказал Антоний, – у нас там-то места не такие. Горы нету, озера. У нас и ель растет. На болота выходит елка. Болеют, вершинки сохнут, а живут. Одна упадет, умрет, стало быть, другая поднимается, дочка там или сынок, не знаю, как назвать.

– Хочется тебе Любеч повидать? – спросил князь Всеслав. – Близко же. Дам тебе лодью, коней, провожатых. Святослав мне не друг, сам бы тебя проводил – для своей души. Меж Десной и Днепром земля похожа на кривскую мою землицу.

– Спаси тебя бог за доброту, князь, не надобно мне туда. Оно все со мной. Как бы пояснить… Притчи я не мастер сочинять, а притча лучше всего объясняет. Я, к примеру, по-гречески говорю, читаю, как по-русски, молиться же не умею по-гречески. На Афоне пел с иноками по-гречески. Немые молитвы по-своему возносил. Вот оно, – и Антоний коснулся уха, – родного требует. Глагола нашего. Глагол в сердце, в душе… Не гневись, понятней сказать не умею. Но ты ж погоди. Все ты меня отводишь. Нет тебя – помню. Прискачешь – на другое свернем, я и забыл.

– О чем же ты хочешь спросить, друг-брат?

– Про волка. Говорят, ты волком оборачивался. Это грешно. И больше такого не делай, душу погубишь навечно.

– Пусть говорят, – отозвался Всеслав, вставая с бревна. Был он ростом высок, широк, силен. Той же богатырской породы, что Святослав Ярославич, Ростислав Владимирич и подобные им. Про таких сказано: силушка живчиком по жилкам переливается. Их собрать бы тысячу, весь мир завоюют. – Глянь на меня, – продолжил Всеслав, – где ж мне в волчью шкуру рядиться? Разве в медвежью! Да и медведя такого поискать.

– Да и все-то опять-то ты шутишь, – всерьез погрозился Антоний. – Я на Афоне встречал ученых иноков. Перед их великой ученостью я – как лягушка перед быком. Они допускают, что кудесники, отведя людям глаза, даже в мышь превращаются.

– К чему спорить, – согласился Всеслав, усаживаясь рядом с Антонием. – Давай по-другому речь поведем, что нам с тобой мудрецы! Ты, мир повидав, испытав его чистой душой, истинно веришь в такое?

– Могу верить, – серьезно возразил инок. – Бог все может допустить, а меру божью человек не знает. Со мною бывает даже на молитве. Вдруг будто приподнимусь над землею. Или – виденье, человек, которого никогда не видал. Гляну – на глазах моих он меняет обличье. Является непонятный урод, зверь. Что, ж ты скажешь! В пещерке ночью некто подходит, стоит рядом. Я сплю, но чувствую – кто-то есть. Открою глаза – зги не видно, тишина, будто в живых я один во всем мире. И он, кто рядом стоит… Помолюсь про себя и засну: бог-то видит все.

– Сильна твоя вера, – согласился Всеслав, – ты можешь горе приказать – пойдет. Не пытал себя?

– Нет, – отрекся Антоний, – и не буду. Подобное есть испытание бога и соблазн себе. Кто я, чтоб подобного требовать!

– Справедливо судишь, – согласился Всеслав. – О себе скажу. Бредни людские и сказки, будто ведомо мне тайное средство делаться волком. Но люди верят. И я им не препятствую верить. Кроме тебя, никто не посмел меня спросить. Другое у меня есть. Иной раз я без слов понимаю, что в душе человека. Часто мне удается, сильно чего-либо от человека пожелав, завладеть его волей без слова, без понужденья. Иные слушаются моего взгляда. Кровь из раны могу остановить, но не из всякой. Чужая боль мне бывает послушна; прикажу – и снимаю боль.

– Дар у тебя есть, – сказал Антоний.

– И у тебя есть, – сказал Всеслав, – но ты им не хочешь владеть.

– Не понял я тебя?

– На месте сидишь. Страдаешь во имя страдания. Плоть убиваешь своими руками. Своего спасения ищешь. Разве ты его не найдешь в миру?

– Христос сказал: кто во имя мое не оставит мать, отца, жену и все драгоценное для него на свете, тот недостоин меня, – возразил Антоний.

– То сказано в духе, – ответил Всеслав. – Разве же он указал отрекаться от мира! Он же требовал, чтобы люди бесстрашно бились за правду Христову. Чтобы ставили правду превыше всех привязанностей.



– Думал я, продолжаю думать и ныне, терзая свою душу, – сказал Антоний. – Я слаб. Избрал путь по своему малосилию. Ты меня не вини, прости. Лучшего сделать я не сумел. Спрятался, говоришь? Я не спорю с тобой…

– Отче, отче, – обнял Всеслав монаха за плечи, – бродим мы, ищем мы. И ты меня прости за упреки никчемные. Лежали они у меня на душе, а я тебя люблю. Но не слаб ты. Здесь вы – богатыри. Правду же о каждом из нас узнаем мы, как видно, лишь на Страшном Суде. Давай о другом поговорим.

– Куда ж нам от себя деваться? – возразил Антоний. – От себя не убежишь. Мучаешься, княже?

– Да. Не выгонял я Изяслава, вече его изгнало. Вече меня князем поставило – я не просил. С запада Изяслав придет с поляками. Из-за Днепра пойдут Святослав со Всеволодом.

– Мы за тебя молимся, ты русской крови не лей, – попросил Антоний.

– Уходить мне из Киева не хочется, – сказал Всеслав. – Оставаться? В народе у меня нет врагов. И друзей нет. Мне тут – что нынче нам с тобой под осенним солнышком: светит, да не греет. Комары с мошкой не гнетут, зато нет уже ни гриба в лесу, ни ягоды. Силой держаться? Силы моей недостанет против троих Ярославичей.

– Нехорошо силой-то, – заметил Антоний.

– Нет, хорошо, – возразил Всеслав. – Ты, отреченец мира, один силен твоей силой. Я думаю не о насилии, не о понуждении. О согласии думаю.

– Князь, князь! Не отличить нам силу от насилия. Не дано человеку такого знанья. Потому и цепляются все за дело, смысл же его ищут потом. Взял – прав. Не взял – не прав, зато будешь прав, когда возьмешь. Суета это. Каждый себя убеждает – я прав. Без правоты никто жить не может.

– Все ищут, как умеют, а решает меч, – убежденно сказал князь Всеслав. – Погляди на наш мир! Греческая империя не первый век насмерть бьется с турками и арабами. Бьется с болгарами. С италийцами. Там – вот так! – Переплетя пальцы, Всеслав показал, как одна рука ломает другую. – И остановиться им нельзя – тут же свалят на землю и разорвут. На западе, у края, где Океан, франки-нормандцы с папским знаменем завоевали Британию – остров громадный – и жителей между собой делят, как скотину, считая по головам. Франки бросаются один на другого и упавшего душат сразу. В Испании четвертая сотня лет идет, как испанцы режутся с арабами – маврами. В Германии великие владетели дерутся между собой, дерутся с собственным императором Генрихом, четвертым этого имени. У наших братьев по крови, ляхов и чехов, резня постоянная. И Литва давит на них, давит на Полоцк мой. У свеев, у норманнов, у датчан нет покоя. И воюют они зло, их порода пощады не дает и не просит.

Антоний кивал головой в низенькой, засаленной камилавке и руку поднял, когда князь Всеслав перевел дух, но тот продолжал:

– Нам теперь, после стольких бед от Степи, с половцами придется обживаться. Чем? Мечом да копьем. А сзади, за половцами, что? Знаешь? Не знаешь, не говори, я скажу. Там дней сотни на три пути – степь, пустыня, горы. И везде один идет на другого. Истощатся, передохнут, подкопят народу – и вновь, и вновь война, война, война. Половцы не зря пришли. Их сзади другие подтолкнули. Половцам на старом месте, за Нижним Итилем, Волгой по-нашему, стало несладко. Такой наш мир. Не ты, так тебя. Знаешь ли ты, что на западе, где земля обрезается берегом Океана, тоже не пусто? Я лета четыре тому назад слыхал от варяга повесть. Их люди через Океан переплыли и нашли никому не ведомую землю Винланд. Там люди с темной кожей. Мирную жизнь нашли? Нет. Тут же на варягов тамошние жители напали с луками, с копьями. Насадки у стрел, у копий кремневые, а убивают, как железные. Волком оборачиваться? Что наши русские – лесные волки! Тут, отче, драконом быть надо, да с огненным зевом.

– Не согласен я, княже, не согласен, – возразил Антоний. – Ты все вместе собрал сразу. Будто весь мир пылает и каждый каждому режет горло. Сила же будто бы только в оружии. Нет. Вон там они, – и Антоний указал на заднепровские леса. – Сидят на пашнях. За скотом ходят. Смолу гонят. Из дерева утварь режут. Ремесла там разные. Кто кузнец, кто кожевник. Ткут. Княже, в них русская сила живет. От них тебе и хлеб, и ратный. Им князь нужен по беде. Не будь беды… И мы, богослужители, нужны им по смятению сердец Душе ихней, совести ихней мы больше нужны, чем княжие дружины. Они – множество, они суть истинная сила, они суть у бога.

– Прав, отче, прав ты, – согласился Всеслав. – Они подобны лесу, мы, князья, не более чем ветер. В наших ссорах пролетим поверху, вершины качнутся, и – лес стоит, а князя ищи-свищи. Ты, мудрый, верно судишь. Так зачем же ты им мешаешь?

– Им-то? – удивился Антоний. – В чем же я помеха для них?

– В твоей святой жизни, – сказал Всеслав. – Их жизнь, по сравненью с твоей, будто бы нечиста. Будто бы с женой быть нечисто. Церковь брак допускает, но безбрачие ставится выше. Церковь не возбраняет заниматься мирскими делами, однако ж отреченье от дел свято. И живешь ты в пещерке своей живым упреком тем, кого считаешь у бога живущими. Женщине сюда нельзя. Что ж она? Нечиста, что ли?

– Спешишь, брате, быстрым умом, – упрекнул князя Антоний.

– Где ж я спешу, укажи?

– Не укажу, а скажу. Ты, сердцеведец, знаешь лучше меня, как стремленьем пылких сердец устроилось монашество от первых христианских годов. Ты, ученый, больше меня знаешь, что святые бегством в пустыни примером своим победили скверну старого Рима. Спасение и грех рядом живут. Монах – человек. И ты в нем не ищи совершенства.

– Быть по сему, – согласился Всеслав, – но бог заповедал: плодитесь и размножайтесь. Где ж твои дети, где внуки, ты, отреченец от мира мирского?

Антоний приложил палец к губам, прося друга не вторгаться словами в тайное тайных. Но князь не унялся.

– Да! – настаивал он. – Христос под разрушенным храмом разумел не душу, а земное тело. Воскреснув, он людям явился телесным, и апостол Фома вложил пальцы в его телесные раны! Христос велел: будут двое плоть едина. Монахи презирают плоть, которую Христос освятил. Кто же грешит, и плоть отрывая от духа, и жену отторгая от мужа?

Колокол звал к вечерне. Несколько монахов в рясках из пестряди, босые, прошли в церковь, кланяясь Антонию и князю.

– Пойдем, княже, и мы, – угасшим голосом пригласил Антоний, – уврачуем смиреньем молитвы смятенье души и горечь ума.

Минула короткая, но оттого еще более скучная киевская зима, встретили киевляне масленым блином весеннее солнцестояние, и Весну встречали, и хороводы гуляли, и березки завивали, и игры водили, и девушки гадали, бросая в воду венки из первых желтых цветиков весенних, и все было новое, да по-старому, ничего не забыли. Не забыл своего и князь Изяслав, явившись в русских пределах с польской подмогою, которую вел король Болеслав, того же имени, что тот, которого приводил Святополк, прозвищем Окаянный.

Киевляне встрепенулись, собрали полки и пошли навстречу гостям, надеясь на своего нового князя Всеслава. Выступая, прощались, жены и детишки плакали, старики напутствовали – все, как всегда. Но Всеслав не положился на киевлян. Дошли до Белгорода, стали станом, выставили сторожей. Сторожа не спали, конные ездили, пешие перекликались. Но утром уже не было ни Всеслава, ни дружины его, которая за зиму составилась около князя. Никто не видал, как бежали они. Понятно, и сам Всеслав обернулся серым волком и дружину зачаровал, сделав всех невидимыми глазу. Известный кудесник.

Сила у киевлян была будто бы и не малая, но привычки ходить на войну без князей не было совсем – не новгородцы либо псковичи. Тем более показалось всем тошно, что побег кудесника-князя явственно предсказывал общую гибель.

Безголовое тело мигом втянулось обратно в Киев, ко дворам. Благо, недалеко ходить было: от Белгорода до Киева верст тридцати и тех не будет. Хоть и коротенькая была дорожка, но за день один исчезли, разбежавшись по домам, сельчане, чтобы докончить полевые работы. Горожане, собрав вече на Подоле, избрали нескольких лучших людей, дали наказ и погнали послами в Чернигов, к князьям Ярославичам – Святославу со Всеволодом. Выборные говорили в Чернигове грубо:

– Будто бы мы дурно сделали, что Изяслава изгнали. А хорошо ли сам Изяслав поступал, боясь половцев и веча не слушая? – И не ожидая ответа от Ярославичей, сами в крик отвечали: – Худо, худо! – Жаловались: – Ныне Изяслав ведет на нас Польскую землю, хочет нас избить через поляков. Так вы, Ярославичи, идите в Киев княжить. Это город отца вашего. А не пойдете – пожалеете. У нас людей много и коней много. Мы город запалим с четырех концов и выжжем весь. Сами ж уйдем навсегда. Нам везде место. И у греков в Таврии сядем. И Тмуторокань нас примет. И через море нам есть дорога, пойдем под руку базилевса.

В гневе киевляне, сорвав шапки с голов – в те поры люди перед князьями непокрытыми не стояли, – их оземь бросили и топтали ногами, будто змею.

Князь Святослав обещал:

– Не дадим брату Изяславу воли разорять отцовский город. Если подойдет он с поляками, мы с братом Всеволодом выйдем на него с войском и вместе с вами его навечно прогоним. Ежели придет он с миром да с малой дружиной, пусть опять на стол садится.

На том и порешили, с тем Святослав нарядил пятерых своих бояр к Изяславу. Те с бывшим изгнанником говорили, как топором рубили, и князь поехал к Киеву с королем Болеславом, как с гостем. Польские полки пошли назад. При короле остался небольшой отряд своих.

Сын Изяслава, Мстислав, был пущен отцом вперед. В Киеве Мстислав схватил людей, которые разграбили Изяславову казну, почти все вернул, а отцовых обидчиков, свыше пятидесяти человек, велел убить. Схватил он также десятка два людей, которых считали друзьями Всеслава. После ожидания большой беды подобное не поразило киевлян горем. Тем более что наибольшая часть их осуждала грабеж имения бежавшего Изяслава: чужое-де нечего хватать, чужим не разбогатеешь. Добытое умом, да горбом, да в бою взятое – на пользу, прочее – на порчу.

С честью встретили киевляне Изяслава за городом, с почетом проводили его по городу на верхнюю часть, до княжого двора. Достался почет и княжому другу – королю Болеславу, второму этого имени. Изяслав разослал поляков по ближним волостям для кормленья и стал по-новому оглядываться в старом русском городе.

Помнилось ему вече на Подоле, с которого начались его, Изяславовы, беды. Князь велел торгу быть на горе, близко от княжого двора. Снизу перенесли наверх вечевые била, наверху устроили подмости, с которых говорить. А торговую площадь на Подоле, где со старинных дней собирались, князь Изяслав велел разделить на улицы, улицы разбить на участки и поставить там дома, да сараи, да что придется, чтоб не стало торговой площади, чтобы негде было сойтись людям, коль и вздумают.

Дни шли – князь не успокаивался. Мерещились ему друзья Всеслава, и языка своего Изяслав не удерживал, грозился. Сколько-то десятков киевлян почли за доброе переждать серенькие дни за Днепром, в Черниговской земле, под широким крылом князя Святослава-богатыря. Он побил малым войском большое войско половцев, по его слову Изяслав не посмел разорять Киев. Изяслав сердился, но гнева таить не умел.

– Что за святитель такой объявился, Антоний-пещерник! Кем ставлен? Кем объявлен? С оборотнем дружился. Спереди ряса, сзади шкура волчья! Не худо будет эти пещерки раскопать.

В Киеве колокол гудит, в Чернигове подголоски – «звяк, звяк». В Константинополе патриарх служит соборно, в Салониках – Солуни аминят. В Париже король французский средь своих слово молвит – в, Руане английский король герцог нормандский за меч берется. Откуда только люди все знают!

Стал, не стал бы князь Изяслав раскапывать пещерки и Антония с горы в Днепр толкать, неизвестно. Ибо князь Святослав утром в Чернигове свое слово сказал, вечером его дружинники к Днепру вышли, ночью переправились, тихими стопами по обрыву взошли, молитву творя, перед Антонием склонились, ласково взяли его мягкими руками и на руках же до лодьи донесли прежде, чем святой человек опомнился: видение ли ему, либо явь удивительная.

На следующий день в Чернигове бухнуло – в Киеве отозвалось: Антония-старца князь Святослав выкрал, чтоб брата своего князя Изяслава уберечь от греха. Сильно нахмурившиеся киевляне развеселились, но киевский князь еще больше обиделся.

Переслались послами. Изяславовы именем своего князя упрекнули черниговца:

– Зачем моих людей ночью крадешь?

Святославу бы отговориться, а он что в голову пришло:

– Антоний не твой, а общий, русский.

Опять обида. И вот что плохо: чужому большее прощаем, а на своего сердце по пустяку вскипает, рука сама поднимается.

– На советчиков да на помощников люди больше всего обижаются, – говорил старец Антоний своему покровителю.

– Откуда ж ты такое знаешь? – спрашивал князь Святослав.

– Что, разве солгал? – вопросом же отвечал старец. – Самолюбие большое в человеке, мешает оно. Обидно мне. Перешагнуть не могу через ров, сам места ищу, где посильно, ты ж меня к себе на спину не сажай.

– Вот ты какой! – усмехнулся Святослав.

– А ты такой, – соглашался Антоний. – Ты меня святостью моей обижаешь. Всеслав попрекал, пример-де дурной даю, жизнью своей поощряю безбрачие. Я с Всеславом спорю, борюсь. Ты же думаешь, я святой.

– Как же ты споришь, когда его нет с тобой?

– Как все, как ты. Разговариваю с ним про себя. Я не князь, времени много. Руки займу, а сам либо молюсь, либо беседую. Всех соберу. Хорошо. Утром сегодня говорил с одним греком.

– О чем?

– В бытность мою на Афоне слыхал речение древнейшего философа, по-нашему – любителя мудрости, любомудра, одним словом. Говорил тот, древний: правителю безопаснее будет уничтожить десять городов, чем пять самолюбивых людей оскорбить.

– Злая мудрость.

– Чем зла-то? Мудрость, как нож, – хлеба краюху отрезать, человека ли зарезать, нож не повинен.



Как было уже при Святополке Окаянном, так же случилось и при Изяславе с поляками, размешенными по волостям для удобства их содержания. Сельчане пригляделись к непрошеным гостям и взялись за оружие. Стычки были редки, чаще русские, накопив недовольство, сразу объяснялись стрелой и мечом. Болеславу пришлось поспешить восвояси.

Подобравши дружину и охотников, князь Изяслав послал своего сына Мстислава выместить на князе Всеславе обиду. Поступил он так без совета с братьями, собственной волей. Не желая подвергать разорению свою Кривскую землю, князь Всеслав нашел в лесу колдовской пень, схватился зубами, перевернулся через голову и убежал серым волком. С тем отличием от обычных волков, что следа не оставил.

И вдруг объявился. И где же! В начале зимы он вновь принял человеческий облик в Новгородской земле, в озерно-лесных просторах к северо-западу от Ильменя, где полно речек и речушек, из которых иные текут-текут и вдруг норятся под землю и вновь появляются, а другие – подобного нет нигде – меняют течение, и не поймешь, где у них устье, а где исток. Здесь обитают водь с ижорой, люди белоглазые, светловолосые, давние данники, союзники, друзья Новгорода, которые с ним давно не ссорились. И на этот раз им ссориться с Новгородом было будто бы не из чего, однако же князь Всеслав вдруг выскочил под самым городом с войском из вожан, да так, что уж и в город входил.

В те годы новгородцы держали князем Глеба, сына Святослава Черниговского. Хотя по старине Новгород стоял под рукой киевского князя, Святослав, пользуясь слабостью Изяслава, дал новгородцам Глеба. Князь Изяслав был недоволен – тут-то и крылся тонкий Всеславов расчет.

Новгородцы порушили этот расчет. Успев ополчиться, они посекли вожан и взяли в плен самого Всеслава. Достался им полоцкий князь не беглецом. Он собою прикрыл бегущих вожан, которых соблазнил на дело, не нашедшее божьей поддержки. Либо какой-то иной.

На том и закончилась быстротечная война, и новгородцы могли искать старые и недавние обиды на изгое Всеславе, князе без княжества, чародее без чар, кудеснике, кто сам себе накудесить не мог, ведуне, утром не ведавшем, куда вечером голову положит, волке бездомном. По другому времени да в другом племени, тут же такую добычу перелобанив да взявши шкуру, победители пошли б домой, похваляючись по-охотницки – и всякой похвальбе была б честь, ибо целый город в свидетелях, ибо в руках и свидетельство, пробуй хоть на зуб, не веря глазам, а на руках еще кровь не высохла, хоть гляди, хоть лижи, солона, не поддельная.

Из всех русских новгородец и славился, и бесчестился самым расчетливым, всякому товару знал две цены – купить и продать, без прибыли с места не вставал, с убытком не спал, пока ужом не изогнется, вьюном не выскользнет, но свое возьмет со дна морского, из камня каменного когтями выкогтит.

Из всех русских веч самое горячее вече творилось в Новгороде. Забыв про расчетливость, новгородцы друг за другом гонялись, с моста в Мутную – Волхов сталкивали и бились любым оружием, только что красного петуха не пускали по городу. Не потому, что боялись и свой дом спалить, а по обычаю: не было обычая, чтоб поджигать.

Зато так вопили, что привычные новгородские вороны с воробьями и галками не могли привыкнуть и перелетывали за окраины ждать, когда бескрылые, хоть и двуногие птичьи данники дадут крылатому люду делом заняться. Оно ведь как? Кто, разумно собирая по зернышку, кусками не хапает, тому от бога на день пуд полагается, да времени мало отпущено – всего-то от зари до зари. Новгородцы свою птицу понимали до тонкости и сынам в пример ставили: учись трудиться-то.

Нынче не беспокоили птицу небесную. Новгородские выборные старшины вместе с князем Глебом по-братски со Всеславом перемолвились и пустили на волю князя-изгоя, богатыря, как лебедь, гордого, отпустили для «ради бога», как у них такое дело называлось, для «ради бога» же князь Всеслав обещался ни водь, ни ижору, ни других новгородских земель не мутить и Господину Великому Новгороду худа не делать.

И поехал он нетропленой тропой на усталом коне куда глаза глядят, и серые сумерки кутали сизым пологом скучные еловые перелесочки, и вьюжило ему вослед, заметая следы, а новгородцы-победители, аршинники, весовщики, счетчики-алтынники, остались в теплых домах, и самая из всех злейшая баба-изъедуха поостереглась мужа-смиренника чем-либо попрекнуть, ибо чуяла – нынче прирученный тихоня может впервые платок с нее снять, проверяя, крепки ли волосы, тогда и дальше держись, лиха беда – начало, и, вспомнив былые денечки ласковые, красные, сама ластилась: ты ж мой могученький, ты ж мой желанненький.

Так возвеличились мужи новгородские в зиму 1069 года. И никто на Руси не удивился. Лишь по прошествий многих веков книжники, изнывая над летописями будто бы дальнего времени, себе в душу заглядывая, себя спрашивали: могло ли такое быть? И, примеряя к себе события, как кафтан с чужого плеча, сомневались, ибо одного рукава хватало одеть все многокнижное поколение вместе с книгами.

Князь без княжества – не князь. Так, казалось бы, быть должно. Так и бывало по старому русскому обычаю, когда сведут с места, князя, другого посадят, сведенный же становится в один ряд с другими родовичами. Так сохранялось в Европе на западе. Император ли, герцог ли и другие владетели, имена которых были названиями земель, лишившись земли, лишались и имени. На Руси где-то и как-то княжество слилось с личностью, длилось после потери земли и стиралось через поколения, когда дальнее достоинство дальнего предка заменялось отцовским достоинством и честь сыну шла по отцу. Изгой Всеслав, побежденный, без союзников за русскими пределами, без опоры на Руси, для людей оставался князем. И все-то все люди знали: где и кто находится, что думает, куда и когда собирается. Дорог будто бы не было, пробитые тропы будто бы снегом заносило за зиму так, что до весны каждый сидел в дому безвылазно, подобно медведю в берлоге, только лапу не сосал. Ан нет, и лапу сосал, и в спячку западал, согласно известиям о русских из нерусских ученых трудов.



Зимой 1069/70 года Мстислав Изяславич, державший для отца Полоцк, умер в Полоцке от болезни – не повадили ему двинская вода и кривский хлеб. За эту же зиму к изгнаннику Всеславу прибилась изрядная дружина богатырей, которым было повадно служить не кому-либо, а богатырю же, таковым признанному от всей Руси. Удачи не было изгою? Что ж, сегодня убыток, завтра прибыли жди. Время худо терять, вчерашнего дня не вернешь. Сердце потерять – всего лишиться.

Всеслав смелости не растратил, время хотел наверстать, убытков не боялся. В 1070 году князь Всеслав больше шумом-испугом, чем кровью, выбил из Полоцка Святополка Изяславича, заменившего брата. Пробовал Изяслав опять вытолкать Всеслава. Полоцкий князь качнулся, но не выпустил Кривской земли – его Земля от себя не пустила.

Кто видал, как осенью сидят сокола на ветках, издали различает их. Вот сухими лапами с остроиглыми когтями захватила сук крепкая, крупная птица. Голова гордо откинута, гордо выпячен зоб над широкою грудью. Глядит, чуть поводя крюконосой головой, и человека подпускает к дереву вплотную – где ему, бескрылому, до меня достичь. А вот другой, тоже на отдыхе. Но сколько уже готового полета в чуть подавшемся вперед теле, хотя каждый мускул еще свободен! Общего между ними – уменье выбрать насест по своему весу. Первый сокол – недавний гнездарь. Второй – единственный, кто выжил из прошлогодних птенцов. И будет жить. Он храбр, но никогда не подпустит двуногого близко. Первый молод и глуп.

Так и сидел князь Всеслав в своем милом Полоцке. Прочно, но весь на весу. И сыновья с ним такие же. Ожегши руки, киевский князь Изяслав счел за благо более их не совать в горячие кривские дебри. Началась пересылка через доверенных людей.

– Ты, брат-князь, что против меня таишь? – передает Изяслав.

– Ничего. Вот крест. Это ты, брат-князь, на меня точишь меч, – отвечает Всеслав.

Срок пройдет, затевают опять. Опять Изяслав шлет своих:

– Оставил я давно уж вражду. Вот крест. Мир лучше ссоры.

– Мир лучше, – подтверждает Всеслав.

Послы заживаются. Киевские – в Полоцке. Полоцкие – в Киеве.

Изяславовы послы ведут в Полоцке речи о дружбе, да только есть иные, которые любят погреться на чужом пожарище.

Полоцкие послы в Киеве намек мечут: Изяславу-то поближе нужно глядеть, тайное и станет явным, как в священном писании записано.

Так, не делая дела, проводили время. И озирались, не веря друг другу. Поистине, неверие горче самого косного верования.

В Чернигове, в Переяславле сидели князья Святослав с Всеволодом, и что ни дальше время шло, тем длинней вырастали за Днепром недоверие с опасением. Для сих растений, именуемых сорными, нет времени года, они не боятся засухи, не вымокают, и нет на них саранчи. Однако же и за Днепром тоже ничего не делали.

В обоюдном неделании и заключалось самое нужное княжеское делание: день без войны – сытый день, мирный год – добрый год. Ветер усобицы не шумел по вершинам, корням было вольнее, осевшие торки – черные клобуки, и берендеи, и печенеги, и прочие – легче русели.

Антоний-пещерник вернулся к своей пещерке, вязал на спицах клобуки и копытца-чулочки – одно наскучит, за другое берется – да все разговаривал: с братьей-монахами, с пришлыми прочими, кто ни приди. А нет никого – так соберет сколько вздумает, кого вздумает в мыслях и с ними судит обо всем, не утруждая голоса, только губами чуть-чуть шевелит. Издали кажется: старец творит немую молитву. Обмана нет: беседа без лжи – что молитва.



