Третья бригада архитектурно-строительного бюро спроектировала целую улицу для нового поселка нефтяников в Анненске: полтора десятка уютных домиков, клуб, школу, больницу. Заказчик проект похвалил, утвердил и обратился к бригаде с просьбой: послать в Анненск двух столичных архитекторов помочь нефтяникам построить новую улицу как можно лучше.
Руководитель бригады Шанталов даже поморщился от такой просьбы.
"Работа на периферии — дело, конечно, и нужное и модное, — подумал он, — но пойди попробуй, оторви кого-нибудь из работников проектного бюро от московской земли!"
Шанталову хотелось тактично отказать нефтяникам в просьбе. Но как это сделать? Руководитель бригады отправился за советом к начальнику проектного бюро Киприянову. А тот выслушал его и сказал:
— Отказать? Ни в коем случае. Выберите в своей бригаде двух энтузиастов и посылайте.
— Послать? Но кого именно?
— Сколько в вашей бригаде старших архитекторов?
— Двое: Нина Петровна Голубева и Швачкин.
— Нину Петровну не трогайте: у нее дети. А Швачкин пусть едет.
— Но ведь ехать нужно не меньше чем на год.
— Ну, и что ж. Холостяку долгий путь не страшен. Положил в портфель пару белья да зубную щетку — вот и все хлопоты.
Шанталов на минуту задумался. Пять лет он работал с Швачкиным в одной бригаде. По субботам ездил с ним на рыбалку, по воскресным дням гонял «козла» в домино. И вот теперь по милости нефтяников привычная компания рушилась.
— Но что делать? Не ссориться же из-за этого Швачкина с Куприяновым, — сказал самому себе Шанталов и подумал: "Придется мне ездить теперь на Оку за окунями не со старшим архитектором, а с инженером-сантехником Полотенцевым".
В тот же день в третьей бригаде было созвано производственное совещание. Шанталов довел до сведения инженеров и архитекторов просьбу нефтяников и сказал:
— Руководство решило удовлетворить эту просьбу и посылает в Анненск двух архитекторов.
Кандидатуру Женечки Волкова Шанталов назвал легко и уверенно. Женечка был комсомольским групоргом, и с его стороны отказа быть не могло. Правда, Женечке тоже не очень хотелось уезжать из Москвы: здесь Большой театр, телевизионные передачи, стадион в Лужниках. Но Женечка понимал: без хорошей практики на строительной площадке ему никогда не стать настоящим архитектором. Женечка так и сказал на производственном совещании. Товарищи горячо похлопали за это Женечке и стали ждать, когда Шанталов назовет имя второго энтузиаста.
Шанталов помедлил, вздохнул и повернулся в сторону своего приятеля. Швачкин даже побледнел от неожиданности:
— Мне в Анненск?
— Да.
Швачкин воспринял это «да», как удар ножом, в спину. И кто ударил? Лучший друг, с которым он пять лет зоревал над удочками на всех водоемах Подмосковья. Швачкин от растерянности даже онемел. А Женечка Волков, чтобы успокоить товарища, сказал:
— Не горюй, Швачкин. Под Анненском течет речка Чуча, а в ней лещи да подлещики не чета московским.
Но чучинские подлещики не прельщали старшего архитектора. Этот архитектор успел уже взять себя в руки и заявил собранию твердо и бесповоротно:
— Я в Анненск не поеду.
— Почему?
— Принципиально!.. Москва должна посылать на периферию людей отборных, а не первых попавшихся под руку.
— Вы, Швачкин, не первый попавшийся, — запротестовал Шанталов. — Вы один из лучших наших архитекторов.
— Это я-то лучший? — переспросил Швачкин и демонстративно засмеялся. — Нет, я не лучший. В моих работах были и просчеты и изъяны.
— Товарищи, — сказал Шанталов. — Не верьте Швачкину. У него не было изъянов.
— Были, — упорствовал Швачкин. — Я допускал в своих проектах даже излишества: лоджии, пилястры, мраморную крошку…
— Не было у Швачкина мраморной крошки, — чуть не плача, доказывал Шанталов.
— Была, была!
— Наоборот, в этом году начальник бюро дважды премировал Швачкина.
— И оба раза по недосмотру! — крикнул Швачкин.
— Но вы же не протестовали.
— Моя вина. Согласен. Дайте мне за это выговор. Заберите обратно премии, но только не посылайте на периферию.
Руководитель третьей бригады вопрошающе посмотрел на руководителя проектного бюро Киприянова.
— Ну, как, видели нахала?
Киприянов видел, слышал, удивлялся. А нахал от обороны переходит уже в наступление. Он устремил пристальный взгляд на своего бывшего друга и сказал:
— У меня есть более подходящий кандидат для поездки в Анненск.
Вместо того, чтобы встретить эти слова с достоинством, как подобает мужчине и руководителю бригады, бывший друг струсил:
— Меня в Анненск?! За что?
— Как лучшего из лучших.
— А я вовсе и не лучший.
— Как, и вы тоже? — удивился начальник проектного бюро.
— Именно я-то и есть не лучший. Меня критиковали, даже в печати, за бюрократические тенденции в работе.
— В какой печати?
— В стенной.
— Стенная печать не в счет, — сказал Швачкин. — Шанталов — золотой фонд, гордость третьей бригады.
— Товарищи, не верьте, — отбивался Шанталов. — Я не золотой фонд, не гордость.
— Гордость, гордость!..
— Швачкин клевещет на меня. Гордость — это тот, кто работает на пять с плюсом, а я только жалкий троечник. Меня нельзя посылать на периферию. Я там такое понастрою, что вас всех к ответу притянут.
Работники проектного бюро слушали своего бригадира и краснели. Им было очень неловко и за Шанталова и за его друга Швачкина. И тогда с места поднялся архитектор Сергеенко и сказал:
— Бог с ними, с этими рыболовами. Я поеду с Женечкой Волковым на реку Чучу к нефтяникам.
На следующий день после производственного совещания начальник проектного бюро Киприянов издал два приказа. Один был посвящен отъезду Сергеенко и Волкова в Анненск, второй — увольнению Швачкина и Шанталова из проектного бюро.
Бывшие друзья-приятели не ждали такого крутого оборота. Они готовы были согласиться на «указать», "поставить на вид", даже на строгий выговор, а тут вдруг «уволить». Швачкин и Шанталов, забыв о ссоре, вместе бегали в обком, в цека профсоюза, вместе били челом:
— Помогите! Восстановите!
Из обкома звонят Киприянову:
— За что уволены архитекторы?
А тот вместо ответа посылает протокол производственного совещания. В обкоме читают этот протокол и удивляются. Бракоделы. Бюрократы.
— Кто возвел на вас такую напраслину?
— Мы сами.
— Сами? Тогда и пеняйте на себя.
— Так мы называли себя бракоделами и бюрократами нарочно, чтобы не ехать на периферию.
— Тогда тем более обкому заступаться за вас не след.
Швачкин и Шанталов попали в заколдованный круг. Ни в ком и нигде они не могли найти сочувствия. Друзья-рыболовы соглашались ехать теперь даже на периферию. А им говорили:
— Благодарим. Не нужно. Мы посылаем на периферию только лучших.
Вчера Борис Борисович Шанталов пришел в редакцию.
— Знаю, — сказал он, — хватили мы тогда на производственном совещании со Швачкиным через край. Но посоветуйте, как быть. Может, написать заявление в суд, в прокуратуру?
— Вряд ли прокурор вернет вам уважение товарищей.
— Но что делать?
— Сходите к бывшим своим сослуживцам. Покайтесь перед ними.
— Вы думаете, они простят?
— На этот вопрос архитекторы ответят вам сами. Потерять уважение легко, а вернуть его, ой, как трудно.
1957 г.
Эдик Строкин решил жениться на Тамаре Ясниковой и пришел к маме за разрешением. Мама спросила Эдика:
— Зачем спешить, что случилось?
— И вы знаете, что ответил мне Эдик? — говорит Варвара Павловна. — Эдик оказал, что, во-первых, ему пора, а во-вторых, он ее любит. Что касается «во-первых», то это, может, и так, потому что моему мальчику как-никак 23 года. Что же касается "во-вторых"…
Но здесь мама замолчала, оставив этот пункт без комментариев. Однако прежде чем дать разрешение на женитьбу, Варвара Павловна стала расспрашивать сына про невесту. Кто она? Какие у нее данные?
— О, за данные я ручаюсь! — успокоил сын маму. — Данные у Тамары хорошие.
— А это мы проверим, — сказала мама и деловито взялась за карандаш.
Мама допрашивала сына не как близкий, любящий человек, а как дотошный детектив. Кто? Что? Где? С кем? И сын не обиделся за свою любимую, не возмутился. Оказывается, пока Эдик ухаживал за девушкой, он исподволь собирал о ней для мамы всякие сведения.
Эдик побывал в доме, где жила Тамара, и поговорил на всякий случай с ее соседями: не было ли у девушки прежде сердечного увлечения? Жених сходил в институт, в котором училась невеста, и, между прочим, узнал про ее отметки. А вдруг любимая не получает стипендии! Эдик забрел даже в женскую консультацию: не состоит ли его невеста на учете в качестве кормящей матери?
Но невеста оказалась девушкой безупречной, и сын, явившись к маме, кратко, по-анкетному информировал ее о добытых данных.
— Лет? Двадцать один. Рост? Сто пятьдесят семь сантиметров. Девица. Отличница. Общественница. Глаза серо-голубые. Волосы русые. Порочащие данные? Порочащих данных не обнаружено.
В сентябре Эдик сыграл свадьбу. Три месяца молодые прожили в любви и счастье. Мамин мальчик не мог нахвалиться женой, мама — невесткой.
И вдруг в декабре мама узнает, что отец невестки, шофер по профессии, когда-то сильно провинился и был за это судим. И хотя со времени суда прошло много лет и этот шофер был уже на свободе и снова сидел за рулем грузовой машины, мама учинила истерику:
— Караул! Нас обманули. Моему сыну достался не тот тесть.
— Мамочка, нас никто не обманывал, — сказал сын. — Я знал про суд.
— И ты женился?
— Но ведь я женился не на нем, а на его дочери.
Так говорил Эдик. А мама, знай, твердила свое:
— Тесть испортил репутацию моему мальчику.
Старая, давно забытая судимость тестя не могла, конечно, влиять на репутацию зятя, так же, как она не влияла на добрую репутацию дочери этого тестя. Тамара была уважаемым человеком в институте, членом райкома комсомола.
Но на Варвару Павловну не действовали никакие аргументы.
— Не смей ставить знака равенства между собой и Тамарой! — говорила мама сыну. — Кем будет Тамара, когда кончит институт? Простой учительницей. А я готовлю тебе другое будущее.
О, это будущее "моего мальчика"! Оно рисовалось маме в виде феерической карьеры преуспевающего дипломата. Сначала рядовой сотрудник посольства, потом третий секретарь, затем второй, первый… Через семь лет после окончания института Эдик должен был, по маминым наметкам, иметь уже ранг посла.
И так год за годом, капля по капле…
Эдик думал примерно о том же, но только про себя.
— Хорошо, пусть не посол, — рассуждал он, — но на ранг посланника во всяком случае я могу надеяться.
И хотя сын для порядка доказывал маме, что чины и ранги в нашей стране даются людям в зависимости только от их личных достоинств, а не от достоинств или недостатков их родственников, про себя этот сын уже твердо решил при первой же подходящей оказии распрощаться со своим неудобным тестем.
— Зачем?
— На всякий случай. А вдруг… кто-нибудь, где-нибудь придерется.
И такая оказия скоро подвернулась. Эдик заполнял какую-то анкету и вместо того, чтобы в графе "семейное положение" написать «женат», он написал "холост".
Распрощавшись с тестем, Эдик стал думать, как быть с женой.
— Жену прогнать! — сказала мама.
— А что если она обозлится? Пойдет жаловаться в комитет комсомола?
— У тебя нет другого выхода…
— Дай подумать.
И сын надумал. Он решил разыграть небольшой спектакль. Эдик собрал книжки и отправился к теще:
— Примите бездомного. Я поссорился из-за Тамары с мамой.
В квартире тещи было теснее, чем в квартире матери. Тем не менее Эдику был выделен лучший угол в комнате, предоставлено самое почетное место за столом. За ним ухаживали, его холили, лелеяли, а Эдик, несмотря на любовь и внимание окружающих, становился день ото дня мрачнее и мрачнее.
— Милый, что с тобой? — волновалась Тамара.
— Я думаю о своем будущем.
— Оно безоблачно.
— Ой ли, Тамарочка? Меня беспокоят грехи твоего отца. Я понимаю, все это сущая чепуха. И тем не менее нам следует разойтись. Конечно, не навсегда, а только на время распределения оканчивающих институт. Как только мне дадут перспективную должность, мы сейчас же зарегистрируемся вновь.
Тамара заканчивала институт на год раньше Эдика, и комиссия по распределению даже и не думала ставить в упрек дочери судимость ее отца. Тем более нечего было бояться зятю.
— То есть как нечего? А вдруг…
И Эдик, знай, долбит свое:
— Нет, Тамара, ты не любишь меня, не думаешь о моем будущем.
И так день за днем, капля по капле, пока наконец Тамара не согласилась на обман. Эдик на радостях расцеловал жену и стал учить, как вести ей себя на суде.
— Так и так, — инструктировал он Тамару, — говори: "Не хочу жить с гражданином Строкиным". "Почему?" — спросит судья. Отвечай: "У меня есть другой мальчик, которого я люблю".
— Но у меня нет другого мальчика.
— А ты наговаривай на себя. Иначе нас не разведут.
И ради любви Тамара совершила преступление, за что ее никак нельзя оправдывать. Тамара поступилась своей совестью и сказала все, чему учил ее Эдик.
И вот тихо, без скандала Эдик сделал то, чего хотелось Варваре Павловне. Получив справку о разводе, Эдик в тот же день возвратился в дом матери.
Нет, "мой мальчик" не рвал окончательно с Тамарой. (Зачем злить жену?) Он попросту переходил на новое, более удобное амплуа — приходящего супруга. Для встреч с женой Эдик выделил два брачных дня в неделю: вторник и субботу.
— Вынужденная маскировка, — говорил он Тамаре.
Прожив с женой полтора года (полгода до развода и год после), Эдик так никому и не сказал в своем институте, что он женат.
— Дай только получить мне перспективную должность, тогда мы сходим в загс, позовем друзей.
Двойная жизнь сильно тяготила молодую женщину. Перед ней все чаще и чаще вставал вопрос, кто же она в конце концов: жена или не жена? Но месяцы шли, а Эдик не спешил со вторичной регистрацией. Наконец, в начале 1957 года Тамара сказала мужу:
— Нам нужно оформить наши отношения. Я в положении.
Муж предложил жене сделать аборт. Та отказалась.
— Ах, так! Тогда между нами все кончено.
С этого дня Эдик не появлялся больше в доме жены ни по вторникам, ни по субботам. Жена заболела. Муж не навестил ее. Жена родила замечательных близнецов Сашу и Наташу. Муж не пришел с поздравлениями.
В институт с жалобой отправилась делегация педагогов школы, в которой работала учительницей Тамара. Эдика вызвали для разговора в комитет комсомола. Эдик струхнул — и к маме:
— В понедельник меня вызывают на новое заседание. Что делать?
— Не волнуйся, — стала успокаивать мать сына. — Придумаем.
И мама с сыном придумали.
— Мой мальчик решил жениться, — сказала мне Варвара Павловна. — Но только уже не на Тамаре, а на Лиде. Вы спрашиваете, почему я разрешила этот брак… Причины те же, что и в прошлый раз. Во-первых, пора, а во-вторых, у него любовь.
Новая любовь Эдика развивалась со скоростью реактивного самолета. Она родилась, расцвела и закончилась браком между двумя заседаниями комитета комсомола. Эдик спешил, чтобы поставить комсомольцев перед свершившимся фактом.
— Я не могу вернуться к старой жене. У меня есть уже новая.
— Простите, но у вас есть еще и дети.
— У меня нет детей.
— Как, вы отказываетесь от Саши и Наташи?
— Нет, сначала я не думал отказываться, — нехотя признается Эдик, — но потом…
…Потом "мой мальчик" прикинул, подрассчитал, и вот, пожалуйста, готова уже новая подлость.
Я решил поговорить с отцом Эдика.
— С отцом? — переспросил Эдик и удивленно поднял правую бровь.
— А у меня никогда не было отца. То есть отец как биологический фактор, конечно, был. Но не больше. Не склеилось у отца семейное счастье с мамой.
Не склеилось счастье. А по чьей вине? Два десятилетия назад Варвара Павловна была такой же тщеславной женщиной, как и теперь. Отец Эдика был еще студентом, а Варваре Павловне рисовалось уже стремительное продвижение мужа вверх по служебной лестнице. Москва. Министерство. Сначала инженер, потом начальник отдела, затем член коллегии. Но муж не посчитался с расчетами жены. И сразу же по окончании горного института добровольно уехал работать в Забайкалье, в Анон-Оловянское рудоуправление. Варвара Павловна отказалась ехать с мужем:
— Я мечтала не о таком будущем.
И вот супруги рассорились, разошлись. С Дальнего Востока молодой инженер был откомандирован еще дальше, на рудники Крайнего Севера. Это насторожило Варвару Павловну. Зачем? Да по своей ли воле? И Варвара Павловна поспешила указать в метрике Эдика не фамилию отца, а фамилию бабушки. Вслед за фамилией предусмотрительная мама лишила сына отцовского отчества, национальности. И все это на всякий случай.
Семь лет назад при получении паспорта Эдик мог «уточнить» неправильные записи, а он не сделал этого. Между тем отец Эдика сильно преуспел за прошедшие годы на своих рудниках. Он обрел опыт, выдвинулся и несколько последних лет жил и работал в Москве, бок о бок с сыном.
— Вы часто видитесь с отцом? — спрашиваю я Эдика.
— Ой, что вы! Мне даже неизвестен адрес этого человека.
Эдик смотрит мне в глаза и говорит неправду. Сын не только знал, где жил и где работал его отец, он часто ходил к отцу в гости, ел-пил у него, играл в шахматы. Сын все эти годы гулял в костюмах отца, а фамилию носил по-прежнему бабушкину. Таким бы отцом, как у Эдика, только гордиться. Но как сделать это? Пойти в институт и рассказать о неточных записях в паспорте? А вдруг это повлияет на получение перспективной должности? И Эдик продолжает отмежевываться от того, кого любит.
— С отцом связи не имею. Адреса не знаю.
— Карьерист. Препротивная личность, — говорят про Эдика члены комитета.
Членам комитета взять бы и выставить эту личность;в комсомола, а они проявили слабость, разжалобились.
Жалеть нужно не "маминого мальчика", а комсомол. "Мамин мальчик" — человек неверный, ненадежный. Ради карьеры он с легким сердцем отрекся от отца, жены, от родных детей. Он может отречься и от самого комсомола. И все под тем же предлогом: на всякий случай… А вдруг…
1958 г.
Федор Филиппович Сырцов не был в родном селе больше тридцати лет. Ему бы по приезде пройтись по знакомой улице, навестить родных, а он прямо со станции рысью в сельсовет.
— Я к вам с жалобой.
— А именно?
— На детей своих. Не уважают они старика-отца.
— А кто из детей вас обидел?
— Ну, этот, как его… Алексей. Писем он мне не пишет, алиментов не платит.
— Алексею трудно писать вам письма.
— Почему?
— Алексей погиб в первые дни войны. Разве вы не знали об этом?
— Нет, не знал, — отвечает отец и замолкает.
Но заминка продолжается недолго. Федор Филиппович с помощью большого синего платка звучно прочищает нос и говорит:
— Ну, раз нельзя взыскать деньги с Алексея, помогите мне учинить иск Михаилу.
— Михаил… Михаил… — шепчет работник сельсовета, перелистывая книгу жителей села. — Простите, а у вас разве есть сын Михаил?
— Как же, ищите лучше. Должен быть.
— Вы его давно видели?
— Не то в двадцатом году, не то в двадцать первом. Как сейчас помню, лежал он тогда в люльке и сучил ножками. Теперь Михаил, поди, и в люди вышел и зарабатывает немало, так что пусть платит отцу, не скупится.
— Михаил, Михаил… — продолжает шептать работник сельсовета; наконец он находит то, что искал, и с возмущением говорит:
— Так ведь вашего Михаила давно нет в живых.
— Как, и он умер? Когда?
— В 1922 году. Трех лет от роду.
Люди, зашедшие в сельсовет, начинают негодовать на отца, который не знает, кто из его детей жив, а кто — нет. А отцу хоть бы что. Отец упрямо идет к своей цели.
— Кроме сыновей, — говорит он, — тридцать лет назад мною были оставлены в вашем селе дочки.
— Ну, а дочек вы хоть знаете, помните?
— А как же!
— А если бы мы попросили вас сейчас опознать их, вы опознали бы?
Федор Филиппович протрубил в большой синий платок во второй раз и огляделся вокруг: "А что, от них, сельсоветчиков, можно ждать любой каверзы. А вдруг они и в самом деле пригласили на очную ставку с отцом какую-нибудь из дочерей. Женщин в сельсовете набилось много, а которая из них дочь, попробуй опознай.
Постойте, а та, что стоит у двери? Ну, конечно, это его старшая. Только как ее зовут? Вот ведь память.
Федор Филиппович закрывает глаза, думает и наконец обрадованно говорит:
— Тася, Тасенька… — и тут же поправляется: — Нет, Тася — это не дочь, а буфетчица.
— Какая буфетчица?
— Да из столовой. Вот такая же черненькая. Жили мы с ней не то год, не то два вместе…
В сельсовете раздается новый взрыв негодования. Кажется, еще немного, и женщины вцепятся в бороду отцу-греховоднику. Федор Филиппович забился в самый угол комнаты и оправдывается как может.
— Так все эти амуры были давно, в молодости, — говорит он. — А сейчас разве мне до буфетчиц? Я старый, одинокий…
Но Федору Филипповичу трудно найти сочувствие среди односельчан. Тридцать лет не такой срок, чтобы люди забыли о его подлости. А бежал Федор Филиппович из родного села и в самом деле по-воровски. Он бросил без помощи больную, умирающую жену с девятью ребятами. Сбежал, забрав все ценные вещи, и за прошедшие тридцать лет так ни разу и не поинтересовался, кто и где похоронил его жену, как жили, росли его дети, чем они питались, как учились, кем выросли. Отцу все эти годы было некогда. Отец путешествовал, бражничал. Спекулировал то зерном, то мануфактурой. В каждом новом городе он заводил новую семью. Поживет, наплодит детей — и дальше. Первую жену он бросил с девятью ребятами, вторую — с четырьмя, третью — с двумя, четвертую — еще с двумя…
А годы шли. Наступила холодная, одинокая старость. И вот тут Федор Филиппович вспомнил о детях, чтобы сесть им на шею. Сесть, по кому?
— Да сколько их у вас? — спрашивает судья.
А Федор Филиппович не может даже толком ответить, сколько:
— Не то тринадцать, не то пятнадцать.
Федор Филиппович смотрит на судью, а сам думает: "Вот если присудят с каждого из пятнадцати хотя бы по двести рублей, это будет неплохим приварком к пенсии".
Но судья Жарков, к сожалению, не принимает заявлений без должного соблюдения формальностей. Судья просит отца указать, где живут и кем работают его дети. А отец в ответ только беспомощно разводит руками: "Не знаю".
— А что, если суд объявит через милицию всесоюзный розыск на моих детей? — спрашивает Федор Филиппович.
— Что ж, пожалуйста, — отвечает судья и добавляет: — Укажите только в своем заявлении имена.
Но вот беда: Федор Филиппович не помнит даже имен.
— Правда, другие отцы, — говорит он, — записывают имена своих детей на стенке или в памятной книжке, а вот я забыл, не предусмотрел.
Судье Жаркову давно бы следовало выставить отца-греховодника за дверь. А Жарков пожалел его, посочувствовал, посоветовал:
— Поезжайте в родное село да разузнайте, как зовут ваших детей.
Федор Филиппович едет и узнает, что его старшую дочь зовут не Тасей, а Марией. И хотя Мария Федоровна Сырцова работает тут же рядом, в соседней области, библиотекаршей, блудный отец не поехал к ней, чтобы посмотреть, как выглядит его дочь после тридцатилетней разлуки. Отец отправляется к себе в Сибирь и подает на нее исковое заявление. И судья Жарков присуждает ему алименты. Заглазно. Без разбора дела. Главное для судьи оказывается в формальной стороне дела. А оно на этот раз соблюдено. Отец назвал имя дочери…
Назвать имя дочери — это еще не все для отца. А что он может сказать кроме того о своей дочери? Ничего. А ведь именно на нее, Марию, тогда пятнадцатилетнюю девочку, пала вся тяжесть старшего в доме после подлого побега ее отца. Мария кормила и растила всех своих младших сестер и братьев, в то время как Федор Филиппович путешествовал и спекулировал. И вот вместо того, чтобы пойти и поклониться в пояс своей старшей дочери за все, что она вынесла и выстрадала, отец решил учинить ей, ныне больной женщине, полуинвалиду, новую подлость. И судья Жарков оказал ему в этом содействие. Почему? По какому праву?
— Потому что он отец, — ответил судья.
И тогда за старшую дочь Сырцова, Марию Федоровну, решила вступиться средняя — Матрена Федоровна. Она написала в нарсуд пятого участка Кировского района письмо с просьбой отменить неправильное решение. А Жарков вместо того, чтобы внять справедливым доводам, вызвал к себе Федора Филипповича и сказал:
— Подавайте судебный иск и на среднюю дочь. Вот ее имя, а вот и адрес.
И иск со второй дочери был взыскан. И вовсе не потому, что эта дочь была богата и имела лишние деньги. Наоборот. В своем решении судья Жарков отметил, что Матрена Федоровна "обеспечена недостаточно и имеет на своем иждивении четырех детей…" И, тем не менее, судья заставил ее платить беспутному человеку алименты.
За Матрену Федоровну вступились две другие сестры — Екатерина Федоровна и Юлия Федоровна, — и с них обеих судья Жарков тоже учинил судебные иски.
— Не объявляйтесь, не давайте своих адресов, имен.
Мечта Федора Филипповича сбывалась. Он получал алименты уже с четверых детей из пятнадцати и не терял надежды, что с помощью судьи Жаркова удастся учинить иск и со всех остальных.
Я звонил из Москвы в Иркутск и задал судье Жаркову вопрос:
"Зачем он покровительствует греховоднику?"
И судья ответил мне так:
— Советский суд не мстит.
Правильно, не мстит. Но суд воздает каждому по заслугам. И если человек всю жизнь бегал от своих детей, то пусть он пеняет на себя. Решение суда — это не только возмездие самому Федору Филипповичу Сырцову, но и суровое предупреждение его молодым последователям. Пусть прохвосты знают, что в их одинокой старости никто из детей не протянет им руку, ни один не проявит сочувствия.
1957 г.
Разык Азимович пришел в горком партии за час до начала приема посетителей. Дело у Разыка Азимовича безотлагательное, и, тем не менее, прежде чем заговорить о нем с помощником секретаря горкома, Разык Азимович, согласно правилам деликатного обхождения, осведомился у этого помощника о его здоровье, о здоровье его отца, деда, родных и двоюродных братьев, племянников, сыновей. Говорит Разык Азимович почему-то вкрадчивым полушепотом, словно речь идет не о старческом кашле и детском поносе, а о делах секретных, особой государственной важности.
Поговорив о членах семьи помощника секретаря, Разык Азимович не оставил вниманием и самого секретаря.
— Как здоровье Абдувахида Хасановича, его уважаемого отца, его драгоценных братьев…
Но помощнику уже надоел вкрадчивый полушепот дотошного посетителя, и он в нарушение этикета не дослушал его, оборвал:
— О… неугомонный! Хватит! Довольно! Я занят.
— А как настроение Абдувахида Хасановича? — не унимался посетитель. — Приветлив ли он сегодня? Не раздражен ли чем?
Разык Азимович Тузаков задавал все эти вопросы неспроста. Он так много шкодил в последнее время, этот самый Тузаков, что ему было бы лучше не попадаться теперь секретарю под сердитую руку.
Но бояться шкоде сегодня, оказывается, нечего. Абдувахид Хасанович был с утра и в добром здравии и в хорошем настроении. Это обстоятельство вселяет надежду в сердце Разыка Азимовича. Он улыбается помощнику и так с застывшей на лице улыбкой направляется к двери секретарского кабинета.
— Разрешите войти?
А секретарю горкома достаточно было только услышать подобострастный, медоточивый голос Тузакова, как от хорошего секретарского настроения не осталось и следа. Разык Азимович видит, как хмурится лоб Абдувахида Хасановича, и настораживается. Как видно, недруги доложили уже секретарю о всех его тузаковских проделках.
А секретарь вытаскивает папку с «делом» Разыка Азимовича и начинает строгий, нелицеприятный разговор. Тузакову доверен ответственный пост — заведующего райфо. Этот заведующий должен как будто бы стоять на страже государственных интересов, контролировать, поправлять ошибки других. А Разык Азимович сам занялся очковтирательством. Он хвалил себя в отчетах за работу, которую не делал, писал о достижениях, которых в действительности не было.
Заведующий райфо оказался не только очковтирателем, но и греховодником. Он пытался организовать при своей особе нечто вроде гарема. Разык Азимович сделал даже одной из своих сотрудниц соответствующее предложение и получил в ответ звонкую публичную пощечину.
Секретарь горкома читает материалы о похождениях медоточивого посетителя и, полный негодования, поворачивается в его сторону. Секретарю хочется стукнуть кулаком по столу и выставить этого нечистоплотного гражданина за дверь. Но секретарь не стучит, не выставляет, он смотрит в лицо Тузакову и не узнает его. Вместо широкой, дежурной улыбки на этом лице теперь застыли скорбь и печаль. Тузаков ни от чего не отказывается, ни в чем не оправдывается.
— Да, занимался припиской. Да, получил пощечину.
Разык Азимович смотрит на секретаря взглядом обреченного человека, и из его правого глаза скатывается вниз на пол слеза. Всего одна. Но ее одной хватило, чтобы внести смятение в душу Абдувахида Хасановича. Секретарь горкома бросается к графину с водой. Он поит, успокаивает посетителя. Вместо того, чтобы ругать очковтирателя, секретарь ругает в душе самого себя. Не был ли он слишком груб с этим самым Тузаковым, не сказал ли чего лишнего?
Мужская слеза выбила Абдувахида Хасановича из привычной колеи, обезоружила его. Конечно, оставлять Тузакова в райфо дальше нельзя. Однако ему нужно дать возможность исправиться. Но где? Две недели думал секретарь над этим вопросом и наконец пришел к заключению, что наиболее подходящим местом для исправления дискредитировавшего себя заведующего райфинотделом будет пост директора швейно-трикотажной фабрики.
Так наступил второй этап в жизни и деятельности Разыка Азимовича, и продолжался этот этап примерно около года. Однако старые антиобщественные черты характера вместо того, чтобы исчезнуть, обросли за это время новыми, не менее отвратительными. Очковтиратель стал грубияном, фанфароном. Он ни с кем не желал считаться. Ни с людьми, ни с общественными организациями. Для Тузакова на фабрике был только один авторитет — сам Тузаков. Ему ничего не стоило накричать на рабочего, оборвать его на собрании, выставить инженера из кабинета. Мало разбираясь в тонкостях швейного и трикотажного производства, он вмешивался в технологический процесс, менял размеры, раскрои. Брак рос не по дням, а по часам. Детские платьица, костюмчики были таких фасонов и расцветок, что их никто не покупал. Казалось бы, что хитрого в докторском халате, однако и их Тузаков выпускал в таком виде, что медики отказались появляться в них на глаза больным.
Директора пробовали поправить. На фабрику была направлена специальная комиссия. А вахтеры не пропустили членов комиссии в цехи:
— Так приказал Тузаков.
Над головой Разыка Азимовича сгустились тучи, И снова ему пришлось идти в горком, снова менять свой малоприятный бас на медоточивый полушепот. И он пошел. И он сменил. Вежливо поклонился уборщице, поздоровался за руку с курьером. Глядя на приветливое лицо Тузакова, трудно было даже предположить, что этот милый, обходительный человек отругал неприличным словом женщину, оскорбил ни за что, ни про что старого мастера. Но то было вчера, на фабрике. А сегодня Тузаков тише воды, ниже травы. Он идет по коридорам горкома, и для каждого встречного у него есть приветливое слово.
— Как здоровье? Ваше? Вашего драгоценного отца? Старшего сына?
Так с широкой, приветливой улыбкой на лице он снова входит в кабинет секретаря.
— Ну, теперь Разыку Тузакову несдобровать, не вывернуться, — говорит кто-то из сидящих в приемной…
И он в самом деле не вывернулся бы. Но… искусство сценического перевоплощения было доведено у Тузакова до такого совершенства, что ему мог бы позавидовать любой деятель искусства. Тузакова ругают, называют бюрократом, грубияном, невеждой, а он стоит и только обреченно хлопает своими длинными, пушистыми ресницами. На этот раз Тузаков даже не льет слез. Он ждет, пока секретарь выговорится, успокоится. Затем выдерживает паузу и, бросив трагическим полушепотом три слова, уходит.
— Жена, дети, простите.
Бракодел и очковтиратель и в самом деле отец большого семейства. У него не то пятеро, не то шестеро ребят. Ну, как такого не пожалеть! И вот занесенная было рука опустилась.
Разыку Азимовичу на сей раз была подобрана для исправления должность директора базовой столовой № 28. Эта столовая должна была снабжать горячими обедами и завтраками городских школьников. Отец большого семейства, кому, как не ему, и было поручить такую почетную, благородную задачу. Но, как выяснилось позже, отец большого семейства не любил детей. Ни своих, ни чужих. В результате работа школьных буфетов оказалась сорванной. Продукты, предназначавшиеся для детей, раскрадывались, гноились на складе.
Отдел торговли решил снять негодного директора с работы, а бюро горкома партии специальным решением добавило: не только снять его, по и послать на низовую работу.
После этого заседания бюро прошло всего два дня, и в приемной секретаря снова, как ни в чем не бывало, появился Тузаков.
— Как настроение Абдувахида Хасановича? Приветлив ли он сегодня? Не раздражен ли чем?
В какой роли предстал на этот раз перед секретарем мастер сценического перевоплощения, мы не знаем, только вместо низовой работы Разык Тузаков снова очутился на посту директора.
— Я заявил протест против такого назначения, — сказал прокурор, — но с моим мнением не посчитались.
Разыка Тузакова хорошо знают в городе. Он работал здесь в самых различных организациях. Был финансистом, кулинаром, швейником. Стоял во главе лесных, мукомольных, снабженческих организаций. Он раз десять тонул и столько же раз снова всплывал на поверхность. В городе его так и зовут — «Ванька-встанька». Местные газеты посвятили деятельности Тузакова немало выступлений — статей, корреспонденции, фельетонов. По материалам этих фельетонов можно было бы написать поучительный роман о никчемном директоре. Фельетоны печатаются, а никчемный директор продолжает оставаться директором. "Раз-де мужчина плачет, значит, есть надежда, что мужчина исправится".
— Сердечный, добрый человек — наш секретарь, вот в чем беда, — говорят жители города.
Добрый. Но ведь эта доброта за чужой счет. За счет дела, которое проваливает Тузаков. За счет людей, которым он грубит, за счет детей, которых он лишает горячих завтраков.
Написал я этот фельетон и подумал: а не постигнет ли и его злая участь всех предыдущих фельетонов о Разыке Тузакове? А может, нет! Может, на этот раз никчемному директору будет предоставлена возможность излечиться от антиобщественных черт своего характера не на ответственной, а на какой-нибудь скромной низовой работе, как это и предусматривается решением городского комитета партии.
1957 г.
Недоразумение началось с шутки. На третьем часу репетиции студенческого самодеятельного коллектива Владимир Ленский устал и вместо того, чтобы спеть: "Куда, куда вы удалились…", — спел:
Вот умру я, умру я,
Похоронят меня…
Изменение, внесенное Ленским в текст оперы, было встречено веселым хохотом. Дирижер постучал по пюпитру и сказал студентке, исполнявшей роль Ольги:
— Пока Ленский отдыхает, давайте повторим арию из первой картины.
Ольга вышла вперед, откашлялась, но вместо того, чтобы приступить к пению, стала держать речь.
— А что, — сказала она, — если нам вместо настоящей оперы подготовить к капустнику шуточную?
— А это как понимать?
— Давайте петь шиворот-навыворот, как пел сейчас Ленский.
Случилось так, что предложение Ольги, которую, как известно, даже Пушкин считал существом легкомысленным и ветреным, было встречено всеобщим одобрением. Обновление текста и музыки "Евгения Онегина" шло таким интенсивным образом, что через две недели состоялся показ спектакля.
Зрительный зал полон. Раздаются звуки знакомой музыки. Поднимается занавес, а на сцене творится нечто непонятное. Ларина поет почему-то не свою арию, а арию Сильвы:
Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?
Татьяна просит няню:
Расскажи мне, няня,
Про ваши старые года:
Была ты влюблена тогда?
А няня в ответ поет:
Мы на лодочке катались,
Золотистый, золотой…
Перетасовки арий в опере были очень неожиданны. Зрители смеялись над одной нелепостью, над второй. А нелепостям не было конца. И когда наконец в последней картине Онегин вместо своего знаменитого ариозо спел Татьяне:
Так будьте здоровы,
Живите богато… —
чувство самой настоящей неловкости охватило многих из присутствующих. Люди не понимали, для чего было подготовлено такое представление.
— Как для чего?! — оправдывались участники спектакля. — Для смеха, чтобы повеселиться. Это же капустник.
Такое оправдание мало кого удовлетворило. Профессор Васильев был сконфужен больше других. Ему, директору института, хотелось сейчас же собрать у себя в кабинете студентов и объяснить всю бестактность перекройки "Евгения Онегина" "смеха ради".
Предполагаемый разговор в этот вечер, однако, не состоялся. В последнюю минуту профессор пожалел студентов. "Зачем-де портить им капустник?" И разговор был перенесен с субботы на понедельник. Потом на пятницу, снова на понедельник…
Так прошел месяц, второй. Неудача со студенческим капустником начала уже забываться, как вдруг в комитете комсомола раздался неожиданный телефонный звонок. Секретаря комитета просили немедленно явиться в горком комсомола, и не одного, а вместе с постановщиком оперы.
— Запоздалый гром, — сказал секретарь комитета.
А постановщик добавил:
— Теперь начнется проработка.
И членам комитета стало жаль участников капустника.
"Ну, хорошо, — думали они, — сделали ребята ошибку — допустили бестактность и к Татьяне Лариной и к сестре ее Ольге, так ведь это не злостная ошибка, а случайная. Стоит ли через два месяца после происшествия подвергать ребят проработке?"
Участники капустника отправились в городской комитет одной большой компанией. Вместе грешили, вместе и отвечать. Пришли и остановились перед дверью заведующего сектором культуры. Войти внутрь неловко. Еще бы, самое Ларину не пожалели. Старуху заставили петь легкомысленные куплеты. Но тенора и баритоны робели зря. Заведующий сектором Гоша Лисицын оказался молодым радушным человеком. Он вышел из-за своего стола и, широко улыбаясь, двинулся навстречу гостям.
— Привет оперным реформаторам! Так это вы, значит, поставили "Евгения Онегина" в новой редакции?
"Реформаторы" переглянулись, покраснели, и кто-то из них сказал:
— Да, мы. Но мы больше не будем.
— Почему? — удивился Лисицын. — Горком просит вас в порядке подготовки к городскому фестивалю выступить со своим представлением в Доме культуры.
— А вы видели наше представление?
— Лично не видел, но мне рекомендовал его знакомый прораб из Жилпромстроя, а он человек со вкусом.
Но случилось так, что человек со вкусом тоже не видел представления.
— Мне хвалила его Агния Ивановна, артистка горэстрады.
А так как Агния Ивановна воздавала похвалы тоже с чьих-то чужих слов, то неудавшаяся «шутка» оказалась включенной в программу молодежного вечера явно по недоразумению. Студентам следовало отказаться от выступления в Доме культуры. А студенты не отказались.
— Неудачное представление! А так ли оно неудачно? — стали говорить тенора и баритоны. — Может, это кажется только профессору Васильеву.
И вот наступает день молодежного вечера. Зрительный зал полон. Действие только-только началось, а зрители уже в полном недоумении. Зрители видят на сцена знакомую семью Лариных и не узнают ее. Приезд Ленского и Онегина выглядел так:
Ольга: Чу! Подъезжает кто-то…
Ленский: Мы приехали сюда!
Ах, здрасьте.
Онегин: Добрый вечер, господа!
Ах, здрасьте.
Представление в Доме культуры продолжалось тридцать минут. И что только за это время не успели пережить несчастные персонажи оперы! Их заставляли петь не свои арии и не своими голосами. Танцевать фокстроты.
Водитель автобуса Полков, автор письма в нашу редакцию, не дождался конца представления и пошел к работникам Дома культуры, чтобы узнать, неужели им нравится то, что они показывают зрителям. А работники ругают Гошу Лисицына:
— Мы надеялись на его вкус, а он даже не видел того, что включил в программу.
— Я советовался с прорабом из Жилпромстроя, — сокрушенно говорит Гоша Лисицын. — Может, слышали, зовут его Григорий Александрович…
Если бы заведующий сектором культуры пришел за музыкальным советом не в Жилпромстрой, а к какому-нибудь из преподавателей того же института, то никакой ошибки не произошло бы. Преподаватель рассказал бы, как в действительности студенты ведут подготовку к республиканскому фестивалю молодежи. Педагогический институт готовит концерт из оперных отрывков. В том числе и из "Евгения Онегина". Причем настоящего, а не трансформированного. И поют в этом «Онегине» те же студенты, которых он, Лисицын, поставил сейчас в ложное положение перед зрителями.
— Но настоящий «Онегин» вряд ли заинтересовал бы Гошу Лисицына. И знаете, почему? — спрашивает автор письма в редакцию. — Настоящий «Онегин» — это "не фестивально".
"Не фестивально" — это новый термин из лексикона Григория Александровича и Агнии Ивановны.
Два года назад в Педагогическом институте был организован струнный квартет. В репертуаре квартета — Бородин, Чайковский, Шостакович. А Гоша Лисицын морщится. Он предложил включить в состав квартета два саксофона и барабан.
— Будете играть танцы. Танго, мамбо, блюзы.
— Зачем?
— Это "фестивально".
Мы не против нового термина, нужно только договориться о правильном понимании этого слова. «Фестивально» прежде всего должно значить — ярко, красочно, содержательно, хорошо и, конечно, со вкусом. Много оркестров будет играть на республиканском фестивале: симфонические, народные, духовые, джазовые. Десятки песен будет петь молодежь, сотни танцев танцевать, и все это с огоньком, весело. Но давайте предупредим Гошу Лисицына. Весело — это вовсе не значит «шиворот-навыворот», как пытаются убедить его недалекие советчики.
1957 г.
Для того, чтобы пересесть с транспорта общественного пользования в свою собственную машину, требуется немногое — желание и деньги. Желание стать автовладельцем у Бориса Ивановича Дороднова было давно, а деньги на покупку он собрал только два года назад. Собрал и сразу же отправился в магазин «Автомобиль». А там за огромной зеркальной витриной выстроились, поблескивая лаком, «Москвичи», "Победы", «Волги», семиместные лимузины. Борис Иванович осмотрелся, приценился и сказал продавцу:
— Я хочу купить машину.
— Пожалуйста. Если вы выбрали семиместный лимузин, то платите деньги в кассу, и мы сейчас же, как говорится, завернем, завяжем и выдадим вам покупочку.
— Семиместный? Ой, что вы! Зачем мне такая роскошь?
— А если не семиместный, то вам тогда придется встать в очередь.
А очередь была долгой. И это несмотря на то, что в последние годы магазин продавал в пять раз больше машин, чем прежде.
Борис Иванович не знал, что ему делать: ругаться или радоваться. Автомобиль — это не хлеб, не предмет первой необходимости. И если только в одной Москве свыше двухсот тысяч человек желает стать автовладельцами, то это хорошо. Значит, у широкого круга людей растут достатки. А что круг этот был и в самом деле широк, свидетельствовал он сам, Дороднов, рядовой токарь завода "Станкоконструкция".
"Придется поступить на курсы любителей, — подумал Дороднов. — Пока буду учиться, очередь и приблизится".
Борис Иванович поступил на курсы, через полгода окончил их. Но без практики учеба быстро забылась. Через год Борису Ивановичу пришлось поступать уже на курсы переподготовки, а его очередь все была где-то за горами. Токарь стал нервничать, ссориться с продавцами. И тут как-то при очередной размолвке его вдруг отзывает в сторонку какой-то незнакомец и шепчет:
— Для вас имеется машина.
Незнакомец выводит Бориса Ивановича из дверей магазина. И что же оказывается? Вдоль всего Спартаковского переулка и дальше, сначала по Первому, а потом и по Третьему Переведенским переулкам, стоят машины. Те самые, которые только вчера, позавчера красовались в магазине «Автомобиль». "Москвичи", «Победы», "Волги". И около каждой машины владелец. И каждый подзывает, каждый шепчет:
— Давай по рукам.
А цены на эти машины страшные. Борис Иванович. как услышал их, так и ахнул. Каждая в два — три раза выше государственной. А владельцы машин стоят и посмеиваются: не хочешь переплачивать, — стой в очереди.
Борис Иванович возмутился и решил вместе с другим автолюбителем, инженером того же завода Осиновым, спросить через газету «Правда» работников административных органов, почему они так нерешительно борются с автоспекулянтами. Наша редакция довела этот вопрос до сведения Прокуратуры СССР.
Прошел месяц, и вдруг вместо ответа авторы письма получают повестку с вызовом на допрос к следователю ОБХСС Бауманского районного отделения милиции Субботину. Причем вызов этот сопровождался угрозой: "В случае неявки вы будете подвергнуты приводу…"
— Почему допрос, почему привод? — возмутились авторы письма.
А вот, оказывается, почему. Прокурору следственного управления Прокуратуры СССР Митроновой не захотелось самой разбираться и отвечать авторам на сложный вопрос, и она предложила сделать это следователю районного ОБХСС. А следователь не стал проводить разницу между рабкорами и обвиняемыми и заменил разговор по существу письма непозволительным допросом.
— Ваши рабкоры не указали конкретных фактов, — оправдывался потом Субботин. — Вот ежели бы они назвали имена, фамилии.
Но дело было не в фамилии. Фамилии спекулянтов Субботин мог легко узнать, спустившись из своего кабинета в Бауманский или в один из Переведенских переулков. Но в том-то и беда, что органы милиции и прокуратуры вообще приняли за последнее время по отношению к автоспекулянтам линию полного непротивленчества. За примерами ходить недалеко
В нашу редакцию пришло еще одно письмо от автолюбителя. Но уже не из Москвы, а из Тбилиси. На этот раз об автоспекулянтах писал рабкор Кузнецов. Причем писал, указывая конкретные фамилии — Мирашвили и Тютюнова. Мы направили это письмо в Тбилиси. И вот вчера получили наконец ответ из трех пунктов. В первом пункте заместитель начальника городского ОБХСС пишет, что рабкор Кузнецов при его опросе ничего предосудительного о Г. И. Мирашвили и Г. А. Тютюнове сказать не мог. Во втором пункте Схиртладзе констатирует, что действительно за последние несколько лет Г. И. Мирашвили продал четыре машины и имеет пятую. А Г. А. Тютюнов продал шесть машин и имеет седьмую. И, наконец, в третьем, последнем пункте делается неожиданное резюме: факт спекуляции автомашинами со стороны Мирашвили и Тютюнова не подтверждается.
Три года назад Министерство торговли СССР разработало правила, по которым человек мог купить себе второй «Москвич» только через три года после покупки первого, а вторую «Победу» — только через пять лет. Но этот порядок часто нарушался. Владимир Григорьевич Бузаев, к примеру, умудрился с 1952 года купить и перепродать шесть машин. Седьмую машину ему уже не продали. Бузаев купил ее тогда на имя отца и сейчас спокойно ездит на ней по Москве. Анатолий Алексеевич Королев купил и перепродал пять машин. Когда он пришел за шестой, ему указали на правила Министерства торговли. Королев стал тогда покупать машины на имя жены, Елены Георгиевны. В доме Королева, скромного автомеханика, был создан роскошный гараж. Сначала в этом гараже стояли два «Москвича», а потом две «Победы» и, наконец, два семиместных лимузина. Один — жены, другой — мужа, и оба, конечно, только до очередного покупателя. Кто же эти загадочные богатые покупатели?
Несколько лет назад, возвращаясь из командировки в Москву, я встретил у шоссе, под Орлом, цыганский табор. В этом таборе все было, как в стародавние времена: в центре горел костер, над костром висел котелок, а на заглавном месте сидел седобородый старейшина. Вот только позади старейшины вместо телег стояли автомашины. Это был табор на семи «Победах». Я спросил старейшину, зачем он сменял лошадей на лошадиные силы. И старейшина ответил:
— Чтобы ездить быстрее.
Сто километров в час требовались предприимчивому старейшине не для транспортировки цыганских песен, а для более прозаических дел. На Черном море появились косяки ставридки, и табор спешил на промысел. Конечно, не ловить, а купить и перепродать. А перепродажа шла в Курске, Орле, Туле. Табор на семи «Победах» делал второй рейс за неделю. А каждый рейс — две тонны рыбы.
Предприимчивые люди возят на «Победах» не только ставридку, но и первые вишни из Владимира в Москву, первый виноград из Тбилиси в Иваново, первые персики из Еревана в Сочи, первые яблоки из Гомеля в Киев, первый урюк из Ташкента в Фергану. Возят все, что дает прибыль: гусей — к рождеству, яйца — к пасхе. Там, где спят государственные заготовители, обязательно действуют частники на личных автомашинах. Этих частников наш народ нарек презрительными кличками. В среднеазиатских республиках их называют калымщиками, в Москве — халтурщиками, в Ленинграде — леваками, на Украине — барахольщиками, в Армении — папахами…
И вся эта нечистая компания без труда и вне всякой очереди приобретает себе машины в Спартаковском или в Переведенских переулках. Московская городская госавтоинспекция решила как-то положить конец грязным махинациям и ввела ограничения для перекупщиков.
— Сначала отъезди пять лет на одной «Победе», тогда мы разрешим тебе поставить на учет вторую.
А Главное управление милиции по совету работников бывшего Министерства юстиции СССР выступило против этих ограничений. И знаете, по какой причине? Они-де ущемляют права трудящихся.
И вот результаты. Н. Н. Еголин купил и перепродал четыре машины, ему регистрируют пятую. Ю. М. Черновский продал пять машин. Ему зарегистрировали шестую.
Министерство торговли открыло в свое время специальный комиссионный магазин.
— Хочешь купить новую машину, продай старую через комиссионный магазин, и не втридорога, а по нормальной цене.
И этот магазин тоже был закрыт, и все по той же причине: он, мол, ущемляет права трудящихся.
Каких трудящихся? Тех, которые гоняют «Победы» за мандаринами и ставридкой? Или тех, которые уже перепродали семь машин и сейчас стоят в очереди на восьмую?
Мы заканчиваем этот фельетон с вопроса, который задал в своем письме в редакцию токарь завода «Станкоконструкция» В. И. Дороднов. А именно: когда же наконец органы надзора и торговли перестанут печься о правах автоспекулянтов и вспомнят о правах автолюбителей? Только на этот раз мы ждем ответа от заинтересованных организаций не через следователя районного отделения милиции, а непосредственно в редакцию.
1957 г.
Владимир Мараховский оказался большим привередой. Жить в общежитии, как жили другие иногородние студенты, он отказывался:
— Не привык.
Всякий раз перед началом нового учебного года Мараховский обращался к своим ленинградским товарищам с одной и той же просьбой:
— Помогите одинокому студенту подыскать угол.
И товарищи помогали:
— В нашем доме есть хозяйка с жилизлишками.
Мараховский не спрашивал, сколько метров в жилизлишках. Его интересовал другой вопрос:
— Сколько лет хозяйке? Она вдова или разведенная?
— Да ты что, собственно, ищешь: комнату или невесту?
— Комнату, только комнату!..
Прежде чем отправиться на осмотр комнаты, Мараховский шел обычно в парикмахерскую привести в порядок свой бобрик.
Знакомясь с хозяйкой, Мараховский старался в первую очередь определить не ее достоинства, а ее достатки.
— Какая у вас чудная обстановка! Сервант. Телевизор. Славянский шкаф. А что в шкафу?.. О… О!.. Два мужских костюма. Они остались от мужа? Какой размер? Прекрасно! Господи, да тут еще замшевые штиблеты, рубашка-зефир…
Мараховский мило улыбался хозяйке и в тот же день переезжал на новую квартиру. Наш студент обладал одной примечательной особенностью: он легко входил в доверие к людям и становился своим человеком в доме. Проходил всего месяц, а этот человек уже сидел за вечерним столом на месте покойного хозяина, через два он ходил в его ботинках, костюмах.
Но как бы ни были хороши костюмы, Владимир Мараховский никогда не злоупотреблял гостеприимством своих хозяек. Обычно за неделю до окончания учебного года он начинал упаковывать вещи.
— Вовочка, ты куда?
— В Ставрополь, на каникулы.
Хозяйка пекла угловому жильцу на дорогу домашнее печенье, снабжала его домашним вареньем.
— До сентября, милый мальчик.
Хозяйка, однако, зря ждала квартиранта. Жить на прежней квартире наш студент больше не собирался. Не к чему. Замшевые штиблеты истрепались, костюм утратил свою свежесть, и Мараховскому пора было думать об обновлении своего гардероба. И вот на улицах города снова появляется объявление: "Одинокий студент ищет угол".
Так и жил Владимир Мараховский все годы своей учебы в Ленинградском университете. А учился он еле-еле.
— Вовка, тяни до пятерок, — говорили ему комсомольцы. — Иначе ты опять останешься без стипендии.
А Вовка в ответ только загадочно улыбался.
"При моей внешности и обходительности, — думал он, — можно легко прожить и без пятерок".
Так с трудом, на одних тройках, Владимир Мараховский дошел до последнего курса. Ему оставалось сдать только государственные экзамены, чтобы получить диплом. И он сдал два экзамена из трех. А вот последний, третий, сдавать отказался. И сделано это было не потому, что впечатлительный студент в последний момент испугался строгостей экзаменационной комиссии. Нет, этот студент, несмотря на юные годы, умел держать свои эмоции на приколе. Он действовал всегда только из соображений голого расчета. Если бы Мараховский сдал последний экзамен, его тут же направили бы в периферийную школу на педработу. А он не хотел ехать на периферию. И вот вместо того, чтобы готовиться к экзамену, Мараховский сел писать заявление:
"Прошу перевести меня в связи с изменением жизненных обстоятельств с последнего курса филологического факультета Ленинградского университета на четвертый курс МГУ".
Как это ни странно, его перевели, и Мараховский стал оклеивать своими объявлениями уже московские заборы: "Одинокий студент ищет угол".
И снова этот студент дошел до последнего курса. Что делать теперь? Сдать государственный экзамен и ехать на работу в село? Нет, ни в коем случае!
— При моей внешности я проживу и без работы.
— Чем вы занимаетесь? — спросил я на днях Мараховского.
— Снимаю угол.
— Это разве профессия? Где вы работаете?
— ?!?
Два последних года молодой, полный сил человек ведет праздный образ жизни.
— Я живу в свое удовольствие, — говорит он.
А удовольствие это было весьма убогого свойства. До полудня в постели. Потом телефонные звонки приятелей.
— Вовка, как жизнь?
— Ни в жилу.
— Пошли, прошвырнёмся.
— Железно.
И Вовка идет на улицу Горького. Со всех сторон ему кивают знакомые лица. Мишель, Бубусь, Каланча… Все это тоже по большей части угловые жильцы. Их легко узнать. И не столько по одежде и бобрику, сколько по вялым, замедленным движениям. Друзья-приятели Мараховского часами стоят у фонарных столбов и магазинных витрин, лениво провожая взглядом молодых хорошеньких девушек. К вечеру угловые жильцы собираются по трое — пятеро и тут же на улице начинают перемывать косточки своим хозяйкам. Владелицам жилизлишков достается главным образом за скупость. Шутка ли, у молодых квартирантов часто не бывает в кармане даже трамвайной мелочи! Чтобы достать трешницу на чашку кофе с пирожным, Мараховскому приходится два раза в день бегать к своей хозяйке на службу и клянчить по рублю. Но ведь он, Мараховский, человек тонкий, с запросами. Ему нужны деньги не только на кафетерий, но и на маникюр, на футбольный матч…
Несмотря на двусмысленность своего положения, этот тонкий человек мирился с любыми унижениями, лишь бы только не трудиться.
И хотя вот уже два года, как Вовочка перестал ходить на лекции, Мараховский по-прежнему снимал углы и по-прежнему в конце каждого учебного года начинал собирать вещи, готовиться к отъезду.
— Ты куда?
— В Ставрополь, на побывку.
В этом году Вовочке не удалось без шума сменить место своего постоя. Хозяйка поймала его у дверей и закрыла на замок. Мараховский затопал ногами, закричал:
— Не смей покушаться на свободу моей личности!
Через день — два, улучив момент, он выскользнул на улицу и прибежал к нам.
— Помогите! Я не хочу больше снимать жилизлишки у Елены Митрофановны.
— Что случилось? Почему?
— Она в два раза старше меня. У нее дочь замужем.
У Елены Митрофановны, кроме замужней дочери, было еще четверо ребят школьного возраста. Мал-мала меньше. Но это обстоятельство до самого последнего времени никак не смущало Мараховского. Может быть, теперь, с опозданием, у молодого парня проснулась совесть, и ему стало стыдно перед детьми, которых он объедал, и за их мать, и за себя самого? Нет, совесть Мараховского спала, как и прежде. Переезд опять обусловливался только голым расчетом. Новая хозяйка обещала устроить будущего квартиранта на сказочную должность в каком-то учреждении, где Мараховский якобы будет получать зарплату, не работая.
Ну разве мог он, Мараховский, отказаться от такого предложения?
Отвратительное племя приживальщиков! Оно ассоциируется у меня с гнусным обликом замоскворецкого приказчика, который шел в наперсники к столетней купчихе, чтобы «вродниться» в торговое дело.
Но Владимир Мараховский не приказчик. Он окончил два советских вуза. Товарищи, с которыми учился Мараховский в ЛГУ и МГУ, прекрасно работают педагогами. Их уважают, любят школьники, родители школьников, товарищи по работе. А Мараховский не ищет уважения окружающих. Он ищет легкую жизнь. Мараховский согласен сейчас жениться даже в отъезд на дочери знатного рыбака или знатного пчеловода, пусть только у этой дочери будет в приданом собственный дом и сберегательная книжка.
— При моей внешности… — говорит он.
Но внешность без чести помогает плохо. И вместо собственного дома Мараховскому приходится пока снимать чужие углы и вымаливать трешницы у многодетных матерей.
Молодой парень превратился в откровенного приживальщика. С помощью одной квартирохозяйки его перевели из Ленинградского университета в Московский, с помощью другой он получил разрешение на прописку в 50-м отделении милиции, по рекомендации третьей оказался принятым на работу в Академию имени Сталина.
Три часа работники редакции беседуют с Мараховским. Всем нам неловко за него и стыдно. А он хоть бы раз смутился, хоть бы раз покраснел. Мужчина без чести, достоинства и самолюбия. Вот как жестоко мстит жизнь человеку, который со студенческих лет мечтал о легком хлебе, собираясь жить в нашем доме на временной прописке, угловым жильцом!
1957 г.
Три молодые работницы часового завода прибежали после работы в редакцию. Взволнованные. Встревоженные.
— Скажите, это правда?
— Что именно?
— Да про новые, нейлоновые деньги. Говорят, их будут с нового года менять на старые. Один нейлоновый рубль за четыре с полтиной бумажных.
— Почему такой странный курс?
— Так ведь нейлон дороже бумаги.
— Не только дороже, но и крепче, — поправила подругу вторая девушка.
— Чепуха! Наш рубль в обмене не нуждается. Он и так крепок, устойчив.
— Крепок, это верно, да малогигиеничен, — снова вмешалась в разговор первая девушка. — А нейлон легко моется, стирается. После обмена, говорят, будет меньше гриппозных заболеваний.
— Для большей гигиеничности нужно мыть не деньги, а руки.
— А вы скажите все-таки: будет с нового года обмен или не будет?
— Да с чего вы взяли?
— Об этом все говорят.
— Ну, например?
— Например, Тамара Поликарповна, она у нас в буфете газировкой на сатураторе торгует.
— И вы ей поверили?
— Они поверили, а я нет, — вмешалась в разговор третья девушка. — Я и привела их в редакцию.
— Значит, не будет у нас нейлоновых денег? — снова спросила та, которая начала разговор.
— Нет.
— А не нейлоновые, но какие-нибудь другие деньги для обмена выпускаются?
— Тоже нет.
— Не понимаю, — пожала плечами девушка, — какой смысл был Тамаре Поликарповне распускать ложные слухи!
— О, большой! Люди слабые, бесхарактерные начинают при этих слухах терять самообладание. Они бросаются в магазины и закупают всякие ненужные вещи. А Тамара Поликарповна потом все это скупит по дешевке и заработает.
— Ну, что я вам говорила? — торжествующе спросила подруг третья девушка.
Подруги переглянулись, посмеялись над своей доверчивостью и побежали домой. За этих можно было больше не бояться. Эти в следующий раз уже не попадутся на крючок к слухачам.
Эх, Тамара Поликарповна, Тамара Поликарповна! Мы уже печатали про вас в этом году фельетон. Да только ли в этом! А вы все та же, а вы все то же. Состоите, как и состояли, верным сотрудником прибазарного агентства ОТС — "Одна тетка сказала". Так, кажется, было названо это агентство народом в дни войны.
В этом агентстве, как выясняется сейчас, работают тетки не только женского, но и мужского пола. Нам прислали из Таганрога жизнеописание некоего Макара Макаровича Криворотова. Живет Макар Макарович в хорошем доме. Среди прочих удобств в этом доме есть и ванная комната, которая, к сожалению, весьма редко используется по прямому назначению. Всю жизнь Макар Макарович чем-нибудь запасается, и все время ванна наполнена какими-нибудь продуктами. Когда-то в ней хранился пятилетний запас спичек, потом спички уступили место ситцу. За ситцем был жмых. Затем Макар Макарович наполнил ванну керосином, потом подсолнухом, штапелем. Запасался Макар Макарович как-то даже хомутами, хотя лошадей отродясь у него не было. И вот теперь Макар Макарович складывает в многострадальной ванне сахар.
— Зачем?
А Макар Макарович в ответ только многозначительно чешет расческой волосы. А волос у него на голове осталось всего на одну драку.
"Мол, как зачем? На всякий случай. Вы разве ничего: слышали про сахар?"
Это какое-то неистребимое племя слухачей. Они не только верят, но и сами сочиняют и разносят от уха к уху различные небылицы. Все вокруг течет, все меняется, а эти остаются такими же, какими они были десять, Двадцать, сорок лет назад. Рядом с Макарами Макаровичами кипит, бурлит большая жизнь. Люди сеют, строят, лазят в зимние предрассветные утра на крыши, чтобы собственными глазами увидеть хоть один из наших спутников. Вокруг у всех какие-то заботы, интересы. Один готовит к защите диссертацию, другой досрочно заканчивает годовую программу, третий никак не может дозвониться до редакции "Советского спорта", чтобы узнать, чем закончился последний матч динамовцев в Южной Америке. А у этих за душой ничего. Эти все свои разговоры начинают гнусненьким полушепотом:
— Слышали?..
— Ну, что еще?
— Говорят, с нового года отменяются отпуска.
— Какие?
— Трудовые.
— Зачем?
— Говорят, в Америке нет и у нас не будет
— То, что в Америке нет отпусков, оплачиваемых государством, — это правда, а зачем отменять отпуска у нас, не понимаю.
— Так ведь мы же соревнуемся с Америкой?
— Соревнуемся по производству молока и мяса, а не по производству законов. Законы у нас в стране были и остаются социалистическими.
— Значит, отпуска не отменяются?
— Ну, конечно, нет!
Газеты каждый день печатают предновогодние рапорты о досрочном выполнении производственных планов краями, областями, целыми республиками. ТАСС передает по радио сообщение ЦСУ об огромном перевыполнении плана выпуска мясных, молочных и колбасных изделий. А эти по-прежнему слушают не ТАСС, а сообщения ОТС.
— Слышали про молоко и масло?
— А что именно?
— Дефицит.
Рабочий Бухвостов пишет нам из Михайловки. День назад Бухвостов дал жене денег и сказал:
— Приготовь к встрече Нового года хороший стол. Чтобы в центре красовался жареный гусь с яблоками, а вокруг вино, закусочки.
Жена отправилась по магазинам, но вместо гуся она купила два мешка соли.
— Зачем нам эти мешки? — удивился муж.
— Про запас. Говорят, с нового года соль будут давать только по карточкам.
— Да кто говорит?
А источник этой информации — все тот же злополучный ОТС — "Одна тетка сказала".
Рабочий Бухвостов возмущен. Он требует серьезного наказания для сочинителей небылиц.
"Они же и впредь могут распространять всякие вздорные сообщения", — пишет Бухвостов.
Наказывать слухачей, конечно, нужно, но только злостных. Людей же доверчивых к полушепоту, таких, как жена Бухвостова, нужно не наказывать, а воспитывать.
Что касается вопроса, как быть со вздорными сообщениями, если-де они объявятся в дальнейшем, то ответ остается прежним. В дальнейшем, как и всегда, не нужно быть простаками, не нужно верить сообщениям ОТС.
1957 г.
В комнату вошел щуплый, невысокий мужчина. Он вытянулся по-солдатски перед письменным столом и сказал:
— Меня уволили за критику.
— А вы кого критиковали?
— Татьяну Ивановну Воробьеву. Конечно, мне бы стерпеть, промолчать тогда…
— Когда именно?
— Да на 8-е Марта. Выдвинули Татьяну Ивановну в тот день из простой работницы в наладчицы. Меня обошли, а у Воробьевой праздник. За что, думаю, ей такая привилегия.
— 8-го Марта чествуют не мужчин, а женщин!
— Это я понимаю. А все-таки. И тут Тамара Исаевна, она у нас в буфете торгует, возьми и скажи мне: у Воробьевой есть причина.
— Какая?
— У нее роман с мастером Половинкиным.
Меня поначалу сомнение взяло. Какой, думаю, интерес мастеру Половинкину крутить романы с Татьяной Ивановной? Женщина она на возрасте, троих детей имеет. А у нас полон цех молодежи. Каждая вторая — красавица. Но сомневался я недолго. Раз Тамара Исаевна говорит, роман, — значит, так оно и есть. Тамара Исаевна — человек верный, врать не станет. Ну, при таких мыслях я взял и выступил с разоблачением.
— Где выступили? В газете?
— Нет.
— На собрании?
— Тоже нет.
— Так где же?
Ткацкий подмастер Козарезов переступил с ноги на ногу, вытер пот с лысой головы и тихо сказал:
— В доме я выступил.
— В каком доме?
— В своем. Пришел я после смены, поужинал и рассказал про всю эту ненормальность жене. Один на один. Доверился ей, как самому близкому человеку. А она взяла на следующий день да и выложила все на кухне соседкам. Те дальше. На фабрике шум, гам поднялся. Дирекция создает комиссию. Один член из парткома, двое из комсомола да трое от профсоюза. Комиссия ходит, проверяет, и выясняется: никакого романа у Татьяны Ивановны с Половинкиным не было. И вот человек попадает в безвыходное положение. Сначала заявляется в цех жена мастера Половинкина и хлещет этого человека по щекам. А потом приходит муж Татьяны Ивановны — и тоже бьет его.
— Кого его? О каком человеке вы говорите?
— Я тот человек. О себе я говорю. Меня по щекам хлещут, а вокруг люди, и хоть бы один заступился. Но я человек самолюбивый. Не захотел терпеть напрасно надругательства над своей личностью. Пошел я к Тамаре Исаевне. А она извиняется. Прости, говорит, ошиблась. У Татьяны Ивановны, говорят, амуры не с мастером Половинкиным, а со сменным инженером Петуховым.
— А теперь-то, спрашиваю, точно?
— Точно.
— Ну, что мне было делать при таком заверении? Пришел со смены домой. Поужинал. Лег спать. Пока свет горел, я терпел, молчал. А как жена штепсель повернула, я и размяк, разболтался.
— И опять один на один?
— Опять. Правда, на этот раз мною у жены было слово взято. "Никому?" — спрашиваю. "Никому", — отвечает. "Даже родной матери?" "Даже ей". Родной матери жена и вправду ничего не сказала, а соседкам на кухне растрепала про мое разоблачение. Директор вторую комиссию создал. Опять один член из парткома, два от комсомола, три от профсоюза. Снова расследование, и снова оказывается, у Татьяны Ивановны никаких романов, никаких амуров. Вот тут бы нашей дирекции и взяться за женщин.
— Почему за них?
— Потому что они всему виной: одна сочинила, другая растрепала. А женщинам была дана полная амнистия. Жену мою даже не тронули. Она-де домашняя хозяйка, человек отсталый; Тамаре Исаевне (это та, которая в буфете у нас торгует) тоже ничего. Она, мол, не из нашего текстильного ведомства…
— А вас снова по щекам хлестали?
— Черт с ними, со щеками, я бы стерпел. Меня за мою критику с фабрики уволили.
— Да какая же это критика? Это сплетни.
— А за сплетни разве можно увольнять трудящихся?
— И можно и нужно.
— Ну, знаете. Не ожидал, — сказал Козарезов. — Я к вам из Серпухова ехал. Сто километров на электричке трясся, а вы…
И, сильно хлопнув дверью, ткацкий подмастер вышел из комнаты. А через час он уже вытягивался по-солдатски перед каким-то столом в прокуратуре все с той же фразой на устах:
— Помогите! Страдаю за критику!
1957 г.
Жаркий летний день. Термометр показывает тридцать градусов в тени. К Серебряному бору по Хорошевскому шоссе мчатся автобусы, троллейбусы, автомашины. Рабочий день окончен. Скорей, скорей на лоно природы, к прохладным водам Москвы-реки!
Вдруг из какой-то боковой улицы на шоссе выскакивает бежевая «Победа» и начинает выписывать кренделя. Путь этой «Победы» на горячем асфальте прочерчивается не прямой, а ломаной линией. Когда у машины заплетаются ноги, то виновата, конечно, не машина. Регулировщики уличного движения в таких случаях дают сигнал «стоп», подходят к владельцу машины и говорят:
— Гражданин, давайте дыхнем!
Владелец бежевой «Победы» в то время еще не был пьян. Он просто-напросто решил продемонстрировать своим спутникам на скорости восемьдесят километров новое зигзагообразное «па» из быстрого фокса. И так как на этом участке Хорошевского шоссе регулировщика не было, то машину никто не остановил и она, достигнув Серебряного бора, остановилась у пляжа.
Вот наконец и река. Сейчас бы сбросить с себя все лишнее — и в воду. Но прибывшие — трое молодых людей и две девушки — не спешат с купанием. Они раскладывают на песке закуски, бутылки. С громким выстрелом в воздух взлетает первая пробка. За ней вторая, третья. Кто-то затягивает песню. Остальные, плохо сообразуясь с мелодией, подхватывают ее. Лоно природы перестает быть лоном и превращается в третьеразрядный кабак. Испуганные птицы поднимаются с деревьев и предусмотрительно перелетают на ту сторону реки. Но молодым людям нет дела ни до птиц, ни до людей, которые находятся рядом на пляже. Молодые люди веселятся. Один отстукивает пробочником на пустых бутылках ритмы быстрого фокса. Второй учит свою даму хитростям зигзагообразного «па». Третий вкупе со второй дамой занимается нарушением обязательного постановления горсовета о правилах поведения граждан в местах общественного пользования. Подошел милиционер и, как было засвидетельствовано позже в протоколе, удивленно развел руками:
— Гражданин…
Но молодой человек только отмахнулся Милиционер потряс молодого человека за плечо.
— Гражданин…
Он был сильно смущен, этот милиционер. Впервые в жизни ему пришлось столкнуться с таким бесцеремонным видом нарушения общественного порядка. Что делать? У постового был только один способ наказания. Штраф. И постовой решил взыскать с нарушителя самую крупную сумму, на которую он имел право.
— Платите двадцать пять рублей.
— Как, только и всего?
Публика, которая была на пляже, запротестовала.
— Нет, вы обязаны установить, кто эти весельчаки? Где они работают?
Молодые люди отказались сообщить свои имена постовому. И их пришлось пригласить в 54-е отделение милиции. Из трех мужчин здесь назвал себя только один. Евгений Иванович Перов.
— Вы кто?
— Переводчик.
— А кто с вами?
— Иноземные гости.
— Зачем же они безобразничают?
— Это не безобразие. Мистеры и мисс решили отметить день ангела господина Джея и немного попроказничать.
— Но ведь мистеры позорят не только себя, но и своих мисс.
— О… о. У них за океаном это не считается позором.
— Не знаю, как у них, а у нас я обязан составить протокол.
— Пожалуйста, не делайте этого, — попросил Перов.
— Почему?
— Потому что это не учтиво. Они же наши гости.
В жаркие дни июля и августа в Серебряный бор приезжали тысячи гостей. И жители Серебряного бора и представители милиции были рады всем им. Вот вам самые тенистые уголки острова. Вот зам самые лучшие пляжи. Пожалуйста, отдыхайте, купайтесь, пойте, веселитесь. И все было хорошо, мило. И вдруг приехали эти пятеро и стали свинствовать. И хотя дежурный по милиции кипел от возмущения, однако он нашел в себе силы оставаться вежливым до конца.
— Я прошу гостей подойти к столу и назвать свои имена.
