Так вот я и живу по соседству с этими опасными насекомыми. Ночью прислушиваюсь к их тревожному шелесту, а утром первым делом осматриваю багаж — цел ли? Цел. Однако у меня такое чувство, словно я сплю на бочке с динамитом; мне кажется, что в одну прекрасную ночь сто тысяч термитов набросятся на мои коллекции и сожрут их. Ложась спать, я невольно обращаюсь к таинственному божеству термитов, восседающему, по-видимому, в гнезде надо мной и ведающему маршрутами «налетчиков». Я упрашиваю его не устраивать со мной никаких глупых шуток.
Мой хороший знакомый в Икитосе дон Мигель Перейра — перуанец с гор. Четыре пятых своего времени он занят любовными делишками и какими-то темными аферами, остальное отдает политике, что выражается в основном в высокопарных излияниях.
Однажды, когда мы с ним стоим на Пласа де Армас (где же еще можно здесь стоять?), над нами с шумом пролетает стая попугаев. Дон Мигель, такой же большой патриот, как и политик, указывая на них, заявляет:
— Смотрите! Это перуанские попугаи, и даже они требуют: «Летисия!»… Летисия должна принадлежать нам! — торжественно восклицает он.
Перу и Колумбия как раз воюют между собой из-за Летисии. Когда я шутливо отвечаю ему, что, возможно, это колумбийские попугаи, потому что в их криках скорее можно услышать «Лорето» (перуанская провинция, на которую зарится Колумбия), дон Мигель не отвечает мне: рядом с нами в этот момент проходят две улыбающиеся черноокие красотки, которые сразу же поглощают все его внимание — попугаи, война и политика попросту перестают для него существовать.
Чем дальше вверх по Амазонке, тем больше меняется состав населения. На реке и в селениях встречается все больше индейцев. Уже в Манаусе я вижу их значительно чаще, чем в Пара, а Икитос — это вообще город индейцев и метисов с незначительной, почти незаметной прослойкой белых. С индейцами сталкиваешься здесь повсюду: в порту, на таможне, в мастерских, на улице. Больше всего, разумеется, на улицах и площадях. Они шатаются там безо всякой цели, убивая время, охотно присаживаются где-нибудь в тени и часами судачат.
Я завтракаю в ресторанчике на одной из улиц, ведущих к пристани. Мимо открытых настежь дверей снуют прохожие; смуглые, различных оттенков бронзы и, как правило, красивые лица икитосцев приятны мне. А вот кофе, который пью, гораздо менее приятен. Своего кофе в Перу нет, и здесь пьют какую-то невкусную кисловатую бурду. С милыми бразильскими кофейнями, встречающимися буквально на каждом углу в Пара или Манаусе, и с божественным напитком, подаваемым там, пришлось распроститься на границе в Табатинге.
— Буэнас диас, амиго! — прерывает мои размышления чей-то бодрый низкий голос.
Это дон Мигель Перейра, мой бравый амиго — друг, первый франт в Икитосе, кабальеро, жизнерадостный, как птица, и, как птица, беззаботный. Он хоть и не работает, но зарабатывает неплохо.
— Притаились в засаде, подстерегаете добычу? — бросает он мне шутливый вопрос и поглядывает оценивающим взглядом на проходящих мимо нас женщин. — Охотитесь за ланями?
Я приглашаю его присесть и угощаю пивом. Дело в том, что в этом районе Южной Америки самым благородным напитком считается пиво, которое ценится здесь гораздо больше, чем вино.
В жизни Икитоса — немало любопытного, а Перейра знает здесь всех и обо всем. Я спрашиваю его, какие новости.
— Ах, сеньор! — он хмурится и недовольно машет рукой. — Пожалуйста, не портьте мне настроение в такое чудесное утро! Лучше не спрашивайте!
— Дон Мигель! — настаиваю я, заинтригованный. — Ну скажите же, что случилось?
— Плохи дела! Хибаро забастовали!
— Кто? Хибаро?
— Ну да, хибаро! У них мало кто умирает, а охотиться за людьми эти сукины сыны больше не хотят! Проклятые язычники!
Хибаро (по-испански пишется jibaros) — это одно из самых отсталых индейских племен, которому до последнего времени удавалось устоять перед натиском цивилизации. В труднодоступных дебрях в междуречье трех северных притоков верхней Амазонки — Сантьяго, Пастасы и Мороны — они ведут точно такой же образ жизни, как и четыреста лет назад, когда с ними впервые познакомились испанцы. Выражение «забастовали» в применении к ним и непонятное негодование моего «амиго» по этому поводу заставляют меня рассмеяться.
— Чем же они провинились? — спрашиваю я.
Но Перейра не спешит ответить, он напряженно о чем-то думает.
— Вы естествоиспытатель, не так ли?
— Верно.
— Вас интересуют изделия индейцев?
— Очень.
— Тогда подождите немного!
Он исчезает и спустя четверть часа, загадочно усмехаясь, появляется с каким-то предметом, завернутым в кусок полотна. Осторожно развертывает его, озираясь по сторонам, чтобы не привлечь внимание кого нибудь из наших соседей, и показывает мне высушенную человеческую голову. Хотя это, несомненно, голова взрослого индейца, что видно по пышным прядям длинных черных волос, величиной она примерно в два сложенных вместе кулака.
— Ну, как? Эти хибаро — мастера своего дела! — удовлетворенно шепчет Перейра.
Со дня моего приезда в Икитос я все время слышу о таких головах, однако до сих пор мне не представилась возможность увидеть их; поэтому сейчас я рассматриваю то, что принес Перейра, с понятным любопытством.
Веки и губы сшиты тонкими пальмовыми волокнами — вероятно, для того, чтобы дух убитого не смог отомстить победителю, — в остальных же чертах лица ничего не нарушено. Они столь же правильны, как и у живого человека, хотя голова и уменьшена втрое. Застывшее на лице выражение глубокой печали еще больше усиливает иллюзию: голова словно живая. Кто был этот индеец? Как он погиб?
— Он принадлежал к племени, живущему по соседству с хибаро, — объявляет мне Перейра. — И те и другие давно уже хотят помириться и жить в согласии, но мы этого не допускаем… Никто не умеет так здорово выделывать головы, как хибаро, но для этого им постоянно нужны свежие покойники…
Перейра начинает цинично хохотать:
— В мире на них большой спрос. Мы не успеваем удовлетворять все требования… Хибаро не должны сидеть сложа руки!
Мне приходилось уже немало читать и слышать о хибаро. Громкую славу себе они снискали еще тогда, когда оказали яростное сопротивление испанским конкистадорам, пытавшимся покорить их и поработить. Много крови испортили они испанцам.
Обычай носить в качестве трофея искусно высушенные головы убитых врагов существовал когда-то у многих племен, обитавших в бассейне Амазонки. Но затем большинство этих племен было истреблено или вымерло, обычай исчез; и только индейцы хибаро, живущие и поныне вдали от путей цивилизации и ведущие свой извечный образ жизни, по-прежнему владеют искусством препарировать головы.
Эта процедура совершается сразу же после смерти жертвы. Голову вымачивают в густом отваре ядовитых растений, чтобы предохранить ее от поедания молью и другими насекомыми. Внутреннюю полость заполняют горячим песком и опилками, а в это время умелые руки придают лицу то выражение, какое было у жертвы при жизни. Горячий песок и опилки меняют несколько раз, кожа высыхает, и голова приобретает размеры двух кулаков, сложенных вместе. Тогда победитель зашивает рот и глаза своего «трофея» и подвешивает его за волосы к поясу.
— Вернее, подвешивал! — подчеркивает Перейра. — Сейчас уже этого не делают, потому что у голов теперь другое назначение: они изготовляются для продажи…
— Сколько же вы за них берете? — спрашиваю я.
— Сколько дадут. Иногда двести долларов, случается — и триста.
— Почему так дорого? — удивляюсь я. — Неужели вам приходится так много платить хибаро?
Хибаро получают за них гроши, да и то не деньгами, а товаром. Платить приходится агентам, которые ведут с ними дела, потому что те рискуют своей головой. Не один из них погиб от рук дикарей.
— А выгодно ли заниматься этим хибаро? Ведь за гроши, как вы сказали, им приходится вести войны для того чтобы добыть головы?
— Ну, это уже наша забота — подогнать им побольше голов. Время от времени мы подстрекаем соседние племена отомстить за все обиды, которые те вынесли от хибаро, так что хибаро волей-неволей вынуждены воевать и… добывать для нас головы. И они добывают их, потому что мы даем им оружия немного больше, чем их соседям…
Постепенно я начинаю постигать детали этой кошмарной аферы. Препарированные человеческие головы считаются необычайной забавой, курьезом, щекочущим нервы пресыщенных снобов в далеких больших городах, — поэтому на них такой спрос. И вот, чтобы удовлетворить чьи-то извращенные капризы, здесь, на притоках Амазонки, предприимчивые дельцы стравливают друг с другом племена лесных индейцев и наживаются на их крови. Весьма своеобразное проявление цивилизаторской миссии!
— Кто же покупает эти головы?
— В основном американцы.
— Американцы?
— Si, senhor! Чикагский музей платит лучше всех, здесь есть даже представитель музея, доктор Бесслер…
— А там, в Америке, знают, каким образом вы добываете эти головы?
— Что за вопрос!
— Так знают или не знают?
— Разумеется, знают — это ни для кого не секрет… Вообще же вы можете спросить об этом доктора Бесслера.
Икитос небольшой городишко, здесь все друг друга знают. На следующий день, проходя по улице вместе с Перейрой, я познакомился с доктором Бесслером. Это на редкость интересный мужчина, всегда улыбающийся и необычайно обходительный; отношения между ним и доном Мигелем самые дружеские.
— Есть свежая партия! — приветствует его Перейра.
Бесслер, конечно, понимает, о чем речь, но, смущенный моим присутствием, явно предпочитает уклониться от разговора на эту тему.
— Меня это уже не интересует! — растерянно отмахивается он. — Мне уже не нужно, я больше не буду брать…
Однажды утром Перейра пригласил меня к себе, чтобы показать свой товар, «свежую партию», как он выразился. В одном из помещений его квартиры стоит сундук; когда хозяин приподнял крышку, я увидел там больше двух десятков человеческих голов, стоящих на дне в несколько рядов. Пышные пряди черных волос заполнили полсундука.
При виде этой кошмарной коллекции у меня начинается головокружение. Немного нужно воображения, чтобы представить себе, сколько заключено в ней человеческого горя. Дон Мигель, однако, бросает на содержимое сундука восторженные взгляды, словно лаская каждую голову, и, когда я замечаю это, меня охватывает ужас.
На одной из голов волосы короче; внимательно вглядевшись, я обнаруживаю, что кожа на ней светлее. Эта голова принадлежала не индейцу!
— Сеньор поражен, не так ли? — спрашивает меня довольный хозяин.
— Кто это?
— Мартинес, один из моих агентов, — отвечает Мигель. — По-видимому, этот Мартинес чем-то досадил хибаро, потому что, когда он возвращался от них по реке Пастасе, они устроили засаду и прикончили его, а голову позднее продали вместе с другими…
— И ее американцы тоже купят?
— Конечно, купят, почему бы и нет? Голова как голова. Ведь это такая сенсация! Они, пожалуй, неплохо за нее заплатят… Правда, из Штатов последние несколько недель что-то ни слуху ни духу. Ни доктор Бесслер, ни я не получаем никаких вестей оттуда…
— Наверное, такой товар трудно вывозить из Перу? Торговля им строго запрещена?
— А, что там! Запрещена, конечно, но это все пустяки. Доллар, всемогущий чародей, плевал на все запреты и границы…
Плевать-то плевал, однако я замечаю, что Перейра с каждым днем выглядит все более озабоченным. Что-то терзает его, временами он впадает в черную меланхолию либо же, наоборот, становится раздражительным. Причины его беспокойства понятны: он всадил в эту «коллекцию», в эту «свежую партию», все свои наличные, и надеялся, что сразу же с выгодой сбудет этот товар с рук, как это бывало до сих пор. Но случилось так, что неожиданно, словно по мановению волшебной палочки, перестали поступать заказы, клиенты из Штатов будто воды в рот набрали и не выполняют соглашений.
— С ума можно сойти! — стонет Перейра.
— А может… — осторожно поддеваю его, — может, там, в Штатах, в конце концов спохватились, поняли скандальную аморальность этой затеи…
— Не понимаю, что вы имеете в виду.
— Но, дон Мигель, вдумайтесь же во все это! В середине XX века спокойно приказывать первобытным племенам истреблять друг друга для того, чтобы зарабатывать на этом доллары и ублажать чьи-то идиотские причуды — разве это не верх цинизма? По-видимому, в Штатах раскусили эту грязную аферу, в ваших клиентах заговорила совесть, и они решили умыть руки…
Перейра очень любит доллары, но, как и все латиноамериканцы, не выносит янки. Он вскакивает, словно его ужалила пчела.
— Заговорила совесть? — иронически фыркает он. — Чепуха!
У Перейры плохое настроение. Мы завтракаем с ним сегодня в том же ресторанчике близ пристани. Ни ясное небо, изумительно голубое в эту пору дня, ни приятная прохлада, веющая от реки, ни сочная зелень деревьев на противоположной стороне улицы, усыпанных розовыми цветами, ни снующие по тротуару прелестные сеньориты — ничто сейчас дона Мигеля не интересует. Его не интересует и то, из-за каких дурацких причин прервалась торговля головами. Достаточно того, что она прервалась. Для Перейры это тяжелый удар. Он разорен. Его красивые черные глаза полны печали. Я замечаю, что этот франт уже два дня не бреется.
Спустя три или четыре дня я встречаю его на улице. Он направляется в скобяную лавку. Его глаза искрятся радостью, на свежевыбритом лице играет широкая улыбка.