Старший сын князя Всеволода родился в 1053 году, еще при жизни князя Ярослава Владимирича. Именами новорожденного не обидели. Во-первых, нарекли его по деду Владимиром. По старому русскому смыслу имя это властительное. Второе имя взяли Василий, когда в купели крестили. Тоже хорошее имя, в переводе с греческого – властелин, обладатель земли, то есть тот же Владимир. Третье имя дали по деду с материнской стороны. Отец матери был базилевс Константин, Мономах прозвищем, и внуку быть Мономахом.

До семи лет сын воспитывался при матери. Исполнилось семь – перешел в мужские руки, надел мужское платье, сел первый раз на коня и не испугался, чем любил похвалиться, сам смеясь над такой похвальбой. Упал – не заплакал. Еще упал – вида не показал, что ушибся, дядька же ему объяснил: «Плохо тот научится конем владеть, кто поначалу семь раз на день не падает».

Года не прошло, как ученик от учителя не отставал. Силы у малого мало, да ведь ездят верхом не силой, а ловкостью, в седле держатся равновесием, коня понуждают уменьем, а не грубостью. Красуясь перед матерью, Владимир во дворе проскакал по кругу, конь споткнулся и выбросил легкого всадника. Перевернувшись, мальчик ударился спиной – дух сперло. Справившись, встал. Мать, стоя на крыльце, не шевельнулась. Только спросила, когда Владимир поднялся: «Что же ты не садишься в седло, сын мой?» Подобно многим другим матерям в других местах, кто заботился помочь мальчику стать мужчиной.

Будто бы ничего не случилось. Да ведь и в самом деле ничего не было. Ребенка не унижай никчемной заботой, ахами, бабьими вскриками, будь женщиной, мать!

Латинскому письму Владимир учился от русского книжника, своему письму – от другого. Греческому – у матери. Нарушилось правило, по которому отроков обучали мужчины. Отец, князь Всеволод, не одобрил: «Свои своих плохо учат, не желая того, будешь, жена, потакать сыновьей лености». Но Анна поставила на своем. Сказано же – ночная кукушка денную перекукует.

И на Руси тот же устрашающий Хронос, который пожирает своих детей и не может насытиться. И здесь, как в империи, темпус фугит, по словам железной римской речи. Не нашлось перевода на русский, как не было его на греческий, но время в Переяславле, в Киеве, в Чернигове стремилось не медленней, пусть русская речь была нежна, чтоб передать торопливо-неотвратимый бег времени.

Да и жизнь была мягче греческой. Римскую жизнь, отливавшую слова из металла, гречанка Анна знала только по книгам. Книги, которые собирают соль и горечь, более других привлекают читателя. Таких – и римских, и греческих – дочь базилевса Константина Мономаха начиталась достаточно к тому дню, когда щедрый отец добавил дочь к выкупу за договор о мире с русскими. Книги не входили в длинную опись ценностей, которыми империя купила мир, назвав эти деньги достойным приданым дочери базилевса. Книг, и святых, и разных – разные были любимее святых, молодая гречанка привезла достаточно, чтоб прятаться в них, исполнив неизбежно-обыденные повинности первой подданной – жены базилевса. Анне выпала наилучшая доля из тех, которые ждут дочерей базилевсов. Об отце, человеке совершенно чужом, она знала все дурное. И сама, взрослой уже, прибавила нечто хорошее, такое же далекое, отвлеченное от чувств, как крылья серафимов на иконах: символ, летать же нельзя иначе как волею бога. Слушайте! Это же дальше вечерней звезды – серафим, крылья, бог… Хотя и такое же очевидное, как звезда.

Но что узнала она хорошее об отце из книг? Сравнение с другими. Отец был лучше многих римских императоров и многих базилевсов. Как видно, для иных книги не только источник развлечений или возможность хвалиться чужими познаниями, выдавая их за свои, и щеголять краденой мудростью. Писатели? Переписыватели – так называл своих друзей по папирусам и сепии один из посетителей покоев матери Анны, жены Константина Мономаха.

Вряд ли мать Анны нуждалась в муже. Ее, девушку из сановной семьи, выдали за Константина Мономаха, равного ей, по условию семей, как обычно. Очень скоро начались похождения Константина Мономаха с базилиссой Зоей, а дети его появлялись как бы сами собой. Потом – годы того, что в империи называют немилостью. Анна знала, что этот совершенно чужой мужчина, которого она изредка видела, ее отец, не испытывая чувств дочери, о существовании которых она читала и слышала. Мать умерла за несколько недель до возвращения Константина в Палатий. Вдовец вступил в государственный брак с престарелой базилиссой Зоей, которой был нужен верный человек, чтоб надеть диадему и править ее и своим именем. Мать Анны не жаловалась на жизнь, ее смерть от болезни была удачей. Когда подданного удостаивают государственным браком, препятствия к нему могут убрать решительным образом.

Базилевс Константин поселился во дворце вместе со своей возлюбленной, красавицей из рода Склиров. Переместили во дворец и дочерей Константина – из приличия, ибо отцу до них по-прежнему не было дела. Невенчанная базилисса Склирена следила за порядком в покоях девушек. Их будущее? Брак с подданным по воле отца либо монастырь. Дочери безгласно присутствовали на дворцовых церемониях, имели место на хорах храма Софии в гинекее. Склирена, если не забывала, брала их иногда в закрытую галерею храма Стефана, откуда они развлекались, невидимые, состязаниями и играми на ипподроме. Далеко и плохо видно. Лучшие места занимала чернь на открытых трибунах. Величие обязывает к жертвам. Впрочем, женщин вообще не пускали на открытые трибуны ипподрома. Особенно смелые одевались мужчинами и прятали лица. Они были так далеки, что казались существами иного мира. Но лишь на трибунах. В жизни такие женщины были рядом – служанки. Родители дают детям смертную плоть, бог посылает младенцу бессмертную душу – эту очевидную истину Анна узнала слишком рано. Истина осталась сама по себе. Жизнь была другой. Как книги. Псалтырь, четыре евангелия, описания деяний апостольских, послания апостолов и Апокалипсис апостола Иоанна, великолепный словами, притягивающий ужасом величия видений. И другие книги, земные, в которых было много языческого, как в историях Прокопия из Кесарии, в хрониках Малалы, Арматола, хотя они были написаны христианами. Но увлекательнее всех был язычник Плутарх. Римляне распоряжались женщинами, создавая союзы между правящими. Это называлось политикой, греческим словом, имеющим много значений. Кто-то из старых греческих философов назвал человека «политическим животным». В его времена политикой назывались правила жизни в городе. Город – «полис» по-гречески.

Слова меняются, завися даже от мест, а не только от времени: в одно и то же время речь господина отличается от речи слуги. Русский посол, который от имени внука русского базилевса Андрея-Всеволода обручился с Анной, владел греческой речью с изяществом книжников. Переговоры велись долго, а для Анны события длились неделю от дня, когда ей объявили волю базилевса Константина. Патриарх напутствовал дочь базилевса, внушая неуклонно соблюдать православие, во всем слушая духовника, святого человека, которого дарит ей Церковь. Русские недавние христиане, во многом держатся языческих обрядов, во многом вера у них только внешняя. Отец торжественно благословил дочь в собрании сановников империи и сановников Церкви. Анну, чтоб почтить величие империи, вели под руки на корабль в порту палатийском Буколеон под пение двухсот певчих святой Софии, и храмовые хоругви тонули в серых волнах ладана. Узенький, извилистый пролив прошли на веслах. Скоро русский посол заглянул в помещение, которое устроили для Анны.

– Княгиня, выдь, если будет угодно тебе, пожаловать последним взглядом греческую землю.

Когда с кормы Анна глядела на зеленые горы – пролива между ними уже не различишь, – глядела впервые в жизни и в последний раз, – русский объяснил ей:

– Князя нашего, ныне отца твоего, звать Ярославом. Имя Георгий по-русски называют крестильным, и мало кто из русских знает, кем крестили князя. Мужа твоего звать Всеволодом, Андрей же – его крестильное имя.

Так быстро подтвердились слова патриарха! Но русский посол думал об ином. Угадывая тревоги – могло ль их не быть! – молоденькой гречанки, он говорил:

– Все наше прошлое – и твое – только рожденье сегодняшнего дня твоего. Не сожалей, что с тобой могло быть иначе. Бывшее подобно скале, и оно завершилось. Прими же сегодняшний день. Не рань себе рук о неисправимое. Неисправимое – это имя прошлого. Другого названия не должно давать прошлому, если ты хочешь быть свободна для нынешнего дня.

Духовник Анны вмешался:

– Каждый текущий день посвящай богу, думая о царстве небесном.

Русский возразил:

– Заботиться следует о нынешнем дне, и не об ином. И не слабеть в мечтах. Коль ты сегодня сделал свое дело, ты и завтрашний день себе подготовил, – и обратился к Анне: – Жизнь наша уподоблена тысяче уподоблений, хотя бы и дереву, ветви которого разрастаются с каждым днем. Нет дней дурных. Верь, княгиня, сердцу твоему.

Исчезли зеленые вершины, море, морщась под ветром, заменило твердую землю. А есть ли твердая земля, бывает ли у человека постоянная опора, которой нет даже у гор?

Языческого было много, церковный брачный обряд незаметно утонул в русских обрядах, а длились они семь дней. Теперь сыну семь лет, второму – четыре и дочери – два, и муж велит – не теряй времени. Он прав, дни нельзя собрать вновь, как бусы рассыпанного ожерелья, так как прошлого нет.

Отец из Палатия присылал четырежды в год письма с торжественным титулом базилевса вверху пергамента, с обращеньем: от его величия по милости божьей возлюбленнейшим дочери и сыну. Буквы были расцвечены золотом, киноварью и зеленью. Их не писали – сотворяли умелейшие писцы, и базилевс-отец, посылая их руками свои благословения, подписывал торжественные слова. Слова без смысла, как их назвал Всеволод после рожденья первого сына, после дней, когда они оба почувствовали себя поистине в браке. Отец-базилевс скончался через два года после отъезда дочери на Русь и через год после рождения Владимира. А письма и сопутствующие им подарки продолжали приходить. Содержание менялось мало, ибо палатийские писцы знали свои обязанности, и Анна оставалась дочерью империи – для империи, а не для нее. Русский священник заменил первого, посланного патриархом, для общего блага: грек слишком старался уберечь от язычества свою духовную дочь, принимая русские обычаи за грех. В те поры митрополитом Руси был тоже грек, но тонкого склада, в нем жесткий блюститель княжей совести не нашел опоры. Сделавшись помехой, высокоученый монах вернулся во Влахернский монастырь, убедившись; женщина подобна сосуду из мягкой глины (по-русски – из скудели). Воистину так! Года не прошло, и дочь базилевса сделалась русской! Монах поспешил с обвиненьем. Однако жив этой неправде была, как бывает, и правда.

Но греческой науки Анна не забыла, и вскоре Всеволод в том убедился. Его первенец овладел греческим письмом будто играючи. Что за диво, греческой речью мальчик владел и раньше, не в ущерб русской, однако же. Сам Всеволод легко говорил по-гречески, по-латыни, по-германски, по-печенежски, по-варяжски, не считая чешской и польской речи, схожих с русской, как братья с сестрой.

Для княгини Анны греческий язык стал как русский, ее мысль как бы сама брала ту иль иную плоть. Цена слов? Они обозначают нечто, и отнюдь не всегда что-то значат. Греческий язык стал для Анны похожим на русский. Копилка познаний не так уж велика. Каждый, кто убедился в чем-то, считает несогласных ошибающимися. Все правы.

У молодого Владимира учителей хватало с избытком, а молодое сердце горячо гордостью. Кто-то сказал ему, безусому юноше: «Что наряжаешься? Коль в посконном платье в тебе не узнают князя, то и впрямь, какой же ты князь?»

С тех пор и пошло: хорошее стал надевать для чужих только в городе. Ехать куда-либо, на охоту ли, дома ли в своем дворе – домотканина, пестрядь, посконина да сермяжное сукно, другого не хочет. Отец посмеялся, потом разрешил: «Но сумей же показывать князя, иначе день-деньской заставлю по лесам и полям шарить с охотой, весной землю пахать, осенью хлеб убирать!»

Сказано – забыто. Дни длинны, летом от первой зари, по-русски Денницы, по-гречески Авроры, когда люди просыпаются по первому лучу, чтобы звезды проводить на покой, до первой вечерней звезды, когда голова сама ищет подушку. Осенние да зимние дни продляются светом свечи да лампады, то книжные вечера. Зато годы были коротки, как бывает с ними, когда дни полны дела.

В 1068 году, когда киевляне изгнали князя Изяслава и посадили на киевский стол Всеслава Полоцкого, началась княжеская жизнь для Владимира Всеволодовича. Шел ему тогда шестнадцатый год от роду. Впрок ему стали воинское ученье да охоты, и верхом, и пешком, на любого зверя – туров, диких лошадей, оленей, волков. Молоденький княжой сын дотянул до полного роста, стал широк костью и незаурядно силен телом не только для своего возраста, но и для двадцатилетних.

Князь Изяслав ушел к полякам искать убежища да помощи, а князь Всеволод, побоявшись возвращаться в свой Переяславль – и на себя, и на Переяславльскую землю беду наведешь, – отправился в земли Святослава – в Курск, а Владимира послал сесть в Ростове, чтобы, по согласию со Святославом, удержать Ростовскую землю. Дальняя дорога в славный город Ростов Северный. Всеволод дал сыну больших дружинников-бояр, дал младших, и вышли они из Курска пятью десятками. Торные дороги вели на Кром. Старый Кром сидел, как все или почти все русские города, под речной защитой, на мысе, при впадении малой речки Недны в большую – Крому. До Оки по Кроме-реке рукой подать, верст двадцать.

Лето повернуло на осень, древесный лист потемнел, зарозовели рябиновые ягоды, птица подавала голос лишь по тревоге, и уже шныряли по кустам бойкие синицы, я белка готовила зимний запас, и на полянках стеснились, как крыша, грибы-перестарки, точенные червем, проеденные скользкой улиткой.

В туманной прохладе утра пчела, боясь отяжелить сыростью крылья, не лезет из борти и ждет, когда солнце подсушит водянистый воздух, чтоб потрудиться над скудным взятком, который неохотно дает вдруг оскупевший лес. И утром находишь больную от холода работницу, которая вчера, не рассчитав силы и забыв, что день сократился, не смогла вернуться домой и ждет солнца, чтобы согреться. Но выдался пасмурный день, и с ним – смерть.

Зато комар ослабел, смирились оводы, нет хищной строки, и днем лошадь понапрасну не тратит силу, и ночь сулит отдых. Для дальних походов хорошо осеннее время. О коне заботятся больше, чем о всаднике. Человек сильнее и может вынести столько, сколько будет не под силу любому зверю. Кроме волка. Волк по стойкости, по терпенью и по уму стоит на краю всех зверей, исключен от них, вышел на кромку.

Скрылась гора, омываемая рекой Тускорью, на которой стоит город Курск. Молодой князь велел троим дружинникам, родом курянам, ехать вперед, удаляясь по месту на версту, на полторы. С собой Владимир оставил десяток дружинников, остальным указал ехать сзади, не выпуская его из глаз. Нападенья не ждали, но любое войско должно ходить с опаской. Свое первое воинское распоряжение Мономах сделал по правилу, пусть и правит.

Вступали в черневые леса, в области закрытой земли, где солнце ее ласкает не по своему выбору, а где лес позволит лучам проникнуть сквозь крышу листьев, где кустарники согласятся разойтись, где лесные травы раздвинутся. Много ль таких мест найдется? Нет таких мест. Разве после пожара, но редки пожары в лесах. Там солнце достигает земли, где человек постарался. Но и человек здесь редок. Потому-то и пел вполголоса кто-то лесную песнь, а остальные ему подпевали в четверть голоса:

Понавесился лес, позаставился,

будто дремлет в дреме дремучей,

будто заснул он, будто стоит он.

Ан нет, сну лесному не верь, он обманывает.

Глянь-ко! С горы он ползет. Переставляются

вековые дубы с березами. Как сеятели,

мечут они пригоршней по ветру семя бессчетное

да под землей ножку-корень протягивают.

Брода нет – через реку прыгает,

брод есть – бродом идет, что ему!

Эко же войско великое! Век ему вечный отпущен,

идет, не торопится, в неоглядную даль,

в необъездные поприща.

Слава тебе, лес великий, слава!

Рассказывают-передают за истину истинную, что в стародавнейшие лета степь – Дикое поле – заходила далеко на север и на запад. Лесисты были истоки реки Волги сверху до нынешней Твери, и граница лесов от Твери шла прямо на восток через Ростов Великий на Кострому, Унжу, Котельнич, а на юг степь лежала. На западе степь подходила к Смоленску, левый берег Десны был степным.

– Слышал ты, княже, – говорил Владимиру боярин Порей, – и в сказке, и в песне, что поссорились лист со хвоей, и хвоя, переборовши колючкой, выжила черневое дерево на юг. В этом есть правда. Ссора не ссора, однако же сам увидишь, как сосна с елью идут вслед за черневым лесом и глушат его. В старину под Черниговом не было ели с сосной. Пришла, и чернь потеснилась. Старики куряне по месту указывают, где лес на их памяти высунул пальцы в степь. Все лесные опушки движутся, но жить долго нужно на одном месте, чтоб заметить. Только плуг с сохой останавливают лес, и нет ему иной преграды.

Лошади идут по лесной дороге шагом, для беседы удобное время. Собрав поводья в левой руке, всадники дают коням волю, но не совсем. Легко-легко, но посылают, привычно прижимая голень к лошадиному боку. Носок также привычно приподнят и хоть и вложен в стремя, но пятка опущена и икра напряжена сама собой. Лошадь, чувствуя всадника, идет широко – пешему не угнаться. Начав в семь лет, Владимир к шестнадцатому году уже старый конник, в седле ему удобно, и он, как и бывалый боярин Порей, сидит не-думая: что ни случись, руки и ноги сделают нужное сами.

Порей – богатырь телесной силой и боярин в дружине по праву ума – возрастом далеко не стар, немногим за сорок ему. Был в Новгороде, в Смоленске, в Киеве. Вместе с князем Ростиславом Владимиричем ушел в Тмуторокань. После отравления князя хотел поднять тмутороканцев на войну против греков и поднял было, но корсунцы опередили, побив убийц камнями. И Порей ушел с сурожского берега. Поссорился. Он, Ростислава любя, и с ним начал ссориться за нежеланье взять под себя Таврию.

– Бог все дал Ростиславу, – говорил Порей, – не дал удачи ему, и дядья с ним не умно поступили. Боялись его, озирались на Тмуторокань. Зря. Он же хотел усилить Тмуторокань не для себя. С касогами начал дружить. Говорил – силой привязываем, лаской прикуем. Срок себе давал он лет шесть. Мечтал с юга на половцев так ударить, чтоб за Волгу их вышибить, чтоб Русь была сплошная по всему Дону, Донцу и Днепру. Старые греки говорили: кого боги любят, тот умирает молодым. Нет, несправедливо бог попустил умереть Ростиславу.

Мать Анна наставляла сына: все в воле божьей, божьи пути для человека могут быть непонятны – смиряйся. Тому же учит святое писание, священники. Бог терпелив – и молчит. Боярин Порей осуждает бога попросту, не думая ни о грехе, ни о христианском смирении. Инок Антоний-пещерник говорил: «Бог среди нас». «Где?» – спрашивал Владимир. «Да здесь, здесь, – рукой показывал инок и объяснял: – Он же невещный и сразу пребывает везде, юн в твоем сердце-совести». – «А на небе?» В ответ инок рассказывал, как, будучи в Греции, он встречал людей, поднимавшихся на высочайшие горы, где воздух холоден и под лучами солнца снег не тает, но превращается в лед. И чем выше, тем холоднее, ничто не растет, никто не живет. Не то что звери, там нет даже мушки иль муравья. «Но почему же обиталище бога указывают на небесах, так и молитвы сложены?» «Такое нужно понимать не вещественно, но в духе, – отвечал инок. – Душа человеческая не внемлет слову, если слово не вложено в сравненья. Бог на небе? Понимать надлежит в смысле его величия только. Привязать же бога к одному месту есть язычество».

«О-ох, отче, – шутя упрекал, шутя же и скрывал смех князь Всеволод, – в ересь клонишь и сына моего молодую душу колеблешь. Вольно тебе на Руси. Греки бы тебя в темницу всадили без света. По-латыни – ин паце, а по-гречески забыл».

«И я, грешник, забыл, право, забыл, – не без лукавства смеялся Антоний, хоть, несомненно, и знал. – Однако ж греки под землю меня не ввергали. Ведь я-то подобное на Афоне-горе втолковывал самому святейшему игумену. И преподобный меня не оспорил. Простому люду невещественное непостижимо, от сложности пояснений появляются в вере ереси, лжетолкованья. Потому-де и надобно простолюдью бога объяснять просто же. Потому-де, иконы рисуя, изображают на них не только Христа, который ходил по земле в облике человека, но и бога-отца. Полностью истину могут постичь высокоученые духовные и боговдохновенные святые».

«Стало быть, две веры? Одна ведома духовным, другая – для нас, темных мирян?» – не отставал князь Всеволод.

«Так почти что и я возражал святейшему игумену, – не отрекался Антоний, – он же горячился много и заклинал, дабы я против обрядов не шел, лжеучений не проповедовал. Я разве проповедую? Ты спросишь, скажу, как понимаю. Чего не знаю – не знаю. Добро от зла, князь, отличай. Бог есть любовь».



Лесная тропа то расширится, то сузится так, что два коня рядом едва проходят. Жилистые корни, крепкие, как костяные пальцы, сплетаются на виду, живые, хоть и обнаженные от земляной одежки. Кое-где можно заметить след колеса – кора сорвана, древесина гладка, будто отполирована, и на ней темный узел – сустав. На Кромы из Курска есть дорога пошире, поторней, но эта – короче. Где чуть влажнее – виден свежий отпечаток копыта, оставленный только что прошедшим передовым дозором. Но положен он не на гладкую землю, а сверху сотен и сотен звериных следов. Широкое копыто лося, острые оленьи, такие же острые, но помельче – косульи следы. И острые, раздвоенные кабаньи копытца. Зверь любит дороги. Даже кабан, которому чаща нипочем, бережет силу; пробивая свои тропы, охотно пользуется чужими: как и люди. Трудно узнать, да и не к чему допытываться, кто эту дороженьку первым пробивал, человек ли, зверь ли.

Крупного зверя сейчас не увидишь. Передний дозор шел – кого потревожил с места, кого предупредил. Да и сами всадники идут без опаски. И песня, и беседа. Не на охоту собрались, зверь же, не зная того, опасается. Зато лесная куница глядит без страха. Умный зверь. Рыжую шкурку прячет за стволом либо к развилку сучьев прильнет, как льняная прядь, только и показывает, что носик черный да глазки – черничные ягодки. Пока не шевельнется – век будешь прямо на нее глядеть, да не углядишь. Белка же смела по-ребячески – не твердой душой, а детским неведеньем, хоть и учат ее ласка, все ястреба – большая семья, – учит филин с совою, та же куница. И – не научат. Стало быть, не в учении сила, не в учителях, не в науке. Так в ком же? В ученике. И коли бы знать заранее, кого учить, а кого так пустить, то и ученых стало бы в сем свете поболее, а учителей потребовалось бы куда поменее. И были бы учителя те слабы числом, но велики мудростью.

Так-то, молодой князь, учись. Мать Анна говорит: больше книг читай. Отец Всеволод перечит ей: верь больше глазам, меньше ушам. Как же так? А так, что чтение есть тот же разговор. Без чтения нельзя, однако же книга так же лгать умеет, как живой человек, и многие книги для обмана написаны, когда писатель с чужого слуха брал без проверки. А чем мерить? Знаньем да опытом.

Прыгают белки, не таясь от людей. Беличье мясо вкусно, получше оленины, а медвежатина и кабанина против беличьего, как падаль. Белкой брезгают от сытости, да и на мышь она похожа ободранная. Так рассказывал боярин Порей. Ему довелось всего пробовать.

– Пишут, что хозары брали со здешних дань по белке с дыма, – сказал князь Владимир, – пока мой пращур Святослав хозаров не разогнал. Дешево брали…

– Кто пишет? – отозвался Порей.

– Погодную запись я видал у отца.

– О белке и я слыхал. Да еще в других местах будто брали хозары по шелегу с плуга. Это притча. Сам видишь, какая в лесу белке цена – шелег, монетка медная, тертая.

Владимир слушал, не мешая. Боярин рассуждал:

– Белка. Горностай. Шелег. Все равно, что ржаной сноп либо горсть льна. Ничто. Иносказательно нужно понять.

Четыре способа даны, думал Владимир: книга, ухо для чужих речей, глаз, чтоб самому видеть, да разум, чтобы правду найти в каждом малом даже деле. Молчание – золото для ума, чтоб самому себе не мешать. Свое слово вылетит – его не поймаешь, и лучше ловить чужие слова, эти птички сами в сетку летят.

А сердце? А совесть? Глазу легко отличать от белого черное, зеленое от желтого… Бог знает. Бог-то бог, да сам не будь плох. Слабого не обижай, бессильного защити, больному помоги, голодного накорми. Такого целый мешок наберешь, а вдуматься, почему один слаб, другой же силен, один сыт, другой голоден, и делаются слова бесчисленны, как опавшие листья или как солома: лежит горой, а зерно снизу зарылось, не видно. Через мысли трудней пробиться, чем через лесные чащи.

Род приходит, и род проходит, а Земля пребывает вовеки. Но лицо ее меняется. На высоких горах находят скорлупу морских раковин, речные рудо-желтые пески проступают на высоких местах близ Днепра, леса идут в степи, и верно поется в песне о древесных полчищах, поистине уподобляет певец корни ногам, сучья – рукам, а морщинистую кору – богатырским доспехам. Мир хоть и пребывает вовеки, но изменчив он, нельзя войти дважды в одну и ту же воду так же, как не поймаешь уходящее время. Владимир не бывал на горах, не его мысль о текучей воде. Откуда ж взялось? Молодой князь не помнил. Много слышано, немало прочитано и не улеглось в голове, да к чему же знать имя сочинившего книгу. Запомнилось сказанное не для того, чтоб щеголять ученостью, как делают книжники, а чтоб понять нечто в себе и в других. Наука бесконечна, как жизнь, – так кажется юноше.

Впереди посветлело, будто бы лесу конец. Тропа вынесла коней на поляну и разбежалась звериными тропочками, вблизи от опушки еще видными, но исчезли и они. Зверь, как и люди, привыкнув в тесноте ступать в чужой след, выйдя на волю, недолго держится стеснительной привычки.

Вместе с окрестным лесом широкая поляна изгибалась вниз, вниз, как изогнутый щит, и падала, поглощенная лесистым яром. Пониже опушки шагов на четыреста стояли сторожами несколько старых дубов в пожухлой от осени листве. Близ них ждали и спешившиеся дозорные, а с ними еще какие-то люди.

Сблизившись, князь Владимир поздоровался первым с чужими, и те ответили ему медленно, вразнобой, без стесненья приглядываясь, и старший, с непокрытой головой в стриженных под горшок, битых сединой волосах, спросил:

– Ты и будешь сын Всеволода-князя, Ярославова сына? – И, получив подтвержденье, пригласил: – Гостюй в нашем лесу. Меня зови Приселко, по-крещеному Алексей.

Объяснил он; что град его отсюда будет верстах не то в пяти, не то в шести.

– Пути-то не мерены, да дорога-то нехороша, сам ты видал, да и в сторону от твоего пути будет, и, коль к нам пойдешь ночевать, назавтра тебе, княже, тем же путем сюда выходить надо будет, и, стало быть, ты вроде да как бы и с места не сдвинешься, ведь по дорогам у нас не поскачешь, мы вот пешком по лесу конного обгоняем, – и для наглядности показал, как шагает пошире аршина длинной ногой, обутой по-вятицки в ладно плетенный лапоть. – А над лаптем не смейся, в нем цепко ступать, и ногу бережешь, и ноге легче будет, чем в твоем сапоге, однако есть у нас и сапоги, лапоть же носим для удобства в лесу. Ты ж не взыщи, хочешь, к нам провожу, отдохнете, коль устали, оно ведь за угощеньем-тем мы не встанем, мы на достатки-те не жалуемся. Так-то, оно ведь косточки-те твои мягкие, не привыкли на жестком-то.

Длинную свою речь вятич сплел, как лапоть плетут – будто из одного лыка сплетен, концов не видать, – однако не запнулся ни разу, не спешил, слов не мял, где нужно – передыхал. Кончил, и остальные вместе с ним поклонились – приглашают, а ты как хочешь: примешь не примешь, была б честь предложена.