Но гости вместо того, чтобы подойти, замычали, замотали головами.
— Комси — комса? — спросил Перов.
— Комси — комса, — ответили гости.
— Наши гости не хотят называть свои имена, — сказал Перов дежурному.
— Почему?
— Гости хотят жаловаться на вас и просят дать номер телефона вашего старшего начальника.
— Начальника отделения? — спросил дежурный.
— Нет, старше.
— Начальника района?
— Еще старше.
Дежурный по отделению соединился тогда с дежурным по городу и протянул трубку мисс и мистерам.
— Пожалуйста, жалуйтесь.
Но мисс и мистеры демонстративно отвернулись в сторону. Трубку взял переводчик и сказал:
— Призовите к порядку дежурного по отделению. Наши гости недовольны его действиями.
Перов сказал и подумал: "Все в порядке. Сейчас старший товарищ позвонит младшему товарищу. Тот извинится и отпустит нас по домам". Старший товарищ, однако, обманул ожидания Перова. Вместо того, чтобы отдать распоряжение по телефону, он сел в машину и прибыл на место происшествия.
— Кто из вас звонил дежурному по городу?
Этот неожиданный приезд привел в замешательство мисс и мистеров. Раньше всех взял себя в руки Перов.
— Звонил я, — сказал он и добавил: — Наши гости приглашены сегодня на ужин к посланнику. А этот глупый инцидент может задержать их. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы нас отпустили.
— Я распоряжусь. Только вы сначала представьте меня своим гостям.
— Представить, а стоит ли? Наши гости не говорят по-русски.
— А каким языком владеют гости? Английским, французским, немецким?
— Как, вы знаете все эти языки? — спросил Перов.
— Да, немножко.
Это было новой неожиданностью, которая окончательно подкосила мисс и мистеров.
— Комси — комса, тонем, спасай, — зашептали они Перову.
Но комси — комса их не спасла. Первой, забыв о своем иноземном происхождении, захныкала на чистом русском языке девятнадцатилетняя мисс Марина:
— Хочу к маме.
За Мариной заплакала и мисс Алевтина:
— И я хочу к маме.
В милиции вняли этим слезам и развезли хныкающих девушек по домам, чтобы сказать их мамам:
— Лучше воспитывайте своих дочерей. Строже следите за их времяпрепровождением.
Вслед за девушками захныкали и их кавалеры:
— Простите! Мы не будем больше безобразничать в общественных местах.
Развозить кавалеров по квартирам милиция не стала. Поздно. Кавалеры были людьми семейными, женатыми. Именно этим отцам семейств и пришла в голову бредовая идея отпраздновать день ангела одного из них на заморский манер. Да не так, как празднуют день ангела трудовые люди за границей, а так, как это водится у богатых заграничных шалопаев. С этой целью отцы семейств и выехали с малознакомыми девушками за город и учинили безобразие на пляже.
— Вас, наверное, интересует, кем оказались в действительности наши мнимые иноземцы? — спросил меня дежурный по отделению и ответил: — Это работники радиоуправления.
— Не может быть!
Я тут же соединился по телефону с радиоуправлением.
— У вас работает Евгений Иванович Перов?
— Да, — ответил заместитель заведующего отделом Чеков.
— А Михаил Мартынович Кошелев?
— И он работает, и Олег Александрович Афонов. Вас, наверное, интересуют приключения этой троицы в Серебряном бору? — спросил Чеков.
— А вы знаете уже про эти приключения?
— Еще бы! Эта такая эпопея!
Меня удивил полушутливый, полувосторженный тон заместителя заведующего отделом, и я позвонил самому заведующему отделом.
— Да, да, — сказал он, — это очень некрасивая история, завтра же я съезжу в Серебряный бор, узнаю все поподробней и поставлю вопрос об этой троице на собрании коллектива.
Но ни завтра, ни через неделю редактор отдела так и не удосужился побывать в Серебряном бору, и все в отделе осталось, как и было.
В этом деле удивительно не то, что три аморальных человека вели себя на людях, как павианы. Удивительно, что работники большого, уважаемого учреждения продолжают считать аморальную троицу своими товарищами.
1957 г.
Борис Захарыч Берестов проснулся в этот день, как всегда, по будильнику, в семь тридцать утра. К восьми тридцати он сделал зарядку, побрился и, попив чаю, внезапно перешел в разговоре с женой на "вы".
— Ставлю вас в известность, товарищ Берестова, — сказал он, принимая официальный тон. — С данной минуты я вам больше не муж, вы мне не жена. Мы разводимся.
— Что случилось, почему?
Натэлла Берестова смотрела на своего мужа и ничего не понимала. Всего час назад ее голова мирно покоилась на одной подушке рядом с головой супруга. Да что час, вот только-только — с тех пор не прошло и пяти минут — как они с Борисом сидели за столом и хорошо, по-семейному пили чай. И вдруг на тебе…
А времени по утрам, перед работой, у молодой женщины в обрез. Вот и сегодня она, как обычно, приготовила завтрак, накормила мужа, убрала за ним чайную посуду, и когда, сделав все это, Натэлла бросилась из комнаты к парадной двери, застегивая на ходу пальто, муж неожиданно и обрушил на нее разговор о разводе.
"Что это он, всерьез или в шутку? Ну, конечно, в шутку", — думает молодая женщина и спешит к троллейбусной остановке.
Однако, как выяснилось позже, заявление о разводе было сделано Борисом Захаровичем не в шутку. Натэлла Берестова приходит вечером с работы домой, а ее вещи стоят в коридоре. Она пытается открыть ключом дверь в свою комнату — и безуспешно. Предусмотрительный супруг успел уже, оказывается, переменить в двери замок. Она стучит:
— Боря, открой!
А он даже не откликается. Ну, что делать молодой женщине? Коротать ночь на улице? Спасибо соседям, пригласили они Натэллу Берестову к себе.
— Побудьте до утра у нас. А к завтраму Борис Захарович отойдет, одумается…
Но Борис Захарович не одумался ни к завтраму, ни к послезавтраму. И тогда соседи отправились в редакцию.
— Посодействуйте. Приведите вы, пожалуйста, этого дурака в чувство.
И вот Борис Захарович появляется в комнате нашего отдела. Строгий, размеренный, недовольный.
— Если вы вздумали мирить нас, — сразу же предупреждает он, — то зря стараетесь. Мне такая жена не нужна.
— Жена сильно провинилась перед вами?
— Да, очень. Я по натуре аккуратист. У меня все в доме должно быть одно к одному. Вот у вас на столе, простите за замечание, непорядок. Газетки слева, газетки справа. А на моем столе газеткам положено лежать только слева и стопочкой. Бумаги — справа, а карандашики должны стоять в граненом стаканчике в центре и остро-остро отточенные.
Борис Берестов осмотрел редакционную комнату и спросил:
— Простите за назойливость, как часто у вас натирают полы?
— Не знаю точно, может быть, раз или два в месяц.
— Вот видите! А в моей комнате пол должен натираться два раза в неделю и никак не реже. А она делает пропуски.
И, вытащив из портфеля толстую тетрадь в синей клеенчатой обложке, Берестов раскрыл ее и сказал:
— Только за этот год мною зарегистрировано три подобных случая: 9/II, 18/III, 4/VI. A 5/VII вместо того, чтобы натереть пол воском, как я неоднократно рекомендовал ей, товарищ Берестова прошлась по нему только суконкой.
— Да вы, собственно, кого выбирали в жены: подругу жизни или полотера?
— Увы, разве товарищ Берестова может быть подругой жизни? Настоящая подруга — это прежде всего хорошая хозяйка, а Берестовой боязно давать на домашние расходы деньги. Не доглядишь — она и растратит.
— У вас были такие прецеденты?
— Да, несколько.
И, указав пальцем на восемьдесят пятую страницу своей тетради, он сказал:
— Только в этом году моя бывшая супруга произвела два расхода без согласования со мной. 10/IV ею были куплены билеты в Большой театр. Спрашивается, зачем она тратилась на билеты, если у наших соседей есть телевизор? Товарищ Берестовой достаточно было попросить у них разрешения, и она смогла бы послушать оперу бесплатно. A 2/VII товарищ Берестова делает второй расход: она покупает на 4 рубля 50 копеек конфет "Ромашка".
— Послушайте, товарищ Берестова — взрослый человек. Она работает на заводе контрольным мастером, получает зарплату. Так неужели этот мастер не может купить себе конфет, когда ей захочется.
— Когда захочется, не может.
— Почему?
— Потому, что это самотек. Я понимаю, у молодой женщины может появиться потребность в сладком. Так пусть она поставит об этом в известность мужа, и муж удовлетворит ее потребность организованным порядком. Конфеты в нашей семье покупаются не когда кому вздумается, а по третьим числам месяца.
И, положив на стол свою толстую тетрадь, он сказал:
— Пожалуйста, полистайте мой дневник, проверьте.
Я полистал. И что же: Берестов не только покупал конфеты, но и вел им поштучный учет. Вот, к примеру, как выглядела одна из страниц дневника:
"23/XII куплено конфет:
прозрачных — 5 штук
монпансье — 10 штук
"Мишка на севере" — 1 штука".
На этом учет не прекращался. Дальше в дневнике зы могли увидеть еще один итоговый подсчет:
"Итого с начала месяца мною куплено конфет:
прозрачных — 15 штук
монпансье — 30 штук
"Мишка на севере" — 1 штука".
И, наконец, следовало последнее, генеральное сальдо:
"Итого с начала года мною куплено конфет:
прозрачных — 80 штук
монпансье — 95 штук
"Мишка на севере" — 1 штука".
Дневник — это святая святых человека. В дневнике человек исповедуется перед самим собой, на страницах дневника он делится своими мыслями, ведет поденные записи о больших событиях, которые происходят в его жизни. А у Берестова в дневнике ничего, кроме дебета-кредита.
Я листаю дневник страницу за страницей и не понимаю, зачем человеку в здравом уме и здравом рассудке вести все эти крохоборческие подсчеты. А Берестов удивляется моему недоумению.
— То есть как зачем? — спрашивает он и тут же отвечает: — Для того, чтобы в доме был порядок. Вот прошу, обратите внимание, куда товарищ Берестова тратила деньги в мае. 17/V ею был куплен букетик ландышей. Это 50 копеек. 19/V — второй букетик, 23/V — третий. Я понимаю, вы скажете: весна, цветы… А не лучше ли было товарищ Берестовой вместо трех букетиков живых цветов купить один бумажный? При аккуратном обращении такого букетика могло бы хватить нашему семейству не на одну весну, а на целых пять.
Слушать Берестова было уже невмоготу, и, чтобы закончить разговор с этим малоприятным человеком, я спросил его:
— У вас все претензии к жене?
— Нет, есть еще. Только я хотел бы высказать их в присутствии самой товарищ Берестовой. Вы не бойтесь, я не задержу. Товарищ Берестова заранее приведена мною в редакцию для очной ставки.
"Товарищ Берестова" оказалась славной, милой женщиной. Голубоглазая, русоволосая и совсем миниатюрного росточка. Рядом с высоким, официальным супругом эта женщина выглядела смущенной, в чем-то провинившейся девочкой. А супруг вводит эту смущенную женщину в комнату и, не дав ей даже оглядеться, заявляет:
— Товарищ Берестова обвиняется мною в неверности к мужу.
— Она что, изменила вам?
— Хуже. Вот у меня записано. 8/IX, в воскресенье, товарищ Берестова занималась осуждением меня с подругами в общественном месте.
— В каком именно?
— На кухне. А я стоял за дверью и все слышал.
— Что же говорила ваша жена?
— Товарищ Берестова находила во мне недостатки.
— Простите, а разве у вас нет недостатков?
— Не отрицаю, может, и есть кое-какие. Но слушать критику в своем собственном доме — и от кого! — от так называемой подруги жизни, — это извините. Жена должна всегда стоять за мужа.
Я слушал Бориса Берестова и не понимал. Ну, будь бы Берестову семьдесят — восемьдесят лет, можно было бы предположить, что сей почтенный старец, уснув сорок лет назад, до сих пор продолжал пребывать по ту сторону нового, советского быта. Но Берестову было не семьдесят лет, а всего двадцать шесть. И был он не писцом и не приказчиком в дореволюционном купеческом Замоскворечье, а работал педагогом советской школы. И где только этот педагог насобирал все свои премудрости! Сам ли дошел до них или получил в наследство от родной бабки — старой московской просвирни?
Я смотрю на Берестова, затем перевожу взгляд на его смущенную жену и спрашиваю себя: как эта живая, славная женщина могла жить целых три года под одной крышей с таким малоприятным человеком?
Натэлла Берестова терпеливо сносила все унижения только потому, что любила мужа. Она искренне верила, что и дневник мужа и его наставления — это все не всерьез, а «понарошку». Вот и сейчас муж говорит про жену гадости, а она смотрит на него и надеется, что вот-вот произойдет чудо, муж проснется, стряхнет с себя летаргическую одурь темного царства, покраснеет и извинится за все, что он делал, за все то, что говорил.
Натэлла не только надеялась на чудо. Три года она делала все, что могла, чтобы привести мужа в чувства. Была добра к нему, верна ему, покупала ему букетики весенних цветов. Она старалась разбудить его не только для себя самой, но и ради него самого. Чтобы Берестов стал наконец человеком.
Ее вера в доброе, хорошее была так сильна, что мне захотелось помочь этой жене помириться с мужем. Как знать, может, она и добьется своего! И вот я начинаю уговаривать Берестова сменить гнев на милость и объяснить жене спокойно, по-человечески причину развода. А Берестов категорически отказывается от разговора с женой.
— Товарищ Берестова может узнать о причинах из моего заявления в суд.
— Как, разве вы уже подали такое заявление?
— Да, еще два месяца назад.
Это было для меня новостью.
— А жене вы сказали о поданном заявлении?
— Нет.
— Почему?
И Берестов, нисколько не смущаясь, отвечает:
— Видите, в чем дело… Заявления о разводах разбираются в судах долго. А у меня дом, хозяйство. Я привык к порядку…
И вот для того, чтобы сэкономить расходы на прачку, натирку полов, Берестов до позавчерашнего дня ничего не говорил дома о разводе, спокойно продолжая эксплуатировать не только физические силы жены, но и ее чувства женщины.
Это было так подло, так гнусно, что несчастная женщина не выдержала, разрыдалась и выбежала из комнаты. Говорить с Берестовым было уже не о чем, поэтому сразу же после его ухода я отправился в школу, чтобы рассказать директору все, что я узнал о педагоге Берестове. А директор, оказывается, был и без меня прекрасно осведомлен о всех малокрасивых свойствах этого человека.
— Берестов — это какое-то ископаемое, — говорил директор. — Давно прошедшее время. Половина наших учителей не подает ему руки. Старшеклассники называют Бориса Захарыча Борисом Базарычем.
— И этот Базарыч — член вашего педагогического коллектива?
— Да, а вы разве считаете нужным освободить его от работы? — удивился директор, — За что? За то, что он разводится с женой?
— Дело не только в том, что Берестов разводится. А как он разводится? Почему? У этого человека не наша мораль.
— Но ведь Берестов преподает у нас не мораль, а алгебру. У него отличные математические способности.
— Так пусть он использует свои способности при подсчете поленьев на дровяном складе, картошки — в овощехранилище, процентов — за бухгалтерским столом. Пусть работает где угодно, только не в школе.
Но спорить с директором было трудно.
— Освободить? — переспросил директор и замотал головой. — Нет, это будет слишком! Разве Берестов растратчик? Развратник?
Создалась странная, нелепая ситуация. В хорошем школьном коллективе завелся человек, чужой нам по духу, привычкам, поведению. Педагоги не подают этому человеку руки, и в то же время его держат в школе.
— Берестова освободить! Но за что?
Да только за одно то, что он гнусный, мерзкий и неисправимый мещанин.
1955 г.
У братьев Думиных на двоих одно прозвище: помещики. И дано это прозвище братьям за их образ жизни. Жители села Петрово просыпаются рано. Только начнет светать, а они уже в поле. А братья похрапывают до полудня, а чуть только они откроют очи, как по дому уже слышится команда:
— Приготовить коней!
У каждого из братьев имеется в подвассальном подчинении по стремянному: у Александра Думина — Александр Михалев, у Евгения Думина — Александр Ширшов. Заслышав крик, стремянные устремляются к конюшне. Да не к своей. Своей у братьев нет, а к колхозной.
— Немедленно седлать вороного и саврасую!
— Для кого?
— Для помещиков.
Конюхи ворчат, но седлают.
И вот в будний день, когда добрые люди трудятся кто на прополке, а кто на окучке, в поле неожиданно появляется кавалькада. Помещики — верхами, а стремянные — рядом, на собственном галопе. Куда кавалькада держит путь, зачем — никто не знает. Может, в лес по грибы, а может, на луг погонять зайчишку. Едут братья Думины, не прячась, у всех на виду. Едут мимо рядовых колхозников, бригадиров, секретаря партийного комитета, мимо самого председателя колхоза товарища Горохова.
— Привет Сергею Сергеевичу!
Сергею Сергеевичу хочется взять коней за повод, да и ссадить помещиков на землю. Ну, сами бездельники, дьявол с ними. Но ведь они и лошадей отрывали от работы. И когда?! В самый разгар страды! Сергей Сергеевич кипит от злобы, но на его губах улыбка. Сергей Сергеевич не хочет ссориться с помещиками.
— Ну их. Люди они мстительные.
После верховой прогулки братья отдыхают. А вечером снова команда:
— Приготовить коней!
На этот раз стремянные седлают свежую пару — буланого и чалую с подпалинами — и галопируют вслед за помещиками к клубу. А здесь уже вовсю вальсируют. На помещикам вальс не нравится. Старо. Им больше по душе танцы нервического порядка. Баянист знает про эту слабость и немедленно переключается на фокс с припрыгиванием.
Ни старший Думин, ни младший лично сами никогда не пригласят девушку на танец. И тот и другой выше этого. Братья только подают команду, и к девушкам устремляются их стремянные.
— Скорей к помещику!
— Зачем?
— Танцевать.
Если девушка ослушается, то помещик тут же отдает приказ:
— Прописать!
А это значит, что в тот же вечер после танцев двое верховых и двое пеших подкараулят девушку на темной улице и выпорют ее ремнем.
— Танцуй, когда тебе приказывает помещик!
Одна из девушек пошла с жалобой к районному прокурору. Но братья Думины перехватили ее по дороге и не только выпороли, но и бросили в пруд. Подруги этой девушки побежали к участковому милиционеру Слепцову. А тот только спросил:
— Ну как, утонула ваша подруга?
— Нет, выплыла.
— Вот это плохо. Раз не было утонутия, значит, не было и хулиганства. А за озорство людей не судят.
А хулиганы, пользуясь безнаказанностью, наглели все больше и больше. Они уже глумились не только над девчатами, но и над парнями. Отлупят то одного, то другого. А те от обиды поплачут в одиночку, а дать сдачу боятся.
— С хулиганами лучше не связываться.
В селе Петрово на четырех хулиганов приходится тридцать четыре честных молодых парня. Если бы парни дружно встали один возле другого, этих хулиганов только бы и видели. Но честные молодые парни боялись. И было б кого, а то четверых желторотых юнцов, каждому из которых было по 17 — 18 лет.
Но вот на днях в это село из Москвы приехали шефы. Десять сотрудников Всесоюзного института сырья. И хотя шефы приехали помочь подшефным в сельскохозяйственных работах, к ним сразу же стали поступать жалобы на братьев Думиных. И что ни день, то жалоб больше. А тут как-то в полночь, после нелегкого рабочего дня, в доме, где ночевала женская часть московской бригады, с грохотом и шумом растворилась входная дверь, и в комнату прямо на коне въехал один из стремянных. Девушки в испуге забились под одеяла, а стремянной, указывая нагайкой на Галю Хорькову, сказал:
— Одевайся и выходи на улицу!
— Зачем?
— Гулять с помещиком.
— Да что я, крепостная, что ли? — возмутилась Галя и показала всаднику на дверь. — А ну, вон отсюда!
— Смотри, — пригрозил стремянной. — Пропишем тебе за отказ ремней.
Девушкам было дико слышать такую угрозу. Им, взрослым людям, советским инженерам, техникам, — и вдруг какие-то «мальчишки» грозят поркой! А «мальчишки» не только грозили, они через час снова появились у дома, и теперь уже всей компанией. Братья Думины стучали в двери, высадили окно, и только после того как у девушек в руках оказались палки, хулиганы отступили.
— Завтра все равно выпорем.
На следующий день после работы Галя Хорькова отправилась к дому, где остановилась мужская часть московской бригады, и рассказала о том, что пришлось претерпеть прошедшей ночью девушкам. Возмущение было всеобщим…
— Безобразие! — сказал Павел Сергеевич Глазунов. — Нужно немедленно сигнализировать о происшедшем: начальнику областной милиции.
— Правильно!
И Павла Сергеевича дружно поддержали все остальные члены бригады: Юрий Арефьев, Василий Базанов, Владимир Михайлов.
— Начальник областной милиции в Москве, за сто пятьдесят километров отсюда. Пока он получит ваше письмо да пока снарядит помощь… А братья Думины рядом. Они поджидают меня за углом, — сказала Хорькова.
— Что же делать? — растерянно спросил Павел Сергеевич.
А Павлу Сергеевичу нужно было не спрашивать, а действовать. Если бы Глазунов на правах старшего отправился вместе с тремя своими молодцами к дому, где жили девушки, да всерьез, по-мужски поговорил с хулиганами, инцидент на этом наверняка был бы исчерпан. А Глазунов струсил и молча вышел из комнаты.
— У меня срочное дело.
А вслед за Глазуновым вышел из комнаты и Арефьев.
— И у меня срочное дело.
Галя Хорькова испуганно смотрела вслед уходящим и думала: а как же быть с хулиганами?
— Не бойся, — сказал Михайлов, — мы проводим тебя.
И действительно, Михайлов с Базановым проводили девушку до дома. А тут, оказывается, засада. К Галине сразу подскочили стремянные и стали выворачивать руки.
— Будешь знать, как брезгать нашим помещиком!
Владимир Михайлов бросился на помощь. Что же касается Василия Базанова, то он почему-то отстал, отвернулся и стал глядеть куда-то в сторону. Это обстоятельство не остановило Михайлова, и он твердо сказал стремянным:
— Сейчас же отпустите девушку!
И, отогнав стремянных, Михайлов сказал помещикам:
— Эх, вы, храбрецы! Да как же вам не совестно поднимать руку на девушку?
Стремянные бросились к Михайлову с кулаками, но один из помещиков остановил их:
— Не спешите. Сейчас еще светло. Мы наведаемся к этому рыцарю попозже.
И свою угрозу хулиганы выполнили. Ровно в полночь они ворвались в дом, где жил Михайлов. Молодой инженер пробовал сопротивляться. Но где там, разве одному справиться с четырьмя! Ах, если бы кто-нибудь пришел ему на помощь… И ведь было кому прийти. Рядом находились его товарищи. И они видели, как четверо бьют одного, и не заступились.
Я не знаю, что переживали в это время Глазунов, Базанов… Мучались ли они угрызениями совести или лежали под одеялами и думали: "Не рыпайся, бьют-то не тебя, и слава богу".
А хулиганы сбили в это время несчастного комсомольца с ног, топтали его сапогами, ударили ножом. И лишь после того, как полилась кровь и разбежались хулиганы, к раненому, избитому Михайлову поладили его товарищи.
— Безобразие, — сказал Базанов.
А Глазунов добавил:
— Надо немедленно сигнализировать административным властям.
Глазунов с Базановым, дождавшись утра, побежали с первым сигналом к участковому уполномоченному — Слепцову. А тот спросил:
— Что, убили?
— Нет.
И участковый сразу потерял интерес к делу.
— Одностороннее избиение, — сказал он. — За это мы не судим, а накладываем штраф от 50 до 200 рублей.
— Штраф? Да они же ударили его ножом!
— Ай, ну какой это нож? Вот ежели бы они ударили финкой, я бы подвел их под юридическую статью, а перочинный нож — это пустяки.
Мы хотим просить областного прокурора продолжить этот разговор с участковым уполномоченным Серебрянопрудского отделения милиции. Будем надеяться, что областная прокуратура найдет юридические основания, чтобы устроить в селе Петрово показательный процесс и посадить на скамью подсудимых как хулиганов, так и вышеназванного уполномоченного.
Случай в селе Петрово взволновал большой коллектив работников Института сырья. Старший инженер Волвенкова отказалась, например, подать руку Глазунову. Волвенкову поддержали Умнова, Березовская. Но нашлись работники, которые взяли Глазунова под защиту:
— В трудных-де обстоятельствах человек должен думать о себе, а не о товарище.
Валентину Сергеевну Волвенкову возмущают такие рассуждения.
"Управа на хулиганов будет, конечно, найдена, — пишет она в редакцию. — А вот как быть с Глазуновым, Базановым. …Уголовного преступления Глазунов не совершал, а моральное? Так почему не привлечь и Глазунова и Базанова к суду чести за трусость и малодушие? А ведь такие люди есть не только в нашем институте. Вы можете их встретить и в пригородном поезде, и на улице, и даже среди своих знакомых. У этих людей нет чувства локтя, товарищеской солидарности. В трудную минуту такие люди могут подвести, оставить в беде, без помощи даже самого близкого друга, даже родную мать.
— Бьют-то не меня".
1956 г.
Весь день имя Георгия Константиновича Кублицкого не давало покоя работникам института. По поводу этого имени звонило изрядное число всяких ответственных работников министерства: завы, замзавы, начальники отделав. И все с одной просьбой:
— Не отправляйте Георгия Константиновича из Москвы. Он очень нужен нашему зам. министра.
Наконец к вечеру запыхавшийся курьер принес в дирекцию института официальную бумагу от самого зам. министра.
"Георгия Константиновича Кублицкого немедленно направить в наше распоряжение…"
Кто же такой Кублицкий? Может быть, Георгий 'Константинович прославленный академик, и зам. министра ищет помощи и совета этого маститого ученого по вопросам производства? Да ничего подобного. У Кублицкого нет ни учености, ни маститости. Кублицкому всего двадцать один год, и товарищи по институту зовут его не Георгий Константинович, а много проще: одни Юрой, другие Жорой. Тогда, по-видимому, этот самый Юра-Жора учится в каком-нибудь железнодорожном институте, и зам. министра попросту спешит законтрактовать будущего специалиста за своим министерством? В том-то и дело, что нет. Г. К. Кублицкий учится в Московском юридическом институте, а это учебное заведение, как известно, готовит не железнодорожников, а судебно-прокурорских работников. Как ни странно, а именно этот контингент работников с недавних пор вдруг позарез понадобился разным московским учреждениям и организациям, весьма далеким от дел уголовных и следственных.
Дирекцию юридического института донимают звонками работники многих министерств. Будущих следователей и прокуроров стали с легкой руки разных завов и замзавов переквалифицировать не только в железнодорожников, но и в корректоров, живописцев, спортсменов. Директор «Углетехиздата» требует командировать к ним студента Крючкова, директор Московской скульптурно-художественной фабрики № 2 — студентку Круглову, председатель московского городского совета общества «Спартак» — студента Зарухина.
Почему будущие прокуроры должны становиться корректорами и футболистами?
На этот вопрос отвечает письмо, случайно попавшее в руки студентов и пересланное к нам в редакцию. Вот оно в его подлинном виде:
"Дорогой Петр Григорьевич (он же дядя Петя)! Пишет тебе «Планетарий» (он же дядя Костя). Поздравляю с наступающим праздником 1 Мая и желаю здоровья тебе и глубокоуважаемой твоей супруге Марии Васильевне… Как всегда бывает в таких случаях, я обращаюсь с великой просьбой: дщерь моя Марина завершила все экзамены последнего курса Московского юридического института. Марине 23 года. Она на хорошем счету в институте. Комсомолка. Общественница. Хорошо поет! (Где-то сядет?) Это меня и беспокоит. Вот-вот должно быть распоряжение, и ее любезно обещают за то, что она получала стипендию, послать куда-нибудь подальше… ну, например, на Алтай и проч. Иными словами, ее хотят «доконать» в деканате. Прошу тебя изобрести что-нибудь такое, что послужило бы ей спасением, то есть придумай способ посылки запроса в адрес директора Московского юридического института, ориентируясь на оставление ее в Москве или Ленинграде".
Не надеясь на прозу, дядя Костя решил воздействовать на чувства дяди Пети стихами собственного сочинения:
Я знаю, Петя, с давних пор
Ты очень важный прокурор…
Тебя с супругой я люблю,
Целую крепко и молю:
Не наноси удар мне в спину
И пожалей мою Марину!
Ты перед ней, о прокурор,
Зажги московский семафор.
Твой до гроба. Дядя Костя".
Расшифруем псевдонимы. "Дядя Костя" — это кандидат физико-математических наук К.Н. Шерстюк, а "дядя Петя" — работник прокуратуры Петр Григорьевич Петров.
Нужно отдать справедливость прокурору Петрову: он устоял перед стихами кандидата физико-математических наук и не послал запроса директору института. А вот другие, к их стыду, не устояли. Комиссия по распределению молодых специалистов юридического института решила направить Калерию Симанчук следователем в Марийскую АССР. А родители Симанчук — ни в какую!
"Зачем "нашей дщери" уезжать из Москвы, — подумали они, — если у нас есть именитые знакомые?"
И вот на свет появилось еще одно послание:
Я знаю, Муркин, с давних пор
Ты важный генерал-майор…
Важный генерал-майор Муркин клюнул на лесть. Он послал директору института запрос с просьбой оставить К. Симанчук в Москве в распоряжении управления, в котором А. Муркин занимает видный пост.
В прошлом году, так же, как и в этом, Московский юридический институт направил в московские учреждения по запросам их руководителей десятки своих воспитанников. Только в отделы и ведомства двух министерств было откомандировано пятнадцать человек. Я решил проверить, что же делают будущие прокуроры на чужой и неинтересной для них канцелярской работе. И что же? Из пятнадцати выпускников только один оказался на месте, а остальные даже не появлялись в министерствах.
Что же делали они весь этот год? Ничего. Каждый пробавлялся чем мог. Этим выпускникам важно было не кем работать, а где работать. Дяди помогли им остаться в Москве. И вот они служили. Кто переписчиком, кто заведовал баней, а кто и вовсе ничего не делал, живя с дипломом на иждивении родителей.
В этом году все повторяется сначала. Не успела комиссия по распределению молодых специалистов приступить к работе, как со всех сторон посыпались запросы.
Я спросил директора швейной фабрики Рахимова:
— Разве юрист Силаев умеет шить или кроить?
— Нет, шить он не умеет.
— А зачем швейная фабрика послала на него запрос?
Рахимов развел руками и честно сознался:
— Мать Силаева попросила у меня протекции, а я не смог ей отказать.
Протекция… В давно прошедшие времена по протекции именитых родственников дворянские и купеческие сынки получали богатые подарки и откупы, устраивались на службу. Мы, по совести, успели даже и забыть о таком слове, как протекция, а вот кое-кому это слово потрафило, и они решили воскресить его.
Тебя с супругой я люблю,
Целую крепко и молю:
Не наноси удар мне в спину
И пожалей мою Марину…
1954 г.
В комнату вошел невысокий, щуплый человечек в дымчатых брючках и светло-зеленом пиджачке. Он быстро ощупал каждого из нас своими остренькими глазками и спросил:
— Здесь принимаются жалобы на Кузнецова?
— А он кто, ваш Кузнецов?
— Варвар и бюрократ. Кузнецов не дает хода одному талантливому, прогрессивному инженеру.
— Какого инженера вы имеете в виду?
— Как какого? Себя. Я талантливый и прогрессивный. У меня на этот счет имеются соответствующие отзывы от значительных особ.
И, порывшись в портфеле, посетитель выложил на стол обещанные отзывы и продолжал в том же тоне агрессивного наступления:
— Это только из врожденной скромности я называю себя талантом, а вообще многие полагают меня феноменом.
Человечек в дымчатых брючках снова пробежался остренькими глазками по комнате и сказал:
— Зря улыбаетесь. У меня на этот счет есть подтверждающие отзывы.
И, выложив из портфеля новую пачку бумаг, он заявил:
— Я хочу, чтобы вы заставили Кузнецова зачислить меня аспирантом Академии архитектуры.
— Почему именно этой академии? Вы разве архитектор?
— Нет.
— Может быть, научный работник, искусствовед?
— Тоже нет.
— Кто же вы?
— Я Маречет.
— Как, тот самый?
И мне вспомнилось письмо, полученное несколько дней назад редакцией, в котором довольно подробно было изложено жизнеописание человека в дымчатых брючках. Этот человек уже давно добивается ученой степени. И он, по-видимому, давно получил бы ее, если бы действовал на общих основаниях. Но в том-то и была заковыка. Маречет не хотел "на общих", он требовал для себя привилегии. Не имея кандидатской степени, Маречет просил, чтобы его сразу приняли в докторантуру.
— У меня есть по этому поводу ходатайство от одной значительной особы.
И так как академия не вняла этому ходатайству, то Маречет пошел на уступки и попросил принять его не в докторантуру, а в аспирантуру и подкрепил свою просьбу ходатайствами уже двух значительных особ. Академия нашла в себе смелость отказать и этим двум особам. Тогда Маречет принес три ходатайства, и упорство руководителей академии было сломлено. Человек в дымчатых брючках оказался принятым в аспирантуру Института строительной техники Академии архитектуры без сдачи кандидатского минимума.
— Мне сделали поблажку, чтобы отличить от других, менее способных аспирантов, — говорит Маречет.
И вот с тех пор прошло пять лет. Как развились за это время способности Маречета? Кем он стал: кандидатом наук или доктором? Ни тем, ни другим. Почему?
Вместо того, чтобы учиться в аспирантуре, Маречет занимался отхожим промыслом. Он разъезжал по Советскому Союзу и читал лекции. Иногда Маречет выступал в течение суток в трех — четырех аудиториях. В одной он делился опытом передовика-штукатура, в другой — передовика-бетонщика, в третьей — передовика-кладчика.
— Вы когда-нибудь занимались штукатуркой? — спросил я Маречета.
— Нет.
— Тогда вы, по-видимому, были бетонщиком? Кладчиком кирпича?
— Тоже нет.
— Каким же опытом вы делитесь со своими слушателями?
— Чужим, — не краснея, отвечает Маречет.
Будучи аспирантом, Маречет не только читал лекции, но и писал статьи.
— Ничего удивительного в этом нет, — говорит Маречет. — Кроме таланта строителя, в моем сердце живет также и большой талант литератора. Не верите?..
И снова раскрылся портфель, и снова на стол посыпались отзывы.
Литератор Маречет, как сейчас выясняется, принимал заказы на самые разнообразные статьи. Он писал о циклевке паркетных полов, стрижке овец, архитектуре нового здания МГУ, тереблении льна… Распространял свои статьи Маречет тоже довольно необычным способом. Он размножал их на машинке под копирку и отправлял сразу в десятки адресов. В районные и областные газеты Бурят-Монголии, Дальнего Востока, Грузии, Кара-Калпакии. Каждую статью он предварял специальным письмом. В Удмуртию, например, Маречет писал: "Я читаю в Москве курс строительной техники. Мне известно, что учащиеся Ижевска интересуются моей работой. Посылаю вам…"
В письме в Грузию Маречету становилось известным, что его работой интересуются уже учащиеся Тбилиси и Кутаиси.
И под каждым своим письмом автор писал: "Ответ посылайте по адресу: Москва, почтамт, до востребования. Маречету И. Г.".
Адрес, где Маречет читал курс строительной техники, и место своего настоящего жительства он благоразумно утаивал. И не случайно, ибо универсальные способности человека в дымчатых брючках не ограничивались только лекционной и литературной деятельностью. За десять последних лет Маречет за участие в каких-то темных авантюрах дважды оказывался в заключении.
Перед институтом Академии архитектуры, само собой разумеется, встал вопрос, что делать с аспирантом, который вместо науки занимается грязными махинациями. И директор института Инов принял решение отчислить Маречета из аспирантуры.
Произошло это в 1951 году. И вот с тех пор руководители Академии архитектуры не имеют покоя. Человек в дымчатых брючках беспрерывно атакует их требованиями восстановить его в институте. И что самое удивительное, эти атаки Маречет ведет не один.
— У меня ходатайства значительных особ! — кричит он.
И в самом деле, у Маречета куча бумажек за подписями весьма уважаемых лиц: академика Т., академика Б., академика С., профессора Р., писателя Э. В последний раз Маречет выложил на стол положительную характеристику за подписью Инова. Того самого, который в свое время справедливо отчислил Маречета из аспирантуры. Правда, за эти годы Инов изменил место своей работы. Теперь он не директор института, а директор Академии коммунального хозяйства. Но это обстоятельство не могло служить Инову поводом писать две разноречивые характеристики. Или, может быть, Маречет исправился, образумился?
— Да ничего подобного, — говорит Инов.
— А как же ваш положительный отзыв?
И Инов, смущаясь, сознается:
— Винюсь, подписал его я против совести. Этот Маречет берет измором. От него не отобьешься. Он целую неделю просидел у меня в прихожей, и я вынужден был подписать благоприятный отзыв только затем, чтобы отделаться от надоедливого гостя.
Берет измором! Нет, это не довод для того, чтобы снабжать Маречета положительными характеристиками, как это делают профессор И., академик Б. и другие.
Хорошо, предположим, что Маречет будет восстановлен в числе аспирантов, и на одного кандидата наук у нас в стране станет больше. Что получит от этого академия? Да ровно ничего!
Маречет добивается ученых степеней вовсе не затем, чтобы углубить свои знания. Сам он уже давно ничего не строит и нигде не работает. Звание кандидата наук Маречету нужно, чтобы прикрыть высоким авторитетом науки свою авантюристическую деятельность. Только и всего.
1954 г.
Чертеж был сделан безукоризненно. Точно, аккуратно. И, тем не менее, профессор не поставил Диамаре зачета. Он недоверчиво посмотрел на студентку и спросил:
— Вам кто помогал, папа?
— Ни-ни. Я сама, — ответила Диамара.
— Сами? Вы же не умели и не любили чертить.
— Это было раньше, а сейчас, профессор, я из-за вашего предмета даже с подругами перессорилась. Они приглашают меня в гости на танцы, а я из дому ни шагу. Сижу целыми вечерами и черчу.
— Ой ли?
— Честное комсомольское. Вы такой добрый, что я решила не огорчать вас больше плохими отметками.
Профессор смутился, покраснел.
"Теперь все, — сказала про себя Диамара. — Раз старик клюнул на лесть, — значит, мой чертеж проскочил".
Но радость была преждевременной. Профессор оказался не так прост. Он покраснел, но не сдался и предложил Диамаре сделать второй чертеж.
— Когда?
— Сегодня.
— Разве мне успеть! Пока я доеду до дому да пока приеду обратно…
— Домой ездить не нужно. Вы будете чертить за моим столом.
— За вашим?
— Да, за моим столом и на моих глазах, — оказал профессор, давая этим понять, что он не верит больше ни самой студентке, ни ее домашним.
Два часа сидела Диамара рядом с профессором, выводя тушью на ватмане какие-то жалкие каракули, Разоблачение было полным. Второй чертеж получился таким плохим, что его неловко было даже положить на стол рядом с первым. Кто же вычертил первый? Папа?
Нет, Диамарин папа на сей раз был ни при чем. Три последних дня папа сильно задерживался в министерстве, и дочке пришлось сдать свою зачетную работу для выполнения какому-то надомнику. И вот обман раскрылся. Теперь наступила очередь краснеть Диамаре. И она покраснела, но ненадолго. Через час девушка уже не помнила о своем позорном провале и как ни в чем не бывало щебетала о каких-то пустяках со своими подругами.
А ведь это был не первый провал Диамары Севиной. Три года девушка училась в Строительном институте имени В. В. Куйбышева. И за эти три года она добралась всего-навсего до второго курса. Трудно подсчитать, сколько раз имя Диамары фигурировало на доске неуспевающих. Пять, а может, и все десять.
— Вы что, не хотите учиться? — спрашивали ее в деканате.
— Нет, почему же, — отвечала она. — Хочу.
Диамара давала слово исправиться, а через час забывала о своем обещании и убегала с лекции в кино.
Беда этой девушки была в ее беспечности. И здесь следовало винить не ее одну. Люди приучаются к труду с детских лет, а Диамара прожила жизнь на готовеньком. Рядом с ней все и всегда работали: папа, мама, няня. Другие дети. убирали за собой постель, мыли чайную посуду, пришивали к пальто оторвавшуюся пуговицу. Диамара была освобождена даже от этих несложных обязанностей.
— Она у нас такая бледненькая, такая худенькая! — оправдывалась мама.
А худенькая девочка была совершенно здоровой. И все же она охотно пользовалась теми поблажками, которые ей делались. Утром она всегда залеживалась в постельке.
— Вставай, в школу опоздаешь, — говорила няня.
— Неправда, не опоздаю, — отвечала девочка, глубже втягивая голову под одеяло.
Да и зачем, собственно, было Диамаре спешить, если она твердо знала, что в самую последнюю минуту мама позвонит в министерство, вызовет папину машину, которая быстренько доставит Диамару к школьному подъезду.
Школьные годы остались позади. Диамара выросла, но это, однако, не мешало ей вести себя и в институте капризной, избалованней девочкой. Лекции у нее до сих пор подразделяются на «чудненькие» и «скучненькие». Первые она удостаивает своим посещением (теперь Диамара вызывает папину машину сама, без маминого содействия), вторые — пропускает. Она и за учебниками сидит так же. Те страницы, которые даются легко, она проглатывает залпом, а те, на которых попадается что-либо непонятное, она ни за что не прочтет вторично.
Если только разрешить, Диамара с удовольствием стала бы приглашать надомников не только для изготовления чертежей, но и для сдачи всех прочих своих зачетов. Но, увы, к зачетам готовиться надо было самой, поэтому на первой же экзаменационной сессии Диамара Севина провалилась по всем предметам.
Беда усугубилась тем, что папа вырастил свою дочку не только беспечным, но и безвольным человеком. Вместо того, чтобы взяться за ум и поправить плохие отметки, Диамара капризно фыркнула и сказала:
— Я не хочу учиться в строительном, я хочу поступить на курсы иностранных языков!
— Тебе что, нравятся языки?
И так как дома никогда и ни в чем не отказывали Диамаре, то она сделала, как хотела. Она надеялась, что на курсах будет легче, что там не придется сидеть за учебниками. А там, оказывается, тоже было не так уж легко. Поэтому Диамара очень быстро разлюбила языки и бросила ходить на курсы.
Наступил новый учебный год, и снова в семье Севиных встал вопрос: что делать Диамаре?
— Я опять хочу поступить в строительный, — сказала она.
Родители переглянулись, и папа понял, что ему надо ехать в деканат. А там удивились:
— Позвольте, но ведь ваша дочка больше полугода не была в институте! Она что, болела?
— Да, — смущенно сказал папа. — Вы же знаете, она у нас такая бледненькая, такая худенькая!
Декан поморщился и, тем не менее, в нарушение всех правил снова принял Диамару Севину на первый курс. Принял, конечно, не ради ее самой, а ради ее папы, человека в строительном мире уважаемого и авторитетного.
Двадцать два года — это тот возраст, когда человеку уже неловко прятать свои грехи за широкую папину спину. Папа может выручить из беды раз, два, но папа не может передать своей дочери уважение, которого она не заслужила и которое, кстати, не передается по наследству.
Папа легко и бесхлопотно помог дочери восстановиться в институте. И благодаря той легкости, которая всю жизнь сопровождала Диамару, она и на сей раз не сделала никаких полезных выводов для себя.
В прошлом году перед самыми каникулами в строительном институте была сыграна веселая комсомольская свадьба. Диамара вышла замуж за студента четвертого курса гидротехнического факультета Бориса Берзина. Молодые люди любили друг друга, и брак по всем данным должен был быть счастливым. Но счастья не было в доме молодых, несмотря на то, что жили они в хорошей, уютной комнатке, которую папа устроил им, пользуясь своим высоким положением в министерстве. Молодой муж никак не мог привыкнуть к образу жизни своей супруги. Целыми днями Диамара ничего не делала. Не варила, не стирала, не подметала. Всем этим приходилось заниматься Борису. Он подметал и думал: "Еще день, ну, еще неделю, а там жена, наверное, возьмет и на себя часть забот по дому".
Но жена не спешила.
— Ты бы хоть чулок себе заштопала! — говорил молодой муж. — Пятка наружу!
Жена краснела, начинала искать иголку и, не найдя ее, снова укладывалась на тахту. Муж терпел месяц, два, полгода, а потом разозлился и уехал на несколько дней из Москвы к своим родителям.
— Борис хотел припугнуть Диамару, — сказал нам комсорг факультета. — Или берись за ум, или прощай. И она, конечно, образумилась бы, — добавил он, — потому что кому же охота расставаться с любимым человеком? Да вот горе, вмешался папа.
Это и в самом деле было большим горем для молодоженов. Представьте, муж возвращается в Москву, а у него ни жены, ни квартиры. И. А. Севин так разгневался на зятя, что не только перевез к себе дочь, но и выписал зятя из домовой книги.
"Сейчас Диамара Севина, — пишут нам студенты строительного института, — снова живет у папы. Как и прежде, она не варит, не стирает, не убирает за собой постель. Мамушки и нянюшки штопают пятки на ее чулках и делают за нее зачетные чертежи. Кого собирается вырастить из своей дочери И. А. Севин? — спрашивают студенты. — Неужели он не понимает, что дочь не может прожить жизнь на всем готовом?"
И. А. Севин был у нас в редакции и читал письмо студентов. Это письмо сильно разволновало его. Так, собственно, и должно было быть, ибо сам товарищ Севин не был ни барчуком, ни белоручкой. За его спиной жизнь человека, который начал работать с пятнадцати лет. Так же, как и дочь, он был в свое время и пионером и комсомольцем. Но этому пионеру не подавали легковой машины, когда он собирался на сбор отряда. Днем комсомолец Севин стоял у станка, а вечером учился в институте. И, прежде чем стать заместителем министра, И. А. Севин поработал слесарем, бригадиром, сменным инженером, прорабом. Товарищ Севин вырос в труде и жизни своих детей не мыслил вне труда. Ему хотелось, чтобы дочь его была достойным человеком нового, социалистического общества, и он не нашел ничего лучшего, как назвать ее Диамарой, что значило диалектический материализм.
Папа и мама думали о новом обществе, а дочь свою они воспитали по старым образцам, так, как это было за ведено когда-то в мелкопоместных дворянских семьях
Придумать ребенку звучное имя — это еще не все. Дочерей и сыновей нужно, кроме того, правильно растить и воспитывать.
1950 г.
Из Таганрога в Москву на имя В. К. Жуковой пришло письмо. Вместо того, чтобы доставить это письмо в поселок ВИМЭ, как значилось на конверте, почта по ошибке отправила его в другой конец города — в поселок ВИЭМ. В этом поселке тоже жила В. К. Жукова, но не та, а другая. Она, так же как и почтальон, не обратила внимания на расстановку букв в адресе: ВИМЭ или ВИЭМ. Девушка распечатала письмо, и по мере того, как она читала его, менялось выражение ее лица. Сначала это было только удивление, затем удивление сменилось недоумением, наконец девушка возмущенно бросила письмо на стол. И хотя адресовано оно было не ей и писал письмо совершенно чужой для нее человек, девушке захотелось отчитать этого человека. И девушка взялась за перо. Но в последнюю минуту она передумала и послала письмо не ему, а нам, в редакцию.
"Вы должны заинтересоваться, — писала девушка, — описанием жизни одного таганрогского студента. Прочитав это описание, я увидела так много пошлости, шкурничества и хамства, что мне было стыдно переправлять письмо той, кому оно было предназначено. Мы, то есть я и мои подруги по институту, решили просить вас: прочтите письмо, доставленное мне по ошибке, и, если можно, опубликуйте его в назидание тем молодым людям, которые ставят личный расчет и личную выгоду превыше всего с жизни".
Вместе с этой запиской в конверт было вложено и письмо из Таганрога, написанное на четырех страничках, вырванных из общей тетради. Письмо касалось многих вопросов: учебы, дружбы, сыновней привязанности, любви. Но, странное дело, чего бы ни касался автор, как бы витиевато ни писал он о тонких переживаниях своей души, все его красивые рассуждения обязательно сводились к одному: почем?
"Дорогая моя и любимая мамочка! Получил от тебя письмо. Как я был рад! Я увидел тебя, моя старенькая, под вечерней лампой, склонившуюся вот над этими родными строчками, и на мои глаза навернулись слезы. Я также весьма обрадовался шевиотовому отрезу на костюм, хотя кожаная куртка (лучше бы замшевую, с молнией) была бы желательней…"
Или вот в другом месте: "Бедная, бедная тетечка Рая. Одинокая, больная! Представляю, как сейчас трудно ей! На днях постараюсь навестить ее (накопилось много грязного белья; кстати, попрошу ее также залатать кое-что из нижнего)…"
Через пять строчек мы читаем: "Увлекаюсь сейчас, как и в далекие школьные годы, радиолюбительством. Ах, золотая, невозвратимая пора детства! Пришли мне поскорее электролитические конденсаторы, я хочу отремонтировать радиоприемник одному видному лицу (зав. магазином № 11), это очень нужный человек".
Переворачиваем страницу, и дальше то же самое: "Насчет учебы не беспокойся, хочу убить и убью сразу двух зайцев: буду электромехаником и механиком по двигателям внутреннего сгорания. В будущем это даст мне если не два, то полтора оклада обязательно".
И даже любовь для него не любовь, а какая-то махинация.
"Твердо решил жениться к осени. Ищу подходящую невесту (ах, как была бы кстати сейчас замшевая куртка с молнией!). Познакомился я в трамвае с одной хорошенькой девушкой — Ларисой. Я даже бросил из-за нее гулять с Зиной, так как она, то есть Лариса, во всех отношениях была идеальной невестой (кончила техникум, имела точеные ножки, голубые глазки и хор. материальную базу). Но мне чертовски не повезло: Лариса заболела и через полтора месяца после нашего знакомства умерла. Все мои планы рухнули, все надежды поломались. Смерть Ларисы — это полтора месяца зря потраченного времени. Я снова начал ходить на танцы в надежде познакомиться с кем-нибудь. Но ничего подходящего не было, и тут я снова встретил Зину — такая веселая, милая. Уговорила меня пойти с ней в кафе. Зашли, я выпил восемь кружек пива, ела заплатила. Ну, вот так и пошло. Начал проводить с нею время. Когда в тупике с деньгами, то даю ей намек, и она незаметно сует мне в карман 25 — 50 рублей. Я для виду отказываюсь, но в конце концов беру. Если бы она была состоятельнее, то я, конечно, брал бы больше. Но она работает секретарем на одном заводе и зарабатывает сравнительно мало, а я имею совесть и не хочу брать у нее последнее. Все-таки какая она добрая и чудная! Но ты, дорогая мамочка, не беспокойся, как только я найду более подходящую невесту, сразу порву с Зиной".
Все было гнусно в этом письме, и особенно гнусно было то, что адресовалось оно матери. Сын В. К. Жуковой действовал, руководствуясь только одним правилом: раз это мне выгодно, то чего же стесняться! И он, не стесняясь, подсчитывал в своем письме, сколько рублей и копеек экономит он ежедневно, заставляя любящую его девушку платить не только за пиво, но и за папиросы, за билеты в кино, театр.
Когда сын языком барышника пишет матери о самом сокровенном, то тут во многом виновата и сама мать. Значит, плохо воспитала она сына. И мне захотелось увидеть этого сына, узнать, как выглядит он.
— Ну, что ж, поезжай, посмотри, — сказали в редакции.
Я быстро собрался и в спешке забыл на редакционном столе конверт с обратным адресом. "Студент Жуков" — вот все, что я знал из письма. А где учится этот студент, на какой улице живет он?
"Таганрог невелик, найду", — думалось мне.
Действительность зло посмеялась над моими устаревшими представлениями о городе. Таганрог за последние тридцать лет весьма сильно вырос. В городе оказалось девять техникумов и два института.
— Жуков? — спросил секретарь парткома института механизации сельского хозяйства. — Как же, есть. Студент первого курса. Мы о нем специальную заметку написали в последнем номере стенгазеты.
— Даже так?
— А как же! Уж больно он хороший паренек!
— Хороший?
— Замечательный физкультурник, отличник учебы, общественник…
— Значит, это не тот Жуков.
— Как не тот?
Я замялся.
— Видите ли, мы получили письмо об аморальном поведении студента Жукова. Вот, прочтите.
Парторг прочел и сказал:
— Это действительно не тот. За своего я ручаюсь головой.
— А где же может учиться тот?
— Не знаю, может быть, у наших соседей, — сказал парторг и проводил меня в судомеханический техникум.
Но в судомеханическом тоже сказали: "Не тот", — и я пошел в механический. В погоне за автором письма мне пришлось побывать почти во всех таганрогских техникумах и институтах, и почти в каждом из них оказалось по одному, а то и по два Жуковых. Здесь были Жуковы хорошие, чудные и обыкновенные. Были отличники, рядовые студенты, был даже Жуков с двумя «хвостами»: по математике и литературе. Но и у этого «хвостатого» были заступники.
— Он у нас слабого здоровья, — сказал завуч, — часто болеет. А вот в мае — мы с комсоргом ручаемся за это — он сдаст все. Это человек добросовестный.
Обойти все техникумы и институты оказалось не таким легким делом. Мне пришлось исходить город во всех направлениях и еще раз убедиться в том, как вырос Таганрог. Я ходил по улицам и переулкам — и все безрезультатно. Я злился, но это только для порядка, чтобы успокоить гудевшие от усталости ноги, а в душе я был чертовски рад. Рад за то, что всюду, где я ни был, все, кто ни читал письмо Жукова, словно сговорившись, заявляли одно:
— Это не наш. За своего мы ручаемся.
Хорошо жить так, чтобы тебе верили и чтобы за тебя смело и прямо могли заступиться и твои товарищи и твои наставники. Мне было приятно сознавать, что среди нашей молодежи так ничтожно мало низких и бесчестных людей и что, как будто бы напав даже на след одного прохвоста, я двое суток не мог отыскать его. Да был ли он в действительности? Мне уже начало казаться, что тот Жуков, которого я ищу, выдуман, и письмо его тоже выдуманное, и что таких людей вовсе нет среди нас. Но, увы! Такой все же оказался. Прочли письмо в горкоме комсомола и сказали:
— А не тот ли это парень, которому отказал в приеме Ленинский райком ВЛКСМ?
— За что?
— За прыткость.
И мне объяснили: всю жизнь Жуков прожил в городе Шахты и не вступил в комсомол, а приехал в Таганрог и тут же подал заявление. Такая поспешность показалась подозрительной и мне, и я отправился в школу механизаторов сельского хозяйства, где учился Леонид Жуков.
Я зашел в отдел кадров, поговорил с учащимися, директором школы, преподавателями, и передо мной ярко и отчетливо возник образ автора письма. Это был первый из десяти встреченных мною Жуковых, за которого не пожелал ручаться ни один человек. Правда, вначале за него заступился комсорг Лактионов. Этот комсорг по молодости лет полагал, что главным и решающим в облике учащегося являются его отметки. Хороши отметки, — значит, хорош и сам учащийся. Лактионов не анализировал поведения человека, не присматривался к тому, как тот относится к жизни, к товарищам. На все мои доводы он говорил:
— Но ведь Жуков — отличник!
— А вы не можете познакомить меня с этим отличником? — спрашиваю я Лактионова, и мы отправляемся с ним в классы и мастерские школы.
Наконец в одной из комнат нам навстречу поднимается стройный, плечистый парень. У него красивее лицо и светлые большие глаза.
— Жуков, — говорит комсорг, знакомя нас.
Он говорит это таким тоном, словно хочет спросить: "Ну разве можно человека с такими ясными глазами подозревать в каких-то грязных поступках?"
Я смотрю в ясные глаза Жукова и не знаю, как начать разговор. Да это и не легко — сказать человеку, что он прохвост. Но разговор начать нужно.
— В нашу редакцию пришло письмо, — сказал я.
— Обо мне?
— Да. Вас обвиняют в нечестном отношении к девушке, товарищам, к школе… — И я пересказал все, что было написано в письме, утаив только имя его автора.
— Клевета, — сказал Жуков. — Комсорг Лактионов может подтвердить…
— Я говорил уже, — подтвердил комсорг.
— Природа наделила людей по-разному, — сказал Жуков, — одних деньгами, других талантом. А мой капитал — честность, и я берегу его, как зеницу ока.
Жуков минут пять говорил о том, как внимателен он к друзьям по школе, как горячо любит мать и как боготворит свою маленькую, милую приятельницу. "Вы, я думаю, разрешите мне, — попросил он, — не называть ее имени?".
Тут комсорг Лактионов встал и прошелся по комнате. Он до сих пор искренне верил всем этим сентиментам. Как знать, не поверил ли бы им и я, не будь у меня в кармане разоблачительного письма. А я все еще прячу это письмо и перебиваю гладкую речь Жукова вопросом:
— Нам пишут, что вы ищете невесту "с хор. материальной базой". Это правда?
— Ложь!
— …что вы заставляете девушек оплачивать часть своих расходов.
— Имя этого негодяя? — театрально крикнул Жуков. — Я при всех дам ему пощечину!
— Имя? Пожалуйста, — говорю я и протягиваю Жукову его собственное письмо.
Жуков посмотрел на первую страницу, узнал свой почерк и вспыхнул. Его ясные глаза сразу замутились, забегали, но он еще держал себя в руках, надеясь вывернуться.
— Вы зря придаете такое значение этому письму, — сказал он. — В переписке с родственниками я всегда пользуюсь шуткой.
— А как вы прикажете понимать вот эту шутку? — спросил я и прочел: — "Дорогая мамочка, не выбрасывайте корочек хлеба, а сушите и присылайте мне. Нам дают всего по 200 граммов".
— Как это "всего"? — удивился комсорг и взял письмо.
— Я хотел написать: по двести граммов к каждому блюду — и описался.
— А насчет корочек вы тоже описались? Только не пытайтесь лгать. Я уже был в вашей столовой.
Я действительно побывал в школьной столовой. Выбор блюд был там скромный, но кормили сытно.
— О корочках я написал для жалости, чтобы мать присылала мне побольше денег.
— Сколько вы получаете от нее?
— Триста рублей в месяц.
— Как, и от матери тоже? — спросил комсорг Лактионов, отрываясь от письма.
— А разве Жукову помогает еще кто-нибудь?
— Как же! Тетя Рая из города Шахты присылает ему ежемесячно по двести рублей. Вдобавок к этому он получает триста рублей стипендии.
— Да двести рублей от Зины, — добавил я. — Вы, конечно, извините, что мне пришлось все-таки назвать ее имя. Итого тысяча рублей в месяц. А вы просите корочек!..
Жуков молчит.
— "Старенькая мамочка", "бедненькая тетя Рая"… Эти ласковые слова преследовали у вас, оказывается, только одно: сорвать побольше?
Жуков понял, что попался, и пошел в открытую.
— Вы мне морали не читайте! — сказал он. — У каждого в жизни своя цель, и каждый должен стараться только для себя.
Жуков говорил зло и почему-то шепотом, а я слушал и вспоминал молодого стяжателя Растиньяка. В пестрой веренице бальзаковских героев ярко выделяется эта колоритная фигура. Чтобы преуспеть в жизни, Растиньяк отказался от всех человеческих добродетелей. Подлость — вот главное и определяющее в его облике и поведении. Но насколько Растиньяк был уместен там, в парижском полусвете, среди вотренов, гобсеков, нюсинженов, настолько он выглядел дико и неправдоподобно здесь, рядом с колхозными трактористами, рядом с этим доверчивым и чистым в каждом своем помысле и поступке комсоргом. Но этой доверчивости пришел конец. Лактионов только что дочитал письмо, и у него угрожающе сжались кулаки. Жуков решил не испытывать больше нашего терпения. Он встал и сказал:
— Надеюсь, что разговор останется между нами?
— Почему?
— Потому что вся эта история не имеет общественного интереса и касается только меня, моих родственников и моих знакомых. Это, во-первых, а во-вторых, — в этом месте Жуков сделал паузу и уже тихо, без всякой бравады закончил: — Мне жалко маму.
— Можете быть уверены, что мы не напечатаем ни строчки, прежде чем не поговорим с вашей мамой.
И вот злополучное письмо снова поехало в Москву, и я начал плутать уже по предместьям столицы в поисках поселка ВИМЭ. Наконец поселок найден, и мать получает письмо от сына. Мать читает, краснеет, плачет. Успокоившись, она рассказывает мне историю своего сына. Я слушаю ее рассказ и начинаю понимать, как в хорошей советской семье могло появиться на свет дешевое издание бальзаковского Растиньяка.
Появился на свет, конечно, не Растиньяк, а нормальный ребенок. Мать не чаяла души в этом ребенке, и, хотя она сама была педагогом и прекрасно знала, как следует воспитывать чужих детей, своего единственного сына она баловала и нежила. И сыну этому стало в конце концов казаться, что весь мир создан только для него одного. Мать не разубеждала его в этом, а когда сын вырос, разубеждать было поздно, ибо Леонид Жуков был уже вполне оформившимся эгоистом.
Вот, собственно, и все. Как говорил Маяковский, так из сына вырос свин.
Поздно вечером я расстался с матерью Леонида Жукова и отправился домой, чтобы написать вот эти строки. Я взялся за перо, ибо искренне убежден, что печальная история Леонида Жукова касается не только его и его ближайших родственников, а представляет более широкий интерес.
1948 г.
Жил-был на свете мальчик. Мальчик как мальчик. По имени Юра, по прозвищу Фитиль. Да он, по правде, и был похож на фитиль: длинный, тощий, нескладный. Всегда один, как огонек под ламповым стеклом.
Любил Фитиль по-настоящему только книги, а из книг — главным образом Фенимора Купера и Майн-Рида. Он пользовался всяким случаем, чтобы почитать. А читать он мог везде: дома, в школе, на трамвайной подножке. Достаточно было ему раскрыть книгу, как он моментально забывал об окружающей обстановке и уносился в прерии, к своим друзьям: Кожаному Чулку — грозе оленей, Черному Орлу… В такие минуты Фитиль совершал самые головоломные путешествия и показывал чудеса храбрости в битвах с разбойниками.
Мысленно Фитиль бегал быстрее мустангов, прыгал, как кенгуру, и лазал по скалам не хуже горных туров. Но достаточно было только Фитилю захлопнуть книгу и опуститься на бренную землю, как храбрый бледнолицый брат превращался в самого жалкого трусишку.
Житель прерий, оказывается, никогда не ходил босиком, чтобы не поцарапать себе ногу. Он не бегал с мальчиками наперегонки, не прыгал с ними через канавы и скамейки, ибо боялся при прыжке споткнуться и расквасить себе нос.
Фитиль боялся не только канавы, но и многого другого: например, воды, потому что она холодная, солнца — оно горячее, воздуха — он свежий.
Ходил друг Черного Орла триста шестьдесят пять дней в году в теплом шарфике и с насморком. Но чем больше Фитиль кутался в шарфик, тем чаще хворал. Папа и мама водили своего Фитилька к докторам. Один доктор прописал ему капли, но капли не помогли. Второй велел ставить горчичники. Горчичники тоже не помогли. Фитиль худел и желтел. Трудно сказать, до какого состояния довела бы мальчика трусость, ежели бы за его врачевание не взялся сосед по квартире — отец тринадцатилетнего Вовы.
Вовин папа повел лечение довольно необычным путем. На листе чистой бумаги он нарисовал скальп и два томагавка и подбросил Фитилю под дверь письмо такого содержания:
"Бледнолицый брат! Старейшины хотят избрать тебя, сына Льва и Орлицы, предводителем краснокожих. Если ты согласен, то завтра, когда солнечный луч, пробившись сквозь ветви густого чаппареля, разбудит тебя ото сна, подымись на старый дуб и, не надевая мокассинов, трижды стукни голой пяткой о первый сук".
Письмо было подписано: "Друг Черного Орла Повин Вапа".
Фитиль не верил собственным глазам. Два раза он перечитал письмо. Да, так и есть. Стоит ему только три раза стукнуть о сук голой пяткой, как он из Фитиля превратится в предводителя племени.
Фитиль в большом волнении провел ночь и чуть свет был уже в саду, возле старого дуба. Первый сук находился на высоте пяти метров от земли. В это утро Фитиль попытался в первый раз в своей жизни влезть на дерево. Он мучился, срывался по стволу вниз и все же не сдавался. Ровно в полдень исцарапанный, но счастливый Фитиль добрался наконец до заветного сука.
Но испытания Фитиля на этом не кончились. Вечером он получил второе письмо.
"Бледнолицый брат, — писал Повин Вапа, — ты на верном пути. Рано утром отсчитай пять локтей на север от высохшей яблони и выкопай яму два на два. На глубине метра с четвертью ты найдешь записку от Черного Орла с указанием, что делать дальше".
И Фитиль чуть свет принялся за земляные работы. Орудуя лопатой, он упарился, и ему пришлось сбросить с шеи теплый шарфик. Затем он снял рубашку и подставил свою худую спину под солнечные лучи и прохладный ветер. На этот раз Фитиль не думал уже ни об ожогах, ни о простуде. Три дня он копал яму, пока не довел ее до нужной глубины. На четвертый день из ямы была извлечена небольшая коробочка с запиской: "Бледнолицый брат, произошла ошибка. Указания Черного Орла ты найдешь не здесь, а в большой купальне. Нырни под корягу и поищи там консервную банку. Твой друг Повин Вапа".
Фитиль от досады чуть даже не заплакал. Хорошо сказать: нырни, — а как это сделать, ежели ты не умеешь плавать? Целую неделю храбрый друг Черного Орла ходил с мальчиками на речку. Он лежал вместе с ними на песке, бегал по берегу, но влезть в воду никак не решался: вода по-прежнему вызывала в нем страх.
На восьмой день Повин Вапа пришел на помощь трусишке. Он прислал ему два бычьих пузыря со следующей запиской: "Бледнолицый брат, Черный Орел шлет тебе в подарок два чудодейственных пузыря от двух убитых им бизонов. Воспользуйся этими пузырями, и ты будешь плавать быстрее форелей. Твой друг Повин Вапа".
Фитиль с трудом уговорил себя влезть в воду, и то лишь потому, что у него в руках были настоящие бизоньи пузыри. Сначала учеба шла туговато. Но потом мальчик так вошел во вкус, что уже не хотел вылезать из речки. Через две педели предводитель краснокожих обходился уже без бизоньих пузырей, а еще через месяц он нырнул под корягу и вытащил оттуда консервную банку с запиской.
"Бледнолицый брат, — писал Повин Вапа, — Черный Орел доволен твоими успехами. Еще десять лет такой жизни — и сын Льва и Орлицы станет сильнейшим в прериях. Привет тебе от старейшин".
Но Фитилю не надо было ждать десять лет, чтобы стать сильнейшим в прериях. Главное уже было сделано. Фитиль поборол преждевременную старость, которая жила в нем, и перестал страшиться солнца, воздуха и воды. Он безбоязненно бегал теперь наперегонки с мальчиками, плавал с ними в купальне, играл в волейбол. Через два года от его фитилеобразности не осталось и следа. Так из маленького трусишки вырос сильный, ловкий и смелый человек.
Тем, кому вся эта история покажется сказкой, мы можем сообщить, что она записана нами на стадионе «Динамо» со слов чемпиона Советского Союза по штанге Юрия Н… Фамилию чемпиона мы не называем по его просьбе.
1946 г.
"Константин Николаевич Костетский с супругой имеют честь пригласить вас на бракосочетание своей дочери Ани. Венчание состоится в церкви по Обыденскому переулку в четыре часа дня. Обед в доме родителей невесты, в шесть".
Отец невесты назначил свадьбу на воскресенье. И вдруг в субботу, когда гости были уже приглашены, жениха совершенно неожиданно вызвали к секретарю райкома комсомола и предложили выступить в клубе с докладом.
— Когда? — спросил жених.
— Завтра, в четыре дня.
— В четыре не могу.
— Почему?
Жених замялся. Сознаться, сказать секретарю правду, что завтра в четыре он, внештатный пропагандист райкома, будет стоять под венцом в церкви, было Михаилу Пикову совестно, и Михаил, человек доселе правдивый, впервые в жизни соврал.
— Завтра в четыре, — сказал он, — мне нужно быть на вокзале, чтобы проводить двоюродную сестру в Чкалов.
— Хорошо, — ответил секретарь, — мы перенесем начало собрания на два тридцать, так что к четырем ты вполне успеешь сделать доклад и добраться до вокзала.
— А если поезд отправится не в четыре, а раньше?
— Раньше расписания? Такого не бывает.
Пиков и сам понимал, что такого не бывает. Но что делать? Нужно же ему придумать какую-нибудь отговорку, чтобы не делать завтра доклада, а отговорка не придумывалась, и жених стал тогда успокаивать себя: "Ничего, как-нибудь обернусь".
Для того, чтобы обернуться, Михаилу Пикову пришлось читать доклад галопом и галопом же мчаться от Крестьянской заставы к Обыденскому переулку. В три минуты пятого, запыхавшись от быстрого бега, красный, потный, он был на месте.
— Вы еле дышите! Что случилось? — заволновались гости.
Ну как сказать им, старикам и старушкам, что он опаздывал к венчанию, потому что делал доклад по заданию райкома?
И Михаил на ходу сочинил новую ложь:
— У меня был легкий сердечный приступ, Но вы не беспокойтесь, все уже прошло.
Михаил сказал и посмотрел на Аню: поверила ли она ему? Да, поверила. Тут как будто можно было бы и успокоиться, а Михаил покраснел еще больше. Михаилу стало совестно, что он начинает свою семейную жизнь со лжи. А ведь ложь была не только в том, что дважды за одни сутки Михаил Пиков говорил неправду: про отъезд двоюродной сестры и про сердечный приступ. Ложью было и то, что он, комсомолец, стоял сейчас перед алтарем.
Вскоре началось венчание. Жениха и невесту водили по церкви, колени, чем-то спрашивали. А жених ничего слышал, ничего не видел. Он думал только об одном:
"Зачем я здесь? Разве я верю в бога? Нет! Может быть, в бога верит Аня? Тоже нет! Так что же нас заставило прийти сюда? Ничего, кроме глупости и легкомыслия".
Он и она хотели устроить свою свадьбу как-то по-особенному.
— Ну, не так, как все, — сказала она.
И он тогда предложил:
— Давай обвенчаемся.
Вместо того, чтобы сказать «нет», она сказала:
— Вот здорово!
Они тогда даже не подумали, что идут на сделку со своей совестью.
— Какая сделка? Это же не всерьез, — успокаивали себя молодые. — В церкви просто интереснее. Там поет хор, горят свечи, машут кадилом…
Ей и ему было всего по девятнадцати лет, и их легко можно было удержать от неверного шага. Но его мать, Марина Михайловна, не стала препятствовать сыну. Марина Михайловна была женщиной верующей, и эта затея пришлась ей по душе.
Неверный шаг мог предупредить и отец невесты. Константин Николаевич был убежденным безбожником, и, пользуясь правом отца и будущего тестя, он должен был прикрикнуть на молодых:
— Что, в церковь? Да ни в коем случае!
Но тесть-безбожник оказался не на высоте. Константин Николаевич не запретил, а поощрил затевавшуюся благоглупость. Отец невесты думал, что с помощью церкви он крепче привяжет зятя к своей дочери. И он сказал зятю:
— В бога я не верую, но против таинства церковного брака не возражаю.
К этому таинству Константин Николаевич готовился активнее всех прочих родственников. Он купил молодым обручальные кольца, сшил дочери подвенечное платье, сочинил текст свадебного приглашения.
И вот дочь Константина Николаевича в белоснежном длинном платье стоит рядом со своим женихом в церкви. Венчание идет по давно заведенному порядку. Горят свечи, священник надевает на руку невесты толстое золотое кольцо. Руку можно уже опустить, но невеста все еще держит ее на весу. Невеста находится в каком-то полувменяемом состоянии. И это вовсе не от счастья, как могло показаться со стороны. Он и она студенты второго курса юридического факультета МГУ. И этим студентам приходится сейчас повторять вслед за священником чужие и непонятные им слова святого писания. Им нестерпимо стыдно. И ей и ему страшно оторвать глаза от пола и оглядеться вокруг. А что, если рядом стоят и смотрят на них университетские товарищи? Ну как объяснить им весь этот неумный маскарад?
"Нет, лучше провалиться под пол, чем такой позор", — думает невеста. Она наполовину приоткрывает левый глаз, воровски оглядывается и успокаивающе шепчет Михаилу:
— Никого.
И хотя никто из университетских товарищей в церкви не был и акт венчания остался в тайне, это нисколько не успокаивало молодоженов. Он и она ходили в университет, болтали между лекциями с товарищами, а на сердце у каждого было очень неспокойно. Молодые супруги чувствовали свою вину перед коллективом. Им хотелось облегчить душу, прийти и рассказать друзьям о происшедшем. Главное, и случай для этого вскоре подвернулся подходящий: Аня подала заявление о приеме в комсомол. Перед самым собранием она пришла к отцу и сказала:
— Я хочу признаться в своей ошибке.
— Ни в коем случае, — ответил Константин Николаевич, — это может отразиться на твоем будущем.
Дочь послушала отца и промолчала. Через полгода к Константину Николаевичу пришел за советом зять. Городской комитет комсомола предложил Михаилу (он был теперь членом лекторской группы горкома) подготовить доклад на антирелигиозную тему.
— Как, согласен? — спросил руководитель группы.
Михаил смутился.
— Ты что, не надеешься на свои силы?
- Я вам дам ответ завтра, — ответил Пиков, а про себя думал: "Сил у меня, конечно, хватит, я сомневаюсь, есть ли у меня право выступать с таким докладом перед молодежью".