— Что произошло? — кричу я, изумленный.
— Победа, — радостно восклицает он. — Все сбыл, всю партию!
— Голов? — спрашиваю его тихо.
— Голов.
Он хватает меня за рукав и показывает в сторону Амазонки. Там, вдалеке, около лесопилки в Нанди, стоит на якоре большой пароход.
— Наконец-то я его дождался! — удовлетворенно заявляет Перейра.
— Черт побери, кого? Парохода?
— Ну да, парохода. Американский. Грузит доски на лесопилке. Матросы скупили у меня все головы!..
Но его радость вызвана не только этим. Дон Мигель вытаскивает из кармана свернутый трубочкой лист бумаги.
— Как из рога изобилия! — ликует он. — Вот что я еще получил! Читайте!
Телеграмма из Чикаго. «Заказываю тридцать орхидей точка оплата как обычно Смит».
— Понимаете, орхидеи, — доверительно подмигивает мне Перейра. — Это те, с пучками длинных черных волос…
— Заказывает целых тридцать штук?
— Si, senhor, тридцать! — отвечает он с гордостью. — Поработать придется немало.
Дон Мигель продал американским матросам весь свой запас голов, всю свою «свежую партию», и сейчас идет в скобяную лавку, чтобы купить за наличные десять пистонных ружей, заряжающихся по старинке с дула. В Европе их изготовляют специально для лесных индейцев.
— На берегах Пастасы, — радостно заявляет Перейра, — скоро начнется война!
Договорившись о покупке ружей, бравый кабальеро отправляется сзывать своих агентов на «военный совет».
Еще каких-нибудь сто лет назад вблизи того места, где в Амазонку впадает река Итайя, в глухой чаще стояли шалаши индейцев икитов. Около 1860 года здесь появились миссионеры, которые принялись обращать язычников в христианскую веру и насаждать среди них цивилизацию. По следам миссионеров сюда потянулись многочисленные авантюристы, которые принялись убивать язычников и насиловать язычниц. Вскоре тут возникло селение, названное «в честь» истребленных индейцев Икитос.
Благодаря своему удобному положению на Амазонке — всего лишь в одном дне пути ниже устья большой реки Укаяли — Икитос быстро рос. Годы, когда цены на каучук все время повышались, были для города периодом расцвета и обогащения. Но затем Икитос, так же как его собрат в Бразилии — Манаус, стал постепенно приходить в упадок.
Однако, хотя сегодня дикие попугаи пролетают над Икитосом с той же бесцеремонностью, как и во времена, когда здесь были раскинуты шалаши несчастных икитов, нынешнее значение города не следует приуменьшать. В экономическом отношении Икитос — единственное место, где находит выход продукция, вырабатываемая во всем восточном Перу с его огромными площадями ценных лесов, бóльшими, чем территория Польши. В политическом же отношении это мощный форпост Перу, противостоящий трем его соседям: Колумбии, Бразилии и Эквадору.
Европейцу может показаться совершенно невероятным, что Икитос, этот оживленный город с двадцатью тысячами жителей, центр обширного департамента, не связан с другими областями страны ни одной шоссейной дорогой. Если вы попытаетесь углубиться в лес, подступающий прямо к городу, вам вскоре придется остановиться: дорожка или тропинка обрывается сразу же за крайними домами предместья, и дальше нельзя сделать ни шагу. В непролазных дебрях человек неминуемо погибнет от голода или завязнет в трясине, а во время дождей — утонет в лесном омуте.
Икитос — это только порт, и ничего больше, причем порт перворазрядный, можно сказать, даже морской, хотя он и удален от океана почти на четыре с половиной тысячи километров. В 1930 году накануне мирового кризиса по Амазонке до Икитоса регулярно ходили большие трансатлантические суда.
Когда полиция в Икитосе разыскивает преступника (что, кстати, случается очень редко), она устанавливает дежурства своих агентов только в порту, зная, что лишь оттуда он может пытаться бежать. Бегство в лес было бы просто самоубийством.
Река определяет жизнь этого города. Все помыслы человека прикованы здесь к Амазонке: по ней приходят сюда вести из большого мира, по ней завозят продовольствие и все необходимые товары, без нее существование Икитоса было бы невозможно. Я уже говорил, что Икитос — это сердце огромной территории, превосходящей размерами Польшу; но, говоря о жизни этого края, надо иметь в виду не всю Ла-Монтанью, а только покрывающую ее разветвленную сеть водных путей. Реки, большие и малые, являются жизненными артериями края, и только на их берегах здесь живут люди. Пространство же между реками покрыто сплошными массивами леса, беспорядочно и хищнически эксплуатируемого.
На высоком икитосском берегу, называемом Малеконом, стоят над Амазонкой, глядясь в ее воды, здания крупных иностранных торговых фирм. Правда, все они одноэтажные, и вообще их не больше двух десятков, однако именно они подлинные хозяева Ла-Монтаньи. Здесь представлены Англия, Франция, Бельгия, Испания, Соединенные Штаты. Здесь торгуют всем. Ввозят дешевые безделушки и империалистические методы грабежа, вывозят золото, хлопок, каучук, ценную древесину и кокаин. Малекон — это международный капитал, это иностранные консулы, это так называемые сливки общества, это жесткие условия, это решения, которые имеют серьезные последствия, это пушки и угрозы.
Незначительная прослойка белого коренного населения, с гордостью именующая себя истинными перуанцами, состоит из немногочисленной интеллигенции, более многочисленных дельцов вроде моего Мигеля Перейры и еще большего количества государственных чиновников, служащих во всевозможных — и невозможных — учреждениях. Икитосцы — люди необычайно вежливые, отличающиеся безукоризненными манерами, и, как правило, красивые. Когда в воскресенье утром толпа выходит из кафедрального собора — сколько в ней прекрасных женщин и интересных мужчин!
Увы, когда я ближе знакомлюсь с здешней жизнью, то обнаруживаю поразительный факт: перуанцы, собственно, не являются хозяевами своей страны; они, если можно так выразиться, всего лишь ее привратники: впускают в свою страну иностранный капитал и получают за это чаевые, за которые грызутся друг с другом. А иностранцы, представляющие иностранный же капитал, вывозят из страны ее богатства и за это снова швыряют перуанцам подачки.
Девять десятых населения Икитоса — метисы, или, как их здесь называют, чоло, родившиеся от браков индейцев с белыми; в них преобладает индейская кровь. Сложены они неплохо, кожа у них приятного каштанового цвета; зато уровень их развития чрезвычайно низок. Причина такой отсталости заключается отнюдь не в пагубном влиянии жаркого климата — пришлые дельцы проявляют здесь весьма большую активность. Просто икитосские чоло — жертва господствующих здесь поистине колониальных отношений: для столичных властей Икитос — это проклятый город, затерявшийся среди непроходимого леса в далеком захолустье, что-то вроде места ссылки; для иностранных капиталов — это такое место, где можно нагреть руки, где применимы любые методы эксплуатации. Равнодушие одних и алчность других сжимают народ в тисках, душат его, как кошмар, не оставляют ему никакого проблеска надежды. Народ здесь сознательно держат в темноте и невежестве.
Вдоль нижнего течения Амазонки, там, где она катит свои воды по территории Бразилии, интересы рабочих защищают профессиональные союзы. Особенно это относится к крупному порту Пара. Но здесь, у перуанских подножий Анд, живительные прогрессивные веяния пока только зарождаются.
Икитос лежит почти на экваторе, и там всегда очень жарко. Лишь вечером становится немного прохладнее. Тогда я отправляюсь на берег Амазонки, заставляю себя забыть всех Перейр, консулов и чоло и наблюдаю за резвящимися среди волн дельфинами — этими великолепными созданиями. Я все больше поддаюсь очарованию огромной реки, над которой проносится сейчас свежий вечерний ветерок, напоенный благоуханием далеких орхидей.
Их трое — Мэсси, Шарп и О’Коннор.
Мистер Дж. В. Мэсси — британский консул в Икитосе. Кроме того, он некоронованный король восточного Перу, первое лицо на Мараньоне.
Англичанам удалось создать на Амазонке такое соотношение сил, что в течение многих лет они были здесь хозяевами положения. Например, такой гигант, как «Норддойтчер Ллойд», не выдержал их конкуренции и был вынужден убраться с реки. Англичане также сдерживают здесь — вернее, сдерживали до сих пор — и динамичный американский капитал, которому пришлось удовлетвориться лишь некоторыми отраслями экономики.
Бесцеремонно, с вызывающей наглостью ведет себя здесь иностранный капитал. Когда он обосновывался в Польше, Румынии или Чехословакии[29], он старался делать это незаметно, предусмотрительно прикрываясь местной вывеской. Здесь он держит себя иначе, заявляет о себе без обиняков, словно Перу или Бразилия — это какие-нибудь колонии. Повсюду бросаются в глаза высокомерные надписи: «The Para Elektric Railways and Lighting Company» или что-нибудь в этом роде; порты называются по-английски: Port of Para, Manaos Harbour, а бразильцы и перуанцы ездят по Амазонке на пароходах, принадлежащих «The Amazon River Steam Navigation Company». Очевидно, иностранный капитал уверенно сидит здесь в седле, раз он отваживается на такие открытые демонстрации, ущемляющие национальную гордость местного населения.
Консул Мэсси — всего лишь руководитель филиала «Бус Лайн» в Икитосе, не больше. «Бус Лайн» — это та пароходная компания, которая обслуживает связи Европы с Амазонкой и суда которой ходят в Пара и Манаус. У компании монополия только на эту линию; ее пароходы не поднимаются выше Манауса и не доходят до Икитоса. В Икитос ходят суда другой компании — «River Steam Navigation Company», которая формально принадлежит бразильскому правительству и экипажи пароходов которой действительно укомплектованы одними бразильцами. Но — о чудо! — в Икитосе билеты на пароходы «Amazon River» продает не бразильский консул, а английский, мистер Мэсси, который командует на реке всем по собственному усмотрению: например, он велит бедным полякам из ликвидируемой колонии в Кумарии ехать в первом классе, а не в значительно более дешевом третьем.
Очевидно, этого требуют государственные интересы Англии.
Отец консула тоже был служащий «Бус Лайн». Посылая своего сына в контору, он знал, что дает компании человека, обладающего двумя выдающимися качествами, свойственными исключительно англичанам: добросовестностью и фанатической преданностью английским интересам. Эти достоинства помогли молодому Мэсси выдвинуться. Поэтому, когда он превратился в двухметрового верзилу с тяжелой челюстью и внушительным животом, решительного, упрямого и надменного (качества, характерные для многих англичан), дирекция «Бус Лайн» решила, что ему можно поручить ответственную должность, и послала его в Икитос.
Мэсси — настоящий англичанин, энергичный и высокомерный. Разумеется, он считает англичан первой нацией в мире. Он получает самое большое жалованье в Икитосе и придерживается самого худшего среди всех жителей этого города мнения о Южной Америке. Восемь месяцев в году он трудится в знойной Амазонке, остальное время проводит в Англии. Прожив здесь немало лет, он так и не научился как следует говорить по-испански, но все здесь прекрасно его понимают и очень охотно слушают. Сам он считает, что ему достаточно и английского. Когда мистер Мэсси стоит в икитосском порту и следит за отплывающим пароходом линии «Amazon River» (принадлежащим вроде бы бразильцам), то все знают, что это стоит хозяин великой реки на всем ее протяжении — от Икитоса до самого устья.
Мистер Шарп, второй англичанин, был в свое время банковским служащим в Боготе. Однажды он получил от своего лондонского начальства приказ отправиться в Икитос и спасти там от краха заколебавшуюся фирму «Израэль». Мистер Шарп прибыл в Икитос, осуществил при помощи английского капитала оздоровление «Израэля» и остался там постоянно руководить фирмой.
А что такое «Израэль»? Это основной плацдарм английского капитала в Ла-Монтанье, это экспорт и импорт в широких масштабах, это несколько пароходов, обслуживающих все реки выше Икитоса — до самых подножий Кордильер: Укаяли с ее притоком Пачитеа и Мараньон с Уальягой.
Мистер Шарп женился на прекрасной перуанке; так же как и Мэсси, он недоволен Икитосом и так же не научился правильно говорить по-испански. Он вежлив, отзывчив и очень набожен: каждый день ходит в церковь. Мистер Шарп — не английский консул, но он друг консула. Они поделили власть. Мэсси властвует на Амазонке ниже Икитоса, Шарп — на реках выше Икитоса. Других дорог в этом краю нет.
У подножий Кордильер растут буйные леса и густые кустарники. Лесные жители собирают там какие-то листья, сушат их, растирают в порошок, упаковывают и отправляют в ближайшие порты. С пароходов «Израэля» ящики перегружают на пароходы «Амазон Ривер», с пароходов «Амазон Ривер» — на пароходы «Бус Лайн», пока в конце концов их не выгрузят в Ливерпуле. И тогда кокаинисты Европы радуются внезапному изобилию этого порошка. Но ни Мэсси, ни Шарп вроде бы ничего об этом не знают. Официально.
Третий только считается англичанином; на самом деле это ирландец Патрик О’Коннор. У него нет ни пароходов, ни денег. Что у него всегда есть, так это желание напиться. Пьет он здорово и при этом иногда буянит. Жители Икитоса любят его и когда находят утром лежащим без чувств на мостовой, то поднимают и заботливо доставляют домой. А любят этого ирландца и за то, что он не отказывается выпить, и за то, что он превосходно исполняет лирические песенки, и за то, что его окружает ореол романтичности.
