ОЧЕРКИ

Очерки, предлагаемые вниманию читателей, написаны в разное время. Одни — в годы первых пятилеток в Сталинграде, Магнитогорске, Донбассе. Другие — после войны. Но все они объединяются одной темой, все посвящены жизни, труду, быту советских людей.

КАК ЭТО БЫЛО

Для многих молодых строителей Магнитогорск начался еще в Сталинграде. Июль, 1930 год. Не успел первый трактор сойти с конвейера, а уже кое-кто из комсомольцев стал собираться в дорогу. И, что ни день, таких все больше и больше. Директор тракторного вызвал «путешественников» к себе.

— Вы куда?

— На Урал.

— Зачем?

— Так ведь здесь стройка подошла к концу, а на Магнитке только начинается.

Директор посмотрел на Редина, Козлова, Петунина, Левандовского и сокрушенно вздохнул. Все они люди деловые, квалифицированные, один к одному: плотник, бетонщик, такелажник, арматурщик. Отпускать таких молодцов с завода было не по-хозяйски. И не только в этом было дело. Директор за два года сжился, сроднился со своими «мальчиками» (так он называл ребят), которые приехали к нему по путевкам комсомола; директору по-отцовски было жаль расставаться с ними.

Два года ребята жили в бараках. Только-только поселили их в новые дома с балконами, ванными комнатами, паровым отоплением, и — на тебе! — «мальчики» добровольно отказываются от уюта.

— Имейте в виду, на Урале удобств не будет. Вам придется снова жить в бараках, без горячего душа.

Ребятам, конечно, не хотелось лишаться удобств. Они стали уже привыкать и к светлым, просторным комнатам и к вечернему чаю на балконе. Но что делать? Неужто изменить своей юношеской мечте и лишить себя из-за уютной комнаты и горячего душа удовольствия поехать на строительство самого крупного в Европе металлургического комбината!

— Эх, мальчики, мальчики!..

А «мальчики» входили во вкус. Они не только собирались в дорогу сами, но и пытались захватить с собой из Сталинграда на Урал строительные механизмы: экскаватор, транспортеры, бетономешалки. Директор запротестовал, а комсомольцы подали на него жалобу в партийный комитет.

— Образумьте нашего директора, он не хочет протянуть руку помощи Урало-Кузбассу.

Поднялся спор, в который вынужден был вмешаться В. В. Куйбышев. Председатель ВСНХ (Высшего совета народного хозяйства) распорядился оставить механизмы в Сталинграде для постройки завода второй очереди, а большой группе комсомольцев было разрешено выехать в Магнитогорск.

Собрались, конечно, сразу. А как туда добираться? Где находится этот самый Магнитогорск? В 1930 году такого города на картах еще и не было. Люди, к которым обращались комсомольцы, неопределенно пожимали плечами:

— А кто его знает! Говорят, где-то далеко, под Белорецком, за башкирскими землями…

Такая неопределенность не остановила ребят. Они собрали свои сундучки, чемоданы — и на вокзал.

— Дайте нам сто билетов до Магнитогорска!

Ехать пришлось долго, с пятью пересадками. Через Москву, Свердловск, Челябинск, Троицк, Карталы.

И вот поезд останавливается прямо в степи, у одинокого товарного вагона. На вагоне висит небольшой медный колокол и виднеется надпись мелом: "Станция Магнитогорск". Из вагона навстречу комсомольцам выходит дежурный по станции. Комсомольцы — к нему.

— Далеко ли до города?

— Два года.

Все стало ясно: через два года на этом пустынном месте по планам первой пятилетки должны быть выстроены и город и комбинат. Ну, а пока нужно думать, где скоротать ночь. И мы пошли к центру будущего города. А в центре всякого города положено быть, конечно, и гостиницам, и ресторанам, и баням. Но ко дню нашего приезда на месте будущего Магнитогорска рос только вековечный ковыль. Вместо многоэтажных гостиниц вокруг стояли палатки, и на каждой — дощечки с названием городов, из которых прибыли добровольцы: Москва, Ленинград, Свердловск, Харьков, Златоуст… В день приезда сталинградцев молодежный городок увеличился на четыре новые палатки. Каждый новосел получил койку, чтобы не провести первую ночь под магнитогорскими звездами, и лопату, чтобы завтра пораньше приступить к работе.

До осени жить пришлось по-походному. Обедали у нарпитовских казанов, вмазанных прямо в землю, умываться бегали на берег реки Урала.

Представитель "Комсомольской правды" был первым корреспондентом в Магнитогорске, поэтому начальник строительства решил создать ему максимальные удобства. Чтобы корреспондент мог бывать на всех двадцати строительных участках и успевать сообщать в газету магнитогорские новости, к нему была прикреплена лошадь Катька. А чтобы корреспондент мог после долгих ежедневных скитаний по стройке отдохнуть, ему был выдан ордер на койку в комнате № 11, в бараке № 4, под Сосновой горой.

Корреспондент сразу же отправился с вещами к месту нового жительства. Вот наконец и Сосновая гора. Вокруг, куда ни посмотришь, пустырь. Где же барак № 4?

— А зачем он вам? — спрашивает подошедший прораб.

— Как зачем, у меня ордер!

— А-а-а… — многозначительно тянет прораб и ведет корреспондента к месту, размеченному колышками. — Вот здесь будет стоять барак № 4.

Затем прораб отмеривает от какой-то лунки три шага в сторону и добавляет:

— А здесь расположится комната № 11.

Прораб был человеком не без чувства юмора. Он посмотрел на корреспондента и спросил:

— Ну как, вы переедете на жительство в комнату № 11 сейчас или подождете до осени, когда закончится постройка барака?

Корреспондент улыбнулся и спросил:

— Мой ордер — это что, ошибка?

— Нет, зачем же! Это надежда на лучшее будущее.

И так как жилищный отдел Магнитостроя выдал таких «надежд» на три месяца вперед многим приезжим, то корреспонденту пришлось эти три месяца жить не в бараке № 4, а на стоге сена возле пожарной команды. Под стогом был спрятан чемодан с бельем и блокнотами корреспондента, а наверху спал он сам. Рано утром к этому стогу конюх подводил лошадь Катьку и тыкал в представителя прессы кнутовищем, напоминая, что трудовой день на стройке начался.

А день этот стоил того, чтобы рассказать о нем. Шутка ли, строительная площадка раскинулась в степи чуть ли не до самого горизонта. Глянешь с горы Магнитной вниз, и голова идет кругом. Пыль в полнеба. Земля разворочена. Всюду котлованы: под домны, мартеновские печи, прокатные станы, коксовые батареи, химические заводы. И все это строится собственными руками. Молодежной гордости не было предела.

Но если бы в те дни молодых строителей спросить, известно ли им, как будет выглядеть и работать этот комбинат, то оказалось бы, что очень многие имеют весьма смутное представление о выплавке чугуна и стали. Да и откуда им было знать об этом! Ребята ехали к горе Магнитной из мест, где не было ни домен, ни мартеновских печей. И хотя комсомольцам ни разу в жизни не приходилось видеть действующих домен, зато они хорошо знали: в домнах — сила молодого Советского государства. И чем больше построить домен и мартенов, тем крепче и непобедимей будет это государство. Работали поэтому молодые магнитогорцы, не жалея себя.

А работать приходилось нелегко. Строительных механизмов было тогда еще очень мало. Только-только начинали входить в обиход такие слова и понятия, как «соревнование», "встречный план", "ударная бригада", — в те годы все это лишь зарождалось, проверялось.

Вспоминается такой эпизод из истории строительства. Комсомольцы бригады Редина первыми в Магнитогорске ввели и стали перевыполнять сменно-встречные задания по вязке арматуры. Производительность труда выросла в три раза. Как сообщить об опыте арматурщиков всей стройке? Радио у нас не было. К выпуску "Магнитогорского комсомольца" горком еще не приступал. И тогда комсомольский комитет доменного участка отпечатал в типографии соседнего района несколько тысяч этикеток, с описанием работы бригады Редина. Пионеры наклеили эти этикетки в продуктовом складе на коробки папирос, на пачки с махоркой, на кульки с сахаром, солью. И на следующий день имя Редина стало самым популярным на стройке. Вслед за Рединым в число лучших попали бригады Рублева, Козлова, Петунина, Ишмакова, Чернова.

Магнитогорские ночи изобиловали всякими неожиданностями…

В 10 часов вечера внезапно прекращалась подача электроэнергии. Мрак затоплял котлованы, и люди, впотьмах, спотыкаясь, бежали к остановившимся бетономешалкам вывалить на землю еще не затвердевший бетон. В 10 часов 30 минут утра электроэнергия появилась так же внезапно, как и исчезла. Но пришла тревожная весть с эстакады: щебень кончается, а камнедробилка и не собирается готовить новую партию. К 2 часам ночи прибывал щебень, но прерывалась подача воды.

В 3 часа водопроводные трубы наполнялись водой, зато прекращалась подача электроэнергии, и домна вновь погружалась во мрак.

Ночные аварии изводили инженеров, возмущали ударников.

В августе 1930 года на Магнитострое было проведено сколько ночных проверок, как на участках борются с авариями.

Проверка обнаружила, что лишь на плотине по ночам дежурили комсомольцы, а на других участках таких постов не было. Дежурные же прорабы или безмятежно спали, положив себе под головы лопаты, или метались от телефона к телефону, тщетно моля о помощи.

В сентябре райком комсомола забил тревогу, и стройка была опоясана ночным молодежным дозором.

С 8 часов вечера и до 8 часов утра звонил телефон в прокуренной комнате райкома, и по гудящим проводам мчались приказы, сообщения, просьбы, напоминания, ругань.

В 10 часов вечера звонил дежурный с домны:

— Говорит Якубовский. У нас нет щебня, в котлованах приостанавливается бетонировка.

В 10 часов 2 минуты дежурный райкома комсомола, соединившись по телефону с камнедробилкой, кричал а трубку:

— Скандал! Почему домна без щебня?

— Щебень есть, да его некому грузить, — отвечала с камнедробилки Люда Калинченко.

— Как это некому? — возмущался дежурный.

— Рабочих нет.

— А ты поговори с молодежью.

И вот Люда бежит к баракам будить комсомольцев. А вскоре с камнедробилки сообщают в райком:

— Щебень грузится на платформы. Скорей высылайте паровоз.

В 10 часов 35 минут дежурный сортировочной станции уже извещен о вагонах со щебнем. Он бежит по путям и кричит машинисту паровоза:

— Давай, дружок, на камнедробилку! Состав на домну пригнать надо.

Паровоз дает гудок и трогается в путь. В полночь дежурный райкома проверяет посты и записывает, как движется маршрут со щебнем. В час ночи ему звонит дежурный домны:

— Прораб просит передать благодарность комсомольцам. Щебень прибыл, простоя не было.

В 1 час 7 минут опять звонок:

— Говорит дежурный горы Атач. У нас нет воды. Буровая остановилась, механические мастерские замариновали наш заказ на водопроводную муфту.

В 1 час 15 минут дежурный по механическому цеху Пронин уже сообщает в райком:

— Заказ действительно не выполнен. Людей нет, приходится самому делать нарезку.

В 2 часа 20 минут Пронин сдает готовую муфту.

Через 5 минут с насосной станции выехала на Атач комсомольская бригада слесарей. В 4 часа ночи буровая снова заработала.

Наступает утро. Телефон трезвонит по-прежнему, напоминая о бедах минувшей аварийной ночи.

7 часов. Утренняя смена принялась за работу. Телефон умолкает. Притихшим котенком дремлет на столе черная коробка аппарата. Дежурный в последний раз просматривает журнал происшествий и идет к двери.

Молодые строители набирались опыта, знаний. Прошло то время, когда на «Магнитке» насчитывалось с полсотни комсомольцев. Магнитогорская комсомольская организация выросла в могучий, двенадцатитысячный отряд. Наряду с плотниками, землекопами, монтажниками в этом отряде числилось уже несколько сот инженеров и техников. С такой силой можно было переходить от комсомольских бригад к созданию комсомольских смен. Так и сделали. Затем комсомольцы дерзнули взять на себя постройку домны № 2. Молодежь дала начальнику строительства торжественное обязательство строить и монтировать эту домну быстрее и лучше, чем строилась домна № 1. В соревнование строителей двух домен в скором времени включился весь коллектив.

Комсомольцы и молодые рабочие горы Магнитной разрабатывали один из горизонтов рудника, чтобы снабжать рудой комсомольского рудника комсомольскую домну. Комсомольцы центральной электрической станции монтировали собственными силами турбину под лозунгом "Ток комсомольской турбины — комсомольской домне!"

На коксохимическом комбинате комсомольцы собственными силами вели строительство восьмой батареи с тем, чтобы обеспечить коксом комсомольскую домну.

Так было на всех участках и во всех цехах: мартеновском, прокатном, на воздуходувной станции. Это был грандиозный строительный конвейер. Комсомольцы всей страны принимали участие в этом конвейере. Оборудование для Магнитогорского комбината изготавливалось больше чем на трехстах заводах. На одних делались турбины, на других прокатные станы, на третьих стальные конструкции для доменных печей, кауперов… И на каждом заводе существовал пост комсомольского контроля, который следил за тем, чтобы магнитогорские заказы изготавливались без задержек.

Все это, конечно, не могло не вдохновлять магнитогорцев на трудовые подвиги. Именно в эти дни комсомолец Ишмаков поставил замечательный рекорд на клепке кожуха домны, плотник Чернов — на опалубке, такелажник Рублев — на установке опорных колонн, бригада Тугушева — на бетонировании.

Вспоминается такой эпизод. Комсомольцы Нижнетагильского завода в эти дни выполнили срочный заказ и прислали на площадку долгожданные насадочные решетки для кауперов комсомольской домны. Но вот беда, платформы с этими решетками никак не могли пробиться к домне и третьи сутки простаивали на сортировочной.

Клепальщики сидели уже на пятнадцатом ярусе. Кладчики ежедневно устраивали скандалы: без решеток они не могли начать кладку кауперов.

Комсомольцы бегали в заводоуправление, в железнодорожный отдел и на сортировочную станцию. Они просили скорее перебросить к ним вагоны. И на все их просьбы железнодорожники отвечали:

— На путях образовалась пробка! Потерпите недельку, разгрузим составы, выгоним порожняк на магистраль, тогда и доставим к вам решетки.

Комсомольцы ругались, но брань не помогала. Транспортная пробка увеличивалась все больше и больше.

Слесарь Литвин, руководитель комсомольской бригады, подсчитал: если ждать неделю, пока пригонят вагоны, а затем неделю потратить на обрубку ячеек насадочных решеток, то кладка домны начнется с опозданием на полмесяца. Вместо того, чтобы ждать решетки, Литвин взял чертежи, зубила, молотки и отправился с ребятами к вагонам.

Прямо на платформах комсомольцы открыли мастерскую. Пока железнодорожники перегоняли вагоны, Литвин обрубал решетки. Иногда по утрам комсомольцы не находили вагонов там, где оставляли их вечером. Тогда ребята отправлялись в поиски.

Шесть дней Литвин путешествовал с решетками по участкам. На седьмые сутки, когда вагоны прибыли на домну, обрубка была закончена. Насадочные решетки сразу же поставили на капители.

Опыт Литвина быстро обошел комсомольские бригады. Через неделю монтажники ЦЭС уже собирали машинные части прямо на движущихся платформах.

И вот наступил день, когда строители перешли на третью и четвертую домны, уступив место на двух первых печах эксплуатационникам.

Было ясное весеннее утро, когда первую домну загрузили дровами. Горновой Королев подошел к летке, чтобы поджечь костер, а сменный инженер крикнул ему что-то над самым ухом, чтобы напугать.

— Это еще зачем? — спросил Королев.

— Так дедами завещано, чтобы печь дольше работала.

Первая домна стала на сушку.

Вместе с заводом в Уральской степи вырос и новый город. Поднялись многоэтажные дома, школы, гостиница, театр, институт. Магнитогорский вокзал размещался уже не в двухосном товарном вагончике, а занимал вместительное каменное здание. Жизнь в молодом городе налаживалась. Но не все шло в этом городе так гладко, как хотелось бы. Одна часть сталинградцев уже давно переехала в новые дома и баловала себя после работы, в зависимости от времени года, горячим или холодным душем, другая часть застряла в бараках на одиннадцатом участке. А бараки эти без всяких удобств, даже без водопровода. Много раз ребята просили начальника ЖКО подтянуть поближе колонку, а тот никакого внимания. Ничего, мол, страшного не произойдет, если лишний раз сбегаете с ведерком на речку.

Комсомольцы написали тогда письмо народному комиссару тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе. И товарищ Орджоникидзе не оставил жалобы без внимания. В первый же свой приезд на «Магнитку» он пришел на одиннадцатый участок, вызвал туда начальника ЖКО и сказал:

— Комсомольцы пригласили меня в гости, а угостить чаем не могут. Нет воды.

— Это верно. С водой на одиннадцатом участке нелады.

— А почему нелады?

— Вредители виноваты, — попробовал оправдаться начальник ЖКО.

Товарищ Серго возмутился и сказал:

— А что ты дураком родился, в этом тоже вредители виноваты?

Войну с дураками, бюрократами, лодырями комсомольцы вели с помощью партийной организации смело, открыто, и это помогало закалять характеры, очищать город от всяких проходимцев.

С тех первых дней строительства прошло около трех десятилетий. Магнитогорск давно пережил свои детские, отроческие и юношеские годы и стал одним из крупнейших промышленных центров Советского Союза. Магнитогорские домны выплавили за эти годы десятки миллионов тонн чугуна, который помог нам победить в войне и помогает побеждать в мирном труде.

Но сегодня хочется говорить не о магнитогорском чугуне, а о строителях Магнитогорска. О людях, которым в 1930 — 1931 годах было по 17 — 25 лет. Для этого поколения «Магнитка» была замечательной школой разносторонней трудовой, государственной и общественной деятельности. Ваня Комзин, тот самый комсомолец, о работе которого рассказывалось в 1931 году на страницах "Комсомольской правды", сейчас начальник строительства Куйбышевской ГЭС. Прораб комсомольской домны Миша Заслав стал ведущим инженером одной из проектных организаций Москвы. Машинист паровоза Александр Авдеенко теперь писатель, автор нескольких хороших книг. Прораб мартеновского цеха Давид Райзер — сейчас министр строительства в Казахстане. Лена Джапаридзе, участница монтажа Комсомольском турбины, была начальником Главэнерго Министерства черной металлургии СССР, а сейчас работает в Госплане СССР.

Был в Магнитогорске самодеятельный ансамбль, который в долгие зимние вечера часто выступал в рабочих бараках с концертами. Музыкальным организатором этого ансамбля был М. Блантер, певцом — Н. Аввакумов, чтецом — секретарь комсомольского комитета рудника В. Лямов. Претерпели изменения и биографии участников этого ансамбля: В. Лямов — депутат Верховного Совета РСФСР, М. Блантер — автор замечательных песен, которые поет весь Советский Союз. Нет в живых только художника Н. Аввакумова. Но он оставил по себе прекрасную память — серию рисунков о первых днях Магнитогорска и его славных строителях.

Я рассказал о судьбе лишь нескольких человек, с которыми мне пришлось встречаться в первые годы строительства в Магнитогорске. Но их тысячи, этих строителей, и каждый вспоминает добром те незабываемые дни, когда он по заданию Родины и партии принимал участие в строительстве юного советского города на Урале.