Услыхав про мягкие косточки, Владимир решил – здесь ночевать и, спрыгнув с коня, отстегнул подпруги, снял седло и отнес к ближнему дубу, примолвив:

– Вот изголовье.

Вечерело, и дозорные объяснили, что далее к Кромам, за речкой, которая течет в яру, до следующей поляны засветло не добраться.

Подходили остальные, спешивались, расседлывали лошадей и вели их вниз через кусты, где по яру лесная речка несла ясную воду прекраснейшей свежести, со вкусом земли, листьев орешника, лесных трав, ивы, папоротника: на память всего не перечислишь, но складывалось оно вместе, и из многого получалось единое. У каждой речки свой вкус, как нет на этом свете двух одинаковых людей.

Вятицкие хозяева – пятеро их было – казались одной семьей, на первый взгляд отличаясь лишь возрастом. Все крупной стати, рослые, все в кафтанах грубого некрашеного сукна, которое валяли из разномастной шерсти, и цвет получался дикий – шел он к лесу, одетому в разноцветную кору. Штаны из толстой пестряди – лен с пенькой, – шерстяные онучи, толсто навитые до колен и прихваченные крест-накрест бечевкой. На голове низкий суконный шлык.

Многолюдно стало на поляне, но скоро шум утих. Стреноженные кони выели овес в торбах и паслись отдыхая. Назначив, кому стоять в первую стражу, кому во вторую, кому в третью, молодой князь собирался сам лечь, довольный, что из назначенных им никто не возразил, что никто из старших бояр его не поправил.

Приселко, о котором Владимир, занятый делом, не думал, пригласил:

– Пойдем-ка, княже, к нам ночевать, будет тебе поудобнее.

– Куда же?

– А вот!

Приселко указал вверх, где в темнеющем небе черной горой сливались головы дубов. Подведя Владимира к стволу, который едва охватишь втроем, Приселко указал на узкую ременную лестницу, свесившуюся сверху:

– Полезай, а я подержу конец, чтоб тебе без привычки руки о кору не портить.

Путь показался долгим до квадратного выреза в толстых досках. Опершись руками на пол, Владимир подтянул ноги и встал сначала на колени, а потом во весь рост. Не успел он оглядеться, как Приселко был рядом. Нагнувшись, Приселко приподнял крышу-творило, ходившую на петлях, как в погребах, и закрыл вырез:

– Добро, теперь не угодишь вниз…

Вятицкие, люди лесные, умели не то что жить на деревьях, но прятаться на них, обороняться и нападать сверху. Владимиру не доводилось бывать в подобных гнездах. Пол он успел оценить на ощупь, крепок и ровен, плотно сбит, как в доме. Синяя мгла едва кутала лес, а здесь из-за ветвей было совсем сумрачно. Приселко высек огня, раздул трут и зажег масляную светильню. Покой был шагов семь в длину, пять в ширину, с широкими, но низкими окнами, с низкой же крышей – рукой достать. С одной стороны – дверь, с другой – проем дверной, но дверь не навешена. Дом как дом. В углу – горка выделанных овчин выдавала себя знакомым запахом холодного времени года. У стены – лари, плотно сколоченные, с хорошо пригнанными крышками.

– Там, – Приселко указал рукой на неприкрытый вырез двери, – вторая храмина наша, мои парни уж спят. Мы, княже, здесь переспим. Но сначала отведай вятицкого гостинца, не побрезгай.

Разогревшись, масло, в глиняной лодочке с длинным носиком для фитиля, освещало воздушный покойчик не хуже, чем восковая свеча. Открыв ларь, Приселко достал чистую ряднину, которую расстелил прямо на пол, поставил широкую чашку с медом, положил каравай хлеба, копченое бедро косули или оленя. Разобрав овчины, устроил два мягких ложа и позвал Владимира:

– Ложись, княже, разувайся, раздевайся, дай телу-то отдохнуть, поешь и – спать. Не взыщи, столов мы в гнездах наших не держим. Мы с тобой здесь по-птичьи. Иль, коль хочешь, возляжем по римскому да греческому обычаю. Выводится тот обычай. Однако, поверь очевидцу, мне доводилось видеть пиры, где гости ели на ложах.

Подавая пример, Приселко уселся, развязал бечевки на онучах, сбросил лапти, размотал онучи, снял кафтан, стянул штаны и, оставшись в исподней одежде, растянулся на овчинах: хорошо!

С удовольствием раздевшись, лег и Владимир, ощущая приятную истому, как бывает после дня, непраздно проведенного в седле на дороге по новым местам. Но это было уже привычно. Ныне другое – первый день княжеский. Не охота – поход, дальний путь, люди, из которых старшие тут же оспорят, тут же поправят, когда скажешь или сделаешь не то по неопытности. Шаг один – и явятся няньки. Старшие дружинники, бояре, привыкли спорить со старшими князьями, юнца же не пощадят, научат. Первый день колобком прокатился. Что-то дальше?

Приселко споро нарезал несколько добрых ломтей копченого мяса, почал каравай – кусок князю, кусок себе – и усмехнулся:

– У вятицких зря хлеб не кромсают. Привычка. Хлеб нам дороже мяса. Ай! Воду-то я не подал! – И пошутил: – Вина нет, мы ведь по-дикому здесь, люди лесные, пьем лошадиный напиток, зато не пьянеем.

Гибко поднявшись, Приселко принес корчажку с водой, в которой, зацепившись длинным хвостом за край, плавал серебряный ковшик, напоминая утку формой своею и длинным носиком. Лег Приселко, и из-за пазухи нарядно выскользнул золотой диск на золотой шейной цепочке.

Бывают мгновенья, когда знакомое даже, увиденное с необычного места и в непривычном освещении, поражает наше сознанье своей новизной. Владимир не успел еще сказать себе, что хозяин его изменился весь в движеньях, в речи с минуты, когда зажегся светильник. Еще не успел удивиться упоминанью о греческих пирах. Золото на вятицкой груди его поразило и открыло глаза.

Велика ли заслуга удивить юношу! Сняв через голову длинную цепочку, Приселко предложил Владимиру поглядеть на особенную вещь. Как видно, золото отливалось в форму. Массивный овал с крепким ушком был толщиной в четверть пальца, шириной – в три пальца, а длиной – в шесть. С одной стороны был выпуклый крест, над ним детская головка с крылышками – ангел, по кругу русская надпись: «Боже, защити душу и тело раба твоего Алексея». С другой стороны – в пояс обнаженное женское тело, над красивым лицом вместо волос извиваются змеи и надпись: «Ум, совесть и сердце оберегая от зла, побеждает змея змеями же и молнию – молнией».

– Талисман мне по заказу сереброкузнецы сделали в Афинах, – сказал Приселко. – Слыхал, такой город есть в Греции? – Владимир кивнул. – Я много ходил по свету, – продолжал Приселко. – Знавал отца полоцкого князя Всеслава и его самого. Знал меня и твой дед Ярослав. В Константинополе служил базилевсу в избранной дружине его. Плавал по морям. Умею биться любым оружием на суше, на кораблях. Крещеное имя мое Алексей, это правда. А русское имя было иное. Вятицкие меня нарекли Приселкой – я к ним приселился. Тебя я видел малым парнишкой – где тебе помнить меня. Ты мне напоминаешь твоего внучатого дядю, Ярославова брата – Мстислава. Славный он был воин и большой души человек и князь. Но что ж ты не ешь?

Ели быстро, но не спеша, и быстро насытились.

– Да, ты лицом похож на Мстислава, – продолжал Приселко. – А кем будешь, сам не знаешь. Если ж и знаешь, никто не предскажет тебе, кем быть сумеешь. Молчишь – хорошо. Видел я, как ты распоряжался – будто старый князь. Не обидься, знаю, что под твердым словом у тебя лежало и лежит сомненье в себе. Будешь бороться с собою. Трудное дело, но кто тебя выкует? Ты сам и враги твои, ибо сталь точат о жесткий камень, мягкий камень сталь портит, и ничего никому не построить, когда никто не мешает. Понял ли меня?

– Нет, – отозвался Владимир.

– И хорошо, – одобрил Приселко. – Хорошо, что не стыдишься сказать, и никогда не стыдись. Хорошо, что не понял. Молод ты. Берешь на память, хочешь не хочешь, но вспомнишь много дел, много слов сравнишь с делами, тогда и поймешь, взяв своей силой. Коли б людей со слуха учили мудрости, давно все были б умные, давно каждый заранее знал бы, что делать. Ты старые книги читал, тысячу лет тому назад писанные?

– Читал, только еще мало.

– Больше прочтешь, больше согласишься со мной. Да и так дойдешь, вволю потоптавши жесткую землю. Вспомнишь вятицкие дубы. Не из похвальбы говорю. Знаешь, куда прошедшие дни, прошедшая жизнь девается? – спросил Приселко и сам ответил: – Здесь все, с тобой оно, ты на себе носишь иль в себе, все равно. Ноша великая на нас наложена от сотворенья мира, каждый день добавляет груза. Человек велик, и старится он только от этой тяготы, а не как конь на работе. Ноша теснит, как удав-змея. Время неверно сравнивают с рекой. Речная вода уходит, а время хоть и течет, но с тобой остается. Уставая, человек все менее любит жизнь. Не будь того, мы бы вечно жили, как бос. Утомил я тебя?

– Нет, – возразил Владимир. – Скажи, ведь ты христианин?

– Да.

– Речи твои странные. Среди вятицких, говорят, много людей, не принявших крещения.

– Есть и такие, – согласился Приселко. – Но я навидался куда худших. С молитвой на устах они поступают хуже язычников, а сами хвалятся, что суть старинные христиане с древнего времени. Чтут, исполняют все обряды, посещают храмы, исповедуются, приобщаются, завидев священника или монаха, бегут под благословенье к нему, в речах ссылаются на священные писанья. Скажу тебе, худшие язычники, которых я видал, суть два базилевса империи и один патриарх! Не назову их, все трое уже держат ответ перед богом. На словах благочестивы, на деле черного от белого не отличают, в государственном деле гонятся за выгодой, перед силой гибки, для слабого подобны львам, ворвавшимся в стадо овец. Без малого десять лет я прожил в Восточной империи. Не будет ей добра. Души многих людей истощены, подобно огороду, никогда не удобренному: жестки, бесплодны. Слыхал я там не раз пословицу: ум на задворках, совесть в ссылке, а сердце проткнуто ножом.

– Возражают же против зла, раз такие речи ведут! – пылко воскликнул князь Владимир.

– Верно, княже! Из молодых ты, да ранний. Да, не все люди плохи, добрая слава лежит, худая бежит. Сколько хороших-то? Помнишь, в писании сказано: без семи праведников город не стоит. Но что жутко честным среди бесчестных, о том не сказано: сам понимай.

Замолчали. Заметили оба – ночь укутала землю, и казалось – светильня ярче горит. Прямо под полом лошадь звучно жевала овес, и было слышно, как встряхивает она подвязанную к морде торбу, чтоб достать со дна остальные зерна. Все спали, исключая десяток сторожей, спали сладко, как малые дети, и никто не храпел. Храпеть отучали с юности. Считалось недостойным мужчины и воина нарушать покой ночи. Приселко, приложив палец к губам, показал Владимиру на что-то. Тот повернулся и увидел в оконном прорезе два больших ярко-желтых глаза, которые, не моргая, глядели из черной, как в колодце, глубины ночи, и нельзя было сказать, близки они или далеки.

– Филин, – шепнул Приселко чуть слышно, но глаза исчезли как по приказу. – Закрыл очи-то, – уже громче сказал Приселко. – Хитрый. Знает, что глаза его выдают. Он сюда любит наведываться, сегодня мы ему помешали.

– А ты как в здешние леса залетел? – спросил Владимир.

– Случайно. Поднимался по Донцу Северскому. На переволоке на Сейм встретил троих здешних. Они туда вышли людей посмотреть, себя показать и заодно меха предлагали проезжим купцам. В Курске купцы-де обманывают. Но и там константинопольские купцы захотели их провести порчеными номизмами. Я помешал. Отсюда дружба пошла. Я хотел идти в Ростов Великий, как ты. По дороге к ним погостить заехал и – остался.

– Не скучно в лесу после широкого света?

– Нет. Я счастлив. Не один – с женой. Жена у меня добрая женщина, мне отвечает, и я ее понимаю. У вятицких я, как бы сказать, за воеводу. Они бытуют по-старинному. Слышал, все наши пращуры жили градами на полянах, управляясь выборными князьями? И эти так сидят за лесом, будто за крепкой стеной. У моих засевают в трех полях десятин полтораста хлеба. Хватает, Скотина хорошая, дичь – лови, не хочу. Дикие, думаешь? Нет, из грамотных не я один. Их никто никогда не воевал. Чужой не проберется. Ни хозаров, ни печенегов они у себя не видали.

В вятицкий град приезжает по весне и по осени из Курска священник с дьячком, служит литургию – обедню и всенощную в часовенке, поставленной в полуверсте от селенья на былом погосте. Погостом называют место, где в старые годы стояли русские боги – Даждьбог, Стрибог, Хорс, Велес, Перун. Туда собирались для общих молений. Погост не рушили, изваянья богов не жгли, их изъело время древоточцами, плесенью, мхами, ибо давно уж никто не поддерживал былые святыни. Иные вятичи еще чтут то место, не дают поляне зарастать деревьями, и скот там не ходит; поддерживают жердяную изгородь. Там каждый год вырастает бесчисленное множество белых грибов, и дети ходят их брать, день за днем, и таскают берестовые кузовки, пока дома не насушат, не насолят запасу на зиму и весну.

– Окрестят родившихся младенцев, повенчают молодых, соберут подаяние себе за труды, на курский соборный храм, для епископа и уедут, – повествовал Приселко. – От курского тысяцкого однажды в год приезжают за княжчиной, дают и ему, по обычаю, по привычке: Курск-то нужен. А ты, княже, усомнился, христианин ли я! – упрекнул Владимира Приселко.

– Я слыхал от духовных, будто в лесах есть еще много язычников, – оправдался Владимир.

– Не слушай их, они принимают за язычество древние обычаи наши. Вот что недавно случилось у нас. Забрели к нам двое монахов, посвященных в иноческий сан в Киеве Феодосием-пещерником. Весной они шли, вскоре после отъезда нашего священника. Их мои подобрали в лесу. Они, сбившись с тропы, не чаяли остаться в живых. От голода оба опухли и стояли на смертном пороге. Выходили их. Они же, придя в силу, стали нас обличать. Белок едим? Нельзя, похожа на мышь. Для нас беличье мясо вкуснее говяжьего, а белка зверек чистый, ест ягоду, семена, грибы. Посты не соблюдаем. Сходимся с соседями на играх-праздниках, березку завиваем, град опахивают женщины, летом через огонь прыгаем – всего не перечислишь – грех, язычество. Очаг чтим, огню дарим – грех. Поминальные трапезы по мертвым нельзя строить, это, мол, тризна языческая, и нельзя к могилам с дарами ходить в отцовские дни. Грибы на погосте поганые, ибо растут на прахе идольском. Погост распахать, чтоб и следа от прошлого не было. Ходили они из дома в дом, и до того дошло, что их не пускали. У нас-то! Где и запоров нет нигде.

Передохнув, Приселко продолжал:

– Спорили с ними. Говорил тебе, Не один я грамотный. Христос сказал в евангелии: не в уста, а из уст. Кем же пост установлен? Людьми. Почему белка нечистая? И нигде не сказано в писании, чтобы не веселиться. Объясняли мы им, что с незапамятного времени не было среди нас убийц, воров, блуда. Говорили: ищите греха в вашем Киеве, там и найдете. Вы, мол, на внешее смотрите, вы в душу глядите. Один было поколебался, другой его укрепил, и вышли мы хуже грабителей. Они ж проклинать начали, и, князь, пойми, люди озлобились. Или пусть монахи добром уйдут, либо оставить их без пищи и воды – ничего есть не давать и к колодцам не пускать; И еще худшее обещали. Инокам – ничто. Убейте нас, говорят, а мы божье дело делаем, ваши души спасаем, себя не пощадим.

Внизу и в стороне, у края поляны, испуганно метнулись лошади, топоча спутанными ногами. Послышался окрик, и все стихло.

– Зверь лесом прошел, и его кони почуяли, – объяснил Приселко и продолжал свою повесть: – От смуты князь со стариками решили иноков вывести от нас. Набили мы им мешки хлебом – иной пищи они не принимали, – и вывел я их сюда, к дубам. Вели в мешках, на головы надетых, чтоб они к нам не вернулись. Здесь я им дорогу в Курск указал. Отказались. Пойдут-де в леса проповедовать. Я их проводил по дороге на Кром. Иного нет здесь пути. А там – как хотят. И вот о чем была моя с ними последняя беседа. Я их просил:

«Помягче, святые отцы, будьте. Ведь у вас и совсем дурно может получиться».

Старший инок, Кукша по имени, меня сыном дьявола назвал. Я ему:

«На Руси о дьяволе не слыхали, это латиняне без дьявола ступить не умеют. Не было на Руси злого язычества, брак соблюдали, женскую честь чтили». – И еще предостерег их: «Не озлобляйте людей!»

«А мы и так пришли за венцом мученическим!»

Спрашиваю:

«А что тем будет, кого вы в убийство введете?»

«Вечная мука!»

«Так вы их вечными муками себе приобретете царствие небесное?»

Младший, Никон, будто бы дрогнул. Проводил я их за яр, через речку, и пошли они той же дорогой, где тебе завтра ехать. Спорили они на ходу, легко понять о чем. Я стою. Разом они оглянулись, одинаковые, как опенки, один руку поднял, проклинал, то ли прощался… Так-то, князь. Ты помнишь сказку о буре с солнцем?

– Какую? – отозвался Владимир.

– Ехал в степи всадник. Буря с солнцем поспорили: кто сильнее и сможет с него шапку снять? Буря рвала, трепала, с коня сбила. Но – не одолела. Натянул всадник шапку на самые уши, клещами рви – не сорвешь. А солнце как пригрело, так всадник сначала шапку сбил на затылок, а там и вовсе снял да еще песню затянул про доброе солнышко. Поверишь ли, я эту сказочку на десять ладов слыхал на разных языках да в разных землях. Все знают, что сила в уме да в добре, в насилии же слабость да смерть-разоренье. Однако же клонят к насилию. Оно легче насильничать: ломать – не строить. Кончу же тем, чем начал; если б мудрости со слов учились, давно все мудрые были. Не взыщи за мое многословие.

– Нет, – твердо, по-мужски сказал юный князь. – Не взыскивать, а благодарить тебя мне подобает.

Прозрачно-осеннее звездное небо роняло невидимые холодные хлопья на замерший лес. Владимир закутался в овчины и, пригревшись, мгновенно заснул. Приселко потушил светильник, погасив и глаза филина, который со странным для непонятливых людей удовольствием глазел на огонь, слушая людской голос. Род человеческий не обижал род филинов, и хоть окрестил их смешным прозвищем пугачей, но кто ж обижается на слово! Груздем назови, да в кузов не клади.

Внутри человечьего гнезда стало темнее, чем наружи. Когда глаза филина отдохнули от слепящего света, крупная птица, величиной чуть меньше степного орла, пошла шагать с ветки на ветку, выбираясь на простор – у филина в чаще дубовых ветвей были свои тропы, как у человека на земле. Вот и место, где можно распустить крылья. Подпрыгнув, филин беззвучно оперся на воздух мягким пером, косо взмыл над поляной, без усилий помчался над вершинами леса на запад. За время, которое человек тратит, чтобы на быстром коне проскакать версту, филин одолел добрых шесть и уже парил в воздухе над полем вятицкого града, приютившего Алексея-Приселка. Хлеба убрали, мыши искали уроненные зерна, а филин искал мышей. Чем больше мышей подберет филин, тем меньше их, покончив с полем, отправится на грабеж хлебных кладей.



Утром вброд перешли через верховье реки Усожи, которая текла по яру, и вскоре выбрались на большую дорогу из Курска в Кром. Владимир вперед послал не дозорных, а вестников, чтобы предупреждать и встречных, и кого обгоняли: не бойтесь! Сын князя Всеволода Переяславльского мирно идет с конными.



Большая дорога положена широкой лентой от Курска на Кром, и бывала она в это время года многолюдна. Весной купцы, одолев переволоку из Донца в Сейм, под Курском поднимались Тускорью, а в верховье Тускори переваливали в Оку. Навстречу им тянули купцы, направляющиеся на юг. Осеннее мелководье закрывало Тускорь. Зато находилось достаточно телег, лошадей и людей на сухом пути, и берег Сейма под Курском являл собою подобие большого торга. Сюда, окончив с уборкой урожая, съезжались хозяева, ближние и дальние, иные верст за сто с лишком, из старых вятицких градов, запрятанных в лесах, из новых поселений, из самого Курска. И каждый справедливо по-хозяйски рассуждал, что и себя, и лошадей все равно кормить нужно и в безделье, и за делом. Разве что лошадям побольше овса придется задавать, так ведь хозяин и в стойле коня не морит на одном сене. Заодно можно себя показать и людей посмотреть, под лежачий камень вода не течет, а земля слухом полнится не сама, а встречей с людьми.

Единовременно сотни возов собирались на пологом берегу под Курской горой. Кто шалаш себе ставил, кто спал под телегой, накинув на поднятые оглобли полотнище валянного дома сукна, которое никакой дождь не пробьет. Курские жители тут же торговлишку заводили, потчуя желающих и вареным, и печеным, и жареным, угощая и медом ставленым, и черной брагой простой, и черной брагой хмельной, и брагой белой мучной десяти разборов на все вкусы, пей-ешь, не хочу. Подводчики приезжали непраздные, со своим товаром, и у них покупали все – в лесу все есть: от медвежьей шкуры и собольего меха, от пшеницы, ржи, гороха и железных поделок до деревянных ложек и липовых долбленых кадушек, хочешь – с цеженым – чисто янтарь! – медом, не хочешь – пустую бери. А не так – иди себе с богом, добрый человек. И идет добрый человек, приценяется, никто двух цен не скажет, никто не позовет покупателя. И верно, чего звать-то? Нужно, сам придет. И ходят добрые люди вежливо. Задремал хозяин – потрясут за плечо: что есть да почем? Очнувшись, ответит или покажет на кого-то: его, мол, спрашивай. Это значит – впервые приехал и посылает к старшему опытом. В новом деле дурак лезет своим умом, умный чужого ума не стыдится занять. На торгу ведь как? Купец – что стрелец, оплошного ждет, простота хуже воровства.

Таких мест в годы, когда ссорились Ярославичи, было не одно и не два в княжествах Чернигово-Северском и Переяславльском. Сочтем, сколько же было путей по рекам и сколько было волоков.

С Днепра шли в Десну, с Десны волоклись в Оку, а из Оки да по Оке иди куда хочешь: реки-притоки приведут в глубины всех восточнорусских земель, и на всех них покупай и продавай. Ока же сама приведет в Волгу. Вниз – плыви в Каспийское море хоть к персам. Вверх – сворачивай в Каму и там иди под самый Камень – Уральские горы.

С окских и волжских верховьев и притоков можно вернуться на юг, в Сурожское море, и из него в Русское – Черное: пройдя в Оку, подняться по Упе и Шату в Иван-озеро и переволоком – в Дон, по Дону выходишь в Сурожское море.

С Оки же идут на Дон через реки Зушу и Быструю Сосну. Тоже путь торный.

Есть с Оки и в Оку с Дона дорога через реки Проню, Ранову, Хупту на Рясский волок и с волока – в реку Становую Рясу и Воронеж-реку.

А через волок из Донца в Сейм уже сказано.

На каждом волоке проделана дорога. Товар выгрузят и повезут на телегах, ибо грузчики и перевозчики везде найдутся. Для них приработок, для купца удобства. Малые лодьи поднимают и везут на дорогах. Большие могут прокатить на катках. Дело налажено. Утром выволокут, к вечеру на десять – двенадцать верст откатят. Издали глядеть – тяжелая работа. Со сноровкой – посильная.

Можно лодки и лодьи совсем не таскать. Щедро старые русские боги засеяли лесом верховья рек и речные долины. Тут же близ волоков живут плотники-корабельщики, у них найдешь любую лодью, покупай и – плыви. Твою лодью у тебя возьмут в обмен, или купят, или примут на храненье. Поедешь назад – уплати за храненье и бери свое добро.

Все слажено, все подогнано как на заказ: ладилось с незапамятных времен, по-русски – от пращуров. Дальние купцы – греки, армяне, арабы, турки, инды, суны, персы, италийцы, евреи – радовались мягкости наших водяных дорог. У них все на спинах – верблюд, осел, мул, лошадь. В иных местах вьючат товары на овец, на коз. Идет караван в сотню вьючных животных, а сложил – и все вошло в одну русскую лодью. Ни падежей, ни иссохших колодцев, ни жгучего ветра, несущего вместе с горячим песком смерть невинным животным и жалкую гибель людям. Плохо другое – нижние теченья рек доступны кочевникам. Язык пользы понятен и им, и они пропускают купцов за плату. Постоянный грабеж разорвет дороги, и кочевник лишится дохода уже навсегда. Однако же порою грабят, бывают годы, когда нет прохода ни по Днепру, ни по Дону, ни по Волге. Русь отрывается от юга, от востока, по рекам ходят только свои купцы, торговля, замыкаясь, слабеет. Плохо: иноземцы весной не поднимались – не пойдут назад осенью, и свои вниз не плывут. Построенные лодьи сохнут на берегах, заработка нет, волоки пустеют, около ненужных катков поднимается трава, муравка затягивает дороги, и вороны, сидя на кольях у заколоченных летних изб, каркают: не то удивляются, не то рады людским неудачам.

Порей говорил:

– Не зря киевляне разъярились на Изяслав Ярославича. После смиренья печенегов шли годы свободных дорог, человек же к доброму привыкает быстро, чуя разумом и совестью, что на хорошее есть у него права от рожденья. Потому-то неблагодарное дело лезть в людские благодетели: забота о людях не доблесть, но обязанность князей, они за заботу свой кусок получают. У киевлян многие торгуют на юге, многие же за товаром туда плавают. У одних – родственники, у других – должники, которые на заемные деньги обороты делают. Кто ж прав? Князь Изяслав иль киевляне? – закончил свои рассуждения боярин Порей, и князь Владимир рассудил в пользу киевлян, и боярин Порей похвалил юного князя за справедливость.

– Столько ли здесь должно нам было б встретить. – заметил Порей и умолк, продолжая про себя невеселые размышленья.

Однако дорога на Кром после первозданного молчанья вчерашней тропы казалась оживленной. Пролегала она полянами, с которых человеческая рука понудила лес отступить. Через, овражки были брошены бревенчатые мосты, попался и большой мост через обедневшую водой речку – на высоких сваях. Здесь половодье не рвало путь. За поворотом догнали обоз телег в тридцать. Крепкие кони тянули тяжелогруженые возы, покрытые просаленными кожами, – везут соль. Возчики кратко ответили на приветствие.

Следующий обоз был покороче. Около него, разминая ноги, шли четверо иноземцев, ведя в поводу местных лошадей. Эти первыми вскинули руки, здороваясь не по-русски. Владимир решил – италийцы. Иностранных людей ему довелось видеть много в Киеве, Переяславле, Чернигове, и он научился их различать. Придержав коня, князь спросил по-латыни: «Откуда вы, из каких городов? – Увидев по лицам, что не понят, Владимир сказал: – Прощайте». Это короткое слово понимали и те италийцы, кто не знал по-латыни. В Италии от времени изменилась речь. В храмах служили по-латыни, которую понимали лишь ученые люди. Книги писали по-латыни, на латинском языке говорили послы. А купцы, простые люди, умели считать, а написать и прочесть могли бы лишь долговую расписку. Италия – страна десятков разных наречий, и один итальянец не понимает другого, хотя места их рождения отдалены одно от другого на половину дня ходьбы. Владимиру вспомнилось, как он был удивлен, впервые это узнав. На Руси тмутороканец, полочанин, муромец, киевлянин, новгородец говорят одной речью, Русь же куда обширней Италии. Да, ни о себе по другим, ни о чужих землях по своей судить нельзя: не пяль свою шапку на соседскую голову.

Встречные останавливали расспросами: что с половцами, где они, какие они? Хвалили черниговцев за доблесть.

Совсем не то, что вечерняя беседа с Приселкой. Тот, сидя в лесу, смотрит на белый свет, будто с горы, и: правду тянется искать в совести, уходя вглубь, как за жемчугом. Этим людям белый свет по-иному нужен.