Вот вехи его жизненного пути. Ему около пятидесяти лет, родился он на гибралтарском утесе, отец его был английским военным врачом. Католический колледж, бегство оттуда. Среднюю школу окончил в Англии. Ссора с отцом, пять лет в Иностранном легионе. Париж, Сорбонна, философский факультет. Учился пению. Театр «Ла Скала» в Милане. Актер и певец итальянских и английских театров. Первая мировая война, окопы. Чин сержанта: не захотел стать офицером, потому что тогда он не смог бы пить столько, сколько хочется. После войны — глубинные районы Африки, коммерческие предприятия, желтая лихорадка, отпуск. Переводчик у Кука[30] в Лондоне. Сказочные полгода в Средиземном море на яхте богатого янки. Все, что зарабатывал, тотчас же пропивал. Индия, Сингапур, репортер в Лондоне, «гувернер» собачек какой-то престарелой леди. Путешествие на паруснике к берегам Аляски вокруг мыса Горн в должности штурмана. В конце концов судьба забросила О’Коннора в глубь южноамериканского материка: он поселился в Икитосе.
Кроме английского он прекрасно владеет испанским, французским и итальянским языками, несколькими африканскими наречиями, а в жаркие беспокойные ночи бормочет что-то во сне по-берберийски. Напивается в стельку, но, когда отоспится, поражает своим живым умом и удивительной образованностью. Он знает массу всевозможных вещей, много читает, до тонкостей знаком с историей Южной Америки. В бытность мою в Икитосе О’Коннор зарабатывал себе на выпивку уроками английского языка или переводами на испанский специальных военных трудов; он вел бухгалтерские книги у китайских купцов, давал уроки фехтования перуанским офицерам и уроки бокса морякам. Понятно, что его обожает весь Икитос, и тем более понятно, что его не любит мистер Мэсси, английский консул.
Я знакомлюсь со всеми тремя. Двое первых — Мэсси и Шарп — любезны со мной. Они считают меня джентльменом и оказывают мне содействие. Поэтому и перуанские власти не чинят мне никаких препятствий. Консул Мэсси продает мне билеты, когда я отправляюсь куда-нибудь по реке, а мистер Шарп улаживает мои денежные дела, когда я получаю переводы из Польши. С Патриком же О’Коннором, этим великолепным пьяницей, у меня завязывается сердечная дружба.
Мы с ним живем под одной крышей. О’Коннор — само воплощение отзывчивости. Он охотно исполняет все мои просьбы, переводит статьи, которые я пишу для здешних журналов, и проекты организации в Икитосе естественнонаучного музея, которые я предлагаю перуанскому правительству, а также знакомит меня — он сведущ и в этом — с любопытным икитосским фольклором.
Однажды в субботний вечер мы отправились с ним в предместье Белем, где в тростниковых хижинах на высоких сваях живут индейцы. Входим в какой-то дансинг, украшенный гирляндами из пальмовых листьев и битком набитый танцующими матросами и девушками. Душный воздух наполнен гомоном, громкой музыкой, запахом пота; в зале атмосфера безудержного веселья. Матросы речной военной флотилии, зачинщики и участники всех драк и скандалов в Икитосе, держат своих девушек сильными узловатыми руками. О’Коннор подталкивает меня и спрашивает:
— Какая из девушек тебе больше всего нравится?
Есть такая, которая мне больше всего нравится, и я показываю на нее. Когда танец кончается, О’Коннор подходит к матросу, похлопывает его по плечу и что-то ему шепчет. Матрос возражает и вспыхивает; О’Коннор успокаивает его, сжимая его локоть и приводя какие-то веские аргументы. Минуту спустя оба направляются ко мне, ведя между собой девушку.
— Ты интересовался фольклором — вот он! — смеясь, заявляет О’Коннор. — Матрос уступает ее тебе на сегодня: танцуй с ней и целуй ее!
Консул Мэсси и мистер Шарп держат в своих руках Амазонку и ее притоки. В руке О’Коннора — локоть матроса, еще одного приятеля ирландца. О’Коннор пьет, а ночью, встретив позднюю парочку, поет влюбленным французскую песенку:
Pour un peu d’amour[31].
Есть в Икитосе американцы, евангелисты и адвентисты, которые пытаются обращать людей на путь истинный, редко смеются и совсем не пьют водки. Несмотря на такое богобоязненное поведение, они почему-то не пользуются здесь особым уважением.
Есть ирландец О’Коннор, который никого не обращает, пьет как лошадь и которого не любит мистер Мэсси, консул его величества английского короля. Его уважают все. Мистер Мэсси также уважаем в Икитосе; он преуспевает, но вряд ли это можно объяснить его личными заслугами.
Дон Филипо Моррей — выдающийся перуанец. Когда-то он заработал на каучуке миллионы и сумел их сохранить. Сегодня он самый богатый человек в Икитосе и, пожалуй, во всей перуанской Ла-Монтанье. За свою бурную жизнь дон Филипо наплодил немало детей; его потомство, рассеянное по всей верхней Амазонке, сведущие люди определяют в шестьсот душ. Это по существу влиятельное племя, гораздо более многочисленное, чем многие индейские племена; у его представителей самые различные оттенки кожи, но всех их объединяет гордость за такого замечательного предка.
Одну из своих законных дочерей дон Филипо Моррей выдал замуж за икитосского врача, доктора Александро Вигиля. На деньги, полученные в приданое, энергичный зять построил в небольшой рыбацкой деревушке на берегу Амазонки, неподалеку от перуанско-бразильской границы, лесопилку и сахароваренный заводик. Деревушка, в которой было всего десятка два жалких хижин из бамбука и сотни полторы жителей, называлась Летисия. Там жили также — о чудо! — несколько белых; дело в том, что в свое время англичане соорудили в Летисии радиостанцию, которая должна была обеспечивать связь между Атлантическим и Тихим океанами. Мысль основать здесь лесопилку и сахароварню оказалась недурной. Пила разделывала ежедневно четыре ствола махагони, два десятка индейцев давили сок из стеблей сахарного тростника. Дон Александро Вигиль стал понемногу богатеть и, идя по стопам своего знаменитого тестя, начал чаще думать о женщинах, как это и подобает уважающему себя гражданину Ла-Монтаньи.
Как известно, латиноамериканские страны навещают время от времени две напасти: одна — это воинственный зуд, связанный с желанием расширить свою территорию, вторая — отсутствие денег в казне. Если две соседние страны томятся одним и тем же желанием расширить свою территорию, начинается война. Если же жажда захватов мучает лишь одного соседа, а другой в это время страдает от недостатка средств, то может случиться то, что произошло в 1922 году между Колумбией и Перу и нашло свое отражение в так называемом Саломон-Лозаннском договоре. Колумбия получила от Перу огромный, но ничего не стоящий кусок пущи над рекой Путумайо и узкую болотистую полосу, протянувшуюся до самой Амазонки, за что обещала выплатить перуанскому правительству несколько миллионов долларов.
— Esplendido[32]! — кричали в Боготе возбужденные мальчишки. — Великая наша Колумбия теперь простирается от моря до самой Амазонки, где у нас есть крупный порт Летисия.
— Esplendido! — радовался в Лиме перуанский президент, открывая счет на свое имя в одном из нью-йоркских банков.
Не радовался только дон Александро Вигиль. Его лесопилка и сахароварня в Летисии находились теперь в Колумбии и, зажатые между перуанской и бразильской границей, перестали приносить доход. Это ужасно огорчило Александро Вигиля. Он стал раздражительным и совершенно утратил интерес к лесопилкам, сахароварням и даже (на какое-то время) к женщинам.
Он предложил правительству Колумбии купить у него предприятия и землю. Правительство задумалось. Уступая национальному тщеславию, оно охотно расширило территорию страны и приобрело Летисию, но, однако, оно ясно сознавало, что эта жалкая рыбацкая деревушка, отделенная от собственно Колумбии непроходимыми лесами, не представляет почти никакой ценности и не стоит того, чтобы делать туда какие-либо вложения. Поэтому колумбийское правительство в конце концов отказалось. Тогда дон Александро Вигиль взорвался. Он созвал свою челядь и разоружил колумбийский гарнизон, насчитывавший всего десяток солдат. Затем крикнул ветру, пролетавшему над рекой, что он взбешен, и сделал несколько выстрелов в воздух. Это произошло в 1932 году.
Заурядное событие, часто случающееся на далеких границах латиноамериканских стран. Обычно такие местные конфликты через несколько недель улаживает сама жизнь. Но на этот раз дело произошло в Летисии, где как раз находился радист англичанин, изнывавший от безделья и скуки. Услышав выстрелы, он немедленно послал в эфир длиннющую телеграмму, в которой сообщал о бунте Вигиля.
Восстание в Летисии наэлектризовало Европу. «Грубое нарушение территориальных прав Колумбии!» — сообщалось миру на следующий день. «Война между Колумбией и Перу! Война!» — гремело в эфире на третий день.
Англичанин разошелся вовсю. Радио у него было свое, и, кроме того, он любил спорт. Он поднял на ноги Европу и Америку. Лишь кружным путем, через Соединенные Штаты, дошло до пребывающих в неведении правительств в Боготе и Лиме известие о том, что между ними такой серьезный конфликт. Главы правительств растерянно покачивали головами.
Узнал об этом и доктор Вигиль, но этот не стал покачивать головой. Раззадоренный шумихой, он задрал нос. Недаром ведь его тесть был миллионером и имел около шестисот потомков.
Жителей перуанской Амазонки охватил воинственный зуд; началось формирование отрядов добровольцев для войны с Колумбией. Оба правительства постепенно смирились с мыслью, что война неизбежна; стали вспоминать все старые распри.
На пограничной реке Путумайо отряды перуанских и колумбийских солдат безуспешно разыскивали друг друга. Попробуйте найти противника в такой густой чаще! Но люди все равно гибли как мухи — от различных болезней, главным образом от бери-бери, так как не хватало витаминов. Но до стычек никак не доходило, и лишь спустя несколько недель первый перуанский солдат пал от неприятельской пули. После этого на фронте военных действий наступило затишье.
Своими телеграммами англичанин из Летисии заварил такую кашу, что в серьезность конфликта поверили не только в Европе, но и в обеих странах, интересы которых были при этом затронуты, — Перу и Колумбии. Они просили Лигу наций в Женеве уладить дело. Оттуда в Летисию была послана международная комиссия. В самой Женеве работа тоже закипела. Множество заседаний, продолжительные дискуссии, комиссии и подкомиссии, целые тома протоколов, усилия самых крупных политических умов — все было напрасно. Кусок болотистой земли над Путумайо оказался слишком твердым орешком. После двадцати месяцев упорных дебатов Лига наций заявила, что она не в состоянии решить вопрос о жалкой рыбацкой деревушке на Амазонке.
С запада Перу омывается Тихим океаном, на котором оно владеет несколькими десятками островов и островков. На этих островах обитает бесчисленное множество морских птиц; они опоражнивают свои желудки прямо на скалы, создавая гуано, природное богатство Перу.
В свое время гуано заинтересовалась Япония: ей требовалось много удобрений. Она платила за них наличными, и платила хорошо. Однако вскоре оказалось, что она проявляет интерес не только к гуано, но и к скалам под ним.
В начале 1933 года Япония предложила правительству Перу заключить секретное соглашение. Она хотела получить в аренду один из островов, где собиралась организовать торговую базу, и предлагала взамен столько военного снаряжения и кредитов, что Перу могло бы с легкостью разгромить всех своих соседей. Перуанскому правительству это предложение пришлось по вкусу.
Однако о проекте «секретного соглашения» тут же стало известно в Белом доме, где понимали, чем пахнет существование японской базы на американском континенте, недалеко от Панамы. Тотчас же в Колумбию потекли американские доллары, полетели самолеты со специальным персоналом и всевозможное вооружение. Следовало быстро и любой ценой помешать осуществлению планов Перу; решающую роль в этом должна была сыграть Колумбия.
Одновременно, почувствовав, что пахнет жареным, предложил свои услуги дяде Сэму и Эквадор: у него нашлась уйма несведенных счетов с Перу. Щедрый американский дядюшка отвалил оружия и Эквадору, выговорив себе за это новые концессии на его территории. Так стержень конфликта был перенесен из болот Летисии на скалы Тихого океана.
Неожиданно ситуация стала очень напряженной; над Южной Америкой заклубились тучи, готовые разразиться грозой. Дело переросло рамки конфликта между Перу и Колумбией.
В начале 1934 года пушки, доставленные из Японии, были уже на Амазонке, и перуанские солдаты близ Икитоса обстреливали плывущие по широкой реке мишени. Мы наблюдали за этими приготовлениями и понимали, что, если японские пушки дойдут до Путумайо, может легко вспыхнуть пожар, который охватит все берега Тихого океана.
Тем временем в Женеве все еще бились над разрешением вопроса о Летисии и ломали головы над тем, как выкарабкаться из этой каши и кого признать правым.
Японские пушки, однако, так и не дошли до берегов Путумайо. Пожару не дали вспыхнуть. Правда, для этого Лондону, Вашингтону и Токио пришлось обменяться весьма резкими и решительными словами. Япония уступила и отказалась от своих планов в Перу. Гуано ее уже не интересовало. Ее больше интересовала Маньчжурия.
И вот однажды перуанскому правительству сообщили из Токио, что кредитов больше не будет. Затем, две недели спустя, изумленной и возмущенной Лиге наций было сообщено, что больше мудрствовать не стоит: конфликта уже нет. В Рио-де-Жанейро представитель Перу подал представителю Колумбии руку в знак примирения, и обе страны пообещали друг другу вечную дружбу. Спорный вопрос был решен необычайно просто. Летисия досталась Колумбии, которая обязалась выплатить перуанскому правительству какое-то вознаграждение. Доктор Вигиль утешился надеждой, что за его лесопилку и сахароварню ему тоже кое-что перепадет.