ФРУКТОВЫЙ СОК

Нюра пришла со строительной площадки на лыжах. Сегодня опять не хватило леса, и оставшаяся на зиму артель плотников потребовала расчета. Хитрый артельный староста не поддавался на уговоры и на все доводы бубнил одну фразу:

— Нам дольше никак нельзя. Нас бабы заждались.

Нюра решила сегодня же вечером серьезно поговорить с начальником строительства о лесе. Нельзя же, в самом деле, заставлять ее, прораба, пусть даже комсомолку, агитировать за темпы, не давая ни гвоздей, ни бревен!

У дверей своей комнаты Нюра остановилась, постояла. Ей хотелось оставить в коридоре побольше холода, чтобы потом сразу прижаться к теплому тельцу своего Сашки. Но Сашка, видимо, не мог ждать.

Он плакал каким-то усталым, недетским плачем и звал к себе мать.

— Осторожней, — предупредила Нюру младшая сестра Варя. — Он болен.

— Доктор был?

— Был и снова говорил о витаминах. Один апельсин в день — вот все, что нужно Сашке.

Нюра отошла к окну, чтобы скрыть от сестры навернувшуюся слезинку. Нужно было смотреть в снежную даль, чтобы успокоиться. Белым пуховым полушалком лежала земля, но этот полушалок, увы, не грел.

"Мне надоело строить дома без бревен и слушать каждый день циничные разговоры бородатых сезонников о заждавшихся женах, — думала Нюра. — Сегодня же пойду начальнику строительства и спрошу у него, долго ли еще плакать моему Сашке".

— И ведь какую маленькую чуточку нам с тобой нужно! — шептала она над больным ребенком. — Один апельсин в день!

Этажом выше кто-то взял мягкий аккорд на гитаре:

…Спи, моя радость, усни,

В доме погасли огни,

Птички замолкли в саду,

Рыбки уснули в пруду…

Это пел слабым тенорком начальник строительства. Колыбельная песня Моцарта заполнила все комнаты одинокого щитового дома, и задремавший было Сашка испуганно открыл глаза.

— Разбудил, чудище! — сказала Нюра и побежала наверх ругаться.

…Месяц на небе блестит,

Месяц в окошко глядит.

Спи моя радость, усни,

Глазки скорее сомкни…

На последней ступеньке Нюра остановилась. Она представила себе усталое, небритое лицо начальника строительства, и ей стало жалко его. Нюра давно успела изучить привычки своего соседа. Она могла по мерным шагам, покашливанию и гитарным аккордам угадывать все, что делалось в душе начальника строительства. Дощатые полы, стены не держали тайн. Вчера днем почтальон принес синий пакет с московским штемпелем, и всю ночь в верхней комнате жалостливо скрипели половицы. Половицы рассказывали соседям, что письмо прислано той самой высокой блондинкой, которая отказалась летом жить в бревенчатом домике у горы Магнитной и уехала от мужа обратно, в Москву.

…В доме все стихло давно,

В погребе, в кухне темно.

Дверь ни одна не скрипит,

Мышка за печкою спит…

Было совершенно ясно, что сегодня пришла телеграмма из ВСНХ об отгрузке строительных материалов, и поэтому Моцарт ходил гостем по стандартному щитовому дому. Нюра знала, что через час начальник строительства отложит гитару в сторону и придет к ней в комнату поделиться своей радостью. Она наперед могла сказать, как он постучит согнутым пальцем в дверь и скажет ей, глядя на Сашку:

— А ведь вы, Анна Григорьевна, счастливейшая мать в мире. Вы родили ребенка, который был записан под первым номером в книге регистрации актов гражданского состояния будущего города Магнитогорска.

…Кто-то вздохнул за стеной,

Что нам за дело, родной?

Глазки скорее сомкни,

Спи, моя радость, усни…

Нюра решила не огорчать сегодня начальника строительства. Она тихо надела валенки и пошла на лыжах к станице Магнитной. Нюра решила стучать в окно каждого домика, чтобы вымолить для больного ребенка хоть несколько капель фруктового сока.

Сосновая гора остается позади, пройден деревянный мост через Урал, и Нюра останавливается у первого окна. Потом приходится останавливаться у второго, третьего, четвертого дома. Наконец где-то недалеко от края станицы старая женщина выносит Нюре пару яблок.

— Ты свари их да выжми в тарелку, — советует казачка, — а шкурку сама съешь — молоко здоровей будет.

У Сосновой горы ветер начал бить в спину. Холодные звезды скрылись за облаками, и впереди закурилась дорога. Нюра ускорила шаг, чтобы быстрее дойти до границы первого участка. Скоро должен быть поворот. До дома оставалось минут семь хода.

…Сладко мой птенчик живет:

Нет ни тревог, ни забот.

Вдоволь игрушек, сластей,

Вдоволь веселых затей…

Может быть, удастся опередить метель? Но буран не ждет. Он кружит снежную пыль и воет в ушах. Иногда он меняет направление, толкает в плечо, точно собирается сбить с дороги. Нюра часто останавливается. Она прощупывает лыжными палками сугробы, чтобы не увязнуть в снегу. Она знает, что начальник строительства давно отложил гитару и сидит сейчас в ее комнате над плачущим Сашкой.

"Вы, Анна Григорьевна, счастливейшая мать в мире…"

И ведь как мало ей нужно для счастья: всего две ложки фруктового сока!

Буран на минуту стихает. Рядом как будто бы слышится тяжелое дыхание.

— Кто здесь? — кричит Нюра и тотчас спохватывается. Ей показалось вдруг, что рядом, у дороги, стоит тот самый одноглазый волк, которого на прошлой неделе тверские плотники видели на Ежовке.

А ветер все сильней и сильней. Ветер бьет то в спину, то в бок. Но нужно идти все время вперед, только тогда наткнешься в этой пурге на щитовой двухэтажный домик. Нюра с трудом вытаскивает из сугроба вязнущие ноги и с силой опирается на палки, чтобы не упасть.

…Все принесла тебе мать,

Лишь бы не стал горевать,

Что будет после с тобой?

Спи, мой любимый, родной…

Впереди блеснул слабый огонь, раздался глухой выстрел, за ним второй. Это стрелял из своей двустволки начальник строительства. Нюра догадывается, что он стоит на крыльце, ожидая ее. Она с трудом добирается до двери и тихо плачет от радости.

Сашка спит. Варя с трудом стаскивает валенки с одеревеневших ног сестры. Начальник строительства наливает из термоса горячий чай и предлагает коньяк для растирания. Из розового жакетика Нюры вываливаются два яблока и катятся под кровать.

— Сумасшедшая мать! — говорит начальник строительства. — Апельсинов хотела купить! Да разве апельсинами в деревне торгуют? — И, растирая замерзшие ноги прораба, он ласково добавляет: — К весне у нас, в Магнитогорске, наверное, родится десятка два младенцев, и я, честное слово, построю здесь ясли. Вот увидите, Анна Григорьевна, ясли будут первым действующим цехом металлургического комбината!

1930 г.

ЗЕЛЕНЫЙ ШАРФ

Этот день в жизни молодого бригадира Хлудова начался прогулом. Утром, когда бригадир открыл глаза, солнце било прямо в окно. Часовая стрелка подходила к десяти, и Хлудову стало ясно: рабочий день потерян.

Хлудов повернулся к стене, чтобы спрятать воспаленные глаза от солнца, но этот маневр не принес ему покоя. Солнечный морозный день отпечатался на стенах барака яркими светлыми полосами, и от этой белизны щемило в сердце. Хлудов зло сбросил с себя одеяло.

— Все равно не выйду, — сказал он. — Пусть что хотят делают…

И это «пусть» вышло из горла неприятным, застуженным хрипом. Хлудов откашлялся и прощупал вспухшие железы.

Солнце подымалось все выше и выше. Сидеть в бараке не было никакой мочи, и бригадир стал одеваться. Он вытащил из сундука новые суконные брюки, надел мягкие сапоги из хорошего хрома и намотал вокруг шеи теплый зеленый шарф, подаренный ему Екатериной Никифоровой, медицинской сестрой пункта первой помощи.

На плотине в разгаре был обычный трудовой день. От левого берега до станицы Магнитной, на всем километровом протяжении эстакады, размеренно шли вагонетки, стучали топорами плотники, бетонщики с шумом валили в бункеры горячее месиво.

Хлудов прошелся в своем праздничном наряде по грохочущей эстакаде и остановился у бетонного завода. Шарф горел у него на шее зеленым пламенем, и молодому бригадиру казалось, что каждая идущая навстречу брезентовая спецовка смотрит на него с укором.

В двенадцать часов загудел паровоз, поставленный у бетономешалки для нагрева воды: старая «Щука» требовала угля и подзывала к себе подсобных рабочих. Но подсобники не появлялись.

Несколько дней назад Хлудов не оставил бы «Щуку» голодной и подбросил бы ей мимоходом в топку несколько лопат угля. Но сегодня он твердо решил ни к чему не притрагиваться и медленно шел мимо плачущего паровоза.

У пункта "Скорой помощи" Хлудов остановился. Зайти к врачу за бюллетенем в эти горячие дни было, по его мнению, последней степенью комсомольского падения. Но сегодня Хлудов махнул на все рукой. Он медленно вошел в приемную и стал снимать куртку.

— Разве тебе хуже? — испуганно спросила Катя и, не дожидаясь ответа, вызвала из соседней комнаты доктора.

— Вам, молодой человек, — сказал доктор, — надо держать ноги в сухом месте. Промокшие сапоги при вашем горле — катар.

— Я так и решил, — сказал Хлудов, напрягая застуженное горло. — Пока не вылечусь, в котлован не полезу.

— Пейте горячее молоко с боржомом, — говорил доктор, подписывая бюллетень, — а дня через два загляните снова.

В здравпункте ожидающих не было, и Катя решила проводить Хлудова. Она шла рядом с любимым и щебетала о всяких пустяках.

Когда они поравнялись со «Щукой», Хлудов сказал, что идет в барак, и попрощался с Катей. Он подождал, пока Катя скрылась за дверью здравпункта, и пошел под эстакаду. Ему хотелось хоть издали посмотреть на своих ребят, которые впервые работали без него.

"Пейте горячее молоко с боржомом! Да, я буду пить горячее молоко с боржомом, — зло сказал самому себе Хлудов. — Я больной, и я имею право не ходить на работу".

Хлудов встал за бетонным бычком, прячась от холодного ветра. В котловане было столько же воды, сколько осталось после ночной смены. Крепкий ледок стянул ее прозрачным панцирем, и землекопам пришлось сделать широкую прорубь, чтобы черпать воду наверх.

"Хорошо сработал товарищ бригадир", — подумал Хлудов, стоя в двадцати метрах от укрощенного "котлована.

Этот котлован звали на плотине «бешеным». Три неплохие бригады землекопов ушли отсюда, так и не добравшись до гранитного дна. Да и как можно было добраться до этого самого дна, если людям приходилось стоять по пояс в ледяной воде и поднимать наверх песок-текун, который сползал с лопаты, даже не показавшись над прорубью!

Вода была смертельным врагом землекопов, поэтому Хлудов, бригадир четвертой по счету бригады на одиннадцатом котловане, начал с того, что поставил всех ребят на откачку. Два дня работали комсомольцы ведрами. Два дня клубился белый пар над взмокшими спинами, но проклятая вода не убывала. Подземные ключи быстро заполняли котлован, не давая ребятам отдыха.

И тогда Хлудову пришла в голову счастливая мысль. Он решил отрезать котлован от водоносных слоев почвы. Хлудов сколол весь лед в котловане и заключил водное зеркало в четырехугольную дощатую раму. Комсомольцы равномерно укладывали по каждой стороне этой рамы мешки с песком. Под их тяжестью рама медленно погружалась на дно, окружая котлован водонепроницаемой броней.

Хлудов теплее укутал горло пуховым шарфом. Он задумчиво смотрел на воду, из которой не вылезал три последних дня, и ему вспомнились смерзшиеся, окровавленные портянки, которые товарищи отдирали от его распухшей правой ноги.

Сегодня бригада работала без напряжения. Одна четверка комсомольцев живым конвейером подымала полные ведра наверх, вторая грелась у костра, а третья зачищала дно для бетонировки.

Вода в котловане стояла не выше двадцати сантиметров, так что голенища сапог оставались сухими. Надо было, конечно, подойти к ребятам, подбодрить их, но Хлудов не шевельнулся. Он даже не крикнул на рыжего бестолкового Ваську, который неизвестно для чего стал бить огромным ломом по дощатому основанию песчаной стенки. Васька мог сдвинуть затопленные доски и снова пустить подпочвенные воды в котлован.

Но Хлудов молчит. Он будет держать ноги в сухом месте, как советовал доктор. А Васька все еще орудует ломом. Вот еще какой-то дурак подходит к нему на помощь, и из-под приподнятой доски забурлил поток. Прорубь так быстро стала заполняться водой, точно все ключи мира устремились в этот с таким трудом отвоеванный котлован. Первым выскакивает из воды Васька.

— А лом? — хрипит Хлудов, подбегая к проруби.

Он ложится на лед, чтобы вытащить из-под доски проклятый лом, но рука уже не достает дна.

Хлудов делает нечеловеческие усилия, чтобы не закричать от боли, и медленно сползает в прорубь.

Сначала погружается одно плечо, потом другое, и наконец бригадир с головой скрывается под водой.

Хлудов нащупывает мешки с песком, упирается коленями в вязкое дно и вытаскивает лом наружу.

Доски садятся на свое место, и комсомольцы тащат под руки своего бригадира к пункту медицинской помощи. Тяжелый конец оледеневшего зеленого шарфа жестоко хлещет парня по зябнущему телу.

1931 г.

ДРУЖБА

Они приехали к нам со строительства Сталинградского тракторного завода, и со дня их приезда на «Магнитку» Петраков почти никогда не видали порознь. Петраки работали в одной смене, в одной бригаде и сидели всегда на комсомольских собраниях рядом.

В январе, когда свирепые уральские ветры кружили по улицам рабочих поселков и конопатили барачные щели снежной пылью, Петраки не мерзли на койках, как мерзли мы. Они заворачивались в два одеяла, ложились на один матрац и спокойно спали до утра, согреваемые теплом своей дружбы.

Сталинградцы утверждали, что Петраки большую часть своей сознательной жизни провели вместе. Ребята заменили дружбой ласку родителей, которые погибли под белоказачьими саблями в дни гражданской войны. Они вместе попали в детдом и вместе убежали оттуда. В 1928 году друзья присоединились к артели смоленских сезонников и приехали в Сталинград.

Здесь Петраки приобрели квалификацию клепальщиков, здесь, в кузнечном цехе, они получили свое трудовое крещение и отсюда поехали в Магнитогорск с первой партией сталинградских комсомольцев.

Так два Петра за свою дружбу были прозваны Петраками и привезли свое новое имя к нам на стройку.

Начальник строительства, поднимаясь при ежедневном обходе на высокие леса второй домны, больше, чем где-либо, задерживался у горна сталинградцев. Петраки работали в эти минуты с удвоенной энергией, и нагревальщица едва успевала подносить им раскаленные заклепки, которые одна за другой становились на места в стальных листах доменного кожуха. Петраки вгоняли в пот нагревальщицу, стараясь поразить начальника строительства искусством пневматической клепки, а начальник удивлялся другому. Он смотрел на обветренные лица ударников и хотел найти правильное определение той силе, которая их соединяла.

Старший прораб доменного участка решил выдвинуть обоих сталинградцев: Петрака-старшего из бригадиров назначить мастером, а Петрака-младшего из подручных — бригадиром. В день опубликования приказа Петраки не вышли на работу. Начальник строительства, поднимаясь домну, в первый раз увидел горн сталинградцев холодным. Это было так невероятно, что начальник строительства спустился вниз, не закончив на этот раз своего обхода.

В одиннадцать часов утра секретарю комсомольского комитета прислали подсмену, и он поехал вместе с начальником стройки к баракам. Петраки укладывали свои вещи в чемодан, когда пришли гости.

— Что же это вы, друзья? — спросил секретарь комитета. — Бежите со стройки, как паразиты?

— Постой, Сережа, — сказал начальник строительства и, повернув Петрака-старшего лицом к окну, задал ему вопрос: — Ты, может, за своего друга обиделся? Если так, то напрасно. Я могу помочь тебе, и хоть такое выдвижение у нас не принято, но в виде исключения мы назначим твоего подручного мастером.

— Я не хочу быть мастером, — сказал Петрак-младший.

— И я не хочу, — повторил старший. — Мы не набивались на выдвижение.

— Вы что, хотите остаться в одной бригаде?

— Конечно, в одной.

— Нет, мы вашим капризам потакать не станем, — сказал секретарь комитета. — Это полнейшая анархия!

Петраки молчали. Тогда начальник строительства толкнул чемодан под койку и сказал:

— Я скажу старшему прорабу, что он ошибся. Вы, друзья, на выдвижение еще не годитесь.

Петрак-старший хотел что-то ответить, но его перебил Петрак-младший и, лукаво улыбнувшись, ответил:

— Это верно, не годимся.

— Врешь! — не удержался начальник строительства. — У вас у обоих золотые руки, а вы говорите: "Не годимся"! Но пусть будет по-вашему. Работайте по-прежнему в одной бригаде, а сейчас собирайтесь на домну.

Петраки быстро накинули спецовки и через полчаса уже разогревали горн. Вся смена смеялась над ребятами, друзей называли девками за то, что они отказались расстаться друг с другом. Но Петраки не обращали на это внимания. Они, как и прежде, работали вместе и, чтобы загладить свою вину перед прорабом, оставались после работы клепать сверхплановый «комсомольский» ярус.

В ноябре начался монтаж колошникового устройства, и Петраки перешли на клепку кауперов. В это время комсомольская организация перебросила много молодежи из подсобных предприятий на основные участки. К Петракам пришла новая нагревальщица. Это была сотрудница седьмой столовой, красивая голубоглазая брюнетка.

Все мы хорошо знали буфетчицу Веру. Она была лучшей волейболисткой в нашем поселке, и за ней числилось много вздыхателей. Если говорить откровенно, то сменный инженер послал Веру в бригаду сталинградцев только потому, что верил в их твердокаменную дружбу. Он надеялся оградить таким образом девушку, которая ему нравилась, от лишних поклонников.

Приход Веры в бригаду заставил сталинградцев задуматься над рядом новых проблем. Петраки первый раз в жизни сталкивались с такой красивой девушкой, поэтому подгонять ее бранными словечками, как это бывало с прежними нагревальщицами, считали неудобным. Кроме того, монтаж кауперов проводился на огромной высоте. Клепальщики должны были работать в подвесных люльках и не терять присутствия духа. Новая нагревальщица, хоть это ей и не хотелось показывать, не могла скрыть своей робости. Она боялась высоты и забиралась вверх по узкой лестнице зажмурившись.

Петраки заметили это в первый же день работы. И, чтобы избавить Веру от лишних подъемов и спусков, сами лазили вниз за коксом и заклепками. Друзья терпеливо учили Веру работе горновщицы. Они читали ей лекции о температурных кривых, рассказывали об экономных способах колки кокса (без мелочи и пыли) и часто становились у горна, чтобы показать все секреты равномерного нагрева заклепок.