Через каждые верст шесть либо семь – жилье при дороге, и обязательно близ яра иль ярика, где есть живая вода. Во двор наезжен отросток с дороги к воротам. Заборы высокие, прочные – лесу-то много, бери, не хочу. Однако не в лесе дело: это заезжий двор. Усадьба обширная, у колодца на козлах наставлены долбленые корыта поить лошадей. Хозяин продаст овса, гостей накормит: промысел, подспорье к хозяйству. Подалее – другой двор, третий. К первому дворнику приселяются, коль он позволит. Ибо первый, и без посторонних, делясь с сыновьями, принимая зятьев, дает основанье селенью. Корень, ствол, ветки – живое родословное древо захватывает землю. За усадьбами плешинами расползаются поля, лес безгласно сжимается перед злым топором. И разрастается, когда с людьми случается беда: будущее предсказывают ежечасно, но никто еще его не прочел.

Перед воротами – гостеприимный хозяин двора выпустил ограду почти что на дорогу – парень, сняв обеими руками кунью шапку на беличьем подбое, поклонился проезжим.

– Доброго пути князь Владимиру Всеволодичу! – бойко сказал он. – Браги не пригубите ли? Есть простая, есть медвяная двух поставов: хмельная и сладкая. Всех угостили.

Владимир и боярин Порей свернули к воротам.

– Спасибо на добром слове, – поблагодарил молодой князь, а Порей, приглядываясь к парню, спросил:

– Тебе сколько годов?

– Девятнадцатый скоро пойдет.

– Силушка-то, вижу, есть, – продолжал Порей. – Оставь-ка дома бочата с брагой да мягкие подушки. Выводи из конюшни лошадь, седлай и нас догоняй. Князь тебя возьмет дружинником. Чего не умеешь – я научу. Вот тебе, чтоб с отцом расплатиться за лошадь, – и Порей достал из сумки золотую монетку константинопольской чеканки. – Не милостыню даю, расплатишься!

Парень надел шапку и покачал головой:

– Нет, боярин! Мы живем сами по себе. Из отцовской воли не выйду, он же меня не пустит, нечего проситься, да и сам не хочу. Вон там, – парень махнул рукой, – новую избу ставим. Для меня. Брагу-то уже наварили. Я ж князю предлагал не для торговли – для почету. И невесту уже мне привезли! Оставайтесь на свадьбе гулять.

Вновь, сняв шапку, парень поклонился уже пониже, достав рукой землю.

Догоняя своих, Порей рассказывал:

– Жаль, глаз у меня верный, был бы из него воин. Так же как думал взять я его, князь Владимир Ярославич, старший из твоих дядьев и отец Ростислава поднял меня на седло с порога отчего дома. Время-то, время! Более двадцати лет тому минуло, а был я в твоих, князь, годах. С той поры не бывал в родных краях. Я из замуромских. Сколько-то раз посылал гостинцы своим, от них отписки получал. Три года тому назад купец обратно гостинец привез. Куда-то моих поманило на лучшие места, под самый Камень, соседи сказали. Да и что я? Отрезанный ломоть. Жизнь моя широкая, ихняя – узкая. Иногда же думаю иначе: мои годы пестро прошли, их же годы – как озеро. Волны большой не бывает, но солнце в него глядит и луна ему светит, как моему морю. Пошлет бог этому парню настоящую жену да сердца им откроет, и будет он счастливей меня. Про любовь песни поют, сказки сказывают, были рассказывают, в книгах пишут. Все правда. Но дается она из тысяч много что одному. Мой бывший князь Ростислав Владимирич был такою любовью любим. Но сам ли любил ответно – не знаю.

Нарушив свое решенье не спрашивать, Владимир задал вопрос:

– О княгине его ты вспомнил?

– Нет. Ту, о которой я говорю, мы рядом с ним погребли в Тмуторокани. Не звала она к мести, как я, на княжой гроб не бросалась. Молча ушла ему вслед. Верю, нашла его. Так-то, княже, любовь не в словах, а на деле. Мне хорошо. Не вернусь с поля – поплачут, облегчат сердце слезами. И – ладно.

Владимир вспомнил Приселка, былого дружинника, счастливого жизнью с женой в лесном вятицком граде.

И дорога уходила назад под копытами коней, и, чередуя шаг с рысью и скачкой, дружинники молодого князя стремились на север, на север, и встречные спрашивали все об одном – свободен ли путь по Донцу от половцев, и хмуро глядели придорожные дворы, лишившиеся приработков, и никто не спросил, кто сидит в Киеве, и где бежавший князь Изяслав, и для чего дружинники князя Всеволода спешат на север, когда беда живет на юге.

К вечеру по мосту прошли реку Крому, тут же открылся и город Кром, поставленный на мысу при слиянии речки Недны с Кромой. Вблизи – ни деревца, лишь на самых речных берегах осталась ольха с березами да ивы с тальником. Место давно обжитое, лес давно вывели для пашни, для огородов, и Кром стоял, как былые русские грады при первых князьях, среди своих полей, по которым не подойдешь, не подкрадешься, не оправдывая своей обнаженностью данного ему некогда имени.



Кромский тиун Лутовин встретил гостей открытыми воротами княжого двора. Предупрежденный посыльным, Лутовин успел распорядиться. Полусотня жадных ртов пала как с неба, а всем хватило и вареного, и жареного. Хоть и загудели незавидные покойчики дома людьми, как улей растревоженными пчелами, да ведь красна изба пирогами, а не углами. Догадался Лутовин попросить помощи у соседей, и доброхотные конюхи занялись проводкой горячих лошадей, освободив всадников от наибольшей заботы: коль горячего коня сразу выпоить и задать овса, пропадет, клячей больной станет, а не конем.

Не счесть, сколько сотен, не тысяч ли поколений живет лошадь в руках человека, разума же своего не прибавила. Отдавшись человеку, во всем на него положилась, так и живет.

Князя Владимира, Порея и еще нескольких бояр Лутовин увлек в особый покойчик, где ждал их стол под белой скатертью с заежками, и хозяин просил отведать хлеба-соли, ссылаясь на недостатки: в лесу живем, сосне молимся, не в Киеве, не в Чернигове, не в Переяславле славном. Однако ж одних грибов разного приготовления было выставлено десятка два мис, сколько-то блюд с рыбой – заливной и жареной, с телятиной, с копченой запеченной свининой, с кашами – пшеничной, из толченой ржи, из гречи; в стеклянных посудинках краснела брусника моченая, с ней соперничала луговая клубника, которую собирают в сенокос, а хранить умеют до весны.

Только сели, как с подносом явилась красивая девушка и с поклоном предложила молодому князю отведать чару. Обычай. Хозяйка пригубила, князь, поцеловав ее, отпил, сколько хотелось, и пустил братину по кругу. По виду, емкости было втрое поменьше, чем в конском ведре, но форма ему подражала. Ведерко было собрано из полированной тонкой клепки, сбито серебряными обручами и ушки выставлены – не хватало лишь дужки. Забрав назад осушенную братину, красавица, которая, ничуть не стесняясь, следила за гостями, истово поклонилась, зазвенев бусами, длинными серьгами, вышла и тут же вернулась, принеся уже на другом подносе глубокие мисы с горячим варевом – по одной на двоих гостей, – и ушла совсем.

По одежде, по открытым волосам на Руси девушку отличают от женщины за версту. Боярин Порей, полагая, не вдовеет ли Лутовин, похвалил хозяйскую дочь и спросил о жене.

– Здорова, – отвечал Лутовин, – она с другими распоряжается, а дочку, вишь, к нам послала. Что там старухи? Дочка-то ровесница тебе, князь, будет. И жених есть хороший, – добавил Лутовин, чтобы его правильно поняли.

Ели усердно. Лутовин спрашивал о здоровье князя Всеволода, о княгине, о князе Ростиславе, младшем брате князя Владимира, о сестрах, о князе Святославе Ярославиче, о его семейных. О киевских же делах и не заикнулся, будто ему дела нет.

Князь Всеволод велел сыну в Кроме оставить лошадей и, взяв лодьи, идти далее Окой. Спросил Лутовина, и он князь Всеволодов оспорил приказ: времени-де лишнего потеряете, хоть и немного, да дня упущенного никто не подбирал в суму, потому-то и время, как старые люди говорят, дороже золота: золото лежит, а день от тебя бежит, день не конь – аркана на шею не накинешь.

– Летом дождь шел заказной – на всходы, на стебель, на трубку да на колос, – объяснял Лутовин. – Косовицу начали – не мочил. Снопы вывезли – задождило под осенний гриб. Ныне десятый день сухой, в Оке вода опустилась. И еще опустится, от мелей и перекатов ночами стоять придется. Дождю не бывать еще с неделю. Тропа на Мценск сухая, торная. Во Мценске у боярина Шенши, который город держит, лодей много. С северу-то гости шли, а с югу, из-за половцев, такого прихода не было. От Мценска на лодьях пойдете Зушей в Оку. Зушь-то Оку полноводит и в сушь-то, – привел Лутовин вятицкую поговорку.

В обличье Лутовина князь Владимир находил приглядевшуюся уже вятицкую стать. И спутники Алексея-Приселка, и парень, отказавшийся идти в дружину, и другие, примеченные в Курске и по пути в Кром, могли сойти за родственников того же Лутовина. Высокие ростом, широкие костью, но сухие, вятичи казались вопреки сухости тела тяжелыми, будто кости в них из железа. Большелобые, крупноносые, темно-русые, с глубоко посаженными серыми глазами, с лицами, высеченными из светлого дуба, вятицкие люди привлекали очевидной своей надежностью, но чувствовалось – зря не задевай, такой однажды отломит – за год не срастется.

Спросив глазами боярина Порея, Владимир решил идти в Мценск верхами. Сказал – никто не перечил. Вспомнилось не то прочитанное, не то кем-то сказанное: управлять – не столько приказывать, но больше угадывать волю управляемых, тогда держава прочна согласием. Хоть и в малом, но все ж угадал и был доволен не мелочью, а тем, что сначала ступил, а потом вспомнил правило. Кто начинает с поиска правил, тот всегда поступит неправильно: растечется мыслью, поддастся сомнениям. Нужно, чтоб получалось само собою. Это Владимир знал по собственному опыту. Всадник не должен думать, что обязан он сделать руками, ногами и туловищем, заставляя лошадь идти по приказу, а не по ее желанию. Пока будешь думать, конь тебя унесет, задумавшийся ездок – недоучен. Стрелу ли пуская, меча ли копье, рубясь ли мечами, не найдешь времени для размышленья, что и как делать пальцами. Воинское молодой князь выучил, если и не хватало чего, то лишь полной силы – она же прибывает сама. Так бы и с мыслью!

Лутовин рассказывал о себе: коренные вятичи, самосевом взошли мы на лесных полянах да опушках, далеко от леса не отходили, сунемся в степь – вольно, хорошо, степные надавят – отойдем, лесом отгородясь. Имя Лутовин либо Лутова – от липы это прозвище, вернее, от лыка, вятицкие лыком шиты, на лыке ходят, под лыком спят: так соседи дразнят, но вятицкие не обидчивы, на лыке ходят для удобства, а сапоги у каждого есть. Оленья жила не прочнее лыка, разве что жилкой шить удобнее. Лутовин знал свой род до четырнадцатого колена: безродный – что ветка отломленная, сохнет без сока, без рода нет чести. Вятицкие свои рода помнят, русские имена носят рядом с крестильными. Предок был именем Лют или Лютослав, время переделало на Лутовина, ведь слово живое, язык его трет, точит, на нем же, на слове, новая кожа нарастает, и не поймешь, что раньше иным словом люди сказать хотели.



Задумавшись, Лутовин прервал речь, и глаза его, устремленные вдаль, обрели глубину, будто увидел он нечто и вбирал в себя. Владимир же понял – такой человек праздного вопроса не задаст. Да и задаст ли вопрос вообще? Проезжие через Кром сами ему рассказывают, что где делается. Знает он про Всеслава и про бегство старшего Ярославича. Не кличет князь Всеволод людей на помощь из Крома, из Мценска, – значит, не собираются младшие Ярославичи силой гнать Всеслава из Киева либо на половцев ныне идти. Но сам Владимир не удержался:

– Не было никакой засылки от Всеслава?

Глубоко, как из колодца, Лутовин глянул в глаза молодому князю.

– Нет, – ответил, как отрубил. Сам-де понимай силу краткого слова. Не сказал я тебе – не знаю, либо – будто бы не было, либо – не видел я. Нет – значит знаю, что не было никого, значит, Всеслав не собирается теснить Ярославичей за Днепром, и напрасно князь Всеволод тревожится за Ростовскую землю. Напрасно? Так почему же Лутовин советовал ехать скорее? «Коль не говорит сам, не спрошу», – решил Владимир.

– Счета-записи не проверишь ли, князь? – спросил Лутовин, и глаза его обмелели.

– Нет, отец не приказывал, – отказался Владимир.

Спутники его, разоривши стол, вставали, чтоб, дохнув на дворе свежего воздуха на сон грядущий, завалиться до утра где придется.

Лутовин предложил князю приготовленную ему постель в доме. Владимир отказался – привык-де укрываться небом. Хозяин помянул – перед зорькой быть заморозку, и, не настаивая, дал князю шубу.

Хорошо очнуться под едва бледнеющим небом и, вдыхая острый воздух, чистейший, чем вода в горном ключе, ведомом лишь птице да храброму человеку, увидеть в отсвете звезд припушенную инеем и от него девственно-чистую, для тебя лишь сотворенную землю. Очнувшись, открыв очи, хорошо почувствовать, как пробуждающиеся чувства подарят тебе запах лошади и запах кожи седла, служившего тебе изголовьем, хорошо, когда твой проснувшийся слух – верный, неторопливый слуга – вводит тебя в мир звуков, и они приходят один за другим, чтобы в краткий миг, когда ты еще на пороге между сном и явью, ты понял: звуки – это толпа. Но может быть, лучше всего чувство силы и бодрости тела, но не ощущение тела. Ты начнешь чувствовать тело, когда к тебе приблизится старость. Не бойся, ты не заметишь этого дня. Такого дня нет. Так как все – переход и оттенки, нет лестниц, границ-рубежей, нет порогов. Именуемое самым главным ты теряешь, не замечая, не зная, и в этом, говорят, есть лучшее свидетельство мудрости мирозданья.

За кромской поляной версты на две лес был разрежен порубкой дров и подходящих для дела лесин, но след человеческих рук был обозначен резкой границей. За ней вновь встала нетронутая чаща. Торная тропа шла левым берегом Оки. То лес выталкивал тропу на берег, то прихоть извилистой реки вдавливала в лес круглый локоть излучины. Глазу открывалась ленивая, светлая полоса, коротко обрезанная следующим витком, и была видна вторая тропа, протоптанная людьми и лошадьми, которые бечевой поднимали лодьи против теченья. Пустынно и скучно было на холодной реке.

Встречались тропки, которые, отходя от дороги, напоминали о вятицких старых градах, подобных принявшему бывшего дружинника-путешественника Алексея-Приселку.

– Княжьи подданные сидят там, отгородившись лесом лучше, чем морем. Море для всех, в лесу: хочу – пущу, не хочу – не пролезешь, – шутил боярин Порей. Он рассказывал о французах – нормандцах, герцог которых Гийом недавно завоевал Британию – Англию. Предок герцога приплыл из Норвегии, отнял добрый кусок земли у короля франков и, взяв себе часть, всю остальную роздал дружинникам, по достоинству каждого, вместе с завоеванными людьми. Нормандцы построили себе замки, укрепили города. Получившие от герцога много земли уделили часть другим. Все владетели обязаны воинской службой, младший – старшему, все вместе – герцогу.

– Там все законники, – усмехался Порей, – все кладут на пергамент, кто кому чем обязан, кто сколько платит дани. Приходилось мне встречаться с купцами из Нормандии, – говорил Порей, – наших порядков они никак не могут понять.

Видимые одним птицам лесные вятицкие давали священникам за требы, епископу – на построение храмов и бедных; давали и князю: по необходимости выходить из лесов в города для торговли соглашались с пошлиной. Порей и князь опять вспоминали о древней дани, наложенной Святославом Игоричем: векша или горностай с дыма[7]. Ничтожность дани говорила о добровольности подчинения. И сегодня опасно лезть в лес без спроса по вятицким следам. Тропы заваливают, с деревьев стреляют – безумный сунется. Здесь по-нормандски землю не соберешь, будь трех пядей во лбу. Нужно умом и добром.

Кромский княжой посадник Лутовин умел ладить с людьми. Он говорил князю Владимиру: живу с лесными вятицкими дружно, княжой казне есть прибыток. Солнце и буря…

Дорога дорога новизной, к которой редкое сердце не чутко. Дорога красотой, ибо внове редкое место не одарит тебя за первый взгляд. Еще дороже радость познанья. Под лежачий камень и вода не течет – не про мошну пословица сложена. Редко русские пословицы поучают прибытчиков да любителей поживиться. Деды умели глубоко брать. А выгода? Э, дело пустое! Сегодня убыток, завтра прибыль. Время растратить жалко, его не вернешь. А храбрости лишиться – все потерять. Не потому ль деды заглядывали поглубже да повыше? Сосна, распустив корни поверху, главный посылает вниз, как продолженье себя под землей. И бурелом, ломая здоровые деревья, не может их согнуть. А камыши послушно ложатся под ветром, чтоб потом, встав прежнею шумной толпой, закрыть остродлинной листвой тела неосторожных собратьев своих, которых они же и сломали, полегая от ветра.

Каждому свое, не будем судьями, вынося приговоры в сравненьях. Сравненье, обманывая очевидностью, поспешно и жестоко, а человек прочнее гор. Недаром кто-то взывал: «Не пошли нам, о боже, все, что люди способны вынести». Недаром в столь удаленной древности, с которой имена давно осыпались трухой, а мысль сохранилась, изображал себя человек знаком звезды, окруженной беспредельностью им же сотворенного пространства, и давал своему всемогущему богу свои собственные черты лица и вид своего тела. Большие люди сами ограничивали свою гордость смиреньем, чтоб ненароком не разрушить сотворенное ими.

В седле трудом тела, чувств, мысли молодой князь Владимир творил свою дорогу, одолевая отцовский удел, обладая им, приобретая движением. Ничего не получил бы он, если б некая сила несла его в мягком гнезде и он без усилий наблюдал движенье земли под собой, скучая однообразием дикого сборища деревьев – все, как одно, – однообразием тусклой осенней реки, и только бы думал – когда же конец путешествию.

Лутовин предупреждал – тропа на Мценск не столь торная, как из Курска до Крома. АН и сюда доходит рука кромного хозяина. Через ручьи – мостики, через речки-мосты, не ветхие, со следами заботы: изношенные бревна заменены свежими. Через Цон, верстах в тридцати с лишним от Крома, мост длиной сажен в сорок был строен здесь заново. Сохранив прежние сваи, рядом с ними вбили вторые, усилили переводины, уложили настил.

Миновав Цон, всадники опустились в широкую долину, по которой струился Орлик, тихо вливаясь в Оку. Здесь напоили лошадей, задали в торбы немного овса и, не слишком медля, пустились дальше, чтобы лошади не остудились.

Орлик – не простая речка. Идет Орлик из самого сердца вятицкого леса. Верстах в двадцати выше устья Орлик принимает речку, нареченную Орлицею. Еще далее, верстах в тридцати, на речном разделе есть урочище Девять Дубов. За ним на двадцать верст залегли болота, из которых течет река Снежеть. За болотами стоит древний вятицкий град Карачев, а вниз по течению Снежети, при ее впадении в Десну, есть город Дебрянск, тоже старинный вятицкий град, взявший свое имя от лесных дебрей[8]. Вверх по Орлику через Девять Дубов доходят до Карачева, от Карачева Снежетью до Десны верст пятьдесят. С Десны же ступай куда хочешь: вверх – на переволоки к Новгороду, вниз – в Днепр, к Киеву, а там весь свет открыт.

Этим путем, через Девять Дубов, в старину вятицкие никого не пускали. Там были их святые места. По вятицким преданиям, там после потопа завелся вятицкий корень. Есть другая вятицкая древность – Дедославль, либо Дедилов, на реке Шиворони, при Белом озере, между реками Уперть и Шат. Это будет от Мценска много дальше ста верст.

– На Десну, проходя в Киев, при прадеде твоем князе Владимире Святославиче шел из-под Мурома знаменитый богатырь Илья, о котором песни поют. Он с малой дружинкой не стал на кружной путь, а пошел прямо Орликом вверх на Девять Дубов. Там вятицкие его встретили, сев на дубы. Илья же их сбил, воеводу Соловья взял в плен и в Киев отвел. С той поры вятицкие начали признавать русских князей.

Так, показывая руками по странам света, как, куда да откуда, рассказывал Владимиру об Илье встреченный им на краткой остановке у Орлика человек – кромич, посланный с двумя товарищами от Луговина. Проживал он в деревне, разбросавшейся десятками четырьмя дворов по открытому месту близ орлицкого устья. Жители здесь воспитывали большие стада на отличнейших заливных лугах. Жирная земля рождала всякую овощь, и в воздухе пахло спелой капустой, которую снимали в самую пору. Запах особенный, хочешь – нюхай, не хочешь – отвернись, однако без кислой капусты зимой не жизнь. Местные бортничали, поделив меж собой урожаи, рыба ловилась хорошо, и вятичи, занятые делом, не бросились глазеть на всадников. Но кто едет – знали заранее, и три девушки вынесли проезжим сладкий осенний гостинец – решета сочных кочерыжек. Одна из девушек, напомнившая Владимиру лутовинскую дочку, кроме кочерыжки поднесла князю кузовок отменной моченой брусники: помни Орлик, такой ягоды нигде нет. Пригласила:

– Ночуйте, ночь не за лесом уже!

– Нельзя, спешим, красавица, далее.

– А невеста-то есть у тебя? Нет? Отец, князь, тебя не жалеет, как видно. Видно, ждать тебе повелел до большой бороды? – смеется, смелая, что ей? У Владимира на усах и бороде начинал курчавиться темный нежный пушок.

Нет времени, нет. Владимир спросил кромича:

– С той стороны, от Девяти Дубов, проходят люди?

Кромич ответил:

– Тех нет! – И подмигнул: – Для того и живу здесь с товарищами, чтобы следить. Не прозеваем. И у Дубов есть глаза-то живые.

В Кроме Лутовин ничего не сказал Владимиру. Выяснилось – расставлены дозоры на чародея Всеслава. Боятся его. Прыгнет барсом и глаза отведет. Слава – великое дело…

Отвлекая от новой мысли, провожатый, данный в Кроме Лутовиным, ехал рядом с Владимиром, дополняя рассказ об Илье-богатыре. Был рассказчик родом из вятицких, кому же не хочется счесться свойством-племенем с таким человеком. Прадед рассказчика видел живого Илью.

– Был тот ростом немногим более, чем боярин, – вятич указал на Порея, самого крупного и могучего статью спутника князя, тоже богатырской породы. – Илья выдался еще шире Порея, глубже грудью. Руки у него были особенной длины, и пальцы такие, что мог он, к примеру, обычного человека одной рукой за шею охватить, и пальцы сходились на затылке. Характером смирный, голос низкий и, когда говорил, бородой ворочал, будто трудно ему силу удерживать, которая из груди рвется. Лук его был сделан из турьих рогов, луковище вдвое толще обычного – при таких руках с простым луком делать нечего, – тетивы жильные тройного плетенья, стрелу слал – глазу не видно, и стрелок был Илья прирожденный, и тетива гудела, как его голос. Копье тяжелое, по его силе, а меч обычный, легкий. Илья бился булавой или шестопером, меч носил для чести.

Хоть сухой, но тяжелый он был и заботился о своих конях, чтобы не перетрудить до времени. В походе больше пешим шел, поручая вести свою лошадь.

Шаг у него был широкий, ноги длинные, ступня же чуть не вдвое длиннее обычной, хотя бы моей. Почему знаю? Прадеду довелось с Ильей вместе купаться, он сапоги свои с Ильевыми сличил.

По лесу Илья ходил – ветки сухой не сломит, зря не наступит, его не слышно было, как медведя. Уж ловок был! Ему вятицкое наше имя было Оляб, Олябыш – колобок, так его в малых парнишках прозвали за верткость, за прутость.

Девять Дубов, где Олябыш-Илья бился с Соловьем, до окончанья мира простоят. Вятицкие, идя в Карачев, на них спят, там поделаны крытые полати, от человека, от зверя, от непогоды спокойно.

– А в грозу? Молния не ударит? – спросил кто-то.

– А! – ответил вятицкий провожатый. – Сколько раз молния дубы била! Им ничего. Сами полати мы всегда ставим отступая от ствола. Кто за собой вину знает, тот в грозу не полезет[9].

Охотно бежали сильные лошади под сильными всадниками и ровно, будто земля сама уходила на юг, будто сама несла их на север, но каждый удар копыта был умен, не случаен. И глаз не заметит, и нет такого мелкого счета для времени – секунда не короче сажени, – чтобы увидеть, чтоб заметить и чтоб сосчитать то кратчайшее время, за которое лошадь умеет понять и решить, едва прикоснувшись зацепом копыта к дороге, можно ли этому листику почвы доверить двойной груз, своего тела и всадника, иль там опасно? И успеть распорядиться нервами и мускулами послушного тела, чтоб опереться на другую ногу, чуткое копыто которой уже подсказало надежность найденной им опоры. Такую умную работу лошадь совершает на каждом движении. Всадник пользуется ею, у него свои заботы, через его душу течет другая жизнь. Он обязан и хочет успеть отобрать ему нужное. Подобие сети, о которой он ничего не знает, пропуская одно, останавливает другое. Действительно ли взято нужное? Нужно ли взятое? Что было упущено вчера, сегодня, что из захваченного служит напрасным бременем, сколько железа в бурой руде и сколько шлака? И что за сеть внутри меня? На вопросы нет ответа.

Молодой князь Владимир кормил жадные глаза широкой долиной устья Орлика, пока кромич, сторож долины, не вывел проезжих к броду. Широкая отмель. Через галечную насыпь Ока мирно переливала холодную воду, и на дне был виден каждый камешек. Сновала мелочь. Стая крупных осетров, испуганная вторженьем, взбуровила воду, спеша пройти опасное место.

Переправились, едва замочив стремена. На том берегу кромич простился:

– С богом идите, тропа торная.

Усталые лошади спотыкались о корни. Тени деревьев слились в сумрак, лес становился для глаза чаще, чернее. На поляне несколько дворов, крупные вятицкие псы встретили проезжих толстым лаем. Спали на соломе. Из каждого куста зверем глядела хмурая ночь. Собрались тучи, походили и разошлись в другие места. Не быть еще дождям, правильно предсказал в Кроме Лутовин. Кому ж не знать повадки здешнего неба, как не вятицким лесовикам.



– Скоро дошли вы, – приветствовал своих мценский посадник Шенша.

Мценск, или Амценск, устроился на многоверстной поляне, как Кром, как все города, какие знал Владимир, на мысу с крутыми берегами, который вместе построили речки Мценка и Зуша. Доскакали до города в сумерки, и единственное, что успел там увидеть Владимир из местных чудес, – громадину твердого камня на тесной площади, над которой был устроен навес от дождя и от солнца.

– По старине нашей, – рассказал Шенша, – этот камень считают священным. Доныне, но втайне камню делают приношенья – кусочек дорогой ткани, колечко, монету. И просят помочь. Весной какой-то прохожий остался в городе, дав обет высечь из камня образ Николая, чудотворца Миров Ликийских. Живет, режет камень. Имя ему – Репня. Откуда он? Отвечает – из мира пришел. Кормят и заботятся о нем, как о мирском пастухе. Шел он в Киев к другу своему Антонию-пещернику. Во Мценске его наш камень остановил.

Утром Владимир Мономах пошел поглядеть на работника и необычайное дело его. Взгромоздясь на подмости, умелец постукивал молоточком по долоту. Он шел сверху. Лицо святителя уже смотрело из камня. Знакомый, русский лик!

Умелец-резчик спросил князя, известно ли ему, что Николай-епископ происходил от русской семьи? Он малым ребенком был похищен степняками, продан греческому купцу в Таврии, отвезен в Константинополь. Там ему удалось учиться, впоследствии принял он сан.

– Я, помнится, иначе слышал о нем, – попытался вспомнить Владимир.

– Знаю, знаю, – помог резчик. – Некоторые производят род его от славян, которые однажды, еще при языческих императорах, переселились в Азию. Я спорить не буду, никогда не любил даже словесной борьбы. Истину говорю тебе: этот камень, будучи искони русским, может принять образ только русского святителя. Другого в нем нет. Точи его, руби, теши – в песок рассыплется, но не поддастся.

– Камень веками служил идолопоклонству, – возразил Владимир.