Когда телеграф разнес радостную весть о заключенном в Рио мире, я как раз находился в Икитосе. На одной из улиц я встретил Александро Вигиля. Он вышагивал, как павлин, гордость распирала его грудь. Еще бы: когда Колумбия с ним не посчиталась, за него вступились мировые державы. И, шагая по мостовой, дон Александро с удовлетворением смотрел в будущее и с вожделением — на проходящих мимо женщин.
Среди американцев, которых я знаю, доктор Гарвей Бесслер составляет приятное исключение: ему совсем не присуща свойственная им развязность, он говорит спокойным голосом и далек от того, чтобы класть ноги на стол — даже в переносном смысле. Ученый — геолог и этнолог, — он обладает обширными познаниями во всех естественных науках и при этом на редкость человечен, отзывчив, обаятелен и деликатен. Почти все перуанцы восхищаются этим безукоризненным кабальеро, представляющим собой тип идеального джентльмена. То, что этот ученый очень богат и в то же время исключительно прост в обхождении, то, что в его огромном доме в Икитосе хранится этнографическая коллекция, которой мог бы позавидовать Британский музей, то, что он обладает одним из самых крупных в мире собраний научных книг о Южной Америке (более тридцати тысяч томов!) — все это придает ему в глазах перуанцев неизъяснимое очарование.
Доктор Бесслер живет в Перу уже много лет. За это время он организовал большое количество дорогостоящих экспедиций и побывал во всех уголках Ла-Монтаньи: нет ни одного индейского племени, с жизнью которого он не познакомился и которое не описал в своих обстоятельных записках. На основе этих исчерпывающих источников исследователи — Гюнтер Тессман и другие — публикуют превосходные, высоко ценимые в научных кругах труды об индейцах северо-восточного Перу. И однако доктор Бесслер, этот неутомимый естествоиспытатель, забирается в самые дикие углы Ла-Монтаньи не только для того, чтобы выяснить, какие племена сплющивают головы детям, а какие — нет; дело в том, что он еще и опытный геолог, которого интересуют… залежи нефти. И вот, в то время как в университетах всего мира восхищаются результатами его этнологических исследований, в «Стандард ойл компани» поступают от него подробные отчеты, не предназначенные для оглашения, а подчас и строго секретные.
Экономический шпионаж? Фи, к чему эти неприятные слова! Доктор Бесслер вовсе не скрывает своей деятельности, он все делает с ведома и согласия перуанских властей. Правда, он не обо всем ставит их в известность. Власти надеются, что, когда «Стандард ойл» захочет добывать в этой части Перу нефть, она обратится к ним и заплатит за концессию. Они стараются облегчить доктору Бесслеру его геологические изыскания, так как верят, что могучая компания принесет в страну процветание и даст кое-кому возможность хорошо нагреть руки. Они тем охотней верят в это, видя, какой чарующий человек представитель компании и как щедро он сыплет вокруг себя доллары. Меня уверяли, что из его рук на перуанцев уже пролился золотой дождь на сумму двенадцать миллионов долларов.
В 1931 году на нефтяных полях «Стандард ойл компани» в других областях Перу загремели выстрелы. Забастовали рабочие, требуя повышения заработной платы, которой едва хватало, чтобы не умереть с голоду. Власти, возмущенные такой бестактностью по отношению к почтенной компании, решили не щадить «бунтовщиков». Сто шестьдесят человек было убито, несколько сот ранено. Хотя это случилось далеко от Икитоса, доктор Бесслер решительно выразил свое сожаление и осудил кровопролитие. Этот гуманный поступок американца привлек к нему множество сердец на Амазонке.
Только один человек в Икитосе смотрел на милого доктора Бесслера косо — английский консул Мэсси. Известно, что американские компании щедрее, чем английские, тратят деньги на подкупы и взятки; мир уже привык к этому. Но того, что какой-то янки побивает англичан и своим личным обаянием, консул Мэсси не может вынести.
Консулу вспоминается война между Боливией и Парагваем за Гран-Чако, которая длилась с 1932 по 1938 год. По существу это была война между американской компанией «Стандард ойл», которой принадлежала концессия на нефтяные поля в Боливии, и английской «Роял Датч Шелл», озабоченной тем, чтобы Парагвай не пропускал через свою территорию нефть конкурентов на мировой рынок. Но вывозить нефть можно было только таким путем, поэтому Боливии пришлось начать войну. Защищая интересы нефтяных концернов, погибли семьдесят тысяч боливийцев и пятьдесят тысяч парагвайцев, но все-таки, с удовлетворением отмечает консул Мэсси, «Стандард ойл» своего не добилась…
Обаятельный доктор Бесслер составляет исключение. Другие американцы в Икитосе менее приятны — это самые хищные акулы в Ла-Монтанье. Их главный оплот — фирма «Астория», держащая в своих руках монополию на экспорт махагони; ей принадлежит большая лесопильня в Нанае, рядом с Икитосом. Несколько раз в год туда приходят из Соединенных Штатов специальные суда, которые грузят этот ценный продукт и увозят его в Нью-Йорк.
«Астория» лишь скупает махагониевое дерево, стволы которого, связанные в плоты, сплавляются в Икитос с верховий притоков Амазонки. Она самовластно устанавливает цены, постоянно допуская чудовищные злоупотребления.
В настоящее время махагониевое дерево — основной продукт лесов Ла-Монтаньи, так же как в начале века таковым был каучук. Добыча махагони — чрезвычайно трудное дело: люди, которые занимаются этим, должны быть смелыми и иметь крепкие нервы, сильные мускулы, железное здоровье. Леса, примыкающие к крупнейшим рекам, давно уже разработаны, и поэтому за махагониевым деревом приходится отправляться в глубь чащи. А чтобы вывезти оттуда стволы, нужно обеспечить себе дешевую рабочую силу (индейцев) и обречь себя на множество опасностей.
Ни один торговец не купит дерева в лесу. Лесоруб должен, дождавшись подъема воды, сам сплавить плот в Икитос, до которого, как правило, тысяча или даже две тысячи километров. В пути его подстерегают капризы коварной реки, водовороты, затонувшие стволы деревьев, неожиданные заторы. И только совершив это тяжкое путешествие и добравшись до Икитоса, он сможет узнать, стоило ли ему браться за этот изнурительный труд. Пользуясь обстоятельствами, агенты «Астории» часто предлагают за махагониевое дерево такие до смешного низкие цены, что для лесоруба это является просто разорением. Все зависит от предложения: когда — как это часто бывает — появляется много плотов одновременно, «Астория» становится полновластной хозяйкой положения. Не объединенным в профсоюзы лесорубам остается только стиснуть зубы и принять предложенные им условия.
Вот и сейчас Тадеуш Виктор, мой гостеприимный хозяин, вернувшись из города, рассказывает, что на берегу Амазонки произошел большой скандал. У Малекона, чуть ниже порта, накануне вечером пристал к берегу большой плот, приплывший сюда с Укаяли. Спор возник из-за издевательски низкой цены, предложенной агентами фирмы за большие первосортные стволы; агенты утверждали, что эти махагони низшего сорта. Владелец плота в отчаянии; но он и не помышляет согласиться на грабительские условия.
— Но ведь в конце концов он сдастся, — говорю я.
— Пожалуй, сдастся, — соглашается Виктор, — ведь у него нет другого выхода. До Манауса, следующего порта на Амазонке, где можно продать лес, — две с половиной тысячи километров; кроме того, это уже заграница. Не поведет же он плот туда… Но пока он непреклонен и не собирается уступать.
Заинтересованный этим, я отправляюсь к реке. Уже издали вижу толпу из нескольких десятков зевак, следящих за тем, как развернутся события. Я успеваю как раз к финалу или, пожалуй, к кульминационному моменту. Два агента фирмы, метисы, одетые по-европейски, презрительно пожимают плечами, покидают плот и соскакивают на берег. По-видимому, они сказали последнее слово.
Какое-то мгновение хозяин плота следит за ними блуждающим взглядом; лицо у него багровое от возмущения. Потом он срывается с места, захлебываясь ругательствами, хватается за топор и в несколько прыжков настигает агентов. Ударом обуха по голове он кладет одного из них на месте, другому, промазав, разбивает скулу.
Одним прыжком он возвращается на плот и, охваченный необузданной яростью, перерубает канаты, которыми бревна привязаны к берегу. Потом, как сумасшедший, начинает рубить трос, скрепляющий бревна. Плот, подхваченный течением, отходит от берега и одновременно распадается на части. Отделяющиеся от него бревна плывут поодиночке или по нескольку штук вместе. А безумец продолжает буйствовать. Сосредоточенный, молчаливый, мрачный, как демон, он прыгает с бревна на бревно, размахивая топором, и рубит все, что попадает под руку. Ярость придает ему нечеловеческую силу. Мы не успеваем опомниться, как все уже кончено. Рассыпавшийся плот перестает существовать. Бревна махагони, рассеянные по реке, уносит течением. Вдруг безумец издает громкий крик, взмахивая топором в сторону берега, словно в последний раз грозя кому-то, и прыгает в воду. Он камнем идет ко дну. До берега более ста метров. Все это происходит так внезапно, что люди, стоящие на берегу словно в каком-то оцепенении, не успевают прийти в себя.
Распавшийся на части плот, мрачный свидетель разыгравшейся драмы, течение относит все дальше и дальше. Через четверть часа бревна махагони проплывут мимо лесопильни в Нанай, принадлежащей фирме «Астория».
«Синчи Рока» — речной пароходик водоизмещением сорок восемь тонн. Каждые полтора месяца он отправляется из Икитоса вверх по Амазонке, поднимается по Укаяли почти до самых ее истоков, после чего возвращается обратно. Маленькая посудина, но здесь достаточно и такой; сорока восьми тонн вполне хватает, чтобы удовлетворить все потребности этого уголка земного шара. Вместе с двумя другими такими же пароходиками «Синчи Рока» доставляет жителям двухтысячекилометровой полосы вдоль Амазонки и Укаяли все, что им необходимо для жизни: ткани, соль, керосин, различные инструменты и орудия, а также перевозит пассажиров.
Владельцем парохода и одновременно его капитаном является некий Ларсен, норвежец из Осло, вот уже тридцать лет плавающий по рекам Ла-Монтаньи. В пучинах Укаяли он потерял все свои пароходы, кроме «Синчи Рока», и часть своей семьи. Он утверждает, что ему самому суждено умереть презренной смертью — естественной. Раз в полтора месяца он пристает чуть ли не у каждой хижины, продает, покупает, навязывает цены, грабит, а в свободное от этих занятий время охотно беседует о высоких материях. Однажды я застал его в капитанской каюте — после яростной стычки с каким-то метисом — погруженным в чтение «Эдды»[33].
Нашу ланчию — так называют небольшие пароходики на Амазонке и ее притоках — водят два лоцмана из Пунханы. Пунхана — это деревушка под Икитосом, все население которой — лоцманы и их семьи, выходцы из различных индейских племен. Капризы всех здешних рек знакомы им лучше, чем капризы собственных жен; молва утверждает, что они могут жить в воде вместе с рыбами.
Один из лоцманов — веселый толстяк с приплюснутым лбом (у некоторых индейских племен принято деформировать детям черепа); он фотогеничен и напоминает мне почему-то инкского евнуха. Другой, худой и мрачный, выглядит так, словно всегда замышляет что-то недоброе, хотя это, разумеется, чепуха. Глаза, которые так грозно смотрят на меня, прекрасно видят все водовороты и коряги, и он уверенно ведет пароход по предательскому фарватеру.
На «Синчи Рока» две палубы — верхняя и нижняя. На верхней находятся штурвальная рубка и каюты первого класса; там едут люди, на ногах у которых башмаки: креолы и метисы с большими претензиями. На нижней палубе помещаются машинное отделение и третий класс; пассажиры там ходят босиком — это индейцы и бедные метисы чоло.
Вместе с другими пассажирами первого класса из Икитоса в Масисеа едет и сеньорита Роза де Борда, весьма примечательная девица: у нее трое детей, красивое живое лицо метиски и несколько увядшие формы. В первом классе едет и сеньор Хуан Пинто, молодой человек с бледным прыщеватым лицом и черными прилизанными волосами. Они познакомились здесь, на ланчии, и сейчас бросают друг на друга пылкие взгляды, а капитан Ларсен во всеуслышание заявляет, что от этих взглядов у сеньориты появится четвертый ребенок. В этой знойной стране природа щедро плодит и растения, и рыб, и детей…
Как и во время плавания по Амазонке, так и здесь, на Укаяли, нас неустанно сопровождает лес. И на правом, и на левом берегу лес — пароксизм зелени, буйство миллиардов деревьев! В конце концов начинаешь задавать себе вопрос: нет ли в этом неистовом разгуле какого-нибудь скрытого смысла? Может быть, зеленый покров, наброшенный на этот низинный край, скрывает какую-нибудь огромную неведомую тайну? Разумеется, это всего лишь наивные домыслы; трудно не поддаться таким мыслям при виде необузданного океана зелени.
Сейчас, в феврале, уровень реки поднялся на семь метров выше обычного. Скоро паводок дойдет уже до своей высшей отметки — десяти метров. Но и сейчас в бассейне реки затоплены огромные пространства леса, лишь местами из воды торчат островки суши. Некоторые из них имеют всего несколько десятков шагов в поперечнике, другие — несколько сот. На этих лесных островках в жалких хижинах из тростника cania brava в постоянной сырости, отрезанный от остального мира, окруженный лишь небом, дебрями и водой, живет человек.