Тяжело давалась Вере новая профессия. Она с трудом постигала правила своей несложной работы и делала много промахов. Ей хотелось быть искусной нагревальщицей. Она приглядывалась к работе горновщиц на соседних люльках и старалась подражать всем движениям сталинградцев. Но что делать, руки буфетчицы, привыкшие к приготовлению бутербродов, никак не могли справиться с тяжелыми кузнечными щипцами и с трудом ворочали их в горящем коксе. Иногда, в часы напряженной работы, кто-нибудь из Петраков зло оборачивался к горну, чтобы облегчить душу крепким словцом, и замолкал. Вера смотрела на парней так кротко и виновато, что самые сердитые морщины моментально разглаживались.

Друзья прощали Вере все ее ошибки. Они уже с трудом выполняли план и оставались после работы на час — другой в люльках, чтобы сохранить за собой место лучшей бригады доменного участка. Петраки готовы были сидеть в люльках по две смены кряду, лишь бы определить, к кому из них относится голубая нежность Вериных взглядов. Произошло то, что и должно было случиться: Петраки отдавали дань своей молодости. Оставалось только узнать, кто тот единственный, которого избрала Вера. А вот как узнать, если в этой девушке сосредоточилась не только прелесть, но и лукавство целого десятка женщин?

Вера знала все рассказы, связанные с дружбой Петрака-младшего и Петрака-старшего, и ей лестно было чувствовать себя единственным человеком, который смог бы, если захотел, расстроить дружбу этой неразлучной пары. Вера хотела, чтобы Петраки, привязанность которых вошла в поговорку, сами предложили ей выход из создавшегося положения.

Так прошла зима, но ни один из Петраков откровенно не заговорил с Верой о своих чувствах. Ребята часто уходили из барака порознь, поочередно гуляли по заснеженным тропам с любимой девушкой и расставались, так и не сказав нужного слова. Вера удивлялась нерешительности друзей. Она давно бы сама пришла к ним на помощь, если бы не девичья гордость.

Трудно себе представить, как долго могла продолжаться эта молчаливая борьба, но вот ледоход на реке Урале возвестил о приходе весны. Весной чувства влюбленных становятся острей и тоньше. И, очевидно, по этой причине Петрак-старший решил излить свою грусть в стихотворении. Это был наивный зарифмованный рассказ о девушке, у которой глаза бирюзовые, волосы шелковые, зубы жемчужные, а сердце каменное.

Это стихотворение поместили в газете "Даешь чугун!". И каждый из нас, кто читал его, жалел тоскующего бригадира и удивлялся упорству нагревальщицы. Прочел этот стих и Петрак-младший. Он долго бродил в этот вечер по берегу Урала, а когда вернулся в барак, то впервые сказал своему другу неправду.

— Я люблю Тоню, — сказал он, — Тоню из механического цеха и хочу на ней жениться.

Петрак-старший хотел вначале уличить своего друга в обмане, но потом обмяк и сделал вид, что поверил этому признанию. Петрак-младший оказался человеком упорным. Он решил не мешать счастью своего друга и проводил все вечера с Тоней.

Начальник строительства узнал обо всей этой истории и выделил в новом доме две комнаты, чтобы поселить в них обе пары молодоженов. Наши комсомольцы стали готовиться к веселой свадьбе. Мы достали столы и стулья, починили два клубных дивана и купили шесть горшков красной гвоздики. Кровати выписали из склада центральной гостиницы, и мы решили перетащить их к ребятам только в день свадьбы, которая была назначена на двадцатое мая.

Все шло как будто нормально. Петраки хотели даже собрать к двадцатому мая последний ярус каупера и все свободное время проводили в люльках. Вера и Тоня сделались неразлучными подругами и шили себе новые платья.

Наступил наконец день свадьбы. Весь барак, точно сговорившись, принес Петракам свои поздравления. Мы заставили друзей облобызаться, для того чтобы достойно проститься с последним днем старой, холостяцкой дружбы. Кто-то из монтажников вытащил из сундучка бутылку вина, и каждый из нас выпил по рюмке за счастье молодоженов.

Пока мы возились с бутылкой и перебрасывались шутками, Петрак-младший незаметно ушел на домну и, не ожидая нас, принялся за работу.

Он стоял на двух длинных болтах и, балансируя на сорокаметровой высоте, старался посадить последний лист каупера на место. Это было опасной акробатикой, которой иногда верхолазы-такелажники приводили в трепет инспекторов по труду и нагревальщиц. Петрак-старший полез наверх, чтобы образумить своего друга.

Но он не успел добраться и до половины лестницы, как лист, который устанавливал его друг, покачнулся, Петрак-младший потерял равновесие и сорвался вниз.

Когда мы прибежали к подножию каупера, Петрак-старший ползал у кровавой лужи и не подпускал врача к искалеченному телу товарища. Мы решили, что Петрак помешался. И когда он, плача, побежал за носилками, кто-то хотел остановить его. Но начальник строительства сказал:

— Пусть идет. Слезы облегчат ему душу.

На следующий день мы всем участком хоронили товарища. Петрака-старшего с нами не было. Только на третий день после несчастья Вера разыскала его у горы Дальней. Но Петрак не стал с ней разговаривать и ушел в поле. Вечером, когда мы заканчивали смену, Петрак явился на доменный участок. Он поднялся со старой своей нагревальщицей наверх, сам заклепал последний лист каупера и написал на нем имя своего друга. Эта надпись долго белела в небе, напоминая нам о большой любви и настоящей дружбе.

Вы спросите: что стало с Верой? Она до сих пор живет в Магнитогорске. Сначала она думала, что Петрак успокоится и вернется к ней. Но спустя полгода ожидание наскучило Вере, и она вышла замуж за инженера мартеновского цеха.

1931 г.

РАССКАЗ О ВЕДУЩИХ ШЕСТЕРНЯХ

В девять часов господин Гартман поругался с бригадиром Банных. В десять он поссорился с инженером Тумасовым, и, наконец, за сорок пять минут до «шабаша» Гартман дал приказание немецким рабочим бросить монтаж и демонстративно ушел.

Гартман ушел, сильно хлопнув дверью, чтобы научить бригадира Банных с большим уважением относиться к установившимся традициям фирмы «КАСТ» и привычкам ее инженеров.

— Вы скажите им, — говорил Гартман переводчице, — что наша фирма вышла из того возраста, когда легкомысленные эксперименты увеличивают прибыли держателей ее акций Долголетняя практика фирмы «КАСТ» убедила нас, что топки котлов ее системы монтируются не менее шестидесяти дней и семнадцати часов. Менять свои правила мы не намерены, поэтому, если господин Банных и инженер Тумасов станут настаивать на более коротком сроке, мы вынуждены будем снять с себя ответственность за работу будущей электрической станции и не участвовать в монтаже котлов.

Девушка наспех перевела речь господина Гартмана «господину» Банных и побежала по мосткам догонять немцев.

Пока господин Гартман бушевал в котельной, господин Поляс кричал худенькому восемнадцатилетнему автогенщику Мордуховичу:

— Сумасшедшая страна, больные люди! Вы безответственно рискуете репутацией солидной фирмы «Бергман» и предлагаете ей несерьезные сделки! Вы требуете, чтобы мы смонтировали турбину на двенадцать тысяч киловатт за двадцать дней, когда турбина «Бергмана» с самого основания фирмы монтировалась по три — четыре месяца. Я монтировал турбины в Гамбурге, Берлине, Будапеште, Стокгольме! Монтировал их в готовых станционных зданиях, чистоте которых может позавидовать комната любой фрау из Нейкельна. Вы же имеете смелость заставлять нас сокращать сроки монтажа! И где? В здании вашей ЦЭС, в здании, которое не имеет крыши, фундамента и окон. Где вы видели, господин Мордухович, чтобы в машинном зале одновременно с монтажом турбины копали землю, лили в колонны бетон и сдирали над головой части старой опалубки? Турбина «Бергмана» не мясорубка, которую можно собирать на грязном столе рядом с немытой посудой и картофельными очистками, а инженер Поляс не мальчишка. Поляс, господин Мордухович, серьезный человек, и он не может согласиться на сроки монтажа, которые родились в не совсем здоровых головах ваших комсомольцев.

Конфликт назревал.

Господин Гартман, представитель фирмы «КАСТ», месяц назад прибыл на строительство. Поезд пришел в одиннадцать ночи. Несмотря на это, свежевыбритый Гартман ровно в восемь часов утра стоял перед столом начальника тепломонтажного отдела. Гартман впервые приехал в Советский Союз. Поэтому он очень сдержанно представился инженеру Тумасову и попросил проводить его на место работы.

По дороге к котельной немец ни разу не осквернил своих свежевыбритых щек улыбкой: зачем улыбаться в чужой стране, чужому человеку?

Только взобравшись по трапу в котельный зал, Гартман внезапным вопросом нарушил молчание:

— А где же крыша?

— Запоздала. Железные стропила задержаны в мастерских конторы Стальмоста.

— А вы передайте заказ другой фирме, — посоветовал Гартман, — потребуйте неустойку.

Тумасов улыбнулся. Воцарилось неловкое молчание. Первый совет немецкого инженера растворился в воздухе.

— А что это такое? — снова задал вопрос Гартман.

— Бетонировка фундамента под турбогенератор. Небольшое запоздание наших строителей. Щебенка заела.

— Кризис? — осведомился Гартман.

— Нет. Недостача автотранспорта.

— Позвоните в гараж.

— Там тоже недостача.

— Тогда в другой гараж, в третий.

Тумасов улыбнулся. Он улыбался в это утро уже второй раз.

— Но когда же все-таки кончатся все эти работы? Когда вы покроете здание крышей, остеклите котельную и помоете полы для того, чтобы нам можно было приступить к монтажу?

— А вы начинайте работу без окон и без крыши. Крышу мы будем стеклить одновременно с монтажом и установкой оконных переплетов. А полы успеем помыть и после монтажа.

Гартмана такая система работ удивила. Он сначала растерялся, затем возмутился, а возмутившись, осмелел.

— Я не знал, — сказал он, — что большевики надевают нижнюю сорочку поверх смокинга. Я привык монтировать котлы в готовом здании, и ваш способ работ мне не знаком.

— А вы познакомьтесь, — посоветовал Тумасов. — Это невредно. Кстати, познакомьтесь и с товарищем Банных. В этом деле он вам посодействует.

Банных приехал на Магнитострой немногим ранее господина Гартмана. Банных не монтировал топок фирмы «КАСТ» ни в Гамбурге, ни в Берлине, ни в Стокгольме. Банных прибыл к горе Магнитной по путевке ленинградских рабочих с пятой государственной электрической станции, и у него была своя точка зрения на темпы монтажа и строительства.

Исходной точкой для него был человек. Посему с него, с человека, и начал свою работу Банных.

Сорок человек числилось по табелю в бригаде Банных. Сорок номеров было отведено им в ящике СУРС (стол учета рабочей силы). Люди регистрировались в ту пору только по табельным талонам платежной ведомости. Счетоводы вели с ними беседы языком скрипучих перьев. Людей знали по номерам, а номерам вели учет минусы и плюсы: минус — прогул, плюс — работает.

Ежедневно старший табельщик давал в СУРС рапортичку, в которой говорилось:

"Сим сообщаю вам:

в бригаде Банных числится на данное число 40 (сорок) рабочих номеров, из коих 4 (четыре) уехало, 15 (пятнадцать) прогуливает, 7 (семь) вновь поступивших".

— Довольно! — сказал наконец Банных. — Мне для монтажа нужен крепкий коллектив, а не задачник с числами. Как можно работать, ежели у вас человек не человек, а номер две тысячи семьдесят первый? Мне нужен человек с именем, отчеством и фамилией. Я должен знать, откуда приехал он, из Тамбова или Донбасса, что привез он нам и что хочет взять взамен. В механизме моего коллектива сорок шестеренок. Для вас, товарищи табельщики, все шестеренки одинаковы, поэтому вы думаете, что, как ни поставь их, механизм будет работать. Чепуха! Шестерни бывают разных назначений. Одни называются ведущими, другие — ведомыми. И вот когда мы проверим назначение и качество каждой шестеренки и сделаем им хороший подбор, машина завертится. Ведущие поведут ведомых, и, смотришь, ведомые сами станут ведущими!

Человек был исходной точкой, поэтому Банных стал внимательно изучать причины прогулов и низкой производительности.

Номера стали выветриваться из внутрибригадного обращения. Под табельным номером 2071 оказался демобилизованный красноармеец Шамков, а номер 2120 гулял по бригадным спискам в лаптях сибирского колхозника Чусова.

Номера оживали, номера стали разговаривать своими собственными голосами, и Банных услышал наконец в своей бригаде и владимирское оканье, и украинский говор, и калужские словечки.

Бригада ленинградского слесаря Банных оказалась очень пестрой. Деревни из-под Тамбова, Рязани, Казани, с Урала дали таких своих представителей, которым впервые в жизни приходилось держать в руках зубило. Банных искал «ведущих», а их в бригаде было слишком мало. Старый табельщик по-прежнему сообщал:

"20 (двадцать) прогулов, 6 (шесть) уехало".

— Спросите господина Банных, — говорил господин Гартман переводчице, — почему так мало рабочих на монтаже?

— Прогуливают, — отвечал Банных.

— Прогнать с завода, — советовал Гартман.

— А где взять других?

— Наймите у ворот безработных.

Банных смеялся.

— Передайте господину Гартману: во-первых, у нас еще не выстроены ворота, а во-вторых, нет безработных.

Гартману было непонятно, почему в такой огромной стране нет безработных. Ленинградского же бригадира это не удивляло. Товарищ Банных решал вопрос по-своему. Он приходил в комитет комсомола, садился напротив секретаря и говорил ему:

— Мало у меня в бригаде ведущих шестерен. Подбрось мне комсомольцев, сделаем котел молодежным.

Секретарь думал. Он выискивал у себя в памяти имена подходящих для монтажа ударников, вносил их в список и шел в отдел кадров.

— Попробую уломать заведующего. Может, отдаст.

Через неделю бригада Банных имела уже звенья. Шамков становился ведущим в первом звене, Голубков и Гордиев — во втором и третьем, Матвеев — в четвертом, Слесаренко — в пятом.

Пять звеньев становились пятью пальцами бригадира Банных и постепенно сжимались в кулак. Тридцать первого июля троим опоздавшим на работу впервые было заявлено:

— Проспали? Так сходите отоспитесь. Нам прогульщиков не надо.

В бригаде Банных шел кропотливый подбор шестеренок.

В середине второго месяца монтажных работ господин Гартман устроил первый скандал.

— Куда гонит господин Банных работу? — спрашивал он переводчицу.

— Передайте господину Гартману, что наши рабочие хотят смонтировать топку котла со всеми гидравлическими установками в тридцать дней.

— Не в тридцать, а в шестьдесят, — перебивает Гартман.

— Вы говорите, в шестьдесят, — разъясняет Банных, — а рабочие хотят в тридцать.

— Какие рабочие? — пренебрежительно спрашивает Гартман и смотрит на промасленную буденовку Шамкова. — Не этот ли зольдат хочет?

— Это не зольдат, а демобилизованный красноармеец.

Гартман нетерпеливо машет рукой и смотрит на лапти Чусова.

— Зольдат и мюжик не могут спорить с фирмой «КАСГ». Топки ее системы Гартман монтирует шестьдесят дней и семнадцать часов!

Когда Банных попытался протестовать, Гартман собрал чертежи и ушел с работы.

Молодые инженеры Межеровский и Дмитриев подошли к котлу.

— Ушел?

— Ушел.

— А чертежи?

— Забрал.

Около Банных стоял рабочий фирмы «КАСГ». Он подождал, пока Гартман не скрылся из виду, и начал вести объяснения при помощи пальцев и улыбок.

— Чертежей не надо. Чертеж у нас в голове. Десять топок (при этом разжимаются пальцы обеих рук) мы смонтируем. В топках ничего страшного нет. Пусть Гартман кричит, а вы работайте, мы поможем.

Гартман кричал и сердился. Все чаще он стал уходить из котельной с чертежами. Все чаще Банных с Межеровским лазили по котлу и разговаривали с немецкими монтажниками жестами.

Шамков в звене был «ведущим». Шамков вел старика Чусова, двух комсомольцев, двух таких же, как он, демобилизованных красноармейцев и двух слесарей, вчерашних чернорабочих.

Звено приступало к вальцовке.

С первой трубой Шамков возился очень долго. Он попросту не знал, как нужно делать вальцовку. Спросить у старых рабочих было неудобно: «ведущий» должен знать все. Время тянулось медленно. Чусов ждал конца, а Шамков не знал, когда он наступит. Пришел Банных, посмотрел на вальцовку и бросил взгляд на Шамкова.

— Хорош конец. Переходи на второй. Сколько по плану? — спросил Банных.

Вместо Шамкова ответил Чусов:

— Сорок.

— Подучился уже?

— Так точно, товарищ бригадир.

— А завальцуете сорок?

Шамков снова не ответил. Шамков боялся дать обещание и не выполнить его. Он принялся вальцевать вторую трубу и сделал вид, что не расслышал вопроса.

В этот день Шамков остался после восьмичасового рабочего дня, чтобы выполнить суточное задание. Глядя на Шамкова, остался Чусов.

Звено Шамкова день ото дня прибавляло темпы. Сорок концов уступили место сорока пяти, сорок пять — пятидесяти, пятьдесят — шестидесяти.

Гартман бушевал и волновался. Он кричал, что такой спешки ему не нужно. Он доказывал бригадиру Банных, что больше сорока труб в день он не требует. Гартман никак не мог понять, почему «зольдат» Шамков и «мюжик» Чусов добровольно остаются после работы и гонят по шестидесяти труб за смену.

А Шамков шел дальше. Он стал давать по семидесяти труб, а затем и по восьмидесяти. Бригада Банных кончала монтаж топки фирмы «КАСТ» на двадцать четвертые сутки. Третьего сентября монтажники уже готовились к опрессовке. Господин Гартман прибежал к Тумасову и потребовал десять суток на осмотр котла, прежде чем пустить его под гидравлическое испытание. Десять суток — и ни одного дня меньше!

— Может быть, господину Гартману хватит и двух часов на осмотр? — спросил, улыбаясь, Тумасов.

Гартман не стал продолжать разговор. За сорок пять минут до «шабаша» он дал приказание немецким рабочим бросить монтаж и демонстративно ушел.

Гартман ушел, сильно хлопнув дверью, чтобы научить господ Банных, Тумасова и Шамкова с большим уважением относиться к установившимся традициям фирмы «КАСГ» и привычкам ее инженеров.

В час дня котел стали наполнять водой — начиналась опрессовка. Когда давление в котле поднялось на десять атмосфер, к Гартману послали человека с просьбой прийти на испытание.

Гартман не явился. Давление подымалось все выше и выше. Манометр показывал двадцать атмосфер. Банных молча ходил у труб. К Гартману послали второй раз. И во второй раз он отказался прийти.

Манометр показал тридцать атмосфер.

Стрелка поднималась уже к сорока, когда Гартман решил наконец послать на разведку своего человека. Человек пришел, оглядел трубы и убежал обратно. По трапу поднимался сам Гартман.

При сорока трех атмосферах давления начался осмотр котла. Из тысячи шестисот труб котла «Гонемага» "заслезилась" всего одна.