– Эх, князь? – упрекнул резчик. – Не добро тебе будет, когда ты отречешься от пращуров. Да не отвергнет никто отца, не устыдится рода. Мы Даждьбожьи внуки. Есть время сеять, есть время собирать жатву. Понимаешь ли? Тому веку – свое, тому – другое. Авраам и древние пророки и князья приносили древнему богу кровавые жертвы и рассекали людей на алтарях. Соломон, князь израильский, сколько жен имел? Так не суди же пращура твоего Святослава и деда Владимира – многоженцев языческих. Ты себя унизишь запоздалым судом. Не обижай Русь, не черни предков, наследник. Не греши, а то прах наших отцов, погребенных в курганах, станет горек и отравит истоки рек.



Три крепкие, заново просмоленные лодьи выбрал Шенша для молодого князя с дружиной. Погрузили седла с конскими оголовьями, взяли запас еды и пустились по Зуше к недальней Оке. Сухая осень поубавила воды, в прозрачной Зуше виднелись обманчиво близкие каменные гряды, но прав был кромский тиун Лутовин: воды хватало.

На каждой лодье – по четыре пары весел, на каждом весле – по гребцу. Сидели на веслах в черед, молодой князь греб вместе с другими. Сколько крылось в том недавнего мальчишества, которое заставляет нас спешить равняться со взрослыми, сколько мужественного желания не быть праздным? Никто не искал ответа, никому не было дела до того, что в те же годы в других землях была бы и отмечено, и истолковано. В своих дальних и трудных походах князь Святослав, о котором Владимиру напомнил мценский каменный резчик, сам сиживал за веслом и на Волге, и на Кубани и кормил разгоряченным телом комаров в ветвистом устье мутного Дона. В посконной одежде сам бил веслом Святослав дунайскую воду, возвращаясь на левый берег после свидания с базилевсом Цимисхием. И они глядели один другому в глаза, пока еще различались лица, и Цимисхий знал судьбу Святослава, проданного им печенегам. А своей судьбы базилевс не ведал, она же ждала его в походной палатке, в руках приближенного лекаря, готовившего своему покровителю яд за деньги, щедро данные и еще щедрее обещанные домашними врагами Цимисхия.

На Руси пока еще не играли с ядами, но только с железом. И молодой князь греб и греб, попросту чтобы развеять скуку.

На каждой лодье был очаг на носу; песок в ящике защищал доски от огня. Дважды в день ели горячее варево на всех трех лодьях в одно время, ставя лодьи рядом где-либо у берега, и, чуть размявши ноги, спешили на весла.

Из ночи в ночь становилось холоднее. Плыли и ночами, но уменьшали ход, оставляя на веслах по четверо гребцов, и кого-либо клали на нос, чтоб глядел в оба: извилиста Ока, перед ней змея пряма, и можно ударить в берег в потемках. Смыкался лес, лось глядел не страшась, на серой осенней зорьке спугивали робких оленей, волчий вой провожал, заменяя весенние соловьиные трели, необозримые стаи уток поднимались на крыло чуть ли не из-под носа передней лодьи и, отлетев в сторону, тут же садились опять, давая людям дорогу. В холодной воде охотились на рыбу выдры и норки в непромокаемом мехе. Дикие свиньи обжирались желудями в дубравах. Не раз и не два проходили по небу, закрывая его на добрую четверть, гусиные табуны, и воздух был полон их голосами. Поемные луга казались тесными от пасущихся журавлей, лебедей, серых гусей и мелкого гуся – казарки. Все пролетные уходили на юг, на юг, а лодьи бежали на север.

– А на Белоозере-то уж снег, – замечал Порей.

– Ильмень-озеро тоже стынет, – откликался другой.

С серого неба падала мелкая морось. Кутались в плащи из валяного сукна, которого дождь не берет, чернели голицы на руках, и от гребцов шел пар.

Встречались селенья, выдавая себя острыми шапками стогов на лугах, встречались отдельные дворики, ладно уставленные, крепко огражденные надежными тынами – не от людей, от зверей. Сидя на обмелевшем бережку под кручей, матерой медведь пудов на пятнадцать весом, вытянув островатую морду, злобно пялил красные глазки на проезжих и привставал, готовясь к драке. Пора такая – спать приходит время, а ологоветь не удается. То ли логова подходящего не найдет, то ли лег уже, да вода невзначай подошла в берлогу либо встревожил кто. Такого зовут по-русски изъедухой – за злобу. И человек, которому спать не дадут, может зря обидеть первого, кто попадется под руку. А с медведя какой спрос! Не попадайся такому, бросается хуже бешеного пса, и без всякого разума. Белка цокнула – обида, в ярости лезет на дерево. Птица взлетела – за ней кидается, будто она во всем виновата.

Ока вела уже на восток. Третьей ночью река незаметно дала колено.

Дальше и дальше, без остановок. Сизые тучи тянут навстречу, пригнетая к земле стаи пролетной птицы. На четвертые сутки в воздухе вместо мороси явились белые точечки – первый снег, крупка.

Под этой-то крупкой, реденькой, не застилающей даль, Владимир заметил в речной пойме косулю. Бежала она прямо к реке, и не понять было сразу, чего же она так торопится. Но как скатилась она с бугра, следом обнаружилась злая погоня. Тройка серых вылупилась за ней на полном маху крепких лап.

Встав в рост, Владимир заметил, как по бережку с двух сторон бежали другие волки, и так точно была рассчитана облава, что косуле суждено было попасть в волчьи зубы в конце короткого уже пути к реке. К берегу! Лодья повернула, и загонщики замялись – лодья шла прямо навстречу косуле. Серые не решились спорить с людьми. В одно время нос лодьи уперся в берег, и к нему выбежала косуля – безрогая важенка. Выбежала и встала в трех шагах, видно решив, что люди не так страшны, как волки. Двое спрыгнули с носа – косуля чуть подалась назад, телом лишь, а копытца вросли в песок. Подошли – не шелохнулась. Взяли в руки, охватив ноги, поднесли к лодье и крепко спутали, чтоб сама не побилась.

– Твое счастье, князь, – сказал Порей, – береги.

Он берег, чувствуя, как вначале быстро-быстро, а потом ровнее и ровнее под коричневой шубкой билось испуганное сердце. А волки исчезли. Не идут ли берегом, стережа упущенную добычу? Выпустили спасенную на другом лугу, обжитом людьми: вдали конные пастухи водили изрядное стадо. Волки не сунутся, а если решатся, косуля забежит в стадо, а там ее в обиду не дадут.

Случилось это малое событие перед поворотом на север. Его прошли ночью под затянутым небом и не заметили, как звезды на небе ушли в сторону.

Трудились на веслах, в помощь себе распевая отрывистую гребцовскую песню:

Э-гей, ты матушка-д Ока,

уж долга-то ты, долга,

нет тебе конца-начала,

укачала-д, уваляла,

д-силушки у нас не стало,

эй, бей, э-ей, бей,

руки-д, спину не жалей,

эй, э-ей, эй, эй!

На пятые сутки по левой руке над лесом явилась золоченая маковка-луковица с крестом на темечке. И поднималась она колокольней, показывая один ярус, второй, А третий закрылся крышами города.

Город Коломень ставлен на границе княжества. На запад от него в скольких-то верстах будет ничем не отмеченная грань Смоленской земли. Свернув к левому берегу, вошли в устье Москвы-реки, к коломенским пристаням. Вышли, бережно подтянули лодьи на отлогий бережок, распрямились, поглядели друг на дружку. Короток путь на веслах, всего верст пятьсот, но успел и он подсушить молодцов, личики поосунулись, рученьки повытянулись.



Город Коломень – Околица, как значение Мценска, или Мченска, – Пчельник, от мцелы – мчелы – пчелы, а Кром – от укромной реки Кромы. Слова, пристав к месту, твердеют и отстают от движения речи.

С тяжелыми товарами люди продолжают плыть по Оке, и, миновав Муром, входят в Клязьму, по которой поднимаются до Залесска[10]. Летом можно идти в Залесск верхом, зимой грузы возят на санях. От Залесска Ростов близко. Сухая дорога раз в пять короче водной.

– Не такие леса, как вятицкой, придется тебе повидать, князь золотой. Пойдешь Мерьской землей. Есть широкая тропа. А без проводника и она тебе будет не в помощь, – заботливо рассуждал боярин Бакота, правивший тиунство в Коломене. – Все дам, и лошадей, и проводников мерьян, проведут, как в руках принесут.

Владимиру Коломень напомнил было южные, переяславльские города, крепкие, поставленные с заботой, чтоб и путь был, и вода под рукой, и поменьше труда ушло на укрепление. Удобней всего речные устья, мысы при впадении малой реки в большую, тут тебе и дороги, и водопой. Около рек рыть колодцы – верное дело: сколько ни высок берег, до воды дойдешь. Так ли, иначе ли, но тут же мал-город Коломень увиделся Владимиру и совсем иным, чем южные, родные ему города.

Ранним утром следующего дня, который пришелся на воскресенье, звонкий колокол позвал к обедне. За ночь земля от мороза охрящевела, лужицы вздуло мутными пузырями, иней выбелил тесовые крыши. В обширном для малого города храме тесно не было. Стояли семьями. Куда заметнее, чем на юге, проявлялось разнообразие людское, собранное на речном мысу за невысокими валами города. Суровый вятич в черной бороде до самых глаз, в длинном кафтане бурого сукна, с тяжелой гривной червонного золота на шее, которой он украсился для праздника. Южанин, с низовьев ли Десны иль из Переяславльского княжества, в белом плаще с вышивкой, с длинными усами, но с голым подбородком или с подстриженной бородой. Рядом с ним скуластое, узкоглазое лицо в редкой бороде, через которую просвечивает желтоватая кожа, – этот из мерьян или из муромы. Он в черном, в руке колпак черного сукна. Встретившись глазами с сухим, остроносым мужчиной в кругло подстриженной смоляной бороде, князь Владимир подумал было – знакомый, но потом сообразил: да он не то из торков, не то из печенегов…

После обедни иерей отслужил молебен о здравии благоверных князей Всеволода, Святослава, Изяслава и всех близких и, помянув первым младшего из Ярославичей как своего князя, о всех странствующих, путешествующих, болящих и пленных. Закончил, помянув боярина Бакоту и молящихся в храме. Затем вышел из алтаря, и все, как стояли, потянулись неспешной чередой прикладываться к кресту. А после, за трапезой у боярина Бакоты, иерей без жалоб, но жестким голосом рассказал проезжим, ни к кому особенно не обращаясь, что здесь едва ли не половина жителей, особенно в округе, суть двоеверны: не отвергая Церковь, исполняют древлеязыческие обряды в рощах, а также у рек, а также и у курганов. Уклоняются от похорон, предпочитая сожигать тела, а пепел собирают в сосуды из обожженной глины и прячут в старых курганах.

– А впрочем, – заключил пастырь духовный, – Христос терпел в нам велел. Я и отец Иван – он ныне в разъезде – пашем ниву и сеем посильно. – И, ободрившись, добавил: – Училище содержим. Бакота с иными нам помогает. Каждую зиму учим, уча – проповедуем. Сорок три мальчика и отрока в наступающем году обучаются и девочек одиннадцать. Чтение и письмо. Правила счета. Святое писание. И греческий язык по желанию. Есть родители, которые сверх того просят наставлять и латинской речи. Ибо для заморской торговли такая речь полезна.

– Как, отец, ученики, хорошо успевают ли в науках? – спросил князь Владимир по-гречески.

– Не все одинаково, сиятельный, – по-гречески же ответил священник. – Просвещаем сердца по мере желания их, по мере способностей.

– Трудно вам вдвоем справляться со многими учениками, – перешел на латынь князь Владимир.

– Имеем помощников, господин, – возразил священник на латинском языке. – За двадцать лет служения в Коломене многие обучены, доброхотно содействуют просвещению. Помимо них наши с отцом Иваном силы давно бы иссякли.

Коломенскую трапезу Владимир вспомнил в седле со стыдом, на который способна только молодость: и ученостью своей выставился, и священника испытал, и, в довершенье, кичился познаньями перед теми, кто, кроме русской, никакой речью не владел.

Подобные обиды, которые человек сам себе причиняет, гордыми людьми помнятся долго: такие себя учат, если хватает ума. Еще одно увез из Коломеня князь-ученик: историю города. Был он основан выходцами из Новгорода, людьми опытными и дошлыми до всяких доходов. Стык Оки с Москвой-рекой выгоден для торговли, через Москву есть путь переволоком в Истру либо Рузу, из Рузы Ламским волоком – в Ламу и Шошу. К новгородцам подсели вятицкие, подселялись мерьяне. Но кроме них шли переселенцы с Днепра, Ворскалы, Сейма, Дона, Донца. Этих влекли не богатые земли, не щедрые леса, эти шли не за бобром и соболем. Беглецы, они уходили, наскучив постоянной угрозой из Степи. Степь близка к Коломеню, в нем оседали немногие пришельцы с юга. Тянули они вверх по Москве-реке, уходили дальше по Оке, за Муром, садились в Ростове Великом, на залесских полянах. Были и такие, кто уходил Костромой-рекой на Сухону, Шексной до Белоозера: все равно, дескать, коль снялись с места, так поищем поглубже.

С первых разумных, хоть и детских лет Владимир Мономах слышал о Степи. Дядька, подведя мальчика к коню, читал над ним старинное заклинание, призывал Даждьбога, Стрибога, навьих на помощь против Степи. И приказал матери не говорить – ты ныне воин. В сказках и сказах Степь присутствовала изначальным злом, как первородный грех Ветхого завета. Битвы, стычки, походы, победы и поражения. Пленники, угнанные в Степь, и чьи-то слова: в печенежьих жилах немало-то русской крови течет.

В Коломене Владимиру явилось нечто до сих от него скрытое и поистине страшное. Степь не только убивала, угоняла в плен, грабила. Степь давила, Степь выгоняла русских на север. Как зверь, загнанный борзыми собаками, бросается в логово, тем спасая себе жизнь, так русский уступал место другим, заслоняясь лесами. Не все же бежали! Уходили слабые, робкие? Были и такие, но отступали и сильные, храбрые. Они не могли примириться со случайностью существования. Хотели строить надолго, хотели обладать возделанным полем, домом, думали о будущем детей. Сколько беспечных, сколько ленивых прикрывались смелыми словами, а на самом деле у них не хватало храбрости оторваться от насиженных мест!

Впоследствии Владимир Мономах рассказывал, что в Коломене-то и обещался он перед своей совестью бороться со Степью. Так ему вспомнилось, так он верил, хотя подобное вряд ли является внезапным озарением. Что с того! Мы невольно переставляем внутренние события, произвольно связывая их с внешними вехами. Бывшее остается, и рука, производящая поиск, ошибается бескорыстно.



Дорога от Коломеня на север, к Залесску и Ростову Великому, легла западной межой края, обитаемого мещерой, или мещорой, оседлыми, мирными людьми. Там не покочуешь. Мещеряк живет по гривкам, сея хлеб и кормясь из лесу. Числом их мало, все леса и болота. От одного мещерского поселка в другой на лошади проедешь весь день, пробираясь между болот. Пешком – три версты, по кладям, переброшенным через мшистые хляби.

Ехали будто бы стороной, однако ж такого дикого леса Владимир не видывал. Еловая роща. Ели стоят – вверх посмотришь – шапка с головы сама падает. Хвоя на аршин лежит и под ногой пружинит, как тетива. Под каждой елью круговое углубленье, сидит ель, как в лунке, потому что сама под себя хвою не роняет, не доходит хвоя через сучья. Пусто внизу, солнце не дотянется, ничего не растет, кое-где гриб увидишь или кустик костяники. Тихо. Ветер поверху шуршит, а вниз тоже не может пробраться, и шуршанье его по вершинам вниз падает не в голос, а шепотом. Не видно и живого, кроме белок. Урожай, видно, был на шишки, и белке праздник на всю осень и зиму. И еще – рябчики срываются: «фррр, пррр», и – тишина. Эта птица в полете немая.

Кончатся ели, тропа ведет краем болота и взводит на гривку, в сосны-красавицы. Здесь веселее, воздух вольный, и сосны гудят, и крупные черные птицы сидят высоко – едва достанешь стрелой. Не попадешь – стрелу жалко, ищи – не найдешь. Попадешь – тоже мало счастья. Растопырив крылья, добыча застрянет в сучьях. Доставай-ка! Лесные тетерева-глухари. Курочка пестровата и помельче, а петухи бывают на полпуда. Им и летать нелегко. Сорвется с ветки и, будто больной, падает вниз, ветки трещат, пока не наберет воздуху под крылья. Здесь их ловят волосяными силками на приваду, а еще насыпают красные ягоды в берестяные кузовочки, внутри смазанные клеем. Сунет голову птица, прилипнет кузовок, тут руками берут.

– Живут в этой дебри и русские отдельными заимками, мещеряков не обижают, и те их любят, – рассказывал проводник.

– Не скучно ли? – спросил боярин Порей. – Я бы лета одного не прожил, не то что зимою. Волком взвоешь с тоски.

– Волки воют, – согласился проводник, – волков везде много. Заимщики на зверя не жалуются. Не силой сажают их в лес, сами садятся. Своими руками что сделает человек – и любо ему, дороже купленных хором. К нам, в Коломень, приезжают продать и купить. Веселится на народе: лучше князя любого живу, ни надо мной, ни подо мной никого нет, вся забота – моя. Другого послушай: нужно изнутри жить, из своей души все добывать, там, мол, все есть, умей лишь окошки открывать.

– Богачи болотные, – усмехнулся Порей.

– Да не из бедных, сразу видать, – подхватил проводник, чувствуя, что верх остается за ним.

Так ли, иначе ли, но в заколоменских лесах в глухую пору года, в стылом воздухе, под серым небом, от которого, кроме белых мух, ждать нечего, – оно и снежило лениво, да настойчиво – поход был тосклив. Пусть и легок, не то что гнать по Оке, соревнуясь друг с другом в силе, в выносливости.

Всадник, вполне овладевший искусством, в седле совершенно свободен. Дремлется на шагу – спи, не упадешь, тело проснется само, когда передний всадник пустит лошадь рысью или вскачь и твоя лошадь потянется за ним. Успеешь проснуться, если лошадь споткнется. Не дремлется – думай, что хочешь, лети мыслью за сто верст, за тысячу. А коль нет мысли, коль мозжит душа пустой скукой? Тут позавидуешь глухарю-заимщику, помянутому быстрым в слове коломенцем.

Книжная наука блестит, как золоченые маковки на киевских храмах. Любо-дорого выйти по родительскому кивку со словом к иноземцам, которых князь-отец угощает за своим столом, и в речах к месту вставить здесь изречение из святого писания, там обмолвиться – «так говорил Аристотель», оспорить написанное базилевсом Цимисхием о войнах Святослава, указав, что в записях своих базилевс о том-то и том-то пишет со слов, но дела сам не исследовал, а арабы склонны к чудесному и, начиная делом, сами себя изобличают подробностями, которым место в сказках.

Люди – книги, читать их – княжья наука. Кто-то из греков так сказал или из римлян? Нет, это свой. Кто же? Владимир искал в памяти имя киевского писателя, не нашел, но уже спорил с ним. Почему же только княжья наука, разве не каждому нужно, разве не каждому хочется знать, кто твой товарищ, твой слуга, твой старшой и твой князь, наконец?

«Дни короткие, ночи длинны», – жаловались проводники, будто бы от них зависел порядок, установленный творцом. Сберегая светлое время – от зари до зари, – не делали привалов, давая отдых лошадям и себе спешиваньем и проводкой в поводу. Ночевали в затишном месте, не обременяя себя долгим устройством. Нарубил еловых лап – вот и постель. После полудня второго дня вброд перешли реку Клязьму. И, поднявшись на высокий берег, обрели перемену. Лес, потеряв плотность строя, рассыпался рощами, появились дубы, шелестевшие железными от заморозков листьями, ежились от холода дикие яблоньки, голые, узнаешь по коре и по веткам. Сосны стали кряжистей, пошли не болота – озерки в ольховой кайме с березовой пробелью, и тропа привела в селенье, где и стали ночлегом.

Залесское Бунино – по первоселу прозвищем Буня. Дальше будет Красное Бунино – по Бунину сыну и соснам. И третье Бунино – Черное, по лиственному лесу. От первого Буни осталась память в названии, ныне здесь свыше полусотни дворов, хозяева которых собирались и от кривичей, и из вятицких, и с днепровского юга, подобно Буне. Таково было преданье, подтвержденное словом «Залесское». Ушел Буня, ища покоя, пробрался через лес, огляделся и тут же сел на тропе, сказав: «Вот поле мое, а здесь быть моему дому».

Лесополье или лесная степь – не поймешь – даже в серое предзимье чаровало глаза. Все-то по-своему, ни одна опушка на другую не похожа, все гривки свои собственные, каждая роща своя; вот дремучий лес выпал тучей, заслонив небо, тропа повиляет опушками, прыгнет в чащу, и, гляди-ка, кончилась одна лесная пуща, другая начинается. И везде по тропе поселения. Но чем дальше от первого, от Залесского Бунина, Тем дворов меньше, и среди них чаще видны новые дома, недавно поставленные службы, ограды, еще не вычерненные солнцем и дождями. Князь Владимир понимал и не спрашивал.

Не часты церковушки-часовенки и не высоки колоколенки с малыми звонницами, в которых чаще увидишь старинное било, дубовый щит, чем колокол, да и тот пуда на два, не больше.

Земля богата рудою, которую копают в болотах, плавят в домницах и сами себе делают из кричного железа все, потребное в хозяйстве, – от печного ухвата, гвоздей, конских удил, амбарных замков до рогатинной насадки, меча и шлема. Народ бывалый и гордый. Женщина без бус и ожерелья из дому не выйдет. Ведра несет на коромысле, скотину гонит со двора, сама в домашней посконине, а на шее ожерелье из кованого золота с разноцветной эмалью, в ушах серьги тонкой работы – здесь златокузнецы в почете, и дела им хватает, а куют из золотых монет, арабских, греческих, все годны.

Видишь селенья, и помнятся они, но более другого помнишь пустые поляны, помнишь леса, рощи без следа рубки. Обнаживши от листьев рощи, осень открыла глубины их, дико-нетронутые стены переживших все сроки деревьев, проломы, которые сделали поваленные старостью древние кряжи. Ручьи, запруженные бобрами, затопили округу, из воды торчат острые пни от срезанных умным зверем деревьев. Но тропа поднимает всадников на высокую гриву, и видишь кое-где крышу, кое-где поднимается дымок, то ли из очага, то ли из ямы, где пережигают дрова на уголь для плавки железной руды. Пахнет человеком, но слабо.

На шестой день увидели Берендеево озеро. Оно неглубоко, берега заросли камышом и по самой воде острова из камыша. Тропа вела берегом к речке Трубежу, которая спускает лишние воды берендейских ключей в другое озеро, на запад от Берендеева, – в Клещино-озеро, или Клещеево. У истока Трубежа высокий холм, по бокам поросший сосной, с плоской вершиной, без леса, но не лысой. От Трубежа были видны строенья за расплывшимся, отлогим валом.

– Кто там живет? – спросил князь Владимир. От торной тропы в сторону холма здесь и там отходило несколько узеньких тропочек, едва заметных в битой заморозками мертвой, серой траве; тропки терялись средь сосен, и было видно, что редко по ним ступала нога. За валом над изломанной, изрытой грядой почернелых крыш и стен, потерявших крыши, одно зданье главенствовало необычно острым шатром. Запустелое, печальное место.

– Почти никого там нет, – рассказывали проводники, – давно уж заброшено все, а держится и будет держаться, если молнией не зажжет, еще хоть сто лет. Все ставлено из дубового бруса, его и червь не берет. Живет, ютится сколько-то чуди, по-здешнему – берендеев[11].

Владимир хотел поглядеть поближе, его удержали – не хорошо, не любят берендейские старики чужих, и глаз у них дурной. Не трогай их, и они тебя не тронут.

В стародавние годы здесь был город берендейского князя. Большой дом островерхий – его двор. Около, в особом строении, – берендейские боги. Берендеи поклонялись Солнцу, главному богу, чтили Луну, жену Солнца. Князь был богат, в город приезжали восточные купцы, продавали свои товары за меха. Погибли берендеи от мора в давние годы, еще до князя Святослава, когда на Руси начинались первые князья. Жили берендеи не отдельными дворами, не по-русски, а любили селиться большими общими домами сразу на много семей и все добытое и собранное делили по необходимости дня, откладывая излишек в общий запас, из которого и торговали через своего князя. От тесноты мор их погубил сразу чуть не всех, после чего подняться они не могли. Рассказывали, что в городе у них зарыто много золота, серебра, разных вещей. Но никто явно искать не ходил. Худо брать чужое, выморочное, заклятье на него наложено, лучше своего наживать, чужим богат не будешь, своего лишишься.

Миновали селенье при Клещином озере, богатое, многолюдное, с простым названием – Залесское. Еще день, еще – и явился Ростов Великий, издали видный: он вышел на самый берег озера Неро и встал гордо: гляди, мол, я весь здесь. И стоял, прочный, давнишний. А направо от него, отделенное и озером, и немалым куском земли, что-то блестело золотом.

Тропа повела левее и вверх. Ростов скрылся и вышел опять с возвышения, где приток Неро речка Сары делала колено, будто нарочно приготовив его для крепостцы Деболы, которою Ростов прикрывался с юга. Так-то! И древний, и Великий, и сильный, но без крепкой двери не жил и о дверях думал и укреплял их всегда.

Вот и конец пути. По деревянным мостовым новгородского образца проехали на княжой двор, пустой и холодный, – сторожа не ждали гостей. Зато оглянуться не успели, как из бани дым повалил: банька-то лучший друг с дороги.

И, расседлав лошадей да расставив их по стойлам обширных конюшен, не спеша пошли все разбираться в холодном предбаннике, а оттуда, прикрывшись по обычаю, шагали, кланяясь низенькой притолоке, в саму баню. Ставлена баня при Ярославе новгородцами. В ней было всего побольше: не один котел, а четыре, не одна каменка – шесть, не две бочки воды – восемь, а полков, чтоб париться, и лавок для отдыха – все по тому же расчету.

Тела белые, шеи и лица от загара темные, будто приставлены. Раскаленные камни вздыхают от поддачи и тут же сохнут. Хорошо! Подсмотрев, что русские в банях делают, какой-то заезжий в те годы ужаснулся и без шутки, описав страшными словами горячий банный дух и березовые веники, заключил: никто их не мучает, сами себя мучают. Суждение это потрудились записать русские летописцы с улыбкой: умный не скажет, дурак не поймет.



На следующий день с княжого двора к Успенскому соборному храму двинулся торжественный ход. Впереди в белых стихарях шли ученики епископской школы, они же соборные певчие, шло ростовское духовенство в ризах. в золототканом облачении шествовал епископ Леонтий. Перед ним на чистых полотенцах несли дар Ростову Великому от князя Всеволода Ярославича – образ божьей матери, которую писал известный всей Руси иконописец Алимпий-киевлянин.

Образ писан на пальмовой доске, собранной из нескольких кусков поперечными врезанными связями того же дерева так искусно, что ни сырость, ни жар, ни холод не могли ее покоробить. Икона была одета в серебряную вызолоченную ризу, на которой тисненьем изнутри повторялась закрытая часть; лица, руки божьей матери и младенца Иисуса были открыты прорезями ризы.

Образ несли князь Владимир и староста Успенского собора ростовский боярин Вахрамей Шляк. Сзади, смешавшись с горожанами, шли княжне дружинники.

Плоский ящик из тонких досок, пропитанных олифой, набитый козьим пухом, засмоленный и зашитый в кожу, сохранил образ от поврежденья на длинной дороге.

Утро выдалось тихое, с легким морозцем; осеннее солнце в такие дни будто бы набирает силу. Подтаивал иней на крышах с юго-восточной стороны, деревянная мостовая почернела и делалась скользкой. Голубой благовест соборных колоколов – звонили торжественно и радостно, по-пасхальному – сливался с благовестом трех других ростовских церквей и, разносясь по Неро, был слышен далеко по округе. От княжого двора до собора было не более полутысячи шагов, но шли долго. Епископ Леонтий велел пронести икону по городским концам – улицам. Сворачивали, поворачивали. Привлеченные пением и неожиданным в простой день звоном, ростовцы встречали дареную икону у ворот, крестясь, кланялись и присоединялись к шествию. Но не все. Иные, хоть и сняв шапки, не крестились и оставались на местах даже в русских улицах. Бывало, что муж оставался, а жена, забежав в дом, чтобы заменить затрапезную шубейку на праздничный шушун, переобуться и повязаться узорчатым платком, одна догоняла шествие.

