КОРОЛЕВСТВО ГОТОВ

1

Даже ближайшие друзья и соратники этого человека не стали бы отрицать, что по закону он заслуживал смерти. И даже самые яростные противники Теодориха вынуждены были признать, что монарх-победитель в отношении своих поверженных врагов имеет полное право быть judex, lector et exitium. И разумеется, не нашлось никого, кто бы сказал хоть слово в защиту, когда предателя Георгиуса Гоноратуса доставили из Хальштата и Теодорих приговорил этого жалкого старика к наказанию гораздо более суровому, чем обычная смерть. И если после убийства Одоакра многие люди все-таки косо смотрели на Теодориха, то причиной этого была та возмутительная ложь, которую повсюду рассказывал архиепископ Равенны Иоанн.

Хотя Иоанн, как вы помните, и возмущался, когда я просил его утаить часть правды, однако впоследствии сам он пошел на гораздо больший обман, несмотря на все свои громкие заявления относительно того, что истинный христианин не станет брать грех на душу. Вот как это произошло.

Теодорих не успел еще распаковать свои седельные сумки в Равенне, как из Рима прибыла делегация церковных сановников. Патриарха епископа Геласия среди них не было — он счел, что слишком благороден для того, чтобы навещать короля, — но посланцы, так называемые «кардинальские диаконы», получили от него полномочия говорить от имени «Святой церкви». Сначала их речи были подобострастны, почти раболепны. Сановники так долго ходили вокруг да около, что Теодорих поначалу никак не мог взять в толк, о чем они толкуют. Наконец король понял, в чем причина беспокойства церковников. Все дело было в том, что Теодорих свергнул короля, который исповедовал католическую веру. Ну а поскольку сам Теодорих был арианином, диаконы беспокоились: не собирается ли он (как наверняка поступил бы король-католик) сделать свою религию государственной?

Теодорих рассмеялся:

— Зачем мне это нужно? Мне нет дела до того, каких верований или суеверий придерживаются мои подданные, если только это не приводит к беспорядкам. А если бы даже мне и было до этого дело, я все равно не смог бы издать закон и силой заставить их переменить свои убеждения.

Услышав это, диаконы испытали облегчение — такое сильное, что мигом отбросили свое подобострастие и отважились на хитрость. Если Теодориху нет дела, во что верят его подданные, тогда, может, он не станет возражать против того, чтобы католическая церковь постаралась обратить ариан и язычников в ту веру, которая преобладает в их империи, в истинную веру?

Теодорих терпеливо пожал плечами:

— Вы можете попытаться. Повторяю: у меня нет власти над умами людей.

После этого диаконы перешли от хитрости к настойчивости. Поскольку Теодориху на самом деле безразлично, чем занимается церковь, король очень им поможет и чрезвычайно обрадует Папу Геласия, если одобрит то, что они делают. А для этого Теодорих должен публично заявить, что дозволяет католическим миссионерам и евангелистам с его благословения перемещаться между арианами и язычниками, дабы сеять семена освященного хлеба там, где прежде были всего лишь слабые ростки, и…

— Постойте, — сурово произнес Теодорих, — я уже дал вам разрешение. Привилегий я не дам. Принятие католичества я одобряю не больше, чем обращение жрецами в старую веру.

При этих словах посланцы Папы принялись рвать на себе волосы, ломать руки и жалобно стонать. Это, может, и произвело впечатление на некоторых сторонних наблюдателей, но Теодорих лишь почувствовал раздражение. Он грубо приказал диаконам удалиться, что очень их расстроило. Казалось бы, они должны были радоваться, что новый король не собирается чинить католикам препятствий, но отбыли они в мрачном расположении духа, ибо не смогли добиться своего.

Теодорих, ясное дело, прекрасно понимал, что может последовать за этим визитом. А потому вскоре опубликовал указ, в котором разъяснил свою позицию. С тех пор множество правителей, прорицателей и философов по всему миру восхищались новизной подхода монарха, однако было немало и других, которые печально качали головами, поражаясь глупости Теодориха.

А провозгласил он следующее: «Religionem imperare non possumus, quis nemo cogitur ut credit invitus. Galáubeins ni mag weis anabudáima; ni ains hun galáubjáith withra is wilja. Мы не можем навязывать людям веру; никого нельзя заставить верить против его воли».

Это было, конечно же, не по душе отцам римской церкви, которые намеревались заставить все человечество принять их вероучение. Итак, если до этого момента священнослужители всего лишь относились к Теодориху с сомнением, как к скептику и человеку, предпочитающему не вмешиваться в чужие дела, это знаменитое его «non possumus» заявление заставило католиков возненавидеть и осудить его как смертельного врага самой их миссии на земле, ибо они видели в новом короле угрозу своему священному призванию, своим устоям и самому своему существованию. Помните, как говорил Иисус: «Тот, кто не со Мной, тот против Меня». С этого времени католическая христианская церковь начала изо всех сил жестоко и неумолимо способствовать падению Теодориха, оказывая непримиримое сопротивление всем действиям нового правителя.

Вот почему, когда архиепископа Равенны Иоанна сразила внезапная хворь, широко распространились слухи о том, что его якобы отравило церковное начальство, в наказание за то, что он сыграл роль в обретении Теодорихом власти. Если это и было так, то Иоанн, очевидно, простил своих отравителей, потому что на смертном одре он произнес ту ужасную ложь, которая полностью дискредитировала врага его церкви, короля Теодориха. Исповедовавшим его священникам Иоанн повторил то, что когда-то сказал мне: он уговорил Одоакра сдать Равенну только при условии, что с этого времени оба короля станут править на равных. Это, разумеется, была правда, однако затем Иоанн солгал, заявив, что Теодорих также согласился с этим. Вскоре Иоанн умер и, надеюсь, попал в ад. Но ложь осталась, ее повторяли повсюду — церковь следила за этим, — а потому прихожане не сомневались: Теодорих нарушил свое слово как перед святым отцом, так и перед своим собратом королем, и все это только для того, чтобы хитростью взять Равенну. После этого он предательски убил безоружного, не оказавшего сопротивления старика, который, в отличие от него, выполнил свои обязательства.

И лишь два человека в целом свете могли бы опровергнуть это обвинение: сам Теодорих и я. Однако разве могли мы тягаться с высшими церковниками, если бы даже оказались на заседании суда! Немногие поверили бы в то, что Иоанн солгал и тем самым добровольно обрек себя на адские муки. Но я-то знал, что это так. И я понимал, почему епископ стремился сделать эту ложь более правдоподобной. Ради спасения своей церкви Иоанн совершил поступок хотя и достойный порицания, но, безусловно, мужественный. За это свое самопожертвование он удостоился торжественных похорон со всеми церковными почестями, и я — даже я — надеялся, что ад будет к нему снисходителен.

А тем временем самые лучшие начинания Теодориха встречали сопротивление церкви, стремящейся низвергнуть его, — святые отцы давно бы это сделали, если бы только знали как. Когда новый король направил войска в Верону, чтобы разрушить до основания старую часовню Святого Стефана, то церковники сразу же подняли крик. Они не успокоились даже тогда, когда Теодорих терпеливо разъяснил им, что перенос церкви необходим, чтобы укрепить стены, защищающие город. Еще громче протесты стали раздаваться, когда он пригласил к себе на службу иудеев. Новый король поручил нескольким еврейским торговцам управлять казной и вообще ведать финансовыми делами: ведь всем известно, насколько ловко иудеи управляются с цифрами, ведя свои собственные дела. А потому Теодорих решил обратить их таланты на пользу империи.

Это привело брата Лаврентия, католического епископа Медиолана, в настоящую ярость.

— Христиане могли бы выполнить эту работу ничуть не хуже! — бушевал он. — Почему ты отдаешь предпочтение грязным иудеям?

Теодорих спокойно ответил ему:

— Христиане, Лаврентий, больше интересуются тем, что из семи дней они имеют право на один день отдыха. А иудеи знают, что прежде всего должно работать шесть дней. И впредь не смей повышать на меня голос.

Не стоит и говорить, что иудеев в городах Италии, как и во всех других городах в мире, издавна оскорбляли и поносили соседи-христиане. Думаете, все дело в том, что они принадлежали к чуждой религии или несли на себе клеймо убийц Иисуса? Ничего подобного. Причина была в другом: как правило, они преуспевали значительно больше своих ближайших соседей-христиан. Теперь, однако, положение италийских иудеев еще более усугубилось: просто оскорблениями дело уже не ограничивалось. Это происходило потому, что хотя католики и могли без опаски проповедовать свое учение и разглагольствовать по поводу «еретиков ариан», однако они, понятно, не могли поднять руку против вооруженных захватчиков. А потому вымещали свое недовольство на безоружных, мирных и беззащитных иудеях.

Так, в Равенне, собственной столице Теодориха, взбунтовалась подстрекаемая христианами толпа, предположительно из-за того, что ростовщик-иудей ссуживал их деньгами под слишком высокий процент. Как бы то ни было, начались беспорядки, во время которых разрушили и сожгли синагогу. Поскольку было невозможно отыскать того, кто поджег, Теодорих объявил, что считает виновным все христианское население. Он обложил налогом всех католиков и ариан, чтобы пустить эти деньги на восстановление синагоги. В ответ на это все до одного священники римской церкви — от патриарха епископа Геласия до тех, кто проповедовал в глуши, — принялись громко обвинять еретика Теодориха в том, что он травит добрых католиков, причем теперь уже ради смертельных врагов веры, про́клятых, неисправимых и не имеющих прощения иудеев!

Примерно в это же самое время Папа опубликовал свой Decretum Gelasianum[120], включив туда два списка книг — те, которые добрым христианам можно читать, и те, которые им читать строго запрещается. Мы, советники Теодориха, посоветовали королю выступить против посягательств на права его подданных.

— Vái, — беззаботно произнес он. — Многие ли из этих правоверных католиков умеют читать? И если они настолько верующие, что стали мягкотелыми и безвольными, едва ли я могу помешать священнослужителям попирать их права.

— Но Геласий обращается в своем decretum ко всем христианам, а не только к католикам, — заметил Соа. — Очередная попытка укрепить положение Папы Римского в качестве владыки всех христиан, и боюсь, этот decretum только подтверждает, что когда-нибудь так оно и случится.

— Пусть Геласий претендует на что хочет. Я не могу выступать от имени всего христианского мира и доказывать несостоятельность Папы.

— Теодорих, — настаивал Соа, — не секрет, что с тех самых пор, как Константин разрешил священникам читать проповеди, они особенно любят одну. Ту, в которой говорится, что якобы только христианские епископы решают, кто достоин носить корону, мол, скоро все короли и императоры станут их помазанниками. Может, тут и есть определенный смысл, если за этим стоит решение конклава епископов. Но сейчас-то мы имеем дело с одним священником, который утверждает, что он говорит от имени их всех.

— Ты предлагаешь мне издать закон или опубликовать указ, запрещающий это? Я уже объявил, что никак не стану вмешиваться в вопросы веры.

— Тогда имей в виду, что религия готовится посягнуть на мирские дела и монаршую власть. Ты должен немедленно вмешаться и прекратить это, пока все не зашло слишком далеко.

Теодорих вздохнул:

— Эх, хотелось бы мне взять пример с Ликурга. Был такой античный правитель, очень мудрый, который издал в своем государстве один-единственный закон: о том, что больше никогда не издаст ни одного закона. Нет, сайон Соа, я думаю, что ты не прав. Похоже, Геласий злонамеренно пытается втравить меня в противоборство и вынудить на ответные меры, тогда он сможет поставить мне это в вину. Давайте не станем обращать на него внимания и таким образом заставим его разозлиться по-настоящему.

* * *

Должен признаться, что не все католические священнослужители пытались вставлять Теодориху палки в колеса. Например, некий Эпифаний, епископ города Тицина, пришел к нему с весьма дельным предложением. Будучи по натуре циником, я подозревал, что, возможно, Эпифаний беспокоился только об упрочении своего собственного положения, однако это начинание принесло пользу и Теодориху. Эпифаний напомнил ему о тысяче или около того италийских крестьян, которых взял в плен и увел с собой грабитель Гундобад, король бургундов. Епископ считал, что их спасение и возвращение на родину пойдет во благо Теодориху, и предложил свои услуги в переговорах по освобождению пленников. Теодорих не только принял это предложение; он дал Эпифанию центурию конников в качестве эскорта и много золота, чтобы заплатить выкуп. Мало того, он отправил с епископом нечто гораздо более ценное, чем золото, — свою старшую дочь Ареагни, в качестве невесты для наследного принца Сигизмунда, сына короля Гундобада. Лично мне это было не по душе.

— Как же так, Теодорих? — возразил я. — Гундобад совершил по отношению к тебе низость, в сущности, он оскорбил тебя, совершив этот грабительский набег в Италию, пока ты был занят войной. Ты, между прочим, сам всячески поносил его. Ты был возмущен действиями Гундобада и даже собирался наказать его. Плохо уже то, что ты должен заплатить ему, чтобы вернуть пленников. А ты вдобавок еще и хочешь, чтобы он стал свекром твоей благородной дочери! Ну и ну!

Теодорих терпеливо ответил на это:

— Если сама Ареагни не возражает, то никак не пойму, с какой стати ты недоволен. Моей дочери уже пора выйти замуж, а Сигизмунд когда-нибудь станет королем доблестного народа — народа, который, между прочим, живет на северозападной границе Италии. Ну подумай сам, сайон Торн. Чем более процветающей я сделаю эту землю — а я надеюсь, что так оно и будет, — тем сильнее станут все жадные чужаки пытаться захватить ее. Породнившись с другими королями, особенно с такими воинственными, как этот сукин сын Гундобад, я уменьшу опасность того, что они станут моими врагами. Vái, я всего лишь хочу получить как можно больше потомков, договорившись о подходящих браках.