Троекратным ревом сирены «Синча Рока» сообщает жителям леса о своем прибытии. Торжественная минута, которую обитатель хижины ждал больше месяца. С парохода перебрасывают на берег узкий мостик. По нему неуверенной походкой на палубу поднимается человек. Оборванный, изможденный, оробевший, с тупой улыбкой на лице, он пытается принять непринужденный вид. Если это белый, который когда-то жил в городе, то при виде «Синчи Рока» у него пробуждаются смутные воспоминания о лучших временах; если это лесной житель — метис или индеец, то «Синчи Рока» являет ему мир ошеломляющих грез. Но враждебное богатство парохода равно опасно и для белого, и для индейца.
На палубу ланчии человек всегда поднимается с надеждой, что за мешок собранной им фасоли он получит равноценное количество другого товара: керосина, мыла, тканей (о продаже за деньги не может быть и речи). И Ларсен действительно даст жителю леса все, что тот потребует, но вдвое меньше, чем полагалось бы. Ибо Ларсен — владелец парохода, он беспощаден и спешит разбогатеть, бедняк же — всего лишь забитый и больной человек, у которого нет парохода. У него есть только маленькое каноэ, а до Икитоса пятьсот, а то и тысяча километров.
Ограбив бедного чакреро, капитан велит убрать сходни; «Синчи Рока» дает два гудка и отчаливает. Еще минуту назад укаяльский житель вместе со своей хижиной и небольшим участком земли был вовлечен в орбиту интересов большого мира, принадлежал к этому миру и подчинялся его порядкам. Сейчас, когда сходни убраны, с большим миром его уже ничто не связывает, он опять принадлежит только лесу. Понурой походкой возвращается он в свою хижину, к своей повседневной жизни — нищенской, безнадежной, бессмысленной.
На берегах Укаяли прозябает несколько небольших городишек — Рекена, Орельяна, Контамана, Масисеа, но я сомневаюсь, найдется ли на всех берегах реки протяжением в две тысячи километров хотя бы две тысячи человек, приобщенных к цивилизации. Для таких «Синчи Рока» везет четырнадцать писем и три — да, да, три! — газеты: одну в Контаману, вторую в Масисеа, а третью доктору Шимоньскому из ликвидируемой польской колонии в Кумарии. Прочие местные жители, по-видимому, ничего не читают и ничего не желают знать об остальном мире.
Но, оказывается, не все. Во время одной из стоянок нас навещает какая-то личность в заплатанной рубахе и чистых штанах; глядя на его темное лицо, трудно определить, кто он: солнце и климат делают здесь всех людей похожими друг на друга, уничтожают их индивидуальность.
Выясняется, что это испанец, более сорока лет проживший на Укаяли. Узнав, что я прибыл сюда прямо из Европы, он подходит ко мне и после многих любезных извинений спрашивает:
— Носят ли еще в Европе цилиндры и в каких случаях? Ah Dios[34] вздыхает он, — как бы я был счастлив, если бы смог еще раз надеть на голову цилиндр!..
Места, мимо которых плывет «Синчи Рока», изумляют богатством своей природы. Над рекой возносятся могучие деревья с такими раскидистыми кронами, что каждая из них могла бы покрыть своей тенью половину хорошей деревни. К небу тянутся стройные пальмы со стреловидными листьями длиной более десяти метров. Воздух звенит и дрожит от криков множества птиц. Незабываемое впечатление оставляют пролетающие над нами стаи из двадцати арар; у этих птиц внизу перья аксамитные, а сверху ярко-голубые. С глинистого берега сползают в реку кайманы, из воды выскакивают рыбы-чудовища, в лесу роится множество диковинных насекомых. Здесь, невдалеке от подножий Кордильер, природа еще богаче и щедрее, чем в устье Амазонки. Повсюду клокочет бурная плодовитость, все вокруг беспрерывно размножается и живет, живет!
Только человеку тут приходится нелегко. Он страдает от всевозможных тропических болезней, прежде всего от малокровия. От истощенных лиц веет печалью. Паразиты пожирают внутренности людей. Всевозможные глисты и микробы поселяются в тонких и толстых кишках, в печени, почках, мочевом пузыре, крови; они живут за счет человека и гасят на его лице улыбку радости. Несмотря на большую рождаемость, прирост населения здесь незначителен: дети мрут как мухи.
Так как дон Хуан Пинто и донна Роза де Борда уже признались друг другу в любви, они прогуливаются, опечаленные, по пароходу, а все вокруг втихомолку злорадствуют: невозможно найти укромное место для флирта на ланчии длиной в двадцать пять и шириной в пять метров, по которой всюду снуют люди. Но однажды в звездный вечер, когда несметные тучи комаров загоняют пассажиров в каюты, какой-то матрос ловит их с поличным на самой крыше парохода. Туда загнала их страсть.
— Ну вот! — злорадно усмехается капитан Ларсен. — Теперь появится!
— Кто появится? — спрашивает какой-то недогадливый пассажир.
— Четвертый ребенок…
Когда «Синчи Рока» причаливает, я схожу на берег и отправляюсь к чакре. Романтичный, хотя и убогий шалаш, небольшой участок, засаженный бананами и залитый белыми лучами экваториального солнца, цветы и причудливые яркие бабочки в душистом воздухе — все это образует идиллически сладостную картину счастья. Однако я прохожу еще пятьдесят шагов, и бананы исчезают: начинается чаща — огромный зловещий мир деревьев, на границе которого вместе с тропинкой обрывается всякий след цивилизации.
Нигде я не видел таких чудных вечеров, как на Укаяли, когда плыл по ней на «Синчи Рока». Ежедневно с поразительной регулярностью за час до захода солнца на западе, над Андами, начинают стягиваться живописные перистые облака, переливающиеся всеми цветами радуги. От них на поверхность воды падает багровый отсвет — река кажется залитой потоками крови. В кристально чистом воздухе (еще утром все было затянуто легкой дымкой) берега словно приближаются к нам; среди ветвей хорошо видны птицы и стада резвящихся обезьян.
Около шести часов вечера заходит солнце; сумерки длятся примерно три четверти часа. То, что в тропиках день будто бы почти мгновенно сменяется ночью, — неправда. На горизонте вспыхивают молнии: февраль — пора дождей. Тропические ливни следуют один за другим. Однажды над нашими головами разразилось что-то ужасное. Тысячи молний сливались в один сплошной световой поток, озарив лес огнями призрачной иллюминации. Такое зрелище не только не забывается — даже трудно поверить, что все это происходит на самом деле.
В дождливые ночи мы все прекрасно спим и утром встаем свежие и в прекрасном настроении. Если же ночи тихие и ясные, то нам ужасно докучают комары. Эти злобные бестии — во сто крат более страшные, чем наши невинные польские комары, — агрессивны, бесстрашны и жалят через белье и постель. В каютах без сетки невозможно сомкнуть глаза; ночь проходит как в горячечном бреду, и весь следующий день мы чувствуем себя измученными и сонными.
На пятый день после отъезда из Икитоса мы достигаем области, заселенной индейцами чама. Это первые индейцы, которых за все время моей поездки мне удалось увидеть в естественной обстановке. Правда, я уже видел однажды на Амазонке индейцев, о которых мне говорили, что их жизнь не очень нарушена влиянием «цивилизации», но они проплывали на своих каноэ мимо нашего парохода быстро и молча, словно чувствовали себя чужими на этой реке и старались быстрее удалиться.
На Укаяли все иначе. Чама здесь если не хозяева реки, то, во всяком случае, равноправные граждане. Хотя они и не избегают общения с белыми, им все же удалось сохранить независимость своего племени и его единство, которое поддерживается пусть примитивными, но собственными традициями.
Останавливаемся в Понтабелло. Берег здесь выше, чем в других местах. На большой поляне стоит хижина белого чакреро. На лесной опушке показываются десятка два мужчин и женщин чама, привлеченных прибытием парохода. Я различаю их лица, раскрашенные черными и красными полосами; густые челки, закрывающие лоб до бровей; одежды из грубого домотканого холста, так называемые кузьмы; серебряные колечки в носах у женщин. Чама не подходят ближе к пароходу и следят за нами издали. Очевидно, они хорошо изучили белых и знают, что им нельзя чересчур доверять. В их движениях как бы настороженное любопытство диких зверей, готовых по любому поводу сорваться с места и бежать.
Я побывал в их поселении, расположенном неподалеку. Это просто несколько навесов из пальмовых листьев, без стен. Группа мужчин как раз ужинает. Они сидят на корточках вокруг горшка, из которого извлекают пальцами какую-то желтоватую массу, и едят. На одном из них кузьма разрисована красными и черными ломаными линиями — шедевр примитивного искусства. Дальше, под навесом, полунагая старая индианка лепит из глины горшок. Вдруг со всех сторон послышались громкие крики и дикий визгливый смех. Это оказалось выражением радости по поводу того, что один из чама привез на своем каноэ большую рыбу, подстреленную им из лука. Все бегут к реке, чтобы полюбоваться добычей.
Такие взрывы необузданной радости чужды и непривычны цивилизованным людям, они — словно исступленно-восторженный голос самой природы. Невольно меня охватывает волнение: а разве две тысячи лет назад наши предки не приветствовали возвращение удачливого охотника таким же образом?
Пароходная сирена велит мне возвращаться. Несколько десятков шагов — и я оказываюсь в другом мире, а спустя две минуты принимаюсь за обильный ужин, сидя за столом, покрытым белоснежной, свежевыглаженной скатертью. Один лишь вид тарелки, ножа и вилки волнует меня. Неожиданное соприкосновение этих двух миров поразительно.
Вскоре мы снова отправляемся в путь. Этой ночью мне снятся дорогие образы моей юности: Соколиный Глаз, Виннетоу, Ситтинг Буль, Прерии и Скалистые Горы.
Я просыпаюсь от ужасного шума. Еще не проснувшись как следует, я замечаю, что мы опять стоим у берега и какие-то люди, вооруженные дубинами, штурмуют наш пароход. «Нападение индейцев?» — пронизывает меня, как током. Я срываюсь с койки, протираю глаза и только тогда обнаруживаю, что ошибся: это индейцы из команды нашего парохода. Они таскают на палубу бревна — топливо для судовых котлов. В свете прожектора на фоне растопыренных листьев хлебного дерева их нагие потные тела отливают фантастическим блеском.
По мере продвижения вверх по Укаяли течение становится все сильнее, берега все выше, а воронки на излучинах реки — все глубже. Не раз наш пароходик с трудом выбирался из огромных водоворотов, грозивших не выпустить его и увлечь в глубину. В одном из таких водоворотов два года тому назад затонул пароход «Укаяли», принадлежавший, как и «Синчи Рока», Ларсену.
По ночам водовороты снова преследуют нас в кошмарных сновидениях. Мы просыпаемся в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем и судорожно хватаемся за край койки.
Как-то ночью я снова внезапно пробуждаюсь от глубокого сна. Машины парохода не работают. В кромешной мгле слышится громкий треск ломающегося дерева. Я успокаиваю себя тем, что это очередной сон о кораблекрушении. Но вдруг раздается протяжный пронзительный вой сирены. Сигнал тревоги! В одно мгновение я оказываюсь на ногах. Не может быть, чтоб это был лишь сон! Сомнения нет — я слышу топот бегающих по палубе людей и какой-то удар, от которого трещат стены моей каюты.
— Зажечь свет! — слышу я резкий крик Ларсена.
На носу парохода вспыхивает прожектор, выхватив из мрака могучие ветви огромного дерева, стоящего на берегу. Наше судно наскочило на него и едва не перевернулось.
— Что случилось, черт побери?! — слышится в темноте голос Ларсена. Затем он набрасывается на лоцмана, который, словно слепой, направил судно прямо на дерево. В ответ лоцман бурчит себе под нос что-то невразумительное.
— Зачем ты, мерзавец, держал прямо на берег? — захлебывается Ларсен. — Отвечай, красная собака!
— В реке бревна, — бормочет лоцман.
— Лжешь, хам, нет там никаких бревен!
— Туман, — продолжает оправдываться лоцман.
— Лжешь, нет никакого тумана! Ты что, пьян?
Ларсен разошелся вовсю и замахивается на лоцмана, но тут замечает мое приближение и берет себя в руки. По-видимому, это стоит ему немалых усилий.
— Вы видите туман на реке? — раздраженно шипит он.
Тумана на реке действительно нет, с этим трудно не согласиться. Я внимательно разглядываю лоцмана. Это тот самый индеец со странным взглядом. Равнодушный к угрозам Ларсена, угрюмый и апатичный, он съежился на скамье и не обращает никакого внимания на поднятых со сна людей. Трудно его понять. Несколько часов он сидит неподвижно, в каком-то оцепенении, и никто не знает, что за мысли бродят у него в голове. К утру он приходит в себя и снова становится у штурвала, сменяя своего товарища. Теперь он, как и прежде, добросовестно исполняет свои обязанности.
Вот какие сны мучают нас по ночам на Укаяли. А днем? Когда наступает шестой час пополудни, волшебный час захода солнца — самое прекрасное время дня в тропиках — и на небе начинают полыхать пурпурные облака, иногда тоже бывает трудно поверить, что это явь, а не сон. А может быть, действительно все это только сон — индейцы и колибри, радужные облака и странные лоцманы, огромная река и знойный лес, в котором заблудился путешественник из Польши?
Капитан Ларсен устроил на своем пароходике «Синчи Рока» электрическое освещение и этим, несомненно, побивает своих конкурентов — владельцев судов «Либертад» и «Либерал». Два с лишним десятка ламп, освещающих ночью палубу, вызывают огромную сенсацию по всей Укаяли. Сияние тысячи свечей придает лесу какой-то фантастический вид, вызывает переполох и суматоху на берегу, пробуждает все живое ото сна и ослепляет, нарушая покой природы.
И, разумеется, привлекает на палубу обитателей леса. Бесчисленные рои насекомых летят на свет и садятся вокруг ламп, ошалелые и беззащитные. Свет пьянит их. В это время их легко ловить и опускать в банку со спиртом.