Прошли мерьским и чудинским концами. Здесь к шествию мало кто пристал. Так же как в русских улицах, обитатели выбегали к воротам, так же ребятишки висли изнутри на оградах, выставляя на улицы головы. И шапки снимали, и кивали черноволосыми либо беловолосыми нерусскими головами с нерусскими лицами, но не больше, чем из уваженья к чужому обычаю. Здесь-то и поскользнулся ростовский преподобный Леонтий так, что упал бы, не подхвати его сзади сильной рукой боярин Порей.

И все же в соборном храме не хватило места для всех. Снаружи остались сотни четыре, слушая оттуда благодарственный молебен, которым епископ встретил дорогой дар.

Угощая князя с дружиной и знатных горожан скромной трапезой – день был постный – на епископском подворье, преподобный Леонтий с шутливой досадой вспомнил о своей неловкости:

– Завтра в Пужболе, в Шурсколе, в Кумирне будут говорить – главный поп поскользнулся не к добру для себя. И пойдет бессмыслица расширяться, как круги от камня, брошенного в воду. Дойдет до Мурома, влезет зверем в леса, и бог весть что наскажут.

– Пустое, владыка, темные люди, однако ж просвещаются, – заметил ростовский боярин Шляк.

– Я говорю к тому, – возразил Леонтий, – чтоб молодой князь знал. Здесь язычников едва ль не большая половина. Ты, князь, не видел, когда подъезжал, за озером против города нечто блестело?

– Видел, – отозвался Владимир.

– Это и есть Кумирня. Видишь, в виду Ростова Великого стоит идол! Будто слон непомерный вскинулся на задние ноги. Сложен из дерева. Голова громадная, в ней человек помещается. Вызолочена – она-то и блестит. Снизу есть дверца, внутри идола лестница. По ней главный ихний вещун, именем Кича, поднимается в голову и оттуда кричит, через идольский рот.

В Ростовской земле русских было меньше, чем иных народов. Даже из русских есть люди старой веры, что ж говорить об иных, – рассказывал Леонтий. Свою паству он ласкал по-святительски, пугал по слабости человеческой. И не нужно бы, а сорвется. – Терпение есть высшая добродетель, князь милый. Прадед-то Владимир мудр был, мудр. Князь Борису дал он Ростов, князь Глебу – Муром. Почему? Добрые были они сердцем. Крестить – не мечом рубить. Но епископов он послал из греков, не было наших-то. Греки же не выдержали. Оба преподобных – и Феодор, и Иларион – удалились, не постыдившись сказать, что бегут от ярости язычников, избегая неверия и досаждения от людей. Такими словами записано в Ростовской летописи, и осуждения епископам-беглецам не высказано, ибо они те же люди и так же смерти боятся, особенно в чужой земле, где они подобны немым.

Ростов Великий был заложен новгородцами в древнейшие годы старых князей, когда и Киев еще едва начинался, как рассказывал князю Владимиру Шляк, ростовский боярин. Лет не меньше четырехсот тому назад новгородские первоселы от Белоозера пошли Шексной в Волгу, Волгой – в Которосль, Которослью вышли на Неро-озеро и восхитились месту. Раньше этой легкой дорожкой ходили малые ватажки торговать с мерью да и самим поохотиться. Переселиться же вздумали по ссоре. Праотцы наши не поладили из-за девушки, именем Сбислава. Сама шла замуж, отец с матерью не отдавали, выкрали ее. С того времени пошла вражда, и двадцать три, двадцать четыре ли семьи вышли из Белоозера на Неро. Сели они вначале в сарском колене, где нынче крепостца Деболы. Стали расти. От тесноты вышли сюда, землю купив у мерьян за две золотые гривны.

Шляк был поместный ростовский боярин, не княжеский, но родовой. Владел изрядной землей, стадами, в своем большом хозяйстве управлялся силами закупов, наймитов и холопов. В холопах у Шляка были купленные им пленники из торков, из печенегов, были и русские, взятые за неоплаченный долг. Таких, как Шляк, в Ростове насчитывалось более ста человек, именовавших себя старым боярством. Ниже их стояли меньшие богатством землевладельцы. Занимались и ремеслом, однако же каждая семья владела пашнями и держала скотину. На ростовском торгу бывали четыре раза в год большие съезды. Приезжали иногородние купцы даже из Новгорода, из более близкого Мурома, из молодого Ярославля, из Гороховца и Стародуба-на-Клязьме, с нижней Оки из Коломеня, Борисо-Глебова, Ожска, Козаря, Рязани, Кононова. Приплывали и приезжали булгары из волжского Булгара. Булгары продавали восточные товары, шелка, ароматы и женские притиранья, сушеные плоды, сахар, перец, яркие ткани тонкой выработки, шкурки мелкозавитой овчинки, серой и черной, называвшейся каракуль. Вместе с булгарами такие же товары привозили арабы. Иноземцы покупали воск, мед, неоправленные клинки оружия русской ковки, кожи крупного скота и пушные меха: соболя, бобра, лесной куницы, норки, выхухоли, горностая, белки, и грубые – медвежьи, волчьи, рысьи. Приезжие не могли купить за свои товары все, что хотели, и всегда оставляли много золотых монет разной чеканки, разного веса. Таково уж золото, ходит и ходит по всему белому свету, пока не изотрется в руках и в сумках так, что перестает быть монетой, и берут его только на вес.

Ростов Великий принимал княжеского посадника, но управлялся тысяцким по выбору веча. На вече голос давал каждый свободный человек, как и в Новгороде. Будто бы в древности Новгород и пробовал сохранить за собой Ростов, как пригород, присылая от себя посадника. Коль такое и было, то память о том твердо не сохранилась. Ушло от Новгорода и Белоозеро. Теперешние ростовцы считали своим Белоозерье почти до Онежского озера, коренного владенья Великого Новгорода. Тянула к Ростову и вся Клязьма, и волжские верховья с Тверью, Ржевом, Зубцовом и Волоком Ламским. За то Ростов и звался Великим, подобно Новгороду, родине, но удаленной во времени так, что о родстве помнят, в делах же родством не считаются.



Спокойно в Ростове Великом. Нет и не ждет никто засылок от Всеслава. Нужны ли ростовцам смуты и перемены, нужно ли им примерять себя к князьям, князей – к себе? Не к чему. Пользы в этом для ростовцев не было. Однажды в год на общем вече ростовцы подтверждали раскладку дани, платимой на князя. Раскладку составлял ростовский тысяцкий по богатству домохозяев.

Через несколько дней молодой князь пустился в новую дорогу, в Суздаль. Путь короткий, всего-то сто верст с небольшим. По высокому мосту на крепких устоях через Которосль проехали в большое село Угожи. Там князя встретили с теплой дружбой, заставили сойти с коня и повели в красивую церковь, посвященную святым Кирику и Улите. Старый, но заботливо подновляемый храм размерами был не менее ростовского соборного.

Отслужили молебен, угожане не выпустили князя – понравился им он молодостью, обхождением. Может быть, и тем, что одет был просто, не выделяясь в десятке своих спутников. Год хорошо урожайный, и жители Угожей рады были случаю лишний раз попировать. Гостей завели в лучший дом, кому под крышей места не хватило, для тех столы на улице поставили, благо день был с сухим, легким морозцем. Здесь, пробуя разных грибов тридцати способов соленья – к грибам в Переяславле не привыкли, – Владимир узнал причину угожанской любви ко княжескому дому. В год, когда его прадед и тезка приехал в Ростов звать русских креститься, угожане первыми прибежали, ибо среди них было достаточно людей новой веры, не как в Ростове. Нашлись старые старики, помнившие Владимировых сыновей Бориса и Глеба. А тех, кто видал Владимирова деда Ярослава, оказалось не один десяток. Первый раз Ярослав приходил в Ростовскую землю тридцать пять лет тому назад усмирять язычников. Были дожди с весны, все лето лило, хлеб и вся огородная овощь вымокли, получились недостатки и голод. Язычники проповедовали, что тому виной новая вера, что надо все храмы пожечь к понудить христиан поклоняться старым богам. Князь Ярослав с дружиной нескольких волхвов побил и язычников испугал. Он по Которосли вниз спускался до Волги, где город своего имени поставил, нареча его Ярославлем. А до того там был безымянный поселок из пятка дворов. Жители держали перевоз через Волгу на луговую сторону. Тогда же на Ярослава бросилась нечаянно потревоженная им медведица. Князь перебирался через овраг, ведя коня в поводу, и зверь на него навалился сдуру – при медвежатах медведицы злобны, особенно старые. Ловок был князь Ярослав, ножом одолел матерую, было в ней более двенадцати пудов. Город Ярославль стоит между Волгой и Которослью, а с третьей стороны у него этот овраг, с той поры прозванный новоселами Медведицей.

Наутро отпустили от себя угожане гостей. Трех верст не прошли по Суздальской дороге, как за перелесочком, будто нарочно, как стенка, оставленным на южной меже угожанских полей, открылись поля мерьской Кумирни. Небо синело поздним рассветом короткого дня, тоненький слой снежной крупки пробивала щетина жнивья, по вялым озимям ходил скот. Мерьские дома заслонялись высокими кладями снопов, свидетелями щедрого урожая; все, как в Угожах, не будь в середине селенья высокого холма, не будь на холме мерьского Кумира.

В Переяславле, в Чернигове, в Киеве князь Владимир привык видеть мраморные статуи старых эллинских богов. Их издавна привозили из Тмуторокани, из Таврии, из греческой империи. Их любили за красоту, так же как камни-геммы с выпуклыми изображениями человеческих голов, людей, зверей. В мерьском идоле было нечто от эллинских статуй по соразмерности частей тела, и Кумир не был уродлив. Однако же дерево не мрамор, и строитель не отделил рук от тела; спустив их вниз до локтей, он сложил кисти на животе Кумира. От пят до темени Кумира было сажен пять. Пояс его был охвачен золоченым железом с кольцами, с которых свисали канаты, плетенные из ремней, чтобы укрепить Кумира в ветреные дни. Безбородое лицо напоминало личины, которые еще теперь надевали в греческих театрах. Ниже пояса Кумир был укутан меховым плащом. Позолота на голове была свежа, как наложенная вчера.

Скуластые, узкоглазые мерьяне встречали князя с его малым поездом, приветствуя по-русски – «здоров будь», и кланялись по-русски же, и пришлось Владимиру кивать в обе стороны, держа в руке бобровую шапку с оторочкой из рысьего меха, подарок боярина Шляка. Миновали холм с Кумиром, недалека была околица, как путь преградили с сотню мерьян, мужчин и женщин, стоявших не толпой, но двумя плотными рядами. Навстречу широким шагом вышел нестарый мерьянин в белой льняной одежде поверх шубы и обеими руками поднял над головой очень высокую шапку горностаевого меха.

– Это Кича, ихний главный колдун, а за ним вся старшина, – негромко объяснил проводник.

Владимир спустился с коня и сделал несколько шагов навстречу Киче. Тот, надев шапку, протянул руку, будто пытаясь остановить князя, и спросил чистой русской речью:

– Скажи, что есть зло?

– Ложь, беззаконие, насилие, убийство, воровство, – быстро ответил Владимир.

– Так, так, – кивнул Кича. – А что есть добро?

– Правда, закон, любовь, – так же просто сказал Владимир.

Кича, повернувшись к своим, прокричал что-то по-мерьски и, сияв шапку, низко поклонился со словами:

– Будь же князем долгие годы, когда получишь отцовскую отчину. Будешь по правде, по закону жить, мерьяне твои люди. Будет ложь, беззаконие, убийство – не твои будут мерьяне.

Расступившись, мерьяне открыли низкую скамью, покрытую чистым рядном, и глубокую мису с ковшиком в ней. Кича, захватив полный ковш, дал князю.

– Пей, да будет всегда мир между нами!

Выпив густой браги, Владимир вернул серебряный, тонкой работы, ковш, и Кича, зачерпнув, выпил сам и передал ковш соседу, и пили все, один за другим, и мерьяне, и провожатые Владимира, а в мису добавляли и добавляли брагу, таская ее из ближнего дома.



Молодой князь всю зиму кружил по Ростовской земле, беря с собой во нескольку человек из дружины, и ростовцы про него говорили: «Волк голодный столько пересеков не набродит, сколько наш молоденький наскакал». Владимир побывал и в Ярославле на Волге, в Рубленом городе, как называли первое поселенье за валом, венчанным рубленной из бревен стеной с шатровыми башнями. Не любя тесноты, русские уже перелились за стену, и являлся новый город, молодой, за земляным валом, по которому и кличка ему была – Земляной град. Показывали ему и место в овраге, где, не желая того, дед Ярослав осиротил медвежат. Ныне через овраг бросили мост, соединивший Рубленый город с Земляным.

В первую свою поездку из Суздаля Владимир отправился к югу на Клязьму, по зимним тропам, прямым и удобным. Такими же тропами его провели в Муром на Оке. В этом пути молодой князь встречался с язычниками – муромой, племенем, куда более в себе замкнутом, чем ростовская мерь. Гостеприимство оказывали неохотно, беседовали еще неохотнее, ссылаясь на незнание русской речи, хоть и знали все нужные слова.

Трижды Владимира захватывали снежные бури, трижды выручал лес, где, нарубив еловых и пихтовых лап, путники спасали себя и лошадей, уставляя заслоны между деревьями, накладывая те же лапы на жерди, как крыши, и сидеть могли бы до лета, будь что на зуб положить и себе, и коням. Оголодав, тащились пешком и за собой тащили за повод изможденных лошадей, но ни одного человека не потеряли. Однажды матерой сохатый вбил Владимира в снег и раздавил бы грудь рогами, не будь высок сугроб и не помоги князю боярин Порей, успевший достать острым клинком широкое лосиное сердце. В феврале, когда волки свадьбы гуляют и становятся смелы почти что как люди, злобный зверина крупной лесной породы махнул на круп княжой лошади и схватил ездока за плечо. Владимира спасла толстая одежда да собственная ловкость – и в седле удержался, и рукавичку сбросил, и нож успел вытащить, и рукоять не скользнула в кулаке, не изменили и сила с меткостью вместе.

То все – пустое. И в ночлегах на снегу, и в седле, и волоча за собой отощавшую лошадь, и под лосем, и под волком Владимир по праву пожинал посеянное за девять лет богатырской науки, которую проходил с семилетнего возраста, учась охотно, не прося и не давая себе поблажки. В своих походах по Ростовской земле Владимир заметил, что и устает-то он будто бы менее других, и лошадь под ним бывает к вечеру свежее. Конь под умелым всадником облегчен на четверть груза, как считают бывалые конники.

Иное было значительным, иное заботило: люди. После союза с мерью, заключенного мерьскою брагой, Кича, проводив во главе сбежавшейся толпы гостей до околицы, там сделал знак своим, чтоб отступили, а княжьей свите махнул – поезжайте, мол, и обождите, сам сел на жерди, князя сесть пригласил и сказал:

– Ты, князь будущий, храбр и доверчив. Не задумавшись, испил ты первым из чужого ковша чужой браги. То – добро. Что ты будешь за князь, коль ты станешь трястись перед глотком и раньше тебя будут пить и жевать ковшники со стольниками. Тебя отец с матерью хорошо учили. Ты мне ответил не своими словами, а ихними.

– А откуда ж ты знаешь? – перебил князь Кичу.

– Быстро ты ответил, не по мысли, а по заученному говорил, – усмехнулся Кича, забирая превосходство опыта над младостью. – Но, слушай меня, заученным не проживешь. Ты мне полюбился. Другой же, по твоей простоте, угостит тебя смертью в ковше. И – не убережешься. Одно нам, князьям, спасенье: сумей жить по словам, которые сказал. Различай злое от доброго. Доброе сильнее, да труднее. Нам, князьям, большая забота: все по совести делать нельзя, а сколько можно делать без совести, того нигде не показано. Ступай, будь удачлив. Пока на тебе ничьей крови нет – пей, ешь, не думай. Я на твое имя заговор сделаю для добрых дел.

В городе Муроме посадник черниговского князя Святослава жаловался старшему племяннику своего князя на дикую мурому, племя упорное, закоснелое в язычестве: плохо дани дают, хоть и легкие дани наложены, не хотят платить, чтобы на храмы да на попов деньги-де не шли. Жаловался и приходской причт. Обиды были, как видно, взаимные. Город на вид беднее Ростова Великого, а люди – богаче. На муромских лесных полянах хорошо родился хлеб, в пойме Оки отгуливались стада, леса были щедры пчелиными бортями, пушниной. Рук не хватало, чтоб поднять землю, взять богатство от леса и рек. В Муром приходили купцы из тех же стран, свои, не столь дальние, и недалекие булгары, и далекие арабы с греками. Сотни лет меняли, давно пробили дорожки, давно покупали, привыкли делить между собой торги: кто шел в Муром, кто в Ростовскую землю, кто на Белоозеро. По Костроме-реке поднимались до Сухоны-реки, спускались в дальние новгородские земли, искали прибылей на широкой Двине, которая уходит в соленое Белое море. Русские купцы шли навстречу иноземцам, вызнавая цены на свои товары и гонясь за большей прибылью, чем получали, сидя на месте: под лежачий камень и вода не течет.

Ближе к весне путь был в Галич Мерьский, который стоит на реке Вексе, текущей из обширного Галицкого озера в реку Кострому. Подобно селеньям на берегах Клещина-озера, подобно Ростову Великому и Мурому, город Галич был устроен на широкой поляне среди лесных пущей. Из Галича Владимир съездил в Чухлому, стоявшую тоже на поляне и тоже вблизь озера, Чухлома – выселок Галича и столь же древня, как самый Галич.

Едва успел Владимир вернуться в Ростов Великий, как пошли с гор потоки, на полянах снег осел, в лесу изрыхлился, на соснах забормотали лесные тетерева-глухари. Вся птица возрадовалась, синички-сестрички порхать стали парами, а бескрылым не стало ни проходу, ни проезду, а всего более заключила весна человека. И воздух особенный, и вдаль тянет куда-то, а ходу нет совсем – жди, пока не вернутся в свои берега радостные и грозные вешние воды. На озере лед всплыл, оставив между берегами и своей порыхлевшей и сорной поверхностью широкие забереги. Пролетная птица валила на север, на север все шла и шла стаями-тучами, падала на лужи, на забереги, и тесно в них становилось, как во дворовых загонах, набитых овцами, ошалевшими от весны.

Перед самым распутьем прибыл последний гонец с отцовым письмом, с материнскою грамотою. Оба наставляли сына, каждый по-своему. Писали – отец по-русски, мать – по-гречески. Слова разные, смысл один.

Ростовская весна странно запаздывала против переяславской, и – простое познается непросто – кто-то объяснил молодому князю еще одну разницу между севером и югом.

Необычно удлинились дни, короткие ночи озарялись сиянием северной части неба: там, за окоемом, в Белоозере, говорят, ночью можно вставить нить в игольное ушко. Тут с юга прибыла весть: князь Всеслав бежал из Киева, князь Изяслав сел на свой стол, а Владимиру велено спешить во Смоленск – охранять город от козней лукавого оборотня.

Собрались без спешки, зато быстро. Епископ Леонтий, отслужив молебен о путешествующих, благословил молодого князя и его дружину. Прощаясь, Владимир хотел остеречь ростовского святителя от рьяности в деле обращенья язычников, слова приготовил, про себя речь повторил о том, что язычники перенимают у русских, учатся, отбирая полезное для себя из вещей, слушают они и поучения, когда поучающий не торопится. Пора бы начать, но Владимир спросил себя: а кто ты, чтоб наставлять епископа, он же тебе едва ль не в деды станет. И промолчал.

Владимир вспомнил о робости своего языка через несколько лет. Ростовский клирик, который плыл помолиться афонским святыням, рассказывал в Киеве:

– Преосвященный Леонтий спустился восточной Нерлью в Клязьму, Клязьмой плыл до Луха-реки, Лухом поднялся верст более ста до места, где истоки. Там среди непролазного для чужих леса поставлено на изрядном поле муромское капище. Около живет много муромы. Преосвященный им три дня проповедовал истину неустанно. На четвертый день еще затемно пришли ко мне двое муромов толковать: ты-де скажи попу, шел бы он, откуда пришел, добром, не то плохо ему будет. У него на лице знак смерти положен, пусть в другом месте умрет. И собака его ныне ночью выла к худому, мы слышали. Что за знаки, мы, клирики, не видали, а собака выла, это верно. У преподобного собачка была небольшая, он из милости щеночка брошенного подобрал. Так было, – вздохнул клирик. – Ободняло совсем, а преподобный все спит, и собачка у него в ногах утихла. Мешала она ему ночью, он и заспался. Мы отошли – шестеро провожатых нас было, – судим между собой, как быть. Проснулся преподобный, нас упрекнул, что не разбудили его, и встали мы на молитву. Отец Леонтий отслужил литургию пред дерновым алтарем, нас причастил святых даров и сам причастился. День-то пришелся воскресный. Тут мы, к нему приступив, настаивали, чтобы проповедь закончить и назад нам идти. Преподобный сурово попенял, мне особо, да так, что стали мы у него прощенья просить. Дескать, не о себе просим, а о нем. Он отвечал: «Я в жизни сей подвизался добрым подвигом, ныне стар, течение жизни совершил и веру сохранил. Чего да кого мне бояться?»

Оглянулись мы: много муромы сзади собралось, и женщины среди них, и дети. Преподобный Леонтий нам приказал: «Здесь оставайтесь, я один пойду». И пошел, а песик за ним потянулся. Преподобный цыкнул, вернулся песик к нам, но опять пошел к хозяину. Преподобный остановился перед муромой, а они – как стена, не пускают. Что-то он говорил, а потом крест поднял, они расступились, пропустили, сомкнулись за ним. Мы хотели повиновение нарушить, за ним бежать, не тут-то дело. Наскочила на нас мурома с дубинами, с веревками. Приказали тут и стоять, иначе свяжут. А не дадимся вязать – дубинами перелобанят. Среди них те, кто со мной ночью говорил. Грозятся: поздно, теперь нет вам хода. Оружие у нас было кое-какое, в пути против зверя оборониться, но все в лодье оставлено по приказу преподобного. Да и то сказать, весь в броню оденься, вшестером против сотен не попрешь.

Ждем. Там поле к капищу поднимается, и мы видим, как преподобный идет по тропочке, а за ним мурома идет, спереди же, от капища, навстречу другие идут. Остановились примерно от нас в версте. Не слышим ничего, но видим – преподобный крест поднял. Крест у него был в два аршина с половиной, деревянный, расписанный. Жив, думаем. И вдруг как из капища услышали мы гудение деревянного била. Сгрудилась мурома, крест упал. И мы со слезами на землю повалились. – Тут клирик без стеснения заплакал. Оправившись, продолжал: – Сколько-то времени прошло, не знаю, как мурома приказала – вставайте, ступайте туда. Встали мы. Вижу, толпа муромов расходится, уходят в свое капище. Побежали мы. Ох-хо… Всего-то переломали, затоптали, тут же палки на него набросаны, а пес визжит, кровь у него с лица лижет и на нас бросается… Собаку-то они не тронули.

Отнесли мы его к реке, обмыли. Пошел я к муроме и говорю: «Бог вам судья, дайте хоть колоду да меду дайте, чтобы тело домой отвезти, и возьмите, что хотите». Ответили – так дадут, даром, чтобы мы поскорее уходили. И дали Солнце не успело стать на полудень, как мы тело в меде утопили и от берега оттолкнулись. А песик пищу из рук брал, но тут же выбрасывал и на четвертый день подох. На бережку зарыли мы его.

Владимир рассказал о невыполненном своем желании Клирик рукой махнул:

– Эх, князь, князь, ему и твой отец приказал бы, и митрополит запретил бы, все одно, что твое слово… Меж человеком и совестью только бог может встать, остальным – не поместиться. Будешь жить, испытаешь.



Тогда, получив благословенье епископа, Владимир пустился на юг, ко Клещину-озеру. Два дня ушло на дорогу, зимняя цена которой от силы верст пятьдесят, но в пору раннего лета к ним и все сто прибавишь. Зато западная Нерль понесла в Волгу сама. В Усть-Нерли, называвшемся с недавнего времени Кснятином – по храму святого Константина, нерлинские плоскодонки поменяли на глубокие волжские лодьи и на двух лодьях пошли по Волге против теченья, держась затишных берегов, под которые не била струя.

Как прошлым годом на Оке, так и в нынешнем гребли все на каждой лодье, имея на отдыхе сменных на каждое весло. То ли недавний пух на бороде и усах начал курчавиться волосом, придавая молодому князю мужской облик, то ли нечто более для себя значительное привыкли в нем видеть дружинники, но на этом пути получалось, что распоряжений ждали не от боярина Порея или от других старших возрастом, а от князя. Старшие дружинники-бояре привыкали спрашивать Владимира: что сделаем?

Волга была оживлена движеньем, подобно киевским улицам. И вверх шли лодьи тяжелогруженые, которые тащили бечевой лошади или люди, шагая по береговым тропкам, которые так и назывались – бечевники. Когда берег делался неудобен, лодью подтаскивали ближе, люди забирались на нее и веслами да шестами перепихивались к другому берегу. Как положено на улице, селенья большие, малые и совсем крохотные – в два-три двора, не выходили из глаз. Не одни рыбные тони, не одни заливные луга – к Волге тянул самый шум ее, сама ее многолюдность, легкая купля-продажа, совершавшаяся на плаву. И бечевой заработок, доступный, легкий: пара лошадей тащит вверх тяжелогруженую лодью, и всего-то нужен для такого дела один паренек лет двенадцати. К тому добавить работу по поддержанию бечевника, которую делали общими силами все, кто занимался промыслом, каждый в своем месте.

От Усть-Нерли до Зубца, где устье Вазузы, – триста верст, а шли их трое суток. Вверх по Вазузе до города Былева и до Гривы-волока – сорок верст трудных: года сильно шла, захватив поймы, и сильно сносила: на стремнинах едва пробивались.

На Гривской переволоке людно, а тихо, все при деле или ждут дела. Чуткое на слово ухо здесь слышит «у» вместо «в». Договариваясь о плате за переволоку, артельный старшой скажет «усе соделаем» вместо «все сделаем». Но таковы уж русский язык и русское ухо: дня три-четыре будешь замечать смолянскую речь, будто порченая она, на пятый же сам будешь сажать вместо «в» «у».

На берегах вместо причалов поделаны для лодей взводы, они же спуски. Два бревна концами втоплены, по-смолянски – «утоплены у воду», на сухом месте к их концам прирублены другие, далее – третьи. Размах между бревнами и в два аршина, и в сажень, и более, чтобы с воды между бревнами-ходами могла войти любая лодья. Изнутри ходовые бревна отглажены стругами, смазаны салом. Наставив лодью, ее за корму охватывают канатами и тянут либо людьми, либо лошадьми. Лодья идет легко до конца ходов, у которых ждут длинные дроги с такими же на них ходами. Дроги тоже разные – по лодьям. Привязав лодью, запрягают лошадей столько пар, сколько нужно, и везут по дороге спускать в Днепр по таким же ходам. Дело старинное, волоковые мастера опытные, работают споро: деньги-то получают не за время, а по ряду, им выгодно скорее от одного дела отделаться, к другому приделаться. На волоке не одна артель, не две, не три. Замешкаешься – отобьют заказчика. У каждой артели свои взводы-спуски, а волоковая дорога общая. Они же торгуют новыми лодьями. Старинные лодейщики умеют дерево выбрать, бревно выдержать, обводы распарить и выгнуть, собрать лодью, засмолить, и будет она служить тебе до твоей старости. Строят они и другие лодьи, грубо сколоченные из толстых досок и бревен, пригодные плыть только вниз, на одно плаванье. Такие совсем дешевы, и служат они тем купцам, которые спускаются в степные места, где, распродав товар, продадут и лодью для поделок, на топливо.

Князю с дружинниками покупать-продавать было нечего, менять свои лодьи они не собирались. Артельщики, не мешкая, выволокли обе лодьи по салом смазанным ходам, наставили на дроги и повезли к Днепру. Дорога верст десять, не больше. Ее прошли пешком, разминая ноги, не спеша поспевая за дрогами. На сухом этом пути встретились знакомые переяславцы, черниговцы, киевляне, отправлявшиеся на Волгу, на Оку, новгородцы, плесковцы-псковичи, правившие путь на юг. Узнали новости не слишком новые: князь Изяслав сидит в Киеве, князь Святослав – в Чернигове, князь Всеволод вернулся из Курской земли в Переяславль. И другие новости, посвежее: князь Изяслав послал сына своего Мстислава в Полоцк. И полоцкий князь Всеслав, дабы не чинить своей земле разоренья, не дожидаясь, ушел из Полоцка, и где он – не ведают. А Мстислав Изяславич сидит в Полоцке и держит Полоцк для Изяслава.