Ну, это было право Теодориха, а Ареагни, в конце концов, была его дочерью, а не моей. Поэтому я смирился, просто приняв тот факт, что выгода всего лишь один из обычных инструментов управления государством, а посему Теодорих, подобно другим правителям, вынужден овладеть этим искусством. Ну что же, его надежды с лихвой оправдались. Епископа Эпифания с его матримониальным предложением и мешками золота приняли в Лугдуне очень радушно. Его даже пригласили помочь местному епископу-арианину совершить богослужение во время венчания Ареагни и Сигизмунда. И когда он через некоторое время вернулся в Равенну, то среди прочего привез заверения короля Гундобада в вечной дружбе и союзе с Теодорихом. Эпифаний доставил также целыми и невредимыми всех до единого уведенных в плен крестьян. И как он и предсказывал, это гуманное спасение заставило подданных Теодориха отнестись к своему новому королю с большей любовью — по крайней мере, простых людей, которые никогда не обращали внимания на подстрекательства церковников.

Однако если богиня Фортуна и была более или менее снисходительна к Теодориху в это время, то от меня она, казалось, все сильнее отворачивалась. Я почти поверил в то, что пророчество епископа Иоанна начало сбываться: помните, он предупредил меня, что я буду наказан за свое грубое и непочтительное отношение к святому Северину. А случилось вот что.

Поскольку мы так никогда и не установили, кто же были те далекие приверженцы Одоакра, которые привозили ему в Равенну из-за моря провизию, я обрадовался хотя бы тому, что, по крайней мере, захватил беженцев, снаряжавших фальшивые обозы с солью. Когда центурион Гудахалс доставил их из Хальштата, старый Георгиус Гоноратус уже был в наших руках — в целости и сохранности, хотя и сильно напуганный. Он был седым еще тогда, когда я познакомился с ним, а теперь еще больше постарел, и я даже сомневался, что узнаю его. Уж сам-то старик, разумеется, меня не узнал, поэтому я даже не стал с ним говорить, приказав посадить злоумышленника в carcer municipalis[121] Равенны. Я намеревался его допросить, когда у меня появится свободное время. Я поздравил Гудахалса, сказав, что он хорошо справился с поручением и тем самым искупил свою прошлую ошибку.

— Надеюсь на это, сайон Торн, — серьезно ответил он. — Мы также обнаружили, кто помогал предателям по пути. Застигли их, так сказать, на месте преступления. В общем, поймали за руку двоих. Купца и его жену.

И он рассказал мне все подробно. Гудахалс и его спутники, после того как без малейшего сопротивления арестовали старого Георгиуса на шахте в Хальштате, поспешили обратно через всю страну. Они сильно удивились, когда на южном склоне Альп, в маленьком городке Триденте, вдруг натолкнулись на точно такой же обоз с солью, какие во множестве видели у линии осады. Этот обоз двигался на север, словно возвращался из Равенны, но мулы все еще были по непонятной причине нагружены поклажей.

— Затем мы, разумеется, узнали в погонщиках наших переодетых воинов, — весело произнес Гудалахс. — Ну, ты и сам прекрасно знаешь, чем на этот раз были нагружены мулы, сайон Торн!

Воины-погонщики подробно изложили своим товарищам, как они, тоже по заданию сайона Торна, в поисках заговорщиков к ночи дотащились до Тридента и там их обнаружили. Купец и его жена сами выдали себя: сначала не скрывали того, что опознали мулов, а затем стали по глупости задавать вопросы погонщикам: откуда прибыл обоз да почему груз не доставили в Равенну?

— Естественно, воины взяли под стражу этих мужчину и женщину, — с жаром повествовал Гудалахс. — И в этот самый момент я со своими всадниками и пленным Георгиусом подъехал к ним.

И тут уж отпали последние подозрения в том, что эти супруги были сторонниками Одоакра, ибо хотя они с Георгиусом и не заговорили, но обменялись многозначительными взглядами. Затем, просто ради развлечения, воины продемонстрировали пленникам, что было теперь в мешках с солью. Все трое обвиняемых страшно побледнели, а женщина попыталась что-то крикнуть Георгиусу, но супруг ударил ее и заставил замолчать.

— Пришлось мне зарубить его, — произнес Гудалахс. — А затем и женщину тоже. Оба заговорщика были казнены на месте, сайон Торн, по твоему приказу.

— По моему приказу, — повторил я с упавшим сердцем, потому что вспомнил: сын Георгиуса накануне сказал мне, будто его младшая сестра вышла замуж за торговца… и уехала из Обители Эха.

— Поскольку нам больше не нужны были ни мулы, ни их груз, — добавил Гудалахс, — мы просто оставили их там и все вместе вернулись сюда.

— А те заговорщики, — спросил я, — как их звали?

— Торговец назвался Алипием. Он был довольно зажиточным человеком — имел склады, конюшни, кузницы и мог постоянно отправлять обозы с погонщиками туда и обратно через Альпы. Пленный Георгиус позднее упомянул, что его жену звали Ливией. Я уверен, он может рассказать тебе гораздо больше, сайон Торн, но мы не стали донимать его вопросами по пути сюда, опять же выполняя твой приказ.

— Да-да, — пробормотал я. — На этот раз ты точно следовал моим приказам, Гудалахс, почти буквально. Я доложу об этом Теодориху.

Вот тебе и поймали заговорщиков! Как это уже не раз происходило в прошлом, я снова оказался виновным в смерти своего бывшего друга. На меня нахлынули воспоминания. Я вспомнил, как когда-то вырезал наши имена, свое и малышки Ливии, на льду альпийской реки, как от души пожелал всего самого доброго в жизни этой бойкой хорошенькой девчушке. И вот теперь, даже зная, что война вот-вот завершится, Ливия оказалась в лагере врагов. Наверняка она все еще, хотя и была взрослой замужней женщиной, слушалась приказов своего неумного отца. Так или иначе, я был страшно огорчен тем, что с ней произошло.

Я был настолько подавлен и удручен, что даже не стал навещать Георгиуса в тюрьме: мне не хотелось ни злорадствовать над этим старым ничтожеством, ни спрашивать его, почему он заставил своих детей совершить преступление ради жалкого изгоя Одоакра. Я даже какое-то время не знал, что Теодорих приговорил Георгиуса к turpiter decalvatus[122], в знак вечного стыда и summo gaudio plebis[123], а по окончании сей процедуры приказал Георгиусу трудиться до конца своих дней среди презренных каторжников, которые выполняли тяжелую работу в «аду для живых», на pistrinum[124] Равенны. А когда мне все-таки сообщили, как именно новый король собирается публично наказать Георгиуса, я даже не пошел смотреть на это.

Сейчас объясню вам, что значит turpiter decalvatus. Как мне позже доложил Гудахалс, тюремщики надели на седую голову Георгиуса металлический сосуд без дна, натянув его как можно глубже на самые уши и брови, так что его скальп и стал импровизированным днищем этого сосуда. Затем сосуд наполнили до краев горящими углями, при этом тюремщики крепко держали предателя, в то время как Георгиус вопил, отчаянно сопротивлялся и изворачивался; в конце концов все его волосы, кожа и плоть на голове прогорели до самой кости. Толпа, сказал Гудалахс, была просто в восторге от этого зрелища. Когда волосы Георгия занялись пламенем, раздались громкие одобрительные крики, однако после этого можно было увидеть только густой дым. Затем старика уволокли (к этому времени он уже потерял сознание), чтобы раздеть и приковать на pistrinum к мельничному жернову с другими такими же полумертвыми рабами.

Только гораздо позже мне пришло в голову, что все-таки следует задать этому старику несколько вопросов. Возможно, из-за того, что именно я косвенным образом поспособствовал преждевременной смерти Ливии, мне очень хотелось узнать, за какого человека она вышла замуж и как сложилась ее семейная жизнь. Поэтому я поспешил на мельницу, боясь, что старый Георгиус протянет недолго. Увы, я оказался прав, мне так и не удалось ни о чем расспросить его. Старик умер, прежде чем я добрался туда, его останки были с позором погребены (точно так же, как и останки Одоакра) в так называемой «плохой» земле — то есть на кладбище, которое примыкало к иудейской синагоге.

* * *

Не слишком радовало меня и то, что в Равенне с недавних пор поселилась принцесса Аудофледа. Ее брат, король Хлодвиг, отправил сестру с многочисленным эскортом стражников и слуг из своей столицы Дурокортора[125], и когда она добралась до Лугдуна, там как раз находился Эпифаний, занимавшийся переговорами относительно выкупа крестьян. Таким образом, епископ захватил принцессу с собой и привез ее в Равенну. В связи с ее появлением я испытывал смешанные чувства — раздражение пополам с обидой.

Акх, я изо всех сил старался взять себя в руки. И утешался тем, что уже больше не был старше принцессы в два раза; теперь я был всего лишь на девятнадцать лет старше ее. Я вынужден был признать, что Аудофледу, которой исполнился двадцать один год, нельзя было назвать ни легкомысленной маленькой глупышкой, ни властолюбивой или сварливой женщиной. Несомненно, она была красива и лицом и фигурой — большие голубые глаза, копна золотистых локонов, кожа цвета слоновой кости, высокая грудь. А еще невеста Теодориха была умна, умела вести светскую беседу и держалась с истинно королевским достоинством. При этом она не отличалась хитроумием, не использовала свою красоту в корыстных целях и не кичилась благородным происхождением. Она неизменно оставалась обходительной и милой как со мной, так и со всеми остальными придворными — и даже со слугами и рабами. Словом, Аудофледа вполне подходила на роль супруги Теодориха и вскоре должна была стать настоящей королевой.

Поэтому я постоянно твердил себе, что не должен обижаться на то, что Теодорих мной пренебрегает: теперь он вдобавок ко всем своим многочисленным королевским обязанностям стал проводить немало времени, ухаживая за Аудофледой и помогая ей готовиться к пышной королевской свадьбе. Однако меня задевало то, что теперь мой друг был больше похож на сраженного любовью поклонника, чем на спокойного решительного монарха. С другой стороны, Теодориха абсолютно не смущала его борода, которая к этому времени была уже такой же величественной, как у библейского пророка. Я обратил внимание, что он теперь часто поглаживал ее, глупо улыбаясь при этом. Теодориху, однако, не было нужды приплясывать перед принцессой и бросать на нее томные взгляды. Аудофледа в любом случае вышла бы за него замуж, даже если бы жених был равнодушным, холодным или даже жестоким по отношению к ней.

Теперь я редко встречался с Теодорихом наедине. Как правило, он быстро разбирался с делами, которые я приходил обсудить, после чего принимался донимать меня новыми подробностями относительно своих матримониальных планов; честно говоря, я уже устал от всего этого. В последний раз, это было уже буквально накануне свадьбы, он пылко заявил:

— Церемония продумана не так хорошо, как мне бы того хотелось. Вся беда в том, что здесь есть только одна арианская церковь. И раньше этот баптистерий — ты знаешь, Торн? — использовался римлянами в качестве купален. Это все, что смог получить бедняга епископ Неон для того, чтобы проводить службы по арианскому обряду в городе, где торжествует католичество.

— Всего лишь бывшие купальни? — довольно язвительно спросил я. — Да будет тебе известно, что римские термы никогда не помещаются в тесных и дешевых зданиях. Старый Неон ловкач, если сумел получить их под свою церковь. Баптистерий довольно большой, и там не стыдно провести даже королевскую свадьбу.

— Тем не менее я пообещал Неону, что построю еще одну, большую арианскую церковь, которая и станет его собором. Видел бы ты, как епископ обрадовался! В любом случае этот город достоин такого сооружения и получит его, а ариан здесь вскоре станет больше, чем католиков.

Я раздраженно произнес:

— Никак не пойму, почему ты так настаиваешь на том, чтобы Равенна осталась твоей столицей. Это весьма унылое место. Сырое, туманное, с вонючими болотами. Всю ночь напролет квакают лягушки, которых еле-еле можно расслышать сквозь жужжание отвратительных кровососов. Только свежий ветер на берегу Классиса способен разогнать их, но, пока доберешься туда, на середине дамбы можно потерять сознание от вони, которая исходит со стороны рабочего района.

— Я уже думал о том, как сделать жизнь в городе лучше, — мягко сказал Теодорих.

Но я не успокаивался:

— А какая вонючая тут вода! Мало того что Падус приносит в городские каналы отвратительную жирную пену с болот, так в Равенне к ней примешиваются еще и отходы из уборных. Ох и гадость в результате получается! Местные жители, между прочим единственные из всех римлян, пьют вино неразбавленным, прямо из амфор, потому что они не рискуют разбавлять его здешней водой. Ты и сам наверняка слышал эпиграмму Марциала о том, что в этом городе лучше иметь свой собственный фонтан, чем винный погреб, поскольку свежая вода ценится здесь гораздо дороже, чем доброе вино. Чем тебя так привлекает Равенна?

Все так же спокойно Теодорих сказал:

— Этот город был столицей со времен императора Гонория.

— Все, что его беспокоило, — это неуязвимость собственного убежища. Ни Гонорий, ни его преемники и палец о палец не ударили, чтобы сделать жизнь в Равенне более здоровой и удобной. Они даже не стали ремонтировать разрушенный акведук, чтобы получать приличную воду. Насколько мне известно, Теодорих, тебе убежище не требуется. Ты можешь сделать столицей любой из двух десятков более подходящих…

— Ты прав, конечно же. Thags izvis, Торн. А скажи мне, что ты думаешь об Аудофледе?