Гартман отыскал товарища Банных. Он сжал ему руку и сказал переводчице:

— Передайте господину Банных: фирма «КАСГ» удивлена. Топки ее системы можно, оказывается, монтировать не в шестьдесят дней и семнадцать часов, а в три раза быстрее. Скажите Банных, что Советский Союз поставил мировой рекорд не только в скорости, но и по качеству. Я, Гартман, не слышал ни об одном случае такого монтажа, когда из тысячи шестисот труб ни одна не дала бы течи.

Четвертого сентября комсомольский котел уже был сдан котельному инспектору. Банных выделил Шамкову самостоятельную бригаду, а во главе осиротевшего звена поставил «ведущим» старика Чусова.

Вечером господин Поляс пришел к господину Гартману.

— Фирма "Бергман", — сказал он, — потерпела поражение в один день с фирмой «КАСГ». Вы помните этого мальчика Мордуховича, о нахальстве которого я вам говорил? Он заставил меня изменить свое отношение к традициям нашей фирмы. Сегодня мы сдали готовую турбину, сдали на двадцатый день после начала монтажа. Это могло случиться только в этой непонятной стране. Так могут работать лишь фанатики. Мордухович заразил сумасшедшей гонкой даже меня и добился своего. Вы знаете, — продолжал Поляс, — я никогда не видел, чтобы люди так боролись за данное ими слово. Комсомольцы сутками не уходили со стройки. Когда нужны были плотники, они брались за топоры. Когда требовались бетонщики, они сами месили бетон. Не было тряпок для протирки частей, они снимали свои рубашки…

Гартман молчал, замолчал и Поляс.

Монтаж комсомольской турбины центральной электрической станции был закончен в двадцать дней.

Четвертого сентября вечером Мордухович отчитывался о работе своей бригады на комсомольском собрании и получил на вид за медленное освоение немецкого языка.

1931 г.

НАТА

В комсомольской ячейке Наташу всегда звали Нагой. Это, по существу, пустяковое переименование каким-то незаметным штрихом подчеркивало весеннюю окраску ее глаз и ее характера. Наташа любила, когда ее окликали сокращенным именем, ибо в этом было много теплоты, дружбы. А еще любила она свое имя потому, что впервые ее назвал Натой Саша Волков.

Сашка прибыл к нам на завод с первой комиссией Цекамола в марте 1930 года и остался «секретарить» в сборочном цехе. В жизнь нового цеха Сашка входил уверенно. Он не кричал на собраниях о прорывах языком плакатов и лозунгов и не прикрывал своего технического невежества треском дешевой демагогии. Это резко отличало Сашку Волкова от двух его предшественников.

Сашка собирал на беседы бригадиров, рылся в платежных ведомостях и посвятил три комсомольских собрания трем странным вопросам.

На первом собрании американские мастера рассказывали переводчицам, а переводчицы комсомольцам о работе примерно таких же цехов и таких же станков на заводе Генри Форда в Детройте и на заводах Мак-Кормик. На втором собрании начальник цеха инженер Салищев два часа обдавал суховеем зевающие рты молодежи. Салищев был большой знаменитостью в инженерном мире, и на заводе к нему относились весьма предупредительно: как бы не обидеть беспартийного спеца.

Когда Салищев кончил свою речь, Сашка вежливо задал вопрос:

— Ну, а как, уважаемый Даниил Ксенофонтович, мы будем расставлять рабочих по комплектам и бригадам?

— По каким бригадам? — спросил инженер Салищев. — Разве вы не слышали, о чем я говорил собранию? Поточное производство деталей и их сборка на конвейере получили свою техническую разработку в Америке. Наш завод является копией, а оригинал — это Форд. Мы позаимствовали в Америке технику, мы возьмем оттуда же и принцип расстановки рабочих, рекомендованный инженером Тейлором. Этот принцип берет в основу не рабочего, а только одну из его функций, которая долголетней практикой у конвейера доводится почти до совершенства. Рабочего как такового у нас не будет. У нас в цехе имеется семьсот пятьдесят шесть станков и семьсот пятьдесят шесть рабочих функций. При гаком распорядке, вы сами видите, ни о какой бригаде говорить не приходится. В цехе должны быть только станки, наладчики и рабочие места.

Даниил Ксенофонтович закончил на этом свое объяснение и ушел.

— Простите, я занят.

Прения пришлось перенести на следующее собрание. Сашка Волков в тот же вечер уехал в город и ходил по библиотекам и книжным магазинам. Он искал книжку об инженере Тейлоре и его "принципах".

Дня через два Сашка подошел в цехе к зуборезам. У рабочих не было поковок, и они сидели у станков, как в читальне, с книжками и газетами.

— Кто у вас старший? — спросил Сашка.

— У нас старших нет, — ответила Наташа.

— Как же нет? А кем будешь ты?

— Я рабочая функция номер триста двадцать один, а сосед мой — функция номер триста двадцать два.

— Ну, а имя-то у тебя есть?

— Здесь нет. А вообще меня зовут Наташей.

— Эх, Ната, Ната! — сказал Сашка. — Наверное, ты комсомолка, а в цехе вместо работы книжки читаешь.

— А что делать? — спросила Ната. — Поковок-то нет!

— А почему нет?

— Кто же их знает, почему? Об этом надо спросить наладчика, а я только функция номер триста двадцать один, и вмешиваться мне в дела, не относящиеся к этой функции, не разрешается.

— Чепуха! — сказал Сашка.

В обеденный перерыв он пошел вместе с Натой в кузницу. Поковки для шестерен штамповались молотами «Аякс», а «Аяксами» управляли неопытные рабочие. В этот день Ната возглавила первую сквозную комсомольскую бригаду, которая повела борьбу за нормальный выпуск шестереночных заготовок.

На третьем собрании впервые перед комсомольцами выступил секретарь сборочного цеха Сашка Волков. Он сказал:

— Наш завод новый. Он выстроен с расчетом на конвейерную работу. Наш цех, товарищи, молод. Шестьдесят процентов рабочих комсомольцы, и мы начинаем борьбу с Тейлором. Мы взяли у Форда его конвейер, ибо он является совершенством техники, но к этому конвейеру требуются социалистические поправки. У нас на заводе рабочий будет не тейлоровским автоматом, а живым человеком с именем и фамилией. Пусть пронумерованные придатки к машинам останутся там, за океаном, в стране Генри Форда и Тейлора.

Так начал свою работу в сборочном цехе Сашка Волков. Он ходил по пролетам, устраивал производственные совещания, на которых сталкивал литейщиков с кузнецами, а кузнецов с комсомольцами сборочного. На совещаниях ребята добирались до первопричин простоев и искали способы устранения их. По вечерам в комнатах заводской конторы мастера и инженеры развешивали по стенам чертежи и водили по ним пальцем. В комнатах заводской конторы шли занятия кружков технического вооружения. Сам Александр Волков два раза в декаду уходил с завода и сидел на лекциях Даниила Ксенофонтовича Салищева в стенах недавно организованного Автотракторного института.

Как-то днем в столовой Ната встретилась с Сашкой за одним столом.

— Ну, как жизнь зуборезная? — спросил Сашка.

— Да ничего, — тихо сказала Ната.

Отвечая, она глядела в тарелку, ибо смотреть Сашке в глаза ей было неловко. Ната за эти месяцы полюбила Сашку. А любить простой девушке впервые, к тому же секретаря большого комитета, не такое уж легкое дело.

Сашка говорил Нате:

— Знаешь, мы подбираем сейчас молодежь для посылки в Автотракторный институт на учебу. Нам нужно готовить своих специалистов, знающих конвейерное производство. После Сталинграда будут пущены такие же заводы в Харькове, Саратове, Новосибирске, Челябинске, Нижнем Новгороде и Москве.

Ната подняла глаза на Сашку, и когда он спросил:

— А не хочешь ли ты по-серьезному изучить механику поточного производства?

Ната ответила:

— Хочу.

В сентябре Ната стала студенткой АТИ, а в июне переехала в маленькую комнату Александра, и они стали жить вместе.

…Шел 1932 год. Ната сдавала зачеты за второй курс Автотракторного института, чтобы перейти на третий. За эти годы она научилась смотреть на факты и события своими собственными глазами. То, что говорил ей Сашка о системе Тейлора и конвейере, она во много раз глубже изучила на лекциях и семинарах. Те предприятия, о постройке которых два года назад докладывал Сашка на собраниях, стали уже действующими заводами, и на одном из них Ната проходила студенческую практику.

Если говорить откровенно, то Ната по-прежнему была привязана только к своему Сашке.

Молодежь сборочного цеха полюбила когда-то секретаря комсомольского комитета Волкова за то, что он не прикрывал плакатной шумихой своего технического невежества. Ната считала Сашку настоящим деловым парнем, который не барахтался беспомощным ребенком в неизвестном, а старался освоить это неизвестное. Несмотря на то, что за два прошедших года Волков руководил уже новыми комсомольскими организациями, стиль Сашкиной работы остался прежним. Сашка честно относился к порученной ему работе и старался узнать то, чего не знал. Он начинал всякий раз работу на новом месте с увлечением, вникая в суть дела.

Но всякая глубина — понятие относительное. Те знания, которые приобрел Сашка за шесть месяцев «секретарствования» в сборочном цехе и которые Нате казались когда-то глубокими, сейчас она легко могла перейти вброд. В 1930 году Ната пошла учиться в Автотракторный институт. Через год — другой она кончит институт, а Сашка? Проработав шесть месяцев в сборочном, он стал секретарем ячейки железнодорожного узла, уйдя с завода с куцыми знаниями поточного производства. С железной дороги его перебросили на стройку, со стройки — редактировать комсомольскую газету, а теперь Волков пятый месяц «секретарит» на селе. В результате всех этих перебросок у Сашки сохранилось в голове две сотни новых слов из строительного, газетного, сельскохозяйственного и железнодорожного обихода — только и всего, но ни одного нового дела толком он так и не узнал.

И вот на днях Ната послала Сашке письмо.

"Прежде я думала, — писала Ната, — что ты, Сашка, тип настоящего комсомольского работника, что ты пытаешься увязать организаторскую работу с техникой. Мне даже казалось, что ты серьезно хочешь разобраться в технологии поточного производства, но то, что ты узнал (ибо изучить ты не мог) в течение пяти месяцев о Форде, конвейере и Тейлоре, никакой пользы тебе не принесло, ибо ты, наверное, сейчас так запутался в разных терминах и наименованиях, которые слышал за эти годы, что путаешь Тейлора с паровозным тендером, а тендер с газетным курсивом.

Ты, Сашка, считаешься хорошим комсомольским работником. На днях тебя даже похвально упомянул в своей речи секретарь областного комитета. Вот, мол, у нас какие в деревне молодежные работники. Но я с секретарем обкома не согласна. Чтобы быть хорошим комсомольским вожаком в деревне, нужно быть не только умелым организатором, надо еще знать деревню, уметь разбираться в семенах, сельскохозяйственных машинах. Разговаривать же секретарю райкома с комбайнером или трактористом и не знать ничего о коробке скоростей — вещь, по-моему, невероятная. Разве не был бы ты во сто крат лучшим работником в деревне, если бы за эти два года не скакал с завода в редакцию, из редакции на стройку, а работал бы только в колхозе? Конечно, был бы, ибо человек ты пытливый, неглупый, трудолюбивый.

Эх, Сашка, не растрачивай зря свои годы! Если тебя так часто гоняет с места на место областной комитет, спорь, ругайся с обкомом".

Вот такое письмо послала Ната Сашке и вчера получила ответ:

"Представь себе, сел писать письмо и не знаю, как его начать. Раньше тебя звали Наташей. Я окомсомолил это имя, и весь цех звал тебя Натой. И вот сейчас, несмотря на то, что тебе еще не стукнуло 23 лет, ты уже перестала быть Натой. Тебя следует называть Натальей Федоровной, так как от комсомола у тебя, Ната, ничего не осталось. Своими рассуждениями ты напоминаешь пожилого человека. Подумай сама, в наше время, когда вокруг столько нового и интересного, ты советуешь мне осесть по-старчески на какую-нибудь определенную работу, чтобы изучить ее и закоснеть на ней. Было время, когда я сам протестовал против частых перебросок, ибо в ту пору и ко мне закрадывались те же самые мысли, которые волнуют тебя.

Но я, Наташа, понял, что комсомольский работник должен быть человеком любознательным и все время искать новое. Комсомольская работа позволяет мне повседневно бороться за социализм и на только что пущенном гиганте пятилетки, и на новостройке, и в колхозе, и в газете, и всюду в практической борьбе я пополняю свои знания. А что ты? Ты связала свою любознательность, законную любознательность комсомолки, узкими лентами конвейера. Твой мир будет ограничен стенами сборочного цеха какого-нибудь нового машиностроительного завода. Через год — другой ты уйдешь из вуза на завод и сама захлопнешь за собой дверь и большой мир. А выбраться из-за этой двери назад будет не так-то легко.

Ты, Наташа, в наши горячие дни берешь слишком скромную ношу на свои плечи. Кстати, о плечах. Разве ты когда-нибудь будешь знать, что, кроме твоих собственных плеч, существуют еще плечи паровозные, которые занимают иногда перегон в семьсот километров! Или, скажем, паровозы. Для тебя паровоз — это большой самовар на колесах, вся жизнь которого — простой баланс пара, а я знаю, что есть паровозы, которых зовут «яшками», паровозы «щуки», паровозы «овечки», паровозы «комсомольцы». Ты можешь, конечно, сказать: "Раз тебе, товарищ Волков, нравятся паровозы, ты и работай по-серьезному на железной дороге, глубже изучай технику этого дела". А зачем мне это? Ведь если я заберусь всерьез на паровоз, то земля всегда будет проноситься мимо меня, со всеми своими полями, лесами и заводами, а я этого не хочу. За эти два года я, например, узнал, что железнодорожники измеряют землю километрами, землекопы — кубометрами, а колхозники — гектарами, и я мерил землю всеми этими мерами. А чем ты измеряла землю, дорогая Наталья Федоровна? Ничем. Разве только газетными строчками. Кстати, знаешь ли ты, как набираются эти строчки? Не знаешь, так же, как не знал и я. Но теперь я знаю, ибо я несколько месяцев работал в комсомольской газете. Я научился собирать свои мысли в фразы и преподносить в статьях эти фразы читателю, а те строчки, которые нужно было оставить у него в памяти, я просто подчеркивал, ибо знал, что подчеркнутое всегда набирается в типографии курсивом.

Правда, пером я владею хуже Максима Горького, но у нас в районе не брезгают и этим, и мои статьи печатаются охотно. Вот вчера, например, я писал в газете о соревновании комсомольских ячеек на свиноводческих фермах. Единственным мерилом этого соревнования является «тонноопорос». А вот что такое тонноопорос, ты и не знаешь, и никакая математика, которую ты изучаешь в институте, тебе здесь не поможет. Никакой формулой тебе этого уравнения не решить, потому что само понятие «тонноопорос» родилось только на этих днях и ни в одном учебнике его еще не объяснили.

А ведь уравнение-то пустяковое, с двумя известными и одним неизвестным. Известно, что такое тонна, и известно, что такое опорос. А вот как, за что соревноваться, тебе и неизвестно, ибо ты в деревне не была и в нашей борьбе не участвовала.

Ты, может быть, назовешь меня верхоглядом, но я не верхогляд, я честно изучаю ту область работы, на которую меня посылают, изучаю так, как может изучать ее человек, находящийся в моем положении, а таких, как я, немало. Всех нас очень часто перебрасывают с одной работы на другую. Одни протестуют, другие, как я, нет. В смене обжитых мест есть своя прелесть. Благодаря частым переездам я много вижу и быстро ориентируюсь в совершенно новой для меня обстановке. По-моему, комсомольский работник именно таким и должен быть. А вот когда, уважаемая Наталья Федоровна, я захочу глубже изучить какую-нибудь область знаний, стать спецом, тогда я, значит, перешагну свой комсомольский возраст и должен буду изобретать причины, чтобы уйти из комсомольского комитета на учебу или на другую работу.

Вот как обстоит дело. Но ты, старушка, не отчаивайся за меня и не скучай, говорят, что скоро свидимся. Меня опять забирают в город, а на какую работу, точно не знаю.

За «тонноопорос» не ругайся — это сгоряча. Соревноваться за «тонноопорос» — это значит довести за полгода вес одного свиного выводка до тонны, а для этого за поросятами нужно хорошо ухаживать, сытно их кормить, купать, холить.

Ну, пока, привет ребятам.

Александр".

* * *

Письма Сашки и Наты попали к нам почти случайно. Так как эти письма представляют интерес, то мы и передаем их на суд читателей.

1932 г.

ТРУС

В этот день Федор Сараев решил сделать сюрприз своему другу. В пять вечера он поднялся из забоя, тщательно "вымылся в душевом комбинате и ушел из шахты метро. В шесть часов Сараев был уже у кассы Большого театра.

— Два билета пятнадцатого ряда, — сказал он и подумал: "А что, если Тесленко откажется слушать оперу?"

"Чепуха! Этого не будет, — ответил самому себе Федор. — "Пиковая дама", Пушкин, Чайковский, столетняя графиня… Я ему такое наговорю, что тут не откажешься".

До начала спектакля оставалось полтора часа, и так как Сараев не хотел опаздывать в театр, то он взял такси и помчался на шахту за своим другом.

Петра Тесленко в конторе начальника участка не оказалось.

— Он внизу, — сказал делопроизводитель, удивленно оглядывая праздничное одеяние сменного инженера.

Комсомолец Сараев не обратил внимания на этот удивленный взгляд. Он забыл о своих светлых шевровых полуботинках и новых брюках и пошел к клети, чтобы спуститься в забой. Ждать Тесленко в конторе не было времени — у ворот шахты стояло такси. Не успела клеть спуститься вниз, как Сараева окружили шахтеры.

— Товарищ инженер, — пожаловался бригадир кладчиков бута, — десятник Чурилов прекратил доставку кипятка. Самовольно! Занял клеть подъемом мусора.

— Как прекратил?! — возмутился Сараев и, обернувшись в сторону стволового, сказал: — Кипяток ждать не может, он стынет.

Горячая вода спускалась в шахту метро для разогрева песка, и так как по вине десятника подача кипятка прекратилась, то на самом ответственном объекте шахты — в калоттах — работа приостановилась.

Пока Сараев, прыгая через лужи, шел к месту бутовой кладки, десятник Чурилов поднял наверху целую бучу. Он вызвал к стволу главного инженера шахты Алексеева.

— Помогите, мне мешают работать!

Когда Сараев поднялся на-гора, следствие в конторе шло уже полным ходом.

— Кто позволил вам прекращать подачу мусора? — задал вопрос главный инженер.

— Я считал распоряжение десятника глупым, поэтому отменил его, — ответил Сараев.

— Десятник здесь ни при чем! — вспылил Алексеев. — Вы отменили мое распоряжение.

— В забое прекратилась разработка калотт, — пробовал оправдаться Сараев.

Но главный инженер, человек желчный и самолюбивый, перебил его и, повернувшись к Тесленко, сказал:

— Товарищ начальник участка! Почему вы разрешаете своим друзьям-приятелям опускаться в шахту в нетрезвом виде?

Нижняя губа Сараева запрыгала от негодования. Он был так ошеломлен, что не нашел даже слов для ответа. Он думал, что сейчас Тесленко заступится за него. Но тот даже не пошевельнулся. Он молча стоял перед главным инженером и смотрел себе под ноги.