Баснословно богат насекомыми этот лес, и мои коллекции быстро растут. Однако есть у меня здесь на пароходе сильные соперники: пауки. Это профессиональные охотники, настойчивые, беспощадные и свирепые.
Над столом, за которым мы едим, висит самая яркая на пароходе лампа, и к ней слетается больше всего насекомых. Однажды из какой-то щели в потолке пулей выскочил мохнатый паук Mygale — настоящий великан среди пауков — и выхватил у меня прямо из рук редкий экземпляр бабочки-шелкопряда, прилетевшей на свет. Mygale весьма небезопасный сосед для человека, и капитан Ларсен устраивает на него облаву. Увы, «Синчи Рока» — это старый ящик, и щели в его крыше глубокие. Поймать паука не удается, и в конце концов приходится смириться с фактом его пребывания на судне.
Mygale оказывается весьма тактичным грабителем: как и всякого действительно могучего и сильного воина, его отличают скромность и неназойливость. Показывается он лишь раз в сутки, примерно через час после захода солнца: молниеносно выскакивает из укрытия, выбирает себе среди насекомых самую вкусную жертву — чаще всего это какая-нибудь большая ночная бабочка — и, схватив ее, скрывается вместе с ней в своем убежище. После этого он больше не появляется, предоставляя охотничье угодье мне. Теперь я могу спокойно, ничего не опасаясь, ловить насекомых, прилетевших на свет лампы. Лишь через несколько дней удается поймать самого Mygale.
У всех других ламп на «Синчи Рока» охотятся пауки из семейства Licosidae. Это маленькие прожорливые бестии, юркие и нахальные, подлинные волки среди пауков. У каждой лампочки их шныряет двое или трое, а их жертвами бывают чаще всего мухи, хотя ликозиды не брезгают и более крупными насекомыми: бабочками, саранчой или жуками. Нападают они так же, как и их старший брат Mygale, неожиданно бросаясь из укрытия на свою жертву. Прожорливость их необычайна. Схватив насекомое, они яростно теребят его и тут же на месте начинают с судорожной поспешностью высасывать у него внутренности. Одной жертвы им мало. Они охотятся без перерыва всю ночь, подгоняемые своей ненасытной жадностью, снедаемые жаждой уничтожения. Случается, что, едва начав пожирать какую-нибудь муху, они бросают ее и нападают на другую, но спустя мгновение оставляют и эту и хватают приглянувшуюся им бабочку. Тем временем на полу под лампой образуется целое кладбище остатков этого пира, и утром там можно найти множество издыхающих насекомых с искалеченными туловищами или распоротыми брюшками.
А тропический лес на берегах реки, обуянный безудержной щедростью, посылает на заклание новые и новые рои насекомых, привлеченных светом и ослепленных…
В небольшой каюте в центре судна находится сердце парохода, самая большая ценность капитана Ларсена. Там разместился склад товаров, предназначенных для продажи жителям селений на Укаяли. Вдоль всех четырех стен каюты — от пола до потолка — полки; они завалены всевозможными товарами, привезенными из цивилизованного мира и необходимыми для жизни в девственном лесу. Здесь есть все, начиная с иголок, керосина, шерстяных тканей и холста и кончая ружьями и консервами. Четыре лампы, по сто свечей каждая, заливают склад потоками яркого света и совершают чудо: каюта превращается в царство мечты, в средоточие бурных желаний и могучих потрясений. На Укаяли нет ни одного человека, который смог бы воспротивиться соблазнам этой каюты.
За столом в ней сидит капитан. У него холодные голубые глаза. У людей же с Укаяли глаза черные и пылкие. Ларсен щелкает костяшками, а у покупателей пылают щеки: затуманенными взорами пожирают они сокровища, привезенные из далекого мира.
Индеец из племени кампа принес четыре шкуры дикой свиньи пекари и хочет получить за них большой нож — мачете. Шкуры хорошие и старательно выделанные; они стоят не одного, а двух мачете. Ослепленный ярким светом, индеец озирается по сторонам, и глаза его блестят при виде стольких чудес. Он растерян.
— Мачете не получишь! — спокойно заявляет Ларсен. — Он стоит шесть шкур, а у тебя только четыре. За четыре шкуры можешь получить лишь ткань на платье для своей жены и на штаны для тебя.
— Мне ткань не нужна, — объясняет обеспокоенный индеец и, грустно улыбаясь, просит: — Мне нужен мачете.
— Мачете дать не могу! — звучит решительный ответ Ларсена.
Сталь мачете соблазнительно блестит в сиянии четырехсот свечей.
Ларсен приказывает дать сигнал о скором отплытии. Он не знает жалости, отчаяние кампа его не трогает. Индеец приносит еще две шкуры — последнее, что есть у него, и получает мачете, за который переплатил втрое.
Вдоль палубы тянутся поручни, предохраняющие пассажиров от падения за борт. Все насекомые, привлеченные огнями «Синчи Рока», обязательно должны пролететь между поручнями и краем навеса над палубой.
Этим обстоятельством пользуются предприимчивые пауки. Как только наступают сумерки, они лихорадочно принимаются за дело: ткут паутину, протягивая ее между краем крыши и поручнями. Вскоре там уже висят предательские сети, которые в течение всей ночи выполняют свое мрачное назначение. Пауки собирают обильный урожай. Лишь некоторые крупные бабочки рвут эти сети, но пауки тут же исправляют повреждения.
Каждое утро корабельный юнга сметает метлой паутину и уничтожает следы ночной охоты. Но каждый вечер пауки начинают свою работу заново и плетут такие же сети, как и накануне. По-видимому, овчинка стоит выделки…
Однажды за ужином, когда все мы — двенадцать пассажиров и капитан Ларсен — сидим за столом, кто-то из присутствующих замечает:
— Ужасная гадость эти пауки.
— Что, что? Почему гадость? — возражает удивленный Ларсен и добавляет с язвительной усмешкой:
— Они такие же пассажиры, как и всякие другие, как каждый из вас, господа!
Он, по-видимому, доволен этим сравнением и продолжает с нескрываемым сарказмом:
— Эти пассажиры лучше многих людей: в них по крайней мере чувствуется характер!
Такой комплимент заставляет улыбнуться одного из собеседников:
— Какой характер? Бандитский, что ли?
Ларсен не выносит у своих пассажиров иронического тона. С его лица сразу сбегает усмешка, глаза ощупывают присутствующих хмурым, почти враждебным взглядом, и капитан бросает, словно оскорбление:
— Это насекомые, которые все могут, это сверхнасекомые!
— Пауки, — скромно замечаю я, вмешиваясь в разговор, — это, собственно, не насекомые…
Наступает минута тишины. Ларсен с трудом сдерживается, чтобы не взорваться. Я чувствую, что он с удовольствием испепелил бы всех нас.
Когда час спустя я навещаю капитана в его каюте, то застаю его в лирическом настроении. Он с увлечением читает книгу английского писателя Стивенсона «Доктор Джекиль и мистер Хайд», герой которой воплощает в себе двух людей: хорошего — доктора Джекиля и плохого — мистера Хайда. Капитан рассыпается в любезностях и пытается загладить впечатление от недавнего столкновения. Я пользуюсь случаем и позволяю себе колкую шутку — указывая на Ларсена пальцем, я говорю:
— Вот ангел доктор Джекиль и в то же время дьявол мистер Хайд.
— Нет, — задумчиво качает головой капитан и не без гордости заявляет: — Только мистер Хайд.
Он говорит это серьезно, без тени улыбки.
Вот уже несколько дней я наблюдаю за пауком из семейства Gasteracantha, выделяющимся своим видом и расцветкой. Это великолепное создание окрашено в лазурный цвет, причем голубой фон испестрен ярко-красными крапинками. Бросается в глаза его гротескный вид: из его брюшка торчат желтые дугообразные шипы, которые в несколько раз длиннее самого паука и напоминают какой-то диковинный хвост. В отличие от ликозид этот красавец паук — гордый, напыщенный — всегда передвигается не спеша, словно сознавая, что среди своих бесцветных собратьев он настоящий павлин.
Паучий Адонис принимается за работу раньше других пауков; уже на закате он ткет свою концентрическую паутину. Закончив работу, он прячется в укрытие и ждет. Нити его сетей очень прочные, их не могут порвать ни большие бабочки, ни саранча. Этот паук отличается поразительным терпением и выходит из засады только тогда, когда в паутине завязнет несколько насекомых. Он обходит их по очереди — флегматично, не спеша — и подносит к трепещущим пленникам свою голову, словно целуя. Это роковой поцелуй. Он длится всего несколько секунд, но за это время паук успевает высосать из несчастной жертвы все жизненные соки. Затем он выбрасывает останки из паутины и, тщательно осмотрев ее, с достоинством возвращается в свое укрытие, где терпеливо выжидает, пока в сеть не угодят новые жертвы.
Проходит еще несколько дней, и я кладу конец его кровожадности. Красивый паук сам становится добычей и попадает в мою коллекцию.
После того как мы миновали Пукальпу, капитан Ларсен сообщил мне, что вскоре мы увидим одного поселенца — большого чудака, скандалиста и вконец опустившегося человека. Он эстонец, много лет назад прибыл из Европы на Укаяли и осел здесь. Потеряв все свое состояние, он завяз в долгах и ведет нищенскую жизнь. В словах Ларсена явно чувствуется неприязнь к этому поселенцу.
Вечером следующего дня я знакомлюсь с эстонцем. На палубе появляется жалкий тощий человечек с изможденным лицом и запавшими глазами. Он хочет купить коробочку ампул хинина. У него последняя стадия малярии, и только уколы могут помочь.
— Сколько стоит хинин?
— Четыре соле! — отвечает Ларсен.
— У меня только три соле, — с тоской в голосе говорит больной.
— Значит, я не могу продать тебе хинин. Хотя… — Ларсен издевательски усмехается, глядя в ввалившиеся глаза эстонца, — попроси, чтобы чоло и индейцы устроили для тебя в третьем классе складчину…
Эстонец не выдерживает издевки и впадает в бешенство: в адрес Ларсена, сохраняющего поразительное спокойствие, летят самые ужасные ругательства. Когда он смолкает, капитан приказывает матросам вышвырнуть его с палубы.
— Я заплачу за него, — говорю я Ларсену, желая прервать эту неприятную сцену.
Капитан окидывает меня испепеляющим взглядом.
— Смотрите лучше за собой, — шипит он, — и не вмешивайтесь в чужие дела.
Обезумевший поселенец даже на берегу не перестает браниться. Пока мы медленно отплываем от берега, он продолжает осыпать проклятиями судно и его капитана. В густых кустах на берегу эстонца не видно, и почему-то кажется, что это сам лес шлет проклятия Ларсену, пароходу и всем лекарствам.
Ларсен с нескрываемым удовольствием прислушивается к крикам с берега; потом начинает смеяться. Смеется долго, зло.
Спектакль окончен; я направляюсь к своей каюте и по дороге снова замечаю пауков, плетущих свои сети.
Однажды на рассвете пароходный юнга врывается в мою маленькую каюту и будит меня криком:
— Вставайте! Приближаемся к Кумарии!
Это слово — как звук горна, как призыв — конечный пункт моей перуанской экспедиции: она находится в верховьях Укаяли, в тысяче восьмистах километрах от Икитоса.
Что же такое Кумария? Это берег высотой в несколько десятков метров, большая поляна на месте выжженного леса, на поляне десяток-два хижин из дикого сахарного тростника и один невысокий, но просторный каменный дом. Это асьенда итальянца Дольчи, на которой работают индейцы из племени кампа. Дольчи хорошо обращается с пеонами, но факт остается фактом: я впервые сталкиваюсь с замаскированной — и то не слишком — формой рабства. С трех сторон поляну обступил девственный лес, с четвертой — река, широкая, бурная, вся в водоворотах.
Кумария — это кладбище недавних[35] польских надежд. Привлеченные заманчивыми обещаниями безответственных энтузиастов, колонисты из Польши прибыли сюда, мечтая о лучшем будущем, но потерпели постыдное поражение, потеряли все и бежали отсюда. Виной всему была плохая организация и то, что переселенцы не были подготовлены к тем тяготам, на которые обрекала их жизнь во враждебном девственном лесу. Лишь несколько человек еще остаются здесь.
Кумария — это кипящий жизнью непроходимый лес, особенно буйный здесь, у подножия Анд, изобилующий искрящимися бабочками, ядовитыми насекомыми, прекрасными орхидеями, причудливыми млекопитающими, ленивцами, змеями. Это сплошной клубок зелени. Это тот самый рай, о котором грезят в своих снах натуралисты. Именно здесь я проникну наконец в глубь леса и услышу, как бьется его сердце.
Я нахожусь на юго-западной окраине величайшего в мире тропического девственного леса. Если полететь отсюда на восток, то до Пара пришлось бы нестись три тысячи километров над сплошным лесным массивом; если полететь на север к степям Венесуэлы, то пришлось бы мчаться около полутора тысяч километров над непроходимыми чащами, и лишь на западе граница леса проходит сравнительно близко, всего в двухстах-трехстах километрах отсюда, у высокогорных лугов Анд.
На «Синчи Рока» останавливают машины. Матрос-индеец бросает трап. Медленно, почти торжественно мы сходим на берег.
У самой реки стоит одинокое дерево, покрытое фиолетовыми цветами. На дереве сидит какая-то диковинная птица. Это черный тукан с огромным оранжевым клювом, почти таким же большим, как и сама птица. Когда мы появляемся на берегу, это крылатое диво громко каркает, так же, как наши вороны, и неохотно улетает в лес.
Улетает носатое чудище, яркий представитель причудливой фауны Амазонки, предвестник диковинок, которые мне предстоит увидеть в этом ошалевшем лесу.