— Что? — Я споткнулся, не в силах продолжать свою пламенную речь. — А при чем тут Аудофледа?

— Она уже как-то заметила — не жалуясь, вовсе нет, — что от вечной влаги ее длинные локоны развиваются. Но она также сказала — и как всегда жизнерадостно, — что такой влажный воздух очень полезен для женской кожи. Наверняка ты говорил все это не просто так, Торн, но беспокоился о том, что я плохо забочусь об Аудофледе, держа ее здесь. Не стоит волноваться. Моя нареченная твердо вознамерилась разделить со мной неудобства Равенны, пока я буду пытаться тут все улучшить. Я уже обсудил с ней мои планы по осушению болот, восстановлению акведука, — надо постараться сделать из Равенны прекрасный город.

— Вот как, ты обсуждал планы с Аудофледой! — вспылил я. — А между прочим, твои генералы, маршалы, и я в том числе, ничего не слышали о подобных планах!

— Не сердись! Вы тоже скоро услышите. Неужели ты не видишь разницы? Ведь в то время как любящая жена счастлива пережить со своим супругом любые испытания, едва ли я стану требовать, чтобы ты, королевский маршал, тоже вел себя подобно верной супруге.

Вы даже не представляете, как сильно задело меня это замечание. Но я только пробормотал, что отправлюсь туда, куда моему королю будет угодно послать меня.

— Нет, Торн, я прекрасно знаю, что ты по натуре бродяга. Я уже назначил достаточно своих людей во всех более или менее крупных городах. Соа, например, отправил представлять мои интересы в Медиолане. Но тебе, Торн, я уготовил странствия. Если хочешь послужить своему королю, то поезди по Италии, отправляйся за ее пределы, куда сам захочешь, и доставь или пришли мне известия о чем-нибудь интересном. Надеюсь, подобный приказ придется тебе по вкусу? Найдет отклик в твоем сердце?

Разумеется, Теодорих угадал, но я ответил довольно сухо:

— Я прошу только об одном: пусть мой король мне приказывает, не надо мне потакать.

— Отлично, Торн. Тогда я хочу, чтобы ты прежде всего поехал в Рим, поскольку я еще не решил, кого отправлю туда, дабы представлять мои интересы. Сам я там еще никогда не бывал. Поэтому отправляйся туда, а потом вернешься и расскажешь… ну… расскажешь все, что мне следует знать о Риме.

Я отсалютовал ему и произнес:

— Я отправлюсь немедленно.

* * *

Я вынужден был сказать Теодориху, что отправлюсь немедленно, желая получить законный предлог, дабы отсутствовать в Равенне в день его свадьбы. Вот и прекрасно. В противном случае herizogo Торн, верный маршал и добрый друг короля, бросался бы в глаза своим удрученным видом среди счастливых виновников торжества и гостей. А теперь, получив приказ отбыть в Рим, Торн мог не присутствовать на свадебном торжестве. Однако Веледа все-таки была на церемонии. Это, надо сказать, чисто по-женски: если болячку нельзя облегчить, почесав, то приходится расчесывать зудящее место до тех пор, пока оно не начинает болеть все сильнее.

Итак, я стоял среди множества женщин всех возрастов и положений, слева от арианского баптистерия, присоединившись к службе. Женщины вокруг постоянно перешептывались между собой — в основном восторгались красотой невесты. Да, принцесса Аудофледа была очень красива, а Теодорих был достойным потомком благородного королевского рода. Старый епископ Неон изо всех сил пытался справиться с искушением сделать длиннее столь выдающуюся службу. Когда она все-таки затянулась, я принялся с восхищением разглядывать яркие мозаики баптистерия. Очевидно, все они были выложены в то время, когда переделывали римские термы, потому что представляли не языческие, а христианские сюжеты. Например, на потолке было воссоздано крещение Христа, стоявшего среди апостолов обнаженным в реке, очевидно, это был Иордан. Что было поразительно, почти немыслимо, так это то, как на картине — сделанной только из кусочков цветного стекла и камня — показана вода, она была такой прозрачной, что сквозь нее были видны ноги Христа и даже его половые органы.

Голый мужчина, прямо над тем местом, где проходила свадебная церемония — liufs Guth! — какие только мысли не лезут в голову в церкви! Я опомнился и как следует выбранил себя за богохульство, а затем перевел взгляд с мозаичного потолка на присутствующих на церемонии и моментально залился румянцем. Ибо мои глаза встретились с откровенно смеющимися глазами какого-то высокого и красивого молодого человека, стоявшего на противоположном конце зала.

Когда чуть позже мы оказались с ним в постели, я узнал в своем любовнике optio из turma Иббы, которому я как-то представился Торном, но это меня нисколько не беспокоило. Если я когда-то и знал имя этого молодого воина, то забыл, и сие меня тоже абсолютно не интересовало. Как меня зовут, optio даже не спросил, однако мне и на это было наплевать. Когда же он, вконец обессиленный, попытался сделать мне комплимент относительно той ненасытности, с которой я его обнимал, я знаком велел любовнику молчать, потому что мне не хотелось разговаривать. А потом я опять содрогался в конвульсиях и выкрикивал в исступлении совсем другое имя, снова и снова. На лице молодого человека отразилось крайнее изумление, однако мне не было дела, что он обо мне подумал. Прошло довольно много времени, и вот любовник мой попросил передышку, но я не дал ему прийти в себя, потому что хотел продолжать снова и снова. Так я и делал, пока не стало ясно, что все завершилось. И тогда молодой человек поспешно высвободился из моих объятий, словно подумал, что стал жертвой злобной ведьмы haliurunus, и покинул меня, испытывая стыд и ужас.

2

Я отправился выполнять приказ Теодориха и вскоре, летним вечером, после захода солнца, в сопровождении нескольких воинов въехал на северную окраину Рима по Виа Номентана. Мы решили заночевать в таверне, стоявшей на обочине дороги; там имелись довольно большой двор и конюшни. Войдя внутрь, я очень удивился, услышав, как радостно приветствует меня caupo:

— Háils, сайон Торн! Наконец-то!

Я в замешательстве остановился, а трактирщик неуклюже двинулся мне навстречу, протягивая руку и говоря:

— А я все ломал голову, когда же прибудут мои товарищи!

Теперь я узнал его, хотя он сильно раздобрел. Это был всадник Эвиг, которого я видел в последний раз, когда послал его за Туфой, на юг от Бононии. Я ненадолго смутился, потому что Эвиг в то время знал меня как Веледу. Но потом понял, что, разумеется, он и не подозревал, что маршал Торн и эта загадочная дама — одно лицо.

Как только мы, по римскому обычаю, пожали друг другу руки, Эвиг затараторил:

— Я так обрадовался, когда услышал, что злобный Туфа мертв! Я знаю, что это твоих рук дело, сайон Торн, как и обещала госпожа Веледа! Кстати, как дела у этой достойной дамы?

Я заверил Эвига, что у Веледы все в порядке, и заметил, что, похоже, и у него самого дела идут хорошо. Во всяком случае, простой воин, которого отправили сюда, чтобы заниматься слежкой, умудрился за короткое время стать caupo.

— Да, госпожа Веледа приказала мне оставаться в этих краях и продолжать наблюдения. И я, между прочим, честно выполняю свои обязанности. Но это не мешает мне заниматься также и другими делами. Когда caupo, владевший этой таверной, умер, я не растерялся и посватался к его вдове. И, как ты правильно подметил, маршал, — с этими словами он радостно похлопал себя по животу, — с тех пор я вовсю процветаю, равно как и мое заведение.

Таким образом, таверна эта стала пристанищем для меня и моего маленького отряда. А энергичный и общительный Эвиг, который теперь довольно бегло говорил на латыни, а также хорошо знал город — по крайней мере, те его части, которые доступны для простого люда, — стал моим провожатым по Риму. В его компании мне удалось посмотреть все знаменитые монументы и достопримечательности, которые стремится увидеть каждый приезжий. Вдобавок проныра Эвиг показал мне также еще много таких местечек, о которых, насколько я могу себе представить, многие приезжие даже не подозревают, — такие, например, как квартал Субура, где, согласно римскому закону, находятся все публичные дома.

— Обрати внимание, — сказал Эвиг, — на каждом доме крупно написан номер — это номер документа, согласно которому владельцу разрешается иметь такого рода заведение. И вот что еще интересно: все ipsitilla светловолосые. Это также записано в законе: шлюхи должны либо обесцвечивать свои волосы, либо носить желтый парик. Никто не протестует против этого: ни сами женщины, ни их клиенты. Поскольку большинство римлян темноволосы, то им это даже нравится. А некоторые шлюхи — выражаясь языком конника — обесцвечивают даже свои хвосты, а не только гривы.

Едва ли мне надо описывать многочисленные достопримечательности и пейзажи Рима, которые известны во всем мире и знакомы всем, даже тем, кто никогда там не был. К примеру, нет, наверное, на Земле такого человека, кто бы не слышал об амфитеатре Флавия, который предпочитают называть Колизеем — из-за колосса Нерона, который возвышается сразу за его стенами. Там проводятся многочисленные игры, выставки, спектакли, состязания борцов, кулачные бои, схватки между вооруженными воинами и дикими зверями. Однако я очень сомневаюсь, что случайный посетитель, который просто стоит себе перед Колизеем и восхищается этим грандиозным сооружением, заметит то, что солдафон Эвиг тут же показал мне.

— Смотри, сайон Торн, сколько желтоволосых женщин мигом начинают слоняться поблизости, как только отсюда выходит толпа. Шлюхи, разумеется, специально собираются здесь к концу представления. Да уж, они не промах — понимают, насколько выгодно приставать к мужчинам, которые приходят в настоящее возбуждение, наблюдая все, что показывают внутри Колизея.

Так или иначе, единственным возбуждающим зрелищем, которое мне самому довелось здесь увидеть (хотя я и не воспылал от этого похотью), было тушение ночного пожара в городе специальными караульными, которые и занимаются подобным делом. В других городах тоже происходят разрушительные пожары, видит Бог, но такой устрашающий мог вспыхнуть только в Риме, потому что там, на Целиевом холме, имеются резиденции в пять или шесть этажей высотой. А теперь представьте, что началось, когда загорелось одно из таких зданий. Ясное дело, мигом явилось огромное количество пожарников. Они притащили с собой набитые тряпьем матрасы, пропитанные дешевым вином, выставили перед собой эти щиты и ринулись внутрь здания, чтобы спасти его обитателей. Одновременно также использовались катапульты: чтобы забросить цепляющиеся крючья на крышу высокого здания и при посредстве привязанных к ним веревок помочь людям спуститься вниз, на мягкие матрасы, разбросанные на улице. В то же самое время еще несколько пожарных боролись с пламенем, используя ручные механизмы, которые назывались «Ктесибиевы сифоны». Двое мужчин, стоявших с каждой стороны от повозки, поочередно то поднимали, то опускали крепкие ручки и при этом каким-то образом качали воду из бака через патрубок, который еще один человек направлял на пламя. При помощи водной струи, которая доставала до самой крыши, и пропитанных вином матрасов и метел пожарные очень быстро погасили пламя во всем здании: так моментально потух бы костер, если бы я на него помочился.

Эвиг несколько раз брал меня с собой, когда шел на рынок с маленькой, запряженной осликом тележкой, чтобы доставить на ней в таверну все необходимое. Однако мы никогда не проходили поблизости от базарных площадей, и вскоре я понял, что трактирщик знакомил меня с людьми, которых едва ли можно было назвать респектабельными. Мы нередко заглядывали на улицу Януса, где жили менялы и ростовщики, ссуживающие деньги. И еще мы часто ходили в район складов, который назывался «Перечные Амбары», хотя там кроме перца хранилось и много других товаров. Как-то раз мы даже посетили Виа Нова[126], где расположены самые лучшие в Риме лавки, торгующие самыми дорогими товарами. Однако Эвиг, похоже, предпочитал обделывать свои делишки, так сказать, с черного хода. Чаще всего мы бывали на реке, в Торговой гавани. Однажды Эвиг проскользнул в какой-то сарай на пристани и вернулся оттуда с двумя кожаными мешками. Когда он начал грузить их в тележку, я заметил без всякого осуждения:

— Caupo, похоже, ты угощаешь посетителей таверны только тем, что тебе удается украсть?

— Ну что ты, сайон Торн, я в жизни ничего не воровал. Эти меха с прекрасным кампанским маслом и вином я приобретаю у моряков вон с того судна, которое только что пришло из Неаполя. На этом корабле полным-полно таких бочонков. Во время плавания моряки лишь чуть-чуть ослабляют обод на бочонке и буравят в нем маленькое отверстие — в том месте, где располагается бочарная клепка. Затем они отливают капельку содержимого и снова возвращают обод на место. После того как груз доставляют на место, такие потери списывают на «утечку». Я надеюсь, ты не будешь возражать, маршал, когда я угощу тебя великолепным вином за вполне разумную цену. Или ты меня осуждаешь?

— Да ничего подобного, — сказал я, смеясь, — я всегда восхищался находчивыми и предприимчивыми людьми.

Всякий раз, оказавшись в центре города, я тут же направлялся в капитолийский уголок форума, чтобы почитать там «Ежедневные новости»[127], которые расклеивали возле храма Конкордии. Эвиг редко сопровождал меня туда, потому что не знал грамоты. Каждый день ровно в двенадцать accensus[128] форума приклеивал «Ежедневные новости» на стену храма (он также громко выкрикивал: «Meridies!»[129], дабы уведомить всех прохожих, который час). «Ежедневные новости» представляли собой письменный отчет о том, что произошло за последние сутки в Риме и его окрестностях: перечислялись все рождения и смерти, имевшие место в известных семьях, важные деловые сделки, различные происшествия и несчастья — вроде пожара на Целиевом холме. Там также публиковались объявления о сбежавших рабах, о грядущих играх или готовящихся постановках и тому подобном.