— Что же вы молчите? — резко спросил Алексеев.

Тесленко не хотел портить отношений с главным инженером. Он подобострастно посмотрел на него и сказал:

— Сараев действительно нетрезв. Это бросилось в глаза даже делопроизводителю.

В маленькой комнатке конторы Сараеву стало жарко, тесно, и он вышел на улицу. У ворот стояло такси. Сараев влез в машину и через пять минут был уже у подъезда Большого театра.

— Вы бы почистились! — сказал шофер и, как бы извиняясь за это замечание, добавил: — Еле-еле успели, я уж думал, вы опоздаете.

— Вот тебе Пушкин, Чайковский и столетняя графиня! — сказал Сараев. И потом, словно вспомнив о чем-то гадком, он полез в карман, вытащил билеты, порвал их и пошел обратно на шахту, поговорить в парткоме.

Прошло два месяца. Ложное обвинение было в тот же злополучный вечер отведено, и Сараев по его просьбе был переведен на соседний участок к Кирюшкину.

Работать Сараеву на участке Тесленко не хотелось. Сараев мог простить Алексееву его раздражительность и вспыльчивость, забыть о глупом обвинении, возведенном на него главным инженером. Но простить Тесленко трусливую угодливость было невозможно.

Сараев, казалось, до самых последних дней своих готов был хранить презрение к бывшему другу.

В шахте метро шла упорная работа. Внизу, под сорокаметровой толщей Красноворотской площади, прокладывались первые штольни. Забойщики пробивались через юру, известняки, чтобы проложить дорогу вагонеткам с бетоном.

Федор Сараев шел со своими забойщиками навстречу рабочим четвертого участка. Шахта со дня на день ожидала соединения двух забоев. Сараев уже слышал через породу урчание перфораторов, он принимал поздравления от рабочих, но все это его не веселило. Ему было неприятно оттого, что навстречу ему по четвертому участку идет Тесленко.

Кто работал в шахтах метро, тот знает, в какой праздник превращалась под землей сбойка штолен и забоев. Рабочие сутками не выходили наверх для того, чтобы не упустить возможности своими собственными руками пробить сквозную арку. Открыв сквозной путь, комсомольцы обнимались и на радостях качали инженеров. А Сараев не хотел обнимать Тесленко даже в честь сбойки.

Все ждали соединения забоев 29 марта. Но случай решил по-другому.

28 марта в четыре часа дня на участке инженера Тесленко рвали породу. Взрыв аммонала оказался такой силы, что вызвал серьезную тревогу на шахте. Сараев через верхнюю штольню спустился вниз к соседям. Здесь стоял бледный, трясущийся Тесленко.

— У меня несчастье, — сказал он.

— Убило кого-нибудь?

— Нет. Обвал. В забое вырвало купол.

Сараев подбежал к дымящемуся входу.

— Лезь! — крикнул он.

Тесленко замешкался. Он неловко схватился за поручни и остановился. Дрожащая нога скользнула по ступенькам, лоб покрылся крупными каплями пота.

Сараев молчал. Тесленко отступил на шаг и посмотрел на него тем самым трусливым взглядом, которым два месяца назад смотрел на главного инженера, обвиняя Сараева.

— Эх ты! — крикнул Сараев и взялся за лестничные перекладины. Он вскарабкался по пятиметровому узкому проходу наверх, и перед ним предстала страшная картина: забой был разрушен. Огромные крепежные бревна валялись по сторонам, как поломанные спички, а вырванный купол зиял над головой страшной раной. Шахте грозила катастрофа. Порода держалась пока еще на узком слое юрской глины. Двадцатиметровый столб плывуна давил на юру тысячетонной тяжестью. Он легко мог порвать тонкий пласт глины и хлынуть через вырванный купол в штольню.

Было ясно, плывун понесется разрушающим потоком по шахте, захватит на своем пути рабочих и успокоится только тогда, когда похоронит все, что принесли с собой под землю люди.

Шахту можно было спасти, немедленно восстановив крепления. Требовалось сейчас же позвать забойщиков наверх и подвести под купол толстые бревна. На раздумья не оставалось времени. И вот когда Сараев подбежал к фурнели, чтобы вызвать к себе рабочих, в голове на мгновение шевельнулось. сомнение: "А стоит ли жертвовать собой из-за этого труса? Разве не ясно, что он, Тесленко, виноват в катастрофе? Разве не он вложил в бурки учетверенную норму аммонала? Разве не под его присмотром просверливались запалочные отверстия не под тем градусом, которого требовала техника безопасности? Разве не он позорно сбежал из забоя, оставив шахту без защиты на грани катастрофы?"

"Нет, инженер Тесленко, — решил Сараев, — я не стану спасать труса".

Но тут из купола обрушился новый кусок глины.

— Ко мне! — крикнул Сараев вниз и бросился к доскам сколачивать помост.

В забой спешно поднялись трое рабочих: Кискин, Ячменев и Нарсуткин.

— Нам нужно спасти шахту, — сказал охрипшим голосом Сараев. — И если плывун прорвется раньше, чем мы поставим ремонтину, тогда спускайтесь вниз по одному и без паники.

Когда Сараев и Ячменев поднялись на помост, чтобы установить крепления, сверху обвалился огромный кусок земли и засыпал инженера.

"Ну, вот и конец", — подумал Сараев, и ему стало душно от своих мыслей, оттого, что обида заставила его думать о мести, когда нужно было спасать шахту.

— Живой! — радостно крикнул Нарсуткин, откопав Сараева.

Сараев открыл глаза, оглядел забой и быстро спросил:

— Не прорвало?

— Обошлось, — сказал Нарсуткин и перевязал платком пораненную голову инженера.

Через двадцать минут в забой прибежал вызванный из конторы начальник шахты. Он влез на помост, проверил установленные крепления и приказал поставить добавочные бревна под купол. Потом спросил у Сараева, где Тесленко.

Тесленко в шахте не оказалось. Его нашли через три часа в кладовой. Начальник участка плакал, спрятавшись от рабочих за кучей грязной спецодежды, и никто не подошел утешить его.

Сбойка задержалась на сутки.

Тридцатого марта шахтеры пробили последнюю арку, и Сараев вступил на четвертый участок для того, чтобы обняться с соседями.

1934 г.

МОЙ ДРУГ

Ваську Науглова я встретил в длинном коридоре клубного тира. Он стоял в скучающей позе и снисходительно смотрел на человеческую мелочь, которая копошилась у его ног. Васька считался лучшим снайпером Пролетарского района и шутя мог уложить сто из ста в черном яблоке осоавиахимовской мишени.

Мы поднялись с Васькой наверх, в комнату отдыха.

Я знал, что Васька только недавно провел горячую ночь в цехе, и поэтому спокойно закрыл глаза, заранее чувствуя, как в моем литературном тесте набирается достаточное количество всяких пряностей.

Но Вася изменил сегодня своим привычкам. Вместо того, чтобы смело шагать по испытанной прямой и рассказать о производстве, он повернул на сто восемьдесят градусов и начал говорить о любви и дружбе.

— Непонятная вещь — любовь, — сказал он мне. — Если бы меня попросили дать определение, я бы назвал ее досадной опечаткой на бланке амбулаторного рецепта. Выпишут какому-нибудь доверчивому туберкулезнику по ошибке банку мозолина, а тот серьезно начинает принимать внутрь по три раза в сутки эту дрянь в полной уверенности, что каждая столовая ложка мозолина уничтожает по крайней мере полмиллиона коховских палочек.

Я имею в виду Петьку Бирюкова, — добавил Вася, — моего друга и товарища до того периода, пока он не обалдел и не переехал на новую квартиру. В ту пору мы не знали с Петькой, что такое лифт и как платят квартплату за двадцать метров жилплощади. От южного берега реки Яузы и до западных склонов Воробьевых гор не было комсомольца, более преданного Советской власти, чем Петька Бирюков. Бывало, когда после очередного квартального премирования мы садились с Петром составлять свой встречный план, начальник шахты метро "Красные ворота" собирал всех статистиков и счетоводов, и они высчитывали, сколько потребуется песка и цемента, чтобы не сорвать нам работу. Петька спал иногда по часу в сутки и мог оставаться в шахте по три смены кряду.

Но тут появилась комната. Петька разжал пальцы и вылетел с подножки на мостовую, прежде чем наш трамвай добрался до конечной остановки. Я даже не был приглашен на новоселье и встретил Петьку только через год.

Я шел тогда по Кузнецкому мосту и увидел в окне аптекарского магазина какие-то жалкие человеческие остатки, глазевшие на полки с зубными щетками. Я остановился, чтобы посмотреть на эту пустую посуду из-под парикмахерского одеколона. Мой бывший друг, который когда-то запросто давал по восемьсот пятидесяти замесов бетона в смену, был в серой пиджачной паре. Глядя на него, вы смогли бы сразу определить, что он ежедневно делает зарядку, состоит членом правления клуба и ходит по выходным дням в кино или в библиотеку. Петр Бирюков подошел ко мне и протянул руку.

— Простите, — сказал я, — вы, кажется, гражданин Бирюков? Если мне не изменяет память, про нас с вами писали несколько лет назад в газете «Метростроевец»: "Они — герои нашего радостного будущего".

— Не хами, Василий, — сказал мне Петька. — Я зашел в этот магазин для того, чтобы купить десять метров стерильной марли. Из этой мануфактуры можно сделать неплохую пару занавесок с рюшками, а если потом отдать все это в краску, может получиться замечательная экипировка для окон.

— Рюшка, краски! — крикнул я. — Ах ты, старая пуговица, оторвавшаяся от жилетки и засунутая второпях в шкатулку! Взгляни, Петя, что стало с тобой. Скажи, кто выпустил из твоих жил красное молодое вино и наполнил этот бурдюк «ессентуками»? Я ненавижу теперь тебя. Чего же ты стоишь рядом со мной и тратишь время на разговоры? Беги скорей домой и проверь счет за газ да полей цветы на твоем подоконнике!

— Оставь, Васька, — сказал Бирюков. — Ударник второй пятилетки должен жить в тепле и комфорте.

— Ах, Петр, Петр! Еще не так давно некий молодой человек, который стоит сейчас подле меня в сером проутюженном костюме, спал в клубном зале и покрывался обыкновенным сукном со стола комсомольской ячейки. Или ты, может, забыл нашу с тобой комнату в Магнитогорске?

И я напомнил Петьке, как пара ящиков из-под токарных станков и дюжина пятидюймовых гвоздей заменяли нам самую дорогую мебель стиля Людовика XV. Это было веселое время. Целыми днями мы с Петькой не вылезали со стройки, а по вечерам устраивали у себя в логове тир и били из окна комсомольского барака лампочки на соседнем крылечке.

Мы долго вспоминали с Петькой нашу бурную жизнь, и вдруг посередине разговора Бирюков стал хвалиться мне тем, что ему удалось по сходной цене купить пружинную оттоманку. Да-да, он с жаром расписывал мне продукт своего мебельного падения, в то время как я вспоминал первую нашу ночь в Магнитогорске, проведенную на сеновале пожарной команды!

Но под луной с первой минуты сотворения вселенной мало вечного. Раскаяние начало наконец проникать в сердце Петра Бирюкова.

— Друг мой, — сказал он, — мне иногда вспоминаются горячие дни нашей бурной жизни. Мне иногда хочется забыться и провести день, как раньше. Ровно в семь сегодня у меня немецкий язык. До семи еще имеется два часа времени. Пойдем, тряхнем костями и погуляем по-старому, так, чтобы небу стало жарко.

Я схватил Петьку за локоть и потащил его по улице.

— Тульский лев! — шептал я. — Наконец-то и ты стал настоящим мужчиной. Ну, уж теперь я тебя не выпущу! Теперь мы пройдемся по всем ресторанам и скажем буфетчикам, чем отличается "двойной золотой" Моссельпрома от бархатного пива завода «Бавария». Теперь милиция забудет, как регулировать уличное движение, и займется укрощением строптивых.

— Но мне нужно быть дома в семь, — сказал Петр, — ко мне придет немка.

Мы зашли в ресторан иностранных специалистов соседнего завода, и я сказал Петьке:

— Заказывай.

— "Москау рундшау" и два стакана кофе.

— Как, газету и кофе? — крикнул я. — Бей меня, Петр, но пожалей буфетчика!

— Графин и пару огурчиков, — поправил я своего друга.

— Только кофе, — перебил Петр и, обращаясь ко мне, добавил: — Сегодня, Василий, твой друг выпускает своего зверя наружу. Сегодня он решил покутить. Поэтому давай сядем за столик, выпьем по чашке черного кофе, и я буду тебе переводить последние известия из немецкой газеты.

Я замолчал и тихо поплелся за этим ублюдком, а он продолжал хвалиться.

— Сегодня, — говорил он, — мы покутим на славу.

Петька взял немецкую газету и стал тыкаться в ее страницы, как недельный кутенок. Мухи дохли от скуки, глядя на то, как этот поношенный лапоть радовался каждому найденному знакомому слову.

— Ты знаешь, как будет «хлеб» по-немецки? — спрашивал он. — «Хлеб» по-немецки будет «брот». Ты понимаешь, хлеб, и вдруг — брот. По-моему, хлеб на всех языках должен одним именем называться, потому что хлеб — это первая человеческая потребность, скажем, если я голодный, чтобы меня все народы понять могли.

— Эх ты, дырка на чулочной пятке, которую забыли заштопать! — крикнул я. — Смеешь ли ты, рохля, сменивший комфорт революционной теплушки на комнату с газом и паровым отоплением, говорить о народах?! Ты ж предатель, дорогой Петр. Предательство ходит по твоей квартире, это оно заставляет тебя тушить окурки о дно фарфоровых пепельниц. Предательство украшает стены твоего дома офсетными картинами из "Красной нивы" и заводит на ночь будильник под твоей подушкой.

Но он не унывал, В половине седьмого, когда мы выпили по второму стакану кофе, Петька встал и сказал:

— Ну вот, мы и повеселились. А теперь пойдем ко мне в гости. Я тебе покажу хорошие репродукции с картин Рубенса и познакомлю со своей немкой.

Я думал отказаться, но Петя так жалостливо взглянул на меня, что я пошел за ним, чтобы навсегда забыть о нашей дружбе. Ну, что говорить дальше? Петька оборудовал свою комнату по картинам из журнала женских мод. Здесь все стояло на месте, а на подушках виднелись даже чистые наволочки. Меня коробил этот порядок. И пока Петр Бирюков принимал свой вечерний душ, я излазил по всем закоулкам, чтобы хоть где-нибудь под кроватью споткнуться о привычки своего друга и обрести его вновь хоть в каком-нибудь старом оброненном окурке. Но под кроватью было чисто. В этой комнате имелись целые две пепельницы, и я должен был долго уговаривать себя, чтобы не потушить окурок о репродукции с картин Рубенса.

Без пяти семь Петька вышел из ванной. Он вытянулся на пружинной оттоманке и мягко сказал, обращаясь ко мне:

— Хорошо, Василий. Ты представить себе не можешь, как чистая и уютная комната дисциплинирует человека. Раньше, когда мы спали на холодных ящиках из вологодского леса, ни один комсорг в мире не смог бы заставить меня выучить и десятка немецких слов, а теперь…

Звонок у входной двери перебил Петра Бирюкова, и через несколько секунд я услышал в прихожей чопорное приветствие, сказанное низким грудным контральто.

"Брюнетка, — уверенно определил я. — Тридцать девять лет. Нос крючком, и вообще комод в юбке".

Петька входил в комнату с длинной немецкой фразой на устах. На этот раз я ошибся. Немка была приятной двадцатидвухлетней блондинкой, и лицо этой блондинки украшалось не крючком, а маленьким вздернутым носиком.

— Вы знакомьтесь с ним на русском языке, — предупредил Петька, — ибо друг мой спит до сих пор на использованной таре из-под станков первой пятилетки, а из западных языков предпочитает жаргон Марьиной Рощи.

Впервые за последнее десятилетие я не выдержал укоризненного взгляда молодой девушки и залился краской, как конторщик.

"Ах, чурбан, ах, старая ты туфля!" — подумал я и попрощался с Петькой.

С того дня я не могу найти себе места, — закончил Василий Науглов.

— То есть? — спросил я.

— Как только я ощутил на себе уничтожающий взгляд этой блондинки, я почувствовал какой-то озноб. Мне показалось, что где-то на большом танцевальном вечере с меня падают брюки, которые я так долго утюжил, и я стою перед всем миром с неприкрытыми волосатыми икрами. Взгляд этой девушки швырнул все мои разговоры об уюте и измене в мусорную корзину. И я понял, что чурбан и пустая посуда из-под парикмахерского одеколона вовсе не Петька Бирюков, а кто-то другой, на него не похожий.

1934 г.

НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ

Теплый весенний вечер спустился над затихавшим селом. Солнечный шар, перекатившись огненным ежом по небосводу, догорал, опустившись где-то за Миргородом. Из-за чернеющего леса уже выплывал надкусанный ломтик луны. Ломтик был таким веселым и аппетитным, точно его выпекли из сдобного теста, которое умела месить на шафране и прочих пряностях ворчливая бабка Оксана, мать колхозного кузнеца Тараса.

Яркие звезды рассыпались вокруг разрумяненного лика лупы легкими пампушечками, и на темном свинцовом зеркале пруда заструились маленькие золотистые ручейки. Наступил тот час, когда утомленные дневными трудами колхозники собрались у своих хат, под цветущими ветвями яблонь и груш, отдохнуть и побаловать себя стаканом, а то и двумя ароматного чая.

Уже самый нетерпеливый из стариков, Олесь Коротенко, отец красавицы Катерины, осторожно настраивал радиоприемник на одну из московских станций и ждал, поглядывая на своих гостей, когда эфир примчит к нему в сад звуки скрипок и виолончели. Но как раз в это время где-то вдали послышалось пение:

На вулицi скрипка грае,

Бас гуде, вимовляе

Мене мати не пускае,

До кужеля пригортае.

А я прясти нездужаю,

В мене ручоньки болять.

Пусти мене, моя мамо,

На вулицю погулять.

Это пел кузнец Тарас. Он аккомпанировал себе на мандолине и иногда даже притопывал. Кузнец дошел до школы. Он на минуту заглянул в окно освещенного класса. Здесь шли занятия комсомольской политшколы. За партами сидели десять девушек и старательно переписывали с доски в синие ученические тетрадки названия фабрик и заводов, выстроенных за годы первой пятилетки.

— Пятиричка, пятиричка, — сказал кузнец, поглядывая на Катерину, и с досадой бросил в окно веселый, вызывающий припев:

Ай ду-ду, ду-ду, ду-ду,

Да кужеля не дойду.

— Это тебе, Катерина, поет Тарас, — сказали девушки.

Катерина вспыхнула, но постаралась сейчас же скрыть смущение. Она небрежно вытерла платком свои пальцы, запачканные мелом, и как бы мимоходом бросила подругам:

— Если не горд, пусть заходит до нас, а не схочет, может подождать и у калитки.

Девчата подошли к окну приглашать кузнеца в комнату, но тот вежливо отблагодарил их и остался стоять под белой благоухающей шапкой яблони, щедро залитой в этот вечер молочным светом луны и электричества.

— Эх, Катю, Катю! — тоскливо произнес кузнец.