— На реке туман! — этими словами будит меня мой препаратор и охотник, моя правая рука — Педро Чухутажи. Он метис, его мать индианка из племени кечуа.
— Валентин пришел? — спрашиваю я, одеваясь.
— Нет еще этого чоло! — отвечает он с оттенком пренебрежения, хотя сам он тоже чоло, то есть метис.
Педро прибыл вместе со мной из Икитоса. За те несколько месяцев, что мы работаем вместе, я успел полюбить его. Он сообразителен, прилежен, хотя и несколько замкнут. Мы привязаны друг к другу как настоящие друзья.
Когда две недели назад мы приехали в Кумарию, решив осесть здесь надолго, работы по сбору коллекций оказалось так много, что я взял нам в помощь Валентина, молодого метиса из племени кампа.
Ночью уровень реки еще повысился (когда же наконец вода в Укаяли перестанет прибывать, ведь и так уже потоп!), и наше каноэ затонуло. Пока мы вытаскиваем челнок из ила, начинает светать — уже половина шестого. Появляется заспанный Валентин, и мы отправляемся: я сижу с ружьем в середине, мои спутники на веслах на носу и корме.
Туман заволакивает не только противоположный берег, отдаленный от нас почти на километр, но и деревья на нашем берегу. И только неподалеку от нас в молочной пелене вырисовывается пальма агуаче, прекрасная пушистая пальма, стоящая здесь словно величавый страж экзотического рая. Говорят, что в этом дереве, пожалуй, самом красивом изо всех деревьев, какие только растут в Перу, воплощено очарование одной принцессы инков, которую злые чары превратили в пальму. Это поверье чем-то напоминает один из греческих мифов, однако на Укаяли нет и не было ни влюбчивого Аполлона, ни прелестной Дафны. Влюбчив здесь только наш Валентин, краснокожий джентльмен из Кумарии, а не с Олимпа.
В густом кустарнике просыпаются первые птицы. Уже отчетливо слышится чириканье каких-то птичек из семейства воробьиных, время от времени раздаются крики попугаев. А оттуда, где в Укаяли впадает небольшая речушка Бинуя, то и дело доносится громкое сопение: это резвятся в воде два полутораметровых речных дельфина, которых здесь называют буфео. Каждые несколько секунд они всплывают на поверхность, чтобы набрать воздуха, и в тот момент, когда их блестящие тела наполовину высовываются из воды, издают глубокие вздохи.
Дельфинов в водах Амазонки и ее притоков поразительно много. Эти великолепные животные, пожалуй, наиболее характерны для здешних рек. Их многочисленность объясняется, возможно, тем, что со стороны человека им ничто не грозит: здесь считают, что убийство буфео приносит несчастье, а употребление его мяса в пищу приводит к заболеванию проказой. Я же считаю, что дело обстоит куда прозаичней — просто мясо дельфинов невкусное. Когда мы проплываем мимо них всего в нескольких шагах, Валентин неожиданно просит меня:
— Застрелите вот этого, который ближе всех!
Удивившись, я поворачиваюсь к нему; мне кажется, он шутит. Но по его лицу видно, что это не шутка. Я вопрошающе посматриваю на Педро.
— У Валентина есть невеста, которая ему изменяет! — поясняет кечуа, сдерживая презрительную усмешку. Я же ничего не понимаю. Причем тут невеста?
Валентин хочет возразить, но в этот момент наше внимание привлекают две цапли, сидящие невдалеке на дереве. Это так называемые королевские цапли — совершенно белые птицы с желтыми клювами и черными ногами. Такая добыча более доступна мне, чем буфео, который, будучи ранен, ныряет и уходит в глубину.
Но цапли птицы пугливые и держатся осторожно. Мы еще далеко, а они уже срываются с места и летят вдоль Бинуи. Потом описывают над ней несколько больших кругов и поворачивают в сторону Укаяли. В величавом полете они проносятся прямо над нами. Неосторожные! Грохот выстрела всполошил чащу; одна цапля камнем падает в воду.
— Хороший выстрел! — слышу я спереди и сзади от моих приятелей.
О буфео и невесте Валентина мы уже забыли. Лишь несколько дней спустя мне удалось выяснить, в чем тут дело. Оказывается, суеверные люди с берегов Укаяли твердо убеждены, что кожа, вырезанная из влагалища самки буфео, служит вернейшим приворотным средством; достаточно надеть на руку браслет из такой кожи и прикоснуться на мгновение к желанной женщине — результат немедленно скажется: возлюбленная тоже начнет сгорать от любви, сходить с ума от желания.
Сейчас мы плывем по Бинуе. Глубина здесь большая, однако река неширокая, и мы можем обстреливать с лодки оба берега. Из-за того что уровень воды в Укаяли все время повышается, Бинуя сейчас течет вспять, от устья к истокам.
Неожиданно мы становимся свидетелями того, как в воздухе происходит чудесное превращение: клубы тумана, которые до сих пор стлались низко над землей, поднимаются над лесом и начинают сиять интенсивным розовым свечением. Кажется, что над нами вознесся огромный купол из миллионов светящихся роз. Вскоре туман рассеивается, и на верхушки деревьев падают первые лучи солнца. Еще минуту назад было так же прохладно, как ранним июльским утром в Польше, и вот уже стоит тропическая жара, по лицу стекают капли пота.
На болотистой отмели лежит какая-то колода. Это притаился двухметровый кайман. Мы думали, что он спит, но стоило приблизиться к нему метров на двадцать, как кайман поднял голову и стал лениво сползать в воду. Кажется поразительным, что в такой небольшой речке (она вдвое уже, чем Варта под Познанью) водятся такие огромные чудовища. Я не стреляю в каймана, меня интересуют только птицы.
А птиц здесь множество. Недалеко от того места, где лежал гад, между стеблями речных растений снуют в поисках корма несколько прелестных водяных курочек жасана, ничего не подозревающих о грозящей им опасности. Эти юркие птицы яркого коричневого цвета с желтыми снизу крыльями кажутся воплощением изящества и подвижности. Природа снабдила их карикатурно длинными пальцами, благодаря которым птицы могут удерживаться на плавающих на воде листьях. Жасаны, которых мы сейчас видим, резво перебегают с листа на лист, почти не обращая внимания на наше присутствие. Лишь когда Педро стреляет, они срываются с места, но вскоре снова садятся в ста шагах от нас. Неужели такая странная беспечность свойственна всем живым существам в этом обманчивом раю?
Мы бросаем убитую курочку в каноэ. Я еще готовлюсь к следующему выстрелу, когда над нами проносится огромный, как ястреб, зимородок Martin pescador. Он садится на ветку неподалеку от курочек.
А где-то поблизости раздается «тук, тук, тук», словно стучат молотком по дереву. Это желтый дятел, самая ценная из здешних птиц, и мы плывем к нему.
Вцепившись в ствол дерева, дятел ожесточенно долбит кору, но как только я поднимаю ружье, он улетает в глубь леса и садится на другое дерево. Мы следуем за ним.
Направляем лодку между деревьями и вдруг попадаем в какой-то совершенно необычный мир. В затопленном водой лесу царит зеленоватый полумрак. Куда ни взглянешь, всюду из воды торчат деревья. Наверху, среди ветвей, полно света и птичьих голосов, а здесь, внизу, недвижная вода словно сковала все деревья и кустарники своей мертвенной гладью. В болезненном воображении какого-нибудь средневекового художника такой, вероятно, рисовалась зловещая картина потопа в день Страшного суда. Деревья тут кажутся нереальными, словно они существуют вне времени и пространства. В вечной тишине этого леса разлита враждебность, словно готовится какая-то коварная ловушка. Ловушка — кому, кто ее готовит? Я говорю себе, что это лишь игра расстроенного воображения, однако через минуту оказывается, что мои ощущения не лишены оснований.
Лодка протискивается между мокрыми стволами, иногда путь нам преграждает густой подлесок. Но мы все-таки продвигаемся вперед. Мы могли бы плыть так в одном направлении по крайней мере десять дней: лес затоплен на протяжении нескольких десятков километров, а может быть, и больше.
Дятел, перелетая с дерева на дерево, увлекает нас все дальше в глубь леса. Мы подплываем к небольшому островку. Там в зарослях укрылся дятел и стучит себе. Причаливаем. Педро хватает мое ружье и прыгает на берет. Через минуту раздается выстрел.
— Готово! — восклицает метис, но вслед за этим неожиданно раздается крик ужаса. Мы слышим, как Педро в панике бежит к воде. С позеленевшим от страха лицом он выскакивает из зарослей, прыгает в лодку, резко сталкивает ее с отмели и кричит:
— Чушупи! Она гонится за мной!
За спиной у него слышатся какой-то шорох и треск, ветки на земле шевелятся. Змея. Она мелькает в траве, делая большие пружинистые скачки, словно продолжая преследовать Педро. Я узнаю ее по расцветке: это чушупи, светло-коричневый ужас укаяльских лесов, очень ядовитая змея — единственная, которая никогда не упускает случая напасть на человека.
Чушупи! Мне сразу припоминается поразительный случай, о котором рассказывал как-то мой теперешний хозяин поселенец Барановский. Однажды, когда около его дома проходил какой-то молодой метис, из куста выскочила огромная трехметровая чушупи и бросилась прямо на него. Тот едва увернулся. Сделав несколько отчаянных прыжков, он вбежал в дом Барановского. Чушупи за ним. В доме никого не было. Метис выскочил через другую дверь, захлопнул ее за собой и закричал, поднимая тревогу. Невдалеке работали люди. Они побежали на крик; у двоих из них были ружья, заряженные дробью. Разъяренная змея выползла из дома и устремилась к людям, словно намереваясь напасть. К счастью, охотники не растерялись; меткими выстрелами с расстояния в несколько шагов они уложили гадину на месте.
Пока эти воспоминания вихрем проносятся в моей голове, я вырываю из рук Педро двустволку. Неужели змея в самом деле собирается напасть на нас? Она уже близко — продирается сквозь кусты, стоящие в воде. Стреляю не целясь. Водяные брызги разлетаются по сторонам, что-то плещется в зарослях, затем наступает зловещая тишина. Если бы не пузыри на поверхности воды, ничто бы не указывало на то, что здесь только что произошла смертельная схватка, которая на несколько минут нарушила мрачное спокойствие этого леса.
Педро судорожно гребет, стараясь быстрее покинуть страшное место. А Валентин, неподвижно сидевший на корме, вдруг начинает смеяться каким-то нечеловеческим плачущим смехом. Педро кричит на Валентина, заставляя его грести, но тот не реагирует, продолжая смеяться так, что лодка вот-вот перевернется. Оглядываюсь, обеспокоенный. Парень бьется в истерике, в его глазах проглядывает безумие.
— Замолчи, черт бы тебя побрал! — кричу изо всех сил.
Это действует. Валентин замолкает и послушно берется за весло. Его зубы выбивают дробь.
Мы уже выплываем из затопленного леса, и перед нами открывается зеркальная гладь реки, как вдруг Педро неожиданно бросает грести и, съежившись на носу лодки, застывает без движения.
— Алло, Педро! — кричу я ему.
В ответ раздается приглушенный стон. Метис замер, словно в каталепсии.
— Педро, греби!
Он пробует повернуть голову в мою сторону, но напрасно. Неожиданно он начинает трястись как осиновый лист. Все сильнее содрогается его тело, и он, очевидно, не может побороть эту дрожь. Одновременно у меня за спиной Валентин снова начинает громко рыдать, судорожно вздрагивая. Я вырываю из его рук весло и неожиданно с ужасом чувствую, что и у меня руки трясутся и что я не могу совладать с собой. С трудом заставляю себя грести: страх закрался и в мое сердце и парализует мои движения.
К счастью, я не окончательно потерял контроль над собой. «Неужели это массовая истерия?» — спрашиваю я себя с удивлением и неуверенно улыбаюсь.
Нет, не массовая. Я уже опомнился. Мне помогли мой здравый смысл, мое чувство юмора. Они, как освежающее дуновение, прогнали страх, навеянный тропическим лесом, и помогли мне обрести душевное равновесие. Мои руки перестают дрожать, и я снова могу грести.
Вскоре я вывожу лодку из леса на широкий речной плес и пристаю к ближайшему островку, чтобы отдышаться и размять затекшие члены. Яркое солнце и речной ветерок оказываются для моих спутников таким же действенным лекарством, каким несколько минут назад явился для меня мой здравый смысл. Спустя четверть часа они полностью приходят в себя.
— Чушупи, — взволнованно объясняет мне Педро, к которому вернулся прежний цвет лица, — чушупи — это страшная змея. Вы сами видели, что ее яд подействовал на нас даже на расстоянии.
— Ага! — говорю я, признавая его правоту.
В 1531 году испанский авантюрист Франсиско Писарро со ста восьмьюдесятью пятью головорезами и тридцатью восьмью лошадьми отправился завоевывать Перу, огромное индейское государство с высокой культурой, несметными богатствами и неплохой военной организацией. Высадившись на берег, он, использовав распри между двумя братьями, претендовавшими на престол, встретился в Кахамарке с верховным инкой Атауальпой, окруженным многочисленной свитой и тридцатитысячным войском. Писарро, не затрудняя себя такими церемониями, как объявление войны, перерезал придворных и разбил войско, а верховного инку, сына бога Солнца, взял в плен.
— Золота! — требовали испанцы.
Атауальпа предложил за свое освобождение такое количество золота, какое могло поместиться в комнате, в которой они находились, до высоты поднятой руки стоящего человека. Размеры комнаты были пять на семь метров. Писарро согласился, но, получив золото, и не подумал сдержать слово. Заплечных дел мастера, испанские конкистадоры, для которых пытать людей, отрубать им руки и выкалывать глаза было привычным делом, приговорили верховного инку к мучительной смерти — сожжению на костре. Однако перед самой казнью — цинизм их был поистине непревзойденным! — за то, что Атауальпа согласился принять христианство, они решили «смягчить» наказание: сожжение на костре заменили повешением.