В других случаях я неспешно прогуливался в одиночестве по местам, которые нисколько не заслуживали внимания Эвига (ибо там трактирщику было нечем поживиться), таким, например, как Аргилет — улица, на которой располагались книжные лавки. Там я подметил интересную особенность: все книготорговцы обычно были просто невыносимыми людьми, отличавшимися отвратительным характером. Я вообще-то догадывался, чем это объяснялось: их в последнее время постоянно донимали епископ Рима или его consultores inquisitionis[130], священники, которые бесцеремонно врывались в эти лавки и тщательно обыскивали полки и склады. Пока у этих consultores не имелось полномочий забирать какие бы то ни было книги из числа составленного Геласием Index Vetitae[131], но они настаивали на прикреплении пометок на обложки, так, чтобы посетитель-христианин, просматривающий свитки и рукописи, мог легко определить, какие из них разрешены для покупки и чтения, а какие являются perniciosus[132] по своему содержанию.

Я взял это на заметку, равно как и ряд сведений, которые отобрал из «Ежедневных новостей», в надежде, что они могут принести пользу Теодориху. Я также еще записывал некоторые собственные наблюдения относительно положения дел в Риме и периодически отправлял гонца с этими записями на север, в Равенну. Одно из моих наблюдений, в этом я не сомневался, представляло для Теодориха особый интерес.

Мы с ним уже видели собственными глазами, как город Верона ослаб из-за тщеславия предыдущих императоров, которые воздвигли на месте прочных защитных стен триумфальные монументы. Мы также столкнулись с тем, как сильно пострадало множество других городов, где равнодушные правители и градоначальники позволили разрушиться жизненно важным акведукам. Мы стали свидетелями того, что Виа Попилиа и немало других дорог пришли в упадок — точно так же, как многочисленные мосты, дамбы и каналы. Теперь же мне пришлось взять на себя печальную обязанность — сообщить Теодориху, что и сам Рим находится в удручающе, постыдно плохом состоянии и совсем скоро уже Вечный город перестанет быть вечным.

Во время своего расцвета, в течение целых тысячи двухсот пятидесяти лет, Рим вовсю строился, расширялся, рос, становился все больше и великолепней. Но в какой-то момент, и это произошло совсем недавно, сие прекратилось. Казалось бы, ничего страшного — потому что этот город просто уже не мог стать еще красивее, лишь бы только эту красоту поддерживали и сохраняли. Однако, судя по всему, как правители, так и простые жители Рима совершенно об этом не заботились. Не только не делалось ничего, чтобы спасти настоящие шедевры архитектуры от разрушительного действия времени и непогоды; множество этих уникальных памятников уже разрушились, а то и вовсе были стерты с лица земли. Некоторые роскошные здания, арки, портики и аркады превратились в настоящие каменоломни. Кто угодно мог беспрепятственно набрать там строительных материалов для самых своих низменных целей. Прекрасный мрамор и известняк, целые колонны и фризы, вытесанные и отполированные, можно было свободно забрать и увезти куда угодно.

Кое-где в городе благодаря этому можно было наблюдать любопытную картину: словно бы попасть в прошлое, оглянуться на тот Рим, который существовал двенадцать с половиной столетий тому назад. Можно было буквально увидеть, как некоторые постройки, простые и скромные первоначально, постепенно становились все более и более красивыми и элегантными, по мере того как росло благосостояние Рима, развивались ремесла и совершенствовались строительные навыки. Однако подобного рода зрелища вызывали лишь жалость и уныние.

Приведу пример. Неподалеку от овощного рынка находился маленький, но очень симпатичный храм Эос. Если бы я увидел его во времена расцвета Рима, то этот маленький храм, наверное, выглядел бы как изящная и выразительная, из чистейшего паросского мрамора архитектурная постройка. Но теперь мрамор отвалился и его растащили — может, для того, чтобы облицевать фасад виллы какого-нибудь выскочки-богача или же соорудить прибежище ночному сторожу на рынке. И там, где раньше был мрамор, обнаружился более ранний храм Эос, из удивительного рукотворного материала, в который подмешивали вулканический песок[133]. Он, вероятно, был построен в то время, когда Рим еще не мог позволить себе ввозить дорогой мрамор. Глыбы этого необыкновенного камня отвалились или были отбиты — может, для того, чтобы заполнить им выбоины в мостовой какой-нибудь ближайшей улицы. А под ними можно было увидеть еще более ранний храм, построенный из серого природного туфа, вне всякого сомнения, воздвигнутый еще тогда, когда римляне не научились применять вулканический песок. Но и блоки туфа тоже растащили — вероятно, для того, чтобы подложить их под столы торговцев овощами на рынке. А под остатками туфа сохранилось то, что, может быть, было самым первым храмом, сооруженным из скромного коричневого глиняного кирпича, однако сделанного с любовью, вероятно, еще на заре времен, когда rasenar еще именовали это место Ruma, а утренняя заря называлась Thesan.

Однако до сих пор, несмотря на постыдное пренебрежение к себе самому, Рим все еще не утратил своего великолепия. Слишком уж умело и на совесть был он построен, чтобы пасть жертвой каких-нибудь равнодушных и корыстных расхитителей. Бо́льшая часть города все еще оставалась воистину великолепной, и я подумал: даже дикари гунны устыдились бы разрушить подобную красоту. Довольно много великолепных общественных построек, дворцов, площадей, садов и храмов пока еще остались нетронутыми, и даже я — хотя уже раньше видел великолепие Константинополя — не мог ими не восторгаться. И не только в это первое посещение Рима, но и впоследствии, каждый раз, когда я приезжал в этот город, он никогда не оставлял меня равнодушным. Как бы часто я ни заходил под многочисленные высокие своды базилик, терм или храмов (особенно сильное благоговение внушал Пантеон), я неизменно чувствовал себя маленьким и незначительным, словно муравей, и в то же самое время испытывал возвышенное изумление и гордость — надо же, человек смог создать такое великолепие!

Я всегда предпочитал Рим Равенне, даже после того, как Теодорих через некоторое время преобразовал и изменил к лучшему свою столицу. Лично мне кажется, что Константинополь, несмотря на свои огромные размеры и роскошь, даже сейчас, когда Новый Рим готовится отпраздновать двухсотлетие, все еще остается младенцем по сравнению с древним, вечным и единственно настоящим Римом — этим величайшим из городов. Разумеется, не исключено и то, что здесь сыграло свою роль следующее обстоятельство: я впервые увидел Константинополь, когда и сам еще был очень молод, а в Рим попал, когда моя жизнь уже перевалила за середину.

После того как Эвиг показал мне все части города, где ему доводилось бывать, и познакомил меня со всеми представителями местного простого люда, от вороватых моряков до портовых шлюх, я решил, что настало время увидеть высшее римское общество. Поэтому я спросил, где можно отыскать сенатора Феста, и, узнав, что ему принадлежит одна из самых великолепных вилл на Виа Фламиниа, отправился туда. Вообще-то слово «вилла» обозначает загородное имение, и очень может быть, что вокруг особняка Феста вначале и впрямь было открытое пространство, но Рим неуклонно расширялся и уже давным-давно перенес границы города далеко отсюда. Вилла находилась в том месте, которое до сих пор называли Марсовым полем, хотя этот участок земли между Виа Фламиниа и рекой уже давно не был полем, а представлял собой скопление густо стоящих хорошеньких домиков.

Сенатор встретил меня радушно — разумеется, как Торна, — пригласил в дом и велел рабам поскорее принести вкусное мясо и вино. Фест сам налил мне дорогого вина и добавил в него корицы — эта специя ценилась очень высоко.

Вилла его была устроена наподобие небольшого дворца. Много статуй, шелковых драпировок, окна забраны мраморными решетками, многочисленные проемы заполнены разноцветными стеклянными пластинами — голубыми, зелеными, фиолетовыми. Все четыре стены комнаты, в которой мы разговаривали, были отделаны мозаичными панелями, представляющими времена года: весенние цветы, летняя жатва, сбор винограда осенью и побитые морозом оливковые деревья зимой. Но было тут и кое-что, что можно встретить в жилище простого рыбака где-нибудь в гавани: в каждом дверном проеме висели влажные рогожи, чтобы охладить жаркий летний воздух.

Фест любезно вызвался подыскать мне жилье, подходящее для королевского маршала и посла. Я не возражал, и через несколько дней он привел меня в дом на Яремной улице, где раньше жили чужеземные послы, пока им не пришлось перебраться в Равенну. Дом этот не был похож ни на виллу, ни на дворец, но мне очень понравился. Вдобавок там имелись отдельные покои для моих домашних рабов, которых сенатор также помог мне приобрести. (Немного позднее, и уже без всякой помощи Феста или Эвига, я купил довольно скромный домик в жилом квартале на другой стороне Аврелиева моста, который и стал пристанищем Веледы в Риме.)

Тем временем сенатор стремился познакомить меня с другими римлянами его круга и общественного положения, так что в течение нескольких последующих недель я встретился со многими ему подобными. Фест также как-то взял меня в Curia[134], дабы я имел возможность присутствовать на заседании римского Сената. Уверенный в том, что мне необычайно повезло, я отправился туда, подобно любому провинциалу, с некоторым благоговением, ожидая, что сессия Сената — это удивительное и торжественное зрелище. Однако, если не считать одного-единственного момента, я нашел его нестерпимо скучным. Все речи сенаторов касались дел, которые не показались мне хоть сколько-нибудь важными, но даже в ответ на самые пустопорожние разглагольствования ораторов со скамей неизменно неслось одобрительное: «Vere diserte! Nove diserte!»[135] Если я и не уснул от скуки на этом заседании Сената, так только потому, что сам Фест вдруг поднялся и заявил:

— Я прошу согласия сенаторов и богов…

Разумеется, вступительное пустословие длилось бесконечно долго, как и всякая другая речь, которые я уже во множестве слышал в тот день. Но она завершилась важным предложением — признать правление в Риме Флавия Теодорикуса Рекса. Его речь остальные сенаторы, исполнив свой долг, тоже встретили неизменным: «Vere diserte! Nove diserte!» — интересно, что так отреагировали даже те сенаторы, которые проголосовали против предложения Феста, когда он призвал продемонстрировать «волю сенаторов и богов». Так или иначе, предложение все-таки прошло (большинство сенаторов его одобрило, а боги от голосования воздержались), и в честь этого была произнесена короткая молитва. Это, по крайней мере, порадовало меня, потому что огорчило Папу Римского, как я обнаружил позже, когда на следующий день Фест устроил мне у него аудиенцию.

Когда я прибыл в собор к Геласию, в базилику Святого Иоанна Латеранского, меня встретил один из кардиналов, которого я уже видел в Равенне. По дороге (он сопровождал меня в покои епископа) этот человек посоветовал мне со всей серьезностью:

— Ожидается, что ты обратишься к владыке понтифику как к gloriosissimus patricius[136].

— Я не стану этого делать, — ответил я.

Кардинал от изумления раскрыл рот и принялся брызгать слюной, но я не обратил на него никакого внимания. Еще в детстве, когда я был писцом в аббатстве, мне пришлось написать множество писем другим священнослужителям, и я знал традиционное обращение к главе церкви. (Замечу в скобках, что то был единственный знак уважения, который я оказал этому человеку.)

— Auctoritas[137],— сказал я ему, — я приветствую тебя от имени моего суверена, Флавия Теодорикуса Рекса. Я имею честь быть его представителем в этом городе, а потому готов служить тебе и передать все, что ты пожелаешь…

— Передай ему мои поздравления, — перебил он весьма холодно. После чего принялся подбирать свою длинную сутану, словно хотел положить конец нашей встрече. Я внимательно рассматривал собеседника.

Геласий был высоким тощим стариком, с пергаментно-бледной кожей и обликом аскета, однако наряд его не был строгим. Его риза, новая и длинная, из богатого шелка, красиво расшитая, сильно отличалась от простецких коричневых хламид, которые, насколько я знал, носили все остальные христианские священники — от самого последнего монаха до патриарха Константинополя.

Когда мне на ум пришел этот патриарх, я припомнил и постоянный спор между ним и Геласием, а поэтому произнес:

— Мой король был бы неописуемо рад, auctoritas, если бы узнал, что вы с епископом Акакием преодолели свои разногласия и пришли к соглашению.

— Без сомнения, он был бы рад, — произнес Геласий сквозь стиснутые зубы. — Это облегчило бы признание его императором. Eheu, но скажи, какая Теодориху в этом нужда? Разве его уже не признал трусливый, пресмыкающийся, льстивый Сенат? Я должен был бы предать анафеме всех этих сенаторов, которые считают себя христианами. Однако, если Теодорих хочет порадовать меня, все, что ему надо сделать, это присоединиться ко мне в осуждении Акакия за его слабость в том, что касается монофиситов.

— Auctoritas, ты знаешь, Теодорих отказывается вмешиваться в вопросы религии.

— Ну, а я отказываюсь уступать стоящему ниже меня епископу.

— Почему это ниже? — изумился я и как можно тактичнее заметил, что Акакий стал патриархом примерно на десять лет раньше, чем Геласий.

— Eheu! Как ты смеешь сравнивать нас? Он всего лишь в Константинополе! А я — в Риме! И это, — он обвел рукой здание, в котором мы находились, — это сама мать-церковь всего христианского мира!

Я мягко поинтересовался:

— Именно этим, полагаю, и объясняется роскошь твоего одеяния?