Ему, конечно, очень хотелось зайти в светлый класс школы и послушать, о чем это рассказывает Катерина девчатам. Но гордость удерживала кузнеца. Дело в том, что в сельском комсомоле состояли только одни девчата. Двух парней девушки несколько месяцев назад проводили из села: конюха Ивана Пархидько в армию, а плугаря Сергея Барабася в Диканьскую МТС учиться на тракториста. И теперь девчата сами остались хозяйничать в организации. А за старшую у них была его Катерина. И вот, вместо того чтобы выйти к нему на свидание, она, словно нарочно, заставляет его целый час топтаться под окнами школы.

"Нет, я обломаю твою гордость, Катерина, раньше, чем сменю картуз на очипок и сяду на одну лавку с твоими комсомолками балакать о пятиричках", — сказал сам себе кузнец.

Но легко сказать обломаю, а как сделать это, когда любишь, когда считаешь минуты, чтобы встретиться с любимой и крепко-крепко прижать ее к груди своей?

Катерина была любимицей всего села. Вокруг нее всегда кружилось много ухажеров, которых она как будто бы старалась не замечать. В ее бригаде работалось дружно и весело. Это около ее молотилки собирались колхозники, чтобы послушать, как читает Катерина газету или как поет со своими подругами старинные песни.

Кузнец в тот вечер терпеливо простоял под яблоней, пока не закончились занятия в политшколе. Он спрятался в тени дерева и пропустил мимо себя всех комсомолок, чтобы встретить Катерину наедине. Тарас нежно обнял свою любимую, и, хотя вечер был совсем теплым, он набросил ей на плечи свой новый суконный пиджак и осторожно стал спускаться к пруду.

— Катя, моя Катя, — говорил кузнец, — рвешь ты мне сердце. Жду я не дождусь, когда встречу тебя, а как приду…

— Ну-ну-ну, — сказала Катя, закрывая рот кузнеца звонким поцелуем, — вот ты и опять ворчишь, как твоя мать Оксана. Взгляни, — говорила девушка, мягко положив свою голову на грудь Тараса, — как высоко стоит небо и как много звезд горит на нем.

— И каждая звезда, — сказал кузнец, — смеется надо мной. Гнешь ты, казак, мол, подковы железные, а не можешь совладать с дивчиной. Насмехается она над тобой, миловать милует, а замижь не идет.

— Замижь, замижь, — передразнила Катерина кузнеца. — У тебя, Тарас, как у кукушки, одна песня.

— Так люблю же я тебя, голубка моя.

— А коли любишь ты свою голубку, так зачем хочешь связать ей крылышки? Почему не спросишь ее, отчего не идет Катерина замижь?

— О Катю! — шептал кузнец, еще крепче целуя девушку.

— Погоди, Тарас, — сказала Катерина, пристально взглянув ему в глаза. — Думал ли ты серьезно над нашей жизнью? Я к зиме уеду в Харьков учиться и, пока не стану знать, чего еще не знаю, не пойду к тебе в жинки.

По лицу Тараса пробежала легкая грусть. И, как бы поняв наконец, откуда грозит ему настоящая опасность, он печально сказал:

— Брезгаешь ты мной, Катя! Смеешься над моей темнотой и малограмотностью. Подымешься ты в своем Харькове в выси подзвездные и не увидишь, как страдает в родной Диканьке кузнец Тарас и как плачет он над этим прудом вместе с вербами о своей несчастной жизни.

— Эх ты, дурень, — сказала девушка, теснее прижимаясь к хлопцу. — Нет же такой темной ночи, которую бы не сменил ясный день. Пошел же Сергей Барабась учиться в Диканьку. Учится же Вирка Плетуниха в полтавском техникуме. На что Андрий Кароль — и тот учится. А разве ты их хуже?

Говорила Катерина горячо и долго. Не было таких слов, которые она не привела бы в доказательство старой истины, что учение — свет, а неучение — тьма. Но жесткий волос на упрямой казацкой голове не поддавался девичьему гребню. Тарас искал хорошую «жинку», а не профессора. Он не был поклонником ученых книг и считал, что его Катерина тоже легко обойдется без них.

— Голубь ты мой, — говорил он девушке. — Если ты хочешь ввысь, то тебе не надо подыматься к звездам на своих крылышках. Скажи, и я откую тебе таких звезд, которых еще не видела ни одна девушка в Диканьке. Если ты едешь учиться, чтобы заработать побольше грошей, то не уезжай от меня в город, только моргни, мое сердце, и у тебя будут такие платья, от которых перебесятся все завистницы на Полтавщине.

— У тебя, Тарас, самая сильная рука и самое доброе сердце в Романивке. Но мне не нужно твоих платьев. И почему, — вдруг сердито спросила она, — ты должен доставать мне звездочки с неба?

— Так я же казак, — совершенно серьезно ответил Тарас.

Но Катю этот довод только рассмешил.

— Ну и сказал! Казак! Так ведь я же не панночка, а комсомолка и работаю не хуже другого парня.

Уже начинал алеть восток, уже не одну трель вывел над селом соловей, а наши влюбленные еще ни до чего не договорились. Кузнец чувствовал, что это была последняя весна, которую он проводил вместе с Катериной. А потом… Что должно было наступить потом, об этом ему, по совести, не хотелось думать.

"Подурит Катерина, да и успокоится", — обманывал он самого себя.

Кузнецу пробовали напомнить об упорстве колхозного комсорга, но Тарас только улыбался.

— Даже из самой крепкой стали, — говорил он, — можно сплести кружева, если сталь хорошо прогреть и отстукать ковальским молотом.

Прошла весна, наступило лето. На полях созревала пшеница. Высокий колос тяжело переливался на ветру, и издали казалось, что поле уже вовсе и не поле, а беспредельное море, которое подкатывает к дороге свои золотистые волны.

И вот как-то к вечеру Сергей Барабась привел на тракторе к Романивке комбайн. Секретарь райкома комсомола приехал в село посмотреть, как идет уборка, и забрал с собой в Диканьку все документы Катерины Коротенко, чтобы переправить их со своей рекомендацией в сельскохозяйственный институт. Приближался день отъезда колхозного комсорга в город. И хотя дорога до Харькова была и недальняя, старый отец Катерины, Олесь, принялся уже готовить в дорогу малосольных огурчиков и запасать дочке на зиму сала. И тут только понял Тарас, что в его горне не хватило жара и что ему не выковать теперь ни ярких звезд для Катерины, ни своего счастья.

Два дня пил кузнец со своими дружками, а на третий неожиданно исчез из села. Мать Тараса, бабка Оксана, бегала по селу, проклиная Катерину.

Катерина и сама пролила немало слез о судьбе своего любимого, она уже не раз задумывалась над тем, не была ли слишком жестока с Тарасом и не заставила ли его этим решиться на какой-нибудь сумасбродный шаг. Прошла неделя, другая, а о кузнеце все не было никаких известий.

И тут кто-то пустил слушок, что кузнец с горя лишил себя жизни. Этот слушок быстро облетел все село. К нему диканьские кумушки присочинили кучу разных небылиц, и Катерины стали чураться даже ее подружки. Для девушки настали тяжелые дни. Отцы и матери перестали пускать своих дочерей к ней в политшколу, а на молотилке над ней смеялись те самые парни, на ухаживания которых она раньше не обращала внимания.

Так подошло время отъезда Катерины в Харьков, но она никуда не поехала. Райком почему-то задержал отправку документов в институт, а ей самой было сейчас так тяжело, что она решила не напоминать райкому о своем существовании.

А тут в село возвратился и сам Тарас. Он как ни в чем не бывало открыл кузню и целый день стучал по наковальне. А вечером, перебросив через плечо мандолину, прошел по сельской улице к хате Катерины, словно ничего за время его отсутствия и не случилось в Романивке.

И снова под открытым окном Катерины раздалась знакомая песня:

Солнце низенько, вечор близенько,

Спешу до тебе, лечу до тебе.

Так пел Тарас. И он не обиделся на то, что девушка не вышла к нему в сад. Каждый вечер, как и прежде, он шел, высокий и сильный, по улицам затихающего села на свидание к своей любимой. А днем кузнец громогласно говорил всем и каждому, что Катерина его невеста и что он женится на ней, если только она захочет этого.

Любовь кузнеца, конечно, не смогла пройти незамеченной, и похудевшая, словно после тяжело перенесенной болезни, Катерина вышла как-то на песенный призыв Тараса.

— Голубь ты мой, — тихо прошептал кузнец, пряча лицо плачущей девушки на своей груди.

И в этих словах было так много теплоты и ласки, что Катерина готова была простить кузнецу все причиненные ей неприятности. Главное, он жив, здоров и с нею. И снова как будто возвращались к Катерине прежние счастливые вечера, когда она могла мечтать о своей будущей жизни, сидя подле Тараса.

Через день или два после этого свидания в Романивку неожиданно приехал секретарь райкома комсомола. Он зашел в хату Катерины и сказал ей:

— Я по поручению бюро. Про тебя в Диканьке говорят много нехорошего. А ко мне в райком приходил даже один парень с жалобой. Он говорил, что ты едешь в Харьков и оставляешь тяжелобольного отца без всякой помощи.

— Это я-то больной? — спросил отец Катерины. — Ну, скажите на милость! — искренне сокрушался Олесь. — И чего только не наплетут на старого человека! Узнать бы мне имя этого брехуна, я бы ему…

В это время под окном раздались звуки мандолины и послышалось пение Тараса.

Секретарь райкома выглянул в окно и тотчас же удивленно спросил Катерину:

— А кто это поет?

Щеки девушки покрылись краской стыда, и ей на помощь пришел отец:

— Это жених ее.

— Ну, если жених, — улыбаясь, сказал секретарь, — тогда все понятно.

— Тарас — добрый хлопец, — чуть слышно проговорила Катерина.

Но секретаря, видно, этот довод рассмешил еще больше.

— Хорошо же, Катерина, я открою тебе правду. Парень, который приходил в райком с жалобой, поет сейчас под твоим окном песни. Пойди и скажи ему свое спасибочко. Это из-за него ты сидишь до сих пор в Романивке, вместо того чтобы учиться в Харькове.

В хате стало тихо. Только за окном слышались звуки мандолины.

— Сердце, серденько, близко, низенько! — зло передразнил кузнеца отец Катерины. — Ах ты, поганец! Ах ты… — и старик бросил в окно добрую пригоршню таких слов, о которых здесь лучше не упоминать.

Новость о коварстве Тараса быстро разнеслась по селу, и утром у кузницы собралась большая толпа колхозников. Первым подошел к кузнецу Олесь, отец Катерины. Он замахнулся, чтобы шлепнуть кузнеца по шее, но его руку поймала Катерина.

— Не горячись, отец, — твердо заявила она. — Кузнец обидел меня, и только я могу сказать ему последнее слово. Он не хотел, чтобы я ехала в Харьков учиться, а с этого все и приключилось. Эх ты, казак! — сказала Катерина, обращаясь к Тарасу. — И сколько в твоей любви дурости!

И, как бы давая понять колхозникам, что Тарас виновен, но заслуживает снисхождения, Катерина ласково улыбнулась ему и пошла с подругами прочь от кузни.

А вечером, когда яркие звезды снова засияли на небе, комсомолки с песнями подошли к дому кузнеца. Катерина смело прошла в калитку сада и, встав к окну, запела ту самую песню, которую еще совсем недавно пел ей Тарас. Это был первый случай в истории Диканьки, когда девушка, пренебрегая обычаями, песней вызвала парня на свидание.

О чем говорили в этот вечер Тарас с Катериной, осталось для всех тайной. Только колхозники уже больше не видели кузнеца в Романивке.

После всей этой романтической истории прошло около трех месяцев. Наступила наконец и последняя ночь перед рождеством. Бабка Оксана вытаскивала из печи румяный праздничный пирог, когда добрый конь Султан вынес легкие санки-бегунки на улицу. Диканька уже спала. На улице не было ни пьяных, ни колядующих, и только в новом колхозном клубе гремела музыка и парубки кружили девчат в буйном вихре вальса. Сани с Катериной быстро промчались по Диканьке, и Султан свернул на полтавскую дорогу. У леса девушка легко выпрыгнула из санок и побежала к знаменитому вековечному дубу, у которого, если верить преданиям, сам гетман Мазепа устраивал свидания с дочерью Кочубея.

— Это ты, Катю? — тихо спросил Тарас и привлек к себе запыхавшуюся от быстрого бега, разрумянившуюся девушку.

Трудно сказать, как удалось курсанту школы комбайнеров Диканьской МТС устроить себе встречу у кочубеевского дуба со студенткой Харьковского сельскохозяйственного института. Скорее всего, влюбленные знают такое волшебное слово, которое позволяет им видеться там, куда мы, простые смертные, никогда не догадаемся заглянуть.

— Приехала, не забыла, — нежно говорил кузнец. — Значит, решила все-таки пойти за меня замижь.

— Опять замижь! — расхохоталась Катерина. — Какой же ты нетерпеливый, Тарас! Разве сейчас время для женитьбы? Мне в четыре часа утра нужно быть в Полтаве, чтобы не опоздать на харьковский поезд.

— Так разве райком отпустил тебя на учебу? — печально спросил кузнец. — Они же вынесли решение…

— Глупый ты у меня, хоть и хороший, — сказала Катерина. — Как же ты не понимал этого раньше! Если райком мог сделать ошибку и вынести неправильное решение, то он должен был и исправить ее.

И, крепко поцеловав на прощание Тараса, она побежала к санкам, где застоявшийся конь Султан уже нервно постукивал своими тонкими ногами по утоптанному снегу и рвался вперед на дорогу.

1933 г.

ПОД ШЕЛКОВЫМ КУПОЛОМ

За две минуты до трагедийной развязки жизнь на самолете шла еще своим обычным порядком. В двадцать часов сорок минут самолет встал над буквой «Т», летчик Логинов сбавил газ и сказал Виктору:

— Выходи.

Виктор в последний раз посмотрел на вытяжное кольцо и вылез на левую плоскость. Солнце уходило за лес огромным кровавым шаром.

— Приготовиться к прыжку! — крикнул Логинов, внимательно глядя в лицо четырнадцатилетнего парашютиста.

Виктор спокойно надел кольцо на кисть правой руки и осмотрел предохранительную лямку. Все как будто было в порядке. Один конец лямки крепко укреплен внизу самолета, второй проходил через все стропы парашюта.

"Зря все это, — подумал Витя. — Я не какой-нибудь перворазник, сам сумею дернуть за колечко".

Виктор хотел было отстегнуть карабинный курок от строп, но раздумал.

Пустить лямку в свободное плавание под самолетом до прыжка — значит грубо нарушить дисциплину. Ту самую дисциплину, без которой немыслим полет в поднебесье.

Виктор приготовился к прыжку и ждал команды пилота. Земля плыла под самолетом знакомой картой. Виктор видел серебристую полоску реки и черную прорезь моста, с которого он совершил первый прыжок в воду.

Первый прыжок на самодельном парашюте окончился довольно печально. Мать долго держала Витьку под домашним арестом, чтобы отбить у него охоту резать постельные простыни на парашюты. Но этот арест не охладил воздушной страсти Витьки. Виктор все лето бегал на аэродром, помогал преземлившимся комсомольцам гасить парашюты и укладывал с ними шелковые купола в брезентовые мешки. Парашют для него стал второй жизнью, он знал имена всех рекордсменов и мог, зажмурившись, собирать стропы в соты.

Когда Виктор уложил двухтысячный парашют, дядя Яша, летчик-инструктор, позволил ему наконец совершить первый прыжок с самолета.

Витькин отец пришел в этот день на аэродром, чтобы взглянуть, как его сын воспримет свое первое воздушное крещение. Иван Дмитриевич сам подготовил самолет к взлету и молча посадил сына в машину. Витька ни о чем не спрашивал родителя, ибо понимал: раз отец молчит, значит нужно так прыгнуть, чтобы имя Ивана Дмитриевича, лучшего бортмеханика аэродрома, осталось незапятнанным и чтобы можно было затем явиться героем к матери.

Но Виктору явно не везло. Классный прыжок был смазан посадкой. Словно нарочно, ветер понес легкое тело Витьки в сторону от аэродрома и опустил его на крышу соседского дома. Витька знал, что мать в этот день стирает белье и вряд ли его неудачный спуск останется незамеченным.

"Женщина всегда останется женщиной", — думал Витька, собирая парашют. Чтобы не ругаться лишний раз с матерью, лучше всего незаметно смыться на аэродром и возвратиться домой под защитой отца.

Витька так и сделал. И пока мать, плача и ругаясь, лезла по лестнице на крышу, он успел быстро спуститься с другой стороны дома и унести со своими друзьями парашют на аэродром.

Сегодня Виктор прыгал вторично. Сегодня он вместе с пилотом точно рассчитал силу ветра, свой вес и обязательно должен был приземлиться на месте старта.

— Отваливай, — сказал наконец Логинов.

Виктор разжал левую руку и перевернулся через левое плечо. Когда ноги отделились от плоскости самолета, он дернул правой рукой за кольцо до отказа, и сверху зашелестел распускающийся парашют.

Беда пришла совершенно неожиданно. Парашют вытянулся и не раскрылся. Страховая лямка скользнула крючком по стропам и защелкнула собачкой намертво три шпура у полюсного отверстия шелкового купола. Логинов почувствовал аварию и дал рывок. Но лямка не отпускала парашютиста. Она тащила за самолетом закапканенное тело Витьки.

На шоссе приостановилось движение. Автобусы, грузовики, легковые машины застыли у ворот аэродрома; к старту со всех сторон бежали испуганные люди. В доме, на крыше которого на днях приземлился Виктор, плакала женщина. Иван Дмитриевич стоял у старта. Его бледные щеки дергались в нервном тике, и он глухим голосом ругал Витьку за трусость. Пилоты и парашютисты, собравшиеся около Ивана Дмитриевича, чтобы разделить с ним его горе, удивленно отходили от старшего механика, который даже теперь, в обстановке смертельной опасности, не хотел простить четырнадцатилетнему сыну минутной слабости.

Иван Дмитриевич ругался совершенно напрасно. Авария произошла не из-за трусости. Виктор дернул за кольцо вовремя, и только в результате каких-то непонятных обстоятельств страховая лямка вместо помощи привела к аварии. Это был первый случай, когда карабин, вытянув стропы, не отпустил их, а защелкнул собачку, крепко соединив человека с самолетом.

Гибель людей — и летчика и парашютиста — казалась неминуемой. Плохо обтекаемое тело парашютиста создавало такое сопротивление, что самолет начал заметно снижаться. Катастрофу нельзя было предотвратить. Ее можно было только оттянуть, и это зависело от искусства пилота. Весь аэродром жил в тот миг одними помыслами, одними желаниями и одной огромной надеждой — отодвинуть трагическую развязку хоть на несколько минут, точно в эти минуты должно было явиться спасение.

Пилот Логинов давно осознал свою обреченность. Он шел кругами над аэродромом и чувствовал, как тащится Виктор по воздушным ухабам. Надо было перейти поближе к хвосту самолета и обрезать лямку, но это было немыслимо. Оставить управление значило перейти в штопор и ускорить роковую развязку. А Логинов всеми силами старался удлинить путь к смерти. Но как удлинить, если самолет, несмотря на все старания, упорно теряет высоту? Логинов подсчитал точно: три круга уменьшили потолок вдвое. Осталось еще два с половиной круга — и затем конец. Первым ударится о землю Виктор, а потом самолет похоронит под своими обломками и летчика.