"Нет, — решил он по дороге домой. — Надо прийти завтра в горком и сознаться в своих грехах. Пусть товарищи осуждают меня, критикуют…"
— Сознаться? Ни в коем случае, — сказал Константин Николаевич. — Это может повредить твоему будущему.
Честное признание ошибок идет не во вред, а на пользу будущему и настоящему каждого человека. К сожалению, Михаил не внял зову своей совести, а последовал совету тестя. И хотя Михаил и на этот раз подготовил неплохой доклад, читал он его молодежи с какой-то внутренней неловкостью.
Эту неловкость внештатный лектор ощущал не только на трибуне, но и в своей семье. Три года Михаил вел активную пропагандистскую работу в комсомоле, и за это время лектор-антирелигиозник ни разу не поговорил со своей родной матерью о ее религиозных заблуждениях. Мать крестила сына на ночь, благословляла, когда он шел на экзамен, а сын безропотно подставлял свою голову под благословение.
— Я не хотел обижать старушку, — оправдывается он сейчас.
Уж не такая старушка мать внештатного пропагандиста. Марине Михайловне Пиковой всего сорок семь лет. Это человек с высшим образованием, кандидат наук. И не потакать матери в ее религиозных причудах должен был сын-комсомолец, а спорить, разубеждать.
Но сын не спорил:
— Неловко.
Рядом с Михаилом в тон же квартире жили два его племянника: Женька и Санька. Михаил знал, что бабушка таскает и Женьку и Саньку в церковь, слышал, как она забивает мальчишкам головы ересью, и ни разу с ней не поругался. И все по той же причине. Он боялся, что бабка скажет:
— А ты сам?
Так одна неправда тянула за собой другую. Михаил отмалчивался дома, в разговоре с товарищами, на комсомольском собрании. И пусть разговор на этом собрании шел совсем не о церкви, а о каком-нибудь двоечнике или заурядном лгуне-обманщике, Михаил старался не брать слова в прениях. Зачем обострять отношения со студентами?
Внешне, со стороны, все как будто бы было по-прежнему. Учился Михаил отлично, в лекторской группе продолжал считаться одним из лучших докладчиков, а в действительности этот лучший уже давно был не тем, за кого его принимали.
Жена Михаила не понимала переживаний супруга. Аня давно успела забыть о своем грехе перед комсомолом. Ну, было и сплыло. Аня даже на лекции стала ходить с обручальным кольцом на пальце. Мишу это возмущало. Мише хотелось сдернуть кольцо с пальца жены, накричать на нее, назвать пустышкой, но он сдерживал себя.
"Ссора с женой, — рассуждал он, — может испортить мне репутацию".
Сделка с собственной совестью не прошла для Михаила безнаказанно. Прежде он лгал вместе с женой, потом он стал лгать и ей. Прежде он лгал и страдал, теперь он лгал по привычке. Молодая семья разваливалась на глазах. В этой семье не было уже ни любви, ни уважения. На людях молодые супруги были любезны, улыбались, а дома они ругались и оскорбляли один другого.
— Обманщик!
— А сама-то ты лучше?
И вот, когда супруги рассорились окончательно, Константин Николаевич Костетский пришел в комсомольскую организацию МГУ.
— А знаете ли вы, что Михаил Пиков венчался в церкви?
Константин Николаевич сделал свое запоздалое заявление не для того, чтобы помочь комсомольцу Пикову осознать свои ошибки. Действиями Константина Николаевича, к сожалению, руководили другие, менее красивые соображения: тесть просто-напросто мстил своему зятю за развод. Комсомольцы юридического факультета очень внимательно разобрались в деле Пикова и решили исключить его из организации. И хотя решение комсомольцев было суровым, Костетского оно не устраивало.
— Нет, я не оставлю этого так, — сказал он. — Я добьюсь своего. Сначала я отберу у Пикова комнату, а потом испорчу ему будущее.
С этим Константин Николаевич и пришел к нам в редакцию.
— Помогите мне исключить Пикова из университета. Это конченый человек.
— Почему же конченый? Этому человеку всего двадцать два года. Его вина, конечно, велика, но он может еще разобраться в своих заблуждениях, прочувствовать их и снова стать честным, правдивым человеком.
Но тесть не верил в исправление зятя.
— Кривая душа, — говорил Константин Николаевич про Михаила. — Он принял таинство церковного брака, будучи членом комсомола. Где же его принципиальность?
Кстати, о принципиальности. Три года назад два молодых человека пошли на сделку с собственной совестью. А родители этих молодых людей, вместо того чтобы быть своим детям настоящими воспитателями и наставниками, предстали перед ними в роли обывателей. Константин Николаевич сначала благословил будущих молодоженов на первый ложный шаг, а потом толкнул на второй и третий. Молодые люди только-только вступали в жизнь, а родители учили их кривить душой. И научили.
Константин Николаевич оказался плохим отцом и тестем. И вот сейчас коммунист Костетский, врач по образованию, ходит и произносит обвинительные речи.
Нет, уважаемый Константин Николаевич, вы зря рядитесь в тогу прокурора и ищите кривую душу в других. Михаил Пиков и Аня уже наказаны. И вам сейчас самое время сесть и подумать о своей собственной честности и принципиальности.
1952 г.
Настроение у организаторов концерта было неважным: первая гастроль ансамбля песни и пляски ЦДКЖ — Центрального дома культуры железнодорожников — в городе Буе прошла при полупустом зале. А полупустой зал — это полупустая касса.
— Вы как хотите, — сказал на следующий день артистам директор клуба железнодорожников Туганов, — а я вторую гастроль ансамбля решил отменить. Давайте в целях увеличения кассового сбора устроим сегодня вместо концерта футбольный матч Москва — Буй. От Москвы выступает ЦДК, от Буя — «Локомотив». Жители города читают на афише ЦДК, думают, что это команда мастеров, и валом валят на стадион.
— С чего же зритель повалит валом? — усомнились артисты. — Команда мастеров — ЦДКА, а мы ЦДКЖ.
— Это обстоятельство учтено, — сказал директор, — мы напишем на афишах крупно «ЦДК», а рядом мелко поставим «ж». Пока зритель разберется, что к чему, билеты будут уже распроданы.
— Нет, я против такого матча, — попробовал запротестовать начальник ансамбля Алешин. — Мы и в футбол-то играть не умеем!
— Не верю! — отрезал Туганов и, обратившись к артистам, добавил: — А ну, поднимите руки, которые умеют!
Ни одна рука не поднялась.
— Жалко, — сказал Туганов, — а я бы неплохо заплатил.
Пои этих словах вперед вышел трубач оркестра Ряхов. Трубачу хотелось сказать «нет», а он сказал "да".
— Значит, сможешь?
— Господи, для меня футбол — раз плюнуть! — ответил, не моргнув, бойкий трубач.
— Следующий!
Вперед вышел лирический тенор Казаков, человек с брюшком и одышкой.
— Я играл, по только очень давно, в детстве, — сказал, краснея, тенор.
— Кем играли?
— Ну, этого, как его… — начал вспоминать тенор, — ну, того, который в свои ворота мячи забивает.
— Чудесно! — сказал Туганов. — Центр полузащиты у нас, значит, есть.
Легкий успех тенора Казакова соблазнил баритона Волгина, и баритон тоже поднял руку.
— А где играли вы?
— Я не играл, — сознался баритон, — но я видел, как играют другие.
— Прекрасно! — сказал Туганов и поставил баритона рядом с тенором в защиту.
Вслед за вокалистами подняли руки представители хореографической группы ансамбля.
— А вы что умеете?
— Мы балет. Мы делаем па-де-де и па-де-зефиры.
— Замечательно! — обрадовался Туганов. — Вас как раз пять. Вот вы все впятером и пойдете в нападение.
Пока Туганов укомплектовывал таким образом команду москвичей, сотрудники клуба успели оклеить город афишами. Маленькая буква «ж», как и предполагал директор, сделала свое преступное дело. Буй — город небольшой, однако спортивных болельщиков в Буе, как и во всяком другом нашем городе, имелось предостаточно. А так как посмотреть на игру мастеров футбола хотели не только болельщики, то к пяти часам чуть ли не весь город был у входа на стадион. Кассиры живо распродали весь имевшийся у них запас билетов, а народ все шел и шел.
Было уже самое время начинать матч. Но матч не начинался. Москвичи искали спортивную форму. К семи часам трубач Ряхов принес из города три пары бутсов и несколько маек, и так как ждать больше было нельзя, то москвичи вышли на поле в каком-то диком, неправдоподобном виде. Разномастные трусы и майки дополнялись разномастной обувью. Одни были в бутсах, другие — в полуботинках, третьи — в тапочках.
Директор клуба Туганов — а он изображал в этом матче судью — попросил публику не осуждать гостей за их внешний вид.
— Москвичи отправили свою форму в Буй багажом, — сказал он, — а багаж задержался в пути.
— А вратарь у них тоже отправлен багажом? — спросил с трибуны чей-то звонкий насмешливый голос.
Туганов оглянулся. В команде москвичей действительно не было вратаря. Его впопыхах попросту забыли назначить. Что делать? Уйти с поля? Но тут на помощь пришел аккордеонист ансамбля Белогазов. Он выскочил на поле в чем был, не переодевшись, и весело крикнул:
— Можете начинать! Хомич на месте!
— Какой Хомич? — всполошились на трибуне. — Он же играет в другой команде!
Для того, чтобы замять неприятный вопрос, Туганов поспешил начать матч.
И вот наконец раздался долгожданный свисток. Пас налево, пас направо, и мяч, к всеобщему ликованию, мчится мимо балетной пятерки, мимо лирического тенора и баритона к воротам Москвы. Жители Буя в волнении поднимаются с мест, ожидая, как вратарь команды москвичей в акробатическом прыжке перехватит мертвый мяч. Но акробатического прыжка у самозванного Хомича не получилось. Он только беспомощно дрыгнул ногами и плюхнулся наземь, как куль с песком.
Гол в воротах чемпиона страны! И когда?! Через тридцать секунд после начала матча! Восторгам жителей города не было конца!
— Это случайность, — пробовали угомонить чересчур восторженных болельщиков местные скептики.
Но, увы, это не было случайностью.
Не успела балетная пятерка вторично начать игру, мяч, снова оказавшись у игроков «Локомотива», промчался мимо злосчастного центра в ворота. Аккордеонист снова упал кулем, и снова зря.
Прошла еще одна минута — и еще один мяч оказался в московских воротах. На этот раз восторженно аплодировали своим только дети. На шестом мяче замолчали даже дети.
Когда аккордеонист пропустил пятнадцатый мяч, судья посмотрел на часы, и, хотя время матча еще не истекло, он дал свисток на окончание. Испытывать дольше терпение зрителей было уже не совсем безопасно.
Одиннадцать обманщиков в разномастных майках уходили с поля во главе с обманщиком-судьей при гробовом молчании публики.
Чувствуя свою вину, горе-футболисты предусмотрительно закрыли головы руками. Но в них не кидали камнями. Их просто презирали, презирали за то, что они пытались в наше время возродить нравы пресловутого Остапа Бендера.
1949 г.
Евгению Викторовичу Вуколову (назовем художника этим именем) поручили большую работу — сооружение памятника. И первой, кого Евгений Викторович включил о свой творческий коллектив, была С. С. Козеинова.
— А она кто? Скульптор?
— Нет, — сказал Вуколов.
— Архитектор?
— Тоже нет!
— Тогда, очевидно, инженер?
— Да нет, Козеинова — моя жена, и я хочу назначить ее своим ближайшим помощником.
— Ближайший помощник скульптора должен уметь лепить.
— Да, конечно, — согласился Вуколов, и, хотя его жена лепить не умела, Евгений Викторович все же включил ее в бригаду.
— Я записал ее в список для видимости, — оправдывался потом Вуколов перед товарищами.
Но Козеинова не желала числиться в бригаде только для видимости. Когда памятник был воздвигнут, она потребовала, чтобы ее записали и во второй список — на получение премии.
— Зачем зря писать? Тебе премии не дадут, — сказал муж.
— А ты похлопочи, добейся!
И Вуколов ходил из одной инстанции в другую и хлопотал:
— Представьте Козеинову к награде.
— За что? За какие заслуги? — спрашивали Вуколова.
— Она помогала мне добрыми советами.
— Так вы возьмите и преподнесите ей за это коробку конфет или флакон духов.
Коробка конфет, однако, никак не устраивала жену скульптора.
— Ничего, — сказала она, — в следующий раз мы будем умнее.
— Как, неужели я должен и впредь называть твое имя в числе своих ближайших помощников? — испуганно спросил муж.
— Непременно. Причем мое имя будет теперь писаться рядом с твоим. Не "Вуколов при участии Козеиновой", а через дефис: «Вуколов-Козеинова». Так подписывали свои произведения Римский-Корсаков, Салтыков-Щедрин, Мамин-Сибиряк…
— Мамин был один. Он сам писал, сам и подписывал.
— Ну, нас тоже не двое, — сказала Козеинова и пояснила: — Ты же сам часто говоришь про меня: "Знакомьтесь: моя половина".
— Какая половина? Семейная! Вот ежели бы ты была скульптором!
— Так научи меня.
— Учеба потребует многих лет.
— А ты возьми и придумай для жены какие-нибудь ускоренные курсы.
И Евгений Викторович придумал. Это были даже не ускоренные, а какие-то скорострельные курсы. Сначала С. С. Козеинова вылепила человеческое ухо — большое и неправдоподобное, размером с хорошее блюдо. Затем она создала из глины глаз, который был похож на второе блюдо из того же сумасшедшего сервиза. Потом появился на свет нос и, наконец, губа.
— Ну вот, с учебой и все. Теперь мне следует испробовать свои силы на поясном портрете с натуры, — сказала Козеинова.
Муж пробовал урезонить супругу: какой, мол, еще там поясной портрет, когда вылепленное тобою блюдо-ухо никак не отличить от блюда-носа. А жена ни в какую: хочу лепить натуру, и только.
В эти дни сам Вуколов должен был начать работу над скульптурным портретом знатного хлопкороба. Этот портрет предназначался для Всесоюзной художественной выставки. Однако натиск жены был такой силы, что Евгений Викторович не выдержал и сказал:
— Хорошо, давай лепить вместе.
Так в течение месяца в мастерской Вуколова были закончены два портрета. То, что слепилось у Козеиновой, было, конечно, не скульптурой, а самой заурядной любительской работой. В изокружках такие работы лепятся для практики десятками и потом без сожаления отправляются в сарай или на чердак. Козеинова высказалась против чердака. Она решила попытать счастья на художественной выставке.
— Мы пошлем мою работу вместо твоей, — заявила она мужу.
Муж от удивления развел руками.
— Со мной делай, что хочешь, — сказал он жене, — но пожалей хлопкороба.
Но С. С. Козеиновой было не до жалости. Она уже видела свое имя в выставочном каталоге, причем без дефиса, а в единоличном виде: "Автор — С. С. Козеинова".
"А чем черт не шутит, — думалось ей, — может, моя работка и проскочит".
Но работка не проскочила. Жюри забраковало бюст хлопкороба за антихудожественное исполнение. Решение жюри, однако, не отрезвило Козеинову, и она послала своего супруга в выставочный комитет:
— Иди, бей челом председателю, доказывай, что твоя жена — самобытное дарование! Ты лауреат, член Академии художеств, тебе они поверят.
И он пошел и бил челом.
Члены выставочного комитета встретили приход Вуколова улыбкой, а председатель, дабы не обижать академика, взял и сделал его жене поблажку:
— Ладно, включите ее работу в каталог и поставьте куда-нибудь подальше в угол.
Но Козеинова не пожелала подвизаться в искусстве на положении углового жильца. Ее тянуло на авансцену. К этому скоро представился подходящий случай. Академику Вуколову поручили возглавить бригаду скульпторов и начать работу по созданию монументального рельефа, посвященного героическому советскому народу. Это была большая и сложная работа размером в девяносто квадратных метров. Козеинова предъявила мужу ультиматум:
— Включай и меня в бригаду!
— Кем, помощником?
— Нет, теперь уже соавтором!
Вуколов и на этот раз назвал в числе авторов рельефа наряду с опытными, известными мастерами и имя своей супруги. Как знать, если бы эта супруга вела себя поскромнее, может быть, и теперь ее мнимое участие в работе бригады прошло бы незамеченным. Но, увы, дальний угол художественной выставки вскружил голову Козеиновой. Она возомнила себя зрелым скульптором и стала вмешиваться в работу руководителя бригады. Любому предложению мужа жена выдвигала свое, противоположное. Обстановка в мастерской приняла такой характер, что муж в конце концов не выдержал, хлопнул дверью и уехал в Киев.
— Или ты или я!
— Хорошо, — ответила, не растерявшись, жена. — Уезжай, я сама возглавлю бригаду.
Неудавшийся мастер скульптуры оказался непревзойденным мастером интриги. Козеинова сумела сбить с толку нескольких членов бригады, и те принялись под ее руководством перекраивать композицию рельефа. И перекроили. Руководитель бригады возвращается домой и видит: многолетний труд испорчен. Чаша терпения переполнилась, и взбешенный супруг выставил свою сумасбродную половину из мастерской:
— Довольно, хватит!
"Половина" бросилась за помощью в художественно-экспертный совет, потом в Академию художеств.
— Вуколов портит мою композицию!
И хотя обе эти авторитетные организации пытались доказать Козеиновой, что ее муж не портит, а исправляет ею же исковерканную работу, она продолжала спорить и жаловаться. Козеинова пришла и к нам:
— Вуколов не имеет права игнорировать мои творческие предложения. Искусство — моя жизнь.
— С каких пор?
Из ответа выясняется, что когда-то давно Козеиновой нравилось не искусство, а экономика, и она поступила даже в Институт народного хозяйства. Но экономистом она не стала. Первый муж Козеиновой был начальником строительства, и жена решила быть похожей на него. Но настоящим строителем она тоже не стала. Почему? По чьей вине?
— Я вышла замуж во второй раз, за Вуколова, и увлеклась скульптурой.
Я слушаю Козеинову, и передо мной возникает образ чеховской «Душечки», но, господи, в каком искаженном виде! Если та «Душечка», не имея собственных достоинств, умилялась и перенимала привычки своих спутников по жизненному пути: сначала содержателя увеселительного сада «Тиволи» Кукина, потом управляющего лесным складом Пустовалова и, наконец, полкового ветеринарного врача Смирнина, — то эта не желает жить отраженным светом. Она хочет выходить на шумные вызовы публики сама и раскланиваться, стоя рядом с мужем. И не только рядом. Чтобы пролезть вперед, Козеинова действует уже локтями.
"За последние полгода, — пишет в своем письме Вуколов, — девять организаций занимались разбором ее заявлений. Я перестал уже лепить, я пишу сейчас только объяснительные записки".
Евгений Викторович сидит в редакции и с горечью рассказывает о происшедшем.
— Страшно, — говорит он, — когда мыльный пузырь, невежда начинает мнить себя гением!
Правильно, страшно. А кто виноват в этом? Разве не сам Евгений Викторович все последние годы усиленно продвигал невежду на выставки, включал ее в творческие бригады? Член Союза художников поступался совестью художника, он кривил душой, забыв, что этого в искусстве делать нельзя, даже ради самого близкого человека, даже ради "Душечки"!
1954 г.
С утра между супругами разгорелся спор. Джамилляхон, жена Раджаба Садыкова, предложила зажарить к обеду барашка.
— Ой, нет! — сказал муж. — Это не то блюдо. На одного человека барашка много, а на двоих мало.
На душе Раджаба Алиевича было так светло и радостно, что позволь ему, и он, не задумываясь, зажарил бы в этот день целого быка и пригласил бы в гости по крайней мере всю улицу. Но жена категорически высказалась против улицы.
— Мы пригласим двух — трех близких родственников, и не больше! — сказала она.
— Душа моя, как это двух — трех? — взмолился муж. — Вспомни, по какому случаю мы устраиваем праздничный обед.
А случай и в самом деле был исключительный. Шутка ли! Супруги Садыковы нашли свою дочь Артыку. А потеряли они ее очень давно и при следующих обстоятельствах. Маме и папе не хотелось возиться с новорожденной, и они отвезли ее чуть ли не в полугодовалом возрасте к бабушке в кишлак. А бабушка внезапно заболела и умерла. Соседи приютили у себя младенца временно, до приезда родителей. А о родителях ни слуху, ни духу. Родители не едут и не пишут. И тогда работники кишлачного Совета передали маленькую Артыку на воспитание в детский дом. Прошло двенадцать лет. Девочка подросла, стала ходить в школу, а родители и не вспоминали о ней.
Но если родители не думали о девочке, то девочка жила и мечтала о встрече с ними. Артыка писала письма в различные города и учреждения: "Помогите мае найти моего папу и маму…" И одно такое письмо достигло цели. Следы родителей Артыки обнаружились в соседнем районе. Вызвали Садыкова в милицию и спросили:
— У вас есть дочь Артыка?
— Неужели моя девочка жива? Где она?
— А разве вы ее искали?
— Нет, — тихо сказал Раджаб Садыков и неожиданно заплакал.
Трудно даже сказать, что произошло с отцом Артыки. Двенадцать лет судьба родной дочери была ему совершенно безразлична. И вдруг сегодня Раджаба Алиевича что-то проняло. И соседи поверили отцовским слезам.
— Ну, был грех в молодости, — говорили они. — Забыли Садыковы о своей девочке. Слава богу, что теперь папа с мамой опомнились, раскаялись.
И люди, простив родителям их жестокосердие, приходили к дому Раджаба Алиевича, чтобы поздравить его самого и его жену Джамилляхон с двойной находкой. И в самом деле, двенадцать лет назад у Садыковых пропала не только дочь. У них тогда пропала и совесть. И вот теперь родительская совесть, кажется, отыскалась.
Садыковы шумно, на виду у всего местечка готовились к встрече с Артыкой. Они жарили и парили к торжественному обеду всякие праздничные блюда, спорили, кого пригласить в гости. Только ли родных и близких или, быть может, еще и кого-нибудь из начальства. Например, заведующего почтой, секретаря райисполкома,
— Бросьте вы думать о заведующих! — не выдержав, сказали соседи. — Отправляйтесь скорей за дочкой. Она, поди, и не знает еще, что вы берете ее домой.
— Да, да! — конфузливо улыбнувшись, сказал Садыков и побежал звонить в соседний район.
Этот звонок переполошил детский дом. Уже через минуту всем и каждому здесь было известно, что Артыка Садыкова нашла своих родителей. И каждый бежал к Артыке, чтобы обнять ее, поцеловать, порадоваться вместе с ней ее счастью. И когда первая волна поздравлений схлынула, директор детского дома Татьяна Ивановна сказала:
— Ну, а теперь, девочки, давайте готовиться к проводам Артыки. Завтра за ней приедет папа.
Трогательно прошел этот последний день Артыки в детском доме. Каждому хотелось оставить у девочки о себе какую-нибудь память. Учителя и воспитатели шили ей новое праздничное платье. Подружки и товарищи приносили ей в комнату всякие нехитрые подарки: кто книжку, кто открытку, а кто альбом. И хотя девочке было приятно такое внимание окружающих, мысли ее в этот день были не в детском доме, а в доме, где она должна была жить со своими родителями.
Родители! Артыка долго сидит у окна, пытаясь представить себе, как могут выглядеть они, ее родители.
Проходит час, другой, а перед глазами никакого живого образа. Да и откуда было взяться этому образу, если ни отец, ни мать не оставили девочке на память даже фотографической карточки?
— А что, если мой отец покажется сейчас на улице! — тревожилась девочка. — Ведь я же его, пожалуй, и не узнаю.
Но Артыка обманулась в своем предположении. Не успел на следующий день Раджаб Садыков показаться в воротах, как Артыка тут же выскочила ему навстречу:
— Папа!
Раджаб Садыков прижал дочь к груди, и его глаза снова увлажнились. Когда первая минута свидания прошла и Раджаб Алиевич успокоился, девочки пригласили его к столу: детский дом давал в связи с отъездом Артыки прощальный завтрак. Но вот подходит к концу и этот завтрак. Раджаб Алиевич прощается с Татьяной Ивановной и, обняв дочь, выходит с ней из детского дома на улицу. И все обитатели этого дома, глядя вслед Артыке, говорят:
— Какая она счастливая!
Но счастье Артыки продолжалось недолго. Через два дня Раджаб Алиевич неожиданно появился в детском доме. Он подвел Артыку к Татьяне Ивановне и сказал:
— Заберите ее обратно.
— Почему? Что случилось?
— Я думал, моя дочь приедет в родительский дом со смирением, а она привезла с собой две пачки книг.
— А это разве плохо?
— Для русской девочки, может быть, и хорошо, а для узбекской не очень, — сказал Садыков и добавил: — Я хотел сжечь эти книги, а Артыка не позволила. "Это, — говорит, — учебники".
Учебники тебе больше не понадобятся, — объясняю я ей. — У нас большое хозяйство: куры, бараны, корова. А она ни в какую: хочу учиться, и только.
Даже смешно, — говорит Садыков после небольшой паузы. — Артыке не сегодня-завтра выходить замуж, а у нее на уме не муж, а таблица умножения.
— Какой муж? — с возмущением спрашивает Татьяна Ивановна. — Вашей дочери всего тринадцать лет!
— Русской девочке в этом возрасте, может, и рано выходить замуж, — отвечает Садыков, — а узбекской самое время!
Татьяна Ивановна смотрит на отца Артыки и ничего не понимает…
"Хорошо, — думает она. — Предположим, что Раджаб Садыков сошел с ума, но куда же смотрит его жена Джамилляхон?"
Но в том-то и беда, что пережитки адата оказались в семье Садыковых крепче родительских чувств. И ведь что удивительно: Садыковы выдают себя за передовых людей. И Раджабу Алиевичу, работнику райисполкома, и его жене Джамилляхон Мирзокадыровне, нарсудье, часто приходится выступать с публичными докладами о новом быте и новой, советской морали, а вот у себя дома эти «радетели» нового оказались рабами самых отсталых пережитков.
1954 г.
В тот день Александр Григорьевич не принимал никого. Ни чужих, ни своих. Несмотря на запрет, один из начальников цехов пробовал приблизиться к закрытой двери:
— У меня срочное дело.
Но секретарь был неумолим:
— Нельзя. Александру Григорьевичу сегодня не до вас.
— Что, опять Акбар?
— Опять.
Начальник цеха плюнул с досады и ушел, поминая недобрым словом Акбара. А сам Акбар даже не знал, что на его голову в этот день сыплются проклятия. Да и откуда ему было знать? Акбар — это симпатичный, но дурашливый пес. Ему всего-навсего четыре месяца от роду. Вчера по молодости лет Акбар сделал глупость, проглотил жука, и ночью у него начались колики. Будь Акбар обыкновенным щенком, колики через день — другой прекратились бы сами собой. Но Акбар имел несчастье принадлежать директору завода, и директор поднял заурядный щенячий недуг до степени чрезвычайного происшествия. Директор нервничал сам и нервировал окружающих: сотрудников заводоуправления, ветеринарных врачей, членов своей семьи. Домашние обязаны были каждый час информировать его о ходе лечения.
— Акбару прописано слабительное, — шепотом докладывалось на ухо директору в самый разгар диспетчерского совещания.
— Акбару сделан согревающий компресс, — слышал директор шепот по телефону, когда находился в цехе.
В тот день, когда был проглочен злополучный жук, директор завода собственноручно составил и направил в заводскую столовую меню для своей собаки. На первое габер-суп, на второе телячий хрящик.
Весь город потешался над собачьими увлечениями Александра Григорьевича. А эти увлечения были у него не единственными. Немало хлопот для окружающих доставляли охотничьи причуды директора. Обычно дня за два, за три до тяги на заводе поднималась суматоха. Работы хватало всем: один лил дробь, другой смазывал салом болотные сапоги, третий коптил сосиски, четвертый разливал по флягам охотничьи настойки. Сборы шли основательные. Шутка ли, директор собрался на Убинское озеро, а это за триста километров от завода!
Сам директор уезжал на охоту в субботу, а в пятницу отправлялись вперед егеря и квартирьеры. Первые — выследить для Александра Григорьевича дичь, вторые — позаботиться о его ночлеге. Вслед за квартирьерами на озеро отправлялась легковая машина. Сам же охотник отправлялся бить уток в скором поезде. Он ехал со всеми удобствами в мягком вагоне. Ночью лег спать, а утром уже на месте. От станции до озера несколько километров. Их, конечно, хорошо бы на зорьке пройти своим ходом, но Александру Григорьевичу ходить пешком мешает спесь. Ему хочется подъехать к уткам солидно, как подобает человеку его ранга. Поэтому он и распорядился подать себе «Победу» за триста километров от завода.
Но вот наконец и озеро. Весело потрескивает костерок, заботливо разведенный квартирьерами. Из ягдташей извлекаются наружу копчености, раскупориваются фляги: сначала одна, затем другая. В голове начинает шуметь. И тогда егеря берут именитого охотника под руки и ведут его к зарослям. Дичь, оказывается, уже выслежена, и директору остается только выстрелить. Александр Григорьевич лично нажимает курок, и ему приносят убитого селезня. На радостях устраивается привал. Разжигается новый костерок, откупоривается еще одна фляга, после которой Александр Григорьевич подает команду:
— На рябчиков!
И хотя рябчики в этой местности не водятся, директор кричит:
— Обеспечить!
Затем Александру Григорьевичу приходит в голову мысль гоняться за рябчиками прямо на машине. Шофер протестует. Но что значит протест шофера для вошедшего в раж охотника? Александр Григорьевич ссаживает шофера и сам садится за руль. Он гонит машину, не глядя на кочки и овраги, и дело оканчивается аварией. Директору ничего, а машина разбита. Егеря снова берут Александра Григорьевича под руки и приводят его на станцию. Они сажают нашкодившего охотника в обратный поезд, а сами остаются с шофером караулить разбитую машину. Через день за этой машиной был отправлен с завода грузовик. Но он, застряв в грязи и расплавив подшипники, не дошел до места аварии. И тогда директор откомандировал к месту своей охоты целую спасательную экспедицию из слесарей, грузчиков и механиков, чтобы доставить в город останки двух застрявших машин. Трудно даже подсчитать, во сколько обходится заводу каждый рябчик, убитый директором.
Александр Григорьевич не только охотник, но и рыбак. А свои выезды на рыбалку директор обставляет с не меньшей торжественностью. Сначала отправляются разведчики искать места, где идет клев. Вслед за ними едут квартирьеры с копченостями и фляжками. Затем следует сам рыбак, а за рыбаком на специальной платформе везут лодку. Это на всякий случай: а вдруг Александр Григорьевич выразит желание покататься по озеру?
Директора завода не раз вызывали в партийный комитет, предупреждали, просили угомониться. А директор на эти просьбы ноль внимания. Лишь только дело близится к субботе, он снова отправляет егерей и квартирьеров в дальние экспедиции.
Александр Григорьевич Лагутин является директором металлургического завода. Этот директор учился в советской школе, в советском вузе, а вот поди ж ты, привычки у него какого-то одичавшего барина. А ведь этот барин куролесит не только на охоте или рыбалке, но и на заводе. Он ни с кем не считается, ни с кем не советуется. Лагутин попирает советские нормы и порядки. На одном из заводских собраний коммунисты обратились с просьбой к обкому партии обсудить нетерпимое поведение Лагутина и решить вопрос о его партийности. И в самом деле, обкому следует взять да и вызвать к себе для строгого разговора любителя охотничьих экспедиций и автора-составителя собачьих меню. Кстати, о собаке. Когда Акбар поправился, подрос, Александр Григорьевич распорядился дважды на день подавать ему из заводского гаража машину. Утром Акбар ездил на прогулку в соседнюю рощу, а после обеда отправлялся в директорском лимузине на свидание к гончей Зизи, роману с которой всячески покровительствовал Александр Григорьевич.
— Это не страшно, — говорил директор. — Пусть Акбар съездит, обменяется с любимой дружеским лаем
В давно прошедшие времена так «блажили» в своих далеких вотчинах одичавшие помещики. Но к лицу ли такая блажь советскому человеку?
1953 г.
Пока Нина Башилова делала в диктанте по шесть — восемь ошибок, у Любови Васильевны еще теплились к душе кое-какие надежды.
— Станет Нина старше, рассудительней, — говорила она, — и учиться будет лучше.
Нина становилась старше, а рассудительности у нее не прибавлялось. Наоборот, дома она вовсе перестала готовить уроки. Вместо шести ошибок Нина начала делать по десяти — пятнадцати и наконец поставила рекорд: двадцать семь искажений и описок в десяти фразах простого диктанта. Любовь Васильевна схватилась даже за голову:
— Господи, да что же это такое?
Классному руководителю хотелось пригласить родителей Нины в школу, подумать вместе с ними, как приохотить девочку к учебе. А родители эти находятся в Москве, за тридцать километров or дочери. Попробуй дозовись их! Нина всю зиму живет в Малаховке одна. Она сама себе хозяйка. Хочу — учу грамматику, хочу — не учу. Вдали от родителей девочка обленилась, распустилась. Директор школы трижды пытался вызвать из Москвы Нинину маму, а та не приезжала. Тогда директор командировал в Москву классного руководителя:
— Поезжайте, поговорите с родителями.
И Любовь Васильевна поехала. Мать Нины, Елена Ивановна, собиралась в гости, и с учительницей разговаривал отец.
— Ленится, дерзит? — переспросил Сергей Валентинович. — Как это нехорошо! Любовь Васильевна, голубушка, подскажите, что нам делать с Ниной?
— Заберите Нину в Москву. Рядом с вами девочка образумится, исправится.
Сергей Валентинович и сам хорошо понимал, что жить и впредь врозь с дочерью было нельзя. А забрать ее в Москву он не смел, ибо жена была против.
— Вы бы поговорили с ней, — зашептал муж, косясь на соседнюю комнату, где переодевалась Елена Ивановна. — Может, вас она послушает…
Но Елена Ивановна не послушала и учительницу. Мать не желала жить с родной дочерью в одной квартире.
— Нина очень шумна, — заявила она, — а у меня от шума бывают мигрени.
Елена Ивановна говорила с учительницей, продолжая прихорашиваться у зеркала. Она завила кудельки, напомадила губы и, гордо оглядев себя, сказала:
— В следующий раз вы не приезжайте больше в Москву, а при необходимости вызывайте в школу тетю Дуню. Мы платим ей деньги, и она в ответе за все Нинины двойки.
Тетя Дуня сторожила в Малаховке дачу, и вот на эту тетю Елена Ивановна и переложила со своих плеч все материнские заботы о дочери.
— Следите за ней, помогайте девочке в учебе, — сказала мама сторожихе, — за лень и грубость наказывайте ее.
Но тете Дуне трудно было отвечать за Нинину учебу, ибо была тетя Дуня человеком малограмотным. Тетя Дуня не могла и наказывать Нину, так как характер у нее был робкий, стеснительный и справиться ей с избалованной и дерзкой девочкой было не под силу. А девочка эта не только дерзила. Она кричала на пожилую женщину и как-то даже подняла на нее руку.
И снова школа поставила вопрос перед родителями:
— Заберите Нину в Москву.
И снова мама сказала:
— Нет, нет! Пусть Нина живет отдельно. У меня мигрень.
Но мигрень была только отговоркой, а настоящая причина раздельной жизни дочери с матерью заключалась совсем в другом. Когда-то, много лет назад, все семейство Башиловых жило вместе. Сергей Валентинович работал долгое время в Малаховке и квартировал в маленьком уютном доме по Южной улице. Здесь у него родилась дочь Нина. Девочка росла, поступила в школу. Все было как будто нормально. Училась Нина прилежно, старательно. Но вот отца выдвинули в областную контору управляющим, и так как ездить отцу из Малаховки к месту новой работы было далеко, то ему предоставили в Москве квартиру. И в эту квартиру переехали все Башиловы, кроме Нины.
— Если мы возьмем в Москву и Нину, — сказала Елена Ивановна, — то поселковый совет заберет нашу квартиру в Малаховке. А я хочу сохранить ее за собой вместо дачи.
Так была решена судьба девочки, и вот уже восемь лет, как Нина живет, предоставленная, по существу, самой себе. Такая жизнь не могла, конечно, пройти безнаказанно. От зимы к зиме девочка становилась все хуже и хуже. И дело было не только в лени и непослушании. У Нины обнаружились и более скверные привычки. Ей ничего не стоило обмануть подруг, учителей, стащить чужую работу и выдать ее за свою. Когда Нину ловили с поличным, она даже не краснела. Да и зачем, собственно, ей было волноваться? Девочка знала: как бы ни сердились на нее педагоги, сколько бы двоек ни получила она в году, в трудную минуту к ней на помощь придет папа. Сергей Валентинович приезжал в Малаховку обычно по весне, когда в школе начинались переводные экзамены. Он просил, настаивал, требовал и в конце концов добивался своего. Нине Башиловой всякими правдами, а не неправдами делались поблажки, и она переводилась в следующий класс.
В этом году терпение педагогов лопнуло, и так как у Нины почти по всем предметам были двойки и единицы, то ее решили оставить на второй год. Директор сообщил об этом решении Нининой маме. Другая мать немедленно бы помчалась в Малаховку, чтобы поговорить с дочерью, а эта даже не взволновалась. В Москве еще стояли холодные, дождливые дни, и мама решила повременить с выездом.
Елена Ивановна отправилась в Малаховку, когда Нине уже нельзя было помочь. Да и поехала она туда не из-за Нины, а потому, что начался дачный сезон. Приехала — и сразу под солнышко. Муж вырвался в субботу за город, чтобы посоветоваться с женой, как быть с дочерью, а жена не была еще даже в школе, жену, оказывается, мучили совсем другие печали.
— В этом году, — жаловалась она, — ко мне почему-то совсем не пристает загар!
Сергею Валентиновичу часто бывает стыдно за свою жену, за ее беспечный образ жизни, за ее безразличное отношение к судьбе своей дочери. Ему хочется иногда встать, стукнуть кулаком по столу и сказать Елене Ивановне твердо и решительно: "Довольно, хватит. Пора браться за ум!" Но Сергей Валентинович почему-то всегда в таких случаях только робко пожимает плечами и беспомощно машет рукой:
— Она мать, пусть она и воспитывает дочь, как знает.
А мать вместо того, чтобы думать о дочери, думает главным образом о себе и своих удобствах… А дочь растет, сейчас она вытянулась чуть ли не выше матери. И, тем не менее, мать продолжает вести себя так же бездумно, как и прежде.
— Говорят, моя Нина красива, — сказала Елена Ивановна. — Не скрою, лицом дочь в меня, но вот в кого она пошла мозгами, не пойму. Я женщина умная, культурная, а дочь свою родила пустышкой.
Работники областной конторы считают своего управляющего человеком строгим, взыскательным. Он, по-видимому, и в самом деле такой, когда занимается разбором чужих дел. А вот в своей семье этот строгий и взыскательный человек становится почему-то обывателем. Жене захотелось владеть сразу двумя квартирами, и хотя это желание плохо вязалось с нашим правопорядком, Сергей Валентинович не сказал жене «нет», а пошел у нее на поводу. Вот уже который год Нина Башилова живет вдали от родительского глаза. Отец возмущается, но молчит.
— Да что мне, всякий раз спорить и ссориться с женой?
Да, спорить и ссориться, если желания жены идут вразрез с твоей совестью. Коммунист должен всегда оставаться коммунистом — принципиальным, требовательным как к другим, так и к самому себе. Коммунист отвечает перед партией не только за то, как выполняет свой служебный долг, но и за то, как он воспитывает дома своих детей. Об этом малаховские педагоги и хотели напомнить Башилову в своем письме в редакцию.
— А вы не обращайте на это письмо внимания, — сказала нам Елена Ивановна и добавила: — Правильно, моя дочь осталась на второй год, но стоит ли из-за такой малости поднимать разговор?
А может, все-таки стоит? Ведь разговор касается не только дочери, но и родителей.
1953 г.
Эльза была обыкновенной буренкой и ничем особенным среди других представителей семейства жвачных парнокопытных не выделялась. Ни удойностью, ни статью. И вдруг Эльзу экстренно стали скрести и чистить, готовя к дальнему переезду — из Барнаула в Саратов, и все это якобы по приказу свыше.
Приказ свыше был, но касался он не Эльзы, а ее владельца — Евсея Григорьевича Гридашева. А Евсей Григорьевич поставил ультиматум:
— Без Эльзы я не поеду к месту новой работы!
— Везти корову за три тысячи километров? — удивились домашние. — Да во сколько же нам обойдется этот переезд?
— А мы повезем ее за казенный счет.
— Каким образом?
— Очень простым. Она поедет с нами на правах члена семьи.
Член семьи, но какой именно? Назвать Эльзу дальней родственницей? Но за дальнюю никто не даст Гридашеву подъемных и проездных. Везти с собой корову в качестве названной тещи — это значит навек рассориться с тещей настоящей.
— Ах, будь, что будет! — сказал Гридашев и представил Эльзу своей сестрой.
Домашние узнали и подняли бунт.
Чтобы не ссориться с домашними, Евсей Григорьевич решил везти Эльзу в Саратов в отдельном вагоне. А так как Евсей Григорьевич был в городе лицом значительным, а именно являлся уполномоченным Министерства заготовок, то начальник станции не стал ему перечить.
— Вот вам отдельный вагон, — сказал он, — сажайте в него свою Эльзу, и мы отправим ее в Саратов «малой» скоростью.
— То есть как "малой"?
Евсей Григорьевич попробовал устроить начальнику станции скандал. Не помогло. Тогда он обратился за помощью в Министерство заготовок. И ему помогли. Начальнику станции пришлось прицепить отдельный вагон к скорому поезду. Но тут неожиданно заупрямилась жена Гридашева.
— Ты как хочешь, — заявила она мужу, — а я в одном вагоне с коровой не поеду!
И Евсею Григорьевичу пришлось взять для членов семьи билеты в мягком вагоне, а ее, дорогую и любимую Эльзу, везти в отдельном, в конце поезда.
Скорый поезд прибыл наконец к месту назначения. Новый уполномоченный был встречен сотрудниками АХО Саратовского управления Министерства заготовок и препровожден на место временного жительства в гостиницу. Все как будто было хорошо, однако сотрудников АХО смущало одно обстоятельство — некомплектный состав семьи Гридашева. Сотрудники были уже наслышаны про сестру Евсея Григорьевича — Эльзу. А ее среди прибывших как раз и не было. Где же она?
Вопрос об Эльзе беспокоил не только встречавших, но и самого Гридашева. Евсей Григорьевич уже давно подумывал над тем, как быть с буренкой. Вести ее со станции за веревку через весь город ему самому было неудобно. Ведь он как-никак уполномоченный. Может, поручить это щекотливое дело кому-то из своих подчиненных? Но кому именно? Кто из них будет настолько деликатен, чтобы сохранить в тайне историю путешествия Эльзы?
Евсей Григорьевич посмотрел вокруг, и взгляд его остановился на молодом человеке. Опытный глаз Гридашева угадал в этом человеке недюжинные подхалимские способности, и, быстро подозвав его к себе, Евсей Григорьевич сказал:
— Поезжайте на станцию за Эльзой. Вы найдете ее в последнем вагоне.
Это небольшое поручение зародило в сердце молодого подхалима далеко идущие надежды.
'"А вдруг сестра уполномоченного — красавица, да к тому еще молодая, одинокая?"
И для того, чтобы произвести на эту красавицу благоприятное впечатление, сотрудник АХО забежал по дороге на станцию в парикмахерскую, опрыскал себя на скорую руку одеколоном «Фиалка» и рысью понесся дальше. И вот наконец на запасных путях он видит поезд. Подбегает к последнему вагону, поправляет галстук-бабочку и нежно стучит в дверь.
— Эльза Григорьевна, это я.
И вдруг в ответ вместо мелодичного сопрано слышится грубый, протяжный голос голодной, давно не доенной коровы:
— Ммму!..
Молодой подхалим был оскорблен в своих лучших чувствах. Ему взять бы плюнуть да уйти, а он поступил иначе: вызвал из управления грузовую машину и повез Эльзу к месту ее нового жительства. Само собой разумеется, корова была доставлена не в гостиницу (зачем срамить уполномоченного!), а на мельзавод, который находился в подчинении у этого уполномоченного. А директор мельзавода вместо того, чтобы выставить и поводыря и корову за ворота, немедленно очистил для коровы сарай и рапортовал по телефону Гридашеву:
— Все в порядке, Евсей Григорьевич!
Так с помощью подхалимов гридашевская авантюра долгое время держалась в тайне. Но вот подошел к концу отчетный год, и железнодорожники увидели, что у них дебет не сходится с кредитом. И не удивительно, ибо им никто еще не уплатил денег за провоз Эльзы из Барнаула в Саратов. Железнодорожники взяли и предъявили счет Гридашеву:
— Ваша Эльза ехала в отдельном вагоне, вы и платите двадцать пять тысяч рублей.
Гридашев — на дыбы:
— Не имеете права! Эльза — член семьи, сестра.
— У нас в инструкции про таких сестер ничего не сказано.
— Хорошо, считайте Эльзу не сестрой, считайте ее книжным шкафом. За провоз домашней мебели вы должны, согласно вашей инструкции, взыскать деньги не с меня, а с министерства.
Но Гридашеву не удалось сбить с толку, запутать железнодорожников.
— Домашнюю мебель, — возражали они, — возят не пассажирской скоростью, а «малой». Это стоит в двадцать пять раз дешевле.
Несколько лет между Гридашевым и железнодорожниками шел спор, кому платить за вагон. Наконец, железнодорожники передали тяжбу в суд. Гридашев понял, что теперь ему уже не выкрутиться, и стал звонить из Саратова в министерство:
— Помогите!
И Гридашеву помогли. Кто? Заместитель министра. Это он приказал работникам бюджетного отдела забрать из суда исковое заявление железнодорожников и оплатить проезд коровы из средств министерства.
Если бы гридашевская Эльза обладала даром речи, она, конечно, давно принесла бы свое коровье спасибо замминистру за его заботы о ней. Ибо только благодаря радению замминистра эта корова получила возможность, во-первых, совершить в скором поезде приятное путешествие за государственный счет. И, во-вторых, жить и благоденствовать на этот же счет все последние годы: сначала на кормах мельзавода, потом «Заготживсырья» и, наконец, "Заготсена".
Живет и благоденствует вместе с Эльзой и сам Гридашев. Его дом по-прежнему обрастает хозяйственными службами. Эльза, конечно, с ним. Она в таком высоком почете у Евсея Григорьевича, что в городе никак не разберут, кто же при ком состоит: корова при уполномоченном или уполномоченный при корове.
1953 г.
У всех мальчиков из их двора были папы. У Леши, Миши, Владика… И только Петин папа жил почему-то не дома, а в старом бабушкином альбоме. Петя часто бегал к бабушке посмотреть на своего отца. Раскроет, бывало, альбом и ждет, когда пожелтевшая фотографическая карточка оживет, улыбнется и заговорит со своим сыном. Но карточка молчала. Чтобы успокоить Петю, мама как-то сказала ему:
— Твой папа в командировке. Он скоро приедет.
После этого разговора прошел год, затем второй, а папа все не приезжал. Да Петин папа, собственно, и не собирался возвращаться назад, ибо уехал он не в командировку, как говорила мама: папа просто-напросто сбежал от своей семьи.
Петина бабушка была решительнее мамы, и она сказала внуку прямо, без обиняков:
— Ты маленький, забудь про своего отца. У него, у разбойника, нет ни совести, ни чести.
Но забыть про отца было не так-то легко. И хотя бабушка называла своего родного сына разбойником, этот разбойник чуть ли не каждую ночь снился Пете. Когда Петя подрос и научился писать, он сел и сочинил первое в своей жизни письмо, которое начиналось словами:
"Даргой папа…"
Почти в каждом слове этого письма было по две грамматические ошибки, а за каждой ошибкой стояла неподдельная тоска восьмилетнего мальчонки по своему родителю. Чтобы отправить письмо этому родителю, надо было указать на конверте адрес. А адреса не знали ни мама, ни бабушка. Тогда Петя пошел на почту и попросил доставить его письмо по ненаписанному адресу. Просьба была нелегкой, и почте пришлось призвать себе на помощь милицию. Целый год велись тщательные розыски Александра Трофимовича Станчука. Наконец он был найден. Работникам милиции казалось, что письмо от сына взволнует отца, разбередит уснувшие в нем родительские чувства. Но ничего этого не случилось. Александр Трофимович повертел письмо в руках, проверил, на какой бумаге оно написано: на толстой или тонкой, — затем свернул из этого письма цигарку и как ни в чем не бывало потянулся к огоньку:
— Разрешите прикурить?
Даже видавшие виды работники милиции возмутились таким бессердечным поведением отца. Эти работники попробовали пристыдить Александра Трофимовича. Не помогло. Тогда ему, как злостному неплательщику алиментов, был предъявлен иск. За три года Станчук задолжал сыну свыше пяти тысяч рублей.
— Пять тысяч?
И тут с Александром Трофимовичем произошла неожиданная метаморфоза. До этого два битых часа работники милиции говорили с беглым отцом о семье, сыне, и этот разговор никак не трогал его. Отец слушал и только поплевывал. Но достаточно было Александру Трофимовичу напомнить о деньгах, как из его глаз брызнули слезы.
— А вы не могли бы простить мне этот долг?
— Как простить?
— Да так. Хотите, я возвращусь обратно в семью?
— А вас разве примут?
— Примут. Жена не захочет, сын уговорит. Вы же помните, как нежно мальчишка называл меня: "Даргой папа…"
И сын, конечно, уговорил маму. Мама была женщиной слабовольной, и она разрешила мужу вернуться домой. И он вернулся, но ненадолго. Как только в милиции закрыли дело "О злостной неуплате алиментов", так Александр Трофимович немедленно собрал чемоданчик и отбыл в новую «командировку». На этот раз работникам милиции потребовалось уже не три, а четыре года, чтобы отыскать следы Станчука и предъявить ему новый иск.
Из глаз Александра Трофимовича снова брызнули слезы, и он снова стал просить прощения, и жена снова разрешила ему возвратиться домой. А через полгода Станчук, усыпив бдительность милиции, опять пустился в бега. И так повторялось несколько раз. И после каждого возвращения отца в семье Станчуков оказывалось прибавление. Сначала у Пети появился брат Володя, потом брат Виктор и, наконец, сестра Нина. Но никто из детей Александра Трофимовича так по-настоящему и не знал отца: как он выглядит, как говорит, какая у него походка. Старшие хотя бы смутно помнили своего отца по бабушкиному альбому, а младшие были лишены и этой возможности. Их блудный отец до того опостылел бабушке, что она как-то взяла и сожгла его фотографию.
— Пусть в доме ничего не напоминает детям этого разбойника.
Дети подрастали, начинали ходить в школу. А научившись грамоте, каждый из них садился писать письмо. Но уже не к отцу, а в милицию:
"Мы были бы рады не вспоминать об этом бесчестном человеке, да нашей маме одной трудно растить четверых детей…"
Дети искали отца, а он бегал из одного конца страны в другой. А концы были не близкие. Дальний Восток… Кубань… Казахстан… Башкирия… Попробуй найди его!
Мать мучилась, воспитывая детей, а отец жил в свое удовольствие. Каждый год он при живой жене устраивал новую свадьбу и после каждой свадьбы издевательски сообщал письмом своим детям имя их новой матери. По подсчетам старших сыновей, таких матерей у них оказалось около десятка. Мама Клава, мама Лиза, мама Федосья, мама Оля, мама Аня-первая, мама Аня-вторая…
Больше двадцати лет прожил Александр Трофимович порхающим прохвостом. Ездил он по разным городам и весям и изъездился. Разгульная жизнь истрепала его. И вот наступило законное возмездие… К Станчуку пришла преждевременная старость. Неуютная, одинокая. Раньше Станчук менял жен, теперь они бросали его.
— Зачем он нам, хворый да неверный?
И вот тут-то беспутный старик и вспомнил о семье. Но вспомнил не за тем, чтобы просить прощения у матери своих детей за страдания, которые она претерпела по его вине. Он вспомнил о своей семье из корысти, так как решил взыскивать с детей алименты на свое содержание.
— Они уже взрослые, пусть заботятся обо мне.
Двое старших сыновей Александра Трофимовича только-только начали становиться на ноги. Петр Станчук учился в институте и получал стипендию, а Владимир принес своей матери первую заработную плату. Правда, заработки молодого токаря были на первых порах не ахти какие большие, но матери все же было легче, когда двое старших детей стали помогать ей растить двоих младших. И вот теперь отец собирался лишить младших детей этой помощи. Как ни удивительно, а Новотроицкий суд удовлетворил иск Станчука, и те деньги, которые Петр и Владимир давали матери, теперь взыскивались по исполнительному листу на содержание Александра Трофимовича.
— Как? Почему? — возмутились братья.
— По закону, — ответил судья Бучин.
По советским законам, дети и в самом деле обязаны помогать отцу в старости. Формально все у Бучина как будто бы правильно. А по существу? Был ли когда-нибудь Станчук настоящим отцом своим детям? Конечно, нет!
Отец не тот, кто родит ребенка, а тот, кто вырастит и воспитает его. А Станчук никогда не думал о своей семье. Он мог бы кое-что сделать для нее даже теперь. Сам Александр Трофимович получает 530 рублей пенсии, да его новая жена зарабатывает 1 100 рублей в месяц. И вместе того, чтобы помогать своим младшим детям, Станчук уже три года при посредстве Новотроицкого суда обирает их.
— Старик, вот я и пожалел его, — оправдывается судья Бучин.
Человек должен так прожить жизнь, чтобы заслужить к старости уважение. А Александр Трофимович жил, думая только о своих утехах. Так по какому же праву он претендует сейчас на любовь и помощь своих детей?
1953 г.
Владимир Васильевич Залызин имел обыкновение отправлять краткие, но весьма выразительные телеграммы. Вот, к примеру, одна из них:
"Страдаю за критику. Молнируйте двести".
Рассылал Владимир Васильевич свои телеграммы куда только мог. Пятнадцать раз за последние два года адресовался он только в обком союза работников начальной и средней школ, и небезрезультатно. Много раз президиум обкома «молнировал» ему то двести, то двести пятьдесят рублей; наконец бухгалтер обкома запротестовал, и выдача безвозвратных ссуд прекратилась. И тогда Владимир Васильевич переадресовал свою просьбу в редакцию. Сначала он прислал телеграмму, а потом приехал и сам.
— Учитель математики пятых — седьмых классов Бухоловской школы, — скороговоркой представился Залызин и добавил: — Взываю к газете о помощи.
— А мы безвозвратных ссуд не даем.
— Не даете? — Владимир Васильевич огорченно вздохнул, но тут же спохватился и сказал: — Тогда я буду просить редакцию предать суду директора школы Чубукова. Он мстит мне и хочет снять с работы.
— Вы что, критиковали директора?
— Не директора. Я писал заметку на продавцов сельпо, которые грубят покупателям.
По началу разговора можно было подумать, что директор школы состоит в родственных отношениях с продавцами, но, как выяснилось позже, директор не только не был родственником продавцам, но даже не знал их.
— За что же он мстит вам?
— ?!
Обвинения учителя математики, предъявленные директору школы, были путаными и маловразумительными, поэтому мы посоветовали учителю обратиться в районные организации.
— Разберитесь сначала на месте.
Но Залызин не захотел иметь дело с районными организациями.
— Ни я, — сказал он, — ни товарищ Рогова местным работникам не верим.
— Кто, кто?
— Вы разве не знаете? Товарищ Рогова — моя жена. Она тоже пострадала за критику. Шесть лет назад ее сняли с работы в школе.
— Она что, критиковала Чубукова?
Залызин тяжело вздохнул и разъяснил, что шесть лет назад в школе был директором не Чубуков, а Рассказов.
— Понятно. Значит, ваша жена критиковала Рассказова?
Залызин еще раз тяжело вздохнул и сказал:
— Да не Рассказова. Я же говорил вам: мы с товарищем Роговой написали заметку о продавцах-грубиянах.
— Как, разве эта заметка была написана еще шесть лет назад?
— Да не шесть, а четырнадцать. И вот с тех пор нас подвергают всяческим преследованиям.
И хотя все, о чем говорил Владимир Васильевич, было маловероятным и неправдоподобным, тем не менее факт остается фактом. За эти четырнадцать лет из села Бухолова в различные московские организации супруги-педагоги послали не меньше тысячи писем и телеграмм, и все одного содержания:
"Помогите. Страдаем за критику".
Но супруги страдали не за критику, а за свое собственное невежество. Несчастье супругов состояло в том, что и Залызин и Рогова были очень плохими педагогами. Ни он, ни она не знали как следует своего предмета. Ни тот, ни другой не могли объяснить классу урока и день за днем главу за главой механически читали вслух учебник.
Само собой разумеется, так продолжаться долго не могло. Роговой и Залыгину делались предупреждения. Но вместо того, чтобы учиться, повышать свои знания, супруги после каждого предупреждения начинали наводнять Москву паническими телеграммами:
"Помогите. Страдаем за критику".
Сейчас даже трудно подсчитать, сколько человек за последние четырнадцать лет занималось расследованием рогово-залызинских телеграмм и заявлений. Одни говорят — двести, другие — триста. И, несмотря на то, что эти заявления были одно нелепее другого, супруги продолжали строчить их в надежде, что, авось, какое-нибудь да и выручит.
Как ни странно, а «авось» выручало. Всякий раз среди очередных обследователей, приезжавших в Бухолово, находился один сердобольный, который становился на сторону супругов, и не потому, что он считал супругов людьми, невинно пострадавшими, а просто так, из жалости.
Безнаказанность только поощряла кляузников, и они стали применять самые разнообразные способы почтово-телеграфного вымогательства. Формула "Страдаю за критику. Молнируйте двести" использовалась уже в самых различных вариациях, например: "Страдаю за критику. Отпустите четыре пары валенок"; или: "Страдаю за критику. Дайте лошадь перевезти сено".
И им давали. Попробуй откажи таким, они сейчас же состряпают на тебя жалобу. А там начнут ездить инспектора, обследовательские комиссии.
Бухоловские колхозники пренебрежительно называют Рогову и Залыгина стрикулистами. Прежде стрикулисты ябедничали сами, а сейчас они приучают к этому и своих детей.
Неле Залыгиной всего девять лет, а она уже в курсе всех кляузных дел своих родителей, и это не случайно. Неля размножает на листах из школьной тетради мамины и папины пасквили и носит их на почту. Володе Залызину двенадцать лет, и в этом году Володя уже сдал на почту три собственных пасквиля: один — на пионервожатого и два — на классного руководителя. Инна — самая старшая из детей Залыгиных, и мама считает ее самой способной. И только потому, что Инна отправляет свои жалобы не только заказными письмами, но и по телеграфу.
"Страдаю за критику. Прошу поставить пять по алгебре".
По жалобам Инны в Бухолове побывало уже около десяти комиссий: две — из МК комсомола, одна — из ЦК комсомола, две — из облоно, две — из Министерства просвещения… Комиссии приезжали и убеждались, что ставить Инне пять не за что, а мать Инны вместо того, чтобы посадить дочь за учебники, подбивает ее на новые кляузы.
Рогова и Залыгин калечат не только родных детей. Неучи-педагоги растят и неучей-учеников. У Роговой и Залыгина, как правило, по две трети класса обычно остается на осень с переэкзаменовками, а был даже и такой случай, когда весь класс Роговой (исключая двух учеников) был оставлен на второй год.
В эту экзаменационную сессию Залызин решил сократить количество двоечников. С этой целью он искусственно завысил в своем классе отметки ученикам. Вместо двоек ставил четверки. Обман, конечно, обнаружился, и в школе снова возник вопрос об освобождении негодного педагога. И снова из Бухолова в Москву полетели телеграммы: "Помогите. Страдаю за критику".
Сейчас в Бухолове опять извлекаются из архивов дела четырнадцатилетней давности, и опять инспекторы и инструкторы, прибывшие из Москвы, мучают директора Чубукова вопросами и расспросами. А вместе с директором школы ответ приходится держать и работникам роно, райисполкома, райкома партии, и все эти ответы не в пользу Залыгина. А Залыгину что! Он пишет новые жалобы, в которых выражает недоверие местным работникам.
За четырнадцать лет на посту директора Бухоловской школы побывало четыре человека, в роно за это время сменилось семь заведующих, в райисполкоме — пять председателей, в райкоме — шесть секретарей. И среди всех этих работников нет ни одного, которого стрикулисты из Бухолова не облили бы грязью. Получилась совершенно дикая картина. Все эти четырнадцать лет страдающей стороной являются не неучи и клеветники, а честные советские работники. Их вызывают в область, заставляют писать докладные записки, оправдываться. Не успеют эти работники опровергнуть одну кляузу, как Рогова и Залызин посылают другую.
Я был в Бухолове и говорил с педагогами, партийными и советскими работниками, и никто не сказал мне доброго слова о супругах-клеветниках. Что же касается самого села, то здесь супруги вообще настроили против себя всех жителей. Со стрикулистами никто не разговаривает, ни один колхозник не подает им руки.
— Это все из чувства брезгливости, — объяснила нам Елизавета Ивановна, секретарь парторганизации колхоза "За коммунизм". И добавила: — Вот заведется одно такое склочное семейство на селе, от него всему району маята.
Сотни людей занимались уже расследованием писем и заявлений Роговой и Залызина, не меньше пятидесяти раз эти заявления обсуждались на заседаниях районных, областных и центральных учреждений. Наступила уже пора взять слово прокурору и сказать супругам все, что мы думаем о клеветниках и кляузниках. Да сказать это твердо и решительно, так, чтобы они не только зареклись сами, но и заказали другим стрикулистам использовать во зло чуткое отношение советских людей и организаций к письмам трудящихся.
1953 г.
Студентку Пяткину вызывает преподаватель:
— А ну, расскажите, как вы подготовились к экзамену.
А Зине Пяткиной рассказывать и нечего. Всю неделю она прокружилась в клубе на танцах, и сейчас у нее в голове гуляет ветер. Но Зина Пяткина не краснеет. Она многозначительно улыбается и кладет на стол преподавателю маленькую записку. В записке всего четыре слова, но они оказывают на преподавателя магическое действие, и преподаватель пишет студентке в зачетную книжку "хорошо".
Через три дня Пяткиной предстоит новый экзамен, Пяткина пишет еще одну записку. Преподаватель Ряжцев читает ее и ничего не понимает. А в записке написано: "Я сестра Ивана Павловича".
— Ну, что из этого? К экзаменам-то вы ведь не подготовились?
— То есть как что? — недоумевает студентка. — Неужели вам не понятно? Раз я сестра Ивана Павловича, то вы должны сделать мне скидку.
Николаю Даниловичу Ряжцеву хочется встать и попросить бесцеремонную студентку выйти из аудитории. Но Николай Данилович почему-то гасит в себе этот благородный порыв. Мелкие житейские соображения берут верх над принципиальностью, и Ряжцев долго думает, как быть. Поставить в зачетной книжке «хорошо» ему совестно, написать «неудовлетворительно» боязно. И преподаватель идет на компромисс. Он пишет «посредственно» и назидательно говорит студентке:
— Смотрите, чтобы это было в последний раз!
Но назидание не помогло. Через неделю Пяткиной предстоял третий экзамен, и она вновь, как ни в чем не бывало, положила на стол преподавателю записку с четырьмя магическими словами: "Я сестра Ивана Павловича".
Преподаватель Манихин прочел и возмутился:
— Да как вы смели написать мне такую записку?
Манихин был так возмущен поведением студентки Пяткиной, что не только записал в ее зачетную книжку «неудовлетворительно», но и немедленно доложил о случившемся заведующему кафедрой, декану факультета и дирекции института. Возмущение было всеобщим. Да и как же могло быть иначе? Честь и достоинство преподавателей требовали того, чтобы студентка Пяткина была немедленно наказана. Заведующий учебной частью взялся было за перо, чтобы написать соответствующий приказ, как вдруг ему доложили:
— В институт прибыл сам Иван Павлович.
Иван Павлович — в городе человек известный, и всем казалось, что он приехал в институт специально за тем, чтобы извиниться за бестактное поведение Пяткиной и поблагодарить тех преподавателей, которые отказались поставить этой студентке не заслуженные ею высокие оценки. В действительности все получилось наоборот.
— Иван Павлович, по-видимому, не знал о записках Пяткиной, — делает предположение директор института. — Он приехал к нам с единственной целью: попросить педагогов помочь отстающей студентке.
Помочь Пяткиной — значило призвать ее к порядку, Но увы! Мы не знаем, о чем Иван Павлович разговаривал в институте, только после этого разговора ход дела здесь повернулся на сто восемьдесят градусов. Вместо приказа о наказании директор института издал приказ, по которому студентке Пяткиной в исключение всех правил было разрешено пересдать проваленные экзамены.
И вот во исполнение этого приказа преподавателю Манихину — тому самому, который стукнул кулаком по столу, — было предложено переэкзаменовать по алгебре Пяткину. И как ни совестно было Манихину выполнять это распоряжение, он провел переэкзаменовку и написал в зачетной книжке студентки вместо «неудовлетворительно» "хорошо".
Преподаватель Ряжцев оказался на сей раз более принципиальным. Он отказался вторично принимать у Пяткиной экзамен. И тогда директор института предложил взять эту некрасивую миссию на себя заведующему кафедрой математики — тому самому, который еще накануне возмущался поведением своей студентки.
И заведующий, руководствуясь этим распоряжением, скрепя сердце переделал в зачетной книжке Пяткиной «посредственно» на "хорошо".
Мы спросили директора института, почему он заставил своих преподавателей пойти на такой унизительный, подхалимский акт. И директор ответил:
— Иван Павлович хочет добра своей двоюродной сестрице, почему же не помочь ему?
То, что делает Иван Павлович, совсем непохоже на добро. Предположим даже, что студентка Пяткина с помощью Ивана Павловича окончит когда-нибудь педагогический институт… Чему этот педагог будет учить школьников?
Наукам? Она их не знает. Честному отношению к учебе? Этого качества у нее самой никогда те было, а Иван Павлович не помог ей приобрести его. А ведь Иван Павлович должен был сделать это не только из родственных чувств. Ивану Павловичу и по роду своей непосредственной деятельности тоже положено быть и хорошим наставником и хорошим воспитателем. Иван Павлович часто выступает на собраниях и призывает слушателей быть людьми скромными, не оделять своих близких и земляков незаконными привилегиями. Адресуя все эти правильные требования к другим, Иван Павлович почему-то забыл о себе самом. А эта забывчивость не к лицу такому почтенному и уважаемому человеку, каким является Иван Павлович Пяткин — член коллегии республиканского министерства.
1953 г.
Всю жизнь Журова звали двояко. Одни — Семеном Иосифовичем, другие — Семеном Осиповичем. Так же двояко Журов значился и по документам. В служебных — Иосифович, в партийных — Осипович. И хотя корень у этого двуствольного имени был один, Семен Журов понимал, что было бы значительно удобнее и для него и для окружающих, если бы его беспокойное отчество в конце концов угомонилось и приняло какое-то одно определенное написание. Но тут встал вопрос: а какое именно?
— Пишите так, как значится у вас в метриках, — сказал секретарь партийного комитета.
Но хорошо сказать: метрики, — а где их взять взрослому человеку?
— В архиве.
В областном архиве довольно быстро разыскали нужную запись в церковных книгах 1903 года и установили, что в деревне Зубово, Волоколамского района, Московской области, в такой-то день и месяц родился крестьянский сын Семен. Родители: отец — Осип, мать — Евдокия.
Как будто бы все, да вот беда: деревенский дьячок забыл указать в книге фамилию родителей. Такая забывчивость была, оказывается, в те стародавние времена не редкостью, поэтому наши архивные работники предусмотрительно оговорили ее. В случае, если в церковной записи о рождении не указана фамилия ребенка, то областной архив пересылает справку в загс на предмет соответствующих уточнений. И так как С. Журов жил в районе Песчаных улиц, то он и направился к Ларисе Порфирьевне Горецкой — заведующей загсом Ленинградского района Москвы.
— Вы кто?
— Семен Журов.
— А по отчеству?
— Осипович-Иосифович.
Лариса Порфирьевна неодобрительно поглядела на человека с двойным отчеством.
— Да нет, я не жулик, — успокоил заведующую загсом С. Журов. — Вот мои документы — партийные, служебные. Возьмите, проверьте.
Заведующая загсом взяла, проверила, и хотя все эти документы были в полном порядке, Лариса Порфирьевна все же потребовала от С. Журова доставить ей несколько дополнительных справок: из домоуправления, милиции, с места работы.
— Ничего не сделаешь, — сказала Лариса Порфирьевна, — в нашем учреждении осторожность — первейшее дело.
"Что ж, правильно", — подумал Журов и послушно отправился в домоуправление.
Через пять дней все требуемые справки были собраны, и, несмотря на то, что справки были правильными, Лариса Порфирьевна в тех же целях осторожности велела достать еще одну — копию с метрической записи отца Семена Журова — Осипа.
— Да где же я возьму ее? — взмолился несчастный сын. — Отец-то мой давно умер!
— А это нас не касается. Ищите!
В областном архиве и на этот раз дружно взялись за поиски, и через двое суток в тех же самых старинных церковных книгах была обнаружена еще одна запись, из которой явствовало, что во второй половине прошлого столетия в деревне Зубово у родителей (отец — Николай, мать — Анисья) родился младенец Иосиф.
— Как, по какой причине Осип опять стал Иосифом? — вскричала Лариса Порфирьевна и моментально нарисовала против имени беспокойного младенца большой вопросительный знак. — Нет, этот младенец мне подозрителен.
— Чем?
— Всем. Может быть, он вовсе не ваш отец, а чужой.
— А кто же тогда мой?
— Не знаю, — небрежно ответила Лариса Порфирьевна. — Может, даже никто.
— Простите, а как же тогда я? — спросил удивленный Журов. — Не мог же в самом деле такой крупный, великовозрастный мужчина, как ваш покорный слуга, появиться на свет из ничего. Раз уж я родился, то у меня, по всей видимости, был отец, и не кто иной, как тот самый Осип-Иосиф, который взят вами сейчас под подозрение.
— Был — не был? Загс не может верить голословному утверждению, загсу нужны доказательства, — сказала Лариса Порфирьевна. — Скажите: когда и от кого вы узнали впервые, что младенец Осип-Иосиф является вашим отцом?
— Впервые я узнал об этом, по-видимому, от матери, — ответил Журов, — еще в ранние дни своего детства. Да и сам Осип-Иосиф, несмотря на двойное имя, проявлял ко мне самые неподдельные отцовские чувства.
— А именно? — спросила Лариса Порфирьевна.
— Насколько мне помнится, сначала он качал меня в зыбке. Потом катал на закорках.
— На закорках вас мог катать и чужой человек.
— Правильно, но моя связь с отцом не ограничилась только закорками. Отец вырастил, воспитал меня, дал образование. Нет, уверяю вас, Осип-Иосиф был настоящим, вполне приличным отцом, не похожим на некоторых нынешних щеголей, которые убегают от родных детей за тридевять земель.
— Приличный человек не стал бы писаться в церковных книгах под разными именами, — заявила Лариса Порфирьевна.
— Так это же не по злому умыслу,
— А вы докажите!
И хотя искать доказательств было нелегко: записи-то производились не сегодня — одна во второй половине прошлого века, другая в начале этого, — С. Журов все же нашел их. Ларчик открывался просто. Сельский поп был, оказывается, из семинаристов, поэтому он и записал при рождении имя отца, согласно святцам, — Иосиф. А дьячок не учился в семинарии и записал это имя по-деревенски — Осип. Доказательства были столь убедительными, что даже осторожная Лариса Порфирьевна сказала:
— Насчет вашего отчества мы уже не сомневаемся. Что ж, пишитесь с сегодняшнего дня Иосифовичем, как сказано в святцах. Но вот касательно вашей фамилии — дело темное. Чем можете вы доказать загсу, что именно вы и есть тот самый Журов, за которого пытаетесь выдать себя.
— Как пытаюсь? — вскипел новоявленный Иосифович. — Позвоните ко мне на работу по телефону, и вам каждый скажет, что я и есть самый настоящий С. Журов.
— Загс телефонным звонкам не верит. Загсу нужны документы.
— Так вот вам метрическая выпись обо мне, о моем отце.
— Этого всего мало. Принесите дополнительно выпись и о вашем деде и о вашей бабке.
Работникам областного архива, дай бог им здоровья, пришлось на этот раз переворошить церковные книги уже не второй, а первой половины прошлого столетия и добыть нужные справки, а бдительная Лариса Порфирьевна все не желала признавать Журова Журовым.
Что, собственно, произошло? Разве кто-нибудь подозревал С. Журова в мошенничестве? Ничего подобного. Партийная организация обратилась в загс с просьбой уточнить написание отчества С. Журова, а Лариса Порфирьевна в пылу неуемного усердия зачислила честного человека в число самозванцев.
— Вы не Журов.
— Нет, Журов.
— Докажите.
И Семен Иосифович вынужден ходить в школы, в которых он учился, учреждения, где он работал, к товарищам, с которыми воевал, с весьма необычной просьбой:
— Милый, ты помнишь, как моя фамилия? Так будь другом, напиши: мол, сим удостоверяю, что предъявитель сего, С. Журов, действительно является самым настоящим владельцем своей фамилии и ни у кого оной не крал и не одалживал.
И вот несчастный Журов ведет сейчас какую-то непонятную, двойную жизнь. Для окружающих он по-прежнему тот же самый всеми уважаемый Семен Иосифович Журов, каким он и был до сих пор. Под этой фамилией С. Журов живет, читает лекции, принимает зачеты у студентов. А в загсе Ленинградского района он числится почему-то человеком без имени и фамилии. За эти два месяца по милости загса установлением и без того ясного лица С. Журова занималось примерно пятнадцать организаций и не меньше полусотни человек. И все эти люди отрывались перестраховщиками от полезной работы только потому, что какой-то пьяный, полуграмотный дьяк пятьдесят лет тому назад описался в церковной книге.