— А почему бы и нет? — резко, словно я подверг его жестокой критике, спросил он. — Тот, кто уникален в святой добродетели, должен также выделяться богатством своего наряда.

Я ничего не ответил на это, поэтому Геласий добавил:

— Мои кардиналы и священнослужители, едва только они доказывают свое религиозное рвение Папе, также получают в награду украшения на свое литургическое одеяние.

Я снова ничего не сказал в ответ, поэтому он назидательно продолжил:

— Я уже давно полагал, что христианство — слишком скучная в сравнении с язычеством религия. Ничего удивительного, что язычество соблазняет простых людей, которых привлекают любая показуха и блеск мишуры, оживляющие их серую, полную лишений жизнь. А представители высшего общества — да разве они могут воспринимать наставления или поучения от священников, одетых как презренные крестьяне? Для того чтобы христианство было привлекательнее, чем языческие и еретические культы, его храмы, ритуалы и священнослужители должны затмевать их великолепием. Между прочим, сам святой Иоанн, небесный покровитель этой базилики, предложил: пусть зеваки замечают в изумлении и восхищении: «До сих пор вы скрывали доброе вино!»

Я так и не нашел, что на это сказать. Поняв, что тут я ничего не могу сделать для своего друга Теодориха, которого Геласий явно считал еретиком, я просто откланялся, ушел и больше никогда не видел этого человека.

Разумеется, я не скорбел, когда, примерно годом позже, Геласий умер. Его место занял не такой непримиримый и озлобленный человек, и если у них со старым Акакием и имелись расхождения относительно основ веры, они как-то ухитрились все уладить. Думаю, это было всего лишь совпадением, что новый Папа Римский взял себе имя Анастасий II, ибо сомневаюсь, чтобы подобное слишком польстило его тезке императору. Тем не менее вскоре после этого константинопольский император Анастасий все-таки объявил, что признает короля Теодориха и в связи с этим посылает ему императорские регалии: венец, корону, скипетр, державу и статуэтку богини Победы — все те ornamenta palatii[138], которые Одоакр вручил Зенону примерно тринадцать лет тому назад.

Интересно, что всеобщее признание королевской власти Теодориха не заставило его стать манерным и претенциозным. Он так никогда и не принял ни одного титула, кроме «Флавий Тиударекус Рекс». Кстати сказать, он никогда и не претендовал на то, чтобы стать королем какого-нибудь государства или народа. На монетах, отчеканенных во времена его правления, а также на мемориальных табличках, прикрепленных к множеству зданий, построенных в его царствование, моего друга никогда не величали королем Рима, королем Италии, королем Западной империи или даже королем остроготов. Теодорих довольствовался тем, что выражал свою королевскую власть в делах и достижениях.

Священники же, наоборот, никогда не упускали случая наградить себя каким-нибудь титулом. Подобно своему предшественнику Геласию, Анастасий II продолжал настаивать на титуле владыки понтифика, почетном наименовании «Папа» и обращении gloriosissimus patricius — точно так же обстояло дело и с последующими тремя его преемниками. Как и Геласий, все они носили роскошные наряды, а их кардиналы и священнослужители со временем облачились в почти такие же. Церковные обряды и ритуалы стали всячески украшать — горящими свечами, благовониями, цветами, инкрустированными золотом крестами, скипетрами и сосудами.

Помните, как в свое время Геласий объяснял мне, что церковь стремится привлечь как простой люд, так и высший свет городского общества? Еще до своего приезда в Рим я, признаться, полагал, что главный город католической христианской церкви должен быть полностью христианским, так сказать, сверху донизу. Но вскоре я понял, что он был христианским лишь в середине, причем в буквальном смысле слова. Католичество здесь исповедовали практически все те люди, которые изготавливали товары: кузнецы, мастера, ремесленники, а также все те (исключая иудеев, разумеется), кто их покупал и продавал: купцы, торговцы, таможенники, посредники, лавочники. Ну как тут было не вспомнить старого отшельника гепида Галиндо, утверждавшего, что христианство — это религия торговцев.

Caupo Эвиг и многочисленные чужеземцы, живущие в городе, были арианами, то есть «еретиками», а почти все остальные горожане из низшего сословия, с которыми Эвиг познакомил меня, если только они верили вообще, до сих пор оставались приверженцами целой вереницы римских языческих богов, богинь и духов. Но что удивляло меня еще больше, так это то, что в высших кругах общества, куда меня ввел Фест, очень многие (включая и множество его приятелей из числа сенаторов) также оставались необращенными язычниками. Еще до Константина Рим признавал — кроме своей довольно бессистемной языческой веры — то, что носит название допустимых чужеземных религий. Я имею в виду заимствованное в Египте поклонение Исиде, привезенный из Сирии культ Астарты, а из Персии — культ Митры, а также иудейское поклонение Иегове. Теперь мне было ясно, что все эти религии, хотя сейчас государство и осуждало их, а христианские священнослужители жестоко порицали, отнюдь не были мертвы, сколько бы они ни презирались официальными властями.

Очень сомневаюсь, чтобы кто-нибудь действительно верил во все эти учения. Что касается тех представителей высшего общества, с кем я свел знакомство в Виндобоне, они рассматривали религию всего лишь как очередное развлечение, которым в избытке наслаждались в свободное время. Они могли сегодня исповедовать одну религию, на следующий день — другую, и все только для того, чтобы, воспользовавшись их сменой, получить повод для праздника и пира. О какой бы религии ни шла речь, римская знать была склонна к тому, чтобы наслаждаться лишь праздными, грубыми и даже непристойными ее сторонами. Во многих двориках перед домами можно было видеть статуи языческой богини по имени Murtia[139], а учитывая, что она была богиней лени и томности, садовники тщательно следили за тем, чтобы на статуях рос мох. Один из римских сенаторов, Симмах, который также исполнял обязанности высшего гражданского сановника, urbis praefectus[140], и был всеми уважаемым патрицием, поставил во дворе своей виллы статую Вакха. У скульптуры этой был массивный, выставленный напоказ, поднявшийся fascinum, а на постаменте выбито: «Rumpere, invidia!»[141] Предполагалось, что все зрители мужского пола должны были моментально лопнуть от зависти.

Однажды я был среди гостей на вилле префекта и сенатора Симмаха. Он устроил пир, во время которого мы принимали участие в занимательной игре по составлению палиндромов. Разумеется, приходилось импровизировать, и тут едва ли можно было говорить о безукоризненно правильной латыни, но что поразило меня больше всего, так это полное отсутствие у участников игры высокомерия. Первый палиндром предложил молодой зять Симмаха Боэций. Я, помню, еще подумал, что не слишком удобно цитировать, пока мы едим: «Sole medere, pede ede, perede melos»[142]. Следующий палиндром, придуманный другим молодым человеком, Кассиодором, имел то достоинство, что в этот вечер оказался самым длинным: «Si bene te tua laus taxat, sua laute tenebis»[143]. А вот третий: «In girum imus nocte et consumimur igni»[144] — был предложен некоей образованной, знатной, только что вышедшей замуж молодой женщиной, Рустицианой, дочерью Симмаха и женой Боэция.

Будучи и сам человеком не слишком деликатным и абсолютно не высокомерным, я не возражал против этого развлечения и по-настоящему наслаждался обществом этих свободных и беспечных знатных людей. Эти трое, о ком я рассказал, впоследствии стали высокопоставленными сановниками в правительстве Теодориха, его ближайшими советниками — по большей части из-за своих талантов, но частично также и потому, что они мне понравились и я рекомендовал их королю.

Аниций Манлий Северин Боэций, как это видно из его родового имени, принадлежал к одному из самых лучших семейств Рима, Анициям. Он был хорош собой, богат и остроумен, а его супруга Рустициана была женщиной красивой и решительной. Хотя Боэций был в два раза моложе меня, когда мы с ним познакомились, я без труда определил, что он человек одаренный и способный, которого ждет большое будущее. Он оправдал мои ожидания, когда служил Теодориху, став главой его правительства, magister officiorum, да и помимо этого он сделал всего немало. За свою жизнь Боэций перевел на латынь по крайней мере тридцать греческих научных и философских трудов, включая «Астрономию» Птолемея, «Арифметику» Никомаха, «Геометрию» Евклида, «Теорию музыки» Пифагора и «Основы мироздания» Аристотеля. Ни у кого больше я не видел такой роскошной библиотеки (стены огромной комнаты, призванной служить вместилищем всем этим сокровищам, были отделаны слоновой костью и стеклом). Однако Боэций отнюдь не был покрытым пылью скучным ученым, он был вдобавок еще и практиком-изобретателем. Дабы отметить то или иное знаменательное событие, он придумал, собственноручно смастерил и подарил Теодориху богато украшенную замысловатую клепсидру, оригинальный глобус и солнечные часы, на которых статуэтка короля, приводимая в движение каким-то хитроумным механизмом, всегда поворачивалась лицом к солнцу.

Возможно, что Боэций приобрел склонность к литературе от префекта и сенатора Симмаха, написавшего в свое время «Историю Рима» в семи томах. Боэций, осиротевший в раннем детстве, вырос в доме Симмаха, который, как я уже говорил, позднее стал его тестем и на всю жизнь остался для него другом и наставником. Добрый Симмах занимал пост urbis praefectum Рима и во времена Одоакра, но поскольку он был знатным человеком, происходившим из богатой и независимой семьи, то не имел перед ним никаких обязательств. Поэтому Теодорих с радостью оставил за ним этот пост до тех пор, пока через несколько лет Симмах не был избран princes Senatus[145], или председателем, и это заставило его целиком посвятить себя делам Сената.

Я уже упоминал о Кассиодоре, который придумал самый длинный палиндром, но вообще-то было два человека с таким именем, отец и сын, и оба впоследствии стали помощниками Теодориха. Кассиодор-отец был еще одним чиновником, назначенным при Одоакре, однако Теодорих оставил его на этом посту по той простой причине, что он был человеком на своем месте. На самом деле он занимал даже целых два поста, на которые обычно назначали двух разных чиновников: comes rei privatae[146] и comes sacrarum largitionum[147]. Это означало, что Кассиодор-старший одновременно отвечал за все правительственные финансы, сбор налогов и расходование денег.

Его сын Кассиодор, ровесник Боэция, стал квестором и личным писарем Теодориха, он занимался всей официальной перепиской короля и публиковал его decretum. Давайте еще раз вспомним, что этот человек был автором самого длинного из палиндромов, которые я процитировал, дабы получить представление о том, как Кассиодор-младший писал: многословно и цветисто. Однако именно этого и хотел Теодорих. Поскольку его знаменитое заявление «Non possumus», где новый король в присущей ему грубоватой манере изложил свои воззрения относительно религиозных верований, встретили прохладно, Теодорих посчитал, что впредь гораздо дипломатичней будет составлять документы более возвышенным и цветистым слогом.

И Кассиодор, разумеется, оправдал его ожидания. Помню, однажды Теодорих получил письмо от какого-то отряда воинов. Они жаловались королю, что им заплатили acceptum[148] за январь солидусами, в которых было мало веса. Кассиодор отправил воинам ответ, который начинался примерно так: «Сияющие жемчугом пальцы Эос, юной утренней зари, коя, дрожа, открыла восточные врата златого горизонта…» А затем автор ухитрился каким-то образом перейти к столь же витиеватым высказываниям на предмет «безупречной природы Арифметики, которая правит как на Земле, так и на Небесах…». Что там было дальше, я запамятовал, не помню также, была ли в конце концов рассмотрена жалоба воинов, но мне было очень интересно, что же подумали строптивые воины, когда получили от короля столь цветистое послание.

В любом случае, имея таких добрых, разумных и толковых помощников-римлян, которые заседали за столами Рима и Равенны (а их было гораздо больше, чем те несколько человек, о которых я упомянул), Теодорих привлек к службе на благо государства столько умных, эрудированных и способных людей, что поневоле вспомнились золотые времена Марка Аврелия.

3

С толковыми советниками-римлянами и славными воинами-готами, постоянно следящими за тем, как идут дела в его владениях, Теодорих вскоре почувствовал себя уверенно и решил заняться охраной границ, заключая братские союзы с королями, которые могли доставить ему неприятности. В этом королю помогали несколько добрых женщин. Его старшая дочь Ареагни к тому времени уже вышла замуж за принца Сигизмунда и таким образом породнила Теодориха с правящей семьей бургундов, а его собственная женитьба на Аудофледе сделала его зятем короля франков Xлодвига. Теперь же, не тратя времени даром, он решил выдать свою вдовствующую сестру Амалафриду за короля вандалов Трасамунда, младшую дочь Тиудигото — за Алариха II, короля визиготов, а племянницу Амалабергу — за короля тюрингов Херминафрида.

Как раз во время моего первого приезда в Рим вдовствующая сестра Теодориха тоже прибыла туда, чтобы сесть на корабль и отправиться к своему новому мужу. Я обрадовался возможности поприветствовать Амалафриду, возобновить наше знакомство и проследить, чтобы на время короткого пребывания в городе ее устроили со всеми удобствами. Я поселил Амалафриду с сопровождавшими ее слугами в своей собственной, только что приобретенной посольской резиденции на Яремной улице, а затем познакомил ее со своими новыми римскими друзьями (из окружения Феста, а не Эвига). Я лично сопроводил ее на игры в Колизей, на спектакли в Theatrum Marcelli[149], а также предложил Амалафриде и другие развлечения, ибо видел, что настроение у нее было не слишком радужное. Постепенно, в манере брюзжащей тетушки она по секрету сообщила мне:

— Будучи дочерью короля, сестрой короля и вдовой herizogo, я, естественно, привыкла подчинять свою собственную жизнь государственным интересам. Таким образом, я по своей воле выхожу замуж за короля Трасамунда. Конечно, — тут она застенчиво рассмеялась, — женщина моего возраста, мать двоих взрослых детей, должна быть рада возможности выйти замуж хоть за кого-нибудь, не говоря уже о короле. Но пойми меня, Торн: я оставляю своих детей, а сама отправляюсь на совершенно чужой континент, в город, про который рассказывают, будто это не что иное, как хорошо укрепленное логово морских разбойников, пиратов. А если вспомнить все, что я еще слышала о вандалах, едва ли следует ожидать, что двор Карфагена примет меня с радостью или что Трасамунд окажется любящим супругом.