Все! Витьке можно было, казалось, уже сдаться и проплакать под рев мотора свои последние минуты. Но плакать нельзя. Слезы — признак слабости, а слабому не место в воздухе. Витька начинает искать пути к спасению. Сначала он хочет подтянуться и влезть по стропам на самолет. Но до самолета девятнадцать метров, а тут еще ветер сбрасывает Витьку обратно!

"А что, если порвать лямку и спуститься вниз на запасном парашюте?"

Но как порвать? Проклятая лямка свободно выдерживает целую тонну, а в нем, Викторе Овсянникове, едва наберется пятьдесят килограммов весу. Остается одна надежда — на три защелкнутые стропы. Каждая стропа — это сто пятьдесят килограммов, три стропы — четыреста пятьдесят. Если раскрыть запасной парашют, то рывок должен соответствовать силе четырехсот пятидесяти килограммов. Виктор взялся уже за второе кольцо, чтобы порвать лямку, и заколебался. Он ждал одобрения своего плана, но рядом никого не было. Витька плыл под небом одинокой точкой, и это одиночество его испугало. Он бросил второе кольцо, и горькие слезы полились из глаз упорного мальчика,

— Дядя Яша! — крикнул Виктор, и в этом крике, потонувшем в реве мотора, вылилась ребячья тоска по учителю, которого так не хватало сейчас молодому парашютисту.

Но дядя Яша не забыл своего маленького друга. Яков Машковский взмыл на самолете для того, чтобы приободрить Виктора и уберечь его каким-нибудь способом от смерти. Машковский шел бок о бок с Логиновым и думал: как быть, что делать? Единственная надежда на запасной парашют. Машковский выключил газ и крикнул Витьке:

— Дергай!

Виктор понял и взялся за кольцо.

"Если тебе когда-нибудь потребуется парашют, — говорят пилоты, — и ты им не воспользуешься, пеняй на себя, ибо он тебе уже никогда больше не потребуется".

Виктор закрыл глаза и потянул за кольцо. Расчет оказался правильным. Рывок порвал три стропы, и Виктор плавно пошел книзу.

Иван Дмитриевич не хотел делать товарищей свидетелями своих переживаний и лег лицом к земле. Виктор видел, как к нему со всех сторон бегут люди, и собрал последние силы, чтобы завершить свой второй прыжок образцовой посадкой. На этот раз парнишке удалось приземлиться на ноги и быстро погасить парашют. И тут кто-то подхватил его на руки, прижал к груди, и Витька, как во сне, услышал отцовский голос.

— Кошкин сын, — говорил Иван Дмитриевич кому-то, — а ведь я уже думал, что он труслив, как мать.

Через несколько дней я по заданию редакции пошел разыскивать молодого героя. Дома его не оказалось. Витька по-прежнему складывал парашюты на аэродроме и готовился к третьему прыжку.

— Разве авария не угомонила тебя? — спросил я Витьку.

И на этот вопрос мальчик дал такой ответ.

— Я, — сказал он, — предпочитаю всю жизнь быть мертвым, чем пятнадцать минут чувствовать себя трусом.

1933 г.

БЕСПОКОЙНЫЕ ЖИЛЬЦЫ

Вы спрашиваете, что нового в нашем доме. Если говорить о самом жилобъекте, то он у нас в полном порядке: крыши не текут, центральное отопление в исправности.

Если же вы надеетесь услышать что-либо хорошее о наших жильцах, то не тратьте зря драгоценного времени. Отправляйтесь лучше на соседнюю улицу и ищите там образцовых квартиронанимателей. От наших жильцов управдому, простите меня, одно беспокойство.

Заглянешь в домовую книгу — люди прописаны как будто бы тихие: Игнатюк — лекальщик, Теплицкий — дамский портной, Пономарева — медицинская сестра, Василий Михайлович Скрипка — учитель, братья Усовы — электромонтеры.

Живут они в доме со всеми удобствами и жили бы себе дальше потихонечку. Куда там! Вы только посмотрите на водомерный счетчик. Стрелка кружится, как бешеная. Как, по-вашему, сколько воды может тратить в день нормальный жилец? Ведро, два, ну, три? Как бы не так! За последний год жители нашего дома израсходовали столько воды, что ею легко можно было бы заполнить два Черных моря.

Мне сначала казалось, что вода просачивается через слабые флянцы и муфты в землю. Но трубы были здесь ни при чем. Оба Черных моря наши жильцы вылили на себя. Вы спрашиваете, как?

Захожу я в среду в сорок седьмую квартиру. Спрашиваю:

— Игнатюк дома?

— Дома, — отвечают мне. — Он принимает душ.

Хорошо, прихожу в четверг.

— Игнатюк дома?

Опять дома и опять принимает душ. Меня взорвало, но я сдержал себя. "Дай, — думаю, — дождусь самого". Сел на кухне, курю. Проходит десять, двадцать минут. Наконец появляется сам, розовый, чистый, довольный. Идет, машет мне мохнатым полотенцем и еще улыбается.

— Что же вы, товарищ Игнатюк, безобразничаете? — спросил я его строго. — В среду душ, в четверг душ…

— А у меня, — говорит, — такая привычка: пришел с завода — и сразу под дождик.

— Каждый день?

— Нет, зачем же? В субботу, — говорит, — у меня не душ, а ванна.

Слыхали? Ванна! А к ванне прибавьте еще бесконечные умывания и полоскания.

А электроэнергия! Попробуйте как-нибудь ночью взглянуть на наш дом с тротуара — иллюминация в каждом окне. Абажуры желтые, белые, зеленые… В других домах жильцы ночью спят, а у нас учат уроки. В каждой квартире один — два студента. Этот днем токарь, а вечером в Машиностроительном институте. Та — утром торгует шалфеем и детским мылом в аптеке, а после работы учится на врача.

А к ночи все они являются домой и начинают готовить уроки…

Прежнему управдому было легко работать: он имел дело только с одной книгой, домовой. Того выписал, этого прописал. А каково мне? Открыли мы для жильцов библиотеку-передвижку. Как будто хорошо? Но нашим не угодишь. Им каждый раз чего-нибудь не хватает. Иной потребует книгу с таким мудреным названием, что ее и в Публичной библиотеке, не сразу отыщут.

Или вот открыли мы в прошлом году красный уголок. "К Не комната, а игрушка: светло, тепло, чисто, патефон играет!

Сиди только и меняй пластинки. Жильцы и тут придрались.

— У нашего управдома, — говорят, — нет музыкального вкуса. У него "Венгерскую рапсодию" исполняют на балалайке.

Что ж, предположим, что я действительно плохой специалист по музыкальной части. Но позвольте тогда и мне задать небольшой вопрос: в какой консерватории, скажите, обучают таких управдомов, которые умеют слушать концерты на десяти роялях сразу? Вы спросите, где я нашел такой оркестр. Да у себя в доме.

Попробуйте как-нибудь летним вечером заглянуть к нам во двор. Из каждого окна музыка: там играет дочь, здесь — сын, наверху — мать, а внизу теща и зять Покровские упражняются в четыре руки.

Только на днях нормировщик Терентьев из тридцать седьмой квартиры приобрел своему сыну Шурику пианино. Пианино у Терентьева, пианино у Иванова, пианино у Сашенко — это три. Во втором подъезде еще пианино и рояль. В третьем подъезде два рояля. А у нас в доме четырнадцать подъездов.

А ведь каждый, кто покупает инструмент, ругает меня.

Конечно, в архитектуре нашего дома имеется много узких мест. Взять хотя бы двери. Если смотреть на двери с музыкальной точки зрения, то они действительно не выдерживают никакой критики.

Попробуйте втащить в такие двери рояль! Не лезет — и только. У архитектора в свое время не хватило фантазии, а управдом теперь должен за него отвечать.

Но хозяин рояля отругает управдома раз, а затем успокаивается. Значительно больше достается мне от других жильцов,

В нашем доме трое молодых людей обзавелись мотоциклами. Одного, правда, премировали, а двое других наказали себя сами.

Мотоцикл создан для того, чтобы возить человека. Но когда человеку приходится носить мотоцикл на себе, да еще на четвертый этаж, человеку можно только сочувствовать. Что касается меня, то я сочувствовал мотоциклистам, а что касается их, то они меня ругали. А за что? Когда молодые люди покупали машины, они с управдомом не советовались, а сейчас требуют гараж.

Хорошо, для этих трех мы устроили гараж в чулане, где жили когда-то кролики. Но кто мог предвидеть? Мотоциклы начали плодиться быстрее, чем бывшие обитатели крольчатника.

У меня есть точные сведения, что еще семь жильцов увлеклись мотоспортом. И можете себе представить, в их компании оказалась дочь профессора Ходотова, из одиннадцатой квартиры, Наташенька. Вчера она уже зашла в домоуправление и спросила, можно ли ей держать мотоцикл на балконе.

— На балконе? — удивился я. — В наше время хорошенькие девушки выходили на балкон слушать серенады, а не прогревать промерзшие моторы.

Она слушает меня, а настаивает все-таки на своем. Я спросил тогда Наташеньку:

— Предположим, что я соглашусь. Но как посмотрит на эту затею ваш папа?

— Папа, — говорит она, — "за".

Как выяснилось, ее папа был не только «за»: известный всему городу профессор, оказывается, уже два раза ездил читать лекции в институт на запятках у своей дочери.

Семь лет тому назад, когда профессор Ходотов переехал в наш дом, а его дочь еще играла в куклы, никто из нас и не думал о гаражах.

Мы с большим трудом открыли тогда детскую комнату. Но попробуйте сейчас разместить наших детей в этой комнате, если за последние годы в наших жилых корпусах появилось несколько сот квартирантов в пеленках!

Каждый месяц кто-то из жильцов устраивает свадьбу. А товарищ Ковальчук, из четвертого корпуса, устроил недавно целых две свадьбы: имел он двух дочерей, обеих и выдал замуж.

На этот праздник пригласили и меня. Когда гости выпили, счастливый жених подошел к роялю и запел.

"В вашем доме, — пел он нежным тенором, — вкусил я впервые прелесть чистой и, — и как он выразился тогда, — светлой любви".

Я слушал, и мне было приятно, что жильцы не забывают в своих песнях работников домового управления. Действительно, вышеуказанный жених имел счастье познакомиться впервые с дочкой Ковальчука, Верой, именно в нашем доме.

Вы спросите, с каким букетом я пошел к новобрачным. Я не покупал букета. Управдом видит дальше, чем новобрачные. Им, как говорится, радость, а мне заботы. Сегодня свадьба — на будущий год дети. Так я решил вместо свадебных букетов разбить для всех будущих наследников один приличный палисадник. Вы видите эти тополя, груши и яблони? То наша весенняя посадка. Теперь прибавьте к этому сто сорок кустов бузины, двести кустов жасмина, тысячу корней анютиных глазок на клумбах и скажите откровенно: разве плохую встречу приготовил управдом своим будущим жильцам и не стоит ли при случае помянуть его за все это добрым словом?

1946 г.

г. Харьков.

ШУРИК

Весной 1945 года в одном ленинградском журнале было напечатано несколько небольших стихотворений. Мне особенно понравилось одно — "Ледяные солдатики":

На крыше сосульки всю зиму висят,

Они, как солдатики, дом сторожат.

Растают солдатики этой весной,

И больше они не вернутся домой.

Они не увидят весною свой дом,

Они не узнают, как мы здесь живем.

Они не увидят зеленых садов,

И им не увидеть на грядке бобов.

Под стихами стояла подпись: А. Троицкий.

Я спросил, кто этот поэт. Но Троицкого никто не знал. В прошлом году на одном клубном вечере ленинградская артистка Воробьева читала сказку "Волк и семеро козлят";

В лесной избушке маленькой,

Где рос цветочек аленький,

Жила коза с козлятами,

Послушными ребятами…

Сказка была в новой поэтической редакции, а бой козлят с волком поэт описал так задорно и весело, что невольно заставил обратить внимание на свою сказку:

— Вперед, вперед, отряд

Воинственных козлят!

Бежим скорее к елке,

Убьем злодея-волка!

— Постой, — сказал тут Бука

И выстрелил из лука.

Стрела влетела в сердце,

Пробила в сердце дверцу.

Убит злодей косматый,

И празднуют козлята. …

Какой счастливый час

У козликов сейчас!

Сидят они у печки,

Сверкают ярко свечки…

А козликов мамаша

На кухне варит кашу.

В углу затихли мыши,

На двор кот Васька вышел,

В окно глядит луна.

Такая тишина

В лесной избушке маленькой,

Где рос цветочек аленький!

По окончании концерта я прошел за кулисы, чтобы узнать у Воробьевой имя автора сказки.

— О, это очень интересный человек, — сказала артистка.

— Молодой, старый?

— А вы познакомьтесь с ним. — И Ольга Ивановна Воробьева, хитро улыбнувшись, дала мне адрес А. Троицкого.

При первой же поездке в Ленинград я наведался по адресу, записанному у меня в блокноте.

Большой дом по улице Перовской. Три звонка. Дверь открывает молодая женщина.

— Можно ли видеть поэта Троицкого?

— Поэта?

Женщина как будто удивлена вопросом, но потом, словно вспомнив что-то, мягко улыбается и приглашает войти в комнату.

— Шурик, к тебе пришли.

Я оглядываю комнату и никакого Шурика не вижу.

— Шурик! — уже строже говорит женщина и, обращаясь ко мне, добавляет: — Мне пришлось сегодня наказать его Прихожу домой, а Шурика нет.

Откуда-то снизу, словно из погреба, раздается тяжелый вздох, потом наступает пауза, вслед за которой из-под дивана выползает курносый десятилетний мальчик Его веснушчатое лицо выражает и злость и недовольство одновременно.

— Знакомьтесь, А. Троицкий, — сказала женщина, приглаживая мальчику взъерошенный чубчик.

Мальчик подал руку и с горечью пробурчал:

— Вот уже и в музей сходить нельзя.

— Он еще оправдывается! — Анна Николаевна, мать Шурика, посмотрела на меня и сказала: — Объясните вы, пожалуйста, ему, как мужчина мужчине, что он не должен бегать в музей.

— В какой музей?

— В зоологический. Видите ли, музей — это его новое увлечение.

— А что же тут плохого?

— Как что? Но ведь музей за Дворцовым мостом.

Ах, вот оно в чем дело! Поэт Троицкий был, оказывается, в том самом неприятном для всякого мужчины возрасте, когда ему строго-настрого было запрещено мамой одному переходить улицу. По этой стороне Невского ходи сколько угодно, а по той — ни в коем случае.

Я смотрю на Шурика с удивлением. Мне не верится, что этот десятилетний мальчуган еще три года назад написал сказку про козлят, "Ледяных солдатиков" и много других хороших стихов, которые я вижу сейчас на его рабочем столике. Я пришел к поэту, чтобы поговорить о его творчестве, и оказался в весьма затруднительном положении. Мне еще никогда не приходилось говорить серьезно о поэзии с учеником четвертого класса. Очевидно, поэтому я начинаю не со стихов, а с зоологического музея. Мой собеседник быстро, по-мальчишески загорается. Он уже не сердится на мать, а горячо и образно рассказывает о том, что видел в одном из залов музея.

— Вот стрекоза, — говорит он, — как будто бы доброе, безобидное существо. А это, оказывается, хищник, которому подавай на обед и мошек и мушек. Но стрекозе тоже нельзя зевать. Чуть что — и она уже во рту лягушки. А за лягушками охотятся ужи, а ужей едят ежи.

Я слушаю Шурика, а сам незаметно просматриваю его стихи. Вот небольшая басенка, в которой Шурик делится своими впечатлениями:

Я пошел ловить стрекоз,

сбита стрекоза.

Из калитки на меня

вдруг бежит коза.

Я пошел скорей домой,

А она бежит за мной.

Если ты боишься коз,

Не ходи ловить стрекоз.

На рабочем столике рядом с бумажными клочками, на которых написаны стихи, лежит открытый арифметический задачник — свидетель страдной поры первых экзаменов, сломанный пистонный пистолет (значит, ничто человеческое не чуждо душе поэта) и два чугунных утюга, под которыми сушатся листья липы, березы и ясеня. Пионерский отряд дал задание собрать гербарий из ста растений.

— Самое трудное — это достать в Ленинграде цветок огурца, — жалуется Шурик. — Но один мальчик из соседней школы обещал мне. У его тетки в деревне есть огород.

Над столом Шурика висит расписание, из которого явствует, что рабочий день ученика четвертого класса Троицкого начинается рано. Он поднимается в семь часов утра и вплоть до самой школы занимается музыкой. Шурик учится в фортепьянном кружке при школе, и ему приходится по два часа в день упражняться на рояле. Кроме того, в расписании, в дополнение к школьным урокам, значатся и самостоятельные домашние занятия иностранным языком. Такой распорядок дня для десятилетнего мальчонки показался мне тяжелым.

— Да, нелегко, — сознался он.

— А не лучше ли тебе сократить число музыкальных занятий и отдать весь досуг поэзии?

Шурик удивленно посмотрел на меня:

— А разве поэзия может быть без музыки?

Больше в этот день нам не удалось поговорить с Шуриком о поэзии. О гербарии, футболе он болтал охотно, а вот от разговора о стихах тактично уклонился. Для того, чтобы вызвать мальчика на откровенность, надо было, по-видимому, завоевать его доверие. Следующий день по расписанию был свободен от экзаменов, и я предложил ему провести этот день со мной.

— Мы пойдем в зоологический…

Шурик загорелся и умоляюще посмотрел на мать. Анна Николаевна разрешила. И вот мы бродим по Ленинграду, заходим в музеи и парки, останавливаемся у киосков с прохладительными напитками. Шурик, так же как и все прочие мальчишки, которых я знаю, может съесть нескончаемое число порций мороженого и запить его таким же количеством газированной воды с сиропом. Вот он спорит со мной о фугах и прелюдиях Баха — почти тут же совсем по-ребячьи предлагает:

— Давайте сбежим с вышки Исаакиевского собора на одной ножке!

И, не дожидаясь моего ответа, он так стремительно пускается вниз со ступеньки на ступеньку, что я с трудом его догоняю.

Но я быстро забываю, что передо мной мальчик, как только мы перестаем есть «эскимо» и начинаем говорить о поэзии. Я прочел за эти дни почти все, что написал Шурик. Каждое его стихотворение свидетельствовало об исключительной одаренности мальчика, его вкусе, наблюдательности. Здесь были стихи о природе, стихи, посвященные войне, были поэмы на двести — триста строк. Мальчику трудно было сочинять самостоятельный сюжет для таких больших стихов, и он прибегал к помощи сказок Пушкина, Гримма, Перро. Но позаимствованный сюжет был только канвой, а характеристику действующих лиц, их поступки он рисовал по-своему, наделяя старые сказки жизнерадостным дыханием нового, советского времени.

Шурик хорошо знает восторженное отношение окружающих к его стихам. Но восторги маминых приятельниц и соседей по квартире не вскружили ему голову. Он так скромно расценивает свои успехи, что в школе, где он учится, даже не знают о его поэтическом увлечении. Мальчик хорошо декламирует. Еще четыре года назад он получил от городского Дворца пионеров книгу с надписью: "Отличному декламатору". Тем не менее на школьных вечерах "отличный декламатор" читает не свои сказки, а произведения Пушкина, Лермонтова, Тютчева.