С Дальнего Востока в Москву на имя Гаспара Сумбатовича пришла телеграмма:
"Будем двадцать второго. Встречайте. Миша, Клава".
Гаспар Сумбатович прочел телеграмму и растрогался. Как быстро летит время! Кажется, давно ли он провожал своего племянника к месту его службы на Камчатку. Всего пять — шесть лет назад, и вот, пожалуйста, Миша возвращается уже назад. И не один, а с молодой женой Клавой. Правда, вначале дядя чуть было не рассердился на племянника. Почему-де он женился на Клаве, не устроив предварительно смотрин, не узнав мнения своих родственников о невесте, не испросив у них разрешения на свадьбу. А племяннику, честно говоря, при всей его почтительности к стародавним обычаям, было, увы, не до смотрин. И в самом деле. От Москвы до Камчатки чуть ли не десять тысяч километров. Дорога длинная, а родственников у Миши много. Попробуй пригласи всех, да тут на проездных билетах разоришься.
И вот, дабы быть угодным родственникам (когда-нибудь и они могут пригодиться), Миша решил провести свадьбу в два тура. Начать ее на Дальнем Востоке, в кругу сослуживцев (с ними тоже незачем портить отношений), и закончить праздник в Москве, в кругу родственников.
И родственники не заставили приглашать себя дважды. Двадцать второго, когда дальневосточный самолет доставил молодоженов в Москву, дом Гаспара Сумбатовича был полон гостей. Здесь собрались все Мишины дяди, все тети, двоюродные братья и троюродные сестры. За длинным свадебным столом не хватало только Мишиной мамы. Анаида Сумбатовна где-то непростительно задержалась и теперь явно запаздывала к началу торжества. Но вот наконец появляется и мать. Ока обнимает сына и быстро оборачивается к невестке. Но вместо того, чтобы обнять и ее, Анаида Сумбатовна кричит: "Нет, нет!" — и валится на диван.
— Воды!
В доме поднимается переполох. Гости бегут на кухню. Десять стаканов сразу наполняются водой, и десять человек стремглав устремляются к дивану. Анаида Сумбатовна делает глоток, другой и говорит сыну:
— Проводи гостей до парадного. Свадьбы сегодня не будет.
— Что случилось? — спрашивает озадаченный Миша.
Но Мишина мама закрывает глаза и молчит. Три дня лежит мама на диване, и три дня дальние и близкие родственники не могут дождаться от нее ни слова. Наконец Гаспар Сумбатович не выдерживает и говорит сестре:
— Если тебе не жаль молодоженов, пожалей хотя бы мои деньги. Я наварил и нажарил к свадьбе кур, гусей, и все это теперь тухнет. Скажи: в чем дело?
Анаида Сумбатовна тяжело вздохнула и ответила:
— Мне не нравится Клава. Эту женщину нужно немедленно отправить обратно на Камчатку.
— То есть как обратно? Эта женщина замужем за твоим сыном! Они уже полгода живут вместе, — сказал Гаспар Сумбатович, а его сестра Арусь Сумбатовна добавила:
— Клава — скромная, милая женщина. Не понимаю, за что ты ее невзлюбила.
— За что? За что? — крикнула, приподнимаясь с подушек, Анаида Сумбатовна. — Неужели вы сами не видите, за что? Клава — блондинка.
Родственникам взять бы да и посмеяться над этими словами.
— Ну и пусть блондинка, что здесь плохого?
А родственники почему-то заохали, заахали и быстро начали отмежевываться от Клавы.
— Я думала, она крашеная, — сказала одна из троюродных сестер, — ну, а раз Клава — натуральная блондинка, то ей, конечно, не место у нас в семействе.
Миша с надеждой посмотрел на дядей: не возьмет ли кто из них под защиту его жену? А дяди, оказывается, уже тоже успели переметнуться на сторону противника и теперь осуждающе поглядывали на Мишу. Мол, как хочешь, а с Клавой тебе все равно придется распрощаться. Наша фамилия признает только брюнеток.
Из всех родственников, собравшихся в этот день в доме Гаспара Сумбатовича, лишь один человек, а именно семидесятипятилетняя Мишина бабушка, продолжал держать сторону бедной Клавы.
— Жену выбирают не по масти, а по сердцу, — сказала бабушка внуку, — и раз Клава тебе люба, то ты плюнь на то, что говорят родственники, и живи с ней.
На бабушку зашикали, затопали:
— Молчи, старая!
Но бабушка оказалась не из пугливых.
— Не слушай их, они же дурные, — откровенно сказала бабушка по адресу трех сумбатовичей, хотя всем трем она приходилась родной матерью.
Целую неделю в доме молодоженов велись жаркие дебаты, в которых принимали участие все члены семьи, кроме Клавы. Достаточно было дядям и тетям появиться на пороге, как ее тотчас выпроваживали из комнаты.
— Пока мы будем разговаривать между собой, — смущенно говорил в таких случаях жене Миша, — тебе, Клавочка, было бы лучше всего посидеть на кухне.
И Клаве приходилось сидеть на кухне когда до полуночи, а когда и до утра. А в комнате в это время дяди и тети решали ее судьбу: быть или не быть ей Мишиной женой. Сам Миша, как это ни странно, в происходящем обсуждении участия не принимал.
— Это у нас такой обычай, — говорил потом Миша. — Когда старшие говорят, младшие обязаны молчать.
Младшие! А этому младшему было уже тридцать лет. Ему бы взять да твердым, решительным словом поставить всех непрошеных советчиков на место. А он продолжал сидеть за столом тише воды, ниже травы.
За семь дней дебатов Миша послал сестре в Кировакан четыре телеграммы. Сначала телеграмма выглядела так: "Выезжаем. Встречай. Мама, Миша, Клава". В тот день, когда мама сказала «нет», в Кировакан была послана вторая телеграмма: "Выезжаем. Встречай. Мама, Миша".
— Постыдился бы, а как же Клава? — сказала бабушка.
Миша потер затылок, посопел и составил третью телеграмму: "Выезжаем. Встречай. Миша, Клава". Тогда за Мишу взялись двоюродные братья и троюродные сестры, и Миша под их диктовку сначала заменил в телеграмме имя жены на имя матери, а затем по совету матери вынес жене на кухню пальто и шляпу и сказал:
— Прощай. Значит, не судьба.
Но тут за Клаву вступились соседи:
— Какая судьба! Ваша жена в положении. Вы разве не знаете об этом?
— Знаю, — ответил Миша и беспомощно развел руками: ничего, мол, не сделаешь. У нас такой обычай. Как скажут родственники, так тому и быть.
Обычай, по которому муж может ни за что, ни про что выставить беременную жену за дверь, показался соседям столь диким, что они написали по этому поводу письмо в редакцию. И вот по просьбе авторов письма нам пришлось разговаривать с сыном Анаиды Сумбатовны. Этот сын был страшно удивлен встречей с работником редакции.
— Клаве стыдно на меня обижаться! — сказал он. — Расходы по свадьбе я взял на себя. Я даже оплачиваю ей обратный билет на Камчатку! Весь материальный урон по разводу, таким образом, несу я один.
— Это материальный урон, а моральный?
Миша привычно засопел.
— Но что же делать, если мама против?
— Маму можно было уговорить.
— Ой, нет! — сказал он. — Дело вовсе не в цвете волос, как кажется соседям, а гораздо сложнее. Моя мать полна национальных предрассудков. Она считает, что у татарина жена должна быть татаркой, у армянина — армянкой, у украинца — украинкой. Вы думаете, зачем я еду в Кировакан? Мама надеется, что я женюсь там на своей…
— Своей? А Клава разве чужая?
— Я же объяснял вам! — стал оправдываться Миша. — Моя мать — темная, невежественная женщина…
— А вы пляшете под дудку этой невежественной женщины, и вам не стыдно? Вы же член партии, учились в советской школе, в советском вузе…
— Не член партии, а пока только кандидат, — поправил меня Миша и, тяжело вздохнув, добавил: — Ну что ж, я попробую еще раз поговорить с мамой.
По-видимому, и на этот раз сын говорил с матерью не так, как следовало; в результате решение, принятое несколько дней назад на семейном совете, осталось в силе. Сын Анаиды Сумбатовны должен был пережениться. С этой целью мать и спешила увезти его из Москвы. К отходу поезда на вокзале собрались все Мишины родственники, дяди, тети. Не было среди них только старенькой Мишиной бабушки. Бабушка отказалась провожать внука.
— Противно! — сказала она, — Разве это мужчина? Так, тряпка.
1953 г.
По дороге в загс будущие супруги затеяли ребячью возню. Жених бросил в невесту комом снега. Невеста ответила. Потом в игру вступили дружки и подружки, и вскоре веселый бой развернулся вдоль всей улицы села Кузьминки. Снежки летели в различных направлениях. Один угодил в окно. Правда, стекло осталось целым, но, тем не менее, из дома выскочила рассерженная женщина. Она уже замахнулась, чтобы пустить в виновника хорошую пригоршню всяких сердитых слов, но залп застрял в горле. Хмурые складки на лице разгладились, и женщина улыбнулась.
— Ну, дай вам бог счастья! — сказала она, глядя на жениха и невесту, которые промчались мимо нее, норовя обсыпать один другого снегом.
Так, разрумянившиеся от игры и мороза, молодые вбежали в загс. Вслед за ними туда же с хохотом и шутками влетели и гости. Заведующий загсом нисколько не удивился такому шумному нашествию. Он привык уже к студенческим свадьбам. На последнем курсе их бывает особенно много. Будущие зоологи и животноводы скрепляют многолетнюю дружбу росписью в книге регистрации браков и отправляются из академии к месту своей будущей работы не в одиночку, а семейными парами.
— Выпускники? — спросил заведующий, пододвигая молодым два стула.
— Они самые! — задорно ответила за жениха с невестой Каля Баренцева. И, не теряя времени, Каля стала вытаскивать из сумки заранее припасенные стаканчики.
Андрей Прокошин, взявший на себя по поручению студентов пятого курса функции свадебного тамады, начал откупоривать бутылку с шампанским, чтобы сразу же после росписи поздравить Ингу Булкину и Бориса Сеглина с законным браком. Но бутылка была откупорена зря. Заведующий загсом отказался в этот день регистрировать брак. Он принял от молодых заявление и сказал:
— Милости прошу вас к себе через неделю, тогда и распишетесь.
— Почему через неделю, а не сейчас?
— А это у нас такой порядок, чтобы сочетающиеся лишний раз могли проверить свои чувства.
Борису Сеглину очень не хотелось откладывать регистрацию брака. Да и с какой стати? Он столько времени ждал сегодняшнего дня, чтобы назвать Ингу своей женой, а тут на тебе, сюрприз…
Нетерпение жениха смутило невесту, и она, стыдливо одернув Бориса за пиджак, зашептала:
— Угомонись!
— То есть как угомонись! — вскипел тамада и показал на бутылку.
Донское «игристое» шипело и вот-вот грозило вырваться наружу пенным фонтаном.
Заведующий загсом сочувственно улыбнулся жениху: шампанское откупорено, попробуй удержи его теперь.
И все же, несмотря на сочувствие, заведующий продолжил стоять на своем:
— Приходите через неделю, тогда и распишетесь, а бутылочку вам придется заткнуть до следующего воскресенья пробкой.
И вот в следующее воскресенье в студенческом общежитии начались горячие приготовления к свадьбе. Девушки несли из разных комнат в комнату жениха тарелки и вилки. Парни приходили со своими стаканами и стульями К пяти часам все бутерброды были уже нарезаны, все банки с консервами открыты. Два плюшевых кресла, взятые заимообразно в директорском кабинете для молодых, стояли во главе стола. Наступило время отправляться в загс. Тамада открыл бутылочку «игристого», чтобы угостить в дорогу молодых, а угощать и некого. Невеста, оказывается, еще и не появлялась. Тамада заволновался:
— Где Инга?
— Известно, где! — говорит жених. — Ленты, кружева, ботинки… А ну, девчатки, сбегайте на женскую половину. поторопите свою подружку.
Девчата бегут к Инге, а ее нет в комнате. Девчата в парикмахерскую: может быть, невеста делает холодную завивку? А невесты нет и в парикмахерской. Часы отбивают шесть, затем семь, наконец восемь часов. Вместо того, чтобы приглашать гостей к столу, несчастному жениху пришлось вторично закупоривать злополучную бутылку, так и не испробовав ее содержимого.
Часы пробили девять. Встревоженный жених выскочил на улицу. Как знать: рядом железнодорожный переезд, может, невеста стала жертвой несчастного случая? Но несчастный случай оказался ни при чем. Пока Борис Сеглин бегал по больницам, из Вешняков в Кузьминки пришел студент Никиточкин и сказал, что он видел Ингу в клубе.
— Что она там делает?
— Танцует падеграс с Гришей Ашауровым.
После такого сенсационного сообщения гости поняли, что свадьбе сегодня не бывать, и начали расходиться.
Инга Булкина вернулась домой только к часу ночи и стала крадучись пробираться в свою комнату. Но ей не удалось незаметно нырнуть под одеяло. Соседки по комнате были начеку. Они сразу вскочили с постелей и к Инге:
— А ну, кайся в своих прегрешениях.
— А чего мне каяться? Я за Бориса замуж не пойду.
Девушки недоуменно переглянулись.
— Зачем же ты водила парня за нос, назначала свадьбу?
— Свадьба назначалась на той неделе, а на этой я передумала. Разлюбила я вашего Бориса, понятно?
— Ой, девочки, Инга крутит нам голову! — сказала Каля Варенцова. — Здесь дело совсем не в любви.
Не в любви, а в чем же?
Два дня назад в Ветеринарной академии заседала комиссия по распределению выпускников. Молодые специалисты назначались на работу в самые различные концы Советского Союза. Каля Варенцова попросила направить ее в Сталинградскую область, Нина Семенчук — в Новосибирскую. Председатель комиссии спросил Ингу:
— А вы где хотите работать?
— Булкина выходит замуж за студента Сеглина, — сказал декан.
И все поняли, что Инга останется в Москве, а Инга улыбнулась и сказала:
— Куда иголка, туда и нитка.
А судьба, иголки уже давно предопределилась. Еще бы! Борис Сеглин был гордостью академии. Борис не только прекрасно учился, он уже с третьего курса вел исследовательскую работу в институтских лабораториях. А один доклад Бориса, сделанный им год назад в студенческом научном обществе, был даже напечатан в журнале Академии наук.
Председатель комиссии так и сказал Борису Сеглину:
— А вас, молодой человек, мы хотим оставить при кафедре. Как, согласны?
И вместо того, чтобы ответить «да», Борис сказал:
— Нет, здесь мне будет трудно.
— Но ведь вы уже вели самостоятельную работу в лаборатории?
— Вел и понял, что у меня мал запас жизненных наблюдений. А без таких наблюдений человеку нечего делать в науке.
Инга смотрела на Бориса и ничего не понимала. Уж не ослышалась ли она? Человека оставляют в академии, при кафедре, министерство будет платить ему аспирантскую ставку, а он спорит и требует, чтобы ему разрешили работать рядовым врачом ветеринарной лечебницы!
Вечером Инга спросила Бориса:
— Неужели ты серьезно решил стать районным коновалом?
— Не коновалом, а ветеринаром.
— А обо мне ты подумал?
— Ну, а как же! Мы вместе будем работать в колхозе.
— Он хочет, чтобы я поехала с ним на Алтай, — жаловалась Инга ночью подругам.
— Что же тут удивительного? Куда иголка, туда и нитка.
— Губить из-за него жизнь в свинарниках да коровниках? Нет, извините!
— А если ты боишься коровников, зачем же ты училась в нашей академии? — спросила Нина Семенчук.
Инга училась на зоотехническом факультете не из любви к зоотехнике, а по инерции, потому что не учиться было неудобно, а в действительности ее вполне устроило бы беззаботное существование мужней жены. И ведь все шло к этому. Вот-вот она должна была выйти замуж и стать аспирантшей, потом она могла бы сделаться доцентшей, и, как знать, лет через десять — пятнадцать ее, может быть, именовали бы даже профессоршей. А вот теперь всем этим надеждам пришел конец, ибо Инга поняла, что с таким мужем, как Борис, рассчитывать на тихую, спокойную жизнь ей было нечего. Такой не только будет сам пропадать в колхозных овчарнях, он заставит и свою жену вести наблюдения над чесоточными баранами и ягнятами.
— А для чего же, — скажет он, — ты училась в Ветеринарной академии?
Два года дружила Инга с Борисом. И хотя Борис был завидным женихом, невеста и прежде видела в этом женихе кое-какие изъяны. Инге Булкиной, например, было непонятно, зачем Борис тратит такую пропасть денег на покупку книг. Рядом сколько угодно библиотек, а ему обязательно хочется иметь на своей полке и Бальзака и Горького…
Инге давно хотелось устроить хорошую головомойку жениху, да как-то неудобно было: ведь она пока только невеста. Все неприятные разговоры с Борисом ей приходилось откладывать на послесвадебный период. И вдруг этот самый Борис выкидывает новый номер: берет да и отказывается от аспирантуры.
— Нет, — сказала Инга, — с таким мужем каши не сваришь.
Сказала и стала думать уже не о Борисе, а о Грише Ашаурове. У Гриши под Москвой имеется полдома, и Гриша попросил комиссию направить его для работы в родной район.
"А что, если мне выйти замуж за Гришу Ашаурова? — спросила себя Инга и ответила: — Любви в этом браке будет, конечно, меньше, зато удобств больше".
— Замуж за Гришу? — удивились девушки. — А как же твое заявление в загс?
— А вы разве не слышали, что сказал заведующий? Сочетающимся дается неделя, чтобы они могли проверить свои чувства. Вот я проверила и решила: мне с Борисом не по пути.
Инга говорила о том, что думала, прямо, без обиняков, благо ночь темная и никто не видит, краснеет она или нет.
А девушки слушали исповедь проштрафившейся невесты и ругали себя. Пять лет они учились с Ингой в одной академии, пять лет жили в одной комнате, и ведь они знали хорошо, что этот человек с червоточинкой. Знали и не придавали этому большого значения. Конечно, иногда девушки спорили с Ингой, называли эгоисткой. Бывало, даже ссорились, но ненадолго, надеясь, что время излечит ее.
— Перемелется зерно — мука будет.
Но зерно не перемололось. Червоточинка разрослась, и Инга Булкина превратилась в самую откровенную мещанку. Циничной расчетливости этой девушки можно было только удивляться: Ингу Булкину любили два парня, и она до самого последнего момента прикидывала, за кого же ей выгодней выйти замуж. Она уже решила пойти в загс с Борисом Сеглиным и в то же время не торопилась сказать окончательное «нет» и Грише Ашаурову: "Пусть Гриша побудет пока в резерве".
Если бы Гриша был человеком с характером, он, конечно, давно бы вырвал имя Инги из своего сердца. А Гриша страдал и молчал. И вот наступил момент, когда резервный жених был выдвинут на авансцену. Один тур падеграса, и Гриша, простив Инге все прегрешения, отправился с ней в загс. Заведующий Вешняковским загсом принял от Гриши заявление и сказал то же, что сказал в прошлое воскресенье заведующий Кузьминским загсом Борису:
— Милости прошу вас к себе через неделю, тогда и распишетесь.
— Почему через неделю, а не сейчас? — вскипел Гриша.
А Инга дернула его за пиджак и сказала:
— Успокойся, так нужно!
Инга надеялась, что за эту неделю подруги перестанут сердиться на нее и устроят ей с Гришей шумную, веселую свадьбу — с тамадой и шампанским. Но девушки на этот раз проявили твердость. И хотя Инга пригласила в гости чуть ли не весь пятый курс, на ее свадьбе не было ни дружков, ни подружек. Молодые супруги ждали гостей весь вечер, а к ним никто не пришел. Инге было горько и неприятно. У нее в сердце шевельнулось даже сомнение: а правильно ли она делает, собираясь без забот и волнений прожить жизнь за спиной мужа? Но эти сомнения недолго беспокоили Ингу. Уже на следующий день она забыла о них и успокоилась.
"Пусть они работают животноводами, зоотехниками, ветеринарами, пожалуйста, — думала Инга о своих бывших подругах, — пусть едут в Сибирь, на Алтай и ищут свое место в жизни. А я свое уже нашла. Куда иголка, туда и нитка".
1952 г.
Петя Дракин был из молодых, да ранний. Не успели Петю назначить начальником отдела кадров, как в трамвайном парке стало происходить нечто непонятное. Лодырь Сапожков оказался включенным в список на премирование, а бездельник Кулиш начал продвигаться по служебной лестнице.
— Нашему начальнику стоит только позолотить ладонь, — хвалился Кулиш среди товарищей, — и он тебе любую должность предоставит!
— Неужто берет?
Как выяснилось позже, Петя Дракин не только брал взятки, но и принуждал подчиненных ему девушек к сожительству и творил много иных безобразий. На пятый или шестой месяц работы в трамвайном парке новый начальник был пойман с поличным. Комсомольцы не медля исключили взяточника из своих рядов, а суд приговорил его к четырем годам тюремного заключения. Как будто все. Преступник получил по заслугам, и мы могли бы забыть о нем, если бы сам Петр Дракин не напомнил о себе. Примерно года через два после суда из места заключения на имя секретаря горкома комсомола пришло письмо: "Прошу вашего ходатайства о моем досрочном освобождении". Письмо было подписано так: "Бывший участник войны, орденоносец, дважды раненный, трижды контуженный П. З. Дракин".
В этом письме все, от первого до последнего слова, было ложью. Дракин не был ни ранен, ни контужен, его никогда не награждали, ибо он никогда не был участником войны. Дракин врал не только о себе, но и о своих родителях. Так, например, о матери он написал, что она слепая, хотя у нее было отличное зрение, а об отце, — что он погиб в воздушном бою, в котором никогда не участвовал. Секретарь горкома Рухлянцев легко поверил всем этим басням и, не посоветовавшись с членами бюро, решил заступиться за Дракина. Однако Президиум Верховного Совета СССР, несмотря на ходатайство Рухлянцева, не стал делать поблажек прохвосту и оставил приговор суда в силе. Прошло еще полгода, и в горком пришло второе письмо — уже от "дважды орденоносца, трижды раненного и четырежды контуженного П. З. Дракина". Если бы Рухлянцев взял за труд сличить оба заявления, то облик Пети предстал бы перед ним во всей своей неприглядной красе. Но Рухлянцев и на этот раз действовал с непонятной легкомысленностью. В результате в Президиум Верховного Совета было направлено еще одно отношение из горкома комсомола. Президиум не внял и вторичному ходатайству. Петя Дракин вышел на свободу только после того, как отсидел положенный срок. Вышел — и сразу направил свои стопы в горком.
— Помогите устроиться на работу.
— А вы кто?
— Я Петя Дракин, трижды орденоносец, четырежды раненный…
И хотя Рухлянцев в это время работал уже на железной дороге помощником начальника политотдела по комсомолу, в горкоме, по-видимому, и без него оставалось немало ротозеев. Кто-то из секретарей (кто именно, нам, к сожалению, установить не удалось) немедленно соединился по телефону с управляющим стройтреста тов. Курчявым.
— Возьмите к себе в трест Петю Дракина, человек он заслуженный…
И управляющий взял. Заведующий отделом кадров треста Авдеев дал Пете анкету, и Петя написал в ней: комсомолец, депутат райсовета, четырежды орденоносец. Обман сошел и на этот раз, ибо никто не проверил у Пети документов — ни секретарь горкома, ни управляющий трестом, ни заведующий отделом кадров. Авдеев только спросил, что Петя делал последние четыре года, так как соответствующая графа оказалась незаполненной. Петя, не сморгнув, ответил:
- Лечился после пятой контузии у дяди на даче.
Авдеева такой ответ удовлетворил, и он назначил П. Дракина инспектором отдела кадров. Этот инспектор проработал полтора года в системе «Стройтреста», не имея паспорта, воинского билета, трудовой книжки. В личном деле Дракина скопилось четыре анкеты, и все они разные. В одной он пишет: образование низшее, в другой — среднее, в третьей — незаконченное высшее, а в четвертой — окончил юридический институт. Точно так же из анкеты в анкету менялось и воинское звание Дракина: рядовой, сержант, младший лейтенант, капитан; увеличивалось количество орденов: четыре, пять, а в последней анкете Дракин написал: "Имею восемь правительственных наград". Дракину в тресте не только верили, но и ставили его в пример другим.
Чем же этот авантюрист завоевал любовь руководителей "Стройтреста"?
— У Пети был очень красивый почерк, — говорит Авдеев. — Четкий, крупный.
Четкий почерк ослепил не только Авдеева, но и секретаря Дзержинского райкома комсомола, который, не спросив комсомольского билета у Дракина, утвердил его внештатным инструктором райкома и снабдил даже специальным удостоверением "на право проверки и ревизии организаций ВЛКСМ".
Прошел год, и управляющий трестом Курчявый решил выдвинуть Дракина на самостоятельную работу и назначил его заведующим отделом кадров райконторы. Почти тут же обком союза работников коммунально-жилищного строительства рекомендовал Петю председателем постройкома, а райком комсомола — секретарем организации влксм.
— Как секретарем? Дракин же не комсомолец!
— Комсомолец, — отвечает секретарь райкома. — Я сам видел у него справку за подписью Чехловой.
Четыре года назад райком комсомола Железнодорожного района исключил Дракина из комсомола за взяточничество и понуждение подчиненных к сожительству. И вдруг теперь тот же самый райком выдал Дракину справку о том, что он снят с учета для перехода из одного райкома в другой. Как же это могло случиться?
— Сама не знаю! — признается Чехлова. — Пришел ко мне парень, поплакался, сказал, что у него в поезде вытащили документы, а я поверила ему.
Легко получив справку, Дракин решил получить и паспорт. С этой целью он написал отношение начальнику областной милиции на бланке управляющего трестом (благо тов. Курчявый доверил ему не только чистые бланки, по и круглую гербовую печать):
"4 июня у заведующего отделом кадров и спецчасти П. З. Дракина в поезде были похищены личные документы: паспорт, военный и комсомольский билеты и 600 рублей деньгами…"
И начальник паспортного отдела областного управления милиции наложил резолюцию: "Учитывая выдающиеся заслуги Дракина и ходатайство треста, выдать паспорт без применения штрафа".
Трудно сказать, что работники областной милиции подразумевали под "выдающимися заслугами". Всю свою жизнь Петя Дракин занимался одной уголовщиной. В «Стройтресте» он не только брал взятки, как когда-то к трамвайном парке, но и совершал растраты. Деятельность Дракина нанесла большой ущерб тресту, и не только ему. Дракин украл много тысяч профсоюзных и комсомольских денег. И он, может быть, продолжал бы красть с помощью ротозеев и до сих пор, да спасибо работникам райвоенкомата. Не так давно Дракин обратился к ним с просьбой выдать ему новый военный билет:
— Старый у меня украли в поезде.
Дракин представил в подтверждение какую-то справку не то из милиции, не то из комсомола, но работники военкомата взяли эту справку под сомнение, произвели проверку и установили, что перед ними преступник. Дракин был арестован и снова оказался на скамье подсудимых. В первый день суда Дракин сидел и мычал.
— Вы что, не желаете отвечать? — спросил прокурор.
— Не желаю.
- Почему?
— Мы психи, — сказал Дракин и, поймав муху, проглотил ее.
Из всех видов душевных болезней Петя Дракин симулировал самую противную. Его тошнило, но он, тем не менее, продолжал ловить и глотать мух. В ходе судебного разбирательства пришлось сделать перерыв и вызвать врачей. Врачи осмотрели Дракина и сказали:
- Подсудимый здоров.
— Значит, меня можно судить?
— Можно.
— Зачем же я тогда глотал эту дрянь? — цинично спросил Дракин.
Я смотрю на Дракина, слушаю его показания и не понимаю: как мог этот человек так долго оставаться неразоблаченным? Кто его оберегал, выводил из-под удара? Проходимцу покровительствовала самая обыкновенная беспечность, которой страдали некоторые комсомольские и советские работники города. Это и было самым страшным в деле Дракина. К сожалению, в зале суда ротозеи не присутствовали ни в качестве обвиняемых, ни даже в качестве свидетелей. А жаль…
1952 г.
Вечером Валериан забежал к Сергею Петровичу.
— Дядя Сережа, поздравь, я женюсь!
— На ком? Не на Маше ли?
— Вспомнил вчерашний день! С Машей я уже две недели не разговариваю. Я женюсь на Вере. Да ты ее не знаешь, не гадай. Меня самого познакомили с Верой только в четверг.
Сергей Петрович удивленно посмотрел на племянника.
— В четверг познакомились, а во вторник ты уже жениться собрался? Странно. А ты сказал отцу про свою женитьбу?
— Распишусь, тогда и скажу.
— Зря ты обижаешь отца. Пойди посоветуйся, а вдруг он будет против?
— Старик будет против, так я напущу на него старуху. Мы вдвоем всегда его окрутим.
Дня через два за вечерним чаем, потянувшись через стол к банке с вареньем, Валериан так, между прочим сказал родителям:
— А я решил жениться.
— Это что, серьезно?
— Да, у меня все уже обдумано до мелочей. Завтра утром я созваниваюсь с Верой по автомату и жду ее по дороге в институт, в загсе. А вечером мать жарит гуся и устраивает нам небольшую свадьбу, так кувертов на двенадцать, чтобы пригласить самых близких.
Отец Валериана отодвинул от себя недопитый стакан чаю и сказал:
— По автомату приглашают девушек на каток или на танцы, а не в загс. Так, с бухты-барахты, свадьбы не устраивают. Вы еще походите с Верой, узнайте друг друга.
— Сколько же прикажешь нам ходить? Неделю, месяц, полгода?
— А хоть бы и весь год. Времени на дружбу не жалеют, Люди женятся не на день, а на всю жизнь.
— Год? — переспросил Валериан и расхохотался. — А ну, мать, объясни-ка старику, что любовь с первого взгляда крепче всякой другой любви!
Но мать на этот раз заняла сторону отца. И как сын ни спорил, сколько ни возмущался, мать, так же как и отец, была против скороспелой женитьбы.
— Ну и не надо, обойдусь без вас! — отрезал сын. — Я человек взрослый и могу жениться на ком хочу и когда хочу.
Конечно, взрослый человек сам определяет свою судьбу, и Валериан мог в любой день зарегистрировать свой брак в загсе и без согласия родителей. Это было его правом, но следовало ли пользоваться этим формальным правом?
Валериану Байбакову в день размолвки с родителями минуло двадцать семь лет. И все эти двадцать семь лет он прожил за спиной отца, так и не узнав, как выглядит хлеб, заработанный своим собственным трудом.
— Что же тут удивительного? — оправдывается он. — Я учусь.
Учеба — тоже труд. Но и к этому труду Валериан относился весьма легкомысленно. За четыре года он сменил три вуза и ко дню своей женитьбы был всего на втором курсе. Из-за плохой успеваемости ему даже не выплачивали стипендии.
— На какие же шиши ты собираешься жить с женой? — спрашивал отец.
— Ничего, обернемся как-нибудь на ее зарплату, — отвечал сын.
Валериан Байбаков надеялся на заработки своей будущей супруги, хотя самой этой супруге тоже нужно было учиться. У Веры не было даже законченного среднего образования, а будущий муж вместо того, чтобы посадить девушку за книги, собирался перейти на ее иждивение.
— У меня нет другого выхода, — говорил Валериан отцу. — Я люблю ее.
— Кто любит, тот умеет ждать. Окончи сначала институт, а потом и обзаводись семьей.
Но вместо того, чтобы прислушаться к разумным доводам своих родителей, Валериан громко хлопнул дверью и ушел из дому. Сын устроил свадьбу на стороне и поселился с Верой у кого-то из знакомых.
— Ты не бойся, это ненадолго, — говорил муж молодой жене, — старики будут еще ползать у меня в ногах и умолять вернуться.
Валериан рассчитывал, что родители посердятся месяц — другой, а затем соскучатся, смилостивятся и заберут к себе молодоженов на все готовое. Но его надежды не оправдались. На сей раз родители рассердились серьезно. Сын и прежде доставлял им не много радости. И вот теперь, в довершение ко всему — легкомысленный, скороспелый брак. Матери было так горько, что она даже слегла в постель от огорчения.
Но мать расстраивалась зря. Самостоятельная жизнь принесла ее сыну кое-какую пользу: Валериан стал лучше учиться. Это и понятно, ибо отстающим не давали стипендии. Но одно дело — стипендия холостяку, а другое — женатому человеку. И хотя мать втайне от отца помогала сыну, все это, однако, было не то. Сыну хотелось жить, как прежде: под родительским крылышком да на широкую ногу. Но отец был против.
— Учись жить самостоятельно, — сказал он. — Слава богу, человек ты крепкий, здоровый.
Сын пожаловался на отца директору института, в котором учился, но не нашел сочувствия. Директор сказал Валериану:
— Перестаньте докучать отцу. Вам уже двадцать семь лет. Переходите в общежитие и живите, как все другие студенты.
Но Валериан Байбаков не хотел жить, как все. Скромный образ жизни не устраивал этого студента, и он даже потребовал, чтобы ему была предоставлена квартира в доме знатных железнодорожников.
— Вы разве заслужили это? — спросили Валериана в жилищном отделе.
— А мой отец? Вы же поселили его в этом доме.
— Ваш отец — заслуженный инженер. Потрудитесь столько, сколько трудится на железной дороге он, и вы тоже получите квартиру не хуже.
Валериану говорили о труде, а он думал о более легких, обходных путях в жизни. Так, начав с праздности и легкомыслия, сын пришел к подлости. Валериан Байбаков вознамерился выселить из родного дома отца, мать, деда и бабку и занять их жилплощадь. Народный суд совершенно справедливо отказал ему в этом домогательстве. Тогда Валериан перенес тяжбу в городской суд. Дяди и тетки пытались угомонить племянника.
— Ах, и вы против меня!..
У Валериана Байбакова очень хорошие родичи. Дед — кадровик-производственник. Отец в дни блокады Ленинграда был строителем знаменитой дороги, которая называлась в народе "Дорогой жизни". Один дядя — Герой Советского Союза, второй — Герой Социалистического Труда. И вот всех этих людей, имена которых Валериан совсем недавно с гордостью перечислял в анкетах, он поносит сейчас в своих многочисленных заявлениях в суд, в райком партии, в прокуратуру. Одно из таких заявлений Валериан Байбаков принес к нам в редакцию.
— Напишите в газету, — сказал он. — Мои родственники — отсталые люди. Они считают, что молодой человек, прежде чем жениться, должен крепко стать на собственные ноги.
— А как вы думаете сами?
— Ну, это же совершенно ясно. Родители обязаны помогать своим детям. Про это даже в уголовном кодексе есть специальный параграф. Вы только помогите мне потрясти через печать стариков, и они сразу перестанут упрямиться.
— Вы думаете?
— Ну конечно! Они любят меня. Я же у них единственный сын.
С таким же точно заявлением Валериан Байбаков обратился в Министерство путей сообщения. Многие работники этого министерства хорошо знали Валериана, ибо жил он в одном доме с ними, рос у них на глазах. И один из этих работников сокрушенно сказал:
— Чего не хватало этому парню! Жил он всю жизнь при своих родителях, как у Христа за пазухой. Ни в чем ему никогда не было отказа: захотел мотоцикл — купили мотоцикл, захотел телевизор, — пожалуйста, телевизор. На каждый чих отец с матерью наперегонки желали ему доброго здоровья. И вот вам благодарность!
А не в том-то ли и беда, что Валериан всю жизнь прожил, как у Христа за пазухой? Вот и вырос он праздным, жестокосердым барчуком, не на радость, а на горе своим родителям.
1952 г.
Весна в этом году явно запаздывала. Солнце должно было давно повернуть на лето, а земля наперекор календарю все еще лежала под снегом. Кое в каких семьях Косой Горы затянувшаяся зима грозила даже поссорить отцов и детей, Распри между поколениями возникали обыкновенно около полуночи. Отцы гнали детей спать, а дети не шли. Дети ждали последних известий по радио:
— Что скажет Центральный институт прогнозов относительно завтрашнего дня?
А институт изо дня в день предсказывал холодную погоду. Прежде хотя бы часть прогнозов не подтверждалась, а в этом году скажут по радио снег — и снег валит, точно по заказу Особенное неудовольствие прогнозами выражали ученики пятого «Б» класса. И этих учеников можно было понять. Весь прошлый год пятый «Б» завидовал шестому «Г». У шестиклассников в школьном саду имелась собственная грядка земляники. Шестиклассники сами сажали ее, сами поливали и сами снимали урожай. А земляника была крупной, душистой; малыши ходили вокруг и только облизывались.
— А что, если нам попросить рассаду у шестого "Г"? — предложил кто-то из пятиклассников. — У нас тогда и своя собственная грядка будет не хуже.
— Шестиклассники — известные жилы. Разве они дадут?
Но разговоры о скупости шестого «Г» оказались преувеличенными. Шестиклассники не только дали своим товарищам то, что те просили, но и научили их, как разделать грядку. Оказывается, землянику размножают не рассадой, а «усиками». Полученные в прошлом году в дар «усики» были посажены пятым «Б» в землю, и теперь юные садовники с нетерпением ждали жарких дней, чтобы узнать, принялись посадки или нет. А жаркие дни не наступали. Мальчики и девочки бегали по три раза в неделю в сад, разгребали снег, но разве в мерзлой земле что разберешь?
Нетерпение проявляли не только пятиклассники. Весны ждала вся школа, так как вся школа принимала участие в создании своего сада. Глядя сейчас на этот сад, трудно даже предположить, что всего несколько лет назад на его месте была самая обыкновенная свалка. Школьники вывезли мусор, спланировали участок, засадили его фруктовыми деревьями. Так незаметно косогорская школа, избавившись от неприятного соседства со свалкой, оказалась в центре большого сада. Сад облагородил школьную усадьбу, поднял интерес школьников к естественнонаучным знаниям, придав урокам биологии весомость и зримость. Школьники знакомились теперь с Мичуриным не только по учебникам, они сами занимались мичуринским опытничеством на своих грядках и делянках. В междурядьях молодого фруктового сада был введен многопольный севооборот. Школьники научились сеять яровую и озимую пшеницу, сажать картофель, арбузы, помидоры, огурцы. Косогорские юннаты завели в школьном саду даже коллекционный участок. Пятый «Д» вырастил здесь голозерный ячмень, пятый «В» — чернозерный овес, шестой «Е» — безостую яровую пшеницу, а шестой «Б» — пшеницу ветвистую.
Шестиклассники сумели добыть три зерна ветвистой, и они доверили эти драгоценные зерна трем лучшим своим юннатам. Одно — Вале Максимовой, второе — Лиде Шагаевой, третье — Алле Пономаревой. За посевом этих зерен, их ростом, подкормкой следила вся школа.
Юннаты завели дневник, посвятив каждому зерну специальный раздел. И три зерна поднялись в школьном саду тремя колосьями и дали богатырский урожай. Юннаты надеялись получить сам-десять, ну, сам-двадцать — ведь это только их первый посев. А получили они, к удивлению всех, сам-сто сорок четыре. Из трех зерен у них выросло четыреста тридцать два зерна.
Юннаты хотели написать письмо в Тимирязевскую академию, но потом передумали.
— Три зерна — разве это опыт! Давайте засеем в будущем году ветвистой целую делянку. Посевного материала у нас теперь вдоволь. И если в будущем году урожай будет снова сам-сто сорок четыре, тогда мы и похвалимся перед Тимирязевкой своими успехами.
И вот будущий год наступил. Но снег, словно издеваясь над школьниками, лежал до самого апреля. Ребятам охота поскорее начать посевную, а погода не позволяет.
Однако весна хотя и пришла поздно, но оказалась дружной. Несколько жарких дней — и зимы точно не бывало. Исчез снег, стали наливаться соком почки, вот-вот должны были зацвести вишни и яблони.
— Готовьте лопаты и грабли, — сказал юннатам директор школы Николай Тимофеевич. — В понедельник мы устраиваем первый выход в сад.
Но школьников, к несчастью, опередили. В понедельник в школу пришли какие-то посторонние люди. Вместо того, чтобы постучаться в ворота, эти люди повалили два пролета в заборе и двинулись в сад прямиком через грядки и делянки. Юннаты из пятого «Б» с плачем бросились за помощью к директору.
— Николай Тимофеевич, они топчут нашу землянику.
— Кто "они"?
— Хулиганы.
Директор глянул в окно и ахнул. Восточная часть школьного сада была уже наполовину разрушена. И удивительнее всего было то, что разрушениями руководили не хулиганы, а строительные десятники. Этим десятникам было, по-видимому, совестно перед детьми. Десятники краснели, но, тем не менее, продолжали делать свое дело.
— Это мы не по своей воле, — оправдывались они перед директором. — Нас направил сюда Петр Устинович.
Петр Устинович был главным инженером Косогорского металлургического завода. Отдавая десятникам распоряжение проложить в поселке водосливную канаву, главный инженер даже не счел нужным выехать на место, чтобы посмотреть, где же пройдет эта самая канава. Петр Устинович поступил проще. Он развернул перед десятниками карту, провел через школьный сад жирную линию и сказал:
— Копать здесь.
Петр Устинович отдал распоряжение перекопать сад спокойно, без боли в сердце, точно речь шла не о школьном саде, а так — о белом пятне на карте. И он очень удивился, когда возмущенный директор школы выразил ему свой протест.
— Школьный сад? — переспросил главный инженер. — А у вас что, собственно, посажено в этом саду: пальмы, цитрусы? Ах, вон даже как: пятый «Б» одолжил у шестого «Г» земляничные «усики»! Так вы как директор школы и объясните пятому «Б», что их «усики» должны быть принесены в жертву. Этого требует новая планировка рабочего поселка.
За школу вступился поселковый Совет. Председатель Совета пришел к директору завода и сказал:
— Петр Устинович занимается самоуправством. Он перекопал чужой сад, сломал сорок фруктовых деревьев, растоптал два ряда ягодников… Уймите его!
Но вместо того, чтобы призвать к порядку главного инженера, директор завода пошел почему-то по его стопам. Директор не только не восстановил те повреждения, которые были сделаны в восточной части сада, а решил отобрать у школы и остальную часть усадьбы. Директор завода так и заявил директору школы:
— Примите меры к немедленной пересадке деревьев, расположенных с западной стороны школы. Здесь мы предполагаем проложить проезжую дорогу.
— Как, губить сад из-за проезжей дороги?
— Да! — ответил директор. — Этого требует новая планировка поселка.
Два года назад дирекция завода решила провести перепланировку рабочего поселка. Эту работу поручили сделать архитектурной мастерской Гипромеза. Для того, чтобы новый план получился как можно лучше, архитекторы советовались со всеми косогорскими организациями, даже с самыми маленькими, и забыли посоветоваться только с работниками школы.
Когда план был готов, его обсуждали в заводоуправлении. Дирекция пригласила на это обсуждение все заинтересованные организации, даже самые маленькие, и забыла пригласить только работников школы.
В результате такой забывчивости школу обделили, обидели. Все, даже самые маленькие организации Косой Горы, получили дополнительные участки для своих садов и цветников, а у школы отобрали даже то, что у нее было. И отобрали совершенно зря. И водосливную канаву и тем более проезжую дорогу можно было проложить не через школьный сад, а на тридцать метров дальше. Свободного места вокруг сколько угодно. И с западной и с восточной стороны школы — чистое поле.
— Да кто же мог знать, что у них там сад? — оправдывался Петр Устинович.
— Как, вы никогда не были в своей школе?
— Что же тут удивительного? Я главный инженер завода. У меня свои заботы: чугун, руда, магнезит…
У Петра Устиновича плохая память. В повседневной текучке он, по-видимому, забыл, что является не только главным инженером, но и отцом двух дочерей. И обе дочери учатся в косогорской школе. Об одной из них мы уже говорили. Это та самая Алла, которая вырастила вместе с подругами из трех зерен ветвистой пшеницы четыреста тридцать два зерна. Вторая дочь главного инженера, Светлана, растила в школьном саду не пшеницу, а яблони. Девочка с нетерпением ждала весны, чтобы увидеть первое цветение на своей делянке. Но, увы, яблони Светланы никогда уже не зацветут. Петр Устинович сломал деревья, которые посадила его дочь.
В косогорской школе училась и дочь директора завода. И она тоже сажала яблони, размножала «усиками» землянику. Больше того, устройством школьного сада занималась не только дочь, но и жена директора. Наталья Макаровна была председательницей родительского комитета. Это по ее инициативе отцы и матери учеников устраивали воскресники, чтобы помочь школе засадить свой сад мичуринскими сортами, огородить их штакетником. А директор завода даже не знал обо всем этом, ибо он, так же, как и Петр Устинович, ни разу не был в школе, в которой училась его дочь. А ведь от дома, в котором жили и директор и главный инженер завода, до школы всего триста метров…
Косогорская школа существует двадцать пять лет. За эти годы она выпустила не одну тысячу учеников, и многие из них работают сейчас в цехах и отделах косогорского завода, работают хорошо, самоотверженно. А главный инженер завода, вместо того чтобы отблагодарить за все это школу, пошел к ней не с добром, а с топором…
1952 г.
Муж Риты Гусаровой покинул свою жену в самый разгар свадьбы. Он исчез сразу по окончании торжественного ужина, захватив с собой из передней пальто и ботики молодой супруги. Рита была оскорблена в своих лучших чувствах.
— Вот оно, мужское коварство!
Но тетка Риты — Мария Никаноровна — не дала ей даже как следует поплакать. Тетка схватила племянницу за руку и прибежала в редакцию.
— Помогите!
— Это не к нам. Поисками краденого занимается милиция.
— Так ведь он же не только украл, — сказала тетка, — он обманул, надсмеялся! Смотрите, какую записку оставил он в передней! — И тетка прочла: — "Дорогая Рита, в следующий раз будь осмотрительней. Твоя кошка".
— Какая кошка?
— Это я звала его кошкой, — сказала Рита.
— А как звали вашего мужа по-настоящему?
— Леша.
— Это что значит: Алексей или Леонид?
Рита переглянулась с теткой.
— Не знаю.
— Откуда же ей знать, — вступилась за Риту тетка, — ежели они всего пять дней как познакомились?
— Не знаете имени, отчества…
— Про него мы ничего не знаем, а вот про Веру Александровну рассказать можем.
— Это кто?
— Жена его, которую он бросил.
— Бросил?
— Да разве ее одну? Вера Александровна была у Лешки уже пятой.
— Сколько же лет этому Лешке?
— Да, наверное, за сорок.
— Как же ваша племянница пошла замуж за такого человека? О чем она думала?
— Думать ей было некогда. Он приехал в Москву всего на неделю. Два раза к нам просто так приходил. А на третий Рите предложение сделал. Рита было замешкалась, а соседка и говорит: "Соглашайся, некогда: у него послезавтра командировка кончается".
— И вы согласились?
— А как же? Такой подходящий случай!
…Подходящий случай! Я вспомнил о нем сегодня, читая письмо бывшей студентки Ленинградского института советской торговли Галины Фадиной. Галина окончила институт в прошлом году. По дороге к месту своей будущей работы она заехала в Уфу повидаться с матерью. Узнав, что дочь получила назначение в Читу, мать сказала:
— Прежде чем ехать в Читу, тебе нужно определить себя, устроиться.
Дочь окончила высшее учебное заведение, у нее был диплом инженера-экономиста, но мать считала, что все это не то. Мать Фадиной была человеком старой формации, и ей казалось: устроить дочь по-настоящему — это значит выдать ее замуж.
— За ней только недогляди — она обязательно выберет не того, кого нужно.
И мать сказала дочери:
— В Читу ты поедешь только после свадьбы.
— Какая свадьба? Я буду в Уфе всего десять дней!
— А у меня уже есть для тебя кое-кто на примете. Хочешь, я приглашу его на чашку чая?
Дочь вспыхнула:
— Какой стыд! В наше время — и вдруг сватовство!
Дочь сделала вид, что собирается поссориться с матерью, она нахмурила брови, а сама подумала: "А чем черт не шутит, может, он мне понравится?"
— А кто он, этот жених? — спросила Галина.
Но мать и сама как следует не знала, кто тот, которого она предназначала в мужья своей дочери. Мать была знакома только с родителями жениха. Когда-то, лет пять назад, она встретилась с ними в гостях у общих знакомых.
— Да ты, может быть, сама слышала про него, — сказала мать. — Это сын старика Котова — Володя. Мальчик из вполне приличной, интеллигентной семьи.
И хотя дочь никогда не слышала про Володю, знакомство состоялось. Мальчик из интеллигентной семьи произвел на Галину благоприятное впечатление. В профиль он даже чем-то напоминал херувима. Владимир Котов окончил в том же году Башкирский медицинский институт и так же, как Галина, получил назначение в Читу.
— Ну разве это не судьба? — говорила мать.
Сроки выезда Котова к месту назначения давно прошли, а так как отец жениха по примеру матери невесты не желал отпускать своего мальчика неустроенным, то вся процедура женитьбы была проведена на рысях. Владимир был в доме Галины всего два раза. Первый раз он пил чай, а во второй сделал предложение.
— Ну, как, согласны? — спросил он Галину. — Только отвечайте быстрее. Папа уже купил мне билет на завтрашний поезд.
Галина внимательно посмотрела на жениха. Ах, если бы узнать, что скрывается за этим профилем херувима! Но разве можно по-настоящему узнать человека за две встречи?
"Будь что будет, — решила Галина. — Такой подходящий случай!"
И она согласилась. Времени до отхода читинского поезда оставалось не так много, поэтому свадьба была проведена по-походному. Загс, легкий ужин — и сразу на вокзал…
На следующий день утром Галина проснулась уже далеко от родного города. Колеса поезда постукивали на стыках. Ей бы еще поспать, понежиться, но Галина поднялась.
"Где бы мне достать цветов?" — подумала она.
На первой же остановке Галина решила сбегать на рынок. Правда, рынок был далеко, и она могла отстать от поезда, но это ее не остановило. Цветы-то предназначались для него.
И вот, запыхавшись от быстрого бега, она уже на ходу вскакивает на подножку тронувшегося поезда и с букетом васильков входит к себе в купе. Пусть он увидит ее с цветами сразу, как только проснется. И она долго стоит, ожидая его пробуждения. Наконец он открывает глаза, смотрит сначала на цветы, потом на нее и спрашивает:
— Почем?
Это было первое слово, которое он сказал ей в первое утро их семейной жизни, а через минуту добавил:
— Цветы — это напрасная трата денег.
Днем молодая супруга сделала вторую покупку — приобрела два огурца к обеду, и муж сделал ей второе замечание.
— Огурцы нужно было покупать в Уфе, а не в дороге, — сказал он. — В Уфе они на гривенник дешевле.
— На гривенник? — удивленно спросила она и махнула рукой. — Не стыдно ли из-за такой мелочи затевать разговор?..
Но он не стеснялся. И всякий раз, как только она выходила на станцию за какой-нибудь покупкой, он кричал ей вслед:
— Торгуйся, а то опять переплатишь!
Это в конце концов рассердило молодую супругу. Ей захотелось наговорить мужу всяких малоприятных вещей. Но Галина сдерживала себя. Зачем омрачать свадебное путешествие размолвкой?
"Вот приедем мы на место, — думала она, — начнем получать зарплату, и он перестанет устраивать скандалы из-за пятачков и гривенников".
Но ее надежды не оправдались. Молодые супруги уже третий месяц жили в Чите. Он работал врачом, она инженером геологического управления. Денег у них было вдоволь, и, тем не менее, он продолжал крохоборствовать.
Каждый вечер врач Котов садился за стол и с карандашом в руках уточнял, как и на что тратит деньги супруга. Он не только считал, он взвешивал на безмене каждый килограмм купленной картошки, капусты, моркови. Деньги жене выдавались только на продукты. Что же касается чулок, платьев, даже белья, то эти вещи покупал он сам. Жена пробовала протестовать:
— В конце концов я зарабатываю не меньше, чем ты!
Но эти протесты не принимались в расчет.
— Я муж, — говорил он, — глава дома!
Как-то жена упросила главу дома купить ей новую пару туфель: старые совсем износились. И муж купил, только на номер меньше. Хозяйка квартиры спросила, зачем он это сделал. И муж объяснил свой поступок так:
— Если жене купить туфли по ноге, то она станет надевать их каждый день и быстро истопчет, а теперь ей волей-неволей придется быть бережливой. Раз в месяц жена может превозмочь боль и пойти в гости в новых туфлях, а бегать на работу да на рынок хорошо и в старых.
— Господи, как обманчива внешность! — говорила Галина. — И кто бы мог подумать, что под ликом херувима прячется душа самого настоящего лавочника? С чего это у него, откуда?
А все началось у него как будто с пустяков. Когда Володя Котов поступал в школу, мама подарила сыну копилку. Она показала мальчику на щелку и сказала:
— Как увидишь денежку, бросай сюда.
И мальчик стал охотиться за денежками. Мама даст сыну двугривенный на карандаш. Сын опустит двугривенный в копилку, а сам пишет огрызком. Папа даст рубль на конфеты. Сын пройдет мимо кондитерской, облизнется, а рубль — в копилку.
— Вот и хорошо, — говорила мама, — копи, на черный день пригодится.
А папа добавлял:
— Раз сын растет таким экономом, то пусть он держит свои деньги не в копилке, а в сберкассе, это даст ему дополнительно два процента годовых.
Так, собственно, и началось. Другие мальчики собирали перышки, спичечные коробки, почтовые марки, а Володя отдавал предпочтение серебру и меди. Ко времени окончания школы он скопил уже полторы тысячи рублей.
— Молодец! — сказали ему родители.
Вскоре, однако, им пришлось испытать первое разочарование. Как-то в трудную минуту отец хотел занять у сына немного денег.
— Как, одолжишь?
— Конечно, — ответил сын, — если ты уплатишь мне два процента годовых.
Отцу была неприятна такая расчетливость, но ничего не сделаешь: что посеешь, то и пожнешь. А сын продолжал копить. За пять лет учебы в институте его капитал вырос до четырех тысяч рублей. Студент Котов отказывал себе уже не только в таких невинных удовольствиях, как конфеты и мороженое. Он не ходил в кино, на танцы, не покупал книг. За все время учебы в институте Котов всего три раза был в театре, и то только потому, что за билеты заплатила девушка, к которой он благоволил.
Ему, конечно, было стыдно перед девушкой, но жадность была превыше стыда. Деньги стали его страстью. Он молился на них, как на икону, и хотел, чтобы на них молилась и его жена.
— Давай копить вместе, — говорил он ей, — и у нас вместо четырех тысяч будет на книжке восемь, потом шестнадцать…
— Зачем копить? — удивлялась жена. — Разве нам угрожает безработица, голод? У нас с тобой есть все: дом, работа, здоровье, — так давай жить настоящей, полнокровной жизнью.
Но он не понимал жену. Жить по-настоящему для него значило каждый день откладывать на книжку по десятке.
С первого же дня совместной жизни Галине стало ясно, что она ошиблась в выборе мужа. Но что делать?
"Мало ли какие недостатки бывают у людей! — пробовала успокоить себя молодая супруга. — Стерпится — слюбится".
Но терпения день ото дня становилось все меньше и меньше. Жить бок о бок со скопидомом было не только тяжело, но и противно. Самое неприятное заключалось в том, что в этом двадцатитрехлетнем человеке не было ничего молодого. Страсть к деньгам высушила его, превратила в обывателя. Владимиру Котову было совершенно безразлично, что делается на белом свете. Он годами не брал в руки газет. Сначала он, экономя на подписке, пользовался газетами соседей, а потом и вовсе перестал читать.
Если Котов видел газету или книгу в руках жены, он говорил:
— Не трать времени попусту, лучше сядь и заштопай мне носки!
Как-то геологическое управление предложило Галине принять участие в поисковой экспедиции.
— С удовольствием!
И Галина сразу же побежала поделиться своей радостью с мужем.
— Это очень интересно, — говорила она. — Нам придется двигаться по реке, на машине, пешком.
Но муж был против этой поездки.
— А кто же будет готовить мне обеды, стирать белье?
— Господи, отдай белье в прачечную!
— Платить за стирку деньги? А зачем, собственно, я женился?
"Неужели только из-за этого?" — с горечью подумала Галина. Ну, конечно! Она вышла за него по глупости, доверившись рекомендации матери, а он женился на ней по расчету.
"У нее высшее образование, — рассуждал он, — значит, себя она прокормит, а стирка белья и варка обеда женатому обойдется дешевле, чем холостому".
Но она не захотела быть для него бесплатной прачкой и кухаркой и, как он ни протестовал, все же уехала с поисковой экспедицией.
Через два месяца, полная впечатлений, Галина вернулась в Читу.
"Ну, как тут мой супруг? Не изменился ли к лучшему?"
Увы!
— Тебе нужно подать заявление о выходе из комсомола. — сказал супруг жене в день ее приезда. — Я свой билет уже сдал.
— Почему?
— Зачем нам тратить деньги на уплату членских взносов? Давай лучше откладывать их на сберкнижку.
Это говорил человек, который получал тысячу двести рублей в месяц и у которого на сберкнижке лежало уже свыше пяти тысяч. Но чем больше у него было денег, тем больше ему хотелось иметь их. Ом жил только ради двух процентов годовых. А что может быть в нашей стране страшнее такой жизни?
Галина поняла, что с таким человеком ей не по пути. И хотя она в скором времени должна была стать матерью, это ее не остановило — она ушла от Котова. Молодая семья развалилась через восемь месяцев после свадьбы.
…Легкомысленный выбор жениха обошелся Рите Гусаровой сравнительно недорого: у нее всего-навсего украли пальто. Галине Фадиной "подходящий случай" искалечил жизнь.
— Кто мог знать, — оправдывается сейчас мать Галины, — что у таких интеллигентных родителей окажется такой негодный сын?
Сама Галина даже не оправдывается. Свою вину она сознает хорошо. В письме в редакцию Галина пишет:
"Я вышла замуж за Котова не потому, что любила его, я просто не видела в нем ничего плохого. Мне говорили: он играет на скрипке, не курит. Действительно, он играет на скрипке, но одного этого достоинства, как видите, оказалось мало для того, чтобы наш брак был счастливым".
1952 г.
Отдел кадров Энергетического института решил откомандировать Евгения Ивановича Грузинова в Институт автоматики и телемеханики.
— Да разве телемеханики согласятся взять его? — усомнился замдиректора МЭИ.
— А зачем им отказываться? Мы позвоним, дадим Евгению Ивановичу хорошую характеристику.
— Хорошую? Ни в коем случае! Грузинов — человек бесталанный, невежественный.
— А эго такой уж обычай, — сказали кадровики. — Чем хуже работник, тем лучше пишется ему характеристика. Плохая конфета часто продается в цветастой обертке.
Замдиректора института брезгливо поморщился. Но ему так хотелось отделаться от негодного сотрудника, что он не пожалел прилагательных, дабы обрисовать невежду и лодыря в виде этакого электротехнического чуда.
И прилагательные сделали свое недоброе дело. Дирекция Института автоматики и телемеханики поверила авторитетной характеристике и назначила Е. И. Грузинова научным сотрудником. Назначила и раскаялась. Е. И. Грузинов имел, оказывается, весьма косвенное отношение к науке.
— Да вы понимаете хоть что-нибудь в электротехнике? — спросили телемеханики у рекомендованного им "чуда".
И «чудо» ответило:
— Главное в электротехнике — это широкий круг знакомств среди складских работников. Вам, собственно, что требуется: голый провод, счетчики, шурупы?
Удивленные телемеханики позвонили в МЭИ.
— Да кто он, этот самый ваш Евгений Иванович?
И работники МЭИ повинились в обмане.
— Это правда, — сказали они, — наш Евгений Иванович — в науке круглый нуль, но зато «доставало» он, каких свет не видел. Грузинов добудет вам что угодно, даже птичье молоко, а что касается шурупов или билетов на стадион «Динамо», то это для него раз плюнуть.
Птичьего молока телемеханикам не требовалось, а вот шурупы да билеты их соблазнили.
Так Е. И. Грузинов был оставлен в институте, но не в штате отдела снабжения.
— Нам было неловко назначить Евгения Ивановича простым агентом, — объясняют телемеханики. — Вы только взгляните: у него такой солидный, представительный вид!
Евгений Иванович обладал не только представительной внешностью, но и изрядной долей хлестаковщины. В министерских приемных он держался весьма развязно.
— К Макару Макаровичу… Доложите!.. Грузинов… Академия наук… — говорит Евгений Иванович секретарше рублеными фразами, подражая диккенсовскому Джинглю, пройдохе и шарлатану.
К Академии наук Евгений Иванович не имел, конечно, никакого отношения.
"Почему бы не приврать, — думал он, — может, клюнет?"
И Грузинов врал без зазрения совести:
— Наука… Тысячи серьезнейших проблем… Пришлось оторваться. Нет шурупов… Иди, сказал президент… Макар — наш друг…
Макар Макарович слушал рубленую речь Грузинова и просил его предъявить документы.
— Бдительность… Одобряю!.. — говорил Евгений Иванович, протягивая свое удостоверение.
"Дано сие старшему инженеру Грузинову Е. И…."
Старшему!.. Старший не станет, конечно, сочинять сказки про президента. А может быть, им в академии и в самом деле трудно без шурупов?
И Макару Макаровичу становится неловко за то, что возглавляемое им ведомство из-за пустяков оторвало ученого от его важных дел.
— Дадим, — говорит Макар Макарович, — присылайте на склад агента.
— Церемонии!.. К чему? Дорога каждая минута… Заберу с собой… Не гордый…
Грузинова нет в кабинете, а Макару Макаровичу еще долго слышится из-за дверей его голос:
— Наука… Тысячи серьезнейших проблем… Заверните…
Пять лет Е. И. Грузинов вел в Институте автоматики и телемеханики безбедную и спокойную жизнь. Это и понятно. Шурупов ученым требовалось мало, а денег старший инженер получал много. Кроме высокой зарплаты, Евгений Иванович имел довольно изрядный приработок по статье научных командировок. Правда, ездил Грузинов не в Баку и не во Владивосток, а только с одной московской улицы на другую, и все же всякий раз директор института получал от старшего инженера финансовый отчет:
"Прошу оплатить транспортные расходы, произведенные мною при поездке от Шайкиного тупика до Покровского моста.
1. До Белорусского вокзала автобусом……40 коп.
2. От Белорусского вокзала до Елоховской площади метро……………..50 коп.
3. От Елоховской до Покровского моста трамваем. 30 коп.
Итого 1 руб. 20 коп.
4. Обратная дорога……………………………….. 1 руб. 20 коп.
Всего к получению 2 руб. 40 коп.
Два рубля сорок копеек — деньги небольшие, поэтому "транспортные расходы" оплачивались довольно легко. Е. И. Грузинов пользовался этой легкостью и умудрялся подавать в день пять — шесть финансовых отчетов. Старший инженер получал проездных в пятнадцать раз больше, чем любой курьер. Судя по отчетам Грузинова, за пять лет работы в институте он восемь раз объехал на московском трамвае вокруг земного шара. Если старший инженер так много времени проводил в переездах, когда же он работал?
В том-то и дело, что Е. И. Грузинов общественно полезным трудом почти и не занимался. Все последние годы шурупы поступали в институт в плановом порядке, так что рубленая речь и представительная фигура Евгения Ивановича находились на приколе. Безделье нисколько не тяготило старшего инженера. Наоборот. Он продолжал использовать свой досуг для сочинения замысловатых трамвайно-троллейбусных маршрутов и выколачивания проездных. В конце концов директору института такое времяпрепровождение старшего инженера надоело, и он решил его уволить. Грузинов этому решению нисколько не удивился.
"Пора… — думал он в свойственной ему рубленой манере. — Пять лет… Санаторный режим… Добряки…"
Грузинов просил только изменить формулировку приказа: не увольнять его, а откомандировать куда-нибудь с хорошей характеристикой.
— Больше прилагательных… Соседний институт… Тысячи научных проблем… Жизнь на широкую ногу… Привык…
Но директор Института автоматики и телемеханики решил не подкладывать свиньи соседям и отказал Грузинову в хорошей характеристике.
— Работайте по снабжению! Научные проблемы обойдутся без вас!
Работать простым агентом Евгению Ивановичу не хотелось, и он решил начать с институтом тяжбу.
— Уволили… Не имеют права!.. Больного…
Из кабинета директора Евгений Иванович побежал прямо в поликлинику.
— Помогите!.. Ценный научный работник… Скорей!.. Сердце!.. Больничный листок… — полушепотом говорил Грузинов.
Но обмануть врачей не удалось. Они внимательно осмотрели Грузинова, накапали ему в рюмку валерьянки и сказали:
— Можете идти. Больничного листка не будет.
Грузинов попробовал скандалить. Он даже угрожал врачам:
— Тысячи научных проблем… Жизнь ученого в опасности!.. Ответите!..
Но врачи не поддались психической атаке, и в больничной карте было записано: агровант, что в переводе с медицинского означало симулянт.
Не сумев получить больничный листок на законном основании, Грузинов решил добыть его по блату. С этой целью мнимоумирающий отправился на другой конец города, в медчасть Калининского района, и здесь приятель Грузинова, врач Жуковский, идя на явный подлог, выдал агрованту задним числом больничный листок. Через три дня другой приятель, врач Тихомиров из здравпункта станции Москва-пассажирская, продолжил этот листок.
И вот под прикрытием фальшивого больничного листка Е. И. Грузинов начал требовать отмены приказа об увольнении. Но ни одна организация, куда обращался агровант, не поддержала его притязаний. Это нисколько не обескураживало его: откажут в одной инстанции, Грузинов отправляется в другую. А там снова начинают проверку, создают комиссии, вызывают для разговоров профессоров, доцентов, научных работников. И вот уже много месяцев, вместо того чтобы заниматься своим прямым делом, доктора и кандидаты технических наук пишут объяснительные записки.
Пятнадцать организаций занимались разбором жалоб Евгения Ивановича. Четырнадцать — а среди них были прокуратура, народный суд, суд городской — сказали прямо и недвусмысленно:
— Грузинов уволен правильно!
И только одна, пятнадцатая, организация — это был Центральный комитет профсоюза работников высшей школы — встала на сторону Грузинова. Инструктор ЦК Силантьев сказал словами самого Грузинова:
— Не имели права… Больной… Отменить!.
— Какой больной? У Грузинова подложный больничный листок!
— За подлог надо наказывать врачей, а Грузинову, хоть и по подложному листку, нужно выдать деньги.
Силантьев руководствовался в своих рассуждениях не существом дела, а какой-то бюрократической логикой.
— Раз больничный листок выдан, — значит, он действительный, а раз действительный, значит, Грузинов уволен неправильно.
- Грузинов — симулянт и лодырь, — говорили ему.
— Неважно. С лодырем тоже можно обойтись по-хорошему.
— Институтов много… Свои люди… — подхватил Грузинов. — Зачем жалеть прилагательные?..
Телемеханики жалеют не прилагательные, они жалеют соседние институты, и, как ни старается все последние месяцы Грузинов, сколько ни помогает ему в этом Силантьев, директор Института автоматики и телемеханики твердо стоит на своем. Он не желает писать лживые характеристики и украшать невежду качествами электротехнического чуда.
1952 г.
Иннокентий Дмитриевич Сахно состоит в родственных отношениях чуть ли не со всем Советским Союзом. В Белгороде живет Александра Алексеевна Сахно, в Макеевке — Галина Павловна Сахно, в Щекине — Капитолина Ефимовна Сахно, в Богодухове — Прасковья Николаевна Сахно-Луценко, в Туле — Зинаида Андреевна Сахно-Акишина, в Москве — Капитолина Ивановна Сахно-Крутова.
— Ну вот, собственно, и все мои жены, — скромно говорит Иннокентий Дмитриевич.
— Как все, а Сахно-Сергеева?
— Помилуйте, — обижается Иннокентий Дмитриевич, — с Сергеевой я не прожил даже полугода, ну какая она мне жена?!
— А Сахно-Иванова?
— Иванова? Что-то запамятовал я про такую. Может, вы напомните мне ее имя, отчество.
У Иннокентия Дмитриевича Сахно плохая память не только на жен. Он не помнит и родных детей. Когда забывчивому отцу пытаются напомнить о родительском долге, этот отец начинает считать по пальцам.
— Правильно! — говорит он. — Сын Эмир у меня от брака с Александрой Алексеевной, дочь Людмила от Прасковьи Николаевны. От брака с Галиной Павловной у меня еще одна дочь по имени… — И, порывшись в записной книжке, Иннокентий Дмитриевич добавляет: — По имени Светлана.
— Разве у вас только трое детей?
— Нет, четверо, — говорит отец и снова начинает листать записную книжку. Но имя четвертого ребенка оказывается незаписанным.
— Вы не беспокойтесь, — говорит Иннокентий Дмитриевич, — сейчас мы все уточним!
Быстро соединившись по телефону с бухгалтерией, он без тени смущения просит кого-то из счетных работников.
— Иван Иванович, голубчик, посмотри в исполнительный лист, как зовут девочку, на которую с меня взыскивает алименты Зинаида Андреевна Акишина? Спасибо! Эмма, — говорит он и, чтобы не забыть, тут же записывает имя дочери на бумажку. — Память что-то начала пошаливать, — виновато говорит Иннокентий Дмитриевич и добавляет: — Стройка. Объем работы большой, разве все упомнишь?
Иннокентий Дмитриевич зря сетовал на стройку. Дело было не в объеме строительных работ, а в образе жизни главного инженера строительного управления. А жил этот инженер наподобие турецкого паши. Помимо официальных жен, у него были полуофициальные и неофициальные. Официальных Иннокентий Дмитриевич хотя бы помнил по имени-отчеству.
— Здесь у меня все в порядке, — говорит он. — Каждой я плачу по суду алименты.
Хуже было с неофициальными. С ними Иннокентий Дмитриевич поступал так: понравится ему какая-нибудь из подчиненных сотрудниц, он ее приблизит, наскучит — без сожаления отправит куда-нибудь в Богодухов.
— А какой же здесь грех? — удивленно вопрошает Иннокентий Дмитриевич. — Ведь я же с ними в загсе не регистрировался!..
Сахно не искал в жене товарища, друга. Он относился к женщинам с гусарской лихостью. Быстро увлекался и быстро расставался.
— Что делать? Не сошлись характерами!
Со своими детьми он поступал так же. Как его ребенок будет расти, воспитываться, Иннокентию Дмитриевичу было наплевать.
— На это есть мать, пусть заботится!
Товарищи много раз пытались образумить Сахно. Его вызывали в партийный комитет, предупреждали, но на Иннокентия Дмитриевича ничто не действовало. Не так давно Сахно был даже привлечен к суду и получил за многоженство год принудительных работ. Чаша терпения переполнилась, и коммунисты решили поговорить о грязном поведении главного инженера на партийном собрании, Сахно понял, что на этот раз ему несдобровать, и бросился искать покровителей. Как ни странно, таковые нашлись. За главного инженера стройуправления встала горой Галина Григорьевна Гуркова, управляющий трестом.
В день партийного собрания Галина Григорьевна командировала на выручку Сахно целую спасательную экспедицию во главе с заместителем управляющего треста. Но деньги на командировку были потрачены зря. Коммунисты-строители проявили твердость, и, несмотря на все старания спасательной экспедиции, Иннокентий Дмитриевич Сахно за скотское отношение к женщине, за бытовую распущенность и пьянство был исключен из рядов Коммунистической партии.
— Они вмешиваются в частную жизнь коммуниста! — воскликнула Галина Григорьевна и бросилась с жалобой в обком.
Работникам обкома партии покритиковать бы Галину Григорьевну за ее обывательские рассуждения, разъяснить, что крупные хозяйственники за свои прегрешения никаких льгот перед другими членами партии не имеют. Но работники обкома рассудили по-другому. И хотя у них не было никаких сомнений относительно Сахно, они все же вняли ходатайствам треста и снизили ему наказание.
— Пусть это будет вам последним предупредительным сигналом, — сказали Иннокентию Дмитриевичу на заседании бюро обкома.
За шесть лет пребывания в партии Сахно имел уже три предупредительных сигнала. У него был выговор, строгий выговор и даже выговор с последним предупреждением. И вот теперь новое, последнее предупреждение.
Галина Григорьевна Гуркова восприняла решение обкома как полную амнистию грехам Иннокентия Дмитриевича и сообразно с этим решила не снимать его с должности главного инженера.
— Мы хозяйственники. У нас на первом месте промфинплан, а как человек ведет себя дома, — нас это не касается.
Быт человека не отделяется каменной стеной от его производственного лица. И если человек нечистоплотен дома, то это рано или поздно скажется и на работе. Так, собственно, и получилось с Сахно. Руководители треста считали его хорошим инженером, а он уже давно перестал быть таковым. Строительное управление, которым руководил Сахно, все последние годы не выполняет производственной программы, о которой так много говорит Гуркова. Это и не удивительно, ибо главный инженер управления думает не столько о производстве, сколько о личных утехах.
— Иннокентия Дмитриевича нельзя снимать с высокооплачиваемой должности: сейчас у него трудное финансовое положение, — говорит главный инженер треста И. И. Ерзяинов и поясняет: — Пятьдесят процентов его зарплаты взыскивается по исполнительным листам на алименты четырем его детям. Дополнительно к этому двадцать пять процентов удерживается с Сахно по суду за многоженство. Трудно даже сказать, на что живет этот несчастный.
Главный инженер треста зря сокрушался о главном инженере стройуправления. «Несчастный» Сахно остался верен себе.
— Я живу на сбережения своей жены, — заявляет он.
— Какой жены? Капитолины Ефимовны?
— Нет, с этой мы уже разошлись! Теперь я женат на Тамаре… — говорит Сахно и начинает быстро листать записную книжку.