— Позволь мне успокоить тебя, принцесса, — сказал я. — Моя нога никогда, правда, не ступала по землям Ливии, но и здесь, в Риме, я кое-что слышал о ней. Вандалы — народ мореходов, это правда, и они действительно готовы сражаться за то, чтобы освободить моря для своего собственного флота. Но любой купец скажет тебе, что со временем вандалы сделались весьма преуспевающими и богатыми. И теперь они вкладывают свои богатства в вещи значительно более изысканные, чем военные корабли или укрепления. Трасамунд как раз закончил в Карфагене строительство амфитеатра, а термы, я слышал, в Ливии — самые большие за пределами Египта.

— Меня также беспокоит и другое, — сказала Амалафрида. — Только посмотри, что вандалы сделали с Римом всего лишь каких-то сорок лет тому назад. Да ведь следы их нашествия до сих пор видны: эти дикари разрушили самые великолепные в городе здания и монументы.

Я покачал головой:

— Ничего подобного! Это сделали сами римляне, и уже после вторжения вандалов. — И я объяснил Амалафриде, как преступно расхищались строительные материалы, из которых были возведены эти здания. — Когда здесь побывали вандалы, они, конечно, разграбили то, что можно было унести, но в остальном они были очень осторожны и старались не повредить сам Вечный город.

— Это правда, Торн? Тогда почему же вандалы повсюду известны как некультурные дикари и разрушители всего прекрасного?

— Не следует забывать, принцесса, что вандалы — ариане, как ты и твой благородный брат. Однако, в отличие от Теодориха, короли вандалов никогда не были терпимы к католикам. Они изгнали католических священников со своих земель в Африке, что вызвало возмущение римской церкви. Таким образом, когда вандалы осадили и разграбили этот город, римляне позаботились о том, чтобы распустить о них слухи гораздо худшие, чем они того заслуживали. Именно католическая христианская церковь изобретала, распространяла и всячески поддерживала всю ту злобную ложь о вандалах. Признаюсь тебе по секрету, я не сомневаюсь, что когда ты окажешься среди вандалов, то обнаружишь, что они ничуть не хуже всех остальных христиан.

Уж не знаю, правильным ли было мое мнение о вандалах, потому что сам я никогда не бывал не только в Карфагене или в каком-либо еще городе Африки, но и даже в Ливии. Но зато мне известно, что Амалафрида оставалась королевой и супругой Трасамунда вплоть до его смерти, которая случилась через пятнадцать лет, а это, полагаю, вполне можно счесть доказательством того, что сестра Теодориха не считала свою новую жизнь такой уж нестерпимой.

Я вернулся в Равенну как раз к тому времени, когда принцесса Тиудигото готовилась отправиться в Аквитанию для того, чтобы выйти замуж за короля визиготов Алариха. Поэтому я попросил разрешения у Теодориха сопроводить его дочь вместе с ее многочисленной свитой до Генуи, дабы самому увидеть наконец Лигурийское море. По пути туда Тиудигото, так же как она делала и будучи еще совсем девчонкой, делилась со мной многими своими мыслями и переживаниями, особенно беспокоясь, как и всякая девица, относительно некоторых аспектов брака. Я всячески, словно был ее родным дядюшкой (или, лучше сказать, тетушкой), старался помочь Тиудигото: дал ей несколько конкретных советов, которых она не смогла бы получить даже от своего любящего отца или же заботливых служанок (потому что ее отец не был женщиной, а служанки вряд ли имели возможность насладиться таким обширным опытом, какой был у меня). В дальнейшем я не получил благодарностей от короля Алариха, да и не ожидал их, но все-таки надеюсь, что сего монарха немало порадовал тот необычный темперамент, которым обладала его молодая жена.

К тому времени, когда я вернулся из Генуи в Равенну, племянница Теодориха Амалаберга уже готовилась отправиться к тюрингам, в далекий северный край, чтобы выйти там замуж за короля Херминафрида. Когда очередной свадебный поезд отбыл, я немного проводил и ее тоже, потому что у меня самого имелись причины отправиться в том направлении — надо было нанести визит в свою усадьбу в Новы, которой я, как хозяин, пренебрегал вот уже много лет. Поскольку мы с Амалабергой были знакомы совсем немного и не являлись старыми друзьями, как с Тиудигото, мы не делились секретами, так что она вступила в брак не настолько хорошо подготовленной, как ее двоюродная сестра. Честно говоря, я вообще сомневался, что Херминафрид оценил бы какие-нибудь изысканные умения своей супруги. Тюринги были всего лишь кочевниками и не слишком цивилизованным народом, а их столица Исенак[150] на самом деле была всего лишь большой деревней, поэтому я полагал, что и их король обладал соответствующим вкусом и наклонностями.

В любом случае по мере нашего продвижения от Равенны на север мы с Амалабергой с одобрением замечали большие группы людей, работающих на бывшей старой Виа Попилиа: они изготавливали крепкие стройматериалы из вулканического песка, укладывали каменные плиты, разравнивали раствор и утрамбовывали землю — то есть делали настоящую римскую дорогу. Издали мы, путешественники, могли также видеть облака пыли, которые вздымались на западе: это свидетельствовало о том, что там трудились такие же группы строителей, восстанавливающих давно разрушенный акведук, чтобы с его помощью подвести к Равенне еще больше свежей воды.

Мы с Амалабергой расстались в Петовии. Ее поезд продолжил двигаться на север, а я повернул на запад, вновь направляясь на ту дорогу, которая привела меня и всех остальных остроготов в Италию. Пока я неторопливо двигался по провинции Венеция, я увидел и другие команды рабочих: они восстанавливали в Конкордии оружейную мастерскую, которая лежала в руинах еще со времен Аттилы. И в Аквилее гавань Градо тоже была полна людей, которые везли столбы и поднимали строевой лес для новых верфей и сухих доков, предназначенных для римского военного флота. А на флоте, между прочим, появился новый praefectus classiarii, или главнокомандующий. Кто, как вы думаете? Ну разумеется, Лентин, недавний navarchus адриатической флотилии, которого Теодорих, став королем, повысил в звании и с которым сам я с радостью встретился здесь, в Аквилее. Новые многочисленные обязанности придали этому славному моряку чувство собственного достоинства, однако он по секрету признался мне, что страшно рад тому, что ему больше «не надо соблюдать нейтралитет». Судя по всему, присущий Лентину энтузиазм еще не иссяк.

* * *

Когда я вернулся наконец в свое поместье, мои люди приветствовали меня с такой радостью, что я почувствовал себя так, словно и вовсе не уезжал. Разумеется, там случились кое-какие изменения, ведь времени прошло немало. У одной из рабынь, к которой я когда-то благоволил, аланки Нарань, жены моего мельника, волосы уже совсем поседели. Однако у супругов подросла очаровательная дочь, и мой слуга был горд: еще бы, он удостоился чести отдать ее своему господину, как и в былые времена Нарань. Другая моя бывшая любовница, Рената из племени свевов, даже слегка обиделась, потому что у них с мужем были только сыновья, а я вежливо отказался разделить с ними ложе.

Поскольку после занятия Теодорихом римского трона город Новы перестал быть его столицей, провинция Нижняя Мёзия, когда-то переданная остроготам, теперь снова превратилась в одну из провинций Восточной Римской империи. В результате тут кое-что изменилось. Далеко не все остроготы снялись и отправились на запад вслед за Теодорихом, многие из тех, кто воевал вместе с ним в Италии, предпочли вернуться сюда, и император Анастасий признал права этих людей на собственность. А еще здесь издавна жили также и представители многих других народов — не только остроготы, но и греки, скловены, румыны, различные германские народы. Поэтому в целом населения меньше не стало. Кое-какие из усадеб, мастерских и домов (включая и тот, который когда-то занимала Веледа) теперь сменили хозяев, однако не все. Словом, и сам город Новы, и вся Нижняя Мёзия жили в мире и процветании.

Эта поездка в Новы — как и остальные его посещения, которые я предпринял в последующие годы, — была совершена с конкретной целью. Нет нужды говорить, что, поскольку эта усадьба была моим первым настоящим домом, я тосковал по ней и стремился увидеть ее снова. Но кроме сентиментальных чувств у меня была и весьма прагматичная цель.

Я был уверен, что найду свою усадьбу в полном порядке, мире и процветании, и мои ожидания полностью оправдались. Мои управляющие и рабы нимало не ленились и не бездельничали в отсутствие хозяина. Сама усадьба и все, кто в ней работал, преуспевали. Я был доволен, ознакомившись с расходными книгами, которые показали мне слуги. Я не ошибся в своих людях. Мало того, мне пришла в голову одна интересная мысль, из-за которой, собственно, я сюда и вернулся. Я решил заняться покупкой, воспитанием и продажей рабов — рабов таких же умелых и толковых, какими были мои собственные.

Не подумайте, что я собирался разводить их, как породистых кехалийских скакунов. (Хотя, как я уже заметил, мои собственные рабы сильно выросли в цене за прошедшие годы и их действительно стало гораздо больше, однако размножались они самым естественным образом.) Нет, я собирался основать своего рода учебное заведение — купить много новых рабов, молодых, необученных, дешевых, а затем отдать их в обучение к моим собственным опытным слугам, чтобы потом со временем перепродать уже гораздо дороже, чем они обошлись мне.

Заметьте, едва ли я нуждался в прибыли. Comes Кассиодор-отец регулярно выплачивал мне из казны Равенны содержание и mercedes commensurate[151] за пост маршала; одни только эти доходы давали мне возможность жить в праздности и удобстве. А вдобавок к этому благодаря заботам моих слуг я накопил немало золота и серебра, получив их за чистокровных скакунов и те товары, которые производились в моей усадьбе. Но деньги эти не лежали дома мертвым грузом: управляющие размещали бо́льшую часть их у кредиторов в Новы, Присте и Дуросторе, в результате чего каждые восемь из вложенных солидусов приносили мне ежегодно один дополнительный солидус. Таким образом, я был весьма и весьма состоятельным человеком, почти таким же богатым, как, скажем, comes Кассиодор. Я не был скупердяем, склонным к накопительству, мне не на кого было тратить деньги и некому завещать богатство после смерти. Однако еще в первые дни своего пребывания в Риме я увидел, что там не хватает действительно хороших слуг, и понял, что смог бы ликвидировать этот дефицит, превратившись в торговца рабами. Итак, почему бы не попробовать себя в новом деле? Если оно принесет мне дополнительную прибыль, я не стану отказываться от нее.

Поспешу сказать, что Рим отнюдь не испытывал недостатка в рабах-мужчинах, женщинах и детях; их было полно. Чего действительно не хватало, так это хороших рабов. В прежние времена домашние хозяйства римлян состояли из огромного количества невольников — врачей, ремесленников, счетоводов, — но теперь, увы, все изменилось. И если прежде множество римских рабов были настолько способными людьми, что оказывались в состоянии заработать денег, чтобы купить себе свободу, или же вызывали у хозяев такое восхищение, что те отпускали невольников на свободу даром (кстати, многие потом становились знаменитыми гражданами Рима), то теперь ситуация изменилась к худшему.

В моем собственном поместье в Новы, как и везде в мире, невольники считались орудиями и инструментами труда. Казалось бы, вполне разумно сделать эти орудия острыми, искусными, подходящими для самой тонкой и сложной работы. Однако в современном Риме, как и в других городах Римской империи, эти орудия сознательно оставляли по возможности тупыми и грубыми. То есть рабов и рабынь практически ничему не обучали и не поощряли их развивать природные таланты. Очень мало кто мог подняться выше кухонного работника или хозяйской наложницы. Чужеземцам даже не давали возможности как следует выучить латынь, а ведь это было необходимо, чтобы понимать приказы, которые им отдавали.

Почему же римляне поступали следующим образом? Тому было две причины. Обе такие же древние, как и сам институт рабства, но только сейчас жители империи стали относиться к ним со всей серьезностью, даже слишком серьезно. Итак, во-первых, хозяева рабов, понятное дело, привыкли пользоваться хорошенькими рабынями. Это, естественно, привело к тому, что свободные мужчины пришли в ужас от того, что их женщины могут так же дерзко вести себя в жилищах рабов. Таким образом, они прилагали все усилия, чтобы рабы оставались грубыми, невежественными, а не привлекательными и не вызывали у римлянок благосклонности. Вторая причина была неотъемлемой частью самого института рабства. Количество рабов в Италии превосходило число свободных граждан, а потому рабовладельцы прекрасно понимали: если невольники станут по уровню развития выше домашних животных, то они смогут вскоре осознать, что их больше, и поднять восстание против своих хозяев.

Еще совсем недавно римский Сенат обсуждал предложение одеть всех невольников в одинаковое платье — ну все равно как шлюх заставили носить желтые парики. Это даст возможность женщинам, полагали сенаторы, избежать ошибки при виде симпатичного, правильно говорящего на латыни раба, не принять его ненароком за свободного человека, а стало быть, и не возжелать его объятий. Но это предложение провалилось, и тут сыграл свою роль страх перед рабами. Если все они будут одеты одинаково, то легко смогут определить, сколько их и как мало по сравнению с ними хозяев. Однако всех невольников уже и так связывало нечто общее, против чего никто и не думал возражать: их широко распространившаяся приверженность христианству, — что очень беспокоило сенаторов и всех остальных римлян.