– И сидели бы все, Да сидели бы, князь милый, правду говорю, уж сидели б все дома бы, а уж мы-то, купцы-то, уж сновали бы, говорю тебе, князь милый ты наш, уж мы-ста, купцы-те, сновали-то! Вот, считай, загибай пальцы-те! Купец хлеб, кожу, сало, мед и всякое там у христьянина купил, ему прибыло? Раз! Княжому тиуну вывозное заплатил, князю прибыло? Два! Христьянину за провоз до Волги, к примеру, уплатил, ему прибыло? Три! Лодью купил, лодейщику прибыло? Четыре! Гребцам платил, им прибыло? Пять! Артельщикам за переволоку платил, им прибыло? Шесть! Бечевникам за тягу платил, им прибыло? Семь! В Смоленск, к примеру, приплыл, за воз товару на торг платил, им прибыло? Восемь! Княжому тиуну привозное платил, князю прибыло? Девять! На свои товары другие купил, опять кому прибыло? Десять! Далее оставим счет, не разуваться же! Эх, князь, князь молодой! Это ж невозможно сосчитать, сколько да кому от купца прибывает!

Так рассказывал Владимиру бойкий купец из Коломеня, знакомый по прошлой осени. И он князя узнал, и князь его узнал, чем купца порадовал: один раз виделись, в церкви, слова не сказали друг другу. Вот она, молодость-то, памятлив глаз-то, раз один лишь заметил, и поди ж ты!

– А князь молодой в себе поизменился! Омужел сильно. Оно ведь так, мужское дело-то, сначала в рост идешь, потом вширь, плечи – они-то раздаются, грудь глубже становится, вот он, голос-то, и гудеть начинает. Рубаху-то да кафтан небось к весне новые шить пришлось? Ну, омужел, ей-ей, омужел, – радовался бойкий коломенец. – Новая отцу с матерью забота приходит – сыну пора закон совершить. Невесту ищут небось?

– Хватит тебе, хватит, заговорил князя совсем, – перебил купца его товарищ. – Ты не гневайся на него, князь. Мы с ним на паях торгуем десятый год. Я уж привык, а поначалу приходилось ему рот шапкой затыкать.

Кого-то не повидаешь на путях-дороженьках! Коломенец правильно подметил. У Владимира был дар, пока еще им самим не замеченный, навечно запоминать людей, однажды виденных, и имена, услышанные хотя бы раз.

Враг, неприятель, недруг, противник – имен ему много, зови как хочешь – опасен более всего, когда неизвестно, где он. Подкупивши съестного, пообедав на переволоке горячим, заев пирогом со сморчками, раннелетним грибом, Владимирова дружина уселась в спущенные в Днепр струги и пустилась вниз.

Всего от воды до воды истрачено было времени часа три. Немногим скорее бы одолели такое же расстояние, идя на веслах против теченья. Водяной путь хорош, когда на переволоках порядок. Волок – всего пути голова. В Смоленской земле сошлись главные волоки: с Волги через Вазузу в Днепр, которым Владимир прошел из Ростова Великого; с Днепра на Угру либо с Угры в Днепр у Дорогобужа; с Угры в Десну либо с Десны в Угру у Ельни; с Днепра через Касплю в Ловать у Усвята; из Двины Западной через Торопу у Торопца в Ловать же; в ту же Двину через Касплю. С помощью этих волоков, старых, известных, с мастерами умелыми можно проплыть-проехать во все русские земли и города и во все иноземные владенья: к булгарам, арабам, туркам, грекам, латинянам в Италию, ко всем германцам, к датчанам, шведам, норманнам, французам, – словом, здесь путь во весь белый свет. Потому-то и погнал князь Всеволод сына своего Владимира в Смоленск на усиленье князь Изяславова тамошнего посадника: чтоб Всеслав Полоцкий не учинил чего над волоками. Тут сраму не оберешься, на всю землю разнесут худой слух: князья города держат, а на волоках проходу нет.

По большой, еще весенней воде Владимировой дружине удалось одолеть триста пятьдесят верст до Смоленска чуть больше чем за двое суток. Могли бы и быстрее дойти – вода помогала, сама унося лодьи за сутки верст на пятьдесят. Мешали камни в русле. Пока плыли до Дорогобужа, пробили дно одной лодьи. Хорошо, что село было близко, а там мастера справились быстро.

Вошли в речку Смядынь – смоленскую пристань. Вот и Смоленск на горе.

В субботу князь Владимир вышел из Ростова Великого. Через второе воскресенье, в понедельник, ступил на смядынскую пристань. Сколько выходит? Восемь суток дороги, прибыли на девятые.



Лето шло без покоя: ждали появленья Всеслава. Мстислав Изяславич сидел в чужом для него Полоцке, будто в частом кустарнике: и впереди шорох, и за спиной шорох, и по бокам шуршит. Не поймешь, то ли зверь крадется, то ли мышь невинная возится. И чем более ждешь, чем более слух настораживаешь, тем шума больше, не поймешь, идет ли, ползет ли, летит ли, либо это у тебя самого кровь бьется в ушах и собственное затаенное дыхание свистит.

Так же и в Смоленске было. Слухом земля полнилась, и там Всеслава видели, и там о нем слышали. Получалось – в один и тот же день являлся Всеслав и под Менском, и в Дрютеске. Эти-то города хоть не так друг от друга удалены. Но как он мог в тот же день выгнать Всеволодова тиуна из Мстиславля! И тогда же забрать Торопец!

В Полоцке Мстислав Изяславич умер от болезни. Новые слухи пошли: кровью захлебнулся, от страха скончался. Его не любили за жестокость, с которой он в Киеве гнал людей, заподозренных в разграблении княжой казны после бегства князя Изяслава, да и в Полоцке он себя показал не добром. Люди осторожные к своей душе и благочестивые, поминая латинское присловье: о мертвых говори либо хорошо, либо ничего, избегали говорить о Мстиславе. Тем и они его осуждали.

По причине постоянной опасности князь Владимир не мог, как в Ростове Великом, утолить свою жажду к движенью. Ему довелось познать Смоленскую землю короткими путями. По Днепру плавал до Орши, сухими путями ходил на Касплинское озеро, а в другую сторону, на юг, в Погоновичи, Василев и Мстиславль.

Днепр – дорога ровная, верная. Редкая неделя кончалась, чтобы не было писем от князя Всеволода, от матери-княгини, от младшего брата, Ростислава, от сестер. Вверх из Переяславля, из Киева, из Чернигова письма шли и восемь дней, и девять дней. Вниз Владимировы письма поспевали на двое суток скорее.

Перед становленьем рек гонец привез сразу два письма, от князя Всеволода и князя Святослава Черниговского, старшего отцовского брата. Святослав писал племяннику, чтоб тот готов был подать помощь Святославову сыну, Владимирову брату двоюродному, Глебу. Глеб Святославич сидел в Новгороде. Отец велел Владимиру во всем слушать дядю Святослава, как если бы сам он, Всеволод, сыну что приказал. Речь же шла о Всеславе, будто бы полоцкий изгой собирается идти на Новгород. Пришлось Владимиру задуматься: почему дядя Изяслав Киевский молчит, почему отец с дядей Святославом не пишут, что Святополк Изяславич, посланный в Полоцк на место умершего Мстислава, должен против Всеслава делать? Почему ему-то, Владимиру, не приказали на помощь Глебу идти вместе со Святополком? Будто бы нет ни Полоцка, ни Святополка! Советоваться было с кем. Смоленский епископ славился умом. В дружине у Владимира кроме боярина Порея были и другие надежные бояре, старые опытом. Русские князья советовались с дружинами. Законом такое писано не было, но обычай прочнее закона: закон выдумать можно, обычай от жизни идет. Порешив вместе с князем, дружина охотой за князем идет, доброй волей брони надев. Добрая воля сильнее клятв-обещаний и крепче крестного целования.

Однако ж молодой князь решился про себя думать: дурак думкой богатеет, умный и подавно. Владимир собирал, раскладывал, складывал, примерял. Получалось – не ладно между младшими Ярославичами и Ярославичем-старшим. Старший из рук младших принял Киев. В Киеве не любят Изяслава, тихо отъезжают к Святославу в Чернигов, к Всеволоду в Переяславль. Да и с криком бегут. Свободному человеку дорога не заказана, иди, куда хочешь, живи, где сможешь прокормиться. Да не каждому хочется покидать насиженный уголок и могилы отцов. Такие смотрят на досадившего князя как на помеху и ждут не обычного веча, где судят рядовые дела, а изрядного, когда Земля колыхнется.

Вспоминалась угроза: извергну тебя за то, что ты не холоден и не горяч, а только тепел. Нет у Изяслава большой вины перед Киевской землей, чтобы, покаявшись, искать мира, любви. Нет и заслуг, чтоб за него Земля держалась. И в Ростове Великом, и среди смольян говорят про Изяслава: отец у него князь был, а этот ни в тех и ни в сех.

Уже крепко ковал мороз. На Днепре лед был еще ненадежен, а на Смядыни держал лошадь. Снегу мало, со льда сдуло порошу, и можно было любоваться через лед, через прозрачную, как слеза девичья, воду дном, поросшим водяными растениями. Видно все, как рукой достать. Топор уронили – вот он, лежит, зарывшись железом, приподняв топорище. Старая лодья, выставив поломанные ребра, на которых когда-то держались обводья, загрузла набухшим долбленым днищем в мягкий ил, сразу и не поймешь, что лежит. Рыбы проходят у тебя под ногами стайка за стайкой. Вдруг в сторону взяли. Им навстречу идет острорылый осетр по самому дну, как ползет, н под его перьями взмывают мутные облачка ила – как пыль на земле. Ребята долбят лунки для подледного лова. Но как же быть со Всеславом, с Новгородом? С братом Глебом Святославичем? Первое настоящее дело…

Довольно выдержав, Владимир собрал будто невзначай старших бояр. Достаточно было сказано неспешных речей – только слушай. Хватает лукавства в писаных книгах, не без хитрости живые книги. Городские бояре пустили корни, у них семьи, дома, имущество, земля, люди, они держатся места. У бояр, посланных с Владимиром, корни остались в Переяславле под надзором друзей, под охраною князя Всеволода. Им скучно в Смоленске, переписываются со своими, да что в письмах! Более года не видались. Каждый по-свому, каждый по-разному они встрепенулись. На Всеслава? Пойдем! Рассчитывали дороги, какую выбрать, сколько времени ехать и как. Спорили, но – важно – без шума. Своих немало – пять десятков мечей. Но против Всеслава да к Новгороду, в места плохо знакомые? Нужно брать с собою не менее сотен полутора смольян. Проводников надежных, не хвастунов.

По Каспле с Ловатью до Новгорода свыше шести сотен верст. Зимними дорогами будет покороче, но нет еще зимней дороги. Ехать в санях с обозом. Нужно сто двадцать – сто тридцать саней, чтобы все с собой увезти и ехать быстро, боевых лошадей вести за санями, с перепряжкой. За четыре дня успеем доехать до Новгорода, когда установится санный путь. А пока собираться и набирать смольян. бремя есть; без пути не сдвинуться я Всеславу. Но где он?



Установился путь, нашелся и Всеслав. О движении его к Новгороду с вожанскими полками прислали грамоты из Холма на Ловати, из Торопца на Торопе. Гораздо ранее князь Святополк Изяславич писал из Полоцка: есть слух, будто бы Всеслав ходит с войском у Ильменя.

К Новгороду Владимиру с дружиной, со смолянскими помощниками не удалось поспеть. Глеб Святославич с новгородцами справился сам. Об этом узнали на третий день после выезда из Смоленска, уже миновав Холм, от беглецов – не то из полка Всеслава, не то от испуганных битвой людей. А к вечеру встретили и самого Всеслава. Как волк охотника, так опытный воин, заранее подзрев новых противников, успел с дороги сойти и стать перед лесом, оградившись завалом из спешно срубленных елей.

Всеслав выслал своего старшего сына, Бориса, на дорогу к Владимиру с наказом остаться заложником, а Владимира Всеволодича просить на переговоры. Совсем светло, день выдался солнечный – все видели, что ни на миг не задумался князь Владимир, выслушав Бориса Всеславича. Ясным голосом ответил: «Добро, так и быть!» – и пустился к завалу, последней крепости изгоя Всеслава, напрямик. Снегу в те дни еще мало нападало – на четверть. Для саней по дорогам самая хорошая езда, а полем поезжай где хочешь: не нужно было Владимиру пользоваться следом истомленной крестьянской лошадки Бориса.

Всеслав встретил Владимира пешим. Стоял он перед завалом, а за ним кто-то безоружный. Сам же завал, ощетиненный поднятыми к небу еловыми лапами, был будто мертв. Никого не видать. Но слышно, что тюкают топоры по мерзлому дереву. С мягким шумом упало еще одно дерево. Укрепляются кругом, что ли?

– Садись, Владимир Всеволодич, – пригласил Всеслав, и подручный принял коня.

Сели на сваленную сосну, на которую был заранее наброшен плащ, чтоб свежая смола не липла. Сидели.

– Что ж молчишь-то? – спросил Всеслав.

– Жду, – отвечал Владимир.

– Ждешь… – согласился Всеслав. – Из ранних ты. То для меня хорошо. Буду я думать вслух. Для тебя. Нас здесь нет и шестидесяти. Лошади есть. Все голодные, ослабелые. Среди них ратных коней будет ли половина? – спросил князь Всеслав и ответил: – Нет! У тебя, – продолжал он, не глядя на Владимира, – дружинников сотни две, не считая конюхов при санях. И все вы, лошади и люди, сытые, а смолянских конюхов ты тоже не зря выбирал не силой выгонял. Так? – опять спросил Всеслав и опять сам ответил! – Так!

– Ты можешь меня взять, – говорил Всеслав, – но я не дамся тебе. Кормил меня Изяслав затвором, бог меня от затвора и смерти спас. Вторично не буду его искушать, затворным сиденьем я сыт. Новгородцы с Глебом Святославичем меня отпустили. Ты меня убьешь, но и твоей дружины мало останется. Выбирай, брат-князь, ты. Я свою долю уже выбрал.

– Ты обещался новгородцам? – спросил Владимир.

– Обещанье под страхом отпускается, ты же в святых книгах ученый, – возразил князь Всеслав и, повернувшись всем телом, заглянул Владимиру в глаза. – Но ты, я знаю, не только в одних святых книгах начитан. Слышал же ты, как нормандский дюк Гийом, заманив Гарольда-саксонца, вынудил его клятву дать? Слышал? И не бог между ними решил, а Гийомова хитрость да саксонская горячая поспешность. На могиле Гарольда написали: «Несчастный» – и только. И на моей могиле если что напишут, то те же слова. Обещанье! Ты князь, и, запомни, на себе ты узнаешь цену обещаньям. Когда и как, не знаю, но будет день – и ты мои слова вспомнишь. Скажи, долговязый книгочей Святополк что тебе писал обо мне из моего Полоцка?

– Оповещал: ты ходишь под Новгородом и Новгороду грозишь, – ответил Владимир.

– Когда он писал, меня еще под Новгородом не было, – заметил Всеслав. – Но предвидел он верно, ибо предвидеть было легко. Почему же он сам на меня не пошел? Первое, боится он из Полоцка выйти, страшась моих людей, полоцких. Второе – он Изяславич, в Новгороде – Святославич. Если не знаешь ты, так узнай: все далее расходятся Изяслав со Святославом. Всеволод же в середине. Я Святополка выгоню из Полоцка. Кривская земля наша, мы сами кривичи от древних князей. Кривская земля нас держится, Напрасно вы, Ярославичи, нас гоните. Наше кривское дело – стоять против Литвы. Вы, Ярославичи, нас поворачиваете, наше изгойство – ваш грех. Перед Землей грех. Так-то, князь. Теперь садись на коня, ступай к своим и нам побольше хлеба пришли. Ты небось хорошо запасся, не везти же обратно. – И Всеслав засмеялся. – Смолянские пироги от века славились мягкостью, пряники – сладостью!

Встали. Простились, обнявшись по-княжески, для чего Всеслав, будучи на полголовы выше Владимира, с неподражаемой гибкостью как бы уменьшился. И напоследок сказал:

– Еще тебе загадка, брат-князь. Почему новгородцы меня могли убить, но не убили? Ответ пришлю, сверь его со своим.



Никто из старших бояр ничего не спросил, когда Владимир, вернувшись с переговоров, не мешкая, наряжал обозные сани ехать к Всеславовой засеке. Смолянские конюхи весело, не запинаясь отвечали Владимиру на вопрос: «А у тебя в санях что?», помогая отбору запаса, даримого князю-изгою с его неудачливой дружиной.

Боярин Порей, бывший при молодом князе не то дядькой, не то главным советником, изготовившись к бою, сидел гора горой на богатырском коне. Первым сообразив, что крови нынче не быть, он, с натугой перенеся правую ногу через переднюю луку, соскользнул наземь и чихнул по-медвежьи так, что конь отпрянул на полную длину повода. Видно, сила не в хитроумии шутки: можно веселиться, не уставая, одним и тем же, когда оно приходится к месту. Всеизвестный Пореев чох отозвался и смехом, и усмешкой, и быстрой шуткой, столь же известной, как само богатырское чиханье, и столь же неизносимой.

Дружинники слезали с лошадей, вынимали из конских зубов железа, отвязывали уздечки от оголовий, зацепляли длинные чумбурные ремни к задкам саней, расседлывали и бросали седла в сани. Прежде всадника – лошадь.

Помогая друг другу, стягивали доспехи, надетые поверх полушубков, сменяли шлемы на шапки и влезали в овчинные шубы, чтоб мороз не пробрал на быстрой санной езде.

Около леса, за Всеславовой засекой, поднялся дым один, другой. Будут отогреваться, будут сытые, заночуют – что до них! На сколько-то времени князь Всеслав остался в прошлом. В настоящем же дне жил первый княжеский приказ. Владимиру довелось поступить в важнейшем деле собственной волей, без совета с дружиной, без долгих раздумий. Послушались его, будто старого князя. А не бывало ль, что спорили и оспаривали старейших?

Обозные, передав Всеславу запасы еды, догнали Владимира на ночлеге. Из двух десятков саней Всеслав оставил себе половину под своих раненых и ослабевших. Старшой обозный передал Владимиру деньги – плату за сани с лошадьми – и грамотку, красиво выписанную свинцовым стилосом на бересте, подручном русском пергаменте. Поблагодарив молодого Всеволодича за разумность – не за доброту, не за щедрость, заметил себе Владимир, – Всеслав давал ответ на свою загадку:

«Новгородская земля меня отпустила живым, ибо не пришло время, чтобы наши люди князей убивали. Придет и такое время, будут убивать, но нас с тобой тогда здесь давно уж не будет. Тебя ждет долгая жизнь, брат-князь. Как меня. Молись, чтоб тебе не довелось жить, как мне. Знать, что нужно делать. Знать, как делать. Но не владеть силой для должного. И вместо силы прибегать к насилию. И сотворить из желанного едва ли десятую долю. Но делится ли желанное на доли?..»



В избяном тепле, на соломе, устланной полушубками и шубами, лежат дружинники, лежит Владимир. В красном углу перед иконой богоматери богатого яркостью киевского письма предстоит крохотное копьецо огонька неугасимой лампады. Богоматерь любима на Руси, киевские, черниговские, новгородские живописцы более всего заказов получают на лик матери с младенцем.

Спать бы пора… Отзвуки дня ходят в людских душах, просятся в слово, и тихая речь течет перекличкой:

– Тука за плечо дергал князя Изяслава. Все твердил – послать в затвор да прикончить Всеслава.

– Смяли нас половцы на Альте. Изяслав не знал, что и делать.

– Потерялся он, и Земля ушла от него.

– Тука – воин знаменитый, а человек он злой.

– Кровь нерусская. Чудин, его брат, ничуть не добрее.

– Однако ж они оба верные люди, слову не изменят.

– На злое они умеют толкать. Не умеют иначе.

Владимиру вспоминается написанное рукой Всеслава. Сила. Насилие. Что это, как различить, кто укажет предел силы, границы дозволенного? Святое писание отвечает. Христос приказал Петру вложить меч в ножны, Христос побоями выгнал торговцев из храма. Бог с тобой говорит через совесть. Твой выбор свободен.

Перекличка не гаснет:

– Всеслав нынче не захотел волком бежать, а мог ведь.

– Мог-то мог… Однако ж такой князь своих не покинет. За ним можно стоять.

– Он сам дался, когда его Ярославичи схватили. Дружину собой выручил и Землю свою спас от разоренья.

Поляна широкая, из-под снега торчат былья – была летом живая трава, ныне мертвая стала, отжив до морозов и полностью совершив назначение жизни – семя дать, чтоб род, сохранившись, встал новой весной, ярким цветом не уступая умершим. Но старшие нового племени былью стали, быльем поросли отцовские курганы. Живые Владимир со Всеславом сидят на дереве, срубленном во время зимнего сна, – умерло дерево, не проснувшись. В полуверсте на дороге, пробитой через поляну, изготовившись к бою, ждали Владимировы дружинники, о чем решат молодой Всеволодов сын с изгоем Всеславом. И Владимиру кажется чудным, как же это он поехал на переговоры, не посовещавшись со старшей дружиной, как это бояре его отпустили… И понимает, и боится понять, какое же страшное дело готовилось, если двести дружинников спрятались за спину молодого княжого сына. Среди них были матерые бояре старшей дружины, крикуны, спорщики, свои и смольяне. А он и не думал. Кто же решал – совесть?.. На долгую жизнь, пишет Всеслав.

Прислушивается вновь. Слышит:

– Он родителей улестил. Она его не хотела.

– Помню, помню ее, красавица писаная, что цветок.

Как же они перешли со Всеслава на чью-то жизнь, совсем на иное?

– Он уверялся, что силой сумеет ее примучить к себе. От времени слюбится, дескать.

– Видал я их, сколько-то лет минуло. Она отцвела раньше срока. Он, видится, тоже своего не нашел.

– Через силу идти – какая любовь…

Так вот что, вот каким мостиком перешли ночные беседчики с княжих дел на любовь меж мужчиной и женщиной! Сила. Насилие. Веки сами сближают межи ресниц, отходит в бесконечное удаление лампадный светик. Перед внутренним зрением сон показал чье-то лицо и тут же пустился обманывать, подставляя другое, третье, четвертое, и не давал узнать ни одного. А из того далека, куда уходил огонечек, допевали отходную насилию:

– И дети не жили у них, а кои выжили – скучные, слабые…

– И хозяйство упало совсем…

– У людей урожай, у него прусик съел и солому…

– Рядом дождь бог пошлет, его поле град побил…

– И холопы у него бегут…

– А кто остался, вместо работы ворует…



Перекатилось Солнце на лето, а Зима пошла на морозы, пользуясь времечком, когда дни прибавляются не более чем на воробьиный шаг. Шаг! Не скачок – воробей прыгает борзо.

Изгой Всеслав барсом прыгнул к Полоцку, так широко прыгнул, что Святополк Изяславич без боя вышел из кривского стольного города и бежал в Туров. Туровское княжество, как и Владимиро-Волынское, держал Святополков брат Ярополк. В поспешном отъезде Святополк успел захватить не одни свои любимые книги, но и часть Всеславовых, который тоже слыл книголюбцем. Князь Всеслав говорил: «До лучших моих книг Святополк не добрался», зная, что такое больнее сердцу книжника, чем потеря города.

Туров был поставлен на берегу Припяти при древнейших князьях, в месте низком, подверженном весенним затоплениям. Первоселам пришлось делать валы и для защиты, и от наводнений и поднимать жилое место насыпной землей. Город был дорог своею дорогой – рекой Припятью, по которой вниз идти – в Днепр, а вверх – во все волынские города, на Буг-реку, к полякам. Сеют рожь, гречу, овес, не зная неурожаев – воды хватает, зато полей нет, есть польца меж болот, называемые здесь островами. С острова на остров устроены переходы из бревен – леса хватает на все и про все. Молотят на островах же и зерно вывозят зимой по льду, ибо летних дорог для телег или лошадей здесь совсем нет. Зато и чужому сюда пройти трудно.

Получив от отца Изяслава подмогу людьми, Святополк решил вернуться в Полоцк. Пришлось спешить, упреждая конец зимы: с первым оседаньем снегов в марте дорога на Полоцк через Голотическ на реке Вабиче, удобная зимой, станет непроходимой, как и вся земля до Припяти. Святополк ко дню выхода расхворался, и дружины повел Ярополк Изяславич, второй сын после Святополка.



Под Голотическом Всеслав остановил Ярополка. Дружины схватились, увязая в глубоком снегу. С обеих сторон пало десятка два воинов, и Всеслав показал хребет Ярополку, бежав со всеми своими и с обозом, оставив победителям около сотни саней, груженных малоценным припасом… Лошадей беглецы успели выпрячь.

Тут же пала оттепель, и дружина сказала Ярополку:

– Ты, князь, сам пропадешь и нас всех потопишь в разливах на потеху Всеславу. Пойдем домой.

И ушли, и благо сделали себе и другим, так как весна пала ранняя.

Князь Всеслав потешался:

– На деревья надо глядеть! Как синички запрыгают парами, так и кончай воевать на нашей земле. Встал Ярополк на поле, поле за собой оставил. И знамя расправил. И домой пошел несолоно хлебавши.

Ярополк успел вернуться в Туров, не пропав в злобных зажорах – так называют снега, напоенные талой водой. В этих словах не простое красноречие. Неосторожные тонули. Погибали и более осторожные от голода, холода, мокрети, отрезанные на гривке – островке без пищи. Не имея из чего костер сложить, чем укрыться, как высушиться, они коченели заживо, как трупы. Что ж тут особенного! У каждой земли свой нрав, и перечить ему не подобает.

Неумелому сухой жаркий песок такая же смерть, как ледяной холод мартовских разливов на Припяти. Не спросяся броду, не суйся в воду.



Летом в подгородном селе Берестове, близ Киева, на княжом дворе. Домовые клети грубо срублены из дубовых кряжей: углы не опилены, отрубы неровные, один дальше торчит, другого едва хватило зарубить лапу. Бревна ошкурены, но стругом не выправлены, торчат наплывы, суки сбиты, но не зачищены. Крыши все разные, есть круглые, острые, но каждое острие собой глядит, многогранные. Даже кровельная дрань спущена неровно.

Неровно прорублены окна, и все они разновелики. Наличники тяжелые, резьба чудная. Звери не звери, птицы не птицы. Будто бы резчик, начав одно, о другом вспомнил, третьим увлекся. А тут пора – и кончил четвертым.

Наружные лестницы на вторые ярусы, на крыши тоже разные – и ступени, и перила, и переломы у каждой по-своему.

Ставили клети, связав их крытыми переходами от земли и до крыши. Одна клеть шире, другая уже. Нет чтоб дом построить, собрали кучу домов. Но все вместе они – одно. Как живой человек. Уши на глаза не похожи, руки не ноги, голова не туловище. Но отнять ничего нельзя: искалечишь, будет урод либо совсем убьешь. Все же в человеке, как в любой живой твари, есть и однообразие. Проведя мысленный раздел сверху донизу, мы делим все живое на две соразмерные части – правую и левую. Берестовский княжой двор, или палатий по-гречески, не поддавался разделу. Как ни ходи, как ни примеряйся, никак не получается, чтоб с одной стороны оставить подобье другой. И свои, и иноземцы старались постичь тайну, посредством которой несообразное собралось в единство, где ни убрать, ни прибавить бревна.

Все строения и ограду, подобную старинному тыну из разнодлинных заостренных бревен, князю Ярославу Владимиричу в последний десяток его жизни поставили двое умельцев – Косьма и Дамьян. Из черниговских оба. Прослышав, что князь Ярослав собрался сменить свои обветшавшие берестовские клети, ставленные при Владимире Святославиче, червиговцы с ним подрядились.

– Надоело нам, князь великий, строить все из сосны да из ели, нас эти сосны да ели изъели. Оно дерево смолевое, сочное, доброе, родное, однако ж и от своего родного двора проехаться следует. Сам ты знаешь, что после хиосского вина, греческой диковины, или после дорогого лесбосского нет лучше черной браги, заведенной на кислой закваске. Так мы порешили побаловаться о дубом.

– А ну? А как? Покажите! – приказал Ярослав.

Показали черченье. Это вот спереди, это вот сбоку, а это со спины, а здесь второй бок, здесь третий, четвертый да пятый с шестым. Да еще здесь, глядь-ка!

– Сколько ж у вас боков? – подивился Ярослав.

– Много, – отвечают.

– Не пойму я, не вижу, как выйдет…

– Мы и сами еще до конца-то не видим, – признались умельцы. – Как что ему нужно, еще дуб себя покажет. По нему и сделаем.

Сговорились. Для себя Косьма с Дамьяном назначили малую плату: с дубом мы еще не работали. Полюбится – доплатишь по любви.