Но фамилия девятой жены оказывается незаписанной.
— Я сейчас уточню, — говорит Иннокентий Дмитриевич и поднимает телефонную трубку.
На этот раз он звонит уже не в бухгалтерию, а в отдел кадров и спрашивает:
— Как фамилия нашей новой табельщицы? Нет, другой, молоденькой! Спасибо! Красова, — говорит он и, чтобы не забыть, записывает эту фамилию на бумажку.
Я смотрю на Сахно и удивляюсь его цинизму и невозмутимости.
— А вы слышали, как называют вас в Щекине? Синяя борода!
— Явное преувеличение, — говорит Иннокентий Дмитриевич. — Синяя борода был варваром. Он убивал женщин, а я ухожу от них по несходству характеров.
1952 г.
Сейчас трудно сказать, как это произошло — случайно или преднамеренно, только факт остается фактом: Николаю Герасимовичу квартиру дали в том самом доме, строительством которого он руководил.
— Удивительное совпадение! — сказал Николай Герасимович жене, стоя в день переезда среди узлов и чемоданов. Муж наполнил две рюмки и добавил: — Настоящее новоселье мы устроим через неделю, когда в доме будет расставлена мебель, натерты полы. А пока давай покропим углы авансом, чтобы в нашей хате не заводились мыши.
А хата у новоселов была на славу: с лифтом, газовой кухней, ванной, механическим мусоросбросом, пол паркетный, обои ковровые. Не квартира, а хоромы! И все же… Строгий глаз хозяйки нашел и в хоромах кое-какие непорядки. Захотела Наталья Петровна утром подвесить к потолку люстру, а подвесить и не на чем. Строители забыли привернуть крюк к потолку. А потолки в новом доме выложены из бетонных плит — попробуй пробей их. Наталья Петровна стала развешивать занавеси на окнах, а они хлоп на пол. Стены-то в доме, оказывается, из сухой штукатурки, гвоздь в них и не держится. Строителям бы вставить в нужных местах деревянные реечки для развески гардин, картин, книжных полок, а они забыли. Наталья Петровна к мужу, а он успокаивает:
— Крючок — мелочь, его можно привернуть самому.
Прорабу, конечно, что? Он взял зубило, молоток и полез на стремянку. Хозяину квартиры было жалко дырявить красивый узорный потолок, но что делать?
Закончил Николай Герасимович работу, пошел в ванную комнату руки мыть. А комната эта выглядит настоящей красавицей. Вокруг все разделано эмалью да никелем. На одном кране написано «хол», на другом — «гор». Совсем как у Маяковского:
Сядешь
и моешься
долго,
долго.
Словом,
сидишь,
пока охота.
Просто
в комнате
лето и Волга, —
только что нету
рыб и пароходов
Но вот оказия. На стенах чудо-комнаты ни вешалки, ни полочки. Мыло и полотенце держи хоть в зубах. Николай Герасимович хотел и на этот раз прибегнуть к помощи зубила, да нельзя. Ванная комната от пола до потолка выложена плитками цвета морской волны. А марблитовая плитка, как стекло. Ударь молотком — и она брызгами полетит во все стороны. И все же водопроводчикам уже пришлось поработать здесь молотком и зубилом: оказывается, строители забыли не только про полочку, — они не отвели в ванной места даже для кранов и душа, а потом взялись за зубило и электрики, чтобы пристроить патрон для лампочки. И вот ванная комната, еще не вступив в строй, оказалась уже с тремя рваными ранами на бирюзовом теле.
Пока Николай Герасимович возился в ванной, Наталья Петровна вышла на балкон смести снег и тут же порвала платье. Да и как не порвать, если из-под снега во все стороны торчат железные прутья! Строители бетонировали балкон и по рассеянности забыли заделать арматуру.
Наталья Петровна еще не устраивала скандалов супругу, однако строительные огрехи стали сильно раздражать ее. А раздражаться приходилось все чаще и чаще. Дважды на неделе хозяйка принималась за натирку полов, не толку от этого не было никакого. На полу по-прежнему оставались жирные, грязные полосы. И все из-за невнимательности строителей. Укладывали они под паркет битум, да, видно, чуточку переложили, вот он и полез наружу из каждой щели. А из-за этого битума паркетный пол претерпел изменения не только в цвете, но и в качестве, пол приобрел все свойства липучего мухомора. Годовалый пес прилег на часок подремать на весеннем солнышке, а встать и не может: приклеился.
"Неужели и в других квартирах так же?" — подумала Наталья Петровна.
Она не поленилась и в первый же воскресный день пошла с визитами к соседям. Своими соседями Наталья Петровна осталась в общем довольна. Люди в доме жиля почтенные, уважаемые. Квартиру справа занимал артист — тот, который всегда поет в «Кармен» тореодора. У Натальи Петровны была даже такая пластинка. В квартире слева жил заместитель министра. И все эти почтенные люди вели те же малозанятные разговоры: про грязные полосы на паркете, про зубило, про сухую штукатурку… А Наталья Петровна слушала и краснела за своего супруга.
На этой окраине Москвы поднялось уже тринадцать восьмиэтажных корпусов. Моссовет заселил их стахановцами, инженерами, врачами, артистами… Все квартиры в этих корпусах уютные, благоустроенные, теплые, и везде одна и та же печаль — везде что-то чуть-чуть не так: чуть-чуть переложен битум, чуть-чуть перекошена дверь, чуть-чуть недоделаны подходы к дому. На третьем этаже раздается чих, а на четвертом беспокоятся:
— Что с тореадором? Не промочил ли он ноги?
А промочить их нетрудно. Весь двор в глубоких лужах. Дом выстроен, а двор остался незаасфальтированным.
— Прости, забыли! — извиняется Николай Герасимович.
Такая забывчивость не случайна. Все эти «чуть-чуть» — результат давнишнего пренебрежения треста «Мосжилстрой» к отделочным работам. Так было в прошлом году при постройке домов на Песчаной улице, то же примерно повторяется и сейчас.
На окраинах столицы воздвигаются благоустроенные жилые кварталы. В каждом новом доме Моссовет отводит помещение для продуктовых, кондитерских, промтоварных и овощных магазинов. На этой окраине заселен уже целый городок, а магазина здесь пока нет. Хозяйки ездят за продуктами за тридевять земель. Но за каждой мелочью не поедешь: жаль времени. Вот и приходится жене тореадора стучать спозаранку в дверь к Наталье Петровне и просить в долг до завтра то две луковицы, то щепотку соли.
В этих новых многоэтажных домах — сотни квартир. И хотя во все квартиры проложены телефонные провода, ни в одной из них нет пока действующего аппарата. Может быть, у телефонной станции не хватает свободных номеров? Нет, станция на соседней улице выстроена новая, да вот горе: работники Министерства связи забыли указать в проекте, чтобы эту новую станцию соединили с новыми домами подземным кабелем. А кабеля требовалось проложить чуть-чуть, метров двести — триста. Из-за такой пустяковой недоделки новый большой район на целый год оставлен без телефонной связи.
Ни в одной стране мира не строится так много жилищ, как в Советском Союзе. Наши строители работают быстро, самоотверженно, но вот что обидно — на отделку и доделку у многих прорабов почему-то не хватает терпения. И вместо того чтобы печь пироги к новоселью, Наталье Петровне приходится заниматься поделочными работами: перекладывать паркет, строгать двери, перевешивать электрический счетчик, который вделан почему-то не в край стены, а посредине, и поэтому хозяйка не может поставить к стене шкаф, прибить вешалку.
— Прости, недосмотрели! — извиняется Николай Герасимович.
А ведь этот недосмотр повторился на всех этажах. В результате каждому новоселу из-за недосмотра Николая Герасимовича приходится сейчас выкорчевывать из стен счетчики, дырявить потолки, подкрашивать окна. И каждый поминает при этом недобрым словом прораба. Прораб и рад бы не знать об этих недобрых словах, да сам виноват. Он слушает все эти разговоры и думает: "И за что ты только, господи, наказал меня, поселив в доме, который я сам строил?"
Строители часто созывают творческие конференции совместно с архитекторами, художниками, скульпторами, а вот встречи строителей с жителями новых домов почему-то не устраиваются. А зря. Как знать, может, прямой, нелицеприятный разговор новоселов с «Мосжилстроем» и связанными с ним организациями помог бы тому, чтобы новые квартиры сдавались впредь в эксплуатацию уже без всяких изъянов?
Мы строим новые дома не только на долгие годы, но и на радость советским людям. И надо строить так, чтобы жизнь в новой квартире начиналась веселым новосельем, а не ремонтом.
1952 г.
У Ивана Исаева дети были людьми деловыми, поэтому они не стали медлить с разделом отцовского имущества. На следующий день после похорон старика дети с утра сели за стол и начали подсчитывать, кому что приходится. Те из наследников, которые жили подальше от родного села, взяли свою долю наличными, а ближним пришлось довольствоваться живностью. Когда раздел был закончен, наследники встали из-за стола и поклонились соседям:
— Прощайте, не поминайте нас лихом, а мы поехали по своим хатам, нам пора.
— Поехали, одни? — удивились соседи. — А как же Домна Евсеевна?
Наследники переглянулись. В самом деле, как? В пылу дележки кур и поросят они забыли про родную мать. Первым пришел в себя старший из Исаевых, Николай.
— А разве наша мать не остается в колхозе? — спросил он.
— Да как же она останется? — сказали соседи. — Хату ее вы продали, хозяйство поделили. И потом Домна Евсеевна в таком возрасте, что ей одной жить будет трудно.
Старший Исаев тяжело вздохнул и с надеждой оглядел младших: не объявится ли среди них доброволец взять родную мать к себе на жительство? Но добровольцы не объявлялись. Каждый из Исаевых сосредоточенно рассматривал землю под ногами, пряча глаза свои от глаз матери. А мать, маленькая седенькая женщина, тихо сидела в углу у печки, ожидая решения своей судьбы. Мать ждала от детей радушного приглашения, а дети ни слова. Наконец старший сын не выдержал и сказал:
— Вы, мама, будете жить с Таисией. Она вам дочь, а дочери для матери всегда ближе, чем сыновья.
— Со мной? Ни за что! — крикнула с места Таисия. — Я при разделе получила всего-навсего телку. Пусть мать живет с Виктором: ему досталась корова.
Но Виктор тоже закричал:
— Ни за что! Я младший в семье, пусть мне покажут пример старшие.
А старший брат тоже не захотел взять к себе мать. Старший спорил, ругался, но так как младших было больше, то он вынужден был подчиниться их решению.
Так Домна Евсеевна попала в дом к Николаю Исаеву. Полгода она жила в этом доме, ни разу не услышав доброго, ласкового слова. Домна Евсеевна делала все, что могла, по хозяйству, а старшему сыну все было не так. Больше того. Если к сыну, не дай бог, приходили гости, то сын не приглашал мать за общий стол, а отправлял ее куда-нибудь в закуток.
— Неудобно, мать, — оправдывался он перед старухой. — Вы из деревни, еще что не так скажете, осрамите перед людьми.
И вот как-то раз старший сын посадил мать в поезд и привез ее к младшему брату, Виктору.
— Жила мать у меня полгода, и хватит, — сказал он. — Пусть теперь поживет у тебя.
У младшего сына Домне Евсеевне было нисколько не лучше, чем у старшего. Каждый день Домна Евсеевна слышала за своей спиной те же попреки, что и прежде. А тут еще и жена младшего сына стала донимать старуху:
— Почему вы живете у нас, разве у вас детей других нет?
— В самом деле, почему? — вслед за женой задал вопрос и младший сын.
И младший сын отправил письмо сестре.
"Поживет мама немного у тебя, — писал он, — потом поедет к Петру".
Виктор Исаев решил передавать мать из дома в дом, как эстафету.
"Детей у нее много, — рассуждал он, — пусть только не ленится, ездит".
Но дети Домны Евсеевны были себе на уме. Ни один из них не подал о себе вестей матери. Ни Таисия, ни Петр.
"Да кто же они, в конце концов: люди или волки? — думала мать про детей своих. — Ни совести у них, ни жалости".
Домне Евсеевне было так горько от своих мыслей, что с тоски она даже занемогла. Ни пить ей, ни есть не хотелось. Болезнь матери пришлась на руку младшему сыну. Он тут же посадил Домну Евсеевну в поезд — и в город. Приехал — и прямо в больницу.
Доктор выслушал старушку, осмотрел ее. Сердце у Домны Евсеевны работало с перебоями, да и глаза от возраста видели уж не так хорошо и часто слезились.
— Ну что ж, оставьте больную у нас, — сказал доктор. — Попробуем ей помочь.
И вот впервые за последние два года старушке легко и спокойно вздохнулось. Еще бы! Никто в больнице не попрекал ее, никому она здесь не была в тягость. Наоборот, врачи, сестры, няни, соседи по палате старались обласкать ее, ободрить. То ли от радушного, хорошего отношения, то ли от лекарств больной день ото дня становилось лучше. И Домна Евсеевна стала ждать сына, чтобы уехать домой. Но сын, живший недалеко от Харькова, не приезжал. Тогда дирекция больницы послала Виктору Исаеву телеграмму, а Виктор — ноль внимания. Ему посылают вторую — и опять то же самое. И всем тогда стало ясно, что сын привез мать в больницу не для лечения, а только для того, чтобы отделаться от нее.
Но мать не хотела верить этому. Мать ждала. Сначала младшего сына, потом среднего, наконец, старшего. Она ждала дочь. Но никто из них не приходил, не приезжал. Так прошел месяц, второй, третий. В палате сменилась уже не одна партия больных. Ко всем этим больным приходили с визитами родные. Всем приносили письма, цветы, гостинцы, и только одна Домна Евсеевна жила в больнице, как отверженная. И снова тоска стала одолевать старушку, и она опять слегла в постель. Правда, и больные и врачи по-прежнему были к ней предупредительны и заботливы, но эта предупредительность уже не успокаивала.
"Почему ко мне добры эти отзывчивые, по чужие люди? — думала мать. — Разве я сирота? У меня же есть четверо детей, которых я вскормила, вырастила, вывела в люди".
Дети Домны Евсеевны оказались уродами. За все хорошее, что сделала им мать, они ответили ей черной неблагодарностью. Сыновья и дочь не только бросили старую, больную женщину на произвол судьбы, они скрывали от нее даже свои адреса, чтобы мать вдруг, ненароком, не приехала к ним из больницы.
"Один из сыновей Домны Евсеевны, Петр, живет, кажется, в Москве, — пишут нам больные из харьковской больницы. — Постарайтесь найти его, пристыдить. Заставьте вспомнить о родной матери".
И хотя данных о месте работы и жительства в полученном письме было мало, мы все же постарались разыскать этого сына и пригласить его в редакцию. И вот Петр Иванович Исаев сидит перед нами. Он невысок ростом, напыщен, самодоволен. Петр Иванович еще не знает о письме, пришедшем из Харькова, и поэтому, не стесняясь, плетет небылицы о своем мягком, отзывчивом сердце. Послушать его, так добрее и лучше сына, чем он, еще и не было на свете. Я показываю этому «добряку» полученное редакцией письмо, и "лучший из сыновей" моментально линяет.
— Я не возьму мать к себе, — говорит он. — У Николая и Таисии квартирные условия лучше. А у меня комод бельевой — и тот с трудом встал у стены.
Для комода у «доброго» сына место в квартире нашлось, а для родной матери — нет.
И вот уже больше полугода Домна Евсеевна находится в больнице. Мать тоскует, мать ждет, когда кто-нибудь из детей приедет к ней. А дети не едут.
Кто же они, эти дети? Может быть, темные, некультурные люди? Да нет! У всех Исаевых имеются аттестаты, дипломы. Что же касается старшего сына Домны Евсеевны, Николая Ивановича, то он является даже работником прокуратуры. Уж кто-кто, а этот работник должен как будто стоять на страже добра и честности. Брат Николая Ивановича, Петр Иванович, числится в одном из московских институтов преподавателем и тоже должен как будто сеять в сердцах молодежи разумное, доброе, вечное. Но что доброго можно ждать от посевов братьев Исаевых, если в их собственных сердцах растет одни только бурьян.
1952 г.
Инна Завьялова не вышла на работу. Прогуляла. На следующий день чуть свет она прибежала к заведующей отделом с повинной:
— Анастасия Васильевна, голубушка, виновата. Вчера днем в Большом театре ставили «Риголетто». Это было так соблазнительно, что я не выдержала и пошла.
— А работа?
— Простите. Меня уже ругали за это и папа и мама. Но вы не сердитесь, я сегодня буду работать за двоих и сделаю все, что нужно.
Анастасия Васильевна поверила раскаянию и простили. Прошел месяц, в Большом театре снова поставили «Риголетто», и Инна снова не вышла на работу.
Музыкальные увлечения Инны Завьяловой были весьма своеобразны. Она покупала билеты только в один театр и всегда на одни и те же спектакли. Восемь раз она была на «Фаусте», десять — на «Травиате», двенадцать — на «Риголетто». К концу года Инна входила в дом герцога Мантуанского, как в свой собственный. Ей все было здесь знакомо, от первой до последней ноты. Однако Инна зачастила на «Риголетто» не из-за музыки Верди, а из-за Мантуана Мантуановича. Этим интимным именем подруги Инны называли между собой артиста, который пел партию герцога в опере.
Мы не собираемся говорить ничего плохого об этом артисте. Он хорошо держится на сцене, прекрасно поет и достоин всяческого уважения. К сожалению, у Инны это уважение приняло уродливые формы. Инна говорит о Мантуане Мантуановиче только ахами и вздохами. В театре она кричит не «браво», а «брависсимо» и хлопает в ладоши до изнеможения. В конце спектакля капельдинеры обыкновенно выводят ее из зрительного зала самой последней, когда уже во всем театре потушен свет.
Инна обожает Мантуана Мантуановича, но ничему у него не учится. Мантуан Мантуанович трудолюбив, а Инна к своей работе относится весьма равнодушно. Каждая новая роль для него — это искание, каждый спектакль, пусть даже тридцатый, сороковой, вызывает у него настоящее творческое волнение. Это и понятно, ибо он любит искусство и преданно служит ему. А Инна в театре не видит ничего, кроме аплодисментов. Она кричит «брависсимо» и коллекционирует фотографии артиста. Инна вырезает их из газет и журналов, покупает у фотографов и билетерш, меняет. Фотографий у нее уже столько, что ими можно обвесить всю квартиру. Но Инна не развешивает их. Она боится воров.
— Вы знаете, — сказала нам член редколлегии стенгазеты "За каучук" инженер Каплинская, — эти фотографии коллекционируются наподобие почтовых марок. У Инны есть даже уникальные экземпляры. Например, Мантуан Мантуанович в зубоврачебном кресле. За этот снимок Инна отдала новое шелковое платье.
Инна Завьялова работает копировщицей в институте. Сотрудники института любят театр не меньше Инны, тем не менее они краснеют за нее. Директор института сказал как-то секретарю комсомольской организации:
— Займитесь Инной. Пристыдите ее, помогите ей образумиться.
— Разве Инна послушает нас? Она же не комсомолка.
— А вы возьмитесь дружнее. Вас вон сколько. Неужели вы не справитесь с ней одной?..
И комсомольцы решили заняться воспитанием Инны, помочь этой девушке заполнить свою жизнь более значимыми делами, чем коллекционирование фотографий. И Инна как будто приняла протянутую ей руку. Она записалась в восьмой класс вечерней школы, стала посещать занятия литкружка, а весной даже подала заявление с просьбой принять ее в члены ВЛКСМ. В комсомольской организации института в связи с этим заявлением поднялся спор. Одна часть комсомольцев была против приема:
— Инна — легкомысленный человек.
Другая часть высказывалась за прием:
— Пусть только она даст слово, что исправится.
Инна дала слово и даже держала его. Но держала, к сожалению, недолго. Кончилось лето, театр вернулся из отпуска. В афишах был объявлен очередной спектакль «Риголетто», и Инна не явилась на занятие литкружка
— Анечка, голубушка, — говорила она на следующий день секретарю комсомольского комитета, — я не буду больше убегать с кружка, только вы, пожалуйста, не устраивайте занятия в те дни, когда поет Мантуан Мантуанович. Это легко сделать, комсомольскому комитету нужно только заранее согласовать свой календарь с репертуарной частью Большого театра.
Для того, чтобы угодить Инне, с репертуарной частью нужно было согласовать не только дни занятий литкружка, но и дни учебы в вечерней школе и дни комсомольских собраний. А так как общественные организации института при всем желании не могли приноровить жизнь института к театральной афише, то Инна считала себя вправе пренебрегать служебными и комсомольскими обязанностями.
В результате она выбыла сначала из литкружка, потом из вечерней школы. Да и в копировальном отделе Инна едва держалась. Директор института несколько раз собирался уволить нерадивую работницу, да все жалел ее, надеясь, что Инна возьмется за ум. Но эти надежды не оправдывались. Инна на работе только присутствовала, с трудом высиживая от сих до сих, а настоящая ее жизнь начиналась у театрального подъезда.
— Она не одна такая, — говорит секретарь комсомольского комитета Аня Фотеева. — Там у них целая секта одержимых. Я ходила к этим девушкам, чтобы поговорить с ними по-хорошему, а они не стали слушать меня, решили, что я за Лоэнгрина Лоэнгриновича.
— За кого?
— Так они именуют артиста, который поет в очередь с Мантуаном Мантуановичем партию герцога. Вы разве не знаете? В театральном подъезде несколько сект. Одна утверждает, что самую высокую ноту среди теноров берет Мантуан Мантуанович, другая заявляет, что Лоэнгрин Лоэнгринович, а третья с пеной у рта доказывает, что лучший тенор — Берендей Берендеевич. Секты воюют между собой, интригуют, аплодируют одному артисту, шикают другому,
Комсомольцы института установили, что члены этих сект дежурят не только в театральном подъезде. Они выставляют свои пикеты и у подъездов домов, где живут артисты, около кафе, где те бывают.
— Зачем?
— Девочки следят за каждым шагом Мантуана Мантуановича и Лоэнгрина Лоэнгриновича, чтобы увековечить их в своих дневниках, — говорит Аня Фотеева.
"Одержимые" докучают не только артистам, они не обходят своим вниманием и членов их семей.
— Мы решили развести Мантуана Мантуановича с женой, — заявляет Инна. — Это был неудачный брак. Она его совсем не понимает.
— Да с чего вы это взяли?
— Так сказала нам лифтерша.
Инну и ее подруг вызвали в комсомольский комитет, предупредили. Но девушка и на этот раз не сделала для себя нужных выводов. Наоборот, в своем дневнике Инна с гордостью записала: "Пострадала за Мантуана Мантуановича. Получила по комсомольской линии строгий выговор с предупреждением",
В октябре Инна две недели не показывалась на работе. Прогуляла. Как выяснилось позже, она ездила в Ленинград. Вернувшись назад, Инна прямо с вокзала побежала в институт с повинной.
— Анастасия Васильевна, голубушка, в Ленинграде поставили «Риголетто». Это было так соблазнительно…
Чаша терпения работников института переполнилась. Инну сняли с работы и исключили из комсомола. Все было как будто бы правильно. И вдруг у Инны совершенно неожиданно объявились заступники. В редакцию явилась делегация завсегдатаев театрального подъезда с жалобой на комсомольский комитет института.
— Скажите, — спросили они, — можно ли наказывать комсомолку только за то, что она любит искусство?
— Нет, нельзя.
— А Инну наказали. Комитет обвинил ее в том, что она оторвалась от организации и не была на трех собраниях. Но ведь у Инны на это были объективные причины: в первый раз в театре шла «Травиата», во второй — «Риголетто», а в третий — "Фауст".
— А какой объективной причиной можно оправдать двухнедельный прогул?
— Инна была не одна. Все поклонницы Мантуана Мантуановича ездили в Ленинград, чтобы преподнести ему на гастролях цветы.
— Кто, кто ездил?
— Вы зря улыбаетесь. У Шаляпина тоже были поклонницы. Это идет с давних времен.
Правильно, в давние времена существовали и поклонники и поклонницы. В эту категорию театральных кликуш входили истеричные гимназистки, богатые бездельники и всякие прочие представители так называемой «золотой» молодежи. Но ведь сейчас другое время. Теперь и артисты не те и молодежь не та.
Я смотрю на подружек Инны и не понимаю. Все они неплохие девушки. Чертежницы, студентки, конторские работники. Кое-кто среди них состоит даже в комсомоле. Вокруг этих девушек тысячи интересных дел, а они целыми сутками торчат в театральном подъезде только за тем, чтобы лишний раз поаплодировать Мантуану Мантуановичу.
— Это болезнь возраста, — сказала самая старшая из подруг Инны, когда все другие девушки, попрощавшись, вышли из комнаты. — Я сама была нисколько не лучше Инны. Не ходила в школу, позже убегала с работы в оперу. У меня в коллекции есть даже калоша с монограммой "М. М.". А вот прошло три года, я стала умнеть. Теперь я хожу в театр как нормальный зритель. Подождите, придет время, Инна тоже излечится от своих увлечений.
Ждать три года… Не много ли? Может быть, лечение можно провести и в более короткие сроки. В самом деле, а что если комсомольскому комитету Большого театра взять и собрать всех завсегдатаев театрального подъезда и объяснить им, что коллекционирование фотографий и калош никакого отношения к искусству не имеет, что это самая настоящая блажь, достойная истеричных гимназисток, а не советских девушек. А докладчиком на это собеседование следовало бы пригласить такого авторитетного в театре человека, как Мантуан Мантуанович. Кто-кто, а ведь он испытывает больше всего неудобств от чрезмерного «обожания» со стороны секты "одержимых".
1951 г.
О том, что «подписка» собирается жениться на «рознице», догадывались все работники медунецкой конторы связи. Да и как было не догадаться, если переживания жениха легко читались по его глазам!
Весь год эти глаза светились радостью и счастьем, и каждый делал вывод: роман инспектора сектора подписки с агентом отдела розницы развивается вполне нормально. Так оно и было в действительности. Он и она ходили в клуб на танцы, катались на лодке по Енисею, сидели по три сеанса подряд в кино. Наконец он решился и сделал предложение. И в этот торжественный момент она заколебалась. Пока лукавая «розница» думала и прикидывала, стоит ли ей связывать свою жизнь с сектором газетно-журнальной подписки, инспектор этого сектора ходил сам не свой. И все работники медунецкой конторы старались успокоить и подбодрить инспектора, ибо все любили его: ребята за то, что он был хорошим товарищем, а девушки потому, что этот хороший товарищ выбрал себе невесту не где-то на стороне, а в своей родной конторе.
Но вот прошла злополучная неделя, и по тому, как расцвел и заулыбался сектор подписки, всем стало ясно, что отдел розницы смилостивился и сказал "да".
Связисты — народ дружный, компанейский. Для того, чтобы на первых порах не вводить молодоженов в большие расходы, комсомольский комитет решил отметить бракосочетание в складчину. Операционный зал, где обычно шел разбор корреспонденции, в один из воскресных дней превратился в свадебный зал. Шесть канцелярских столов составили один большой, обеденный, вокруг которого уютно уселись представители всех секторов и отделов медунецкой конторы связи: почты, телеграфа, телефона и «Союзпечати». Гости ели, пили, кричали «горько», желали молодым дружбы и счастья.
И жизнь молодоженов была на первых порах дружной. Михаила и Веру, как и прежде, видели вместе: в кино, на реке, в гостях. Все шло как нельзя лучше, и вдруг весной этого года в семье новобрачных случилось несчастье. Молодой муж, катаясь на коньках, провалился в полынью и заболел воспалением легких. Доктор хотел отправить Михаила в больницу, но Вера воспротивилась:
— Я сама выхожу его.
И она поначалу очень заботливо ухаживала за мужем. Но болезнь затягивалась, и Веру понемногу начинала одолевать скука. Подруги после работы отправлялись в клуб, а ей нужно было спешить домой:
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Нет, не таким представляла себе Вера семейное счастье. И если молодая супруга не роптала еще вслух на свою судьбу, то только потому, что надеялась на скорое выздоровление мужа. Но болезнь у Михаила оказалась не только затяжной, но и коварной. Воспаление легких перешло в плеврит, а плеврит в скоротечную чахотку. Роль сиделки стала тяготить Веру.
— Тут, чего доброго, еще и сама заболеешь!
Муж таял на глазах. Он исхудал, пожелтел, а Вера жалела не мужа — она бегала по нескольку раз в день к зеркалу смотреть на свои пышущие здоровьем щеки.
И вот как-то перед рассветом, когда больной после тяжело проведенной ночи погрузился в тихий, спокойный сон, Вера, крадучись, собралась и ушла в дом своих родителей. Больной проснулся, а квартира пуста.
— Вера!
В ответ молчание.
Михаил нисколько не сомневался, что Вера с минуты на минуту появится в комнате. Все утро больной не сводил глаз с дверей, а жены нет и нет…
— Неужели она ушла уже на работу?
В двенадцать часов в конторе связи устраивался обеденный перерыв, и Вера прибегала домой, чтобы покормить мужа. Наконец часы пробили двенадцать, но вместо Веры пришла ее мать Евдокия Матвеевна.
— А где Вера?.. Да вы отвечайте, не молчите!
Евдокии Матвеевне не хотелось говорить зятю неправду. Но как сказать ему правду? Чем объяснить бегство дочери? И она ответила:
— У Веры грипп, но самый легкий. Завтра ей станет лучше.
Евдокия Матвеевна надеялась, что к завтрашнему дню дочь образумится и возвратится домой, а дочь заявила:
— Не пойду. Я уже три месяца не была на танцах.
Медунец — небольшой поселок. Слух о поведении Веры быстро распространился среди ее знакомых, и многие из них перестали здороваться с ней. Вера краснела, смущалась. Она понимала, что поступает нехорошо, и тем не менее в дом больного не ходила.
Но как ни мал был Медунец, в нем не было недостатка в добрых, отзывчивых людях. В дом больного забегали работники почты, телеграфа, «Союзпечати». Друзья сидели у постели больного, развлекая его, помогали Евдокии Матвеевне в ее хлопотах по кухне. И каждому Михаил задавал один и тот же вопрос:
— Что с Верой?
И каждый из друзей, чтобы успокоить больного, говорил:
— Так, пустяки. Небольшое осложнение после гриппа.
Верин грипп затягивался, и Михаил в конце концов догадался об истинных причинах этого заболевания. Разочарование в любимом человеке принесло больному новые страдания.
Друзья пытались поднять дух больного, но из их стараний ничего не получалось. Михаилу становилось все хуже и хуже. Тогда члены комсомольского комитета отправили в Министерство здравоохранения срочную телеграмму: "Наш товарищ тяжело болен. Помогите".
И из Москвы в далекий Медунец был прислан новый, быстродействующий противотуберкулезный препарат, который оказал весьма благотворное влияние на больного. Скоротечный процесс в легких приостановился, и Михаил Кондрашков начал поправляться. А тут областной комитет профсоюза прислал в контору связи санаторную путевку, и комсомольцы отправили своего товарища на лечение в Крым.
Прошло три месяца. И вот в последних числах октября работники сектора подписки и отдела розницы снова пришли на станцию, чтобы встретить больного товарища. И велико же было их удивление, когда этот больной предстал перед ними. Они смотрели на Михаила, как на какое-то чудо. Советская медицина и впрямь сотворила чудо. Из вагона навстречу друзьям вышел прежний Михаил, здоровый, сильный, ну, прямо хоть сейчас включай его в волейбольную команду.
Вместе с друзьями пришла на станцию и Вера. Она стояла в стороне от других и ждала, когда Михаил вырвется из кольца друзей и подбежит к ней. А Михаил подбежал не к ней, а к Евдокии Матвеевне, подхватил ее под руку и пошел к выходу, даже не оглянувшись на жену.
От обиды Вера прослезилась. Она возлагала на эту встречу много надежд. Вера думала, что муж со станции отправится домой. Там за пирогами она повинилась бы ему в своих грехах, а он простил бы и обнял ее и в их семье снова воцарились бы мир и счастье. Но эти надежды не оправдались. Михаил переехал жить к товарищам в общежитие. Вера ждала его день, два, а он не приходил. Тогда она попробовала вызвать его для разговора на улицу, а он пропустил ее приглашение мимо ушей. Она послала ему письмо. Это письмо возвратилось к ней нераспечатанным.
Но Вера вовсе не собиралась расставаться с Михаилом. Да и с какой стати! Сейчас он не кашлял, был ладен, статен, красив. И Вера отправилась в райком комсомола с тем, чтобы комсомол помог своим авторитетом возвратить ей любовь и уважение мужа.
"Вас просит об этом жена", — писала она в своем заявлении.
Жена — это прежде всего друг. А друзья сохраняют верность не только в радости, но и в беде.
В райкоме комсомола примерно так и ответили Вере на ее заявление. Этот ответ не понравился Вере, и она пожаловалась на райком в обком.
"Мой муж, — писала Вера, — ушел из дому в общежитие, а наш райком, вместо того чтобы поговорить со всей строгостью с ним, стал читать мораль мне. Меня обвиняют в эгоизме и черствости, но какая же эта была черствость, если больной ни одной минуты не оставался без присмотра?! Вместо меня за ним все время ухаживала моя родная мать. Да, сознаюсь, я допустила ошибку, проявив в дни болезни мужа некоторую осторожность. Но дает ли эта небольшая ошибка право мужу так долго проявлять свой характер и не разговаривать с женой? Или, может быть, я чего-то не понимаю, тогда объясните: в чем же моя вина?"
1951 г.
Лет пятнадцать — двадцать назад в выставочном зале на Кузнецком мосту дебютировал молодой способный художник. Он представил небольшую картину, на которой был изображен колхозный сад в момент окопки деревьев. Несмотря на простой и бесхитростный сюжет, картина останавливала на себе внимание каждого, кто видел ее. Здесь все говорило о весне. И солнце, и небо, и черные ломти только что вскопанной земли.
Но особую прелесть весеннему пейзажу придавала молодая смущающаяся колхозница с милой родинкой на щеке, которая стояла у яблони с садовыми ножницами в руках. Все знали, что прообразом этой колхозницы художнику послужила его жена Машенька и все поздравляли и художника и его жену с успехом.
Успех окрылил художника, и он, не теряя времени, сразу же принялся за новую картину. И хотя новая картина изображала не колхозный сад, а железнодорожный полустанок, автор снова нарисовал на первом плане свою супругу. На сей раз Машенька держала в руках уже не ножницы, а большой гаечный ключ. Правда, образ супруги художника не очень сильно вязался с образом паровозного кочегара. Но у этого кочегара была на щеке такая милая родинка, а из глаз струилось столько лучистой молодости, что зрители решили простить автору его прегрешения перед образом кочегара.
— Ваша Машенька вроде беспроигрышной облигации, — сказал молодому художнику служитель выставочного зала. — При такой натуре художнику и делать нечего, только сиди и стриги купоны.
Молодой художник так, собственно, и делал. К каждой выставке он готовил новые работы, но новым в них было только внешнее оформление, а в центре картины, как и прежде, изображалась супруга художника, в руках у которой был то скальпель хирурга, то скребок сталевара, а то и ранец школьницы.
Шли годы. Машенька превратилась сначала в Манечку, а затем в Марию Михайловну. Из ее глаз уже не лучилась спасительная благодать молодости, а милая родинка на щеке стала похожа на бородавку. Художнику мерещились новые образы, но он уже не мог рисовать по-новому. Да если бы он и захотел, то Мария Михайловна не позволила бы ему сделать это. «Старуха» так привыкла к золотому багету рам и вернисажам, что даже тогда, когда ей по сюжету и не пристало лезть на первый план в картине, она устраивала мужу истерики и требовала, чтобы он по-прежнему рисовал ее впереди всех других со школьным ранцем в руках.
— Неправда, — скажет читатель, — такого случая не было.
В живописи не было. А в других областях искусства?
Одного талантливого музыканта назначили главным дирижером театра. И первое, что он сделал, приняв бразды правления, взял и зачислил свою супругу, весьма посредственную танцовщицу, прима-балериной.
У директора завода прав не меньше, чем у дирижера, но ни один директор никогда не назначит свою жену, пусть даже прекрасного специалиста, главным инженером завода. Да что директор завода! Любой управдом постыдится использовать власть для того, чтобы назначить свою жену дворником или швейцаром. В соседний дом — да, пусть идет, а в свой — неудобно.
Слово «кумовство» если и сохранилось у нас где в обиходе, то по преимуществу в некоторых театральных кругах.
У жены художественного руководителя одного из оперных театров лирическое сопрано. И этот руководитель вот уже который год подряд не ставит на своей сцене «Кармен», потому что у героини оперы меццо-сопрано.
Такие нравы имеют место, к сожалению, не только в театре.
Некоторое время назад режиссер Н. говорил на одном совещании о своем будущем фильме. После того как был прочитан сценарий, режиссер стал рассказывать, кого он собирается пригласить для участия в кинокартине. Режиссер читал список действующих лиц, а на экране один за другим проходили претенденты на ту или иную роль. Собравшимся было приятно, что режиссер так строг в подборе исполнителен, что он не делает скидок никому — ни заслуженным, ни народным, А режиссер Н. и впрямь был строг, он заснял на пленку по нескольку кандидатов на каждую роль и попросил у собравшихся совета:
— Подскажите, на ком остановить выбор.
И ему охотно стали подавать советы. Все шло на этом просмотре как нельзя лучше. Отбор артистов на мужские роли подходил уже к концу, и собравшиеся ждали, когда режиссер назовет имя героини фильма. Каждому интересно было узнать, кто же из актрис претендует на эту роль.
Но, увы, законный интерес собравшихся так и не был удовлетворен. В зале неожиданно вспыхнул свет, и режиссер сказал:
— Ну вот и все.
— Все? — удивленно спросили из зала. — А кто же будет играть героиню?
— То есть как кто? Вы разве не знаете?
И тут все вспомнили, что героиней своих фильмов режиссер выбирает одну актрису — свою супругу. Он к сценарий так подгоняет, чтобы супруга была светилом, вокруг которого движутся актеры-спутники.
Так хороший, талантливый режиссер, у которого хватает и вкуса и нужной строгости при подборе артистов на все роли фильма, утрачивает всякое чувство объективности когда дело касается героини картины.
— У каждого искусства свои традиции, — попробовал заступиться за режиссера один из его помощников.
Ложь! Ни у одного вида искусства нет и никогда не было таких традиций. В самом деле, представьте себе только на мгновение, как нелепо выглядели бы залы Третьяковской галереи, если бы такие дикие традиции существовали когда-нибудь в действительности. Тогда вместо "Боярыни Морозовой" мы бы увидели на картине супругу художника. Супруга другого художника писала бы вкупе с запорожскими казаками письмо турецкому султану, а супруга третьего резвилась бы вместо традиционных мишек в "Сосновом бору".
Конечно, жена кинорежиссера может быть хорошей, талантливой актрисой. Что ж, прекрасно! Пути-дороги для талантливых людей в нашей стране никому не заказаны. Пусть она снимается, но только не в ущерб искусству, не в ущемление талантливой актерской молодежи.
1951 г.
Велик соблазн стать юбиляром. Проснуться, скажем, в день своего пятидесятилетия от поздравительной трели телефонного звонка, увидеть свое имя в утренней газете, Днем получить десятка три писем и телеграмм от друзей и учеников, а вечером в кругу родных и знакомых вспомнить прожитую жизнь, поговорить о том, что сделано тобой хорошего, и поднять бокал за будущую, быть может, еще более успешную работу.
Если человек прожил свои пятьдесят лет не пустоцветом, то никто не упрекнет его за отпразднованный юбилей. Юбилеи придуманы не нами. О них знали во времена Пушкина, Гоголя… И хотя юбилеи празднуются издавна, однако всегда и везде юбиляров украшало одно качество — скромность. Трудно представить себе писателя Гоголя, который, скажем, за неделю до дня своего рождения обратился бы к критику Белинскому с письмом такого содержания:
"Уважаемый Виссарион Григорьевич!
В ближайшие дни исполняется день моего рождения. В связи с этим я прошу вас высказать в периодической печати чувства вашего восхищения по поводу сочиненной мной повести под названием "Мертвые души".
Нет, не написал бы Николай Васильевич такого письма Белинскому, хотя он знал, как высоко ценил Виссарион Григорьевич повесть "Мертвые души".
Василий Салов повестей не писал. Когда-то, лет двадцать — двадцать пять назад, он напечатал в журнале несколько хороших, веселых рассказов. Писатель Бесфамильный написал по этому случаю теплую, доброжелательную заметку, заслуженный артист Новохатский включил рассказы Салова в свой репертуар, поэт Березкин и критик Дармодатский дали молодому автору рекомендации для вступления в Союз писателей. И все это было правильно, ибо автор был талантлив.
Позже, однако, выяснилось, что веселый, жизнерадостный талант рассказчика природа по ошибке отдала во власть легкомысленного человека, и этот человек не умножил с годами свое дарование, а расплескал его на мелочи.
— Шаховский никогда не хотел учиться своему искусству и стал посредственный стихотворец, — заметил как-то Пушкин.
Точно так же можно было сказать и про Василия Салова. В последние годы он уже писал не рассказы, а рассказики, и когда журналы перестали печатать эти рассказики, Салов стал работать с лотка, вразнос. Он сочинял куплеты для артистов цирка и эстрады, к нему бегали конферансье за новыми анекдотами и репризами.
— Васька сделает. Васька выручит.
Так, в сочинении анекдотов В. Салову стукнуло пятьдесят лет. К этому времени Салов утратил не только талант, но и чувство скромности. В результате на свет и появилась та самая неприличная форма предъюбилейной переписки, о которой говорилось выше: "Прошу высказать в периодической печати чувства вашего восхищения моими сочинениями".
Салов сам написал и сам отнес эти письма писателю Бесфамильному, поэту Березкину, критику Дармодатскому, артисту Новохатскому и еще шестнадцати весьма уважаемым товарищам. Получили уважаемые товарищи письма и не знают, что делать. Самое неприятное заключалось в том, что Василий Салов был прописан с писателями в одной домовой книге и жил с ними в одном и том же писательском подъезде. Перед ним нельзя было закрыть дверь и сказать: "Проходите, хозяев нет дома".
Злоупотребляя добрососедскими отношениями, Салов приходил к уважаемому товарищу без приглашения, брал хозяина квартиры за пижамную пуговицу и говорил:
— Подайте, Христа ради, юбиляру сто строк восхищения.
— Я не могу сейчас написать ни строчки, — попробовал отговориться Бесфамильный, — у меня грипп. Я болен.
Но от Салова не так-то легко было отделаться. Он как ни в чем не бывало вытаскивал из кармана рукопись и говорил:
— А вам, дорогуля, писать и не надо. Ваша статья уже написана. Вы только поставьте под ней свою подпись.
Бесфамильному хотелось спустить юбиляра с лестницы, но вместо этого он, как человек мягкосердечный, только болезненно морщился и говорил:
— Статей писать я не буду, а заявление на секцию подавайте, поддержу.
И вот вопрос о юбилее обсуждается на заседании секции. Члены бюро долго мнутся, мямлят, видно по всему, что Салов им совсем не симпатичен. Но так как члены бюро уже много лет знакомы с Саловым и не хотят обижать его отказом, то они, не глядя друг другу в глаза, в конце концов стыдливо принимают решение о юбилее.
Труднее членам бюро было договориться о докладчике. Ни один из них не хотел брать на себя такой миссии. После долгих препирательств докладчиком наконец было решено полагать критика Дармодатского.
— Товарищи! — закричал Дармодатский. — Вы не имеете права. Это нечестно. Да, я приветствовал в свое время творчество Салова, но ведь это же был ранний Садов. А творчество Салова-позднего я отрицаю вообще. Оно вне искусства. Я так и прошу записать мои слова в протоколе.
И вот в воскресный день в Малом зале клуба состоялся злополучный вечер. Большая часть членов секции предусмотрительно захворала и на вечере быть не смогла, та же меньшая часть, которая явилась, чувствовала себя на вечере весьма неловко. Эта неловкость объяснялась главным образом тем, что гости не знали, как держаться с Саловым. Ругать юбиляров не принято, а хвалить Васю было не за что. В результате в кулуарах говорили о чем угодно — о новом костюме юбиляра, его седеющих висках, легковой машине, — только не о его творчестве.
— Что делать!.. Чего нет, того нет, — говорил, балагуря, Салов.
Он был единственным человеком, который не терял присутствия духа на этом не совсем обычном вечере.
На правах юбиляра Салов сидел в президиуме вместе с известными писателями и строил из-за их спины уморительные рожи кому-то в зале.
Критик Дармодатский начал между тем обзор творческой деятельности Салова такой фразой:
— Пошлые, безыдейные рассказы нашего дорогого юбиляра, написанные в свойственной ему развязной манере…
Но даже и такое многообещающее начало не смогло остепенить Салова. Он продолжал резвиться, подавал с места реплики, подмигивал, острил, ставя порой в весьма затруднительное положение председательствующего. Бесфамильный трижды поднимался за столом, давая этим понять присутствующим, что с сегодняшнего юбиляра взятки гладки:
— Разве вы сами не знаете его? Ведь это же Вася!
После критика Дармодатского с чтением дружеских эпиграмм выступил поэт Березкин. То, что термин «дружеский» носил чисто условный характер, свидетельствовала самая добродушная из эпиграмм, которую мы воспроизводим здесь:
Он сорок лет на белом свете,
А сорок лет немалый срок.
Все сорок лет он на примете,
Как опечатка в сорок строк.
— Очепатка в опечатке, — крикнул с места неунывающий юбиляр, — во мне не сорок строк, а все пятьдесят!
Но эта реплика повисла в воздухе. Никто в зале даже не рассмеялся. Драматургу Попову стало жаль юбиляра, и он поднялся на трибуну, чтобы сказать хоть что-нибудь в его защиту.
— Говорят, Салов оторван от нашей действительности, — сказал Попов. — Это не совсем так. Салов жадно стремится узнать жизнь. Совсем недавно я встретил вечером Салова у ворот трамвайного парка. Как, по-вашему, зачем он ходил туда?
Бедный Попов не успел еще открыть рта, чтобы ответить на поставленный вопрос, как Салов поспешил крикнуть в свойственной ему развязной манере:
— Известно, зачем: на свидание с вагоновожатой!
После этой реплики уже никому из присутствующих не хотелось больше заступаться за юбиляра. Список ораторов иссяк, и председательствующий пригласил гостей в соседний зал на ужин.
Поздно ночью писатель Бесфамильный, критик Дармодатский и поэт Березкин ехали домой и обменивались впечатлениями о вечере.
— Вася похож на усатого мальчика, — сказал Дармодатский, — на него даже сердиться трудно.
— А юбилей, по-моему, прошел ничего, — не совсем впопад ответил поэт Березкин. — Жаль только, шницель был плохо поджарен.
А Александр Васильевич Бесфамильный ехал и думал о большом писательском доме, в котором, к сожалению, проживало немало всяких временных и посторонних квартирантов, ловко использовавших в своих целях мягкосердечие и нерешительность хозяев дома.
1951 г.
Возвратившись с работы, Зоя Александровна с трудом узнала свою комнату. Здесь все было перевернуто вверх дном. Ящики комода открыты. Кофты и юбки вытащены из шкафа и свалены в кучу на кровати. Коробка из-под конфет, в которой хранились деньги, опорожнена. У Зои Александровны на глаза навернулись слезы. Ей хотелось крикнуть, позвать кого-нибудь на помощь. Но она не крикнула. Зачем зря беспокоить соседей, если ей хорошо известно, кто устроил этот разгром?
Кто же? Конечно, он. Левик. Левик — это сын Зои Александровны. Сын давно уже не живет в доме родителей. У него своя семья: жена, ребенок, — тем не менее сын регулярно наведывается в гости к своей маме. Сын знает, где лежит ключ от квартиры. Но он не пользуется ключом. Так же, как и в далекие детские годы, Левик предпочитает попадать в квартиру не через дверь, а в окно. Перочинным ножом он приподнимает шпингалет, левую ногу ставит на водосточную трубу, правую — на подоконник, и вот он уже в комнате.
— А ну, где тут у мамы вкусненькое?..
Сначала идет осмотр кастрюль. Сын ест, пьет, нисколько не думая о своей матери, которая останется без ужина.
— Мамка простит, она у меня добрая, — успокаивает себя Левик и укладывается на диван подремать часок — другой.
Пробудившись, Левик, мурлыча, потягивается, делает несколько гимнастических упражнений (это на всякий случай, чтобы не начало расти брюшко), достает из комода чистую пару отцовского белья и отправляется в ванную. Сегодня послеобеденный сон у Левика несколько затянулся, и он не успел вылезть в окно до прихода Зои Александровны. Но встреча с матерью нисколько не обескуражила сына. Левик вышел из ванной красный, распаренный, мило поцеловал Зою Александровну и сказал:
— Я забежал на минуточку повидаться с тобой, тоскливо мне без тебя, мамка!
И пока Левик завязывал у зеркала галстук, Зоя Александровна с удивлением смотрела на него. А удивляться было чему. На этот раз Левик забрал у отца не только белье, но и его выходной костюм.
— Ты объясни отцу, — сказал Левик, усаживаясь за стол пить чай, — что человек в его возрасте может спокойно ходить и в старом костюме, а мне неудобно в старом.
Зое Александровне было горько и больно за своего сына, ей хотелось, сесть за стол против Левика и сказать ему, что стыдно здоровому человеку всю жизнь ходить в чужих костюмах и есть чужие обеды.
И мать села против сына, но и на этот раз она сказала ему про то, что думала. Мать положила на стол свои усталые руки и благоговейно смотрела, как аппетитно пил чай ее сын. А Левик, пока он сидел перед вазой, полной коржиков, очень мило шутил с матерью, говорил ей всякие ласковые фразы, и мать думала уже не о легкомысленном образе жизни своего сына, а о его детстве. Давно ли Левик был мальчиком и лежал у нее на руках, завернутый в пеленки, а сейчас этот мальчик — мужчина, которому отцовский пиджак тесен в плечах. От умиления лицо матери светится доброй улыбкой.
"Ну, вот и хорошо, момент, кажется, подходящий", — думает сын и говорит:
— Выручи, мать. У меня туго с деньгами.
— А ты разве не взял в коробке?
— Взял, но мне тридцатки мало.
— У меня больше нет.
— А здесь?.. — И Левик, улыбаясь, взял со стола сумку матери. — Ну, конечно, здесь есть.
— Это последние.
Но сыну нет дела до этого, он забирает деньги, целует мать и выскакивает в окно.
— Передай привет отцу! — кричит он со двора и скрывается за углом дома.
Матери лучше не напоминать отцу о сыне. Вот уже второй год, как Алексей Федорович не разговаривает с Левиком.
А сердиться отцу на сына было за что. Два года назад Левик кончил курсы шоферов. Человек получил хорошую специальность, но за два минувших года он и двух дней не проработал в гараже. Сын Алексея Федоровича все ловчил, искал, где полегче. Недели три он работал в библиотеке, потом месяц заменял в санатории ушедшего в отпуск физкультурника, затем еще один месяц заведовал ларьком по продаже газированных вод. Долго Левик нигде не задерживался, предпочитая жить вольной птицей. В трудную минуту он наведывался в дом родителей. Если в коробке из-под конфет не было денег, сын тут же отправлял местную телеграмму по служебному адресу матери: "Люблю, скучаю. Высылай двести".
Об этих телеграммах прослышал сосед по квартире Николай Павлович. Николай Павлович знал Левика немало лет. Он несколько раз пытался поговорить с ним, но из этих разговоров ничего путного не получилось. Тогда Николай Павлович сел и написал письмо в редакцию.
"Природа ничем не обидела этого парня, — писал Николай Павлович. — Все дала ему с избытком: высокий рост, красоту, молодость. Не дала природа нашему Левику только совести. И вот он ходит в таком некомплектном виде по городу Пятигорску, позоря себя и своих родителей".
Прежде чем напечатать письмо Николая Павловича в газете, редакция решила уточнить кое-какие факты и обратилась с запросом к родителям Левика.
Получив письмо из редакции, Зоя Александровна сильно расстроилась.
— Что с вашей супругой? — спросил Николай Павлович соседа.
— Горе. Кто-то написал в редакцию письмо про Левика. Назвал его бездельником, эгоистом.
— Разве это не правда?
— Правда, но зачем было писать? Это — дело наше, внутреннее, семейное. А вот теперь из-за какого-то злопыхателя в наши дела вмешивается общественность.
— Почему злопыхателя? — густо покраснев, сказал Николай Павлович. — Я писал искренне, от чистого сердца.
— Вы?!
Николай Павлович не видел в своем поступке ничего предосудительного. Он хотел помочь соседям образумить сына, а соседи не приняли его помощи.
Николай Павлович был так огорчен всем происшедшим, что в тот же вечер отправил в редакцию второе письмо.
"Больше всех меня ругает сейчас моя собственная жена, — писал он. — Жили мы тихо, мирно, — говорит она, — и вдруг тебя угораздило взяться за перо. Ты кто, писатель? Нет, обыкновенный зубной врач. Ну и работал бы со своими пломбами и коронками. А то взялся за воспитание чужих детей. Теперь Зоя Александровна на нас и смотреть не хочет. Сегодня прошла мимо и даже не поздоровалась. И правильно. Нас считали за хороших соседей, а ты взял и оскандалился.
— Моя жена так расстроилась от всего происшедшего, что даже заболела, — пишет нам Николай Павлович и делает неожиданный вывод: — Я прошу редакцию не печатать посланного к вам письма".
Получили мы письмо от Николая Павловича, а за ним вслед в редакцию приходит из Пятигорска новый пакет — от Екатерины Ксенофонтовны Пятищевой.
"Я живу в одном доме с Николаем Павловичем, — пишет Екатерина Ксенофонтовна. — Мой сосед — человек хороший, но очень мягкий по характеру. Вот поэтому он и пошел на попятную. Но вы не слушайте Николая Павловича и печатайте заметку про Левика. Нам давно бы следовало взяться за этого шалопая, но мы не взялись, не хотели портить добрососедских отношений с Зоей Александровной. Мы молчали. И зря. Хороший сосед не тот, кто видит плохое и закрывает глаза, — хороший тог, кто помогает людям избавляться от плохого".
Кончили мы читать письмо от Пятищевой, а почтальон несет еще одно.
"Я уж давно махнула рукой на этого самого Левика, — пишет С. А. Трегубенкова. — Думала, что такого ничем не прошибешь. И ошиблась. Сегодня мы с мужем совершенно осязательно почувствовали благотворное действие маленького читательского письма в редакцию. Вот она, могучая сила печатного слова! Хотя оно, это слово, еще и не напечатано, может быть, оно и не будет напечатано, а мы все, соседи Зои Александровны, уже встрепенулись и сообща взялись за ее Левика. И что б вы думали? Парня проняло. Он поступил работать в транспортную контору шофером. Дай бог! Конечно, всякой матери стыдно, если сын ее растет лодырем. Но Николай Павлович написал про это не затем, чтобы срамить родителей, а для того, чтобы помочь им. И помог. Вы так и напишите в газете, чтобы Зоя Александровна поняла, как должны выглядеть хорошие соседи, и перестала сердиться на Николая Павловича".
И вот, выполняя просьбу читателей, мы рассказываем сегодня поучительную историю о ненапечатанном письме Николая Павловича и обо всех других письмах, которые были получены из города Пятигорска.
1951 г.
Бабка Гапка сочувственно покачала головой и сказала:
— Иди, милый, к Динатее, не бойся. Она тебя мигом вылечит. Это ей свыше такая сила дадена — лечить людей от всех болезней: от сглаза, контузии, туберкулеза.
Бабка Гапка не говорит, куда идти, чтобы найти Динатею. Местным жителям хорошо известно, что Динатея пользует своих больных прямо у колодца. Правда, до недавнего времени сей колодец ничем примечательным не отличался. Это был самый заурядный родник, из которого жители близлежащих улиц брали воду для питья. После того, как в Городищах провели водопровод и у женщин отпала необходимость ходить под гору с ведрами, горсовет выделил деньги на покупку дубового корыта и устроил у родника, как говорит бабка Гапка, "общественную пральню". В этой пральне и шла стирка вплоть до самого июня. И вдруг в ночь на четвертую среду после пасхи во время сна к Динатее явился «сам» и сказал:
— Избираю тебя. Иди и исцеляй.
И Динатея пошла прямо к стиральному корыту и возвела его в сан чудодейственной купели.
На первых порах в Городищах мало кто верил вещему сну Динатеи. Ей нужно окунуть больного в корыто, а там белье полощут. Динатея чуть ли не врукопашную требует, чтобы она, «самим» избранная и отмеченная, допускалась к колодцу во всякое время без очереди, а прачки, известно, — народ озорной, смеются, говорят: докажи свою святость на деле.
— И Динатея доказала, — говорит бабка Гапка. — Она привела в пральню слепенького — и он ушел оттуда зрячим.
Бабка Гапка признается честно, что она не присутствовала при чудодейственном прозрении слепенького.
— Мне рассказывала про это Сима — торговка яблоками. А она человек верный, — уверяет бабка Гапка, — врать не станет.
Так сочинялись и разносились по ближним и дальним селам небылицы. Народ слушал их и удивлялся:
— И чего только не набрешут бабки-шептуньи!
Но находились люди темные, невежественные, которые верили бабкам.
Слава о «святом» колодце распространялась быстро. Через какой-нибудь месяц Динатея уже стыдилась ходить пешей. Она стала ежедневно приезжать к своему корыту на такси; причем ездила она не одна, а со свитой. У «святого» колодца возник самый настоящий жульнический трест. Бывшая монашка Таисия считалась здесь ассистентом по внутренним болезням, буфетчик Влас — по кожным, а дядя Проша, сапожник из Жирятина, — по детским. И хотя «ассистенты» были из разных мест и разных сект, все они сходились на одном, считая нечистого духа причиной всех болезней: грыжи, коклюша, тифа.
— Это бес сидит в тебе.
Изгнание беса производилось публично у колодца следующим довольно нехитрым способом. «Ассистенты» раздевали больного и окунали его в воду, затем к больному подходила Динатея и запросто спрашивала у нечистого духа:
— Бес, а бес, скоро ли ты выйдешь?
И бес глухим, утробным голосом отвечал:
— Выйду через пять ден.
Тем, кто слышал в цирке выступление чревовещателей, нетрудно было догадаться, что спрашивала беса и отвечала за него сама Динатея. Но больному, лежавшему нагишом на глазах у публики, трудно было задаться догадками. Он принимал всю эту комедию чистую монету и раболепно все пять дней наведывался к Динатее слушать молитвы, которые она читала. Динатея пользовала больных не только акафистами, она продавала им разных куколок, вырезанных из дерева.
— Против зубной боли твоему мужу помогут святая Ксения и святая Софья, — говорила она женщине в красном платье.
— Да он не от зубов мается. Пьет он у меня без меры.
— А против пьянства первое средство — святой Егорий. — И, порывшись у себя в сумке, Динатея извлекает из нее деревянную куколку.
Женщина недоверчиво заворачивает куколку в тряпицу и медленно идет к дяде Проше. Динатея получает гонорар не сама, а через «ассистента». Дядя Проша деловито пересчитывает деньги и громко кричит в сторону купели:
— Чей черед, раздевайся!
Прием больных продолжается. Трудно поверить, что этот прием происходит в наши дни, на окраине такого большого города, как Брянск. Кстати, окраиной эту часть города можно назвать только условно. Здесь в каждом доме радио, электричество, водопровод. Сядьте на автобус, и через три минуты вы в Бежице, а через десять — в центре самого Брянска. Но ни в Брянске, ни в Бежице никто почему-то не заметил, что на трассе городского автобуса с недавних пор появилась новая остановка — "Святой колодец". А ведь Дннатея не делала секрета из своих бдений. Все манипуляции с окунанием в стиральное корыто больных и изгнанием из оных беса были хорошо видны не только пассажирам автобуса. Слева, в пятистах метрах от колодца, находится городская поликлиника, справа, в трехстах метрах, — клуб. Но и врачи и культработники жили с Динатеей в мире.
Я был в клубе и разговаривал с его директором Григорием Аркадьевичем Мешочкиным. По мнению Григория Аркадьевича, городищенский клуб работает неплохо. Драматический кружок разучивает новую пьесу, в кино демонстрируются самые свежие фильмы, в читальне читаются лекции. Директор показывает план. Все правильно. В плане значится даже специальная лекция директора школы "О происхождении религии". Эта лекция состоялась месяц назад, но без видимого успеха. А почему? Да потому, что лектор прочитал ее по старым тезисам, по которым он выступал в прошлом и позапрошлом годах. А в этом году положение в Городищах изменилось, и директору школы нужно было выступать не по принципу "в общем и целом", а озаглавить свою лекцию прямо: "Ложь о «святом» колодце в Городищах". Но Григории Аркадьевич не устроил такой лекции по принципиальным соображениям. Он считал боевую, наступательную агитацию неуместной и отделывался тем, что устраивал раз в полгода в клубе одну общую антирелигиозную беседу.
Городищенский клуб принадлежит Бежицкому горсовету. Почему же никто из работников горсовета не помог директору Мешочкину организовать действенную антирелигиозную пропаганду среди населения?
— А наше население агитировать нечего, — сказал председатель горсовета. — У нас всем и каждому ясно: религия — дурман.
— Вы были у колодца?
— К колодцу ходят не наши, не бежицкие, и я за них не в ответе.
Хорошо, предположим даже так, что на пральню ходят "не наши, не бежицкие". А разве жителей соседних районов могут дурачить мракобесы? Если бы председатель хоть раз побывал у колодца, то он увидел бы там своих сограждан не только среди лечащихся, но и среди лечащих. Кстати, пресловутая Динатея живет в Бежице, на Советской улице, совсем рядом с горсоветом, под именем Евдокии Ивановны Лифановой. Той самой Лифановой, которая дважды судилась в этом городе за кражи. Как видите, из вора Динатея переквалифицировалась в святую. Разве это плохой штрих для конкретной агитации?
Пока председатель горсовета устанавливал, кто ходит к колодцу, "наши или не наши", среди жителей Бежины и Городищ в результате совместных купаний в корыте появились кожные заболевания, а так как больные самым беззастенчивым образом еще и обирались во время купаний, то начальник милиции, для того чтобы положить конец этим безобразиям, взял и разобрал злополучную пральню.
— Вы знаете, — сказал председатель горсовета, — теперь у колодца полный порядок. Корыто разбито, и около родника установлен милицейский пост.
И все же, несмотря на этот пост, у колодца по-прежнему читались акафисты. Только теперь больные окунались не в корыто, а прямо в лужу.
— Это у вас стригущий лишай, — говорил постовой милиционер дряхлой старухе. — Его надо лечить электризацией, а не молитвой.
Молоденький сержант милиции искренне старался разубедить заблуждающихся, но ему одному эта работа была не по силам. Сюда бы врачей из поликлиники, культработников из клуба!
К разбитому корыту идут не только люди невежественные и фанатичные. Кое-кто лезет в лужу просто по глупости. Александре Михайловне Чухлинцевой какая-то старуха сказала (не бабка ли Гапка?), что благодать из пральни распространяется как прямо, так и косвенно.
— Одна вдова хотела выдать свою дочь за директора кинотеатра, И что бы вы думали? Приняла она две ванны, и ее дочь стала директоршей.
Александра Михайловна сначала посмеялась над этим рассказом, а потом внезапно решила принять две ванны, и прямо в чем была — бух в лужу.
— Окунусь, авось, что и выйдет, — говорит она и бежит за угол надеть сухое платье: мокрое надо отдать дяде Проше, иначе не сбудется желание.
Плотник Мешков сказал:
— Лечат же на курортах ревматиков. Может, и у нас в Городищах целебный источник объявился? Старики ищут в пральне божьей благодати, а для меня это только лечебная процедура.
- В нашем источнике, говорят, такая же вода, что в Сочи, — заявил секретарь Бежицкого горкома комсомола.
— Кто говорит?
- Одна бабка из Городищ. Она носит нам на квартиру молоко.
— А вы бы взяли да проверили. Как знать, может быть, Городищи и в самом деле стали бы вторым Сочи.
Но никто в Городищах не дал злополучную воду на исследование, и Динатея спокойно продолжала морочить головы людям.
Центральный институт курортологии по нашей просьбе исследовал городищенский источник и установил, что ничего целебного в нем нет. Динатея «лечила» от всех болезней самой обыкновенной колодезной водой.
У разбитого корыта толпится народ: старики, старухи, дети. Вот стайка учеников из бежицких и городищенских школ. Ученики уже несколько дней не ходят на учебу. Мальчишки ждут, когда наконец Динатея вытащит на свет божий хоть одного беса. Интересно все-таки посмотреть, как же он выглядит.
— У колодца полный порядок, — говорит председатель горсовета. — Там установлен милицейский пост.
Я еду в обком комсомола узнать, может быть, здесь возьмутся помочь милицейскому посту. Но секретарь обкома оказывается самым неосведомленным человеком в городе. Он только вчера услышал о существовании колодца.
— Там случилось что-нибудь? Что вы говорите?! Ай-ай, как в нашем обкоме плохо поставлена информация! Два месяца у нас под боком безобразничают шарлатаны, а мы даже не знали, — сердито бросает секретарь в сторону работников обкома и добавляет: — Сегодня же надо сесть и составить подробные мероприятия по массово-разъяснительной работе. У колодца в Городищах должен быть наведен порядок!
Хочется думать, что секретарь сдержит свое слово и обком комсомола, хотя и с опозданием, возьмется наконец за разоблачение мракобесов.
1951 г.
Первая книжка стихов — событие в жизни поэта. И пусть в тоненькой книжечке Николая Пояркова не было и сотни страниц, тем не менее каждый, кто знал молодого автора, радовался за него и спешил поздравить его с литературным первенцем.
Друзья и товарищи жали Пояркову руку и желали ему в предстоящем плавании по бурным волнам поэтического моря "доброго пути" и "попутного ветра".
Так в поздравлениях прошла целая неделя, и только когда количество дружеских рукопожатий заметно пошло на убыль, молодой автор вспомнил, что не он один повинен в успехе книжки, и автору стало неловко за свою забывчивость, за то, что он до сих пор не побывал у своего редактора Николая Ивановича и не поблагодарил за помощь, которую тот оказал молодому автору в работе над книжкой.
А помощь была немаленькой. Скажем прямо, стихи Н. Пояркова в первоначальном виде были не бог весть какойсилы. Даже в лучших из них было много ученических строк. Плохие строчки усугублялись неприятным характером автора, который не желал менять в стихах ни одной запятой, ни одного многоточия. Несмотря на сопротивление, редактору все же удалось вымести из стихов поэтический мусор, и тоненькая книжица вышла в свет. Поярков остался доволен книжицей. Он даже сменил гнев на милость и посулил в разговоре с директором издательства поставить своему редактору прижизненный памятник за его мученическую работу с неразумным автором.
— Ну вот и хорошо, — решил директор издательства. — Неразумный автор начинает, кажется, умнеть.
Но — увы! — эти предположения не оправдались. И для того, чтобы работники издательства не строили на сей счет никаких иллюзий, автор сразу же после разговора с директором отправился в типографию и заказал именной блокнот такого содержания:
"Николай Варфоломеевич Поярков.
Поэт".
Именной блокнот предназначался Николаем Варфоломеевичем для переписки с поклонницами. Но так как поклонницы пока не беспокоили молодого автора, свою первую записку он адресовал управдому:
"Плата за воду и свет завышена на 73 коп. Прошу пересчитать. Ответ посылайте: "Главный почтамт, до востребования".
— Почему "до востребования", — удивлялся управдом, — если Н. В. Поярков живет со всеми нами в одном доме?
Но Поярков не хотел жить со всеми.
"Поэты, как и боги, должны быть прописаны только на Олимпе", — думалось Пояркову, и он давал для солидности всем и каждому в качестве своего обратного адреса координаты Главного почтамта: "До востребования, поэту Пояркову".
И дважды на день поэт приходил на почтамт за письмами, и дважды в день ему любезно говорили там:
— Писем на ваше имя еще не поступало.
Поярков ждал не только писем, но и почестей. Ему казалось, что сразу же после выхода в свет его стихов во всех смоленских школах и вузах будут устроены творческие вечера Пояркова. А этих вечеров не было.
Не дождавшись признания своего таланта в областном центре, молодой поэт решил попытать счастья в районном. И вот в местной газете появилась целая страница, посвященная творчеству Пояркова. На этой странице было все, чего только могла пожелать душа поэта: его портрет, биография, хвалебная статья, — все… кроме голоса читателей. Читателям просто-напросто не хватило на этой странице места, ибо все хвалебные статьи по адресу поэта Пояркова были написаны… самим поэтом Поярковым. Что же касается портрета, то и клише с портрета было заказано поэтом еще в областном центре и доставлено лично им в районный на предмет его опубликования.
Несмотря, однако, на все старания поэта, районный центр, как и областной, остался равнодушным как к его творчеству, так и к его личности.
"Нет, с одной книжкой настоящей популярности не добьешься", — подумал Поярков и решил немедленно издать вторую.
— А редактором вы назначьте мне Николая Ивановича, — сказал Николай Варфоломеевич директору издательства.
Николаю Ивановичу было приятно такое предупредительное отношение к себе со стороны молодого автора, и он тут же принялся за чтение второй книжки Пояркова. Но это чтение не доставило удовольствия редактору. Новых произведений в книжке почти не было. Сборник был составлен из стихов, забракованных в свое время редколлегией "областного альманаха". А эти стихи и в самом деле были очень плохи. В них можно было прочесть такие строчки: "Крупным потом (?) время мчится", "В громе(?) зеленых крон", "Еще вчера ты ладил (?) с черепицей", "Вот ребенок закричал спросонок с оспой привитой — она в пути" (оспа в пути!), "Автомобилям(?) и лошадям под ноги лег гудрон"…
В двадцати семи небольших произведениях было около ста пятидесяти плохих строк. Редактор терпеливо пытался разъяснить поэту, что так писать нельзя, что это безвкусно, неграмотно. Но на поэта не действовали никакие резоны. Поярков уже не только спорил из-за каждой строчки с редактором, — он бегал жаловаться на него во всякие учреждения:
— Караул, помогите!
Молодой автор пытался за демагогическими заявлениями спрятаться от критики. Достаточно было кому-нибудь сделать даже самое невинное замечание по поводу его стихов, как он немедленно зачислял этого человека не только в свои личные недруги, но и в недруги всей советской литературы.
Не желая ссориться с Поярковым, издательство было вынуждено назначить ему вместо Николая Ивановича второго редактора, за ним — третьего, четвертого. Но ни один из них не сумел потрафить молодому поэту. Каждое отвергнутое стихотворение вызывало с его стороны десятки жалоб. Жалоб было так много, что молодой поэт в целях канцелярской рационализации сопровождал каждое свое письмо специальной припиской: при ответе ссылаться на наш исходящий номер. А эти номера Н. Поярков обозначал своими инициалами: Н. П. - 10 или Н. П. - 20.
В прошлом году последняя исходящая бумага вышла за № Н. П. - 289. А если учесть, что в том же году поэт написал всего девять стихотворений, то нетрудно представить себе, какое страшное разочарование постигнет подписчиков будущего полного собрания сочинений Н. Пояркова. На один тоненький томик посредственных стихов почтальон принесет им семьдесят пять томов жалоб и заявлений поэта.
Кому же пишет жалобы поэт? Всем. Н. Поярков ищет заступничества у ответственных работников, знакомых литераторов.
По знакомству можно получить должность завхоза, стать по знакомству поэтом нельзя. Поэт — это прежде всего труженик. Пушкин работал над "Евгением Онегиным" больше восьми лет. Гоголь, Толстой переписывали свои произведения по семь — десять раз. А вот Николай Поярков считает зазорным лишний раз переписать свое произведение. Он диктует стихи на машинку и требует, чтобы они тут же включались в хрестоматии.
— Мне можно, — говорит он. — Я новатор.
Этот «новатор» нумерует не только свои исходящие. Даже самого себя он называет теперь не иначе, как "поэт № 1". "Областной альманах", по его словам, может гордиться только одним земляком — Поярковым.
Самовлюбленность — болезнь возраста. Говорят, композитор Гуно в семнадцать лет заявлял: "Только я". В двадцать лет он смилостивился и сказал: "Я и Моцарт". В двадцать пять лет он стал более объективен и заявил: "Моцарт и я". А в тридцать лет Гуно говорил: "Только Моцарт".
Николаю Пояркову уже под тридцать. Детская болезнь у него, как видно, затянулась и дала неприятные осложнения. В результате взрослый человек продолжает до сего времени ходить в мальчиках и доказывать:
— Я и больше никто другой!
С этой целью Поярков не только наводняет наши учреждения своими бестактными письмами, но и требует вдобавок при ответе ссылаться на его исходящий номер. Что ж, уважим просьбу Николая Варфоломеевича. Пусть эти строки и будут ответом на его последний исходящий: Н. П. - 289.
1951 г.
Произошло недоразумение. Разметчик сборочного цеха Иван Петрович Сырокваша собирался на юг, в санаторий «Светлана», а путевка ему оказалась выписанной в "Чистые ключи". Правда, в профиле этих санаториев не было почти никакой разницы, тем не менее Иван Петрович бросил путевку на стол и сказал:
— Не поеду!
— Почему? — удивленно спросил председатель завкома.
— Не тот санаторий.
— Да в нем все, как в том: ванное отделение, электролечебные кабинеты, врачи…
Но на Ивана Петровича не действовали никакие резоны.
— Нет — и больше ничего!
— Если ты насчет кухни опасаешься, — сказал предзавкома, — то это зря. Повар в "Чистых ключах" лучше, в «Светлане». Он такие борщи и бифштексы готовит, что ты, Иван Петрович, по меньшей мере пять кило в весе прибавишь.
— Спасибо, не нуждаюсь.