(Здесь я должен внести определенные коррективы в свое прежнее заявление. Да, самые высшие и самые низшие слои римского общества — я имею в виду свободных людей, — как я уже говорил, и впрямь легкомысленные язычники, еретики или же из числа тех, кто вовсе ни во что не верит. Но я ошибся, утверждая, что Рим христианский «только в середине». Я не упомянул о рабах. И сейчас хочу исправить это упущение.)

Всем известно, что христианство впервые нашло в Риме поддержку как раз у представителей этих несчастных и презираемых низших слоев общества и с тех пор стало любимой религией рабов. Теперь эти невольники, несмотря на то что их привозили из далеких стран (взять хотя бы нубийцев и эфиопов, которые в диких землях своей родной Ливии наверняка поклонялись странным, совершенно невообразимым божествам), сразу же и всем сердцем обращались к христианству. Рабы, подобно торговцам, быстро привыкли к этой вере, потому что видели в ней выгодную сделку. За хорошее поведение в этой жизни им обещали достойную награду в загробной — а на что еще могли надеяться простые рабы? Однако свободные римляне, какой бы веры они ни придерживались, неизменно беспокоились, что христианство может каким-то образом объединить рабов и однажды подтолкнет их к массовому восстанию.

Ну, я-то понимал, что их опасения напрасны. Христианство учит, что чем хуже человеку здесь, на земле, тем лучше ему будет на Небесах. Так что эта религия проповедует, что рабы должны всегда оставаться рабами — смиренными, покорными, униженными, никогда не стремящимися улучшить свое скромное положение. «Слуги во всем подчиняются своим хозяевам». Понятно, что чем больше среди христиан рабов, тем меньше шансов, что ими когда-либо перестанут руководить. Что же касается другого извечного страха римлян — дескать, свободные женщины захотят сделать своими любовниками рабов-мужчин, — то я знал, что никакой закон, никто и ничто в целом свете просто не в силах помешать этому. Я мог бы объяснить римскому Сенату и всем остальным свободным гражданам Рима, что они, образно выражаясь, гоняются за тенью осла. Если какая-нибудь женщина возжелает развлечься с каким-нибудь мужчиной, она непременно это сделает. И пусть на рабе будут надеты особое платье или ужасный парик, или он окажется черным и уродливым нубийцем, или даже будет заключен в клетку и прикован к стене в ужасной тюрьме Рима Tullianum[152], это ее не остановит: если женщина захочет какого-то мужчину, она его получит.

* * *

На невольничьем рынке в Новы я отыскал всего лишь несколько молодых рабов, которые полностью отвечали моим требованиям и были достойны того, чтобы их купили. Точно так же дело обстояло и в Присте и Дуросторе. В портовых же городах ниже по течению Данувия выбор рабов оказался не слишком велик. А потому мне снова пришлось отправиться в Новиодун, ибо там, на побережье Черного моря, шла более оживленная торговля рабами. И разумеется, оказавшись в этом городе, я первым делом зашел навестить старого Мейруса. Да и кто мог дать мне более толковый совет, чем этот старый деляга.

Признаться, в свете всего вышеизложенного меня очень беспокоил один вопрос.

— Выходит, когда я начну торговать здесь своими рабами, — сказал я, — меня могут обвинить в попирании моральных устоев Рима?

Мейрус грубо расхохотался:

— Какие там еще моральные устои?!

Он был все тем же старым Грязным Мейрусом. И должно быть, стал к этому времени совсем уж древним, подумал я, однако его окладистая борода оставалась все такой же черной и блестящей, как и прежде, да и язвительный нрав отнюдь не улучшился с возрастом. Правда, кое в чем старик-иудей все же изменился: он раздобрел еще сильнее, носил более нарядную одежду, и еще больше колец и перстней унизывало теперь его пальцы. Он признался мне, что сделался еще богаче благодаря успешной торговле янтарем и своему толковому партнеру Магхибу (подумать только: теперь Личинка стал партнером!), который обосновался на Янтарном берегу.

— Знаешь, к чему ты должен стремиться? — продолжал он, подливая нам обоим еще вина. — Сделать своих рабов настолько умелыми и незаменимыми, что если однажды кого-нибудь из них и застанут в постели с хозяйской женой, то хозяин должен в таком случае предпочесть слугу и выгнать неверную супругу.

— Я надеюсь, что так оно и будет. Мальчиков и девочек, которых я уже купил, я тут же отдал в учение своим безупречным слугам — управляющему, дворецкому, нотариусу и другим; определил каждого ребенка изучать какое-нибудь подобающее занятие: пусть постигают премудрость, исходя из своих склонностей. Но мне бы хотелось, чтобы каждый наставник имел сразу несколько учеников. Однако в этих городах вдоль реки я нашел не слишком много, так сказать, исходного материала. Выбор тут небогатый.

— Ты двигаешься в верном направлении, Торн. В Новиодуне рабов имеется в избытке, причем тут есть все, что только пожелаешь. Мужчины, женщины, евнухи, харизматики. Персы, хазары, мисийцы, черкесы — словом, все, о ком ты только слышал. А вдобавок тут попадаются даже такие, о ком ты и понятия не имеешь. Ты предпочитаешь какие-то племена? Черкесы, например, насколько я могу судить, самые красивые.

— Мне важно только, чтобы они были молодыми, еще не достигшими половой зрелости — бойкими, крепкими, необученными, а потому дешевыми. Меня совершенно не интересуют наложницы, женщины-игрушки или мальчики для утех. Я хочу получить сырой, но добротный материал, который смогу — ну, как бы это лучше выразиться: перемолоть, выковать, облагородить и отшлифовать.

— Понимаю. Ну что же, завтра мы прогуляемся по невольничьему рынку, и, я думаю, ты приобретешь столько подходящих рабов, что загрузишь их целую лодку, чтобы доставить в верховья Данувия. Позволь мне с этих пор быть твоим носом здесь, в Новиодуне, как Магхиб стал моим носом в Поморье. Я стану поставлять рабов в твою усадьбу, причем найду тебе только самый лучший товар. Кстати, если говорить о незнакомых племенах, недавно на рынок доставили двух или трех молоденьких женщин с далекого Востока. Этот удивительный народ называется seres[153]. Эти рабыни изящные, маленькие, тонкокостные и желтые — с ног до головы. Удивляюсь, как такие хрупкие красотки выдержали весь столь далекий путь. А уж цену за них запросили! Только одна осталась здесь. Ее купил Апостолид, leno[154] самого лучшего lupanar в Новиодуне. После nahtamats я отведу тебя туда. Ты должен попробовать эту юную экзотическую красавицу. Хотя она обойдется тебе недешево, уж будь уверен.

Пока мы обедали устрицами, аспарагусом и зайцем, тушенным с маринованными сливами, запивая все это кефалийским вином, я спросил Мейруса, как правление Теодориха, воцарившегося в бывшей Западной империи, воспринимают здесь, в Восточной.

— Vái, да точно так же, как и раньше, когда твой друг не был законным монархом. Полагаю, все правители, знать, равно как простые люди и рабы, отсюда и до самых Оловянных островов думают на этот счет одинаково. Везде говорят, что правление Теодориха, вероятно, самое лучшее для Рима, самое мирное и ведущее к процветанию со времен «пяти добрых императоров». Так сказать, периода от Нервы Доброго до Марка Аврелия, а это было четыре сотни лет тому назад.

Я сказал:

— Мне приятно слышать, что столь многие одобряют Теодориха.

— Ну, они скорее одобряют его умение править, а вовсе не обязательно его самого. Никто не забыл, как он коварно убил Одоакра. Общее мнение таково, что все ближайшие советники Теодориха, должно быть, ходят по струнке, выполняя все его приказы, опасаясь, как бы их тут же не зарубили на месте.

— Balgs-daddja, — проворчал я. — Я из числа ближайших его сподвижников. И вовсе даже не хожу по струнке.

— Но есть и такие, кто открыто завидует его умению править королевством. Наш император Анастасий, например, не любит Теодориха. Разумеется, несдержанный Анастасий сроду ни к кому особо не благоволил. И неудивительно, что он злится, когда видит, что правитель, у которого титул меньше, затмевает его в управлении государством.

— Думаешь, со стороны Анастасия можно ожидать неприятностей?

— Во всяком случае, не в ближайшее время. У Анастасия есть более неотложные дела, о которых ему надо в первую очередь побеспокоиться, — на восточной границе вновь возобновились вечные раздоры с персами. Нет, неприятностей Теодориху следует ожидать не издалека, они у него прямо под носом. Знаешь, почему им восхищаются отсюда и до Оловянных островов? Да потому, что католическая христианская церковь не имеет власти ни здесь, ни на этих самых островах. А вот в Италии и в других провинциях, где католические священники пользуются большим влиянием, они изо всех сил будут стараться принизить Теодориха и досадить ему.

— Я знаю. И по-моему, это низко. Ну почему церковные клирики не могут относиться к Теодориху с таким же безобидным равнодушием, с каким он сам относится к ним?

— Ты только что ответил на свой вопрос, Торн. Церковников обижает именно то, что он совсем не обращает на них внимания. Они были бы по-настоящему счастливы, если бы новый король преследовал их, притеснял, изгонял из страны. Для них его равнодушие гораздо страшнее, чем прямое преследование. Теодорих отказывает им в удовольствии и чести пострадать. Вернее, он заставляет их страдать, но страдать не ради их матери-церкви.

— Ты, похоже, прав, Мейрус.

— Но и это еще не все. Ну посуди сам. Когда Анастасию достались императорская корона и пурпурная накидка, а также все остальные регалии правителя Восточной империи, он получил их из рук епископа Константинополя. Обрати внимание: Анастасий лежал ничком в ногах епископа, в позе униженного proskynésis[155]. А что сделал Теодорих? Он захватил свой трон под громкие аплодисменты, за него проголосовал Сенат Рима. В отличие от Анастасия, он даже не просил Божьего благословения ни в какой церкви вообще. Его не короновали ни арианский епископ, ни, уж конечно, так называемый Папа. Представляешь, как это оскорбило всех христианских епископов, и особенно разозлилась одна высокопоставленная персона в Риме.

Позднее мы отправились в lupanar, где девушка-sere доставила мне такое изысканное удовольствие, что я чуть было не поддался соблазну приказать местным работорговцам доставить мне еще одну такую. У этой рабыни были экзотический цвет кожи и необычные черты лица, и вообще вся она была такой же мягкой, гладкой, глянцевой, как и шелк, который тоже доставляли сюда с ее родины. Красавица не говорила на человеческом языке, только щебетала как пташка, но она возместила этот недостаток своими любовными талантами. Эх, до чего же эта девушка была ловкая, ну прямо «женщина-змея». А еще я, едва взглянув на маленький бутон ее рта, сразу определил, что внизу она такая же тесная. Покидая lupanar, я спросил у leno Апостолида, не была ли эта sere строптивой по характеру, как все западные женщины с маленьким ртом.

— Вовсе нет, сайон Торн. Мне говорили, что у всех seres очень маленькие ротики, как вверху, так и внизу. У этой девушки, как мне дали понять, рот побольше, чем у большинства ее соплеменниц, отсюда следует, что у нее дружелюбный и приветливый нрав. Однако вполне возможно, что и остальные ее сестры не такие злобные, какими обычно бывают западные женщины. Кто знает? Но, акх! Только представь, какие тесные они внизу!

В любом случае я воздержался от покупки красотки seres, решив, что не стоит тратить деньги на столь фривольные развлечения. Итак, после того как я покинул Новиодун, моя лодка была нагружена более подходящими для обучения мальчиками и девочками, преимущественно хазарами, хотя там было также несколько греков и черкесов. Чтобы не терять зря времени (а мы долго плыли вверх по течению), я начал обучать их основам латыни, чтобы мои рабы узнали хоть что-то полезное, прежде чем я вверю их заботам преподавателей в Новы.

* * *

Когда я вернулся в Равенну по вновь уложенной, удобной и гладкой Виа Попилиа, этот город уже значительно изменился к лучшему. Его рабочий пригород Кесария, прежде бывший жалким и вонючим, стал гораздо чище. Акведук поставлял по трубам питьевую воду, а также воду для фонтанов, которые до этого уже долгое время не работали. Этот новый водный поток словно освежил камень, кирпич и плитку города, да к тому же в Равенне началось строительство нескольких весьма впечатляющих зданий. Самыми заметными среди них были дворец Теодориха и арианский собор, который король пообещал возвести епископу Неону, хотя этот достойный человек к тому времени уже умер.

Высокая центральная часть дворца Теодориха в подражание Золотым Воротам города, где он провел свое детство, имела три высокие арки. На треугольном тимпане между верхушками арок и пологой кровлей была высечена фигура короля верхом на коне. С обеих сторон от центрального здания тянулись два этажа примыкающих к нему высоких крытых галерей, внизу было три арки, вверху — пять. На всех верхних арках планировалось установить статуи, изображающие Победу. Скульпторов доставили из Греции, и они уже начали работу. Часть скульпторов работала над огромной группой фигур, которую предполагалось установить на самом верху крыши. Центром композиции была статуя Теодориха на коне, с копьем и щитом в руках, а по сторонам от него стояли две женские фигуры, изображающие Рим и Равенну; весь этот ансамбль планировалось покрыть листовым золотом. После завершения работы скульптура стала такой высокой, что ее золотое сияние было видно мореходам, заходившим в гавань Классис из Адриатического моря.