Ярослав был в долгих путях, увидел двор уже законченным и сказал:

– Красиво вышло. – Посмотрел, походил и поправился: – Нет, слово не то, что-то другое просится, чтоб назвать.

Митрополит из греков, которого Ярослав взял на смотрины, иное сказал:

– Величественно. Однако же гладкости и стройности нет. Не христианское. Дико-языческое строение.

Ярослав перевел умельцам слова митрополита и засмеялся:

– Он человек святой, да глаз у него чужой. А ведь подсказал мне – русское у вас получилось. – И наградил умельцев за удачу.



Будучи любителем голубиной охоты, Изяслав Ярославич, живя летним временем в Берестове, сам любливал погонять стаю. Умельцы и для голубей сумели посадить теремок с удобным для гона выходом на крышу, с хитрыми перильцами, чтоб увлекшийся забравшей немыслимую высь стаей охотник себе косточки не поломал. Сколь голубей ни люби, крылья у тебя не вырастут.

Отсюда хорошо виден Днепр, текучий хребет русского тела. Да и гостей принимать хорошо. Хотя бы и на голубятне, места много. Голуби не любят чужих. Вернее сказать, хозяин ревнив, и если терпит наемного голубятника, то лишь по невозможности самому и кормить, и убирать, и гнезда строить птице.

– Княжеское бремя! – жаловался Изяслав Ярославич гостю своему, Бермяте, ближнему боярину князя Всеслава Полоцкого, и восклицал с горьчайшей обидой: – Не так живи, как хочется, а как господь велит. Да если б господь! А то – один того хочет, другой туда тянет, третий свое советует. Перенести бы мне эти терема на остров, я б рыбку ловил, голуби б летали. Знать бы такое слово, сразу сказал бы…

– Но ведь своим поступаться ты не захочешь, – заметил Бермята.

– Нельзя. Княжество не рубаха, которую писание велит отдать ближнему. Новгород взяли у меня. Я, не желая братоубийства, терплю. Глеб на словах держит город для меня. Поистине же слушается Святослава и доходы дает мне частью, частью – отцу. Лишили меня отеческого достояния!

– Ты же сам согласился на такое и не требовал, чтоб Святославов сын ушел из Новгорода, – возразил Бермята.

– Согласился! Ты, книжник! Как у Гомера сказано, помнишь? Добровольно поневоле? Сижу я между родной кровью, будто между двумя огнями. Там, за Днепром, Святослав, там за Припятью, Всеслав твой. Земля же ко мне холодна. Им бы жить, добро копить да плодиться. От этого холода стал я чуток к огню. Потому и жжет меня.

– Князь Всеслав тебе не враг, – внушал Бермята.

Полоцкий посол был видом истинный кривич. Невысок, но кряжист, борода рыжеватая, глаза ясные, серые с искоркой, голос искренний, и владел он голосом, как певец. Да и вправду, петь умел хорошо и церковные песни, и свои русские.

– Вникни, князь, – просил Бермята. – Не мне говорить, не тебе слушать, будто бы Всеслав тебя любит. Любовь дело сердечное, а слово затаскали, не поймешь, что оно значит. Муж клянется любовью к жене, жена – к мужу, юноша – девушке, девушка – юноше, в ту минуту им смерть милее разлуки, а дунуло время своим ветерком и унесло любовь, как пушинку. Мой князь жил, живет и. жить будет своею Землей, и чужая ему не нужна. Такое он всем доказал. Не старался он, чтоб его сажали на твое место. Ты это знаешь, не отрекайся! – еще настойчивей, еще вкрадчивей запел Бермята, и хоть Изяслав и махнул рукой, но не прервал. – И ты знаешь: сидя в Киеве на твоем столе, Всеслав не пытался утвердиться. Знаешь! Полоцкую дружину к себе не вызывал, киевлян не приманивал, не прикармливал…

– Киевляне! – подскочил Изяслав. – А кто их прикормит! Норов змеиный! Извиваются, а куда поползут и где укусят – никому не понять. Нынче покой, завтра на вече взревут, и будет тебе горше, чем во рву львином.

– Не рви сердце, – утешал Бермята. – Каковы люди, таковы они есть. Богом созданы, не переделаешь.

– А Антоний-святоша? – вспомнил Изяслав. – Монахов-то гладил твой Всеслав!

– Антоний – дело особое, – возразил Бермята. – Он ни за кого не стоит. У него правда общая.

– Вот и общая! Связались святой с колдуном! Довольно на сегодня. Устал я от вас всех. Буду делать, что пожелаю. А ты иди либо сиди. Я с голубями душой отдохну.

И пошел Изяслав, ладный, росту высокого, свежий лицом, русоволосый, борода клином – не скажешь, сколько лет ему: и тридцать дать можно, и пятьдесят. На ходу сбросил кафтан на пол в горнице и блеснул в двери белой косовороткой.

Оставшись один, Бермята подошел к низкому окошку, по бокам которого на уровне верха в стену были вделаны для красоты два турьих рога. Подняв руки, Бермята взялся за рога, подтянулся, перекинул ноги через подоконную доску и удобно уселся, вывеся сапоги наружу. Там, под окном, шел чудной, как все здесь, не то мостик, не то переход, – ступив на него, можно было пройти на конец терема, пристроенного к этому, и в конце его усесться в подобие кресла между крылами некоего чуда-юда морского, точенного из дерева и травленного красной краской.

Бермята раздумал: и здесь хорошо. Сидел, забрав в кулак бороду, выгнув по-кошачьи спину, и, глядя на синюю дорожку Днепра, размышлял: «Довольно иль не довольно еще? Уехать или остаться еще? А? Как быть, чтоб вышло получше? Эх, пройтись бы по крыше с князь Всеславом туда да обратно, сто шагов и сто слов, и было б довольно. Нет таких средств у тебя, посол. Были б, глупых бы посылали, ты б дома сидел. Решай сам…

Изяслав Ярославичу нет счастья в жизни. Добрый человек, ему бы все повременить, воздержаться, пока дело само себя не сделает. Он, с душой помолившись, полагается на бога больше, чем на себя, на людей. Таким только с богом и удобно: бог-то слушает, не устает. Одинаково легко Изяслав поддается убежденьям последнего советчика, кто на него сильнее надавит. Более других им распоряжается старший его сын, Мстислав. Этот знает отца лучше, чем себя: не диво, впрочем, – себя знать трудней, чем других… Мстислав не жалеет силы на убежденья. Убедив, согласие вырвав, действует сразу, опасаясь, как бы отец не передумал».

Сидит Бермята, решает. Решит. А князь Изяслав поднял стаю. Трепеща, крылатые ввинчиваются в небо. Выше и выше уходят в голубые глубины княжие голуби. Князь свистит, как Соловей-разбойник. И до чего же родной этот свист дубовым теремам, поставленным на утеху русскому взору! Будто сами они свистят. Э-ге-гей! Стой! Держись!

Чу! В конюшне затопали испуганные кони – из новых, не привыкли еще. Не знают они – нет здесь разбойников, киевский князь свистит для забавы.

Голуби сильно и споро уходят вверх, вверх. Эх, быть бы птицей? Птицы небесные… Бермята одним глазом взглянул вверх. Вернутся… Нет небесных птиц. На земле – все земное. А жаль…



Ездил к Изяславу Бермята для умных бесед. И другие наезжали от Всеслава. Будто бы прятались они, будто бы таились.

Киев, говорят, что лес, люди в нем – листья. Любят люди красивое слово – оно понятней, доходчивей, его слышишь, как в руки факел берешь темной ночью: светится слово. И освещает.

Но думать, что в Киеве человек подлинно незаметен, может только новоприезжий, кто век вековой прожил в Коломене на Оке либо в Залесском селе на Клещином-озере.

Шла и шла пересылка между Всеславом и Изяславом. Киевляне вольно судили о том о сем, не щадя своего князя. Для жителей других стран такое щедрословие могло бы сделаться небезопасным. На Руси свое: что город, то норов, не любо – не слушай, а врать не мешай. Поминали Изяславу его возвращение за польской спиной. Не вмешайся князь Святослав Черниговский, сколько голов было бы бито! Хоть и умер уже Мстислав, сын Изяслава, не оставляли его в могильном покое: убивал, глаза колол, мстя за отца. Семейные убитых здесь, здесь же и слепцы.

Холодная к Изяславу Земля грелась недобрым жаром. Шатание явилось в Изяславовой дружине. Тука отъехал со своим добром к князю Всеволоду в Переяславль. Брат его Чудин, который посадничал от Изяслава в Вышгороде, тоже собирался отъехать.

– Какие столпы пошатнулись! – судили злорадные киевляне. – Выбор Тукою князь Всеволода понятен: Тука жестк, что кремень. Всеволод помягче всех Ярославичей. Куда же Чудин подастся? За братом потянет? Или пойдет к Святославу? Это уж будет кость на кость! Святослав ведь во! – и в поясненье слушавшему под нос совали кулак.

Развязка пришла в 1073 году. Святослав вызвал к себе в Чернигов брата Всеволода, но встретил его на полудороге от Переяславля, в Ольжичах.

– Звал я тебя советоваться, ты запоздал, я без тебя решил. Иду, прогоню Изяслава из Киева, прежде чем он вместе со Всеславом меня не высадит из Чернигова. Несдобровать тогда и тебе.

– Худо на старшего идти, нет такого обычая. Земля тебя не примет, – возразил Всеволод. – И худо первому руку поднимать.

– А добро ли старшему на младших умышлять? – спросил Святослав. – А что до зачинщиков, то хоть ты и знаешь на пяти языках, но и я тоже начитан. Давно известно: напал не тот, кто первым оружие поднял, а кто первым умыслил напасть и первым готовиться начал. Это, брат, базилевс Юстиниан сказал, и тому минуло пять веков, что ли? Я на брата Изяслава ничего не умышлял, это он на меня копья острит в полоцких кузницах. Ты как хочешь. Иди со мной, иди домой. Я назад не поверну.

Переправившись под Киевом, князь Святослав – Всеволод с ним – пошел не в город. Со своей дружиной черниговский князь двинулся в чудесное Берестово. Спешил он медленно. Не для чего ему было встречаться со старшим братом ни с мечом, ни с горьким словом. Через Днепр переправлялись как сонные, берегом шли нога за ногу, за час две версты. Давали время киевлянам. Дрова были готовы, котел налит доверху. Но какой огонь ни разведи, срок нужен, чтобы варево закипело.

Изяслав успел свое ценное вывезти в Киев. Навстречу его обозу текли шумные толпы киевлян. Пропуская княжьи телеги молча, люди вновь заполняли дорогу. В Киеве князь Изяслав собирался долго и тщательно. С большим обозом и малым числом дружинников Изяслав выехал из города через день после Святославова прихода в Берестово и направился на запад, в Польшу.

Киевское вече, собравшись в Берестове, единодушно посадило на княженье черниговского князя Святослава.

В день отъезда Изяслава Святослав пошел на освобожденный старшим братом княжой двор в Киеве. Всеволод сразу отправился в Чернигов, княжение в котором ему передал Святослав, как полагалось по порядку передвижения братьев с младших мест на старшие. Переяславльское княжество осталось за Всеволодом. Два Ярославича будто бы собрали Русь, не считая Полоцкой земли.

В Полоцке Бермята сказал князь Всеславу:

– Добились мы того, больше чего добиться нельзя. Ибо дела происходят от людей, а не люди от дел. Нам передышка пойдет. Помутились между собой Ярославичи. Изяслав поехал за помощью.

Болеслав польский, прозвищем Смелый, Ярославичам родственник. Мать Болеслава, жена короля Казимира Мария, была дочерью Ярослава Владимирича, сам Изяслав был женат на Гертруде, сестре короля Казимира. Четырех лет не прошло, как Смелый помог Изяславу вернуться в Киев.

Болеслав получил за это несколько земли с городами на Червенской Руси – она же Червонная – Красная – Красивая Русь. То есть доходы пошли Болеславу, а не Изяславу.

За Ярославом Червонным, Перемышлем, Саноком, Бардуевом – все эти города стоят в верховьях Днестра – начинается Польская земля. Польская речь сходна с русской, можно понять без труда, но все больше копилось различного между поляками и русскими. В Польше много крупных земельных владельцев, державших землю по наследству, собственников. Они раздавали землю от себя, требуя ежегодных платежей и военной службы от зависимых людей. Они, сильные владельцы, имели собственные дружины, могли поднимать собственное ополчение. От короля они мало зависели, король что дальше, то больше зависел от них. Отличались поляки и верой. Христиане, но по римскому толку. Епископы ставились римским первосвященником – папой, польское духовенство имело в Риме сильную опору. Богу молились по-латыни, в храмах служили службу божью по-латыни. Не ведающие латинской речи твердили по-латыни вслед за латинским попом. Грамоте учились по-латыни же. Грамотность и так не каждому дается, даже на родной речи. Троекратно труднее познавать сразу и знаки письма, и сложение слова, и самую речь. Не научишься один от другого, как на Руси учились целыми улицами, где деловую простую грамотку знакомцу в другой город мог написать либо один сосед из двух, либо оба.

В Польше грамотность пошла поверху, среди людей с достатком. Такие охотно щеголяли латинским словцом и пословицей. Известно, что сытый голодного не разумеет, а конный пешему не товарищ. С принятием христианства по римскому обряду в Польше достаточные еще быстрее и заметней обособлялись от малодостаточных. И без того от времени до времени конные все более удаляются от пеших. Тут добавилось прыти. Неграмотный слаб, написали по-латыни, перевели тебе правильно, неправильно, все равно подпиши. Связи общности по крови, по племени заменяются обязанностями должника перед заимодавцем, испольщика – перед владельцем; на смену обоюдного согласия приходит понуждение слабого сильным, сильного – сильнейшим.

Киевляне могли, собравшись на вече, выставить из Земли неугодного им Изяслава. В Польше в ту пору уже не было веча, которое могло бы распорядиться королем: король зависел от сильных владельцев.

Первый раз князь Изяслав-изгнанник поклонился полякам в удобное для них время. К тому же в ту зиму поляки успели понять, что воевать на Руси им будет не с кем, и не ошиблись. Сколько-то там русские побили из размещенной Болеславом дружины? Не в счет. Сегодня поляки опять воевали с богемцами. Настоящего мира на польско-богемской границе не было лет сто. То поляк чеху, то чех поляку лили за воротник кипящего сала, да так, что трескалась кожа и мясо лезло с костей.

Даже имея спокойный тыл, поляки не решились бы идти войной на Святослава Черниговского, ныне Киевского, чтобы встретиться в поле со всей Русью. Смелость без ума хуже отцовского проклятья. Болеслав встретил свояка крепкими объятьями и утешительными обещаниями. Обиженного князя чествовали знатные польские люди. Изяслав, видя сочувственные лица, открытые объятья, шапки, подметавшие полы, почтительные изгибы спин, щедро дарил. Настежь открыв лари с богатой казной, он уверялся: «С золотом добуду и войско».

Но дед его, Владимир Святославич, был мудрее, когда без счета дарил храбрых, приговаривая: «С доброй дружиной добуду и золото».

Едва ли не на три четверти знатные поляки облегчили Изяславовы клади, а дело его не подвигалось. Изяслав обижался, упрекал. Гуляли будто бы им сказанные обидные слова: «Ну уж и лошади польские: овес съели, а везти не хотят». Такое ему могли б и простить, не будь пересылки из Киева: князь Святослав сердится, хочет поднять Русь и ударить на Польшу. «Пока польские лапы увязли в богемской шерсти, нам самое время пощекотать польское брюхо русской колючей щетиной!»

Сказал ли такое Святослав Ярославич, или за него добрые люди острили слова-копья, но выходило похоже на правду. Поляки смутились – знатные, с весельем набрав русского злата, с горькой печалью опохмелялись призраками русских полков.

С превеликим достоинством произносились речи на отличной латыни. С оскорбленным достоинством князь Изяслав ответствовал на той же латыни. Но смысл польских речей не менялся: вот тебе бог, а вот порог.

И поторопили. С улыбками, в которых, как сабля в ножнах, сидела угроза чуть ли не смертью, доставили на границу.

Пока человек жив, он надеется. Еще до польских проводов-выпроваживания князь Изяслав послал одного из сыновей своих, Ярополка, в Саксонию. Наследственный и независимый владетель Саксонии, маркграф по-германски, полноправный и равноправный электор – избиратель на выборах императоров Священной Римской империи германской нации, родственник Ярославичей по брачным союзам, через Ярополка советовал Изяславу ехать в Майнц, к императору Генриху, четвертому этого имени на престоле Священной Римской империи. Сам маркграф, как сильный владыка и электор, от коего империя зависит, просил императора о помощи русскому рексу-королю, несправедливо лишенному трона.

С горьких польских хлебов Изяслав поехал попробовать германских. С натугой добрались русские до Майнца, славного города при впадении реки Майн в знаменитый Рейн. Император Генрих принял изгнанного русского короля с почетом, обещал помочь. Взял богатые подарки. Особенно радовались германцы драгоценным украшениям работы русских златокузнецов с простыми и перегородчатыми эмалями и с чернью. Такого нигде не умели так красиво делать, как на Руси.

По поручению императора его доверенные вельможи вели с Изяславом длинные беседы, на которые германцы куда как горазды. Говорили, как все ученые люди, по-латыни, которой Изяслав, его сыновья и немногие спутники беглеца владели свободно. Пришлось несколько привыкать к германцам. На Руси в ходу была латынь былых римских писателей и ученых. Учились говорить не быстро и точно. Поляки, учась латыни с Псалтыри и священного писания, в разговорной речи по своему характеру спешили. Германцы говорили медленно, как русские, но строили из латинских слов очень длинные цепи: от точки до точки по десять раз дух переводили. Расспрашивали о Руси, записывали для науки, были весьма благожелательны, содержали русских гостей щедро. Пищу поставляли плохую, грубую. Однако хозяева сами так ели, однообразно, скудно, и на плохой стол обижаться не приходилось: земля бедная, говядина не нагульная, свинина жилистая, домашняя птица тощая. Перец стоял, в необычайной цене, на пирах стольники его подносили в особой посуде избранным гостям и сейчас же убирали, чтоб не пропал.

Улицы узкие, дома прочные, каменные, но сыро в них и воздух тяжелый. Бань нет, моются кое-как: простолюдье летом иной раз лезет в реку, зимой же обходятся.

Император Генрих не однажды и подолгу самолично рассуждал с Изяславом. Человек пылкий, красноречивый, властный, он увлекся мыслью о распространении империи.

– Ни в чем не стеснена свобода маркграфов, герцогов, королей, равноправных сочленов общества, коим является империя. На великих сеймах они свободно, по собственной воле избирают достойнейшего из своей среды в императоры, возлагая на него и честь, и тягчайшее бремя быть защитником общей пользы. Могучая Русь, вступив в империю, найдет в ней и помощь, и защиту, и содействие в преуспевании. Облегчится торговля, увеличив общее богатство, власть русского короля упрочится. Русский король будет защищен силой империи от козней своих вассалов. В имперском союзе Русь будет самым большим государством. Русский король может быть избран императором, как другие электоры.

Увлекшись очевидностью благодетельного для всех вовлечения Руси в империю, император Генрих повторял одни и те же доводы, подобно продавцу камня-бриллианта, который, поворачивая перед свечой драгоценность, чарует покупателя игрой света на равновеликих гранях. В глубине тлеет будто бы пламень, и грани мечут лучи – кусок солнца в руке человека…

Князь Изяслав согласился стать королем, стать имперским электором, поставить и Русь в чудное здание Священной империи. Обрадованный император и грустный изгнанник обнялись, обменялись братским поцелуем. Договор, как и возведение в королевский сан, был отложен до дней возвращения Изяслава в Киев.

Во всем происшедшем не было ни обмана, ни обманщиков. Император Генрих видел благо людей в расширении империи. Князь Изяслав считал себя вправе ввести Русь в Германский союз: прочная дружба, взаимная помощь, облегченье торговых обменов, равенство.

Утром люди склонны меньше увлекаться мечтами, чем вечером. Дневной свет даже в серое ненастье отрезвляет умы, кипевшие в желтом свете свечи. Вечером говорят – сделаю завтра, и верят себе и грядущему дню.

Завтра, завтра, завтра… Но сегодня – ничего. Поляки успешно воевали с королем Братиславом Богемским, вассалом Священной империи: сегодня император был не в силах помочь даже Богемии.

Потому что Сегодня Генрих Четвертый боролся и со своими электорами, и с папой римским. Властвовало бесконечное злое Сегодня, требуя жертв, жертв, жертв. И прекрасное Завтра еще раз, еще раз и еще обагряло кровью нерожденного алтарь беспощадного Сегодня.

Изяслав тосковал. Он старел в изгнании, считал свои ошибки, учась труднейшей из наук – самопознанью. Упрекать императора Генриха? За что? В писании сказано: кто отнимет хлеб у своих детей и бросит его псам! Русские не были псами для державного германца, но какое войско он мог дать Изяславу, коль едва защищал себя самого?

Император не обижал Изяслава. В тоске Изяслав решил поискать счастья в Риме. Святополк поехал в священный город к папе Григорию Седьмому. Не возвратит ли Изяславу Киев и любимое Берестово наместник святого апостола Петра?

Папа принял сына русского короля с еще большей пышностью, чем император принял отца. Перст божий! Громадная Русь, самая большая и самая богатая страна в Европе, хочет и будет излюбленной дочерью Римской Церкви. Забывается обман герцога Гийома, нового короля старой Англии. Забываются германские обиды и дерзости злобного императора Генриха. Папа помолодел. Бывший Гильдебранд, папа Григорий Седьмой торжественно принял Святополка Изяславича. Князья Церкви – кардиналы и князья мира – верные папе южноиталийские и сицилийские норманны осыпали русского наследного принца изъявлениями дружбы. Дарили кольца со своих рук, оружие, лошадей, одежду. Устраивали пиры – здесь умели лучше есть, чем в Германии, но до Руси италийцам было еще далеко.

Русский принц почти не имел чем отдариваться – поляки обобрали изгнанников. Узнав о недостойном поведении своих духовных подданных, папа Григорий велел написать грозные письма. Напоминая польским христианам о святости гостеприимства, папа требовал, чтобы королю Изяславу было возвращено все, что у него выманили способами, достойными язычников. Раскаяние искупает вину. Нераскаянных накажет Церковь в жизни временной, а бог – в вечной. Короля Болеслава папа просил помочь Изяславу вернуться на киевский трон.

Наследный принц – в Риме праву первородства давали важное значение – привез отцовские полномочия, изложенные на пергаменте, с подписью отца, с печатью. Обсуждали, как провести унию Церквей – Русской и Римской. Король Изяслав желал этого. Наследный принц Святополк договаривался об условиях: будем вершить без спеха, богослужение отправлять на русском языке, ибо народ к такому привык. Ставить епископов папа будет по представлению русского короля.

У папы не нашлось войска, чтобы послать его на Русь. Генрих Четвертый и Григорий Седьмой были едва в силе состязаться один с другим. Ни одного копья[12] не увел Святополк Изяславич из прекрасной Италии, страны старых развалин, к которым люди что ни год добавляли новые, страны, густо удобренной павшими в войнах: там произрастал лучший в Европе виноград, а корни его, как. известно, обладают особым пристрастьем.

Начальник охраны, данной Святополку Изяславичу от папы, сдружился с русским. Странный человек, наполовину монах, наполовину воин, со странным именем – Элезий, он часами молился в седле, перебирая длинные четки, бусины которых были выточены из косточек маслин, принесенных палестинскими паломниками. Но там, где место было ровным, удобным для охоты, Элезий сажал на рукавичку сокола и травил любую птицу. Его увлекала травля для травли. В каком-то селенье жители пожаловались на разбойников и указали ущелье, служившее притоном.

– Развлечемся! – предложил Святополку Элезий.

Не потеряв ни одного из своих, они убили двоих разбойников и схватили пятерых. Элезий приказал повесить их, «как желудей», на дубе, росшем у дороги близ селенья. Солдаты умело и с охотой выполнили приказ, а сбежавшиеся жители били в ладоши, будто на зрелищах. Двоих повесили низко, и мальчишки, цепляясь за ноги, качались на страшных качелях.

– Ты всегда знал, что будешь есть завтра? – спросил Элезий Святополка.

– Как-то я заблудился на охоте… – начал Святополк, но Элезий перебил его:

– Я разумею иное. Ты никогда не горевал над изношенной рубахой! Никогда не ходил по снегу босым! Никогда не слыхал, как твоя дочь, сын, сестра, мать просят еды, тебе ж нечего дать им! А эти люди испытали, испытывают подобное. И мне такое знакомо. Не осуждай их за жестокость. Счастливый редко бывает злым. Несчастный никогда не бывает добрым.

– Мой отец, я, мои братья, мы все несчастны, – возразил Святополк.

– А! – отмахнулся Элезий. – Разве это несчастье? Когда ты не будешь знать, что есть, чем прикрыть наготу, когда чужой будет топтать твою совесть, твою честь, только тогда ты познаешь цену несчастья, мой принц.

В Альпийских предгорьях Элезий как-то указал Святополку на груды камней в полуверсте от дороги:

– Там родился я, там могилы отцов, – и перекрестился.

– Мир праху, – сказал Святополк, творя крестное знамение, и спросил: – Как место звали?

– Никак, – ответил Элезий.

– А кто же разрушил?

– Все. Нет народа, который не носил бы в Италию меч.

И замолчал, занявшись до вечера четками и немою молитвой. Наутро посочувствовал Святополку:

– Нет у папы солдат. Из-за Генриха-нечестивца. Не будь того, и я пошел бы на Русь.

– А ты ступай в отцову дружину. Будешь волен и богат, – предложил Святополк.

– Нет! Нет! Нет! – трижды отрекся Элезий, будто искушали его, и объяснил: – Только с нашими пойду. Единство Церкви творить?

Император Генрих не досадовал на короля Изяслава за его договор с папой. Император боролся с этим папой, но не с Римской Церковью. Император сделал что мог. Он нарядил в Киев послов, дабы они призвали младшего брата познать свой грех перед старшим. Право первородства священно для всех времен и народов.

В Киеве прошел слух, что имперские послы, которым князь Святослав показывал свое казнохранилище, осудили князя. Дескать, это золото мертвое, а с хорошей дружиной можно и больше собрать. Такого германцы и не думали: у них, чтоб иметь войско, нужно золото, золото и еще раз золото.

Святослав стал скупенек, и киевские острословы, изощряясь в выдумках, приплели к делу германцев. Императорские послы заметили красивую княжну, Евпраксию, дочь князя Всеволода, и начали на свой страх намеки бросать, что, мол, император наш вдов, однако же молод, собой красив и сердце у него верное. Так если бы…

Послам дали понять, что при случае некое дело будет возможным. С тем они и отбыли: с неудачей ходатайства за Изяслава и с завязкой другого дела.

Трудно постичь чужое: незнание речи – стена. Одолевши речь, вязнешь во рву: чужие обычаи. Против них возражаешь и вольно, и невольно, ибо свои пристрастья трудно менять на ходу. Путешественники грузят караваны небылицами. Умный оказывается хуже глупых: что не по нему, того нет, того быть не должно. Остальное натянуто на привезенный из дому аршин.

Императорские послы нашли Русь богатой, людей дерзкими. Простолюдье уступает дорогу по своему удобству. Если сами едут с грузом, то заставляют встречных сворачивать, невзирая на звание. Оружие носят вольно, кто какое захочет, не сообразуясь, кто знатен, кто черен. В этом проявляют невежество общих правил. Вопреки такому разбойников мало, ибо о грабежах послы не слыхали или от них скрыли.

Еда хорошая, съестное дешевле и в два раза, и в три. Перец продают дешевле в четыре раза и более, как и гвоздику, мускатный орех, корицу. За пряностями русские, сами ездят через персидскую землю до берега Южного моря, что лежит за арабами.

Русский король живет открыто, у него нет замков ни в городах, ни между городами. Во время смуты королю негде укрыться, негде выждать, пока восставшие не разделятся между собой, а доброхотные вассалы подадут помощь. Присягу на верность подданные не принимают.

Король Святослав трон Изяславу никогда не уступит. Но с недавнего времени он ослабел здоровьем. После него, по русскому обычаю, на трон сядет Всеволод, следующий по рождению сын короля Ярослава. Ныне Всеволод держит герцогство Черниговское размером много больше хотя бы Саксонии. Дочь Всеволода, Евпраксия, красива и образованна, за ней отец даст богатое приданое. Через брак с Евпраксией у императора Генриха и его рода возникнет союз с Русью, выгоды которого трудно предвидеть.

Глава посольства викарный епископ Майнцский советовал императору:

– Даже тень Права в сильной руке при благоприятствии бога может сделаться тяжелее горы, звонче колокола и убедительней меча.

Загрузка...