Повар и в самом деле был здесь ни при чем. Упрямился Иван Петрович вовсе не из-за борща и бифштексов, а из-за своего зятя. Пятнадцать лет этот самый зять был хорошим отцом и супругом, а на шестнадцатый его точно подменили. Завел он себе каких-то забубенных дружков-приятелей и стал обижать жену и детей. Ивану Петровичу уже давно хотелось съездить в Казань и поругать зятя за его поведение. Хотеть — хотелось, а вот решиться на поездку он не мог. Неудобно. Это и в самом деле не такое простое дело — явиться за тридевять земель в дом к взрослому человеку и начать читать ему нотации и наставления. И вдруг подвернулся удобный случай. Иван Петрович узнает из письма дочери, что ее муж едет в сентябре на юг, в "Светлану".
— Вот и хорошо, — решил Сырокваша, — я тоже поеду туда. Полечусь, похожу с зятем на ванны. Не может быть, чтобы за месяц у нас с ним не нашлось повода откровенно, по-мужски поговорить друг с другом.
И вот, когда все уже, казалось, было на мази, Ивану Петровичу выписали путевку не в тот санаторий. Ему бы взять да рассказать председателю завкома, почему именно "не в тот", и все, глядишь, обошлось бы по-хорошему, а он не рассказал, постеснялся. Все-таки как-никак семейные неприятности. И что предзавкома ни делал, как он ни уговаривал Ивана Петровича ехать в "Чистые ключи", у того на все доводы был только один ответ:
— Или в «Светлану», или никуда.
— И не езжай, — сказал с досады предзавкома и добавил: — Ох, уж эти мне ревматики! Болезни у них на пятак, зато капризов, как у хорошей барыни.
— Это кто же здесь барыня? — раскрасневшись, спросил Иван Петрович.
Предзавкома был человек в общем неплохой, но резкий на язык. Ему бы успокоить Сыроквашу, а он нет, сам вспылил, обидел старика и вынудил его отправиться с жалобой в обком союза. Но попасть к председателю обкома в этот вечер Ивану Петровичу не удалось.
— Александр Александрович проводит заседание президиума, — сказала Сырокваше синеглазая Шурочка. — Оставьте номер вашего телефона, я сообщу завтра, когда вам надо будет прийти на прием.
Иван Петрович недовольно помял в руках кепку. Он, по совести, не очень верил в это самое завтра, но скепсис оказался необоснованным. Назавтра утром в квартире Сырокваши раздался телефонный звонок, и Шурочка мило сказала хозяину телефона:
— Иван Петрович, доброе утро. Вы хотели встретиться с Александром Александровичем? Он очень рад и ждет вас во вторник в два пятнадцать. Это время вас устраивает?
— Да, да, устраивает, — поспешил сказать Сырокваша, хотя два пятнадцать никак его не устраивало. Но звонок от имени председателя на квартиру так растрогал старика, что он решил даже перемениться во вторник сменой.
Три дня, от субботы до вторника, Сырокваша находился под впечатлением телефонного разговора, а во вторник утром в его квартире раздался новый звонок. У аппарата была Шурочка.
— Иван Петрович, — сказала она, — Александр Александрович просил напомнить, что сегодня в два пятнадцать он ждет вас у себя.
— Спасибо, я помню, — сказал Сырокваша. А сам подумал: "Да, этот Александр Александрович не чета нашему предзавкома. Вежливый, обходительный. С таким председателем можно быть откровенным. Такому расскажешь про зятя, не постесняешься".
В радужном, приподнятом настроении собирался Иван Петрович на свидание с председателем обкома союза. В час дня, побритый, принаряженный, вышел он из дому, как вдруг телефонный звонок неожиданно вернул его с лестницы. У аппарата была Шурочка.
— Иван Петрович, — сказала она. — Александр Александрович просит извинить его. Сегодня он вас принять не сможет. В два пятнадцать ему надо быть на смотре хоровых и танцевальных кружков.
Что и говорить, извещение было не из приятных. И хотя старый разметчик ничего не имел против самодеятельного искусства и совсем не собирался противопоставлять свою скромную персону певцам и танцорам, тем не менее в его радужном настроении произошел какой-то спад, и он забыл даже спросить, на какой день переносится его свидание с председателем обкома.
Но то, что забыл Иван Петрович, хорошо помнил Александр Александрович.
В час ночи в квартире Сырокваши раздался резкий звонок. Люди жили в этой квартире тихие. Днем они работали, ночью спали, посему неурочный трезвон переполошил весь дом. Из каждой двери в коридор выскакивали полуодетые, взбудораженные люди:
— Что случилось? Где горит?
Но это был не пожар. Это звонила Шурочка.
— Иван Петрович, — сказала она, — вы хотели встретиться с Александром Александровичем? Он очень рад и ждет вас в пятницу в два пятнадцать. Это время вас устраивает?
Ночной звонок вызвал в сердце старого Сырокваши раскаяние.
"Вот ты лежишь и спишь, — говорил он себе, — а в это время где-то бодрствует человек, который думает о тебе, желает тебе хорошее".
Это раскаяние увеличилось еще больше в пятницу утром, когда в телефонной трубке снова раздался Шурочкин голос:
— Александр Александрович просил напомнить, что сегодня в два пятнадцать он ждет вас у себя.
К часу дня Иван Петрович был готов к свиданию. Он вышел из квартиры с теплым, хорошим чувством к Александру Александровичу; и он бы донес это чувство до кабинета председателя, если бы новый звонок по телефону не возвратил его с лестницы. И вновь, как и в прошлый раз, у аппарата была Шурочка:
— Александр Александрович просит извинить его. Сегодня он вас принять не сможет. В два часа ему надо быть в ВЦСПС.
После этого звонка Ивану Петровичу уже не хотелось больше встречаться с Александром Александровичем. Да и зачем? Он бы не смог теперь быть откровенным с ним, не смог бы рассказать ему ни про свою дочь, ни про своего зятя. А идти с жалобой на председателя завкома тоже не было никакой надобности. После ссоры с Сыроквашей предзавкома быстро отошел, и хотя дело было хлопотливым, он не поленился, сходил в курортное управление, затем в Центральный комитет союза и переписал Ивану Петровичу путевку из "Чистых ключей" в "Светлану".
В пятницу вечером Сырокваша уехал на юг, а в час ночи в его квартире раздался очередной звонок. И хотя к телефону подошел не Иван Петрович, а его сосед, Шурочка ласково задала свой привычный вопрос:
— Вы хотели встретиться с Александром Александровичем? Он очень рад и ждет вас во вторник.
Сосед Сырокваши был человек молодой, веселый, любопытный. Соседу было интересно узнать, чем могут окончиться все эти телефонные перезвоны, и он не стал отказываться от свидания с председателем. Но нового, по-видимому, ничего не предвиделось. Со вторника свидание было перенесено на пятницу, с пятницы на вторник.
Иван Петрович заканчивал уже на юге курс лечения, он давно помирился с зятем и скоро должен вернуться назад, а в его квартире по-прежнему дважды в неделю звонит телефон и веселый молодой сосед спрашивает у Шурочки, как у своей старой знакомой:
— Как дела? Что сказал Александр Александрович?
И Шурочка, не чувствуя в заданном вопросе иронии, милым, приветливым голосом отвечает:
Ночью: Александр Александрович рад с вами встретиться…
Утром: Александр Александрович просил напомнить вам…
Днем: Александр Александрович просил извинить его, но сегодня он не сможет встретиться с вами.
Сосед слушает и подсмеивается над незадачливым помощником Александра Александровича, а этому помощнику хочется только одного: чтобы Александр Александрович выглядел в глазах членов профсоюза чутким, отзывчивым человеком.
Бедная Шурочка по молодости лет не учитывает того обстоятельства, что чуткость не профессия, а свойство человеческого сердца и если такового свойства нет в председательском сердце, то его уже ничем нельзя симулировать: ни телефонными звонками, ни ласковыми пожеланиями "доброго утра" от имени этого самого председателя.
1950 г.
Рано утром по мраморной парадной лестнице во Дворец пионеров поднялся первый посетитель. Он долго стоял перед кабинетом директора, прежде чем решился наконец постучать в дверь.
— Войдите.
Дверь робко приоткрылась, и в образовавшейся щели показался веснушчатый нос и два горящих глаза.
— Смелее, смелее!
Дверь открылась шире, и перед Александрой Ивановной предстал двенадцатилетний вихрастый мальчик.
— Здравствуйте!
— Здравствуй! Рассказывай, зачем пришел.
Мальчик сделал еще один шаг вперед, затем остановился и стал нервно крутить на своем пальтишке пуговицу. Крутил он ее и перекрутил. Пуговица вырвалась с насиженного места, как из рогатки, и, шлепнувшись об руку директора, упала на пол. Затем пуговица сделала большой круг по комнате и закатилась под диван.
Мальчик смутился и покраснел.
"Ну, все, — решил он, шаря рукой под диваном. — Теперь меня уже не примут в драматический кружок. Факт, будь бы я на месте Александры Ивановны, разве бы я принял такого? Эх, ты! — сказал он самому себе, казнясь и сокрушаясь. — Тебе бы не во Дворец пионеров, а в детский сад".
Но Александра Ивановна вопреки всем ожиданиям даже не рассердилась. Наоборот, как только мальчик выполз из-под дивана с злополучной пуговицей в руках, она очень тепло улыбнулась ему. Мальчик тоже улыбнулся, приободрился, заговорил и быстро забыл о своем неприятном приключении.
Так Нарик Крыльцов стал членом драматического коллектива ростовского Дворца пионеров. Он участвовал в детских спектаклях, инсценировках. Все было как будто хорошо. Да вот беда: мама Нарика оказалась не в меру восторженной особой. Первые выступления Нарика так вскружили голову Татьяне Константиновне, что она стала везде и всюду хвастать его успехами.
— Мой сын — прирожденный трагик, — говорила она. — В сказке про бабу-ягу он создал волнующий образ лягушки-квакушки. В его игре было столько жизненной правды и переживаний, что в следующем спектакле моему мальчику обязательно дадут роль героя-премьера.
Но мамины расчеты не оправдались. В следующем спектакле ее мальчику поручили не роль героя-премьера, а более скромную роль: козы-дерезы. Сейчас мы можем раскрыть секрет режиссера и сказать, что под шкурой козы-дерезы предполагалось выступление не одного, а двух мальчиков. Один должен был изображать передние ноги козы, другой — задние. Обоим мальчикам роль пришлась по душе. Они весело скакали по сцене, стучали копытцами, брыкались. А Татьяна Константиновна заупрямилась.
— Нас обманывают, — сказала она сыну. — Задние ноги совсем не твое амплуа. При твоих способностях ты должен играть только переднюю пару ног.
— Мамочка, задние интереснее, — взмолился сын. — Сзади же есть хвостик.
— Нет, нет, даже не спорь, — отрезала мама и, подхватив сумку и шляпку, стремительно направилась во Дворец пионеров.
— Моего сына затирают, — взволнованно сказала она, входя в кабинет директора.
— Не может быть, — ответила Александра Ивановна. — В наших кружках ко всем детям относятся одинаково.
— К моему сыну нельзя относиться, как ко всем. У него крупное сценическое дарование.
Тихой и мирной работе драматического коллектива пришел конец. Татьяна Константиновна стала появляться на репетициях, вмешиваться в распределение ролей, спорить с режиссером.
Александра Ивановна попробовала успокоить ее, но не тут-то было.
— Как, вы тоже интригуете против моего мальчика?
И вот в горком комсомола летит уже жалоба не только на режиссера, но и на директора.
— Помогите! Завистники не дают ходу юному дарованию.
Татьяна Константиновна Крыльцова беспокоила работников горкома совершенно напрасно. Ее сын ничем особенным не выделялся среди своих сверстников. Это был самый обыкновенный двенадцатилетний мальчик. Больше того, школьные педагоги относили этого мальчика к числу худших, а не лучших своих учеников. Особенно плохо занимался Нарик арифметикой. Вместо того, чтобы призвать его к порядку, мама всячески пыталась оправдать сына:
— У моего мальчика наследственная неприязнь к таблице умножения. Вы разве не знаете? У всех Крыльцовых всегда были нелады с математикой.
Пользуясь постоянным заступничеством, Нарик учился все хуже и хуже, и дело дошло наконец до того, что педагогический совет решил оставить его на второй год.
— Ни в коем случае! — сказала мама. — Мой мальчик самолюбив, он не переживет этого.
И вот в различных учреждениях Ростова снова замелькала знакомая шляпка Татьяны Константиновны.
— Помогите!
И маме помогли. Ее сын был переведен в следующий класс. Но в следующем сын учился не лучше, чем в предыдущем. Он не желал признавать не только таблицы умножения, но и дробей, уравнений. Мальчик убегал с уроков в кино, на берег Дона. Ему ставили двойки, а мама за каждую двойку учиняла школе скандал.
— Ставьте "пять".
— На каком основании?
— Мой сын готовит себя к артистической деятельности, и ему математика не понадобится.
Но у педагогов была на этот счет своя точка зрения. Мама спорила, ругалась, наконец забирала своего сына из школы и устраивала его в соседней.
— Здесь совсем другие педагоги, — говорила она. — Они добрые, отзывчивые.
Новой школой Татьяна Константиновна восторгалась обыкновенно лишь до конца первой четверти. И как только в табеле у Нарика появлялась двойка, чудные и чуткие педагоги немедленно превращались Татьяной Константиновной в злостных завистников.
За годы своего ученичества Нарик Крыльцов сидел за партами чуть ли не всех мужских школ города, и во всех этих школах нет сейчас ни одного педагога, с которым бы не поссорилась Татьяна Константиновна. Она не только ссорилась, — она на каждого писала жалобу в вышестоящую инстанцию. Мама Нарика не щадила никого: учителей, директоров школ, работников гороно, горсовета, секретарей партийных, комсомольских организаций. Многие ее жалобы шли сразу в несколько адресов: Москва, Верховная прокуратура СССР и тут же три копии — министру просвещения РСФСР, председателю Ростовского облисполкома, секретарю Ростовского обкома комсомола.
В нашей стране очень чутко относятся к жалобам трудящихся. И каждая организация, куда обращалась Крыльцова, пыталась помочь ей. Да и как не помочь, когда вас слезно просит об этом мать!
Одно из таких заявлений попало и к нам в редакцию, и вот я еду в Ростов-на-Дону, в школу № 39. Заведующая учебной частью Евгения Андреевна Шелепина выслушивает меня и хватается за голову.
— Как хотите, а я больше не могу! — говорит она.
Евгении Андреевне можно было посочувствовать. Я был семнадцатым человеком, который явился в школу с расследованием по жалобе Татьяны Константиновны. И вот мне, как и шестнадцати предыдущим представителям, показывают все контрольные работы ученика Крыльцова. Я иду во все другие школы, где учился Крыльцов, и убеждаюсь, что претензии Татьяны Константиновны необоснованны. К точно таким же выводам пришли до меня и шестнадцать моих предшественников, которые занимались разбором жалоб Крыльцовой. И что же? Все они поплатились за это — на каждого Татьяна Константиновна успела настрочить встречное заявление.
Мама Нарика занималась самым настоящим вымогательством и немало преуспела в этом деле. За все последние годы Нарик Крыльцов ни разу не смог получить по алгебре, геометрии, физике больше двойки. Он не выдержал ни одного переходного экзамена по этим предметам, и, тем не менее, его ежегодно переводили из класса в класс.
— Мой сын при его выдающихся способностях всегда сумеет наверстать упущенное, — обещала мама в своих заявлениях.
Но упущенное не наверстывалось. Наоборот, Нарик Крыльцов терял все хорошее, что у него было. Трагический актер, как думала мама, из ее сына не получился. Года три он занимался в детском драматическом коллективе, а потом бросил. Хорошо, пусть у мальчика не было крупного сценического дарования, но ведь у него была честь, совесть. Семь лет назад после каждого скандала, учиненного Татьяной Константиновной, мальчик в слезах прибегал в кабинет директора Дворца пионеров извиняться за поведение своей мамы.
Сейчас Нарику уже не двенадцать, а девятнадцать лет, мама зовет его полным именем — Нарцисс. Бывший Нарик — это высокий нагловатый молодой человек, который уже давно разучился краснеть. Вместо того чтобы писать контрольные работы по алгебре, Нарцисс пишет жалобы на своих учителей. Он заявил в гороно, что учитель С. поставил ему двойку из мести. Нарциссу дали переэкзаменовку. Он опять срезался и опять написал жалобу. Ему дали вторую переэкзаменовку, и он вторично срезался. Тогда мама потребовала от министра просвещения РСФСР, чтобы ее сын был переведен в десятый класс без переэкзаменовок.
"Моему мальчику по состоянию его здоровья противопоказано подвергаться испытаниям по математике", — писала она в своем заявлении.
Из министерства в Ростов приехал инспектор Шутов. Инспектор установил, что Нарик совершенно здоров, и отказал маме в ее домогательствах.
— Ах, так! Ну, вы еще пожалеете! — сказала Татьяна Константиновна и бросилась вон, сильно хлопнув дверью.
Через минуту я увидел эту женщину в соседней комнате. Она уже соединилась по междугородному телефону с Москвой.
— Вы видели, в каком виде он разговаривал со мной? — спросила она. — Пьяный, заикается. Позор! И это инспектор.
— Вы зря распространяете сплетни. Шутов совершенно трезв.
— Не заступайтесь! Я уже сообщила министерству, что инспектор был пьян, и пусть он теперь оправдывается как знает.
Но теперь должен был оправдываться не только инспектор Шутов, теперь начали хвататься за головы педагоги еще одной ростовской школы, № " 47, которые отказались вместе с инспектором принять в десятый класс сына Татьяны Константиновны без экзаменов. Мать и сын в четыре руки строчат сейчас заявления на ни в чем не повинных людей, обвиняя их во всех смертных грехах.
— Пусть они теперь оправдываются как знают.
— Странная женщина — эта дама с Нарциссом, — сказал про Крыльцову заведующий гороно. — Два института окончила: юридический и экономический. Ей бы делом заняться, а у нее в голове одни козни. Ну как ее утихомирить? Посоветуйте.
— Привлеките ее к суду. Это же самая настоящая клеветница.
— Верно, клеветница, и все же жалко ее. Как-никак, а ведь она мать.
Задушить все живое и доброе в своем ребенке — это не материнская, а какая-то обезьянья любовь. Нет, зря в Ростове жалеют Крыльцову. Эту женщину надо было призвать к ответу еще несколько лет назад, тогда бы и сын ее вырос другим человеком.
1950 г.
Пал Палыч начал обедать в нашей столовой месяца два назад и сразу обратил на себя внимание окружающих. Манеры у него были резкие, угловатые. Ел он довольно неопрятно, разговаривал за столом так громко, точно командовал на плацу.
— Ты мне олифы подай, — кричал он своему соседу по столу, — а клеевой краской всякий дурак стены покрасит!
Недели две трубный глас Пал Палыча держал нашу столовую в курсе всех его москательных похождений. Мы знали, что сказал по поводу олифы председатель райсовета, какую резолюцию наложили в главке и на сколько килограммов пытался обвесить Пал Палыча кладовщик склада.
Кончились разговоры об олифе — начались о гвоздях, потом о кровельном железе.
— Меня не обманешь! — кричал Пал Палыч, разгрызая крепкими белыми зубами кость от бараньей ножки. — Я свое все равно вымолочу!
Глядя на выступающую вперед челюсть Пал Палыча, я не сомневался, что такой действительно вымолотит не только гвозди, но и душу у самого черта.
И вдруг рыцарь гвоздей и олифы, ковыряясь как-то вилкой в винегрете, к общему удивлению завсегдатаев столовой, довольно неожиданно и в том же темпе кресчендо заговорил о музыке.
— Насчет струнного оркестра даже не агитируйте! — заявил он председателю завкома. — Не пройдет. Духовой, пожалуйста, организую. Духовой сам себя всегда окупит. Под него и потанцевать можно, а помрет кто — мы и похороним красиво.
Пока разговор ограничивался кровельным железом, все было как-то понятно. Но когда Пал Палыч в привычном для него стиле стал рассуждать о музыке, я не выдержал.
— Иван Николаевич, — обратился я к председателю завкома, — кто этот дядя, который с таким воодушевлением беседовал с вами по погребальным вопросам?
— Да вы, батенька, — сказал председатель, — видать, сильно оторвались от наших культурных учреждений. Пал Палыч — директор клуба "Первое мая".
Я от удивления только развел руками.
— А вы за кого же считали его? — спросил председатель.
— Завхоз, завскладом — кто угодно, но только не директор клуба.
— Зря вы так пренебрежительно говорите о Пал Палыче. Звезд с неба он не хватает, это верно. Но зато рукаст. Порядок у него в клубе сейчас отменный. Мусий Захарович два года крышу починить не мог, а этот за две недели все обстряпал. И починил и покрасил. Он второй киноаппарат добыл. В нашем клубе сейчас проекция на экране не хуже, чем в Первом художественном.
Дом с шестью колоннами на углу Перфильевского и Малохомутной уже много лет принадлежал клубу "Первое мая". Прежде я часто бывал в этом клубе. Мне приятно было провести здесь свободный вечер: посидеть в читалке, зайти на репетицию драматического кружка, поговорить с Мусием Захаровичем Кузменко. Старый директор был человеком доброго сердца и широкого радушия. Он любил людей и встречал каждого из нас, как хороший гостеприимный хозяин.
— Были в библиотеке? — спрашивал он вас. — Тогда бегите. Мы вчера тридцать новых книг приобрели.
Если в хоровом кружке появлялась способная певица, Мусий Захарович обязательно тащил вас за кулисы послушать, как звучит у нее голос.
— Талант, батенька мой! — жарко шептал он вам на ухо. — Ей только немного подучиться, и она у нас в «Русалке» дочь мельника петь будет.
Я помню день премьеры «Русалки» в клубе "Первое мая". Правда, опера была поставлена не так пышно, как в Большом театре. И дочь мельника, и князь, и сам мельник пели не под оркестр, а только под аккомпанемент рояля, тем не менее успех был огромный. Радовались за молодых певцов не только свои, но и гости, особенно артисты Большого театра, консультировавшие постановку "Русалки".
Мусий Захарович имел много друзей как в самом клубе, так и за его пределами. Если клубная библиотека устраивала читательскую конференцию, то наряду с нашими местными критиками в обсуждении обязательно участвовали и представители Союза писателей. Если в клубе устраивался доклад, то каждый из нас знал наверняка: вечер пройдет не без пользы, ибо Мусин Захарович пригласит докладчиком не случайного, а знающего, авторитетного человека.
Но если наш директор прекрасно ладил с кружковцами, писателями, артистами, то делового контакта с людьми, обслуживающими клуб, у него не получалось. Не знаю, почему — то ли от излишней доверчивости, а может, из-за плохого контроля — истопники, водопроводчики, уборщицы работали спустя рукава. Из-за этого в зрительном зале часто бывала довольно низкая температура, а на окнах фойе висела паутина. И вот эта самая паутина в конце концов и подвела Мусия Захаровича, заставив завком посадить на место директора Пал Палыча.
Честно говоря, мне трудно было представить наш клуб без его прежнего, приветливого директора. Правда, и у нового директора тоже были свои достоинства. Он не зря мучил нас, к примеру, два последних месяца разговорами о гвоздях и олифе. Домик с шестью колоннами выглядел сейчас значительно нарядней, чем прежде. Пал Палыч подремонтировал и покрасил его как внутри, так и снаружи. Он удвоил количество электрических лампочек, сменил истопника котельной — и в клубе стало светлее и теплее.
Ах, если бы Пал Палыч ограничил свою активность только ремонтными делами! К сожалению, неистовый завхоз пошел дальше. Он снес внутренние переборки в комнатах для кружковой работы и увеличил таким образом количество мест в зрительном зале. Второй киноаппарат, приведший в такое умиление председателя завкома, выселил, по существу, из зрительного зала всякую самодеятельность, превратив хороший клуб в бедненький кинотеатр.
Старые друзья Мусия Захаровича не желали мириться с таким переустройством. Комсомольцы вели с Пал Палычем самую непримиримую войну. Одного из воинов, который дебютировал год назад в роли мельника, я застал в кабинете директора. Бывший мельник пробовал выпросить зрительный зал для молодежного вечера.
— Не могу дать, — говорил Пал Палыч. — План. Четыре дня в неделю у меня в зале кино. Два, по договору с филармонией, уходят на коммерческие концерты, а один забирает завком под политические мероприятия.
— А вы пожертвуйте ради молодежи одним киновечером, — предложил я.
— Такой совет не проходит, — отрезал Пал Палыч. — Каждый вечер — это четыре сеанса, а каждый сеанс дает триста рублей дохода. А что даст молодежный вечер на клубный баланс? Ничего не даст.
— Пал Палыч… — пробовал спорить бывший мельник, по Пал Палыч был неумолим.
— Переведите свой хор на самоокупаемость, — говорил он. — Нужен зал — пожалуйста: тысяча двести рублей в кассу — и пойте сколько душе угодно.
— Мы еще только учимся петь, — чуть не плача, говорил бывший мельник, — а вы подбиваете нас на халтуру.
Но Пал Палыч вряд ли знал разницу между халтурой и чистой, подвижнической любовью молодежи пусть к еще несовершенному, самодеятельному, но все же искусству. Объяснять новому директору, в чем именно состояло истинное предназначение клуба, было делом лишним, ибо Пал Палыч не признавал этого предназначения и посему свел всю большую, многогранную деятельность клубного руководителя к одной узкой задаче — бойкой торговле кинобилетами.
Я смотрел на нового директора клуба и думал в это время о старом. Я не понимал работников нашего завкома, которые так легко предпочли жесткую руку Пал Палыча большому, любящему сердцу Мусия Захаровича.
Я не говорю или — или, так как хорошему клубу нужно и то и другое. Но если речь зашла о директоре, то таковым должен быть умный и чуткий наставник, а никак не деляга. Пусть Пал Палыч тоже остается в клубе, по не в чужом кресле, а на более скромной роли — заведующего хозяйством. Пусть он так же рьяно следит за работой истопников, уборщиц и своевременным ремонтом крыши и пусть никогда не вмешивается в те области воспитательной работы, о которых не имеет ни малейшего представления.
1949 г.
Мария Васильевна Пасхина была замужем за Вайсфельдом. Сын у нее записан на фамилию Попова. Одно время она получала алименты на этого сына с Черкезова. Потом иск был перенесен на Табакалова. И вот, наконец, мама познакомила сына с новым отцом — Гезаловым.
Мария Васильевна — еще довольно красивая, нестарая женщина. Когда-то она училась языкам, потом — в медицинском институте. Но все это осталось в далеком прошлом. Сейчас Мария Васильевна ведет "светский образ жизни". Утро она проводит в постели. День посвящает маникюру и портнихам, а вечером ходит с мужем в театр или принимает гостей.
Мы узнали о существовании Марии Васильевны из письма наших ереванских читателей. Один из них пришел на квартиру к Гезаловым и сказал:
— Мария Васильевна, пожалейте своего сына. Парню совестно перед товарищами.
— Почему?
— Как почему? Вы же его с пятым отцом знакомите.
— Ложь. Артем Тигранович Гезалов приходится пятым отцом лишь старшему сыну. Для среднего он третий, а для младшей, Ангелины, — всего-навсего второй отец. Ах, — сказала Мария Васильевна, хватаясь за виски, — если бы вы знали, сколько неприятностей я натерпелась с этими детьми! Сначала меня мучил старший. Он совсем не умел держать себя в обществе. При посторонних людях называл меня мамой.
— А вам это было неприятно?
— Господи, я вовсе не собираюсь записываться в старухи!
— А где сейчас ваш старший сын?
— Когда-то он жил в детском доме под Ростовом, потом переехал в Донбасс, а сейчас я даже не знаю, где он. Впрочем, если вас это очень интересует, я могу узнать.
И, повернувшись к двери, Мария Васильевна крикнула куда-то в коридор:
— Соня, ты не знаешь, где сейчас живет Виктор?
— В Киеве! — крикнули из коридора.
— Не успела я отдохнуть от старшего, — продолжала Мария Васильевна, — как меня стал мучить средний сын.
— И вы решили избавиться и от среднего?
Мария Васильевна смущенно улыбается.
— У меня не было другого выхода, — говорит она, оправдываясь. — Табакалов предложил мне уйти от Черкезова и выйти замуж за него. Это предложение меня устраивало, и я уехала из Баку.
— А Олега бросили?
— Какого Олега?
— Вашего среднего сына.
— А разве его зовут Олегом?
— Вы что, забыли, как зовут ваших детей?
— Нет, почему, я помню. Мы еще спорили по этому поводу с мужем. Он хотел назвать сына Геддеем, я настаивала на Эдуарде, а в детском доме, по всей видимости, распорядились по-своему и превратили мальчишку в Олега. Да мы можем уточнить это у Сони.
— Простите, а кто эта Соня, у которой вы консультируетесь?
— Домработница.
— Странно, домработница знает о детях больше, чем родная мать.
— Что же тут странного? — цинично ответила Мария Васильевна. — Я попросту не люблю детей.
Кого же любит эта холеная бессердечная женщина?! Да никого, кроме самой себя! Живет Мария Васильевна в свое удовольствие и ради этого совершает подлость за подлостью.
Со своим старшим сыном Мария Васильевна распрощалась, когда мальчику было девять лет, среднего она бросила в Баку, когда ему исполнилось семь, и вот теперь, как пишут нам в редакцию, Мария Васильевна собирается избавиться и от младшей, Ангелины.
Когда ребенку семь лет, ему трудно поверить в бессердечность своей матери. И дети не верили. Они рвались в свой дом, к своей семье. Дети разыскивали мать, приезжали к ней. Но мать не радовалась этим встречам и тут же отправляла сыновей в город, который был подальше.
Старший в конце концов понял, с каким чудовищем он дело, смирился и перестал рваться домой. А средний сын все тосковал и ездил на крышах вагонов за своей матерью. В этом году мальчик разыскал Марию Васильевну в Ереване, где она поселилась на жительство со своим новым супругом. Мальчик пришел к ней в дом, надеясь, что мать обрадуется ему. А мама даже не открыла сыну двери:
— Проходи, проходи. Бог подаст.
Соседи Марии Васильевны пробовали походатайствовать за сына перед матерью. Но мать не стала даже разговаривать с ними. Тогда соседи пошли к прокурору.
Жестокость матери возмутила и работников прокуратуры. Мария Васильевна в тот же день была вызвана для разговора. Вместе с ней явился к прокурору и ее супруг, доцент Гезалов.
— Дети — это личная жизнь Марии Васильевны, — сказал Гезалов. — Я сам никогда не вмешиваюсь в эту жизнь и советую вам делать то же.
Как ни странно, но эта тирада о невмешательстве обезоружила работников прокуратуры. И вот, вместо того чтобы оказаться на скамье подсудимых, Мария Васильевна, упаковав в чемоданы семь цветных халатов и восемь вечерних платьев, срочно выехала на отдых в Сочи.
— А как же дети? — спросите вы,
"А мы живем, как и жили, — пишет в редакцию средний сын Марии Васильевны. — Нас трое детей от одной матери, и ни один из нас не знает своей настоящей фамилии. Пять отцов, а который из них твой? Волк — дикий зверь, — продолжает Олег, — но разве волчица когда-нибудь бросит маленьких детенышей? Никогда! А наша мать, как кукушка, она подбрасывает своих птенцов в чужие гнезда".
На днях Мария Васильевна возвратится со своими чемоданами с курорта, но я не думаю, что кто-либо из ее знакомых, прочтя письмо Олега, захочет поздравить супругу доцента Гезалова с приездом. Таким людям руки не подают. Таких не приглашают в гости, с такими стыдятся жить в одном доме.
1949 г.
Евгений Евгеньевич Шестаков был не только хорошим пианистом, но и хорошим педагогом. Когда Евгения Евгеньевича назначили директором районной музыкальной школы, все родители пришли в восторг. Но достаточно было этому директору отчислить из школы трех неспособных к музыке учеников, как на него тут же посыпались самые страшные жалобы. Первым позвонил в редакцию один из работников Главсахара.
— Вы знаете Евгения Шестакова?
— Да, как музыканта.
— Музыка — это не то. Познакомьтесь с ним лично, и у вас будет хороший материал для фельетона "Унтер Пришибеев в роли директора школы".
— Почему Пришибеев?
— Как почему? Вы разве не слышали? Этот субъект отчислил из школы Гугу!
— Кого, кого?
— Господи, — недовольно заверещала телефонная трубка, — про Гугу говорит весь город!
Мне было неловко сознаться в своем невежестве, но я только теперь впервые услышал имя Гуги.
— Как впервые? — удивилась телефонная трубка. — Разве к вам еще не приходила эта дама?
— Какая дама?
— Ну та, Мария Венедиктовна!
— Нет!
— Не приходила, так придет, — обнадеживающе сказал человек из Главсахара и добавил: — Так вы уж тогда того… поддержите ее.
Не успела телефонная трубка лечь на рычажок, как ее тотчас же пришлось снова поднять. На сей раз в редакцию звонил известный детский писатель.
— К вам, — сказал он, — должна прийти Мария Венедиктовна. Это мать Гуги, и я от имени целой группы товарищей прошу вас ей помочь.
В этом месте детский писатель тяжело вздохнул и перечислил фамилии двух доцентов, двух полковников, трех — медицинских работников и одной балерины. Но Марлю Венедиктовну, по-видимому, не удовлетворило такое перечисление, поэтому вслед за двумя первыми раздалось еще восемь новых телефонных звонков. Два доцента, два полковника, три медицинских работника и одна балерина звонили в редакцию, чтобы выразить свой протест против отчисления Гуги из школы.
Гугино дело было совершенно ясным. Гута не обладал музыкальными способностями, и его следовало определить в другую школу. Но Гугина мама не признавала других школ. Она бегала по большим и малым учреждениям, добиваясь только одного — восстановления Гуги. Мало того, мама сама все последние дни проводила в ненужных хлопотах, она втянула в этот круговорот еще и пропасть разных других людей… И ведь сумела же она привлечь на свою сторону всю эту почтенную публику! Как? Каким образом?
Мария Венедиктовна была серенькой, сухонькой женщиной. Она не знала ни чар, ни ворожбы. Единственное, что она умела, — плакать. Эта женщина хорошо знала силу своих слез. Действуя этой силой, как вор отмычкой, она вползала к вам в сердце, наполняя его всякими жалостливыми чувствами.
Вот и теперь, придя в редакцию, Гугина мама сразу же потянулась за носовым платком. Мария Венедиктовна еще не сказала ни слова, а у всех нас, сидевших в комнате, уже защемило сердце.
"Нет, надо крепиться!" — решил я.
Но где там! Разве можно было оставаться холодным, когда рядом плакала женщина? А плакала она беззвучно и безропотно. И эти тихие слезы творили чудо. Из склочной, эгоистичной женщины они превращали Гугину маму в маленькую обиженную девочку, и вот вы готовы были уже броситься в бой против ее обидчика.
Я крепился, а жалостливые чувства между тем уже вели свою подрывную работу. Они рисовали передо мной жизнь этой маленькой, сухонькой женщины, в центре которой был он, ее мальчик. Маме очень хотелось, чтобы этот мальчик был музыкантом, а у мальчика не было ни музыкальных способностей, ни музыкального слуха. Но мама не сдавалась.
— Пианиста делает не слух, а усидчивость, — говорила она. — Вы посмотрите лучше на кисть. У моего мальчика пальцы Антона Рубинштейна.
Из-за этих гибких, длинных пальцев Гуге пришлось все свои детские годы провести в различных музыкальных кружках. Но маме и этого было мало: мама заставляла Гугу брать дополнительные уроки и успокоилась только тогда, когда устроили его в фортепьянный класс музыкальной школы. И несколько лет тихий и послушный сын, не любя музыки, учился в музыкальной школе. И вот, когда счастье казалось Гугиной маме таким близким и возможным, появился этот новый директор и напрямик сказал маме:
— Вы зря утешаете себя иллюзиями. Ваш сын никогда не будет хорошим музыкантом.
Десять минут назад такая прямота казалась мне правильной, а вот теперь жалостливые чувства заставили меня изменить свое мнение. Я тоже снял с рычажка телефонную трубку и, следуя дурному примеру всех прочих Гугиных ходатаев, стал просить Евгения Евгеньевича сменить гнев на милость и восстановить Гугу в школе.
— Хорошо, — совсем неожиданно сказал Евгений Евгеньевич, — но только при условии, если вы повторите свою просьбу.
— Когда? Сейчас? — обрадовался я такому легкому разрешению вопроса.
— Нет, завтра в двенадцать.
— Все в порядке, — поспешил я успокоить Гугину маму. — Завтра ваш мальчик будет восстановлен.
Завтра в двенадцать, когда я пришел в школу, там сидели все десять ходатаев. Оказывается, все десять, как и я, приглашены в школу.
И все пришли — два доцента, два полковника, три медицинских работника, балерина, сотрудник Главсахара и детский писатель, и каждый был полон решимости не поддаваться ни на какие увещевания нового директора.
"Пусть директор и не пытается переубеждать нас своими речами, — думал каждый, — все равно мы будем требовать восстановления Гуги".
А новый директор, оказывается, и не собирался произносить речей. Он просто спросил:
— Кто из вас знаком с Гугой?
Мы все неловко переглянулись. Оказывается, никто.
— Тогда давайте познакомимся с ним, — сказал директор и крикнул в соседнюю комнату: — Гуга!
В класс вошел широкоплечий пятнадцатилетний парень. Он поклонился, даже не посмотрев на тех, кто примчался из-за него в школу по сигналу СОС, поднятому его мамой, и сел за рояль.
— "На тройке", — флегматично сказал он и опустил гибкие, длинные пальцы на клавиатуру.
А пальцы у него действительно были замечательные. Я невольно даже закрыл глаза, ожидая, как из-под этих пальцев польются волшебные звуки музыки Чайковского и перенесут всех нас на зимнюю сельскую улицу в веселый день масленичных катаний на тройках. Но Гугины пальцы обманули мои ожидания. Они не воссоздали картины широкой русской масленицы и не донесли ни до кого из нас ни мыслей, ни настроений великого композитора. Гуга играл холодно, равнодушно. Он даже не играл, он отрабатывал за роялем какой-то давно надоевший урок.
Директор школы неспроста устроил этот концерт. Мы жалели мать, а директор школы очень убедительно доказал нам, что жалеть следовало не мать, а сына, которого эта мать заставляла заниматься нелюбимым делом.
— Моцарт… Рахманинов… — говорил Гуга и продолжал играть без души, без вдохновения.
— Хватит, — сказал наконец, не выдержав, один из доцентов.
Гуга встал, поклонился и вышел. И в классе сразу наступило какое-то тягостное, неприятное молчание. Десять ходатаев сидели вокруг рояля, как десять напроказивших и наказанных школьников.
Само собой разумеется, что "завтра в двенадцать" директор не восстановил Гугу в школе.
Директор встал и сказал ходатаям:
— Гуга — плохой музыкант, но очень неплохой юноша. И если вы действительно хотите помочь Гуге, то вам следует прежде всего серьезно поговорить с Гугиной мамой.
Достаточно было директору напомнить об этой женщине, как все ходатаи заспешили к выходу.
"Ну, нет, с меня хватит!" — подумал и я. Однако случаю угодно было распорядиться по-другому.
Не успела наша редакционная машина тронуться от подъезда школы, как у нее заглох мотор. А так как машина была старенькая, а шофер новенький, только с курсов, то, как мы ни старались, наш мотор не желал заводиться.
— Искра пропала, — виновато сказал шофер. — Придется звонить в гараж — просить тягач.
— А по-моему, машина пойдет без тягача, — перебил шофера чей-то молодой, звонкий голос.
Я оглянулся. Вокруг нас, оказывается, уже собралось десятка два школьников. И ближе других к машине стоял Гуга.
— Много ты знаешь! — буркнул ему в ответ шофер.
— А чего же здесь знать? — спокойно сказал Гуга. — Это элементарно. Дело у вас не в искре, а в свечах. А ну, дайте ключ, — сказал он, поднимая капот машины.
И шофер подчинился этому твердому, уверенному голосу. Гуга передал какому-то мальчику свои ноты, засучил рукава и стал отвинчивать свечи.
— Правильно, — сказал он, — кольца у вас разработанные, а масла налито много, вот свечи и захлебнулись.
Две свечи Гуга подчистил ножом, две заменил новыми. Тонкие, гибкие пальцы Гуги работали быстро, ловко.
Да, это был не тот флегма, который полчаса назад сидел за роялем.
— А ну, заводи! — сказал Гуга шоферу, и мотор, к общему ликованию школьников, завелся.
Само собой разумеется, что теперь мне уже захотелось познакомиться с Гугой поближе, а так как нам было по пути, то, сев в машину, мы затеяли с ним длинный разговор о двигателях внутреннего сгорания. Гуга, оказывается, два года состоял членом Детского автомобильного клуба.
— Только вы, пожалуйста, не говорите об этом маме. Мама против, — бросает мимоходом Гуга.
И мы снова продолжаем разговор о двигателях внутреннего сгорания.
Мальчик очень образно объясняет, почему заглох наш мотор. Его руки рисуют в воздухе всю схему зажигания, за блестят.
— Нет, — тихо шепчет он, — ваш шофер не любит автомобиля.
— А ты любишь?
— Господи, конечно!
— А музыку? Только давай говорить по-честному.
Гуга на минуту задумывается, а потом, видимо, решившись, говорит:
— Вчера мне снилась нота «фа». Пришла, села над ухом и стучит, как дятел: "Фа… фа… фа…" Нет, музыка не по мне. На той неделе я пошел в автомеханическое ремесленное училище, хотел подать заявление, а там москвичам не предоставляют общежития.
— Почему же в ремесленное?
— А с чего же начинать, как не с ремесленного? Хороший специалист — тот, который идет снизу вверх. Он любую гайку сумеет выточить и привернуть. А вот когда я поработаю в цехе, тогда можно и в техникум поступить, затем в институт — учиться на автоконструктора. У меня на этот счет целый план продуман
— А рояль, значит, побоку?
— Нет, буду играть, но тогда, когда захочется, а не из-под палки. А мама этого не понимает. Я иногда думаю плюнуть на все и начать жить по своему плану, а прихожу домой и расслабляюсь. Жалко мне ее.
Мне очень хочется помочь мальчику. Но помочь Гуге — это значит поссориться с его мамой. А, будь что будет!
И вот два дня подряд мы ходим вместе с будущим конструктором двигателей внутреннего сгорания по всяким учреждениям. Мы спорим, доказываем, и наконец на Гугином заявлении появляется долгожданная резолюция: "Принять с предоставлением общежития".
У Гуги в глазах сразу загораются веселые искры. А я смотрю на радостное, возбужденное лицо мальчика и думаю в это время о его маме.
Нет, родительские мечтания не должны быть эгоистичны. Думая о будущем ребенка, мама должна сообразоваться не только с тем, что хочется ей, но и с тем, что хочется ее ребенку и к чему он способен.
Я знаю, завтра же Гугина мама начнет бегать, плакать и жаловаться на меня, и, тем не менее, я нисколько не раскаиваюсь в том, что разлучил ее с сыном и помог ему перейти из музыкального училища в ремесленное.
1949 г.
Она родилась и выросла в этом маленьком приволжском городке. Энергичная, бойкая, Нина всюду была на виду: на работе, в клубе, — и комсомольцы избрали ее членом районного комитета комсомола.
Он тоже родился и вырос в этом городе, и его на той самой конференции комсомольцы тоже избрали в райком.
Он и она были молоды, и нет ничего удивительного в том, что, встречаясь ежедневно, они полюбили друг друга. Ваня Смагин считал Нину Иванчук самой красивой и самой лучшей девушкой на свете, а Нина полагала, что нет в их городе более умного и рассудительного человека, чем Ваня. И все было мило и трогательно во взаимоотношениях Нины и Вани. В городе их стали считать женихом и невестой, а товарищи по райкому ждали со дня на день приглашения на свадьбу, чтобы обсыпать влюбленных хмелем и прокричать им дружным хором «горько». Товарищи ждали, а свадьбы не было. Внешне как будто ничто не изменилось. Влюбленные по-прежнему проводили досуг вместе, были весьма внимательны и предупредительны друг к другу… Но так было только внешне. Самые близкие из друзей жениха видели, что у него на сердце не все спокойно. Что-то сильно мучило и тревожило его, но что именно, об этом он никому не говорил. Так прошел год, другой, третий. Наконец Ваня не выдержал и излил свою печаль на бумаге. Письмо, которое он написал, так и называется: "О моей любви".
"Нину я люблю большой, настоящей любовью, — писал он. — Она тоже много раз говорила, что любит меня горячо и искренне. Вместе нам было очень хорошо, и мы не видели конца своему счастью. Правда, не все нравилось мне в ее взглядах на жизнь. Иногда она весьма легкомысленно относилась к делам райкома, а как-то даже призналась, что с удовольствием бросила бы заниматься комсомольской работой.
— Может, тебе тяжело? — спросил я.
— Да нет, — ответила она, — просто лень.
Мы долго и много спорили с ней о долге человека перед обществом, вырастившим и воспитавшим его, и хотя по-прежнему высказывала иногда эгоистические взгляды, мне казалось, что это у нее со временем пройдет. Но это не проходило.
— Вот если бы тебя перевели работать в Москву, Ленинград или в Горький, я бы, не задумываясь, поехала с тобой. А жить в этом захолустье, — сказала она, — неинтересно.
Мне было больно, что Нина так пренебрежительно назвала город, где мы оба родились и выросли, но я снова простил ей, потому что сильно любил.
Весной она сказала, что, как только мы поженимся, она сейчас же бросит работу.
— Почему?
— Буду жить для семьи, для себя.
— Но тебя же учили в школе, в вузе!
Мои слова, по-видимому, не доходили до ее сознания. Летом она сказала:
— А за тебя все-таки можно выйти замуж. У тебя есть хозяйственная жилка. Ты еще холостой, а в твоем доме уже есть и мебель и швейная машинка.
Осенью она поставила ультиматум:
— Когда мы поженимся, обязательно станем жить без моих и твоих родителей. И денег им давать не будем. Вот когда ты будешь зарабатывать по три тысячи рублей в месяц, тогда другое дело.
Я, конечно, с этим никак не мог согласиться. Любовь — вот что для меня было главным. И если мы искренне любили друг друга, то счастье должно было сопутствовать нам всюду: в городе и в деревне, и с мебелью и без мебели. А заботиться о своих родителях следовало всегда, независимо от того, зарабатываешь ли ты в месяц триста рублей или три тысячи".
Ваня Смагин писал нам то, что думал. То же самое он говорил и своей невесте, пытаясь наставить ее на путь истинный. Но Нина, по-видимому, не собиралась менять своих воззрений. Невеста оказалась не только расчетливой, но и коварной. И вот осенью прошлого года у Вани объявился соперник. Это был приехавший из армии комсомолец Македон Сидушкин. Бедный жених страшно мучился от ревности. Наконец он не выдержал и спросил у своей невесты:
— Это как у вас, всерьез?
— Ну, что ты, разве можно думать о Македоне всерьез? — ответила Нина. — Ведь он всего-навсего еще только младший лейтенант.
Ване стало обидно не только за себя, но и за Македона, и он сказал:
— Любить надо человека, а чины — дело наживное. Сегодня он лейтенант, а завтра майор.
— Хорошее завтра! — ответила Нина.
Трудно сказать, слышал ли про этот разговор Македон Сидушкин или он и без него понял, что представляет собой Нина, только в скором времени их дружбе пришел конец. Македон не приглашал больше Нину в кино и на танцы.
А вот Ваня не мог порвать с Ниной так твердо и решительно. Он был мягче характером, поэтому простил ей все прегрешения и сказал:
— Давай поженимся.
Нина не отказалась от предложения. Она только попросила:
— Давай подождем со свадьбой до конференции,
— Зачем ждать, мы же любим друг друга.
— А вдруг тебя не выберут секретарем райкома.
— Ну и что же? Я стану работать там, где работал до райкома.
— Учителем школы?
— Учителем.
— Ну, — капризно заныла Нина, — я на это не согласна.
"Я не знаю, — писал в своем письме Ваня, — изберут меня секретарем на конференции или нет. Это — дело комсомольцев. Но зато я хорошо знаю: куда бы меня ни послал комсомол, я везде буду работать честно. И еще я знаю твердо: на каком бы посту я ни был — большом или маленьком, — никто и ничто не помешает мне оставаться в своей семье хорошим отцом и любящим мужем, а вот она не согласна быть женой простого советского человека".
Ваня писал нам все это не потому, что он хотел пожаловаться кому-то на расчетливый характер своей невесты. Он любил Нину, и ему казалось, что его горячая любовь должна была излечить эту девушку от мещанской расчетливости и эгоизма. В взволнованном письме он не только исповедовался в своих чувствах: он спрашивал, как ему быть дальше.
Но случилось так, что Ваня Смагин нашел выход из создавшегося положения сам, без чужой помощи. В конце декабря в городе прошла районная конференция комсомола. Как и два года назад, эта конференция избрала Ваню в райком. И хотя та же самая конференция провалила на сей раз кандидатуру Нины Иванчук, Нина, нисколько не смущаясь, сказала:
— А мне теперь ни к чему быть членом пленума. Я выхожу замуж.
И Нина пошла домой. Она напекла пирогов и пригласила подруг, чтобы в этот же вечер при всех сказать своему терпеливому жениху долгожданное «да». И жених пришел, но не на помолвку. Он пришел, чтобы навсегда распрощаться со своей невестой. И это совсем не потому, что он сразу прозрел или разлюбил Нину. Он просто понял, что в их браке не будет настоящего счастья, что они слишком разные люди. Нина думала только о личных удобствах и собиралась жить для себя, а Ваня считал такую жизнь недостойной. Вот, собственно, каким образом он нашел в себе силы прийти в дом любимой, чтобы сказать ей твердое и бесповоротное "нет".
1949 г.
Жил-был один человек. Умерла у него жена, и остался он вдвоем с дочерью. Вскоре он женился второй раз на самой гордой и сердитой женщине на свете. С первых же дней мачеха стала обижать девушку. Она плохо одевала ее и заставляла делать самую тяжелую работу. Спала девушка на полу, на соломенной подстилке, а мачеха с отцом жили в теплых, светлых комнатах и спали на чистых, мягких постелях, под шелковыми одеялами…
Так начиналась старая сказка про Золушку и злую мачеху, так, собственно, и повторилась вся эта история в жизни Валентина Мраморова. Уже на следующий день после женитьбы отца мачеха не пригласила Валентина к обеду. Она так и сказала Владимиру Саввичу:
— Взрослый мальчик за общим столом будет сильно старить меня. Пусть он ест на кухне.
Отец недовольно засопел, но так как он не хотел начинать ссорой жизнь с новой супругой, то смолчал. Два дня мачеха кормила пасынка на кухне, а потом дала ему в руки две сырые картофелины и сказала:
— Вари обед сам. У меня от кастрюль пальцы могут огрубеть.
Владимир Саввич снова засопел и снова смолчал, хотя молчать и не следовало, ибо Валентин учился и ему некогда было готовить себе завтраки и обеды, а Вера Васильевна целый день проводила на тахте с книжкой в руках.
"Вот кончится этот глупый медовый месяц, — утешал себя Владимир Саввич, — тогда я наведу порядок в доме".
Наконец подошел к концу и медовый месяц, но порядки в доме Мраморовых по-прежнему наводил не отец, а мачеха. Вздумала как-то Вера Васильевна по-новому расставить в квартире мебель. С этой целью она вытащила из комнаты, в которой жила с Владимиром Саввичем, буфет ("Буфет теперь не в моде", — сказала она) и поставила на его место сервант. А буфет было приказано снести в маленькую комнату, на место Валентиновой койки.
— А где же будет спать Валентин?
— А разве я не сказала? Валентина нам придется выселить. — И, увидев на лице Владимира Саввича недоумение, Вера Васильевна добавила: — Я не говорю выселить сейчас же, но через неделю ты обязан будешь убрать мальчишку из нашего дома.
— Куда?
— Не знаю. Ты отец — ты и придумай.
В старых сказках безвольный папа отвозил своих родных детей по приказанию злой мачехи в лес на съедение волкам. Вера Васильевна решила сделать из этого правила исключение. Она предложила послать Валентина на жительство в другой город, к родственникам.
— Нет, только не это, — сказал Валентин.
Он отказался ехать за тридевять земель, чтобы быть приживалкой у чужих людей. Ему хотелось встретить совершеннолетие в родном доме, в родной школе. Учебные занятия в школе были в это время в самом разгаре. А сын у Владимира Саввича был не без способностей. Учился он хорошо. Ему оставался всего год, чтобы закончить десятый класс,
Но Вера Васильевна решила как можно быстрее выжить Валентина из родительского дома. И вот солидная, тридцатипятилетняя женщина начала против него войну. А так как душа у этой женщины была мелкой и гнусной, то и воевала она по-гнусному.
Высокая, солнечная комната, построенная для радостной жизни советских людей, была перегорожена шкафами на две неравные части. Узкую и мрачную, как каземат, мачеха отвела Валентину, а в светлой и просторной поселила кошку Машку. Мачеха отобрала у пасынка все постельное белье и заставила его спать на голых досках, а для кошки Машки была постелена на тахте мягкая медвежья шкура.
Отец знал обо всем этом и молчал. Для того, чтобы не раздражать Веру Васильевну, отец даже не разговаривал с сыном. Каждый день отец пересылал сыну из одной комнаты в другую десять рублей, надеясь, что тот сам прокормится та них.
И хотя жить на сухомятке было нелегко, Валентин готов был примириться и с этим, лишь бы только ему позволили спокойно окончить школу. А мачеха не хотела считаться ни с чем. Достаточно было только пасынку взять в руки книгу, как мачеха тут же гасила электричество. Валентин переносил приготовление уроков на утро, а утром Вера Васильевна демонстративно начинала разучивать вокализы. Если же петь ей было лень, она включала мотор пылесоса.
Валентин Мраморов молча нес свой тяжелый крест. Юноше было стыдно за свою мачеху и за своего отца, и он поэтому никому не жаловался на те издевательства, которые чинились над ним в родном доме. Мы, наверное, так бы и не узнали, что происходило в квартире Мраморовых, если бы не сама Вера Васильевна.
В ночь перед выпускным экзаменом, когда в других семьях родители помогали своим детям как можно лучше подготовиться к торжественному дню их жизни, Вера Васильевна устроила у себя на квартире возмутительный дебош. Она порвала учебные записи Валентина, бросила ему в голову цветочную вазу и выгнала в одной майке из дому.
Но юноша не остался на улице, как этого хотелось его мачехе. Первый же человек, который встретил в подъезде полураздетого и продрогшего паренька, взял его за руку и привел к себе в дом. Этот человек успокоил Валентина, дал ему согреться и уложил спать в своей комнате.
А когда наступило утро, гостеприимный хозяин — а это был студент Тимирязевской академии комсомолец Владимир Красавин — накормил Валентина, одолжил ему свой костюм и отправил в школу.
— Желаю успеха!
И Валентин сдал успешно свой первый экзамен, но когда он вышел из зала, нервы его не выдержали, и он, сбившись в какой-то темный угол, горько заплакал.
Парню было обидно за свою судьбу. И в самом деле, товарищи пришли сегодня в школу в своих лучших, праздничных костюмах, а на нем чужой пиджак. Товарищей ждут дома родные, их поздравят с первым успехом, только он один останется без поздравлений. Да какие там поздравления! У него же, собственно, нет даже дома, куда пойти.
"Один, как перст, на всем белом свете!" — думалось Валентину.
Но не в характере советских людей оставлять человека одного в его горе. И хотя Владимир Красавин тоже сдавал в этот день экзамен у себя в академии, тем не менее он выкроил время, забежал в школу и предупредил членов комсомольского комитета о тяжелом душевном состоянии Валентина. И комсомольцы пришли на помощь своему товарищу. Они разыскали Валентина в том углу, где он спрятался, вытащили его на солнце, подбодрили и повели с собой. Комсомольцы успели уже переговорить со своими родителями, и пятнадцать семей раскрыли перед Валентином двери в свои квартиры. Пятнадцать матерей сказали ему: "Приходи к нам в дом и будь нам сыном". И только одна дверь по-прежнему осталась перед ним закрытой. Валентина не было дома день, два, три, а мачеха даже не поинтересовалась, где же он.
Жестокость мачехи выглядела столь неправдоподобной, что школьные товарищи Валентина решили даже сходить на квартиру Мраморовых, чтобы посмотреть, как же выглядит эта бессердечная особа. И они были в ее квартире. Они увидели в мрачном углу за шкафом голые доски, на которых приходилось спать их товарищу, затем они осмотрели пушистую шкуру медведя, на которой нежилась кошка Машка, Этот осмотр так взволновал ребят, что они прямо из квартиры Мраморовых пришли к нам в редакцию. И вот они сидят перед нами, два Владика, два представителя комсомольской группы десятого класса — Владик Расовский и Владик Барабанов, — и горячо рассказывают о судьбе своего товарища, его злой мачехе и его отце Владимире Саввиче.
— А вы видели этого отца?
— Видели, но не разговаривали.
— Почему?
— Не имело смысла, — сказал один из Владиков. — Вот если бы Владимир Саввич был не тряпкой, а настоящим мужчиной, мы, конечно, поговорили бы с ним от имени комсомольской группы нашего класса, а сейчас такой разговор не принес бы никакой пользы Валентину.
— Вы знаете, что сказал отец своему сыну? — добавил, вступая в разговор, второй Владик. — Отец сказал: "Ты не должен осуждать Веру Васильевну. Ты должен, как комсомолец, перевоспитать ее, сделать из злой женщины добрую советскую мачеху".
Эта фраза вызвала горькую усмешку у Владика Расовского.
— Эта женщина с деревянным сердцем, — сказал он, — у нее нет никакого чувства, а есть одни только пережитки.
— Про такую мать-мачеху надо бы написать в газете, — сказал Владик Барабанов. А Владик Расовский добавил:
— Только у нашей комсомольской группы есть одна просьба к редакции, печатайте этот материал не сейчас, а после двадцать пятого.
— Почему?
— В школе идут экзамены, и наша группа не хотела бы в эти ответственные дни волновать Валентина Мраморова.
И, уже прощаясь у дверей, один из Владиков сказал:
— Когда будете писать о мачехе, напишите несколько слов и про отца. У этого человека тоже много некрасивых пережитков.
Двадцать пятое осталось наконец позади, и, к общей радости всей школы, Валентин Мраморов, благополучно сдав выпускные экзамены, получил аттестат зрелости.
И вот, повествуя сегодня об этом событии, мы не могли не рассказать и о злой мачехе Валентина, чинившей всякие козни этому юноше, и о его друзьях-комсомольцах, которые в тяжелую минуту жизни подали своему товарищу руку помощи и дали ему возможность окончить школу.
Но было бы неправильно поставить на этом месте нашего повествования точку, не сказав несколько слов об отце Валентина, который оказался, к сожалению, не среди добрых друзей своего сына, а среди его недругов. Кто же этот отец, который позволил злой и вздорной женщине в течение трех лет издеваться над его ребенком? Может быть, это какой-нибудь невежественный, отсталый человек? Увы! Владимир Саввич является профессором одного из московских институтов. Этот человек считает себя большим специалистом в вопросах воспитания молодого поколения. О том, каким воспитателем оказался В. С. Мраморов в своем собственном доме, рассказывает печальная история его сына.
1949 г.
Летом прошлого года, колеся по южным районам Украины, я оказался в Карцеве. Дом приезжих был закрыт по случаю капитального ремонта, поэтому мне волей-неволей пришлось отправиться с чемоданом в райком комсомола.
— Вы на уборочную? — спросил секретарь.
— Так точно.
— Это хорошо. Урожай у нас богатый. И насчет ночлега не беспокойтесь. Обеспечим. У нашего учстата большая квартира.
Я не любил останавливаться в командировках на частных квартирах, поэтому, показав на райкомовский диван, сказал секретарю:
— Разрешите остаться здесь?
— Зря отказываетесь, — сказал секретарь. — Здесь жестко и неудобно. Кроме того, будет неплохо, если вы поближе познакомитесь с нашей Наденькой и как следует проберете ее.
— За что?
— За отсталость во взглядах. По паспорту Наденьке двадцать лет, а по образу мыслей — это давно прошедшее время. Работает она, как департаментский чиновник: от сих до сих. В девять приходит, в шесть уходит.
— Она всегда работала так?
— Нет. Прежде Надя была другим человеком. Пела в хоркружке, стометровку бегала за тринадцать с половиной секунд. А сейчас ни о чем, кроме домашнего хозяйства, и думать не желает. И как будто откуда такая метаморфоза? Муж у нее — активист, танцор, весельчак. Ну что там говорить: душа общества! Мы его недавно председателем районного комитета физкультуры выдвинули.
В этом месте стенные часы в кабинете секретаря заворчали, заохали и стали гулко отбивать время. И вместе с шестым ударом из дверей райкома вышла на улицу высокая белокурая женщина.
— Она, — сказал секретарь и, открыв окно, крикнул: — Наденька, на минуточку!
Надя подошла.
— Вы не могли бы приютить у себя на два — три дня вот этого товарища?
По-видимому, секретарь райкома не раз обращался к своему учстату с такой просьбой, поэтому учстат не удивился и сказал:
— Да, конечно.
Так я познакомился с Наденькой и сразу же подвел ее. Пока я прощался с секретарем и договаривался с ним о завтрашней поездке в колхоз, прошло минут двадцать, а эти минуты имели, оказывается, весьма немаловажное значение в семейной жизни учетного работника райкома комсомола. За это время Наде нужно было дойти до дома, накрыть на стол и разогреть обед, чтобы ее супруг, явившись с работы, мог без задержки приняться за еду.
И вот я выбил Наденьку из расписания. В этот день первым явился домой муж. Стол оказался ненакрытым. Муж подождал пять минут, десять. Наденьки все не было. Вместо того, чтобы пойти на кухню и разжечь керосинку, Виктор Жильцов трагически опустился на диван и стал безнадежно смотреть в верхний угол комнаты. Прошло еще пять минут. Наденьки все не было, безнадежность не рассеивалась, и "душа общества", обреченно махнув рукой, лег на диван лицом к стенке. Ему казалось, что со времени его прихода домой прошло не пятнадцать минут, а пятнадцать суток, что голод сделал уже свое страшное дело и он, Виктор Жильцов, доживает сейчас свой последний час. От этих мрачных мыслей ему стало жаль самого себя, молодого, веселого, которому приходилось погибать из-за легкомысленного отношения жены к своим семейным обязанностям.
А жена в это время, подстегиваемая угрызениями совести, поднималась уже на крыльцо своего дома.
— Он у меня такой беспомощный, — сказала она и неожиданно замолчала.
Из дальней комнаты послышался тихий, приглушенный стон:
— Умираю…
— Кто умирает? — испуганно спросила Наденька.
— Это я, Виктор Жильцов, умираю, — раздалось в ответ.
Наденька побежала в дальнюю комнату и остановилась около дивана.
— Что с тобой, милый? — спросила она.
Мне тоже стало страшно за жизнь председателя районного комитета физкультуры. Я бросил чемодан в передней и побежал за Наденькой, чтобы быть чем-нибудь полезным ей.
— Где у вас вода?
Но вода оказалась ненужной. Услышав в комнате чужой мужской голос, умирающий перестал стонать и быстро вскочил на ноги. Виктор Жильцов не рассчитывал на присутствие посторонних, поэтому ему было очень неловко. Он растерянно посмотрел на меня, не зная, с чего начать разговор. На выручку пришла Наденька.
— Знакомься, — сказала она мужу и представила ему некстати забредшего гостя.
Виктор закашлял, затем вытащил из кармана портсигар и протянул его мне:
— Курите.
Пока мы курили, Наденька успела разжечь керосинку и разогреть обед. В половине седьмого Виктор Жильцов занял место за столом и взялся за ложку. С опозданием на двадцать минут жизнь в этом доме вошла в свою обычную колею. Борщ супруги ели молча. После борща муж задал жене первый вопрос:
— А как моя зефировая рубашка?
— Уже выстирана, после обеда я выглажу ее.
Виктор нахмурился, затем не выдержал и сказал:
— Ты же знала, Наденька, сегодня в клубе лекторий.
Наденька отодвинула тарелку с недоеденной котлетой и ушла на кухню разогревать утюг. Виктору стало неудобно, и, для того, чтобы оправдаться, он сказал:
— Женщина она неглупая, а вот простых вещей не понимает. По четвергам в лекторий собирается весь город. Там и райкомовцы и работники райисполкома, и мне нельзя идти туда не в свежевыутюженной рубашке.
Но эти оправдания не прибавили мне аппетита. Есть почему-то уже не хотелось. Когда Виктор закончил все счеты со вторым и третьим блюдами, зефировая рубашка оказалась уже выглаженной. Виктор бережно принял ее из рук супруги и ушел в соседнюю комнату переодеваться, Наденька снова пододвинула к себе тарелку. Но котлета уже остыла, да и сидеть одной за столом было не очень-то уютно, поэтому Надя заканчивала еду без всякого удовольствия.
Между тем акт переодевания в соседней комнате подошел к концу. До начала лекции у мужа осталось пять резервных минут, и муж решил посвятить эти минуты жене. Он чуть приоткрыл дверь и громко шепнул из соседней комнаты:
— Я люблю тебя, Наденька!
Затем он сделал паузу и прошептал то же самое вторично. Наденька смущенно смотрела на меня и молча расцветала от счастья. Она, по-видимому, плохо знала сочинения А. П. Чехова и поэтому даже не подозревала, что такой спектакль уже разыгрывался когда-то для другой.
— Я люблю тебя, Наденька!
Бедная Наденька, она искренне верила, что эту ласковую фразу сочинил ее Витенька для нее одной, и из-за этой фразы она быстро забыла о только что доставленной ей неприятности.
Но вот подошли к концу пять резервных минут, дверь в столовую приоткрылась, в дверях показался красивый, благоухающий Виктор и сказал:
— Я приду в одиннадцать, прощай.
Хлопнула дверь парадного.
— А вы разве не пойдете в лекторий? — спросил я Наденьку.
— Я пойду, но позже, — ответила Надя и стала торопливо убирать со стола.
Но позже Наде не удалось пойти в клуб. Весь вечер она возилась по хозяйству. Штопала, гладила, готовила на завтра обед. Когда Виктор Жильцов пришел в одиннадцать часов из клуба, его жена только-только успела закончить работу по дому.
— А ты зря не была в клубе, — сказал он. — Лектор приехал из области знающий, да и ребята из райкома спрашивали про тебя.
Выпив на ночь стакан молока и закусив его куском пирога, Виктор поцеловал жену в лоб и сказал:
— Смотри, Наденька, отстанешь ты от жизни.
Утром следующего дня, когда муж встал и оделся, Надя уже ушла на работу. Председатель районного комитета физкультуры сел за завтрак, заботливо приготовленный ему женой. Он лениво ковырнул вилкой в тарелке и сказал:
— Моя мать готовила запеканку не так. Ту с пальцами можно было съесть.
— Так ваша мать была раза в три старше и опытнее, — сказал я.
— Дело не в возрасте. Не тому учат девчат в наших пятилетках. Алгебра, физика… — иронизировал Виктор. — А им надо читать лекции по домоводству и кулинарии.
— Э… молодой человек, а вы, оказывается, феодал!
— Ну, вот уже и ярлычок привешен, — обиделся мой хозяин и вышел в переднюю.
Но не прошло и минуты, как он, обозленный, влетел обратно в комнату:
— Вот вы заступаетесь за нее, а она, изволите видеть, даже калоши не вымыла!
— Кому, вам или себе? — удивленно переспросил я.
Виктор смутился, но ненадолго:
— Пусть моет не сама, но организовать это дело — ее обязанность. Мне же некогда. Я спешу на работу.
— А она разве не спешит?
— Вот я и говорю, раз она тоже спешит, пусть встанет на час раньше и проявит хоть какую-нибудь заботу о муже.
— На час?
— Что же тут удивительного? Моя мать вставала раньше меня не на час, а на два.
Мне хотелось схватиться с этим барчуком напрямую, но я сдержался и сказал:
— Зря вы расстраиваетесь из-за всякой мелочи.
— Домашний уют — это не мелочь! — вскипел Виктор. — Я в день по двадцать человек принимаю. Меня нельзя раздражать пустяками. А ей хоть бы что! Она, знай, нервирует!
— На такую жену, как Надя, грех жаловаться. Она из-за вас отказалась от всего: и от подруг, и от спорта, и от пения.
— Пусть поет, я не запрещаю.
— Но вы и не помогаете ей! Для того, чтобы жена пела, она должна видеть в муже не повелителя, а товарища.
— Это вы, собственно, о чем?
— Да хотя бы о тех же самых калошах. Возьмите и помойте их. И не только себе, но и ей тоже. Попробуйте хоть раз подмести комнату, принести воды из колодца.
— Ну, нет, увольте! Я с ведрами ни за что не выйду на улицу.
— Почему?
— Это может унизить мое мужское достоинство.
— Да разве в этом мужское достоинство?
— О, вы не знаете, какое на нашем дворе отсталое общественное мнение!
Разговор с председателем районного комитета физкультуры оставил после себя весьма неприятный осадок, и хотя два следующих дня я провел в колхозах и набрался новых впечатлений, образ бедной Наденьки нет-нет да и возникал перед моими глазами. Наконец я не выдержал и сказал секретарю райкома комсомола:
— Знаете, а мне совсем не нравится этот самый "душа общества".
- Почему?
— За отсталость во взглядах.
— Ну, это вы зря! Жильцов активно участвует во всех культурных мероприятиях. Он аккуратно ходит в лекторий, регулярно читает журналы, газеты…
— Значит, плохо читает. И уж если разговор пошел о людях из давно прошедшего времени, то я бы на месте райкома адресовал свои претензии не Наденьке, а ее супругу.
1949 г.
Несколько дней назад в нашу редакцию пришло письмо. Вот оно:
"Уважаемое товарищи! Я хочу рассказать вам об одной девушке. Я не знаю, кто она, но ее подвиг захватил мою душу.
В субботу, 9 апреля, я шла из булочной. Было это в Щербаковском районе. Вдруг вижу: толпа народа, а из окна одного дома валит дым. Я тоже остановилась, Горела комната в каменном доме. Пожар начался от керосинки. В доме, видимо, никого не было. Вдруг какая-то женщина громко закричала:
— Верочка, моя Верочка там, в комнате!
В то же мгновение девушка низенького росточка сбросила с себя пальто, платок и очутилась у окна. Я не знаю. что произошло дальше, как она попала в комнату, только минуты через четыре она с ребенком на руках выскочила из окна на улицу. Передав ребенка матери, девушка закрыла платком ожог на лбу, надела пальто и быстро пошла вперед. Толпа как бы ожила.
— Кто она? Как ее зовут? — раздалось со всех сторон.
Я побежала, догнала девушку и спросила:
— Как ваше имя?
Девушка, не оборачиваясь, ответила:
— Я комсомолка.
Так я и не узнала бы, как зовут ее, но тут ко мне подошла девочка с косичками лет десяти — одиннадцати и сказала:
— Это Лиза Соловьева. Она из нашей школы.
Вот и все, что я узнала об этой замечательной девушке".
Дальше в письме стояла большая клякса, за которой следовала приписка:
"Прошу редакцию извинить меня за неаккуратность. Я очень спешу, поэтому пишу прямо на вокзале. Сегодня в 17 часов отойдет мой поезд, и дома я буду рассказывать о замечательной московской девушке Лизе Соловьевой.
Кира Озерова".
Письмо Киры Озеровой можно было опубликовать и том виде, в каком оно пришло в редакцию. Но письмо было очень кратким, а каждому, кто читал его, хотелось знать больше про эту маленькую девушку со смелым сердцем, которая так храбро бросилась в горящий дом, чтобы спасти чужого ребенка. Кто она? Где живет? Как выглядит?
Нет, решили мы. Надо сначала разыскать Лизу, узнать у нее все поподробнее и тогда напечатать письмо Киры Озеровой.
— Она из нашей школы, — сказала девочка с косичками.
Мы ухватились за эту фразу из письма в редакцию, и наш корреспондент поспешил в Щербаковский район. Директор школы, что рядом с Сельскохозяйственной выставкой, спросила:
— Кого? Лизу Соловьеву? С ней случилось что-нибудь?
— Нет, не волнуйтесь. Мы просто хотели познакомиться с Лизой, узнать, как она учится.
— Учится Лиза плохо, на двойки. Девочка она не без способностей, да вот беда: ленива. В прошлом году у нее были две переэкзаменовки. Я думала, она за лето подготовится, а Лиза взяла и ушла из школы.
— А вы не могли бы дать домашнего адреса Соловьевой?
И хотя списки с адресами бывших учеников лежали далеко, директор не поленилась, перерыла архив и сказала:
— Дом восемьдесят, квартира три. Это от нас третья улица направо.
Но адрес в школьном архиве оказался устаревшим. Через три улицы направо не было уже деревянного домика под номером восемьдесят. На его месте стоял забор, а за забором воздвигался новый, многоэтажный дом. Далекая городская окраина приводила себя в порядок. Она строилась, асфальтировалась, прихорашивалась. Корреспондент поднялся на леса, посмотрел, как ловко и быстро работали каменщики, и подумал: "А где же мне теперь искать Лизу?"
— Подождите до новоселья, — улыбаясь, сказал прораб. — К осени мы достроим дом, тогда вы с ней и встретитесь.
До осени было далеко, поэтому корреспондент отправился на почту.
— Девушки, — сказал он, обращаясь к письмоносцам, — вы не знаете, куда переехала Соловьева из дома номер восемьдесят?
— Как не знать! — ответила одна из девушек. — Каждый день к ним газету «Правда» ношу. Хотите провожу, мне по пути.
Вот наконец и заветный дом. Стук в дверь.
— Можно видеть Лизу Соловьеву?
— Лиза учится, — говорит соседка.
— Где?