Я спросил Шурика, как он сочиняет свои стихи. Шурик ответил:

— Я не сочиняю — я пишу то, что вижу.

И действительно, поэтические образы в его стихах очень выразительны.

Вот сценка, рисующая ночь в лесу из сказки "Красная шапочка", написанной четыре года назад:

Оглянулась девочка, а кругом темно…

Небо, как пробитое бурею окно.

Лишь кусочек неба лесом не закрыт,

Но и он как будто на нее сердит.

Заблудилась Шапочка, бабушку зовет,

Испугалась Шапочка, бросилась вперед.

А вот как выглядит подводный бал русалок из новой сказки "Морская царевна":

Дворец открыл свои объятья.

Сегодня там блестящий бал.

Мелькают лица, шляпы, платья,

Как карусель, кружится зал.

Но что не видно ножек милых,

Предмета женской красоты?

Увы, на месте их уныло

Торчали рыбии хвосты.

А вот стих, посвященный Дню Победы, написанный три года назад:

Пришла весна, запели птички,

Проснулся мир в тот майский день,

Когда все птички-невелички,

Взлетев, запели: "Динь-ди-лень",

Проснитесь все, сегодня праздник,

Враг побежден, ликуй, Земля!

Пиши, пиши, поэт-проказник,

Всех ребятишек веселя.

Танцуй, перо, в моей тетрадке,

Листайтесь веером, листы.

Бегите, строчки, как лошадки,

В конец до радостной черты.

В нашей стране много одаренных ребят. Мы знаем талантливых малолетних музыкантов, шахматистов, математиков, художников. Хочется верить, что одаренность Шурика с годами разовьется еще больше, подкрепится жизненным опытом и принесет свои плоды.

1948 г.

г. Ленинград.

МАЛЕНЬКАЯ МАМА

Годовалая Верочка подняла с пола мамин окурок и потянула его в рот.

— Дуся, отними! — крикнула из дверей соседка.

Дуся бросилась к дочери, подкинула ее к потолку, поцеловала и снова опустила на грязный, давно не мытый пол.

— Ничего, не страшно, — сказала она, — здоровей вырастет.

Соседка хлопнув дверью вышла из комнаты:

— Господи, и это мать!

Но на Дусю нельзя долго сердиться. Она то часами тетешкает свою Верочку, а то забудет накормить ее, выкупать. У женщины трое детей, а солидности никакой. Такой уж у человека беспечный характер.

И муж у Дуси под стать ей. Правда, голова у Николая Дмитриевича светлая, руки золотые. Николай Дмитриевич — шофер, в гараже его ценят, уважают.

— Николай Дмитриевич, посмотри… Николай Дмитриевич, посоветуй… Помоги.

И Николай Дмитриевич никому не отказывает. Добрая душа, он смотрит, советует, помогает… Давно бы быть Николаю Дмитриевичу механиком, если бы не один порок. Добрая душа любит выпить. По этой причине хоть и зарабатывает шофер Козлов хорошо, в его доме и голо и не всегда сытно.

Вот и сегодня Николай Дмитриевич отправился с работы домой не по прямой, а через базар и принес жене не мясо, а выпивку:

— Дуся, готовь закуску.

А когда речь заходила о выпивке, Дусю не нужно было приглашать за стол дважды. Дуся подняла бутылку на свет и сказала:

— Ой, сколько мути! Откуда она?

А Николай Дмитриевич и сам не знал откуда. Купил он эту бутылку, соблазнившись дешевкой, у кого-то из-под полы. Открыл пробку, понюхал. Запах сивушный, — значит, спиртное. А что цвет у спиртного грязный, не страшно ("Сам очищу!")

И пока Дуся резала хлеб, лук, варила картошку, Николай Дмитриевич пропустил на быструю руку содержимое бутылки через вату и уголь. Но содержимое не стало от этого чище. И не удивительно, ибо в бутылке был технический спирт, А спирт этот с ядовитыми примесями. Выпускается он не для питья, а для промышленных надобностей. Но чету Козловых это обстоятельство не остановило. Они сели за стол, наполнили стаканы. В это время из школы пришел шестиклассник Витя.

— А ну, садись за стол, пообедаем, — сказала мама и поставила перед сыном третий стаканчик.

— Ни к чему это Витьке, — буркнул папа. — Он же еще мальчишка.

А мама чмокнула мальчишку в лоб, засмеялась и сказала:

— Я налила ему только полстопки для аппетита.

И вот семейство чокнулось, выпило, а через час карета "Скорой помощи" увезла мать, отца и сына в больницу.

Бездумная, безалаберная жизнь окончилась для семьи Козловых трагично. Николай Дмитриевич умер в тот же день, его жена — на следующий. Дети остались одни, без старших. Как быть? Что делать?

В добрых, отзывчивых людях на заводе недостатка не было. Веру решил взять на воспитание инженер из заводоуправления. Толю — рабочий из крутильного цеха. Ну, а Витя пока был в больнице.

— Если Витя поправится, — сказал секретарь комитета комсомола, — мы его сразу устроим в техническое училище.

Все как будто было в порядке. Все были «за». Работники опеки прибыли уже на завод, чтобы оформить окончательный раздел семьи Козловых. И вдруг совсем неожиданно морозным, январским днем в заводской комитет профсоюза прибежала запыхавшаяся, закутанная в шаль миловидная девушка и сказала председателю, Валентине Иринарховне Архиповой:

— Делить детей нельзя. Братья и сестры должны жить вместе.

— Милая, да где же мы найдем человека, который согласится усыновить трех детей одновременно?

— А его искать и не нужно. Отдайте детей мне!

— Вам? А вы, собственно, кто?

Поля Калядина приехала в Серпухов всего два часа назад. Ей в Москву о несчастье в семье дальних родственников Козловых сообщили чуть ли не самой последней:

— Ну, что пользы от девчонки при таких печальных обстоятельствах?

И Поля долго не могла решить, ехать ей в Серпухов или не ехать: траурный визит Поле приходилось наносить впервые в жизни.

Поля колебалась, но все же поехала. Она нашла дом № 33, поднялась по лестнице и остановилась перед квартирой № 11. Соседки не было дома, и дверь открыл семилетний Толя.

— К вам можно?

Поля входит в комнату. Вера, как обычно, ползает по полу. Увидев незнакомую тетю, она потянулась к ней и застрекотала:

— Пити-пити…

— Вера хочет чаю, — пояснил Толя.

Полина вскипятила чайник и посадила детей за стол. В это время в комнату вошла соседка вместе с инженером из заводоуправления.

— Я пришел за Верой, — сказал инженер.

Толя испуганно схватился за сестренку и захныкал. Вслед за Толей заревела Вера.

— Крошка, а уже все понимает, — зашептала Поле соседка.

— Я бы взял их вместе, да тесно у нас в квартире, — извинился инженер.

Полина и сейчас не понимает, как это произошло. Робкая, застенчивая по натуре, она на этот раз точно преобразилась. Встала и твердо сказала инженеру:

— Взяли бы, а кто вам даст?

— Как кто? Этот вопрос согласован с завкомом.

Полина схватила шаль и выскочила на улицу. И вот она уже целый час упрашивает Валентину Иринарховну доверить воспитание детей ей:

— Я буду им вместо родной матери.

А этой матери на вид не больше двадцати лет. Полина видит в глазах у председателя недоверие и говорит:

— Вы не смотрите, что я ростом маленькая. Я сильная. Работы не боюсь.

Это верно, Полина Калядина — человек трудолюбивый. Она работает с юных лет, и неплохо. В ее трудовой книжке записано несколько благодарностей.

— Но ведь то Москва, — думает председатель завкома. — Живет девушка в доме со всеми удобствами. Лифт, газ, механический мусоросброс…

— Ой, да я уеду из Москвы! Буду жить здесь, работать на вашем заводе.

Валентина Иринарховна слушает Полину и вспоминает свои комсомольские годы: для нее тогда тоже не было ни сложных проблем, ни непреодолимых препятствий. Все было ясно, просто. Все вот так же рубилось с плеча: быстро, искренне, горячо. Председателю завкома нравились и сама девушка и ее настойчивость, но вместе с тем Архипова не спешила с окончательным ответом.

— Ты пока поживи с детьми, — сказала она Полине. — Попривыкни к ним, а я поговорю в горсовете.

Поначалу работникам горсовета понравилось предложение Полины Калядиной:

— О чем толковать? Конечно, в одной семье детям будет лучше. И раз есть такой героический человек, который не боится усыновить всех трех сирот сразу, ведите его скорее сюда.

Но достаточно только было этому героическому человеку предстать перед глазами работников горсовета в образе хрупкой, миниатюрной девушки, еле видимой из-под большой пуховой шали, как эти работники учинили разнос Валентине Иринарховне:

— Да в своем ли вы уме! Доверить детей какой-то девчонке!..

— А вы поговорите с этой девчонкой. Внешний вид обманчив…

— Нет, нет ни в коем случае. Ваша Полина до сих пор имела дело только с Верой и Толей. Она кормила ребят кашкой, пела им колыбельные песенки. Это все пока игра в куклы. А в семье Козловых, кроме двух здоровых ребят, есть еще третий — больной.

— Я не отказываюсь и от больного, — сказала Поля.

— Прежде чем делать такое категорическое заявление, вы бы, девушка, сходили посмотреть на этого больного!

Поля накупила яблок, конфет и в тот же день отправилась в больницу.

— Витя, к тебе гость, — сказала дежурная сестра.

А Витя был весь обложен грелками. Он еле-еле повернул голову навстречу вошедшим:

— Кто это?

Мальчик смотрел прямо на Полину и не видел ее. Он был слеп. Вот, оказывается, как зло сказались на мальчике мамины полстопки! Слеп! Для Полины это обстоятельство было совсем неожиданным. Правда, ей говорили: "Витя болен". Но в пятнадцать лет можно вылечиться от любой болезни. Она сама болела и воспалением легких и гриппом. Два раза обваривала руку кипятком… Но тут совсем не то. Смотреть в большие карие глаза мальчика и знать, что они ничего не видят, — это было страшно. Нет, работники горсовета не зря послали ее навестить больного! Они думали, девушка испугается, струсит. А девушка подружилась со слепым и стала дважды в день бегать в больницу.

— Ну, что вы скажете теперь? — задала вопрос работникам горсовета Валентина Иринарховна.

Те удивленно развели руками и спросили Полину:

— А что вы будете делать со слепым мальчиком?

— Лечить. — ответила она.

И вот Серпуховский горсовет скрепя сердце утверждает наконец "Калядину П. А. опекуном и воспитателем трех сирот Козловых". Полина мчится из горсовета домой, точно на крыльях, счастливая, радостная. А дома сюрприз: семилетний Толя решил устроить годовалой Вере пионерский костер. Он оставался дома за старшего, надо же было ему как-то развлечь сестренку. Толя натаскал в середину комнаты досок, старых газет, щепок. Окропил все это керосином и теперь чиркал спичками, пытаясь добыть огонь.

Поля выхватила у Толи коробок и бессильно опустилась на пол, где стояла: что если бы она опоздала хотя бы на минуту?

И вот только сейчас впервые девушка по-настоящему почувствовала, какую ответственность она взвалила себе на плечи, взявшись вырастить и воспитать трех чужих детей. А ведь шел всего первый день ее опекунства. Поля посмотрела на ревущих детей, которых лишили удовольствия поиграть с огнем, на их обтрепанную одежонку, на кучу пустых бутылок, которые только и остались в наследство этим детям, и схватилась за голову. Но винить было некого. Разве ее не предупреждали, разве не отговаривали?

"Конечно, — думалось ей, — теперь все-все и на заводе и в горсовете станут в сторонку и будут смотреть, как я одна стану расхлебывать заваренную кашу".

Одна… И вот к двум ревущим голосам прибавился третий В это время в дверь постучали, и на пороге комнаты появился маляр с ведром и кистями. Маляр посмотрел на ревущих и весело спросил:

— А ну, говорите, которая тут из вас мать, а которые дети?

Полина вскочила на ноги и стала искать носовой платок. "Какой позор! Ну что скажут теперь про нее на заводе?"

А маляр, чтобы дать девушке возможность привести себя в порядок, успокоиться, начал деловито осматривать темные стены грязной, запущенной квартиры.

— Я к вам от директора, — сказал он. — Насчет ремонта.

— Я ни о чем не просила директора, я даже не знаю его.

— Не просила? Ну и что ж! Разве у директора своих детей нет? А ну, говорите, что делать с вашими стенами — белить их или оклеивать обоями?

Свои дети были не только у директора завода Ивана Ивановича Волкова, но и у председателя завкома Архиповой, и Валентина Иринарховна нет-нет да и наведывалась в дом к Полине:

— А ну, что тут делает маленькая мама?

Валентина Иринарховна научила эту маму кроить и шить детям платья, штанишки, помогла устроить Веру в ясли на пятидневку.

— Пусть Полина подумает немного и о себе. Съездит, попрощается с Москвой, подберет себе по душе работу в Серпухове.

И вот Полина поехала наконец в Москву, уволилась с работы. Она сняла с книжки все свои небольшие сбережения и, накупив детям обнов и подарков, а себе электрическую плитку, чтобы в доме больше не было ни керосина, ни керосинок, вернулась обратно в Серпухов. А здесь ее ждал вызов в школу, на родительское собрание.

— Что такое? Неужто Толя набедокурил? Ну, теперь конец, — заволновалась, забеспокоилась Полина. — Осрамит меня директор перед родителями! Скажет, что с нее взять, с девчонки. Разве она мать, воспитательница?

Но все опасения оказались напрасными. Участники собрания отнеслись к Полине очень предупредительно. Впервые в жизни ее называли полным именем: Полина Алексеевна.

А вот когда кончилось собрание, директор пригласила Полину к себе, чтобы дать ей один на один несколько житейских советов:

— У меня тоже есть дети, и если вы позволите…

— Да, да, конечно…

— Зачем вы купили Толе резиновые сапоги?

— Ему очень хотелось.

— Это не довод! Мальчика нужно было отговорить, В резиновых сапогах у ребят потеют ноги. Кроме того, обращаю ваше внимание на Толины тетрадки. На каждой странице у него кляксы.

— Но что делать?

— Толя сильно нажимает на перо. Отучите его.

И вот по вечерам Полина садилась рядом с Толей и добросовестнейшим образом следила за тем, чтобы мальчик правильно держал ручку, правильно макал перо в чернильницу…

Полина Калядина взялась за трудное дело воспитания так самоотверженно и так искрение, что соседям по дому хотелось уже тогда, в январе, написать об этой девушке в газету. Но соседей, так же как и работников горсовета, тревожил один вопрос: порыв души? Долго ли продержится этот порыв? А ведь детей усыновляют не на день, не на два. Каждый знает, сколько забот, тревог, беспокойства требует ребенок, пока его вырастишь. И у родной матери иной раз опускаются руки, а ведь Полина, по существу, чужой человек детям.

И вот прошел примерно год. Я еду в Серпухов и думаю: "Ну, как там маленькая мама? Не струсила ли, не отступила ли?"

Большой, светлый зал. Здесь цех сортировки. Вдоль стен зала столики, за каждым девушки в белоснежных халатах. Самая маленькая с краю — Полина Калядина. Она сортирует и упаковывает в пачки катушки с шелковой пряжей ловко, быстро.

Раздается звонок, и девушки вскакивают со своих мест. Белоснежный поток устремляется с завода к поселку. А улицы в поселке, словно просеки в роще. День солнечный, осенний, и каждое дерево спешит навстречу девушкам огромным фантастическим букетом из рыжего, красного и золотого.

Вот наконец дом № 33. Старую квартиру Козловых трудно узнать. В ней стало не только светлей, но и теплее, уютнее.

— Витя, а у нас гость.

Из второй комнаты появляется подросток:

— Здравствуйте!

Так вот они, эти большие карие глаза. А Полина поправляет Вите воротничок и говорит:

— Будь добр, сходи в ясли за Верой.

И Витя идет. Один, без поводыря, без палки. Полина перехватывает мой недоуменный взгляд.

— Вы разве не знали? — спрашивает она и добавляет: — Витя сейчас прекрасно видит. За это надо благодарить наших врачей. Я у них в долгу по гроб жизни.

Витя тоже благодарен врачам серпуховской больницы — и Тер-Хачатурову и Сепитинеру. Но Витя не забывает также и того, как много дали ему в дни тяжелой болезни дружба и забота тети Поли. И сейчас Витя — первый помощник Полины в доме. Он ухаживает за младшими членами семьи лучше любой няньки. Когда Полины нет дома, Витя кормит, укладывает спать Верочку, прибирает комнаты, ходит в магазин за продуктами.

— А как же школа? Разве домашняя работа не мешает занятиям?

Оказывается, нет. Витя не только сам перешел из шестого класса в седьмой, но и помог Толе перейти из первого во второй.

Если Толя за это время стал старше на год, то Витя — на целых три. А что касается Полины Калядиной, то она повзрослела за этот год по меньшей мере лет на пять. Еще бы, глава большого семейства! Забот-хлопот — по горло. Весной Полине пришлось вскопать огород. Своя картошка дешевле, чем на базаре. Мало того, она попросила завком прирезать ей небольшой сад, купила кур — в магазине не всегда достанешь свежее яичко для Веры.

Завтра после работы Полина начинает шинковать капусту. Все в поселке шинкуют, и она не хуже других. Кадка уже куплена и пропарена. Обручи покрашены, чтобы не ржавели. Ну разве в Москве она занималась этим? А вот пришлось и научилась.

— Все было бы неплохо, — говорит Полина, — да вот беда, ноги нас подводят, уж больно быстро они растут у ребят. Полгода назад я справила всем ботинки, а они уже малы. У Вити почти новые, а носить нельзя: не лезут.

Все смеются, а Вите не смешно. Ему неловко: почему Полина Алексеевна должна покупать ему и ботинки и костюмы?

— Как почему? Мы живем одной семьей.

Но Вите все равно неловко. Он решил уйти из школы и поступить в гараж:

— Все деньги буду отдавать в семью.

— Уговорите его не делать глупостей, — просит меня Полина. — Зарабатываю я в цехе не меньше других. Дети получают пенсию. Никто в нашей семье не пьет, не курит, а это тоже немалая экономия.

Но Витя продолжает спорить, упорствовать:

— Я парень, и я обязан помогать дому.

Валентина Иринарховна незаметно машет мне рукой. Мол, не волнуйтесь Витя без образования не останется. Полина настоит на своем.

И вот мы с Валентиной Иринарховной тихо поднимаемся из-за стола и выходим на улицу.

— Молодец девушка! И сердца у нее много и характера.

Я смотрю на Валентину Иринарховну и спрашиваю:

— А что будет у этой девушки с личным счастьем?

— А именно?

— Полина молода. Вдруг появится человек, которого она полюбит?

— Был такой в Москве. Но человек оказался ненастоящим. Он испугался Толи, Веры, Вити и сказал: или — или. Правда, сейчас он пишет, извиняется. Но она не отвечает ему. Сейчас ее счастье в новой семье, в детях.

Из-за угла показался Толя. Он шел из школы лениво, вразвалку. Увидев Валентину Иринарховну, спросил:

— Мама дома?

И узнав, что дома, мальчик взвизгнул, взмахнул сумкой с книгами и рысью устремился к подъезду.

1956 г.

г. Серпухов.

Загрузка...