Так испанская корона приобрела сразу две вещи: страну сказочных богатств и лавры сомнительной славы.
В отряде, который затем отправился покорять столицу Куско, был один молодой поручик с горящими глазами и пламенным сердцем. Однажды он получил приказ казнить пленников индейцев, но не выполнил его, потому что увидел на опушке леса белый цветок невообразимой красоты и, завороженный им, забыл обо всем, опустился на колени и начал пылко молиться. Заметив это, начальник отряда Альмагро подошел к нему, выругался, цветок сорвал и растоптал, пленников приказал немедленно казнить, а поручика предал военному суду. Юношу приговорили к смерти, но белый цветок не был забыт. Испанцы часто встречали его на своем пути. А так как он был похож на белого голубя и красота его наполняла их сердца верой в победу, то они назвали его «цветком святого духа» и… во славу его истребляли поголовно всех жителей завоеванной страны. (Эту изящную, но трагическую орхидею ботаники — разумеется, значительно позднее — назвали Peristeria elata.)
Слухи о легендарных сокровищах в долине Амазонки долгие годы не давали покоя испанским конкистадорам. Плавание Орельяны по великой реке, его приключения вблизи устья Риу-Негру и его таинственная гибель настолько разожгли их воображение, что в 1560 году вице-король Лимы Мендоса послал в равнинные леса новую экспедицию для завоевания страны Эльдорадо.
Начальником экспедиции был назначен благородный рыцарь Педро де Урсуа, а насчитывала она триста испанцев, среди которых были самые отчаянные забияки, ступавшие когда-либо по американской земле. По реке Уальяге они добрались до Амазонки. Сначала все шло хорошо, но проходили недели и месяцы, а путешественники по-прежнему вместо золота встречали только грозный топкий лес, которому не было конца. Их охватило бешенство. Интриги и преступления не прекращались, словно в кучке висельников, окруженной враждебным миром суровой природы, воплотилась вся преступность испанской колонизации.
Злым гением экспедиции был Франсиско Лопес Агирре, выродок, одержимый жаждой убийства, который вскоре проявил себя как кровожадное чудовище. Встав во главе нескольких отъявленных головорезов, он запугал остальных испанцев, арестовал Урсуа и приказал убить его; подписывая смертный приговор, он с присущим ему цинизмом вывел: Агирре-предатель. Вместо убитого он назначил начальником экспедиции Фернандо де Гусмана, своего сторонника.
Они плыли вниз по Амазонке, сея ужас, убивая индейцев, сжигая и грабя селения; как стая бешеных волков, они рвали на куски не только тех, кто встречался им на пути, но и друг друга. Когда несколько более здравомыслящих офицеров организовали заговор против жестокого тирана, он приказал убить их. Агирре умертвил и красавицу Инес, потому что она была подругой казненного Урсуа. В марте 1651 года, находясь в глубине тропического девственного леса на Амазонке близ устья Риу-Негру, этот безумец торжественным актом ни больше ни меньше как лишил испанского короля Филиппа II прав на его владения в Америке и назначил Гусмана «владетелем» Перу. Но вскоре он приказал зарезать новоиспеченного «императора» и сам занял его место.
К этому времени всех оставшихся в живых участников этой чудовищной экспедиции охватило безумие. Агирре приказал построить на Амазонке корабли, чтобы завоевать всю Америку и прогнать королевских губернаторов. Сначала ему необычайно везло. Расправляясь время от времени то с одним, то с другим своим спутником, он доплыл до Атлантического океана, поплыл на север, захватил остров Маргарита — важный в те времена пункт на Карибском море, взял в плен губернатора острова и отправился на материк. В беспримерной дерзости Агирре была такая притягательная сила, что под его знамена стали стекаться толпы авантюристов, иногда даже весьма высокопоставленных! Чтобы не раздражать его, сам губернатор Новой Андалузии счел более благоразумным уйти в отставку.
Но недолго светила звезда самозванца. Сила, опиравшаяся на безумие, не могла продержаться долго. Спутники этого сумасшедшего, ни днем, ни ночью не уверенные в своей судьбе, начали освобождаться из-под его влияния. Губернатор в Каракасе обещал им амнистию, если они покончат со своим главарем. Так они и сделали. Агирре погиб от их рук, но, прежде чем это случилось, он ухитрился еще убить свою дочь, «чтобы ее не упрекали в том, что ее отец — предатель».
Что это было? Единичный случай сумасшествия? Необычная история какой-то одной горстки разочаровавшихся искателей сокровищ, обезумевших в девственном лесу? Но разве все конкистадоры с первых же дней покорения Америки не проявляли постоянно признаков помешательства, которое выражалось в бесчеловечных поступках и постоянных мятежах, в неутолимой жажде уничтожения, в болезненных грезах о золоте и власти, в чудовищной жестокости?
Отец Педро де Агадо в своем труде «История Венесуэлы», законченном в 1581 году, описывает приключения испанского капитана Гаскуны и его отряда. Это описание подтверждается и авторами других хроник того времени.
Узнав, что у индейцев, живущих на побережье залива Маракайбо, есть золото, испанские и немецкие конкистадоры организовали туда экспедицию. Набег был отмечен множеством жестоких убийств и огромным количеством захваченного золота.
На обратном пути часть конкистадоров под командованием капитана Гаскуны заблудилась в лесу. Над ними нависла угроза голодной смерти. Истощенные пленники не могли уже нести золото, и его зарыли в землю. Когда попытки достать продовольствие провалились, испанцы стали убивать пленников, среди которых были также женщины, и есть их. Вскоре все индейцы были съедены. Тогда конкистадоры разделились на несколько групп, надеясь, что так будет легче добыть пищу.
С капитаном Гаскуной отправились четыре испанца. Им повезло. Выйдя к реке, они встретили приветливых индейцев, плывших на плоту с большим запасом овощей и кукурузы. Кончились страдания: добродушные индейцы дали испанцам столько продовольствия, что его могло хватить им до конца пути.
И тут случилось необычайное, чудовищное. Спасенные от голода благородные идальго кроме кукурузы хотели и мяса, но у индейцев мяса не было. Тогда они схватили одного из своих благодетелей, зарезали его и принялись жарить.
«Часть они съели, — сообщает обстоятельный летописец, — а остальное оставили на завтра…»
Однажды, охотясь на птиц в лесу близ Кумарии, я заметил рядом с тропинкой на ветке молодого дерева сетики крупного богомола. Я уже собрался посадить его в банку с ядом, когда увидел на этой же ветке еще одно насекомое: жука-единорога из семейства династидов. Тут же оцениваю ситуацию: богомол, одно из самых хищных насекомых, отрезал у единорога путь к отступлению и сейчас готовится напасть на него.
Жук спокойно мог бы улететь, но не сделал это; наоборот, он принял воинственный вид и угрожающе наставил на богомола свой длинный острый рог. Шансы у них примерно одинаковы — хищности богомола противостоит твердый хитиновый панцирь единорога.
Несколько минут я наблюдаю за ними, но ничего не происходит. Насекомые не сводят друг с друга глаз и не трогаются с места.
Я решаю еще немного поохотиться, а когда через час опять возвращаюсь сюда, то, к своему удивлению, застаю их в той же позе. Угрожающе поднятые длинные передние ноги богомола, чем-то напоминающие клещи, недвижны; можно подумать, что он молится перед тем, как наброситься на противника и растерзать его. Какой глубокой должна быть злоба и ненависть этих двух насекомых, если она заставляет их больше часа следить друг за другом в беспрерывном возбуждении. Их разделяет всего несколько сантиметров!
Но когда я возвратился сюда через два часа, драма на ветке сетики подошла к кульминационному пункту. Я застаю их в таком положении: жук проткнул своим рогом туловище богомола навылет, из распоротого брюшка вываливаются зеленоватые внутренности. Внимательно вглядевшись, я обнаруживаю, что и единорог тоже обречен: богомол отыскал между панцирем и туловищем противника незащищенное место, прогрыз там дыру, всунул в нее голову и пожирает его внутренности.
Но наиболее любопытно и поразительно то, что насекомые, уже нанеся друг другу смертельные раны, не прекращают борьбу. Ненависть, заставившая их броситься друг на друга, еще живет в их изувеченных телах. Размеренными, непрерывными движениями челюстей богомол вгрызается в брюшко жука и пожирает его внутренности, которые тотчас же вываливаются через зияющую рану, пробитую могучим рогом. А в это время жук тщетно старается схватить туловище богомола своими челюстями; это ему не удается, и он довольствуется ногами противника, которые начинает обгрызать.
Час за часом, до самой ночи они продолжают пожирать друг друга. На следующее утро от сражавшихся насекомых не остается ничего, если не считать панциря единорога. Все остальное послужило пищей другим обитателям тропического леса.
Восставали ли индейцы против чужеземных владык, пробовали ли они освободиться от испанского гнета?
Все мы знаем о героической борьбе североамериканских индейцев с английскими колонистами, но лишь немногое известно о том, как обстояло дело в Перу и Мексике, то есть в тех странах, где до появления белых жили многочисленные индейские племена, отличавшиеся высоким уровнем культуры. Предвзятые историки, неблагожелательные к «туземцам», пытались уверить мир, что эти индейцы, после того как было сломлено их первое сопротивление испанским конкистадорам, раз и навсегда покорились судьбе и смирились с рабством, словно испуганное стадо кротких, покорных овец. Это отъявленная ложь.
В действительности же с первых дней чужеземного владычества и по нынешние дни брожение среди индейцев не прекращалось. То тут, то там восставали угнетенные, и, хотя испанцы с поразительной жестокостью расправлялись с восставшими, опустошая целые области, проходило пять, десять, пятнадцать лет, и индейцы опять брались за оружие — оружие несравнимо более примитивное, чем мечи карателей, — и опять терпели поражение.
В 1571 году некий Тупак Амару, один из потомков верховного инки, возглавил восстание перуанских крестьян, чтобы освободить отчизну от притеснителей и восстановить прежние порядки. Испанцы, которые чувствовали себя в завоеванной стране, принадлежавшей им уже около сорока лет, весьма уверенно, неожиданно оказались в очень тяжелом положении. И лишь прибегнув к своему испытанному методу — гнусному вероломству, они смогли сломить сопротивление повстанцев. Предложив Тупаку Амару заключить договор о мире, они пригласили его на совет, схватили, как когда-то Франсиско Писарро схватил Атауальпу, и отрубили ему голову. Такое вероломство было для индейцев чем-то непостижимым; как когда-то смерть Атауальпы, оно надломило их волю. Теперь уже испанцам было нетрудно окончательно подавить восстание.
Не только недовольство тяжелым принудительным трудом на плантациях и в рудниках, но и злоупотребления властью со стороны чиновников часто заставляли индейцев подниматься с оружием в руках. Немало кровавых восстаний было вызвано протестом против пресловутых repartimientos — принудительной продажи индейцам дорогих товаров префектами и безжалостных наказаний в случае отказа покупать эти товары.
В 1742 году весь край был охвачен заревом пожаров; особенно бушевали они на восточных склонах Анд, прилегающих к низинным лесам бассейна Амазонки. Там горели также миссии францисканцев, так как индейцы уже убедились, что миссионеры действовали заодно с палачами. На территории, населенной индейцами чунчо, миссионерские поселения были уничтожены все до единого.
Спустя сорок лет, доведенные до отчаяния жестокими репартимиентос, индейцы снова подняли восстание, пожалуй, самое большое и кровавое в истории Америки. Доведенные до крайности, крестьяне департаментов Чайанта и Тинта набросились на своих угнетателей. Это произошло в 1780 году. После того как во главе индейцев встал энергичный потомок инков, носивший то же имя, что и вождь восставших двести лет назад, — Тупак Амару II, прекрасный организатор и храбрый воин, восстание быстро распространилось почти на все Перу. Более шестидесяти тысяч индейцев, главным образом из окрестностей Куско, древней столицы инков, взялись за оружие. Это была сила, с которой перуанские испанцы не были в состоянии справиться. Крупные подкрепления, спешно вызванные из Сантьяго и даже из далекого Буэнос-Айреса, также встретили непреодолимое сопротивление. Краснокожие воины сражались с небывалым мужеством и упорством. С обеих сторон потери были огромны; ряды испанцев редели, земля горела у них под ногами.
Убедившись, что подавить восстание силой не так легко, испанцы предложили повстанцам сложить оружие, обещая всеобщую амнистию. В этой беспощадной войне индейцы понесли громадные потери, потому что их враги убивали всех, кто попадался им в руки; хотя и непобежденные, но измотанные в боях, повстанцы стремились к миру. Поэтому они не отклонили руки, протянутой им, как считалось, в знак дружбы. Они забыли уроки прошлого и так же пали жертвой предательства, как их предки за двести лет до этого. Как только Тупак Амару II вместе с сопровождавшими его вождями появился в стане врага, вероломные испанцы, даже не думая о данном слове, немедленно схватили их.
Заимствовав методы свирепствовавшей в те времена инквизиции, испанцы устроили на Пласа Централь в Куско кровавое представление. Они согнали туда тысячи индейцев, которые должны были увидеть, какого наказания заслуживает бунтовщик, выступающий против испанских властей. Народ так боготворил своего вождя, что, несмотря на суровый запрет, все пали пред ним на колени, когда палачи повели его к месту казни. Пытаясь сломить мужественного индейца, сначала задушили у него на глазах жену, детей и ближайших родственников. Потом у него вырвали язык, после чего инку привязали к четырем лошадям и разорвали на части, а останки предали огню.