— На курсах ткачей при текстильной фабрике.
Фабрика оказывается тут же, поблизости.
— Кого, Соловьеву? — спрашивает комсорг и добавляет: — Это вы надумали правильно — написать про Соловьеву. Она лучшая стахановка нашего производства.
— Как стахановка? Она же только-только поступила на курсы.
— Ах, вы к ее дочери. А вот у дочки дела хуже.
— Почему?
— Человек она слабой воли, вот почему. Поступила она на курсы, получила две двойки, и ей сразу расхотелось стать ткачихой.
— Где же она теперь?
— На катке, занимается в группе фигуристок. Но это, по всей видимости, тоже ненадолго, до первой двойки.
И вот здесь, на катке, произошла наконец долгожданная встреча. Лиза оказалась невысокой, ловкой девушкой, такой, как о ней и говорилось в письме. Ожог на лбу, по-видимому, успел зажить, ибо вместо повязки на ее голове была синенькая шапочка.
— Вы из редакции? — Девушка несколько смутилась. — Да, действительно был такой случаи на пожаре. Но нужно ли об атом писать в газете?
— Обязательно. Вы бросились в огонь, чтобы спасти ребенка.
— А вы разве не бросились бы? А он, а она? — И Лиза обвела рукой вокруг. — Так поступил бы каждый.
Скромное отношение девушки к своему подвигу было столь подкупающим, что корреспондент решил узнать о ней как можно больше. Он спросил, кем она хочет быть и кто та девочка с косичками, которая назвала ее по фамилии. И снова просто и скромно Лиза сказала, что вчера она мечтала пойти по стопам папы и стать инструктором физкультуры, а вот сегодня ей уже хочется подать заявление в мореходное училище, чтобы стать, как дядя, капитаном дальнего плавания. А девочка с косичками — это, наверное, какая-то из пионерок третьего класса «А», в котором полгода назад она была вожатой отряда.
Поговорив с Лизой, корреспондент захотел побывать на месте пожара.
— Может, мы пройдем туда с вами?
— Я бы пошла, да сейчас не могу. Наш инструктор не любит, когда девочки уходят с занятий.
— Тогда не нужно, — согласился корреспондент и отправился один.
— Смотрите не спутайте переулка, — предупредила его Лиза. — Первый налево, не доходя до выставки. Ищите там двухэтажный дом из красного кирпича.
Корреспондент сделал так, как ему советовали. Он свернул в первый переулок налево и дошел до дачного поселка. Он увидел и двухэтажный дом из красного кирпича, но этот дом никогда не горел. Корреспондент нашел второй двухэтажный дом, третий, но они тоже не горели.
— Странно, — сказал корреспондент и поспешил вернуться в редакцию.
Мы перечитали письмо Киры Озеровой вторично. Все в письме было, как и прежде, даже кудреватая буква «К» в подписи автора. А вот дома из красного кирпича не было. Неужели кто-то хотел ввести редакцию в заблуждение?
— Вряд ли, — сказал корреспондент. — По всей видимости, я спутал переулки.
И вот мы уже вдвоем с товарищем по редакции садимся в машину и едем на квартиру Лизы Соловьевой. Наш приезд смутил девушку. Она неловко развела руками и сказала:
— Простите меня, пожалуйста, но этот пожар не стоит того беспокойства, которое испытывает редакция.
Я смотрю на Лизу, но она говорит так просто и спокойно, что не верить ей нельзя.
— Юрочка, последи за чайником, — обращается между тем Лиза к своему брату. — Я вернусь через пятнадцать минут.
Но мы ездим не пятнадцать минут, а уже около четырех часов и все никак не можем найти места пожара.
— Непонятно, — говорит Лиза, — как я могла запамятовать это место. Рядом с ним еще стояла булочная.
Тогда мы начинаем искать двухэтажный домик из красного кирпича по новым приметам. Находим пять булочных, а злополучного дома все нет.
— Ну да, я спутала, — неожиданно говорит Лиза, — домик был не в два этажа, а в один.
Но мы не можем найти и одноэтажного дома. Тогда мы заезжаем в пожарную часть. Начальник части смотрит в книгу происшествий и говорит:
— 9 апреля в нашем поселке пожара не было.
— Это был совсем маленький пожарчик, — говорит Лиза. — Вы, наверное, таких маленьких и не записываете.
— Мы записываем маленькие, средние и большие, — говорит начальник. — Мы не записываем только тех, которых не было.
— Знаете что, — говорит Лиза, когда мы снова оказываемся в машине. — Завтра я встречусь со своей подругой Дусей, узнаю у нее адрес поточнее и тогда позвоню к вам. Вы только скажите номер телефона.
Я диктую номер. Лиза записывает: "Редакция, Кировская 3 — 33…", — и я узнаю в ее почерке кудрявенькую букву «К» из письма Киры Озеровой в редакцию. Теперь все стало попятным. Записи в книге происшествий были правильными. Мы искали то, чего не было. Что же было в действительности?
Каждый год, в один и тот же день, в школе, где училась Лиза Соловьева, собирались воспитанники этой школы. Среди них было много знатных, уважаемых людей: инженеров, врачей, офицеров, стахановцев, государственных деятелей, партийных и комсомольских работников, педагогов. Те, которые жили вне Москвы, присылали в школу к этому дню письма и телеграммы. И директор, читая потом эти письма в классах, с гордостью говорила:
— Вот какой замечательный паровоз сконструировал бывший ученик нашей школы.
Лизе хотелось, чтобы и про нее говорили с такой же гордостью. Но школа гордилась лучшими, а Лиза мало старалась, чтобы быть таковой. И вот она решила удивить своих подруг и учителей каким-нибудь подвигом. Чтобы совершить подвиг, требовалась сила воли. А какая же воля была у Лизы, если она никак не могла заставить себя учиться без двоек… И тогда-то Лиза пошла на обман, и выдумала случай про пожар, и написала в редакцию письмо от имени Киры Озеровой, которое закончила такими словами:
"Сегодня в 17 часов отойдет мой поезд, и дома я буду рассказывать о замечательной московской девушке Лизе Соловьевой".
Нет, ни дома, ни в гостях никто не скажет ничего хорошего о Лизе Соловьевой, не скажет потому, что ничего хорошего Лиза еще не сделала. А она могла бы сделать. И дел кругом много, нужных и интересных. Сделай она хоть одно, и тогда нашлись бы и на ее улице девочки с косичками, и не выдуманные, а самые настоящие, которые, завидев Лизу, с гордостью говорили бы своим маленьким подружкам:
— Она из нашей школы!
А сейчас девочки не скажут этих слов. И виновата в этом сама Лиза. Лизе хотелось заработать славу без труда. А такой славы не было, и, тем не менее, Лиза бегала в погоне за ней из школы на курсы, с курсов на фабрику, с фабрики на стадион. И никто, конечно, не гордился Лизой. Ни родители, ни педагоги, ни товарищи по комсомолу.
— Так, попрыгунья… — говорили про нее.
И вот прыгает Лиза где-то рядом с жизнью, а ее сверстники, подруги в это время учатся, трудятся. Героика здесь, у них, у ее товарищей, а не у Лизы. И мы обращаемся сейчас к ним, сверстникам Лизы Соловьевой:
— Дорогие друзья, вооружитесь карандашами и напишите попрыгунье, сколько светлого, радостного, а подчас и героического в том труде, которым вы занимаетесь в школе, на производстве, в колхозе, университетской лаборатории, научной экспедиции, китобойном судне, пограничном отряде и в любом другом месте, где вы учитесь и работаете на благо нашего социалистического Отечества. А мы пошлем ваши письма Лизе Соловьевой и скажем ей: смотри и учись, вот настоящие советские люди, о которых каждый с гордостью скажет:
— Они из нашей школы!
1949 г.
Эта встреча произошла примерно так, как рассказал нам Гоголь о другой такой же встрече в повести "Тарас Бульба":
— А поворотись-ка, сын!.. Смотри ты, какой пышный!.. Ну, подставляй свою чарку; что, хороша горилка? А как по-латыни горилка? То-то, сынку, дурни были латынцы; они и не знали, есть ли на свете горилка.
Семь лет — немалый срок. Тогда, в 1941 году, Строев прощался с мальчонкой, а сейчас пород ним был статный, красивый юноша. Это его сын!
— Какой большой, — сказал отец, поворачиваясь к жене, женщине с добрыми, глубокими глазами, и добавил: — Спасибо, мать, что вырастила.
"Так вот, значит, какой он", — думал, в свою очередь, и сын, глядя на отца.
А отец был таким, каким он запомнился Роберту Строеву с детских лет и каким часто снился в нелегкие годы военной разлуки. Может, чуть только пониже ростом и поуже в плечах. Вечером, когда в дом Строевых пришли товарищи Роберта по школе, он с гордостью сказал им:
— Знакомьтесь, ребята, это мой отец!
Он уже много лет мечтал о таком вот вечере. На улице мороз, метет поземка, а в доме тепло, светло. Ласково потрескивают в печи сосновые поленья, а рядом с печью за столом сидят за шахматной доской двое — он и отец. Положение на доске сложное. Отец долго думает над очередным ходом и не замечает, что на столе давно стоит самовар и мать в третий раз и уже как будто бы сердито говорит, обращаясь к ним обоим:
— Простыло все: и шанежки простыли и чай.
Роберт только делает вид, что увлечен игрой, а в действительности он все время наблюдает за матерью. И хотя он не смотрит сейчас в ее сторону, но по тону ее голоса, по тому, как она ставит на стол чашки, он знает, что мать сердится не всерьез, а только для порядка, что она несказанно рада и этому уютному вечеру и этой вот затянувшейся шахматной партии. Отец дома какой-нибудь месяц, а мать за это время уже и похорошела и помолодела.
"Нет, друзья, — думает Роберт, принимая от матери чай, — это — очень большое счастье, когда вся твоя семья в сборе".
Но счастье, к сожалению, продолжалось недолго. Месяц — другой Строев-старший был и ласков и внимателен к своим близким. Правда, и в эти два месяца он несколько раз являлся домой в сильно взвинченном состоянии, но, выспавшись и протрезвившись, чувствовал себя виноватым перед женой и сыном.
— Вы уж простите меня, — говорил он, опуская глаза. — Это не я сам, это меня приятели подбили…
Сыну в такие минуты было неловко за отца.
"Уж лучше бы молчал, — думал он, — чем так оправдываться…"
А оправдываться отцу приходилось все чаще. Сын много думал о поведении отца и никак не мог объяснить, чем же вызвано это постоянное бражничество. Дома у отца все было в порядке, на работе тоже. Врача Строева в городе помнили еще с довоенных лет и сразу после демобилизации назначили заведующим районным здравотделом. Местные жители относились к отцу Роберта с большим уважением, и вот это самое уважение сейчас растрачивалось.
В маленьком городке нет семейных тайн, и, как ни пытались мать с сыном спрятать шило в мешке, о неурядицах в доме Строевых очень скоро узнали старые и малые. По дворам пошла нехорошая молва, и кто-то из юных приятелей Роберта даже спросил у него:
— Ну, как отец, не перебесился?
— Товарищи у него плохие, — попробовал заступиться за отца Роберт.
— Знаем мы этих товарищей, — сказал приятель и намекнул на такие подробности, что кровь бросилась сыну в лицо,
Роберт не помнил, как он сбил приятеля с ног, чтобы заставить его взять свои слова обратно. Сын пытался своими еще ребячьими кулаками вступиться за честь отца. Но отцовскую честь запачкала не людская молва, не этот вот изукрашенный синяками хлопец, только что вырванный прохожими из рук Роберта. Честь отца была запачкана самим отцом, тем самым, которого так любил и которым так гордился все эти годы сын.
Самым тяжелым днем в жизни ребенка будет, по-видимому, тот день, когда он усомнится в чистоте и добродетелях своего родителя. Сын шел по улице, не глядя на людей. Ему было стыдно за отца. Ему казалось, что все прохожие смотрят на него с укоризной.
Город, в котором Роберт родился и вырос, сразу стал чужим, немилым. И он решил бежать. Куда угодно, только подальше от позора, который принес в их дом его родной отец.
Но бежать не удалось. Домой неожиданно пришел отец. Он увидел собранный в дорогу чемодан, и из его глаз брызнули слезы. И сыну и матери эти слезы показались искренними. Они поверили клятвам плачущего мужчины, проплакали вместе с ним добрую половину ночи и простили его.
"Я сказал отцу, — пишет нам Роберт Строев: — "Если ты раскаиваешься честно, то вот тебе моя рука, рука комсомольца, и давай жить под одной крышей. Жить так, чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, а тебе за меня". Отец дал мне слово жить честно — и обманул. Наша семейная жизнь стала ужасной. Месяц он живет у нас, месяц — в другом доме. Мой отец двоеженец. Эта мысль не дает мне покоя. Семь лет я учился на пятерки. Школа выдала мне пять похвальных грамот, а вот нынче учебный год у меня почти пропал. Из-за нервных переживаний у меня постоянные головные боли. Много уроков мне пришлось пропустить. Совестно ходить в школу. Правда, учителя и комсомольская организация очень отзывчивы ко мне. Все стараются помочь перенести потерю когда-то сильно любимого отца, но все это не то. Я мучаюсь оттого, что отец солгал матери, солгал мне — сыну".
Ученик восьмого класса Роберт Строев в заключение своего письма задает вопрос: как должен относиться он, комсомолец, к нечестной жизни своего отца и заслуживает ли такой отец уважения?
1948 г.
У Анюты сегодня большой день в жизни: ей исполнилось шесть лет. В связи с таким событием мама привезла Анюту домой, вплела ей в косички два голубых банта и села с Анютой играть в «дочки-матери». Анюта очень любит играть с мамой, но такое счастье выпадает девочке не часто. Домой Анюта приезжает редко, только в гости, а весь год она живет у своих бабушек: с сентября по апрель у Жозефины Кузьминичны, на Арбате, а с апреля по сентябрь где-то под Серпуховом, у Прасковьи Петровны. Анюта так и говорит:
— У меня две бабушки: одна — зимняя, а другая летняя.
Я люблю эту бойкую, сообразительную девочку, и хотя видимся мы с ней не часто, тем не менее встречаемся каждый раз как старые, добрые приятели. Вот и сегодня, пока ее мама разговаривала по телефону, Анюта пересекла коридор и постучала в мою дверь.
— Можно?
— Пожалуйста.
Анюта вошла, роскошная и важная в своем новом платье, и устремилась прямо к окну.
— С днем рождения, Анюта, — говорю я, чтобы обратить на себя внимание гостьи. — А ну, говори, что тебе подарить: куклу или книжку?
— И краски тоже, — не теряясь, отвечает Анюта и забирается на подоконник, где лежит коробка с акварелью.
Я достаю чистый лист бумаги, и Анюта прямо с разгона делает кистью несколько смелых, широких мазков, Не проходит и пяти минут, как на белом листе ватмана вырастает желто-зеленый город, на кривых улицах которого начинают двигаться большеголовые, тонконогие уродцы. И вдруг рука Анюты останавливается, она смотрит на меня и совсем неожиданно спрашивает:
— А на берлинском небе что светится: звездочки или свастики?
— В небе светят только звезды.
Анюта удивлена.
— А как же в ихней зоне? — недоумевает она.
В комнату входит Анютина мама, Наталья Сергеевна.
— Ты почему не выпила свое молоко? — спрашивает мама.
— Я не хочу. Оно снятое.
— Что?
— Я знаю. Мы с бабушкой сами всегда снимаем пенку.
— С какой бабушкой?
— С летней. Пенку снимем, а молочко возьмем к продадим. Только ты никому не говори про это, — заговорщицки шепчет Анюта, — а то у нас дачники молоко покупать не станут.
Наталья Сергеевна слушает дочь растерянно.
— Как, она таскает тебя на рынок?
— Таскает, — говорит Анюта. — И на Николин день таскала и на Варварин.
— Это еще что за день?
— Мученицы Варвары, — объясняет нам покровительственным тоном Анюта.
В дверях вырастает фигура отца Анюты, Олега Константиновича. Папа слушает дочь улыбаясь.
— Это та самая злая Варвара, — говорит он, — которая обижала доктора Айболита. Лесные жители взяли и стали называть ее за это Варварой-мучительницей.
— Вот и нет, — отвечает Анюта. — Это другая Варвара: не мучительница, а мученица. Нам про нее отец Николай в божьем храме рассказывал.
Папа с мамой переглянулись.
— Ты что, и в храм ходила? — робко спросила мама.
— Ходила! — гордо ответила Анюта. — Мы с бабушкой и святым мощам поклонялись.
Папа перестал улыбаться и сказал:
— Все это глупости, дочка, и я прошу тебя не болтать того, чего ты не знаешь.
— А вот и знаю! — обиделась Анюта. — Мощи — это такой бог, только он не нарисованный, а высушенный.
Папа хотел что-то сказать дочери и не сказал.
— Эх… — пробормотал он и вышел из комнаты.
Наталья Сергеевна восприняла это как упрек по своему адресу и моментально вскипела.
— Ты не убегай, а скажи о ней! Это она губит нашу дочь! — прокричала Наталья Сергеевна и выскочила в коридор вслед за мужем.
"Она" — это мать Олега Константиновича. Наталья Сергеевна относилась к «летней» бабушке Анюты неприязненно и говорила о Прасковье Петровне только в третьем лице. Между тем невестка многим была обязана своей свекрови. Вот уже который год подряд инженер Чумичев по поручению своей жены отвозил Анюту в деревню и оставлял ее там на полное попечение бабушки. Бабушка терпеливо возилась с внучкой с весны по осень: кормила ее, стирала ей платьица, рассказывала на ночь сказки. Бабка, конечно, зря ввела внучку во все секреты своих торговых операций, но и в этом винить следовало не ее одну. Старуха нуждалась в помощи. А как помогал ей Олег Константинович Чумичев? Он приезжал с дочкой в деревню, оставлял матери сто рублей и говорил:
— Продержитесь с Анютой как-нибудь месяц, а там я вам еще что-нибудь пришлю.
Месяц проходил, «что-нибудь» не присылалось, и бабке приходилось добывать деньги так, как она была приучена к тому с давно прошедших времен, то есть поить дачников снятым молоком.
С того же самого давно прошедшего времени у бабки сохранился и второй порок: старуха верила и в мощи, и в мучениц, и в домовых, и в леших.
Выход был как будто бы простой: не возить больше Анюту к Прасковье Петровне. Наталья Сергеевна так, по-видимому, и решила.
— Довольно, хватит! — кричала она мужу. — Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.
— Это где же ты нашла нормального воспитателя? — иронически спрашивал в ответ Олег Константинович. — Не на Арбате ли?
На Арбате жила Жозефина Кузьминична. И хотя «зимняя» бабушка была так же добра и внимательна к Анюте, как и «летняя», и заботливо возилась с внучкой с осени по весну, зять не питал к ней никаких теплых чувств и считал ее вздорной, никчемной старухой. Жозефина Кузьминична была не так стара, как старомодна. Ее комната была заставлена тьмой-тьмущей всяких ненужных вещей: вазочек, козеток, жардиньерок, статуэток. Но не гипсовые пастухи и пастушки определили отношение Олега Константиновича к теще. Беда была в том, что хозяйка дома когда-то училась в закрытом женском пансионе и с той поры считала французскую школу воспитания наилучшей. Жозефина Кузьминична давала на дому уроки музыки, и каждой приходящей к ней девочке она внушала одну мысль:
— Старайся быть милой, ибо истинное призвание женщины в женственности.
"Зимняя" бабушка учила девочек не столько игре на фортепьяно, сколько реверансам. Больше всех доставалось Анюте. С сентября по апрель, подчиняясь бабушкиным причудам, она должна была ходить не в косичках, а в локонах и говорить не "доброе утро", а «бонжур». Зимой, когда Чумичевы привозили свою дочь на день или на два домой, ко мне в комнату стучалась не простая, милая девчушка, какой я привык видеть Анюту, а маленькое жеманное существо, которое, лукаво строя глазки, просило у меня разрешения порисовать акварельными красками.
Это жеманство больше всего и бесило папу, и в зимние месяцы уже не Наталья Сергеевна, а ее супруг имел обыкновение кричать на всю квартиру:
— Довольно, хватит! Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.
Нормальную обстановку можно было создать без всякого крика — для этого родителям следовало только меньше злоупотреблять гостеприимством бабушек и больше заниматься дочерью самим. Но в том-то и заковыка, что ни папе, ни маме не хотелось посвящать свой досуг Анюте.
— Нет, нет, я не могу. После работы у меня спорт, — говорил папа, хотя всем было хорошо известно, что под громким словом «спорт» Олег Константинович разумеет две «сидячие» игры: футбол и хоккей, в которых он принимал участие только в качестве непременного зрителя.
Наталья Сергеевна в отличие от мужа увлекалась не спортом, а пением. Из-за этого увлечения она бросила работу чертежницы и все последние годы провела в различных вокальных школах и кружках. Учеба, по-видимому, не шла ей впрок, тем не менее Анютина мама не теряла надежды.
— Я тоже не могу остаться дома с Анютой, — говорила мама, — сегодня вечером у меня спевка.
— Но что же делать? — сокрушенно спрашивал папа.
— Не знаю, придумай сам, — говорила мама.
— Хорошо, — говорил папа, — давай тогда воспитывать дочь через день. В четные числа — ты, в нечетные — я.
— Согласна.
Родители жали друг другу руки, и договор на воспитание вступал в силу. Папа шел на кухню греть Анюте кашу, а мама отправлялась в клуб на спевку. Целую неделю Анюта чувствовала себя самым счастливым ребенком на свете. Да и не счастье ли это — жить в своем доме и играть, когда тебе хочется, в «дочки-матери» с папой и с мамой?
Но вот наступал такой воскресный день, который, как назло, приходился на четное число. В связи с этим Наталье Сергеевне все утро приходилось быть весьма предупредительной по отношению к супругу. И уже по одной предупредительности вся квартира чувствовала приближение грозы. Гроза обыкновенно разражалась у моих соседей за обеденным столом, между первым и вторым блюдами.
— Олег, — говорила бархатным голосом Наталья Сергеевна, накладывая на тарелку мужу лишнюю ложку гарнира. — Ты не смог бы сегодня вечером остаться вместо; с Анютой?
— Случилось что-нибудь серьезное?
— Да, очень. Сегодня наш хор должен выступать вместе с кружком чечеточников в клубе текстильщиков.
— Пусть чечеточники попляшут хоть один раз без тебя.
— Это невозможно, я запеваю в двух хороводах.
— А петь хорошей матери следует не каждый день недели, а только по нечетным числам.
— Значит, нет? — угрожающе спрашивала мама.
— Нет, — отвечал папа и, сняв с вешалки кепку, уходил из дому.
Вот и сегодня, в день рождения Анюты, разговор о веский дочки закончился в комнате напротив так же, как заканчивался и во все прошлые разы. Родители поспорили, поругались, но так как сегодняшнее воскресенье приходилось не на четное, а на нечетное число, то последнее слово осталось за мамой. Она сказала «нет», надела шляпу и ушла в клуб, крепко стукнув дверью. Анюта сидела в это время на кухне и печально смотрела в окно. Бедная девочка хорошо знала, что последует за тяжелым стуком парадного. Папа взволнованно пройдет несколько раз по комнате, затем посмотрит на часы, и так как до начала футбольного матча на стадионе «Динамо» останется не так много времени, то он начнет поторапливать Анюту со сборами, чтобы успеть до футбола забросить ее бабушке. По-видимому, в этот раз до футбольного матча осталось совсем мало времени, так как папа ни разу даже не прошелся по комнате. Он выскочил на кухню тотчас же вслед за уходом мамы и сказал Анюте:
— Давай, доченька, торопись! Времени у нас с тобой в обрез.
Но время здесь было ни при чем. И Анютиному папе и Анютиной маме не хватало другого — обыкновенного родительского сердца. Именно поэтому они не занимались воспитанием своей дочери и легкомысленно подкидывали ее к бабушкам, совсем не думая о том, что может получиться от этого в будущем.
1948 г.
В нашем спортивном доме квартирует много народу. Здесь есть жильцы временные и постоянные. Но не о них, людях честных и уважаемых, пользующихся правом постоянной прописки, будет идти речь в этих заметках. Мы намереваемся посвятить свое слово «коечникам» и «ночлежникам», которые въехали в наш спортивный дом через черный ход и живут на чужой площади как ни в чем не бывало, пользуясь всеми удобствами.
Каждый участник этого своеобразного смотра имеет краткую, но точную характеристику, составленную нами по записям в домовой книге, актам дисциплинарной комиссии и по свидетельским показаниям соседей по квартире.
Итак, мы начинаем наш разговор с категории самых тяжелых атлетов.
Глеб ТУРУСОВ. Рост — 195 сантиметров, вес — 125 килограммов. Спортсмен-новатор. Блестяще пользуется спринтом в вольной и классической борьбе. Резвость, показанная Г. Турусовым в беге с ковра от своего противника, пока еще никем не перекрыта. Особенно высокие достижения продемонстрировал Турусов на последних соревнованиях. Взяв старт из положения «партера», борец-спринтер пересекал трехметровую дистанцию ковра на четвереньках за ноль целых и две десятых секунды. В трех схватках Глеб Турусов прополз в общей сложности два километра четыреста метров, набрав максимальное количество проигранных очков.
Сергей ЭРИВАНЦЕВ. Тоже новатор и тоже 125 килограммов веса. В отличие от Турусова Эриванцев не бегает, а упорно стоит на одном месте. По природным данным Эриванцев — «гигант-самородок», по занимаемому положению — баловень и фаворит товарища Мосяцкого, председателя добровольного спортивного общества "Круг".
Последние три года «гигант-самородок» безвыездно совершенствуется при содействии двух тренеров и трех массажистов на одном из кавказских курортов.
Санаторный образ жизни будущего штангиста начал уже давать первые ощутительные результаты. Так, например, рывок левой Сергея Эриванцева обошелся спортобществу в 53 200 рублей. Толчок правой — в 57 300 рублей. А жим двумя — ровно в 60 000.
Сколько сумеет выжать «гигант-самородок» из кассы своего общества дополнительно, покажет ближайшее будущее.
Олег СУУКСЫНОВ. Инструктор-методист высокогорной альпинистской секции общества «Круг». Рабочее время Сууксынова делится на две равные половины. Одну он проводит на Северной трибуне стадиона «Динамо», вторую — на южном берегу Черного моря. В этом году инструктор-методист совершил уже шесть туристских переходов по труднопроходимому маршруту: Москва — Сочи — Гагра — Сухуми. Два «перехода» он проделал в скором поезде, один — в легковой машине и три — в экспрессе. Следует отметить мужественное поведение Сууксынова во время последнего перехода. Инструктор-методист после долгой душевной борьбы согласился наконец оплатить проезд жены в экспрессе за свой личный счет.
Григорий ДУДУКИН. Левый полузащитник. Сторонник ультракрайних воззрений на игру в ножной мяч.
В прошлом сезоне Дудукин вбил вместе с мячом в ворота противника три коленные чашечки, семь ребер и два шейных позвонка своих противников. Подбить итоги «текущей» деятельности левого полузащитника мы пока по можем, так как последний продолжает еще, к сожалению, свою браконьерскую деятельность на футбольном поле.
Корней Иванович МОСЯЦКИЙ. Шеф «Круга» и покровитель Дудукина и Эриванцева. В годы своего детства К. И. Мосяцкий болел золотухой. В более зрелом возрасте он заведовал овощехранилищем, в котором умудрился сгноить около семисот тонн отборного картофеля.
Два года назад Корней Иванович был назначен впопыхах председателем спортивного общества «Круг», в каковой должности и оказался забытым до сего времени. Из всех спортивных игр Мосяцкий хорошо знаком только с настольными. По субботам играет в преферанс, но без мизера. Корней Иванович является принципиальным противником последнего.
Завтракает Мосяцкий в кафе «Спорт», обедает в ресторане «Динамо». Из закусок предпочитает салат «оливье». Что касается спортивных задач возглавляемого им общества, об оных имеет весьма смутное представление.
Владимир ДУГАНОВ. Он же дядя Вова. Мастер биты. Добился больших успехов в борьбе с двумя городошными фигурами: "бабушка в окошке" и «гуси-лебеди». В этом году дядя Вова выбил в общей сложности 2 540 городков и выпил 3 780 кружек пива. Это про него спортсмены сложили песенку:
Мы видели Дуганова,
Дуганова не пьяного.
Дуганова не пьяного?
Значит, не Дуганова.
Аполлон Игнатьевич КУРОСЛЕПОВ. Руководитель секции спортивных игр. Держится на руководящей должности главным образом из-за красивого почерка. Аполлон Игнатьевич является автором ста протестов и двухсот челобитных. Бурная каллиграфическая деятельность Курослепова свидетельствует о том, что руководящие деятели спортивного общества «Круг» не прочь компенсировать свои неудачи на зеленом поле более легкими победами за зеленым сукном всяких конфликтных комиссий.
Умер Курослепов на посту главного судьи соревнований по плаванию. Солнечное утро никак не предвещало трагической развязки. Аполлон Игнатьевич за пять минут до начала матча выехал на лодке к пловцам, чтобы дать им кое-какие руководящие указания. Однако в самый патетический момент речи Курослепова легкая, шальная волна ударила в борт лодки. Аполлон Игнатьевич пошел ко дну, прежде чем ему успели оказать помощь. Как выяснилось потом, главный судья по плаванию сам не умел плавать не только кролем или баттерфляем, но даже простыми саженками.
Артем СВИСТУНОВ. Судья. При судействе имел обыкновение ориентироваться не на футбольные правила, а на ныне уже покойного руководящего товарища Курослепова. Ввиду того, что своего собственного мнения Свистунов никогда не имел, он всегда подсуживал той команде, к которой благоволил Аполлон Игнатьевич.
Артему Свистунову принадлежит нижеследующий афоризм: "Для того, чтобы выигрыш стал проигрышем, нужно за пять минут до конца матча свистнуть три неправильных "вне игры" и назначить всего один сомнительный одиннадцатиметровый удар".
Краткой характеристикой Свистунова мы заканчиваем смотр спортивных неудачников.
В нашем повествовании, как, очевидно, заметил читатель, были и свои происшествия и свои жертвы. Погиб, к примеру, Аполлон Игнатьевич Курослепов. Однако гибель Аполлона Игнатьевича не должна сеять в наших рядах благодушных иллюзий. Мы утопили Курослепова сегодня, он может снова всплыть на поверхность завтра. И завтра же какой-нибудь недалекий спортивный деятель снова бросит ему «Круг» для спасения.
1948 г.
Сын моего соседа Миша устроил на днях банкет по случаю благополучного перехода из седьмого класса в восьмой. На банкет были приглашены только самые близкие из Мишиных товарищей: редактор школьной газеты, двое мальчиков с нашего двора и двоюродный брат Миши — Леня, левый крайний детской футбольной команды стадиона «Строитель». Вечером, когда Мишины родители возвратились с работы домой, гости были уже в явно блаженном состоянии и нестройно подтягивали вслед за несовершеннолетним хозяином "Шумел камыш, деревья гнулись…"
Хор подвыпивших подростков представлял довольно противное зрелище, и Мишина мама при виде этого зрелища сначала заохала, потом часто-часто заморгала и, наконец, заплакала. Мишин папа был скроен значительно крепче. Папа не стал охать. Он подошел к стене и снял с гвоздя толстый солдатский ремень. И хотя сыну было не семь лет, а пятнадцать и он давно уже не был порот, папа отстегал его в этот вечер. Воспользовавшись правом родного дяди, папа прошелся несколько раз также и по спине левого крайнего детской команды "Строитель".
Переход в восьмой класс — совсем немаловажное событие в жизни пятнадцатилетнего человека, и тот факт, что Миша решил отметить это событие, вряд ли должен вызывать наше удивление. Отметить событие следовало. Но как?
— Конечно, по-настоящему, — сказали Мишины товарищи.
А левый крайний, этот самый почетный из гостей, прямо показал себе за галстук и с видом бывалого выпивохи многозначительно щелкнул языком.
Миша, зная крутой нрав своего родителя, пробовал перевести разговор на чай с пирожными. Но гость оказался дошлым. Гостю пришла в голову фантазия устроить вечер совсем как у взрослых, и Мише волей-неволей пришлось отправиться на угол, в магазин «Гастроном», и истратить там все свои сбережения, предназначавшиеся с давних пор на покупку часов.
Я разговаривал с Мишей через два дня после злополучных событий, когда страсти в соседней квартире улеглись и новоиспеченный восьмиклассник мог откровенно рассказать мне о своем грехопадении. Я слушал Мишу и удивлялся не столько форме самого банкета — мало ли какие фантазии могут взбрести в головы пятерых мальчишек! — меня возмущало то, что эти самые мальчишки, попав в соблазн и во искушение, не были вовремя ограждены от грехопадения людьми взрослыми. А такая возможность была. Первым мог сделать это доброе дело продавец "Гастронома".
Я был в «Гастрономе» и видел этого продавца. Сначала он произвел на меня хорошее впечатление. Высокий, благообразный человек лет пятидесяти. Как знать, может быть, дома у него было несколько собственных сорванцов, которых он в свободное от торговли время заботливо наставлял на праведный путь в жизни. А вот здесь, за прилавком, этот самый продавец, к сожалению, уже не помнил о своей принадлежности к почетному сословию родителей.
Я спросил:
— Почему в магазине продают водку несовершеннолетним?
Этот простой вопрос удивил продавца и завмага.
— У нас не детский сад, а «Гастроном», и мы люди коммерческие, — сказал завмаг. — Если у человека выбит чек и припасена исправная посуда, то мы обязаны дать ему то, что он требует.
— А своему ребенку вы тоже даете все, что он требует?
Завмаг засопел, покраснел, и вместо него ответил продавец:
— Свой не в счет.
Нет, в счет! Советский человек должен радеть о правильном воспитании как своего, так и чужого ребенка. Соблазнов вокруг много. В том же самом «Гастрономе» любой подросток может без всяких помех купить не только вино, но и папиросы. Выбор здесь большой. Есть деньги — бери пачку, мало денег — покупай штучные. И вот маленький человечишка, не умеющий еще навести порядок под собственным носом, тянется к прохожему:
— Дяденька, дай прикурить!
И дяденька делится огоньком, часто даже не поворачивая головы к просящему, не думая о нем.
— Угощайся, разве мне жалко?
А жалеть надо. Не спичку жалеть, а мальчишку, ибо кому-кому, а курильщику-то ведь хорошо известно, какое пагубное влияние оказывает никотин на неокрепший детский организм. Но дело не только в никотине.
Попробуйте как-нибудь вечером пойти со своим сыном или дочкой в кино, скажем, на такой безобидный фильм, как «Конек-горбунок». Вас не пустят. Билетерша извинится и скажет:
— Приходите завтра днем.
— Почему?
— Приказ горсовета.
Есть такой приказ, который делит сутки на две части: день — детям, вечер — взрослым. Правильное деление. Детям нечего смотреть фильмы, которые предназначены для взрослых. Этот приказ делал большое и доброе дело до тех пор, пока днем демонстрировались фильмы по специально утвержденной программе. Но вот с недавних пор некоторые директора кинотеатров явно в коммерческих целях начали крутить днем «боевики», никак не рассчитанные на детскую аудиторию.
На днях я был на одном таком сеансе в кинотеатре «Колизей». Время каникулярное, зал полон школьников, а на экране «Риголетто» — заграничный фильм, смакующий амурные похождения оперного герцога. В опере есть хотя бы музыка Верди, а здесь ничего, кроме пошлости. Я спросил билетершу, почему она пустила в зал детей.
— А днем это не запрещается, — ответила билетерша.
Подошел директор кинотеатра и вместо того, чтобы сделать замечание билетерше, сделал его мне:
— Воспитывайте своего собственного сына, а о чужих, гражданин, не печальтесь.
Воспитывать нужно не только своего сына, как думает директор кинотеатра. За правильное воспитание детей морально отвечает каждый из нас, и кто бы ты ни был и где бы ты ни был — на улице, в трамвае, в кино, в магазине, — дети должны всегда видеть и уважать в тебе строгого и любящего старшего. А роль старшего определяется не только родственными признаками.
Плох тот отец, который дома читает сыну проповеди о вреде табака, а на улице прикуривает папиросу от одной спички со школьником.
1948 г.
Весь этот год Григорий Рыбасов работал комсоргом химического комбината, весь год райком числил его одним из лучших своих активистов. И вдруг на лучшего поступила жалоба. Несколько комсомольцев аппаратного цеха в коротком письме в редакцию сильно раскритиковали своего комсорга. За что? Может быть, Рыбасов был сух в разговоре с этими комсомольцами, излишне требователен к ним? В том-то и дело, что нет. Авторы письма жаловались не на строгость своего комсорга, а на его излишнюю доброту.
Обвинение, предъявленное Рыбасову, было столь необычного свойства, что мы решили посоветоваться с местной организацией.
Междугородная телефонная станция приняла заказ редакции, и уже через пять минут мы услышали на другом конце провода далекий голос секретаря райкома комсомола.
— Кого критиковать, Рыбасова? А стоит ли? — спрашивал секретарь, стараясь вызволить своего комсорга из беды. — Парень он смирный, не пьет, не курит…
— Что, что?
— Не пьет, — повторил наш собеседник и для большей убедительности стал диктовать по буквам: — Николай, Елена, Павел, мягкий знак…
В этом месте секретарь райкома, по-видимому, понял, что говорит не то, что нужно, смущенно закашлял и замолчал.
Это молчание только подхлестнуло наше любопытство, и мы решили посмотреть, как выглядит активист, о котором нельзя сказать ничего хорошего, кроме того, что он смирный и некурящий.
Три часа езды в вагоне пригородного поезда — и вот мы сидим с Григорием Рыбасовым в его собственном кабинете. Кабинет чистенький. Стол, стулья, половички — все это аккуратно стоит и лежит на своих местах. А за столом — такой же чистенький и аккуратный молодой человек. Движения у него ровные, спокойные. Прежде чем подписать протокол, он тщательно разглядывает на свет перо, осторожно макает его в чернильницу, затем для пробы раза три проводит этим пером по специально приготовленному клочку бумаги и, только убедившись, что все в порядке, ставит свою подпись.
С людьми Григорий Рыбасов беседовал точно так же: ровно, осмотрительно, без клякс и помарок. С кем бы ни говорил Рыбасов и о чем бы он ни говорил, его голос всегда держался только на среднем регистре. Ни разу он не вспылит, ни разу не наморщит лоб.
В первый день приезда мне казалось, что это от характера, а вот ко дню отъезда я уже знал твердо, что средний регистр определялся не только характером.
— Видишь, я бы рад помочь, да боюсь начальника цеха, он будет против, — говорил комсорг пришедшей к нему девушке.
И для того, чтобы у девушки не оставалась никакого сомнения в его добрых намерениях, комсорг тут же соединялся по телефону с этим начальником и говорил ему:
— Михаил Егорович, не назначайте, пожалуйста, Клашу Кустылкину во вторую смену. У нее заболела бабка.
Комсорг уговаривал начальника цеха, хотя ему хорошо было известно, что Кустылкина попросила перевести ее в другую смену вовсе не из-за больной бабки, а из-за директора клуба, назначившего на этой неделе три танцевальных вечера, на которых Клаше очень хотелось побывать.
Зашел в комитет Митя Халбеков поговорить насчет получения простыней. Комсорг и Мите сказал:
— Я — за!
— То есть как "за"?
Я уже слышал про этого Митю. Он был из той самой тройки «мушкетеров», которые жили в голубеньком доме с мезонином, отведенном еще десять лет назад под интернат заводских учеников. «Мушкетеры» в свое время тоже были учениками. Но это было давно. Их товарищи еще в сороковом году перешли на общие квартиры, а вот эта тройка каким-то образом застряла на детской половине. Жили «мушкетеры» на всем готовом: о дровах не думали, постельное белье не стирали, полы не подметали. Парни вытянулись под потолок, обзавелись модными усиками. Митя Халбеков уже второй год выплачивал алименты, а школьные няни по старой памяти все еще продолжали ухаживать за ним, как за неразумным дитятей.
Но вот в школу ФЗО назначили нового директора. Новый посмотрел на усатых постояльцев и сказал:
— Хватит, я против таких соседей.
И вот когда к голубенькому дому подъехал грузовик, чтобы перевезти вещи «мушкетеров» на новую квартиру, выяснилось, что перевозить, собственно, нечего. Восемь лет ребята вели уже самостоятельный образ жизни, а в личном хозяйстве у них не было до сего времени ни стола, ни стула, ни чашек, ни ложек.
— Да вы из чего же пить-есть собираетесь? — спросил новый директор.
— Из казенного.
— А женитесь, тогда как?
— Жена с собой принесет, — ответил Митя.
Новый директор только широко развел руками от удивления, но он не был злым человеком, этот директор. Он пожалел «мушкетеров» и одолжил им впредь до обзаведения самое необходимое: койки, матрацы, табуретки. А «мушкетеры» вместо того, чтобы поблагодарить за это школу, потребовали себе в подарок простыни, наволочки, пододеяльники, занавеси.
— Нет, дудки! — сказал директор. — Я против таких подарков. Деньги вы зарабатываете сейчас не маленькие, пойдите да купите себе и простыни и наволочки.
Но вместо того, чтобы пойти в магазин, «мушкетеры» отправились к Рыбасову.
— Чем черт не шутит, может, клюнет!
И клюнуло. Рыбасов, как всегда, сказал:
— Я — за!
Комсорг химического комбината был в душе, конечно, не «за», а «против». Но этот комсорг взял почему-то себе в привычку никогда и ни в чем не отказывать своим просителям. А в тех случаях, когда выполнить просьбу все же было нельзя, то Рыбасов не сам говорил «нет», а посылал ребят к начальнику цеха.
— Я бы рад помочь, да администрация против.
Если бы Рыбасов был не комсоргом, а начальником цеха, он сослался бы на директора завода; назначили бы его директором, он спрятался бы за спину министра.
Рыбасов вел себя в комсомольском комитете, как плохой адвокат. Он хотел всегда и при всех обстоятельствах выглядеть добрым и хорошим человеком. Поэтому-то он и разговаривал с каждым вполголоса. Но он не был ни добрым, ни хорошим, этот «добряк» за чужой счет. И как он ни старался, ему так и не удалось завоевать любовь у молодежи. Даже такие легкомысленные ребята, как «мушкетеры», и те не принимали Григория Рыбасова всерьез.
Последний день я провел на химическом комбинате вместе с секретарем райкома. Мы побывали в цехах, общежитиях, и вот, когда под вечер мы шли уже к вокзалу, секретарь сказал:
— Не быть Рыбасову больше комсоргом. Прокатят его ребята с шумом на отчетном собрании.
— За что? Парень он как будто смирный, не пьет, не курит.
— Что?
— Не пьет, — повторил я и стал диктовать по буквам: — Николай, Елена, Павел, мягкий знак…
— Вот именно, мягкий. Разве это комсорг? Так, ни Рыбасов, ни Мясов, — сказал секретарь, пытаясь скрыть за шуткой свое смущение.
1948 г.
Когда Клеопатра Яковлевна, схватив синий зонт, в сильно взвинченном состоянии выскакивала из квартиры на улицу, все дворовые мальчишки уже знали, что сын Клеопатры Яковлевны Павлик снова серьезно проштрафился. Однако синий зонт предназначался не для проказника; Клеопатра Яковлевна — мальчишки звали ее проще: Кляпа Тряповна — влетала ураганом в школу и обрушивалась не на своего сына, а на директора. Мама не спрашивала, за что ее Пашенька оставлен в классе после уроков: за разбитое окно или за плохо написанный диктант. Мамин визит преследовал другую, менее благородную цель — уберечь во что бы то ни стало своего Пашеньку от заслуженного наказания.
Павлик Кислицын рос, мужал. Он давно уже перестал бегать в коротеньких штанишках, а мамин зонтик по-прежнему парил над его головой в виде доброго ангела-хранителя. На днях и мы имели счастье познакомиться с этим самым ангелом. Произошел этот случай при нижеследующих обстоятельствах.
Павел Кислицын окончил в этом году Институт связи. Как и всех прочих выпускников, его вызвали в министерство, чтобы поговорить о предстоящей работе. Но Павел на вызов не явился.
— Я не поеду работать в глухомань, — сказал он товарищам.
— То есть как "не поеду", а приказ?
— Приказ страшен для вас, а с моими родичами министр вряд ли захочет ссориться.
Комсомольцев возмутил такой разговор, и они написали письмо в газету. Прежде чем напечатать это письмо, мы решили побеседовать с молодым инженером и попросили его зайти в редакцию. Но вместо инженера к нам явилась его мать.
— Слышали, — сказала она, — что придумали в этом министерстве? Пашеньку отправляют куда-то на Урал. И кем? Простым телеграфистом.
— Не телеграфистом, а старшим инженером.
— Господи, какая разница! Они не имели никакого права.
— Ну, если говорить о формальном праве, то оно как раз на стороне министерства. Вашего сына пять лет учили в институте. Все это время государство помогало ему приобрести высшее образование, а теперь пора и вашему сыну помочь государству.
— Но почему не Москва, а Урал?
— Потому что Урал, как и Москва, является частью нашего государства.
— Пусть посылают туда кого угодно, только не Пашеньку.
— Почему?
— Как это "почему"? — удивилась Клеопатра Яковлевна. — Да хотя бы потому, что он сын Ивана Михайловича Кислицына. Вас, может быть, не осведомили об этом? Иван Михайлович — заслуженный деятель науки, лауреат. А они хотят отправить его единственного сына. И куда? В провинцию!
— Что же здесь странного? А разве сам Иван Михайлович начинал свою научную деятельность не в провинции?
— Как можно сравнивать! — всполошилась Клеопатра Яковлевна. — Иван Михайлович вышел из крестьянского сословия. Он был сыном простого казака.
— Сыну, значит, было можно, а внуку простого казака уже нельзя?
— У Пашеньки другое воспитание. Он вырос не в крестьянской семье, а в интеллигентной. Мальчик привык к сервису. У него всегда была отдельная комната, книги.
— Все это будет у него и на Урале.
— Как все? А машина у него будет?
— Не уверен.
— Вот видите, а в Москве Пашенька пользуется отцовской «Победой», как своей собственной.
— Но не может же ваш сын ездить всю жизнь на чужой машине?
— Вы правы. Мальчик должен иметь уже свою личную автомашину. Но вы не беспокойтесь: как только у нас будет возможность, Иван Михайлович купит ему такую.
Кляпа Тряповна могла выбить из равновесия кого угодно. Однако сердиться на нее не имело никакого смысла. Безрассудная любовь к сыну сделала эту женщину и смешной и нелепой. Меня больше занимал великовозрастный Пашенька, и я решил выяснить в разговоре с Клеопатрой Яковлевной, до каких пор этот молодой, здоровый парень намеревается жить под крылышком своих родителей в незавидной роли приживалки.
— Я воспитывала Пашеньку, — сказала Клеопатра Яковлевна, — по английской методе.
— А именно?
— До тридцати пяти лет молодой человек должен жить в свое удовольствие, а после он может подумать и о научной карьере.
— Вы уверены в том. что каждый англичанин имеет возможность бездельничать до тридцатипятилетнего возраста?
— Зачем же выражаться так грубо? Это совсем не безделье. Они играют в теннис, коллекционируют почтовые марки, совершенствуются в изучении иностранных языков. Лорд Маунбетен очень красиво рассказал про это в своем жизнеописании.
— Но ведь ваш сын не лорд, а комсомолец. Он внук простого русского крестьянина. Его отец всю жизнь провел в неустанном труде. И разве не трудом своим Иван Михайлович добился и высокого положения в науке и уважения своих сограждан?
— Ну и что же, что комсомолец? Пашенька ничего плохого не делает. Он только хочет пожить эти несколько лет в свое удовольствие.
— Настоящий комсомолец должен думать не только о своих удовольствиях, но и о своих обязанностях.
— Вы думаете, его могут исключить?
— Даже наверное.
— Но это же огорчит Пашеньку!
Клеопатра Яковлевна как-то растерянно огляделась вокруг, всхлипнула и, схватив свой зонт, стремительно выскочила из комнаты. Но стул в нашей комнате пустовал недолго. Часа через два она вновь появилась в редакции, по уже не одна, а в сопровождении полковника. Это был бравый, плотный мужчина со звездой Героя на кителе. Я принял его было сначала за отца Павла Кислицына, по это был не отец, а дядя.
— Ты, Клепочка, посиди пока в коридоре, — сказал полковник, — а мы с товарищем поговорим один на один.
Клеопатра Яковлевна попробовала было возразить, но бравый полковник окинул ее таким многозначительным взглядом, что Кляпа Тряповна беззвучно вышла из комнаты.
— Не знаю, как вы, — сказал полковник, — а я не могу находиться в обществе своей родной сестрицы больше пяти минут. На шестой я уже взрываюсь, начинаю шуметь и говорю только дерзости и глупости Не понимаю я Ивана Михайловича, как он умудряется ладить с этой женщиной.
— Жена — вот и ладит.
— Вы думаете, он внимательный супруг? Ничего подобного. Клепа прибежала от вас в пене и сразу устроила ему истерику. А он посмотрел, посвистел, повернулся на каблуках на сто восемьдесят градусов и ушел к себе в кабинет работать. Ну, зачем я притащился к вам в редакцию? Нашкодил-то его сын, а не мой. Ленив Иван Михайлович до семейных дел, вот где беда! Не был бы ленивым, он при своих связях давно бы Пашку в Москве пристроил. Ему только подойти к телефону да позвонить в министерство — и парню сразу бы сделали привилегию.
— А не кажется ли вам, что Иван Михайлович сознательно не хочет просить о такой привилегии?
— Как это "не хочет"? Сын у него не без способностей. Послушали бы вы, как он лопочет с девчонками по-французски: "Лямур…", "Тужур…".
— Простите, но я не разделяю ваших восторгов. Способности, по-моему, хороши тогда, когда они тратятся не на пустопорожнюю болтовню с девчонками, а отдаются человеком на благо своей Родины.
— Вы меня не агитируйте! — неожиданно загремел басом полковник. — Пашка хоть не большой подарок семье, а он мне все же родной племянник. Я сам позвоню министру. Пусть только посмеет отказать! Я всю войну воевал. У меня, дорогой товарищ, заслуги!
— У вас — да. А у вашего племянника пока никаких заслуг перед народом не имеется,
— Это ничего не значит.
— Ой, не скажите! Неужели вы воевали за то, чтобы сын вашей сестры был похож по образу своей жизни на наследника лорда Маунбетена?
— Как, она и вам про лорда сказала?! — снова загремел полковник. — Ну что вы с ней поделаете! Нет, как хотите, а она все-таки неисправимая, Клепа.
— А ваш племянник под ее попечительством ведет постыдную жизнь. Он катается на папиной «Победе», бравирует дядиными заслугами, как своими собственными.
— Вы думаете, я не говорил ей про это? Сто раз, не меньше. Предупреждал по-хорошему: "Не порть парнишку, не расти из него барчука". Но разве моя сестрица понимает по-хорошему?
Полковник в сердцах резко взмахнул рукой и опрокинул чернильницу. Он смутился, извинился и сказал:
— По-моему, Пашке лучше всего уехать из Москвы. Пусть поучится жить самостоятельно. Походит парень в упряжке, узнает, почем пуд соли, — и дурь с него как рукой снимет.
— Совершенно правильно.
— Правильно-то правильно, — замялся полковник, — да как сказать об этом сестрице?
— А вы разговаривайте не с сестрицей. Попробуйте лучше побеседовать с племянником. Да так, построже. Запритесь один на один в комнате…
— Все равно будут слезы. А я страсть как не люблю женской истерики.
— Лучше выплакаться один раз как следует, чем всю жизнь краснеть за сына.
— Справедливо, — сказал полковник и, подскочив к двери, крикнул в коридор: — Клепа, сюда!
— Ой, только не здесь!
— Тоже справедливо. Плакать нужно дома, — сказал полковник и добавил: — Только уговор: про Маунбетена ни слова. Стыдно за стариков.
Стыдно было не только за стариков, но и за их наследных принцев, и только по этой причине мы не выполнили просьбы полковника и рассказали эту историю читателям.
1948 г.
Петя был не таким плохим ребенком. Если бы Петькины родители серьезнее относились к его воспитанию, то он мог бы быть вполне приличным сыном. Но Петины папа и мама вспоминали о своих родительских обязанностях только тогда, когда их вызывали в школу: "Ваш сын опять не приготовил уроков" — или в домоуправление: "Заплатите штраф за разбитое стекло".
На вызовы всегда ходила мать Ольга Павловна. Причем Петя знал наперед, чем закончится ее посещение. Сначала мать будет кричать на домоуправшу и поплачет в домоуправлении. Потом будет кричать на Петю и поплачет вместе с ним, и, наконец, она дождется прихода отца, покричит и поплачет при нем.
Петин отец Василий Васильевич всякий раз устало выслушивал мать, немного сопел, наконец, стегал Петю ремнем и уходил в двадцать шестую квартиру к бухгалтеру Минкину играть в преферанс.
Так было в прошлом месяце, позапрошлом, так было всегда — скучно, однообразно; поэтому ни материнские слезы, ни отцовский ремень не производили на Петю благотворного действия. Петя по-прежнему не готовил уроков, умывался не чаще двух раз в неделю, терроризировал соседских кошек.
И вдруг произошло событие, которое не на шутку взволновало родительское сердце Василия Васильевича. Петя разбил витрину в молочном магазине. Завмаг задержал малолетнего хулигана, пригласил милицию, и с Василия Васильевича потребовали семьсот пятьдесят рублей за вставку нового стекла. Пока штрафы ограничивались тридцатками, Василий Васильевич мог отделываться сопением и ремнем. Но семьсот пятьдесят рублей — это было слишком! И отец решил взяться за воспитание сына. В этот вечер Василий Васильевич не пошел к Минкиным на преферанс. Он остался дома вдвоем с Петей. Сначала Василий Васильевич потянулся было к ремню, но… остановился. Он взглянул на задорный вихор сынишки и подумал: "А что, если поставить перевоспитание этого сорванца на какие-то договорные начала? Заинтересовать его самого благородными поступками?"
Василию Васильевичу так понравилась эта идея, что он тут же обратился к сыну с такой речью:
— Ну, вот что, голубчик: мне надоело с тобой нянчиться! Хороших слов ты не понимаешь, поэтому я вынужден применить к тебе особые меры воздействия. Хочешь иметь карманные деньги, есть мороженое, покупать себе конфеты, семечки — будь хорошим. Сегодня я составлю прейскурант, и с завтрашнего дня ты начнешь жить по нему. За тройку я буду платить двугривенный, за четверку — полтинник, за пятерку — рубль. Вычистишь утром зубы — с меня гривенник, не вычистишь — с тебя.
Василий Васильевич сдержал слово. К утру он составил подробный прейскурант цен, в котором была точно обозначена стоимость всех хороших и плохих поступков ученика третьего класса Петра Кузнецова.
Так началась новая жизнь Пети. Нужно сказать, к чести Пети, что сначала он воспринял договор с отцом как какую-то новую игру в пятачки. Ему было интересно следить за собой, запоминать все хорошее, что он сделал за день, а вечером писать отцу:
Петра Кузнецова за 20 мая
Встал в семь ………10 коп.
Умылся…………5»
Сказал после завтрака спасибо маме……….15»
Уступил в трамвае место инвалиду ……….20»
Дал нищему 10 копеек……15»
Получил четверку по русскому. . 50»
Прочел 20 страниц Робинзона Крузо ………10»
Итого получить: 1 руб. 25 коп.
Василий Васильевич в расчете с сыном был скрупулезно точен. Каждый вечер после преферанса он просматривал отчет и, сделав две — три небольшие поправки, отправлял его к Ольге Павловне для оплаты. А поправки эти были такого порядка: к пункту, где говорилось "Уступил в трамвае место инвалиду", Василий Васильевич делал приписку "Указать свидетелей" или "Оплату за "Робинзона Крузо" произвести по прочтении всей книги из расчета полкопейки страница".
Петя менялся на глазах: его хвалили в школе; домоуправша, встречаясь с Ольгой Павловной, восторженно восклицала:
— Золотой мальчик! Не сглазить бы только!
А "золотой мальчик" начал уже входить во вкус финансовых операций. Договор становился для него уже не трои, а сделкой. Хорошие дела подразделялись у него на выгодные и невыгодные. Дать нищему гривенник было выгодно, ибо за это можно было получить пятиалтынный. Уступить в трамвае место инвалиду следовало только в присутствии знакомых свидетелей, во всех остальных случаях место можно было не уступать, так как это не оплачивалось.
Ольга Павловна с опаской стала наблюдать за тем, как менялся характер ее сына. Как-то она послала его проведать бабушку. В тот же вечер Петя написал в отчете: "Был у бабушки — 30 коп. Купил для нее в аптеке камфару — 20 коп. Итого получить 50 коп.". Пете так понравилось торговать своими добродетелями, что он стал подумывать о более широких финансовых операциях. Как-то он приобрел несколько пачек папирос и распродал их поштучно. На этом деле ему удалось заработать пятьдесят копеек. Затем он стал перепродавать не только папиросы, но и театральные билеты, ученические тетради. В школу Петя уже ходил по привычке, для проформы, а настоящая жизнь у него начиналась после обеда, у дверей кино «Аврора». Здесь у Пети объявились новые друзья, с которыми он завязал и новые договорные отношения.
И вот снова на горизонте появилась милиция, и снова Василию Васильевичу пришлось оторваться от преферанса. На этот раз дело оказалось куда сложнее. Петя обвинялся уже не в озорных поступках, а в перепродаже краденых папирос. Правда, крал не он сам, а его новые друзья, но факт остается фактом: спекулировал он. На сберкнижке Петра Кузнецова оказалось 500 рублей.
— Ваш сын утверждает, — сказал начальник отделения, — что все эти деньги он получил от вас, по этому вот прейскуранту.
Василий Васильевич густо покраснел.
— Да, я давал ему деньги, — тихо сказал он, — но не так много. Моих здесь не больше двухсот рублей,
— Нехорошо! — сказал начальник. — Началось дело с копеек, а кончается уголовным кодексом.
— Неужели будете судить?
— Не его, он еще несовершеннолетний, а вас будем, И этот прейскурант приложим к делу.
Василий Васильевич шел домой молча. Рядом семенил Петя.
— Ты не бойся суда, папа, — обнадеживающе сказал сын. — Больше трехсот рублей штрафу на тебя не наложат. А я эти деньги быстро заработаю. «Беломор» я от участкового все-таки упрятал.
И Петя самодовольно показал на ранец. Василий Васильевич от удивления даже остановился:
— Так они же краденые!
— Ну и что ж? — как ни в чем не бывало ответил Петя. — Продать-то этот товар все равно можно.
Василию Васильевичу было и тяжело и совестно. Рядом с ним стоял чужой ребенок. Холодный, циничный, с повадками заправского барышника. Василий Васильевич брезгливо вырвал из рук Пети ранец, чтобы растоптать его вместе с крадеными папиросами.
Но дело было не в папиросах. И даже не в пятачках и гривенниках. Все зло состояло в том, что Василий Васильевич забыл о священном долге родителя и придумал все эти пятачки и гривенники только для того, чтобы снять с себя заботы отца и воспитателя.
1948 г.
Рассеянность — это особый вид нервного недуга. Иван Иванович Веньковатый, секретарь одного комсомольского обкома, искренне полагает, что не всякому человеку может быть дозволено болеть этим самым недугом. Если говорить об ученых, то, с точки зрения Ивана Ивановича, такая болезнь к лицу только профессорам или академикам, что же касается комсомольских работников, то они, по мнению Веньковатого, должны болеть своими собственными болезнями — гриппом, желтухой, малокровием, — но ни в коем случае не рассеянностью.
И случилось, как назло, что в аппарате, подведомственном Ивану Ивановичу Веньковатому, оказался некий товарищ Былинкин, грубо нарушивший табель о рангах и заболеваниях. Каждый день у Кирилла Былинкина происходили какие-нибудь самые невероятные происшествия. И почти в каждом таком происшествии обязательно участвовал рыжий, потрепанный портфель пионерского инструктора. Этот портфель знал почти весь город. И где ко не оставлял его по своей рассеянности Кирилл Былинкин! В кино, на стадионе, в бане, в столовой, на пляже.
Иногда на Былинкина нисходило просветление. В такие он аккуратно разносил по сводкам все цифры, которые ему поручалось собрать в райкомах, не путал первого секретаря с зав. финхозсектором и называл каждого работника обкома его собственным именем и отчеством. Однако большей частью пионерский инструктор жил в каком-то сомнамбулическом состоянии и говорил о самом себе в третьем лице. Он звонил в такие дни из обкома на свою собственную квартиру и просил соседей вызвать к телефону Кирилла Былинкина.
— Как нет дома? — с удивлением спрашивал он соседей и долго после этого разговора ломал голову над тем, где бы мог потеряться этот самый товарищ Былинкин.
И вот в один прекрасный день Кирилл Былинкин потерялся самым серьезным образом. Он сел, как всегда, в восемь тридцать в трамвай, чтобы ехать в обком, и не доехал до него. Былинкин по рассеянности сделал всего одну ошибку в это утро: он сошел на остановку раньше, чем это следовало бы сделать. А затем, как всегда, дойдя до углового дома, он поднялся по трем щербатым ступенькам какого-то подъезда, миновал темный коридор и очутился в большой, заставленной столами комнате. Третий стол от двери был свободен. Былинкин сел за него и три дня проработал за этим столом, не замечая, что сей стол находится не в обкоме комсомола, а на три квартала ближе — в облземотделе.
Только на одну минуту в его душе шевельнулось сомнение, где, собственно, он. Вокруг все новые лица.
"По-видимому, Иван Иванович снова обновил инструкторские кадры", — решил Былинкин и на этом успокоился.
Комната для инструкторов облземотдела, так же, как и комната инструкторов обкома комсомола, очень сильно смахивала на зал ожидания большого вокзала. Шум, толчея, суматоха. Один, заткнув уши, пытается сосредоточиться над составлением какой-то докладной записки, второй в это время, осоловев от собственного крика, проводит очередной обзвон всех районов области.
— Дубровка, Дубровка, как у вас на сегодняшний день с вывозкой семян?
Былинкин быстро включился в этот суматошный конвейер. Он поднял трубку второго телефона, чтобы обзвонить те районы, с которыми не успел соединиться вчера, чтобы узнать у них все, что касается борьбы пионеров с сусликами.
Иван Иванович Веньковатый составил по этому случаю специальную таблицу, которую во что бы то ни стало следовало заполнить цифрами. Кирилл Былинкин должен был для этого узнать не только, сколько было убито на вчерашний день сусликов в каждом районе области, но и каким способом убито: сколько залито водой, оглушено палками, поймано капканами. Какой процент убитые суслики составляли по отношению к оставшимся в живых. И сколько живых сусликов должно было остаться еще на долю каждой школы, пионерской дружины, детской площадки и летнего оздоровительного лагеря.
В двенадцать часов в облземотдел прибыло местное начальство.
Сводка по сусликам произвела на начальника облземотдела такое большое впечатление, что он решил поговорить с ее автором.
— Вас просит зайти Василий Васильевич, — сказала секретарша.
— Почему Василий Васильевич? — удивился Былинкин. — А где же Иван Иванович?
— Вспомнили про вчерашний день, — сказала секретарша. — Иван Иванович снят "за необеспечение и бюрократизм".
"Быстро спекся Иван Иванович", — подумал Былинкин. Но так как за время его работы в обкоме менялся уже третий секретарь, то Былинкин только привычно вздохнул и пошел представляться новому начальству.
И нужно сказать, что Василий Васильевич произвел на Былинкина значительно лучшее впечатление, чем Иван Иванович. Во-первых, он предложил пионерскому инструктору сесть, чего никогда не догадывался сделать Веньковатый, и, во-вторых, Василий Васильевич не кричал, а Иван Иванович как раз любил злоупотреблять басовыми нотами в своих беседах с рядовыми работниками обкома комсомола.
— Любопытная работа! — сказал Василий Васильевич, показывая на сводку. — Где вы взяли такие подробные сведения о сусликах?
— В райкомах комсомола.
— Вот не ожидал, — сказал начальник облземотдела. — Не думал я, что можно заставить комсомольцев заниматься такой скучной статистикой. Вы узнайте завтра в райкомах, не считают ли там, кроме сусликов, также и пернатых вредителей. Было бы очень любопытно установить, сколько воробьев и галок приходится в нашей области на каждый засеянный гектар ржи, пшеницы, ячменя и проса.
Кирилл Былинкин был так натренирован на сборе всякие нелепых сведений, что совсем не удивился полученному заданию и со свойственным ему прилежанием двое суток обзванивал райкомы комсомола, заставляя их брать на поштучный учет каждого воробушка.
Пока Кирилл Былинкин считал пернатых вредителей для Василия Васильевича, зав. пионерским отделом обкома доложил специальным рапортом по начальству о таинственном исчезновении своего инструктора.
Иван Иванович прочел рапорт и начертал на нем нижеследующую резолюцию:
"Инструктор обкома не иголка. Немедленно разыскать и доложить".
Отыскать следы Кирилла Былинкина было действительно нетрудно, поэтому в тот же вечер зав. пионерским отделом явился к Ивану Ивановичу с личным докладом.
— Вы знаете, где пропадал Кирилл Былинкин эти три дня? — спросил зав. — Он работал в облземотделе.
— По какому случаю?
— По рассеянности. Шел в дверь, попал в другую.
— Ну, знаете ли… — вскипев, сказал Иван Иванович. — Этой самой рассеянности пора ударить по рукам. Обком не Академия наук, и нашим инструкторам нечего тянуться за профессорскими болезнями!
Вслед за этим Веньковатый произнес речь, краткое содержание которой мы попытались изложить в начале этого повествования.
Кирилл Былинкин получил на этот раз по рукам. Его ударили за то, что три дня назад забрел он в сомнамбулическом состоянии не в те двери. И ударили зря. Дело, конечно, было не в дверях.
Беда состояла в том, что, пробыв три дня в чужом учреждении, пионерский инструктор не почувствовал никакой разницы ни в обстановке, ни в содержании работы двух таких различных организаций, как обком комсомола и областной земельный отдел. К сожалению, этому прискорбному обстоятельству Иван Иванович Веньковатый не придал должного значения.
1948 г.
У мальчика был сильный характер. Он жил, пытаясь не вспоминать о той тяжелой обиде, которая была нанесена ему несколько лет назад. За последние два года Вова сделал даже большие успехи в учебе. Он оканчивал ремесленное училище и параллельно сдавал в вечерней школе экзамены за седьмой класс. Все как будто бы было хорошо, и директору училища стало даже казаться, что рана в сердце мальчика окончательно зажила и зарубцевалась.
Но рана не зажила. Мальчик скрывал свою боль, как мог, и, если бы не болезнь, мы, по всей видимости, так никогда и не узнали бы эту печальную историю.
А болезнь прогрессировала. Каждый день к вечеру температура у Вовы поднималась. Его ломило, немного лихорадило, и когда жена директора, приютившая у себя в доме мальчика, приходила в комнату, чтобы пожелать ему перед сном спокойной ночи, лоб Вовы и его грудь были обыкновенно мокрыми от пота. Добрая женщина меняла мальчику рубашку и сидела у его постели до тех пор, пока он не засыпал.
Мальчику были приятны любовь и внимание, проявляемые к нему этой женщиной. Он ценил ее заботливость, ежевечерне ждал ее прихода, и, тем не менее, где-то в душе у него зрела горькая обида.
"Почему обо мне печалится, — думал он, — почему рядом со мной по ночам сидит не родная мать, а вот этот добрый, милый, но все же чужой человек?"
И вот в одну из таких тяжелых ночей, когда в доме все уже спали, Вова встал с кровати, сел за стол и написал нам небольшое письмо.
"Дорогая редакция! К вам обращается с большой просьбой ученик житомирского ремесленного училища. Помогите мне найти мою маму — Тамару Михайловну Никитину — и моего папу — Якова Александровича Фертмана. Они бросили меня много лет назад, и с тех пор я жил только в детских домах и общежитиях. Дорогие товарищи, если бы вы только знали, как тяжело жить сиротой и знать, что у тебя есть живые и здоровые родители, которые не проявляют к тебе ни ласки, ни внимания!
Я прошу вас, если возможно, найдите мою маму и моего папу, они живут где-то в Москве, рядом с вами, и скажите, что у них есть сын, незаметно для них выросший, что он сейчас заболел туберкулезом и что ему тяжело от того, что он не знает, как выглядит его отец и какой цвет волос у его матери.
Вова Фертман".
Рядом с нами! Но где именно? Вова дал слишком мало данных для того, чтобы в большом столичном городе отыскать его родителей, и, тем не менее, мы взялись за поиски.
— Не может быть, — говорили мы, — чтобы родители не испытывали такой же тоски по своему ребенку, какую испытывал ребенок по родителям.
Был грех в молодости. Тогда и отец и мать поступили подло, подбросив родного сына в чужой дом. Так неужто до сих пор их не гложет раскаяние, не мучит совесть? А может, они ищут сейчас и не могут найти своего ребенка?
Мы пошли в адресный стол, навели справки в милиции, и добрые люди помогли нам установить местопребывание военного папы. Яков Александрович работал в конторе автогрузового транспорта. Это был человек занятой, деловой. Так, между дел он выкроил десять минут для того, чтобы поговорить с нами о своем сыне.
— Вы сообщили мне по телефону про письмо, — сказал он. — Мог бы я познакомиться с его содержанием?
— Пожалуйста.
Яков Александрович прочел письмо, смутился и, непроизвольно погладив карман пиджака, спросил:
— Сколько?
— Что сколько?
— Сколько стоит путевка в туберкулезный санаторий?
Отец не видел сына четырнадцать лет и не спросил, как он выглядит, как живет, учится, как протекает его болезнь. У отца нашелся только один вопрос: сколько? Отец хотел откупиться путевкой, чтобы иметь право не вспоминать о сыне еще четырнадцать лет.
— Дело не только в путевке. Мальчик сильно болен и хочет увидеться с вами.
— Он где, в Житомире? Нет, у меня не будет времени, чтобы поехать туда.
— Может, у вашей жены найдется время навестить сына?
— Вы хотите сказать, у моей бывшей жены? Не знаю. Мы с ней не встречаемся.
— А вы не знаете, где она живет?
— Знаю.
Яков Александрович назвал адрес, иронически улыбнулся и добавил:
— Ваш визит вряд ли доставит Тамаре Михайловне большую радость. Эта женщина никогда не думала о сыне и жила только для себя и в свое удовольствие.
И, уже прощаясь с нами, Яков Александрович неожиданно сказал:
— А путевку в санаторий для Вовы, по-моему, удобнее всего было бы приобрести Министерству трудовых резервов. Их ученик заболел, пусть они и заботятся о лечении.
— Но ведь вы же отец этого ученика!
— Отец! А разве мать здесь ни при чем? Кстати, раз вы уже встретитесь с Тамарой Михайловной, то передайте ей, что я согласен приобрести путевку на половинных началах. Пятьдесят процентов платит она, а пятьдесят — я.
Было неловко слушать этого солидного, хорошо обеспеченного человека. Впервые за четырнадцать лет он должен был истратить на сына несколько сотен рублей, и вместо того чтобы сделать это с достоинством, он начал торговаться у постели больного ребенка, как на рынке. Яков Александрович, по-видимому, понял, что переборщил, и решил исправиться:
— Вы ничего не передавайте Тамаре Михайловне о путевке. Я сам позвоню ей и договорюсь о процентах. Муж у нее сейчас с деньгами, пусть платит.
Я не видел нового мужа Тамары Михайловны, но то, что я слышал о нем, характеризует его так же скверно, как и его супругу. Владимир Михайлович Никитин уже давно наложил на всех близких строгое-престрогое табу:
- В моем доме запрещается вспоминать имя Вовки!
И вот мать Вовы, женщина образованная и независимая, с легким сердцем подчинилась этому деспотическому запрещению. Она не вспоминала имени сына, не писала ему писем. Даже больше. Несколько лет назад совсем еще маленький Вовка совершил тяжелое, многодневное путешествие на крышах товарных вагонов, чтобы увидеть свою маму. И он разыскал ее в Москве, но Тамара Михайловна отказалась тогда принять сына и отправила его назад, в детдом.
Вот и теперь, встретившись с нами, Тамара Михайловна торопится поскорей закончить неприятный для нее разговор.
— Мы уже договорились с Яковом Александровичем обо всем по телефону, — говорит она. — Путевка в туберкулезный санаторий Вовке будет куплена, так и напишите ему.
— А разве вам не хочется навестить больного сына?
Тамара Михайловна прямо смотрит мне в глаза и спокойно отвечает:
— Нет! Вова еще молод. Он поправится. У него впереди своя жизнь, а у меня своя. Зачем же ее портить? А насчет путевки не беспокойтесь. Завтра она будет у вас в редакции,
Но завтра путевки в редакции не было. Не было ее и послезавтра. Трижды мы были в доме Никитиных, чтобы напомнить Вовиной маме о ее обещании, и, оказывается, зря.
— Тамары Михайловны не будет в городе до осени, — сказал нам дворник. — Она отдыхает на даче.
И опять случилось так, как это случалось в жизни Вовы в течение последних четырнадцати лет. При живых, здоровых и хорошо обеспеченных родителях о судьбе мальчика вновь пришлось побеспокоиться Советскому государству. И вот на днях мы получили еще одно письмо от Вовы. Мальчик благодарит Министерство трудовых резервов за путевку в санаторий и снова спрашивает о своем.
"Вы, наверное, были дома у моего папы, — пишет он. — Скажите, как он выглядит? Говорят, я очень похож на него".
Ну что ж, ответим на этот вопрос прямо:
— Дорогой Вова! Твой отец, к большому нашему сожалению, выглядит весьма отвратительно. Он недостоин твоей любви и твоих страданий. Расти, милый мальчик, поправляйся, здоровей и старайся не быть похожим ни на своего отца, ни на свою мать.
1948 г.
За пять минут до начала игры "Большой Токмак" — «Запорожье» среди жителей Токмака, заполнивших до отказа местный стадион, внезапно распространился слух:
— Ленков не играет.
— Неужели заболел? — с тревогой спросил какой-то бородатый дядя в парусиновых брюках, неизвестно как оказавшийся на трибуне в центре разноголосой и непоседливой ватаги школьников.
— Не заболел — некогда ему. Он теперь «слушали-постановили» пишет.
Дядя в парусиновых брюках недоверчиво посмотрел на школьника и спросил его с последней надеждой в голосе:
— А может, ты брешешь, парень, про Ленкова?
— Да что вы, дяденька, ей-богу! — обиделся паренек. — Разве в таком деле брешут?
Это верно, за пять минут до начала игры ни один настоящий «болельщик» не скажет пустого, легкомысленного слова по адресу своей команды. «Болельщиком» же в Токмаке был каждый второй житель, так что в воскресные дни на стадионе можно было встретить чуть ли не весь город. А город южный, темпераментный. На все перипетии игры он реагирует горячо. Везет «нашим» — весь стадион в восторге:
— Давай, Петя, забивай!
Нужно отдать справедливость и Пете и его команде. Играла эта команда неплохо. Она побеждала не только всех своих соседей, но и многие областные команды. У запорожского «Буревестника» токмакчане выиграли со счетом 4:2, у акимовского «Динамо» — со счетом 6: 0, у запорожской «Стали» — со счетом 6: 1. И главным бомбардиром команды был центр нападения Петр Ленков. Это он забил в трех прошедших играх в ворота противника десять мячей из шестнадцати. И вот в самый разгар сезона основной игрок Большого Токмака внезапно решил уйти из команды. Почему? Что произошло в команде? Ничего! Дело заключалось в том, что центр нападения стал комсомольским работником.
Но ведь играл же этот работник в футбол в прошлом и позапрошлом годах? Играл. Но тогда технолог завода был только секретарем первичной организации, а в этом году его избрали первым секретарем райкома комсомола, и Петр Ленков решил, что играть «первому» в футбол не пристало, что это может подорвать его авторитет.
Справедливости ради следует, однако, сказать, что к такому решению центр нападения "Большого Токмака" пришел не сам, так посоветовал ему поступить кое-кто из старших товарищей: Константин Михайлович, Сергей Кириллович, Леонид Федорович. А так как эти товарищи были руководящими лицами в райисполкоме, райздравотделе и райфо и Петр Ленков прислушивался к их мнению, то в день игры с Запорожьем жители Большого Токмака, к большому своему прискорбию, не увидели во главе своих футболистов лучшего бомбардира команды. Это, конечно, сказалось на результатах. И хотя хлопцы старались вовсю, у них без вожака игра никак не клеилась. Запорожские футболисты, почувствовав неуверенность в рядах противника, стали наступать решительнее и забили сначала один, а затем и второй гол. Стадион гудел от возмущения. Шутка ли: такое ответственное состязание — и вдруг проигрыш!
— Ленкова на поле! — кричал стадион. — Ленкова!
Но Ленков так и не вышел.
Подробно рассказав историю злополучного проигрыша, молодые жители города в своем письме в редакцию написали еще и следующее:
"…Кроме того, П. Ленков хорошо танцевал народные танцы и принимал активное участие в заводском кружке самодеятельности. И вот сейчас П. Ленков ушел также и из кружка самодеятельности, так как некоторые работники нашего района считают это несолидным для первого секретаря райкома ЛКСМУ. Просим дать ответ: может ли первый секретарь райкома комсомола заниматься спортом и участвовать в кружках самодеятельности? Этим вопросом интересуется вся наша молодежь, которая болеет за честь нашего района.
Рабочие деревообделочного завода".
Я приехал в Большой Токмак через месяц после проигранного состязания. К этому времени здесь были проведены кое-какие меры для того, чтобы придать молодому секретарю должную солидность. Петр Ленков не был уже больше центром нападения, не играл Платона Кречета в заводском драмкружке и не плясал гопака в клубе. В дни больших спортивных соревнований он сидел теперь на трибуне рядом с руководящими работниками райисполкома, райздравотдела и райфо. Ленков бывал в клубе и в Доме культуры, но уже не как участник самодеятельности, а главным образом как докладчик или как член президиума собрания.
— Вы, товарищ Ленков, привыкайте к новому положению, — сказал ему как-то заведующий райфо. — У каждого человека должны быть свои удовольствия. У цехового комсорга — футбол, а работнику районного масштаба положено думать не о футболе, а о преферансе.
Заведующий райздравотделом, дабы подчеркнуть новое секретарское положение Ленкова, стал почтительно называть его при встрече Петром Яковлевичем. Сначала Ленков краснел, а потом стал привыкать и сам начал именовать членов райкома по имени-отчеству: второго секретаря — Людмилой Ивановной, заворга — Анной Яковлевной, комсорга техникума — Владимиром Ивановичем. А у этого Ивановича на верхней губе еще детский пушок. Ивановичу еще очень трудно поддерживать в разговоре со своими сверстниками официальный тон, он то и дело сбивается, конфузится и чувствует себя на заседаниях бюро явно не в своей тарелке. Да и сам Ленков хорошо понимал, что все это не то: не внешние атрибуты и не искусственная почтительность должны определять авторитет комсомольского работника. Ему хотелось иногда пойти и поспорить и с заведующим райфо и с секретарем райисполкома, но он так и не был ни у Константина Михайловича, ни у Леонида Федоровича: не собрался. К этим товарищам пошел я и показал им письмо, полученное редакцией из Большого Токмака.
— Значит, жалуется на меня молодежь, — горько улыбнувшись, сказал Леонид Федорович. — А ведь я же ей добра желаю. Молодежь выдвинула своего товарища секретарем. А комсомольский секретарь — это фигура. Его надо уважать. Вот так, как уважали мы Ивана Степановича…
Иван Степанович был предшественником Ленкова в райкоме комсомола. Это был человек начитанный, рассудительный, и все же комсомольцы проголосовали на конференции не за него, а за Ленкова. Эти два секретаря являлись полной противоположностью друг другу. Прежде всего между ними была большая разница в возрасте. Иван Степанович кончал работать в комсомоле, а Ленков только начинал. Иван Степанович был человеком медлительным, флегматичным. Новый секретарь оказался с огоньком, он был деятельнее прежнего, а районные работники нет-нет, да и вспоминали Ивана Степановича.
Я спросил Константина Михайловича;
— Как райком комсомола организует молодежь на проведение уборки?
— Хорошо, — ответил он. — Мы все очень довольны новым секретарем. — Затем, подумав, Константин Михайлович добавил: — Но есть у Ленкова один большой недостаток: молодости в нем много.
— А это плохо?
— Да не то что плохо, а все-таки у Ивана Степановича было больше солидности.
У Константина Михайловича есть дочь, комсомолка, у дочери свой взгляд на солидность.
— И чего только папа нашел хорошего в этом Иване Степановиче?! — сказала она. — Иван Степанович, бывало, придет, отчитает нас и уйдет, а Ленков организует, покажет, станцует.
В Большом Токмаке любят потанцевать. Но получилось так, что, куда ни пойди, молодежь танцевала только фокстроты и танго. Музыканты играют марш, польку, а танцующие пляшут свое — им бы только ритм был подходящий. Тогда райком комсомола подобрал пятнадцать боевых парней и пятнадцать девчат и попросил учительницу Новых научить их танцевать вальс, венгерку, краковяк. Когда обучение закончилось, райком устроил в парке вечер бального танца. На круг вышли пятнадцать пар, а в первой — секретарь райкома с заворгом Аней Байрамовой. И что же? Увидела молодежь, как танцуют настоящие танцы, и теперь весь Токмак танцует не фокстроты, а вальс и венгерку. Хорошо это или плохо?
- Хорошо, — говорят жители города.
А Константин Михайлович добавляет:
— Не надо было Ленкову самому выходить на круг. Он должен был организовать это мероприятие, а станцевали бы и без него.
— Почему?
— Несолидно.
Разговоры о солидности имеют хождение не только в Большом Токмаке, но и в самом Запорожье.
Я пошел к работникам обкома поговорить о Ленкове, а у них, оказывается, своя трагедия. Заведует военно-физкультурным отделом обкома Александр Тимофеев, один из лучших спортсменов города: волейболист, баскетболист, футболист, легкоатлет. И вот по поводу этого заведующего в обкоме возник разговор: как с ним быть?
— Порекомендуем ему не играть, — сказал первый секретарь Андросов.
— А я против такой рекомендации, — возразил секретарь по кадрам Кошкарев. — В школе Тимофеев занимался спортом, в вузе занимался, в армии занимался, а попал в обком — и конец.
Поднялся спор. Голоса спорящих разделились. Второй секретарь Камаев взял сторону Андросова и сказал:
— Нет, Тимофеев не должен заниматься спортом.
А член бюро Всеволжский поддержал Кошкарева и сказал:
— А я за то, чтобы Тимофеев занимался.
Осталось еще два члена бюро: секретарь по школе и секретарь по пропаганде, — но они почему-то своего мнения не высказали.
— Так как же мне быть теперь? — спросил Тимофеев.
— Бюро рекомендует тебе играть не в футбол, а в шахматы, — сказал Андросов.
И Андросов и Камаев известны в Запорожье как ревностные любители спорта. Когда идет футбольное состязание, то, будь здесь хоть дождь, хоть снег, и тот и другой на стадионе. Выходит, что смотреть комсомольскому, работнику на игру в футбол прилично, а играть самому зазорно.
Странное, однако, рассуждение! Плохо бывает тогда, когда комсомольский работник не хочет думать ни о чем другом, кроме футбола. Ну, а если этот работник прекрасно увязывает свои общественные обязанности со спортивными увлечениями, разве нужно ему в этом случае становиться на дороге?
Это очень хорошо, когда в человеке много молодости. Комсомол — организация молодых, и нам не нужно во имя ложного представления о солидности преждевременно старить ни себя, ни своих товарищей по комсомолу. Помните, как сказал поэт: "Блажен, кто смолоду был молод".
1948 г.
Пока маленький Миша постигал в школе азбуку, жизнь в доме шла нормально. Родители радовались каждой новой букве, выученной сыном, и незаметно прочли вместе с ним нараспев почти все страницы букваря:
— "Мы не ра-бы. Ра-бы не мы".
Первый год учения закончился благополучно, и мальчик, к радости своих родителей, был переведен на круглых пятерках во второй класс. И вот здесь-то все и началось.
Произошло это не то в конце сентября, не то в начале октября. Школьный звонок только-только успел оповестить Мишеньку и его товарищей об окончании последнего урока, как в их класс решительным шагом вошли Алик и Костя. Алик постучал согнутым пальцем по столу и сказал:
— Ученическая общественность серьезно обеспокоена вашим поведением. Жизнь в нашей школе бьет ключом, а во втором «Б» подозрительная тишина. Ваш класс замкнулся в себе, он отвык от самокритики…
— Как, разве во втором «Б» нет стенной печати? — удивленно спросил Костя.
— В том-то и дело, — сокрушенно ответил Алик.
— Непонятно, — сказал Костя, обращаясь к ученикам второго «Б». — А как же вы общались до сих пор друг с другом без стенгазеты? Как доводили свое мнение до общественности?
Пристыженные ученики молчали.
— Да, прошляпили мы со вторым "Б", — сокрушенно сказал Алик, а Костя прошелся из угла в угол и добавил:
— Положение, конечно, тяжелое, но я думаю, что нам удастся вытянуть этот класс из болота академизма.
Он был человеком действия, этот Костя, и для того чтобы не оставлять второй «Б» ни одной минуты в вышеназванном болоте, он тут же в лоб задал малышам вопрос:
— Вы читать, писать умеете?
— Умеем, — не очень уверенно ответил второй "Б".
— Всё! — сказал Костя. — Тогда давайте приступим к выборам редакционной коллегии.
Это предложение было встречено малышами с восторгом. В классе сразу поднялся невероятный шум и гам. В общем, через час, несмотря на интриги двух мальчиков с первой парты, ответственным редактором будущей газеты второклассники единодушно избрали Мишу.
У Миши была живая, увлекающаяся душа ребенка. Он находился в том святом, безмятежном возрасте, когда человек не может еще вгонять свои страсти в строгие рамки календарей и расписаний: "С 3 до 5 пригот. домашн. уроков, а с 5 до 7 выполнение обществ. поручений".
Став редактором, мальчик так сильно увлекся литературным творчеством, что на изучение таблицы умножения у него почти совсем не оставалось времени. Да и откуда было взять его, если всю газету Мише приходилось заполнять самому!
— Почему самому? — спрашивал Мишин папа. — Надо попросить мальчиков, чтобы они тоже писали.
— Мальчики не будут писать. Им неудобно.
— Почему?
— Они еще не знают грамматики.
— А ты сам-то знаешь?
— Так я же сам не пишу, — отвечал Миша. — Я диктую заметки бабушке, а она у нас грамотная.
В первые месяцы редакторства литературная деятельность сына страшно импонировала его маме.
— Вы знаете, — гордо говорила она сослуживцам, — вчера мой Мишка продиктовал бабушке прямо на машинку чудесную передовицу. Гладкую, со всякими рассуждениями, ну прямо как в большой газете.
Маме хотелось, чтобы Миша диктовал бабушке свои передовицы из головы, а он, прежде чем начать диктовку, всегда обкладывался целым ворохом газет. Мама как-то не выдержала и сказала:
— Когда редактор одной газеты списывает статью у редактора другой газеты, люди называют это литературным воровством…
— А вот и нет, — ответил Миша. — Если бы я списывал из одной газеты, ты была бы права. А я списываю из многих, и это уже не воровство, а сочинительство. Так сказал Костя.
Что же представлял собой этот всесильный Костя? Мальчик Костя был на несколько лет старше Миши. Он учился в шестом классе. В начале учебного года совет дружины прикрепил Костю ко второму классу «Б» для работы с малышами. Костя был первым вожатым, которого Миша видел на таком близком расстоянии от себя. А так как Костя был еще и лучшим горнистом отряда, то само собой разумеется, что не влюбиться в него было попросту нельзя. И второй «Б», конечно, влюбился. Дома и в школе только и было слышно: "Костя сказал", "Костя велел", "Костя придумал".
Фантазии у отрядного горниста было так много, что он каждый месяц потчевал мальчиков какой-нибудь новой затеей.
Стенгазета была лишь началом, а главные мечты и устремления Кости были связаны совсем с другим. Костя любил промаршировать впереди своих малышей в ярко освещенном клубном зале, подняться под звуки горна и барабана на сцену и белым стихом при поддержке детского хора поздравить собравшихся с наступающим праздником. А так как клубов в городе было много, то второй «Б» все больше и больше отрывался от таблицы умножения. Бедным мальчикам было не до нее. То они разучивали приветственное слово к медицинским работникам, собирающимся в районной поликлинике на отчетный доклад месткома, то Костя заставлял их рисовать картинки в специальный альбом, который готовился для преподношения намечающейся конференции управдомов.
— Ты не помнишь, как выглядела Венера Милосская? — неожиданно спрашивал Миша у отца, застыв с карандашом в руках над чистым листом альбома.
— А ты откуда знаешь про Венеру?
— Нам про нее Костя на кружке естествознания рассказывал.
— Естествознания? — удивлялся папа.
— Ну да. Как о полезном ископаемом. Костя говорил, что эту Венеру древние греки из земли раздобыли.
Трудно сказать, какое впечатление произвел бы на управдомов альбом с "древнегреческими ископаемыми", если бы таковой был преподнесен им. Но Венера Милосская так и осталась недорисованной. Слет управдомов был неожиданно отнесен райжилуправлением на следующий год, и Косте срочно пришлось искать второму классу «Б» новый объект для поздравлений.
Так у Мишеньки прошел год, другой. Из второго класса в третий мальчик перешел не на пятерки, а на четверки, а при переходе в следующий класс у него были уже не четверки, а тройки.
Бойких взлетов Костиной фантазии боялась вся квартира. Папа и мама с волнением ждали по вечерам Мишиного возвращения из школы. Они внимательно смотрели в глаза своему сыну, пытаясь прочесть, что же нового еще мог придумать, к их родительскому несчастью, этот неугомонный отрядный горнист.
— А у меня двойка по арифметике, — доложил вчера за ужином Миша.
— Дожили, — мрачно процедил папа. — Ну, что же теперь сказал твой Костя?
— Костя велел захватить завтра в школу иголку и нитки, — как ни в чем не бывало ответил Миша.
— Зачем?
— Мы будем вышивать шелком первую главу из книги "Сын полка" писателя Катаева.
— Я, кажется, начинаю сходить с ума, — сказала мама. — Но ведь двойка-то у тебя не по вышиванию, а по арифметике!
— Не знаю. Так сказал Костя.
— Ну, нет, — заявил папа, вскакивая с места. — Говорил твой Костя, да отговорился. Хватит!
И, схватив пальто и шапку, папа побежал в школу. Но он не добежал до кабинета директора. Мишин папа столкнулся в школьном коридоре с Костиным папой.
"Вот где первоисточник зла!" — подумал Мишин папа, приготавливаясь к атаке.
Но атаку пришлось отменить. У Костяного папы оказался такой убитый вид, что Мишин папа даже забыл о своих воинственных намерениях.
— Что с вами?
— Двойка.
— Как, и у вашего тоже?
— Тоже.
И тут Мишин папа понял, что они с Костиным папой совсем не враги, а товарищи по несчастью. А раз товарищи, то им и действовать надо сообща. Придя к такому заключению, папы взяли друг друга под руки и двинулись вперед по коридору. Но они не успели сделать и трех шагов, как внезапно раскрылась одна из многочисленных дверей, и на ее пороге показался сам Костя. Отрядный горнист, увидев грозное шествие отцов, бросился в дверь, чтобы укрыться под защитой Алика.
Старший вожатый школы Алик Беклемишев, в отличие от Миши и Кости, был уже не мальчик, а вполне зрелый двадцатидвухлетний молодой человек. В этот вечер молодой человек сидел в пионерской комнате в окружении ученического актива и вместе с активом вышивал заглавный лист книги. Время было уже позднее, и маленький Зюзя, постоянный член трех каких-то высоких комиссий, из второго класса «А», сладко зевнул и сказал:
— Я хочу домой.
— Зачем?
— Меня мама ждет.
— Ай-ай-ай, Зюзя, как нехорошо! — укоризненно сказал Алик, отрываясь от пяльцев. — Вчера тебя ждала мама, позавчера. Смотри, засосет тебя семья.
Сзади раздалось многозначительное мужское покашливание.
— Так вот, значит, кто первоисточник зла, — сказал Мишин папа, сердито глядя на Алика.
Застигнутый врасплох за отправлением несвойственных зрелым мужам вышивальных функций, Алик Беклемишев смутился и, пряча в кулаке наперсток, сказал, пытаясь оправдаться:
— Через две недели районная конференция комсомола, и мы хотели вышить ей в подарок вот это литературное произведение.
— Литературные произведения не надо вышивать, — сказал Костин папа. — Их, молодой человек, следует читать.
— Вы что же, против внешкольной работы учащихся? — недоуменно спросил Алик.
— Я за пятерки, — коротко ответил Мишин папа, а Костин папа добавил:
— Мы не против внешкольной работы, мы против плохих внешкольных работников, которые мешают нашим детям учиться.
В этом месте Костин папа вытащил своего сына из-за спины старшего вожатого и сказал:
— А ну, марш домой готовить уроки!
Папа сказал эту фразу строго, давая понять не только своему сыну, но и всем другим мальчикам, что принятое им решение окончательное и никакому обжалованию не подлежит.
1948 г.
Иван Кондратьевич Хворостенко с утра был в подавленном настроении. Он отказался от чая, забраковал три проекта решения, составленные к очередному заседанию бюро и велел междугородной станции вызвать на провод семнадцать райкомов комсомола.
Междугородный провод был для работников обкома своеобразным манометром, по которому они определяли давление крови в сердце первого секретаря.
Заказ на пять вызовов означал: Иван Кондратьевич не в духе; когда заказывались десять вызовов, каждый знал: Хворостенко разговаривал ночью с Москвой, получил за что-то внушение и теперь до вечера будет метать гром и молнии. При пятнадцати вызовах инструкторы, завы и замзавы отделов без всякого понуждения к тому сверху расходились по предприятиям, чтобы не попадаться на глаза Ивану Кондратьевичу. Пятнадцать было максимумом. И вдруг сегодня семнадцать вызовов! К чему бы это? Даже зав. финхозсектором, самый бойкий и осведомленный человек в обкоме, и тот беспомощно разводил руками:
— Не знаю.
Неопределенное положение усугублялось тем, что Иван Кондратьевич переживал на этот раз свое несчастье, не повышая голоса. Он ушел в самого себя. Молча рисовал он чертиков, молча вырывал листки с нарисованным из блокнота и кидал их в корзину. За этим вдумчивым занятием и застали мы его в то злополучное утро семнадцати вызовов. Хворостенко поднял свои печальные, страдающие глаза и убитым голосом сказал:
— Нет у нас теперь Васьки Попова.
И хотя я не был знаком с Васькой Поповым и даже не знал о его существовании, мое сердце болезненно сжалось от тяжелого предчувствия.
— Что, умер Васька? — спросил я.
Иван Кондратьевич безнадежно махнул рукой:
— Хуже! На районной конференции прокатили. Не избрали Ваську Попова в Дубровке секретарем.
— А это плохо?
— Зарезали! Без ножа… — И Хворостенко жестом обреченного человека провел ладонью по собственному горлу.
— А что, этот самый Васька Попов был, по-видимому, прекрасный человек? — спросил я.
— Да нет, человек он совсем пустопорожний. Двух слов толком сказать не может.
— Вот как! Ну тогда, очевидно, Васька зарекомендовал себя хорошим организатором. Знаешь, бывает на язык человек не боек, да рукаст. В работе никому спуску не дает.
— Одно название — секретарь, — сказал Хворостенко. — Всеми делами у него в райкоме учетный работник заправлял.
Я отказывался понимать Ивана Кондратьевича. Конференция провалила кандидатуру плохого секретаря — зачем же было грустить по этому поводу и рисовать безнадежных чертиков в своем блокноте?
— А тебе очень жалко Ваську?
— Да разве я о нем печалюсь? Не того человека на его место избрали. Знаешь, кто теперь секретарем в Дубровке? Учетный работник.
— Тот самый?
— Тот.
— Да ты же сам хвалил этого парня.
— В том-то и беда, что не парень, — страдающим голосом сказал Хворостенко. — Будь бы этот учетчик человеком мужского пола, я бы сам проголосовал за него обеими руками. А то ведь девушка, а они ее в секретари.
— Ты что же, против выдвижения девушек?
— Ни в коем случае! Учетчиком, инструктором, даже вторым секретарем — не возражаю. Но первым должен быть только парень. Девушка осложняет руководство. Вот Васька Попов слабее, а руководить им куда проще. Не сделает чего-нибудь или проштрафится — вызовешь его к телефону, подольешь ему горючего, он и завертелся. А для девицы слова специальные подбирать нужно: "Шепот, робкое дыханье, трели соловья". В прошлом году я не удержался, брякнул одной напрямик, по-простецки — она в слезы. Письмо в ЦК ВЛКСМ, мне нахлобучка.
— Это не довод. Держи себя в руках, не расходуй зря горючее.
— Со стороны хорошо советовать. А ты попробуй поработай с ними. Секретарь райкома должен по колхозам бегать, а она не может: у нее муж, трое детей.
Я посмотрел в учетную карточку нового секретаря в Дубровке и сказал:
— О каких детях ты толкуешь? Она даже не замужем.
— Это еще хуже. Значит, про нее сплетен всяких напустят в районе.
— А ты заступись. Тут тебя никто за язык держать не будет.
Иван Кондратьевич устало поднял глаза. Он ждал от меня сочувствия и не нашел его.
— Я, конечно, понимаю, — сказал он, — девчатам надо создавать соответствующие условия, больше помогать им в работе. Но все это осложняет руководство. А я другого хотел. У меня уже в девятнадцати райкомах парни сидели. За каждого драться пришлось. Думал, уже все, только работай — и вдруг на тебе, прорыв в Дубровке.
Позвонил телефон. Хворостенко соединился с Черемшанами. Говорил инструктор, посланный в Черемшаны на конференцию.
— Ну, как? — крикнул Иван Кондратьевич в трубку. — Рябушкина не избрали? А кто вместо него?
Секретарь обкома побледнел.
— Девушка?!
В этом месте Хворостенко хотел брякнуть что-то напрямик, по-простецки, но, вспомнив, что в комнате есть посторонние, он взял себя в руки и сказал, сдерживая негодование:
— Ну и что ж, что она учительница? А куда ты смотрел? Почему не дал ей отвода? Как нет основания?
Инструктор, как видно, не понимал всех этих деликатных намеков, и Хворостенко в сердцах бросил трубку.
Комсомольцы поправляли секретаря обкома, а он все упорствовал:
— Учетчиком, инструктором, даже вторым секретарем — не возражаю. Но первым должен быть только парень.
И вот он стоит, маленький напыщенный человек, в дверях большого комсомольского дома и пытается преградить своей тщедушной грудью дорогу бурному натиску жизни:
— Не пущу!
Запоздалое дитя «Домостроя», ему и невдомек, что комсомольцы могут в один прекрасный день прокатить на областной конференции его самого так же, как они сделали это на районной с Васькой Поповым.
1948 г.
Дом № 13 по Малому Власьевскому жил довольно тихо до той поры, пока бабушка Вани Клочкова не подарила своему внуку пару черногрудых голубков. Ванина мама Софья Александровна была против голубей. Но бабушка сказала:
— Я не оставлю ребенка в день его рождения без подарка.
— Купи ему что-либо другое, — посоветовала дочь.
— Почему другое, если Ванечка хочет голубей?
Так в доме № 13 по Малому Власьевскому появились голуби. К паре черногрудых скоро прибавилась пара лохмоногих, затем пара почтовиков и, наконец, пара трубачей. Держать голубей во дворе было опасно, поэтому Ваня устроил их на жительство прямо в своей квартире, на четвертом этаже. Пернатые жильцы держались на новом месте весьма некорректно: они носились по всей комнате, садились на миски и тарелки, били чайную посуду оставляли "визитные карточки" на шкафах, столах, постелях.
Случилось именно то, чего больше всего опасалась Ванина мама: дела в школе шли все хуже и хуже. Если прежде Ваня хотя бы иногда приносил домой четверки, то теперь отметки не поднимались выше двоек и троек.
Дома начались неурядицы. Мама пробовала воздействовать на совесть и сознание своего сына. Она и плакала и сердилась, но это никак не действовало на Ваню. Он жил теперь в мире голубятников. Школьных товарищей заменили новые друзья — владельцы голубиных стай из соседних домов. Среди них были и подростки и какие-то взрослые небритые дяди.
Дяди гоняли черногрудых и лохмоногих в поднебесье не столько из спортивного интереса, сколько из торгового. Скоро и Ваню Клочкова обуял дух торгашества. Ему тоже захотелось быть хозяином большой голубиной стаи. Но где взять денег на покупку? Ваня не хотел считаться с тем, что приобретение дорогостоящих почтовиков и трубачей явно не по средствам его матери. Софья Александровна Клочкова была машинисткой. Днем она работала в горсобесе, а вечером брала на дом для перепечатки романы у писателей.
Софья Александровна не жалела сил на то, чтобы поднять на ноги своего сына. А сын вместо благодарности буквально терроризировал свою мать.
Мы узнали о неурядицах в семье Клочковых из письма жильцов дома № 13 в редакцию.
"Мальчик обнаглел до того, — писали жильцы, — что вчера на кухне ударил родную мать".
Гнусное поведение четырнадцатилетнего голубевода возмутило всех, кто читал письмо в редакцию. Поднять руку на родную мать! И каждого из нас во всем этом деле волновал один вопрос: каким образом в трудовой советской семье мог вырасти такой шалопай?
Для того чтобы ответить на этот вопрос, я решил отправиться в гости к Крючковым. К сожалению, ни Софьи Александровны, ни ее старшего сына не оказалось дома, и я мог познакомиться только с бабушкой Екатериной Васильевной и ее младшим внуком — девятилетним Сашенькой. Знакомство произошло несколько необычным образом. Младший Клочков гонял футбол с соседскими мальчишками в коридоре четвертого этажа. Не успел я открыть дверь, как получил удар тряпичным мячом в голову. Шляпа моя очутилась на полу, но никто из мальчишек не бросился, чтобы поднять ее. Я поднял шляпу сам и спросил:
— А ну, ребята, сознавайтесь: кто из вас такой меткий?
— Это Саша, — ответило несколько голосов.
Маленький краснощекий паренек поспешил спрятаться за товарищей.
— Да ты не прячься, а лучше извинись,
— За что?
— Как за что? Ты же попал мячом в голову.
— Так что, она отвалилась, что ли, ваша голова?
Но это сказал не Саша, а его бабушка, выскочившая из комнаты. Бабушка стала между мной и внуком, готовая броситься на обидчика. Но Сашу никто и не собирался обижать. Я улыбнулся и спросил:
— Могу ли я увидеть гражданку Клочкову?
— Софью Александровну? Да вы заходите в комнату. Сонечка скоро придет обедать, — сказала бабушка, меняя воинственный тон на более дружественный.
Как только бабушка вошла в комнату, к ней со всех сторон полетели голуби, а один даже сел на плечо. Картина была умилительная, но бабушка не умилялась. Она с трудом нашла для гостя стул, не запачканный голубями, затем открыла форточку, чтобы выгнать из комнаты тяжелый запах курятника.
— Вы простите меня, — сказала она, — но мне сейчас нужно сесть за уроки. Скоро в школу, а я еще даже не принималась за арифметику.
— Разве вы учитесь?
— Да это я не за себя, за Сашеньку. Видите, ребенок заигрался мячиком, а задачки не решены.
Задачки были, как видно, нетрудные, и бабушка быстро с ними справилась. Она аккуратно вытерла перо и уложила в ранец книжки и тетрадки.
— И часто вам приходится таким образом выручать внука?
— Да бывает, — нехотя ответила бабушка и, открыв дверь в коридор, крикнула: — Сашенька, кушать!
Но Сашенька оставил это приглашение без внимания. Бабушка накрыла на стол, налила в тарелку суп, а в коридоре все еще продолжали гонять футбол. Только после пятого приглашения Сашенька появился наконец в комнате. Он сел за стол и сразу же спросил:
— А где печенье?
— Суп надо кушать с хлебом.
— А я не хочу с хлебом! — сказал Сашенька и швырнул ложку на стол. — Ты лучше не зли меня, а то я возьму и заболею крапивницей.
— Что ты, кошечка! — испуганно сказала бабушка. — Разве мне жалко? — И она поставила перед внуком тарелку с печеньем.
— А что это за крапивница? — спросил я.
— Когда ребенка нервируют, — ответил Сашенька, — у него на теле выскакивают такие маленькие прыщики.
— А у тебя уже была крапивница?
— Что вы! — испуганно сказала бабушка и бросилась целовать внука, точно он мог покрыться прыщами только от одного моего вопроса.
А внук, хитро улыбнувшись, выскользнул из бабушкиных объятий и, положив несъеденные печенья в карман, пошел к вешалке.
— Сашенька, надень калоши! — крикнула бабушка,
Сашенька вернулся. Он небрежно посмотрел под ноги и сказал:
— Вот ты кричишь, а сама калош не приготовила,
— Я сейчас, Сашенька. — И бабушка заметалась по комнате.
Она подбежала к вешалке, потом заглянула в шкаф. Здоровый девятилетний парнишка спокойно стоял посредине комнаты, заложив руки в карманы пальто, а старая, шестидесятилетняя женщина лазала на четвереньках под кроватями и доставала оттуда для него калоши. Я не мог больше спокойно смотреть на такую картину. Мне хотелось наговорить всяких неприятных вещей бабушке. Но я сдержался, решив не злоупотреблять правом гостя, и пошел к двери.
— До свидания!
— Да вы подождали бы, — сказала бабушка, с трудом поднимаясь на ноги. — Софья Александровна скоро придет.
— Благодарю! К Софье Александровне я зайду после.
Да, собственно, могла ли Софья Александровна сказать мне больше того, чему свидетелем был я сам?
1946 г.
Имя Ивана Гавриловича Табакова пользовалось широкой известностью не только у нас в стране, но и за границей.
О научных заслугах Табакова не раз писалось в общей и специальной прессе. Эта сторона жизнедеятельности академика широко известна, и не о ней будет сегодня речь. Я хочу рассказать об одном эпизоде из частной жизни Ивана Гавриловича, поведать об одной слабости уважаемого ученого, которая доставила немало треволнений нашему другу доктору Осокину.
А заключалась эта слабость в том, что Иван Гаврилович Табаков был страстным болельщиком футбола. И каким еще болельщиком!
Само собой разумеется, что Иван Гаврилович тщательно скрывал как от друзей академиков, так и от работников возглавляемого им института свою привязанность к футболу. И это страшно его огорчало. Порой маститому ученому хотелось поделиться с кем-нибудь своими впечатлениями, излить, как говорится, душу болельщика на чьей-нибудь понимающей груди. Но на чьей? Ведь не пойдет же он к президенту Всесоюзной академии наук говорить о преимуществах длинного паса при игре на мокром грунте, не станет же Иван Гаврилович спорить со своими коллегами по химическому институту о задачах центра нападения в свете футбольной системы дубль-ве? А быть болельщиком и не спорить — это почти невозможно. И бедному Ивану Гавриловичу приходилось отводить душу на стадионе. Здесь у старика, где-то неподалеку от последнего ряда северной трибуны, было свое облюбованное место, прозванное мальчишками из-за близости к облакам "орлиной ложей".
Мы имели обыкновение сидеть этажом ниже академика, на местах, именуемых по числу членов нашей компании "приютом одиннадцати". В число одиннадцати входили разные люди. Все мы познакомились друг с другом здесь же, на стадионе, несколько лет назад, и все под влиянием общей страсти болельщиков стали постоянными посетителями футбольных соревнований. Академик Табаков к нашей компании не принадлежал. Да мы, собственно, и не знали, что он академик.
Иван Гаврилович болел в одиночку на верхотуре, стараясь утаить от нашей компании свои спортивные переживания. А переживания эти принимали порой весьма бурные формы. В острые моменты футбольной игры старик забывал обо всем на свете и прежде всего о своем почтенном возрасте. Он вскакивал вместе с мальчишками со скамьи и кричал на весь стадион:
— Тама!
"Тама" олицетворяла собой производную форму от слова «там». Правда, в русском языке слово «там» не имеет производных форм, но у болельщиков, как известно, своя грамматика. И когда мяч от хорошего удара входил, как гвоздь, в ворота противника, весь стадион восхищенно кричал вслед за мальчишками:
— Тама!
Иван Гаврилович ходил почти на все интересные состязания. А так как прошлым летом почти каждая встреча была интересной, то наш академик оказался в несколько затруднительном положении. Он не знал, как объяснить химикам свои регулярные отлучки из института. Но тут Ивану Гавриловичу на помощь пришел шофер Вася. Футбольная слабость ученого была на руку этому молодому человеку, ибо сам Вася был не меньшим болельщиком, чем Табаков. Правда, Вася считал многие увлечения Ивана Гавриловича ошибочными. Он, например, не признавал системы дубль-ве. Его фаворитами были футболисты «Мотора», в то время как Иван Гаврилович отдавал предпочтение "Звезде".
Однако эти разногласия не мешали Василию в острые моменты игры кричать вместе с мальчишками "Тама!", восхищаться в тон с академиком хорошо разыгранными комбинациями и классными ударами по воротам. Но самое главное, шофер Вася придумал способ, как освободить академика с пяти до семи вечера от всякой опеки химиков, для того чтобы спокойно сидеть с ним в это время на футболе. Сделал это Вася довольно просто: он распустил слух, что Иван Гаврилович с пяти до семи ездит в поликлинику греть свою ревматическую ногу целебными лучами горного солнца. В институте поверили. Да почему, собственно, и не поверить, если академик действительно куда-то регулярно уезжал? Так время с пяти до семи стало неприкосновенным. В пять часов секретарша Табакова вызывала Василия из гаража:
— Иван Гаврилович едет в поликлинику.
Нужно сказать, что стадион оказался неплохой поликлиникой. От регулярного пребывания на воздухе Иван Гаврилович подзагорел, поздоровел и выглядел лет на пятнадцать моложе. И все-таки… Ревматизм дал о себе знать. Наступила осень, пошли дожди, и у Ивана Гавриловича возобновились болезненные приступы. Во время одного из таких приступов его отправили в клиническую больницу. Главным врачом этой больницы был доктор Осокин, наш друг и приятель из "приюта одиннадцати".
Посмотрел доктор на больного и немного растерялся. Кто, собственно, перед ним? Ученый Табаков или болельщик из "орлиной ложи"? Та же борода, тот же взгляд, те же движения.
"Очевидно, двойник", — решил доктор.
Две недели Иван Гаврилович провел в больнице. На стадионе в это время шли последние игры на первенство. Все вы помните этот бурный прошлогодний финиш, когда до самой последней игры нельзя было определить возможного победителя. Каждая встреча путала очки, перекраивала таблицы. На стадионе велись горячие дискуссии, там кипела жизнь, а несчастный Табаков вынужден был лежать в больнице. Старик капризничал, бушевал, но никто не мог понять, в чем дело. К нему в эти дни ходили родные, ученики, товарищи, но никого из них, по совести, он не ждал с таким нетерпением, никому из них он не радовался так, как своему шоферу. Вася являлся в больницу последним посетителем, сразу же после очередной игры. Он заходил в палату, закрывал дверь и подробно выкладывал Ивану Гавриловичу все последние новости. И хотя шансы «Мотора» и «Звезды» на победу были до самой последней игры совершенно равными, Вася самым бесцеремонным образом выставлял вперед своего фаворита, рисуя положение «Звезды» в самых мрачных красках.
И вот наконец наступил день встречи этих двух команд. Иван Гаврилович решил во что бы то ни стало выписаться в это утро из больницы. Доктор Осокин осмотрел его. Левая нога была еще в отеках. Осокин вздохнул и многозначительно развел руками.
— У меня срочное дело, — сказал академик.
— Придется отложить на неделю.
Табаков пытался настаивать, он просил, доказывал, требовал, но ничего из этого не вышло.
А время шло. Чем ближе подступал час встречи, тем сильнее нервничал академик. В половине пятого Иван Гаврилович вторично вызвал к себе в палату главного врача. Но его не оказалось в больнице. Да это и понятно: с пяти до семи доктор Осокин ездил в ту же «поликлинику», адрес которой был хорошо известен самому Табакову.
Тридцать пять минут пятого к Ивану Гавриловичу внезапно явился Вася. Он дождался, пока сестра вышла из палаты, и с сердцем сказал, показывая в окно:
— Какая погода, Иван Гаврилович! При такой погоде «Мотор» забьет «Звезде» не меньше семи мячей.
Эта фраза оказалась роковой. Чаша терпения Табакова переполнилась, и больной решился на побег. Он тайно послал Василия за одеждой и без двух минут пять был уже на стадионе.
Ровно в пять началась игра.
Пока на зеленом поле стадиона разыгрывалась футбольная баталия, в клинике поднялся переполох. Из института пришло несколько химиков навестить больного, а больного в палате не оказалось. Химики — к дежурной сестре. Сестра — в слезы.
В общем сумбур поднялся страшный. Врачи начинают искать Ивана Гавриловича Табакова, а Табаков в это время преспокойно сидит в "орлиной ложе" и млеет от самого неподдельного восторга. Игра на сей раз была столь захватывающей, что мы не заметили, как подслеповатое осеннее солнце спряталось за тучи и полил дождь. Шесть раз в этот день менялась погода. Дождь, солнце, ветер, снова дождь, снова солнце, и наконец, в середине второго тайма пошел снег. Но ни снег, ни дождь не могли остановить игру. Ни один человек не покинул трибун. Зрители накрывались газетами, делились зонтиками. Владельцы плащей устраивали импровизированные шатры и прятали под каждым из них по пять — семь человек.
Погода была явно противопоказана ревматикам. Как чувствовал себя под дождем и снегом Табаков, неизвестно. Мы в "приюте одиннадцати" вспомнили о существовании Ивана Гавриловича только перед концом второго тайма.
В это время на поле создалась весьма острая ситуация. Счет, несмотря на горячие старания обеих команд, упорно продолжал оставаться ничейным. Красивые комбинации, возникавшие в центре поля, бесцветно гасли у ворот, не достигнув цели. И вдруг за две минуты до последнего свистка судьи правый крайний «Звезды» прорвался вперед. Он вынес мяч к самому углу поля и, неожиданно вывернувшись, передал его через головы игроков «Мотора» в ноги своему центру нападения. Центр оказался один на одни с вратарем. Весь стадион замер от напряжения. Центр ударил. Он метил в «девятку», то есть в левый верхний и самый ехидный угол ворот, но мяч вместо «девятки» попал в штангу и отлетел в ноги правому полусреднему. Снова удар, и снова мяч стукается о штангу. На трибунах творится что-то неописуемое.
Но вот мяч снова попадает правому крайнему «Звезды». Вместо того чтобы вести его к воротам, правый крайний бежит к лицевой линии «Мотора». Защита устремляется за ним. Зрители не понимают тактики правого крайнего "Звезды".
— Уж не изменил ли он своим?
Нет. Правый крайний поступил совершенно правильно. Он оттянул защиту «Мотора» на себя, очистил штрафное поле и неожиданно послал мяч в ноги левому полусреднему. Точный удар — и в "орлиной ложе" раздался ликующий голос Табакова:
— Тама!
На этот раз мяч был там, в сетке.
Радостный клич из "орлиной ложи" напомнил Осокину о его врачебных обязанностях, и он побежал наверх. Сомнений больше не было никаких. Старик из "орлиной ложи" и ученый был одним и тем же лицом.
— Больной Табаков, — крикнул доктор, — кто вам разрешил покинуть клинику?
Но мысли больного, очевидно, были так далеки в это время от клинической больницы, что он попросту даже не понял вопроса. Табаков обнял доктора и побежал, как юноша, вместе с ним вниз по лестнице.
А навстречу им спешили… Кто бы вы думали? Дежурная сестра, химики… Кто посоветовал им искать пропавшего больного на стадионе, не знаю (скорее всего товарищи шофера Василия по гаражу), только в самом конце второго тайма Иван Гаврилович попал наконец в объятия своих разволновавшихся сотрудников.
— Какой гол! — кричал Табаков. — Какой гол, коллеги!
Ученые химики смотрели на восторженное лицо академика и ничего не могли понять.
— Иван Гаврилович, — сказал наконец один из них, — а как же ваша нога?
Академик взглянул удивленно на вопрошающего.
Нога была в полном порядке. Трудно сказать, что оказало такое целебное влияние на ревматизм: дождь, снег или футбольные переживания. Доктор Осокин уверяет нас, что они у себя, в медицинском мире, до сих пор не могут ответить на это. Ответят ли когда-нибудь доктора на поставленный вопрос или же нет, для существа дела совершенно безразлично. Только с этого дня у академика Табакова больше никогда не возобновлялись ревматические припадки.
1946 г.
Мы познакомились в прошлом году в маленьком зале Театрального института. Я был среди зрителей, она — на сцене. Вера Ворожейкина играла роль горничной Сюзанны в каком-то старинном французском водевиле. И хотя спектакль был разыгран в порядке учебного занятии, мне стало жалко Веру. Жалко потому, что этой молодой, красивой девушке после трех лет занятий в институте пришлось выйти на сцену, чтобы произнести только одну фразу:
— Мадам, карета у подъезда.
Я сказал об этом кому-то из преподавателей. Мне ответили, что в следующем спектакле Ворожейкиной дадут более солидную роль, и на этом, собственно, и закончилось мое знакомство с Верой. В Театральном институте я больше не был и не видел Сюзанну в новой, более солидной роли.
И вот на днях редакционный лифт поднял на наш этаж какое-то облако из пудры и шелка.
— К вам можно?
— Пожалуйста.
Мне никогда прежде не приходилось видеть яичницы с тремя плавающими чернильными кляксами в центре. Я протер глаза. Но омлет — сюрприз сумасшедшего повара — не исчезал. Две черные кляксы внимательно смотрели на меня, а третья, малиновая, сказала:
— Не узнаете?
Я еще раз внимательно посмотрел на неправдоподобную комбинацию из кармина, туши и яичного порошка и беспомощно развел руками:
— Простите, не помню.
— Меня никто не помнит, никто не знает! — сокрушенно произнесла девушка. — Я Сюзи из французского водевиля.
— Сюзи? Странно! — Я сравнил хорошенькую молодую студентку на сиене Театрального института с теми тремя кляксами, которые плавали сейчас в серо-желтом тумане перед моими глазами, и горько улыбнулся.
Ах, эти театральные парикмахеры, как они обманывают наши надежды! И мне почему-то вспомнился "Тупейный художник" Лескова, великий маг и чародей, превращавший фурий при посредстве румян и белил в театральных ангелов.
— Что вы, что вы! — всплеснула руками Вера Ворожейкина. — Я выступаю на сцене без всякого грима.
— Значит, это вы потом…
— Ну конечно.
Мне снова, как и год назад, стало жаль Сюзанну:
— Ну зачем вы это делаете? Яичный порошок только уродует вас.
— Почему яичный? — обиделась Ворожейкина. — Цвет глазуньи давно вышел из моды. Вы разве не знаете? Сейчас весь мир красит волосы слабым раствором стрептоцида.
Я действительно не знал, каким колером красит сейчас мир свои волосы, и поэтому замолчал.
— А ведь я уже окончила институт, — неожиданно сказала Вера.
— Поздравляю.
— Нет, нет, не поздравляйте! Это так ужасно!
— Почему?
— Я хотела поступить в МХАТ, сыграть Анну Каренину. Это мечта моей жизни.
— Ну и как?
— Не берут. Ливанов, Яншин… Мелкие интриги. Боятся конкуренции.
— Какая же конкуренция? Ни Ливанов, ни Яншин никогда не выступали в женских ролях.
— Все равно. Они направляют меня в Саратовский театр.
— Кто? Ливанов?
— Нет, дирекция института. Вы только подумайте: в Саратов! "В деревню, в глушь", — как говорил Вронский.
— Во-первых, не Вронский, а Фамусов; во-вторых, Саратов — давно уже не глушь; в-третьих, если мне не изменяет память, сам Ливанов в свое время начинал работать на провинциальной сцене.
— Нет, не уговаривайте! Из Москвы я все равно никуда не поеду. В прошлом году вы приняли во мне такое теплое участие! Вы должны помочь мне и сейчас устроиться на работу.
— Куда? В МХАТ? — спросил я.
— Не обязательно. Устройте хотя бы в свою редакцию.
— Кем? У нас же в штате нет должности Анны Карениной.
— Мне не важно, кем. Мне важно, где. В Москве! Возьмите машинисткой.
— А вы разве умеете печатать?
— Господи, назначьте меня такой машинисткой, которая не должна уметь печатать.
— А нам такие не требуются.
— Возьмите кем-нибудь, хотя бы уборщицей. Работать в редакции — мечта моей жизни.
— Серьезно?
— Серьезно.
— Это идея. Нам как раз нужна уборщица, только не в Москве, а в саратовском отделении. Условия нетрудные. Вы должны будете ежедневно мыть полы в двух комнатах и коридоре, аккуратно стирать пыль с трех подоконников…
— В саратовском отделении?
— В саратовском.
— А я так надеялась на вас! Думала: вот у меня есть знакомый заведующий, он поможет мне остаться в Москве…
— А я вовсе и не заведующий.
— Странно! Теперь же все чем-нибудь заведуют.
— Как видите, не все.
— Но, может быть, у вас есть знакомый заведующий?
— К сожалению, нет.
Вера Ворожейкина встала и попрощалась. Редакционный лифт снова принял в свое лоно облако из пудры и шелка, и все в нашей комнате вздохнули легче и спокойней.
И вдруг через неделю звонок по телефону напомнил нам о существовании глазуньи с кляксами. Говорили из больницы имени Склифосовского:
— Вы знаете Веру Ворожейкину?
Я сразу почувствовал себя в чем-то виноватым. Может, я говорил с этой девушкой слишком сурово и невольно толкнул ее на крайний, необдуманный шаг? Может…
— А что, ей очень плохо? — осторожно спросил я.
— Нет, — сказали из больницы. — Мы просто хотим взять ее на работу.
— Ах, вон в чем дело! — сказал я с облегчением и тут же, забыв о недавних угрызениях совести, спросил: — А какую, собственно, должность вы можете предложить ей? У вас же больница.
— Любую. У Ворожейкиной высшее образование.
— Правильно. Высшее театральное. А вам, по-моему, следовало бы подбирать работников с высшим или хотя бы со средним, но медицинским.
— Так вы что, не рекомендуете брать ее? — удивленно спросила трубка.
— Нет!
— Жалко! Она говорит, что работа в "Скорой помощи" — мечта ее жизни. Может, взять ее все-таки хотя бы переписчицей?
— Берите, только не в московский, а в саратовский филиал "Скорой помощи".
Но саратовский филиал не устроил Ворожейкину, и еще через неделю нам позвонили с Казанского вокзала.
— Вы знаете Веру Ворожейкину?
— Знаю. Кем берете?
— Секретаршей. Она говорит, что железная дорога — мечта всей…
— Знаю и про мечту…
— Значит, рекомендуете?
— Да, только не на Московский узел, а на Саратовский.
Еще через неделю позвонили из какого-то орса, потом из пуговичной артели.
В общем в ходатаях не было недостатка. И так как ответить всем по телефону не было никакой возможности, то мы решили обратиться к ним при посредстве печатного слова.
Знаем, и к вам придет глазунья с тремя кляксами. Знаем, и у вас есть сердце, которое скажет: жалко… мечта… высшее образование…
Жалейте, не возражаем, только на работу устраивайте не в Москве, а в Саратове. И не потому, что "это деревня, глушь", а потому, что Саратов — тоже прекрасный советский город.
1945 г.
Высоко в небе живет владыка вселенной — солнце. Но ни высота, ни могущественная сила жарких лучей не сделала солнце чванливым или недоступным. Любому из нас предоставлено право личного общения с самым могущественным из светил. Для этого нужно только дождаться утра, выглянуть в окошко — и ваше свидание с солнцем можно считать состоявшимся.
Но есть на свете владыка… Он даже не совсем еще владыка, а только молодой человек по фамилии Квасов, но, тем не менее…
На днях мы получили письмо, в котором несколько комсомольцев скорбными фразами живописуют деятельность товарища Квасова. Письмо комсомольцев нас сильно опечалило, ибо все мы знали Костю Квасова как скромного парня. Кое-кто из читателей, может быть, даже помнит фотографию, напечатанную семь лет назад на третьей странице "Комсомольской правды". Костя Квасов был изображен на этой фотографии с двумя ложками в руках в общей группе участников шумового оркестра. Кепка Кости лихо сидела на затылке, лицо светилось задором и молодостью, обещая всем нам в будущем только доброе и хорошее.
Именно тогда, семь лет назад, Костя был намечен горкомом комсомола к выдвижению. Он и стоил этого. На заводе его знали как хорошего производственника, а в городе он пользовался непререкаемой славой лучшего нападающего футбольной команды. Эта слава грела не только самого Костю, но и всех его ближайших родственников. Когда мать Кости заходила в продуктовый магазин, люди расступались, пропуская ее без очереди к прилавку. А если кто-нибудь ненароком пробовал протестовать, на него шикали и продавцы и покупатели.
— Ты что шумишь? — зловещим шепотом говорил первый из близстоящих болельщиков. — Это же мать нашего правого края.
Тогда, семь лет назад, правый крайний по рекомендации горкома был избран секретарем комсомольской организации. Первое время Костя успешно совмещал эту почетную обязанность и с работой в цехе и с футбольным календарем. Он был молод, энергичен, и его хватало на то, чтобы быть вместе с молодежью и на работе и после нее. Не знаю, так ли это в действительности, но клубный сторож утверждает, что именно в те годы и заводской клуб и заводской стадион жили настоящей, полнокровной жизнью. Тогда был организован знаменитый шумовой оркестр, в котором комсорг аккомпанировал певцам на ложках и организовал на заводе волейбольное соревнование. В этой спортивной баталии участвовало свыше шестидесяти цеховых, поселковых и просто никому не известных, «диких» команд. Кстати, одну из таких команд возглавлял ректор завода, вторую — парторг.
Молодежь была очень довольна своим комсоргом, полагая в простоте душевной, что именно так должен был жить и работать их молодой избранник.
Все шло как будто хорошо, да вот беда! Нашего комсорга подвели ложки. Те самые, которые были изображены на третьей странице молодежной газеты. Для секретаря горкома ВЛКСМ товарища Вельможкина эти ложки были свидетельством морального падения комсомольского активиста. И вот секретарь, прихватив с собой инструктора, отравился на завод для серьезной беседы с комсоргом.
— Позор! — сказал Вельможкин, размахивая газетным листом.
— На весь Союз! — добавил инструктор.
— В других городах комсорги играют на скрипках… — сказал Вельможкин.
— А мы на чайном сервизе… — добавил инструктор.
— Так я же на скрипке не умею! — простодушно заявил Костя.
— Он еще оправдывается! — сказал секретарь.
— Квасова надо ударить по рукам, — добавил инструктор. — Наш город занял первое место по области в сборе металлического лома, а нас толкают назад к шумовому оркестру.
— Бить не надо, — вмешался секретарь. — Квасов просто не в курсе. Я предлагаю сначала ввести товарища Квасова в курс, а потом уже бить.
Так как других предложений не поступало, то товарищ Вельможкин остался на несколько дней на заводе, чтобы ввести Квасова "в курс". Первое, что сделал Вельможкин, — это добыл для комсорга ставку освобожденного работника.
На этом сложное искусство введения "в курс" мололодого активиста не закончилось. Молодому активисту нужно было еще создать «условия». Опытный Вельможкин быстро справился и с этим делом. Он добыл стол, телефон, графин и пепельницу для окурков. Затем сложными манипуляциями Вельможкин выселил из здания конторы управляющего делами завода и повесил на его дверях новую табличку: "К. П. Квасов, секретарь комитета ВЛКСМ".
— Ну вот и все, — сказал Вельможкин. — Стол и телефон у тебя есть, теперь ты можешь спокойно руководить молодежью.
Трудно было Косте на первых порах осваивать новые условия работы. Раньше хоть и не был он "в курсе", однако все для него было ясно. Молодежь в цехе, и он вместе с ней. А теперь между ними стол, три этажа и бюро пропусков.
Правда, теперь у Квасова телефон. Нет-нет да и позвонит товарищ Вельможкин:
— Ну как, заворачиваешь?
— Заворачиваю.
— Правильно! Давай, заворачивай!
А что заворачивать, и неизвестно.
Но не напрасно товарищ Вельможкин хлопотал о телефоне. Телефон, как известно, сам по себе существовать не может. При нем обязательно должен быть технический аппарат. У Вельможкина при телефоне был специальный помощник. Добыл и Квасов себе помощника. Посадил рядом с собой златовласую Дусю. Дуся оказалась разбитным человеком; она добыла для себя стол, пишущую машинку и быстро установила контакт со всеми горкомовскими девушками. А эти девушки были на редкость любопытными особами: одной хотелось знать все, что касалось железных стружек и обрезков, вторая беспрестанно требовала цифр о сборе куриного помета, третья не могла уснуть, не собрав свежих сведений о всех полученных школьниками за день двойках и тройках.
Косте уже некогда было скучать. С утра он закидывал удочки в цеховые и поселковые конторы, выуживая оттуда всякую цифровую «плотичку». Днем он садился с Дусей за разборку «улова». Вдвоем они отсортировывали железные обрезки от медных и чугунных, уточняли данные о помете и выводили среднешкольные единицы и двойки, выделяя, какое количество из двоек приходилось на долю членов ВЛКСМ и какое на долю несоюзной молодежи.
Для чего требовались все эти сведения горкомовским девушкам, Костя не знал. Да это для него было теперь и не важно. Важно было то, что Костя, по публичному свидетельству Вельможкина, серьезно входил "в курс".
Пора романтических увлечений прошла. Костя понял, что создавать шумовые оркестры и волейбольные команды совсем не обязательно. Важнее сообщить в горком "среднесуточный охват молодежи культурными мероприятиями". И он сообщал: охвачено 832 человека, из них первым киносеансом 30 процентов, вторым 40 процентов, третьим 30 процентов.
Через полгода Косте надоело бегать за цифрами, и он переложил эту работу на трех членов бюро. Один должен был собирать сведения по железному лому, второй — по киносеансам, а третий — по двойкам и тройкам. Лиха беда — начало. Еще через год Костя перестал уже именоваться Костей и сделался Константином Петровичем. Он жил теперь в одном доме с директором завода, и ему по инерции подавали даже из гаража машину для поездок в горком или на стадион.
В футбол Константин Петрович, конечно, уже не играл. Теперь он только присутствовал на особо ответственных матчах сезона. Для Кости ставился специальный стул в директорской ложе, и он одиноко переживал все перипетии игры. Правда, иногда и ему хотелось вскочить вместе со всеми другими болельщиками и кричать в порыве азарта:
— Давай, Вася, бей!
Но Константин Петрович сдерживался, чтобы не уронить авторитета, и только покровительственно бросал вниз кому-нибудь из знакомых:
— Молодец, Васька, лихо влепил гол под перекладину!
А если этот знакомый, обрадованный секретарским вниманием, подходил после матча к Квасову, чтобы поговорить о каком-нибудь деле, Константин Петрович снисходительно слушал его у открытой дверцы машины и говорил, давая одновременно шоферу знак трогаться:
— За этим, дружок, ты приходи ко мне в комитет. Я о серьезном на трамвайной подножке не разговариваю.
Но попасть в комитет на прием к Квасову было весьма нелегким делом. Константин Петрович отказывал в свидании не только комсомольцам. Он не всегда выписывал пропуск даже родной матери.
— Скажите Марфе Григорьевне, — говорил Квасов Дусе, — пусть зайдет в следующий раз: сегодня я занят.
Дусе не нужно было повторять приказание дважды. Она хорошо изучила нрав товарища Квасова и действовала автоматически. Рядовых комсомольцев она направляла для разговоров к членам бюро, активистов — к заместителю секретаря, а если звонил Вельможкин, то не стеснялась даже говорить самому Вельможкину:
— У Константина Петровича совещание; как только он освободится, я вас сейчас же соединю с ним.
За три года ученик Вельможкина так прочно вошел "в курс", так безнадежно очерствел, что вряд ли кто из нас признал бы в нем сейчас того самого доброго паренька, который так многообещающе улыбался читателям с фотографии, напечатанной в газете. Да что фотография! Марфа Григорьевна, и та перестала верить, что когда-то была матерью правого края. Бедной женщине начало казаться уже, что ее сын родился с телефонной трубкой в руках и первой фразой, которую ребенок сказал матери, была: "Зайдите в следующий раз. Сегодня я занят".
В декабре прошлого года Вельможкин был переброшен на работу в городской коммунхоз, и на его место в горкоме сел Квасов. Когда на следующий день заводские комсомольцы пришли в горком, то они увидели в приемной секретаря знакомую фигуру златовласой Дуси.
— Что, занят? — безнадежно спросили комсомольцы,
— Да, — привычно ответила Дуся. — Вам придется обратиться к инструктору.
Но комсомольцы не обратились на сей раз к инструктору. Они взяли и прислали письмо в редакцию.
"Высоко в небе, — писали комсомольцы, — живет владыка вселенной — солнце. Живет скромно, просто…"
Дорогие комсомольцы, вы хотели смутить Квасова таким сравнением. Увы! Константин Петрович давно уже разучился смущаться. Солнце! А что для него солнце? Разве солнце в курсе? Вот если бы ему, Квасову, поручили ввести это самое солнце в курс, он бы навел там порядок. Поставил бы стол, телефон, посадил бы в приемной Дусю…
Нет, не надо пускать Дусю на солнце. Пусть солнце останется самим собой и светит нам всем как умеет. Уж если наводить порядок, то давайте начнем с Квасова.
1945 г.
Новогодний костюмированный бал был в самом разгаре. Самодеятельный оркестр из трех музыкантов, усевшись для солидности в четыре ряда, томным аккордом закончил очередной вальс. Калькулятор планового отдела Удовиченко, добросовестно изображавший на вечере роль великосветского распорядителя танцев, быстро вбежал на сцену и, оглядев зал, сказал с французским прононсом:
— Полька! Кавалеры, а друа, дамы, а гош! Маэстро, — кивнул он в сторону оркестра, — прошу!
И когда зал закружился под звуки баяна, трубы и мандолины, Вася Удовиченко обратил внимание на предосудительное поведение Григория Хмары, одетого в костюм Тараса Бульбы. Григорий стоял в мало освещенном углу зала и о чем-то интимно беседовал с Джульеттой.
— Пардон, камрады! — крикнул Вася, подбегая к воркующей паре. — Вы искажаете классическое наследство. Джульетта должна флиртовать не с Тарасом, а с Ромео.
Но ни «дочь» Вильяма Шекспира, ни «сын» Николая Васильевича Гоголя не обратили внимания на это замечание. Распорядитель танцев для ясности перешел с французского на украинский.
— Гриць! — сказал он Бульбе. — Ты чув, шо я казав?
— Чув, та не зразумив, — ответил Бульба. И для того, чтобы окончательно внести ясность в этот вопрос, он обратился к Джульетте: — Может, вы хотите, Настенька, пройтись с этим самым Ромео?
— Та хай ему буде лихо! И шо вин за хлопец? Ни сказать, ни танцевать…
— Как знаете, камрады, — пролепетал растерявшийся распорядитель и ускакал к оркестру.
Короче, все на этом вечере шло нормально. Время подходило к двенадцати. Комсорг Проценко готовился уже подняться на сцену, чтобы поздравить молодежь с Новым годом, как вдруг по клубу зловеще пронеслось:
— Чикушка!
Это слово прозвучало, как выстрел на симфоническом концерте. Музыканты прекратили игру, не закончив вальса, и баянист стал предусмотрительно укладывать свой инструмент в ящик. Испуганная Джульетта с надеждой оглянулась на Тараса, но того и след простыл. Он исчез, даже не простившись.
А Чикушка уже действовал. Сначала он влез на хоры и мило обсыпал головы литературных героев квашеной капустой. Затем пустил живого мышонка в муфту Анны Карениной и устроил короткое замыкание, сунув гвоздь в электрический штепсель.
Часы били двенадцать. Но комсорг не поднялся на сцену с поздравлением, и членам комитета пришлось впотьмах выбираться из клуба.
— Надо идти за помощью!
Начальник милиции встретил комсорга, как старого, доброго знакомого.
— Небось, опять на Чикушку жаловаться пришел?
— Опять! Вечер сорвал. Капустой кидался. Пробки электрические пережег.
— Ножом никого не ударил?
— Нет!
— Плохо! — мрачно заметил начальник милиции. — Не могу я его за капусту под суд отдать.
— Житья от него нет! — чуть не плача, сказал комсорг. — Девушки в общежитие ходить боятся. Он из-за угла водой их окатывает на морозе.
— Строптивый паренек! Ты его вовлеки в какой-нибудь кружок, — посоветовал начальник, — у него кровь и свернется.
— Куда вовлечь?
— Да хотя бы в духовой оркестр. Пусть человек музыкой занимается.
— Уже вовлекал! — сокрушенно сказал комсорг. — Он у нас барабан пропил.
— Поймали с поличным?
— Нет.
— Тогда могу только сочувствовать. Вот когда поймаете его за руку, приходи — помогу.
Нам не известно, знал ли Чикушка про те переговоры, которые велись между начальником милиции и комсоргом деревообделочного комбината, только чувствовал себя он совершенно спокойно. И хотя действовал Чикушка без ножа, однако весь поселок жил в страхе.
Правда, кровь в этом молодом человеке играла не все триста шестьдесят пять дней в году. Месяц, иногда полтора он вел себя вполне прилично. Вытирал нос собственным рукавом, а не беретом какой-нибудь тихой девушки. Но вот на него находило какое-то затмение, и молодежь с семи часов вечера пряталась по общежитиям, закрывая двери на три запора:
— Чикушка идет!
И вдруг Чикушка переродился. Стал тихим, скромным пареньком. Что же оказало такое благотворное влияние на хулигана? Кружок кройки и шитья или шесть месяцев тюремного заключения? Ни то и ни другое. Решающее слово в этом деле сказал Миша Кротов, сцепщик близлежащей станции. Миша увлекся Настенькой, той самой девушкой, которая была покинута в трудную минуту Тарасом Бульбой. Причем увлекся так сильно, что трижды в неделю, то есть каждый свободный от дежурства вечер, не ленился отмеривать по пяти километров от железнодорожной станции до поселка, чтобы провести час — другой со своей любимой.
И вот в один из таких вечеров, когда Миша о чем-то тихо шептался с Настенькой в коридоре общежития, был поднят сигнал бедствия:
— Чикушка идет!
— Прячься! — испуганно сказала Настенька.
Миша Кротов в ответ только махнул рукой:
— Обойдется и так.
Не успел он закончить фразы, как в комнату ввалился Чикушка, окруженный тройкой восторженных мальчишек. Он хозяйским взглядом оглядел комнату и сказал:
— Грязно у вас в коридоре.
И, сдернув с чьей-то койки белую накидку, стал вытирать свои сапоги. Настенька взвизгнула и забилась в угол.
— Положи на место накидку! — неожиданно сказал Кротов.
Чикушка сплюнул сквозь зубы, даже не подняв головы. Тогда сцепщик взял Чикушку за ворот, приподнял, повернул в воздухе лицом к себе, сказал: "Сморчок!" — и легко перекинул через всю комнату к двери. Затем сцепщик не поленился, поднял Чикушку еще раз, пронес его через коридор мимо затаивших дыхание девушек и осторожно спустил с лестницы.
— Ой, Мишенька, — сказала испуганно Настя. — Теперь тебе будет лихо: ударит он тебя ножом из-за угла!
Но Чикушка не стал браться за нож. Он знал: за это судят. Чикушка побежал в милицию с жалобой на обидчика. Через час Миша Кротов был доставлен участковым в кабинет начальника.
— Это ваша работа? — спросил начальник, косясь на разбитый нос Чикушки.
— Извиняюсь. Трошки задел по потылице.
— А за что?
— За хулиганство.
— Зачем же драться? — укоризненно сказал начальник милиции. — Вы бы объяснили гражданину неэтичность его поступка, он исправился бы.
— Ха!.. — сказал удивленный сцепщик. — Он девчат тиранит, а я ему "Отче наш" читать буду?
Начальнику милиции понравился этот плечистый, добродушный парень. Ему понравилось и то, как он отделал Чикушку, но… нельзя же потакать рукоприкладству! В общем, для порядка сцепщик был оштрафован на 25 рублей за нарушение одного из пунктов обязательного постановления облисполкома.
— Ну как, внес он деньги? — спросил я комсорга, который рассказал мне всю эту историю.
— Я заплатил за него, — ответил комсорг. — Двадцать пять целковых за учебу — это, честное слово, не так много. Зато теперь на поселке дышать легче. — И, заметив на себе недоумевающий взгляд, комсорг словно в оправдание добавил: — Я, конечно, понимаю: тихих хулиганов надо вовлекать, чтобы они "росли над собой", буйных — судить. Но есть среди них и такие, которых следует взять за грудки и тряхнуть по-мужски. Да так тряхнуть, чтобы у них веснушки горохом на землю посыпались. Но это, конечно, между нами, не для печати, — сказал комсорг и распрощался.
1945 г.
Мы живем в одной квартире, через стенку, поэтому я могу сказать о ней больше, чем другие. Долгие годы Мотя вела жизнь заурядной советской девушки, и никто из соседей не мог бы уличить ее ни в плохих, ни в хороших поступках. Квартирную плату она вносила исправно, после двенадцати часов ночи песен не пела, чужих писем не читала.
И вдруг с нашей Мотей произошла странная метаморфоза.
— Я теперь не Мотя, — сказала она. — У меня теперь красивое заграничное имя Мадлен.
— Это от гриппа, — сказал кто-то из соседей. — Одним он дает осложнение на ноги, другим — на печень, а Мотеньке ударил прямо в голову.
Увлечение заграницей не ограничилось, однако, только переменой имени. Осложнение оказалось серьезнее. Бывшая Мотя перестала убирать у себя в комнате. От крошек и прочего мусора у нее завелись мыши. Причем их было столько, что они нагло стали бегать по всей квартире. Соседи заявили протест, а Мадлен удивленно подняла выщипанные брови и сказала:
— Мыши — это к счастью. Вы разве не верите в приметы? Странно! В Европе все верят. Это очень модно. Клавка купила даже двух белых крыс.
Трудно сказать, во что бы превратилась наша квартира от этого соревнования с Клавкой, да спасибо мышам: они прогрызли новую пару шелковых чулок у Моти и сразу излечили ее от суеверия.
— Негодные! — кричала она по адресу мышей. — Разве они не видели, что это настоящие парижские?..
Поплакав над чулками, Мотя устроила субботник в своей комнате и поселила в ней злую сибирскую кошку. Мы думали, увлечение заграничным на этом окончится. Но нет! Мотина болезнь продолжала прогрессировать… Мотя продала кровать и соорудила себе альков. Четыре кирпича вместо ножек, пружинный матрац сверху, выкрашенная в розовое простыня под потолок — балдахином. Затем ока снесла на рынок кастрюли.
— За границей не едят супов, — сказала она. — За границей едят только сэндвичи.
И она действительно перешла на сухомятку. Мотя-Мадлен вела какой-то мученический образ жизни. Она мало ела. Копила деньги. Зачем? Для того, чтобы купить пару туфель, тех, «настоящих». А «настоящие» имели совершенно непотребный вид. За четыре разноцветных ремешка, пришитых в подметке, Мадлен заплатила шестьсот рублей. По сто пятьдесят рублей за ремешок.
— Зато какой каблук! — восхищалась Мотя. — Самый модный: восемь сантиметров высотой.
— Как же вы будете ходить?
— Ниже теперь никто не носит. Это провинциально. Клавка с ума сойдет, когда узнает. У нее каблук на целый сантиметр меньше.
Погнавшись за заграничным, наша соседка стала ежедневно подбирать у соседей очистки от лука. Затем как-то вечером очистки были сварены, приправлены какими-то специальными снадобьями, и Мадлен всю ночь продержала голову в лохани с этим варевом. Наутро ее трудно было узнать. От пышных локонов не осталось и следа. Волосы торчали во все стороны велосипедными спицами. Из светло-пепельных они стали цвета турецкого перца с солью.
— Разве плохо? — спросила Мотя, увидев на себе недоумевающий взгляд соседей.
— Зачем?
— Блондинки теперь не в моде. Клавка покрасилась хной и стала лиловой. А у меня перекись. Хна ее не берет. Спасибо кузену Гарри. Он принес мне специальный рецепт для покраски.
Мадлен называла теперь кузенами всех тех молодых лоботрясов, завсегдатаев коктейль-холла, которые приходили к ней в гости в пальто с широкими накладными плечами. И кузены учили ее. Учили не только собирать луковые очистки, но и разговаривать с духами. А делалось это так: кузены гасили свет, садились за круглый стол и обращались с какими-нибудь глупыми вопросами к одному из усопших писателей или полководцев.
— А вы разве не верите в духов? — спросила на днях Мадлен моего соседа и добавила: — Это только доказывает вашу отсталость. В Европе все верят.
— Ерунда!
— Ха-ха! Вы говорите «ерунда», а я сама вчера разговаривала с Мопассаном.
— С кем, с кем?
— Ну с тем, который Гью и де. Мне хотелось узнать, какие платья носят сейчас в Париже, длинные или короткие.
— И что же вам ответил Гью и де?
— Нагрубил! Сказал: "Идите к дьяволу и не мешайте мне писать "Мадам Баварию"!"
— "Бавария" — это название пивного завода, а роман именуется "Мадам Бовари". Это, во-первых. А во-вторых, Мопассану незачем писать роман, который давно написан Флобером.
— Нет и нет! Вы путаете! Я сама с ним разговаривала.
— Зря вы беспокоили писателя. Вам было бы лучше вызвать дух своего отца.
— Зачем?
— Чтобы он выпорол вас вместе с вашими кузенами.
— Нет, отца вызывать мы не будем! — отрезала Мадлен. — Мы разговариваем только с заграничными духами.
Всю последнюю неделю Мотя-Мадлен ходила явно в растрепанных чувствах. Как выяснилось потом, во всем была виновата Клава. В пику Моте она повесила перед своим альковом распятие. Мотя не могла, конечно, оставить этого удара без ответа. Она долго искала на рынке что-либо посолиднее и наконец приобрела раму от образа. Вчера я был приглашен к Моте посмотреть, как выглядит теперь се альков. Каково же было мое удивление, когда я увидел в тесной золоченой рамке, над лампадой, раскрашенный портрет автора "Пошехонской старины".
— Это же Салтыков-Щедрин!
— А зачем у него борода? — невозмутимо спросила Мадлен и затем, помедлив, добавила: — Все равно, пусть висит. Я за него тридцать рублей заплатила.
И Салтыков-Щедрин остался висеть в неположенном ему месте, заняв в ризнице чужую, позолоченную жилплощадь. Ризница? Разве Мотя-Мадлен стала верить в бога? Да нет!
— Это просто модно, — говорит она. — Вы разве не знаете? В Европе у всех леди распятие.
Так вот и живет Мотя в нашем доме чужим, посторонним человеком. Ее никто не принимает всерьез. Даже кошка, которую она хочет приучить к сэндвичам и которая, несмотря ни на что, бегает к соседям, чтобы полакомиться чем-нибудь более существенным.
1949 г.