Собор Святого Аполлинария, названный так по имени одного из первых и наиболее прославленных епископов арианской веры, стал самой большой арианской церковью в мире. Насколько я знаю, он и по сей день является таковым. Собор этот также обладает одной замечательной особенностью, которой я нигде больше в христианских храмах не встречал. На стенах огромного зала с двадцатью четырьмя колоннами висят прекрасные мозаичные панели, украшенные светящимися фигурами на темно-синем фоне. На правой стене, там, где творят молитвы мужчины, расположены мозаичные фигуры Христа, апостолов и других святых — словом, всех обычных библейских персонажей-мужчин. А вот на панели, находящейся напротив, в том крыле, где во время богослужений стоят женщины, представлены женские фигуры: Дева Мария, Магдалена и другие из числа тех, кто упомянут в Библии. Я не знаю ни одной другой христианской церкви, в которой с таким уважением отнеслись бы к женщинам.

И еще одна особенность: все работы, которые проводились в Равенне, поражали своей сложностью, размахом и стремлением сделать город по-настоящему пригодным для жизни. Взять хотя бы осушение ядовитых, вонючих, кишащих паразитами болот. Тысячи людей и сотни быков вспахивали их и прокладывали борозды с высокими отвалами — вода уносила пену в только что прорытые, а потому глубокие канавы, затем в еще более глубокие рвы, а оттуда — в обложенные камнем и тем уникальным материалом из вулканического песка постоянные каналы, по которым она в конечном счете попадала на морское побережье. Это была работа длительная, рассчитанная, возможно, на десяток лет. Но даже когда я впервые увидел драги за работой, многие уличные каналы в Равенне уже несли воду почти такую же чистую и лишенную всякого запаха, какой она поступала по трубопроводу в дома и в фонтаны.

Моим проводником по городу, который и показал мне все это, стал молодой Боэций, magister officiorum. В число его обязанностей входил также подбор специалистов — архитекторов, художников, скульпторов; иногда их приходилось привозить издалека.

— А это, — гордо сказал он, показывая на еще одно грандиозное строящееся сооружение, — будет мавзолей Теодориха. Да подарит Фортуна нашему королю еще много лет, прежде чем мавзолей ему понадобится.

Я с интересом разглядывал крепкое, прочное сооружение из множества мраморных блоков. Снаружи мавзолей насчитывал два этажа и десять граней, но внутреннее помещение имело сферическую форму и должно было увенчаться куполом.

— Однако это будет не совсем обычный купол, — пояснил Боэций. — Один массивный кусок мрамора, которому скульпторы придадут округлую форму. Вон он лежит. Этот огромный монолит доставили сюда из каменоломен Истрии — ох и пришлось с ним повозиться, — и, полагаю, если бы эту глыбу можно было взвесить, ее вес составил бы, наверное, шесть сотен либров.

— Теодориху будет довольно уютно спать под ним, — заметил я. — Во всяком случае, у него наверняка будет там достаточно места, чтобы как следует вытянуться и свободно ворочаться во время сна.

— Eheu, этот мавзолей предназначен не для одного только Теодориха, — сказал Боэций довольно печально. — Он также станет местом упокоения для всех его потомков. Да, кстати, королева Аудофледа только что родила первенца. Ты слышал? Да, представь, снова дочь. Пока королева не произведет на свет сына, у Теодориха будут потомки только по женской линии.

Однако, казалось, это пока не слишком беспокоило Теодориха. Он пребывал в прекрасном настроении, когда мы вместе обедали и я подробно рассказывал королю о своих недавних путешествиях.

— Ты опять отправишься в Рим, Торн? Вот и прекрасно, в таком случае ты сможешь доставить туда мой наказ. Да, кстати, ты знаешь? Я уже и сам посетил Рим в твое отсутствие.

Да, Боэций рассказал мне об этом. Теодориха встретили там как и подобает императору, устроили церемонию триумфа и не поскупились на расходы — гонки на колесницах в цирке, поединки гладиаторов в Колизее, постановки в Theatrum Marcelli, пиры и торжественные приемы во всех самых лучших домах. Теодориха также пригласили выступить в Сенате, причем его речь заставила всех сенаторов встать и рукоплескать королю.

— Однако самое главное, — вздохнул Теодорих, — я своими глазами увидел постепенное разрушение великого города, по поводу которого ты так сокрушался. Я приказал, чтобы приняли все возможные меры, дабы прекратить надругательство над художественными и архитектурными шедеврами. И с этой целью я собираюсь выплачивать Риму ежегодно ссуду в две сотни золотых либров только на то, чтобы проводить реставрацию и сохранять в первозданном виде все строения, памятники, монументы и тому подобное.

— Я восхищаюсь тобой, — сказал я. — Но может ли казна позволить себе такую благотворительность?

— Ну, бережливый comes Кассиодор сперва немного поворчал. Но затем придумал увеличить пошлину на ввоз вин. Так что деньги будут.

— Тогда я восхищаюсь и им тоже. Но ты упомянул о каком-то поручении. Что именно мне нужно сделать?

— Видишь ли, я должен исправить собственную оплошность. Когда я произносил речь в Сенате, то забыл упомянуть о городских статуях. Как ты знаешь, от них уже тоже вовсю начали отбивать куски. Поэтому я хочу быть уверен, что на те деньги, которые я посылаю в Рим, их тоже отремонтируют. Квестор Кассиодор Филиус подготовил соответствующий документ. Возьми его у Кассиодора, Торн, и проследи, чтобы его зачитали в Сенате, напечатали в «Ежедневных новостях» и огласили на улицах.

Когда я отыскал молодого Кассиодора, тот улыбнулся и предложил:

— Может, ты захочешь прочесть документ, прежде чем я скреплю его печатью? — И развернул сверток папируса на столе.

— Какой из этих листов королевский указ, который я должен отвезти? — спросил я, быстро перелистав всю пачку.

— В каком смысле? — Он выглядел удивленным. — Ну, это все и есть документ.

— Вся эта пачка? Это что — приказ Теодориха прекратить разрушать Рим?

— Да, разумеется. — Юноша выглядел сбитым с толку. — Разве ты не за этим сюда пришел?

— Мой добрый Кассиодор, — сказал я, — мне требуется всего лишь письменное подтверждение королевского приказа. Все, что мне надо сделать на самом деле, — это приехать в Рим и сказать два слова: «Прекратите это». Лишь два слова!

— Да? — Теперь вид у Кассиодора был слегка обиженный. — Там именно об этом и сказано. Прочти.

— Прочесть все? Да я с трудом могу это поднять.

Я, конечно, преувеличивал, хотя и не слишком. Взяв верхний папирус, адресованный «Сенату и гражданам Рима», я начал читать:

— «Считается, что благородное и достойное похвалы искусство создания статуй в Италии первыми стали практиковать этруски. Последующие поколения восприняли его и создали в городе Риме почти такое же количество статуй, сколько там проживает жителей. Я говорю об изобилии статуй, которые изображают богов, героев и прославленных римлян прошлого, а также об огромном табуне коней из камня и металла, украшающих наши улицы, площади и форумы. И будь в природе человеческой изначально заложено почтение, то именно оно, а не когорты охранников было бы бдительным стражем драгоценных статуй Рима. А что мы можем сказать о драгоценном мраморе и дорогой бронзе, которые являются сокровищами не только из-за того, что сделаны из уникальных материалов, но и потому, что из них сооружены настоящие произведения искусства. А сколько рук стремится при первой возможности сорвать их с тех мест, где они находятся?.. Это же относится и к целому лесу римских стен, которые также необходимо поскорее отремонтировать, равно как и городские статуи. А пока все честные горожане должны охранять этих безмолвных жителей Рима, следить за тем, чтобы статуи больше не калечили, не обезображивали и не разбивали на куски. О, честные граждане Рима! Мы спрашиваем вас: если на вас возложили такие обязательства, то разве можете вы пренебречь ими? Кто может быть столь корыстным? Вы должны следить за теми вороватыми нечестивцами, о коих вас предупредили. Затем, когда негодяя схватят, его предписывается подвергнуть публичному наказанию, ибо он повредил красоту, созданную античными мастерами, отсечь ему конечности, наказав сего злоумышленника за то, что заставил страдать наши памятники…»

Я остановился, снова перелистал страницы, откашлялся и сказал:

— Ты прав, Кассиодор, здесь все-таки говорится «прекратите это». Только гораздо более… как бы это выразиться…

— Гораздо более убедительно, — пришел он мне на помощь. — Гораздо более полно.

— Да, полно. Вот именно то слово, которое я подыскивал.

— Если ты продолжишь читать дальше, сайон Торн, документ понравится тебе еще больше. Там я пишу, как король Теодорих распространяется о нуждах…

— Нет-нет, Кассиодор, — сказал я, подталкивая к нему листы. — Думаю, я сделаю это позже. Я не хочу портить себе удовольствие, наспех просмотрев его. Я услышу все полностью, когда документ этот озвучат в Сенате.

— Мое сочинение прочитают в Сенате! — воскликнул он радостно. Затем свернул папирус в трубочку, накапал сверху расплавленного свинца и приложил печать Теодориха. — В Сенате!

— Да, — сказал я. — И готов поспорить на что угодно, сенаторы одобрят его громкими возгласами: «Vere diserte! Nove diserte!»

4

Бо́льшую часть правления Теодориха я занимался тем, что практически и так делал всю свою жизнь, — путешествовал, наблюдал, изучал, испытывал. Все остальные маршалы короля были рады осесть в каком-нибудь городе, занять хороший пост и вести спокойную размеренную жизнь, но мне гораздо больше нравилось быть странствующим посланцем короля, его далеко протянутой рукой и всевидящим оком. Теодорих несколько раз предлагал мне пожить при его дворе. Я мог оставаться какое-то время в своей резиденции в Риме или в Новы, но у меня всегда также находилось чем заняться в королевстве Теодориха и за его пределами.

Иногда я отправлялся в путь по приказу Теодориха, а иногда по своим собственным делам, но в результате побывал везде — от великолепного и часто посещаемого римской знатью морского курорта Байё до самых отдаленных районов, где обитали племена союзников. Порой я путешествовал в доспехах, украшенных изображением кабана и другими знаками отличия, свидетельствовавшими о моем маршальском звании, а в другой раз облачался в элегантные наряды herizogo или dux, гордо демонстрируя свой титул, однако гораздо чаще я ездил в неприметном платье простого путешественника. Иногда меня сопровождал отряд воинов или же несколько слуг, чтобы под рукой были гонцы, способные быстро доставить послание, однако обычно я ездил повсюду один и сам потом обо всем лично докладывал королю.

Я мог вернуться и сказать:

— Теодорих, в таком-то месте твои подданные полностью одобряют правление нового монарха и подчиняются изданным тобой законам и приказам.

Или:

— А вот в этом городе, Теодорих, твои подданные нуждаются в более строгих управляющих, нежели те, кто теперь занимает этот пост.

Или:

— Я заметил, что в некоей земле за пределами твоего королевства тлеет зависть. Смотри, как бы эти люди не предприняли попытку вторжения с целью разграбить твои богатые владения.

Или:

— В таком-то иноземном государстве люди настолько сильно завидуют жизни твоих подданных, что жаждут сами присоединиться к твоей империи.

Я также регулярно докладывал, как продвигаются те или иные начинания Теодориха, направленные на то, чтобы улучшить жизнь его народа. Во времена его правления старые римские дороги, акведуки, мосты и сточные трубы были отремонтированы, а там, где это было необходимо, построили новые. Новый король не ограничился улучшением климата одной только Равенны, он послал дополнительно огромное количество людей и быков, чтобы осушить Помптинские болота вокруг Рима, ликвидировать трясину возле Сполетия и Анксура.

Но, акх, мне нет нужды вспоминать обо всех бесчисленных достижениях и славных деяниях Теодориха. Упоминания о них можно отыскать в официальных летописях того времени. Кассиодор Филиус очень тщательно составлял их на основе своих повседневных записей. Будучи личным квестором и писарем короля, он был прекрасно осведомлен обо всем, что происходило с того времени, как Теодорих занял трон, а в том, что предшествовало этому, он в основном полагался на мои собственные заметки относительно прошлого готов. (Я в душе мечтал, чтобы написание летописи было поручено Боэцию — тогда ее можно было бы читать, — тогда как «Historia Gothorum»[156] Кассиодора, боюсь, имела бы бесконечное число томов.)

Благодаря заботам Теодориха бывшая Западная Римская империя в его правление наконец-то стала расцветать, впервые со времен «пяти добрых императоров». На самом деле еще задолго до того, как борода короля из золотистой превратилась в серебристую, его стали называть Теодорихом Великим не только подхалимы и льстецы, но также многие из его друзей-монархов. Даже те, кто не был его союзником или не особенно любил Теодориха, частенько пользовались его мудрыми советами. Что же касается подданных Теодориха… ну, многие небогатые римляне так и не смирились с тем, что он чужеземец, а твердолобые католические священники — с тем, что он арианин. Были и такие, кто так и не простил ему убийство Одоакра. Однако ни один из этих злопыхателей не смог бы отрицать, что теперь ему благодаря Теодориху живется гораздо лучше, чем раньше.

Как я уже говорил, Теодорих не стал, в отличие от всех прежних завоевателей, навязывать новым подданным свои собственные стандарты в области морали, традиций, культуры или религии. Вместо этого он заставил римлян более здраво относиться к своему национальному наследию, нести ответственность за него: достаточно вспомнить, как новый король положил конец разрушению античных монументов и поддержал их реставрацию.

Если Теодорих и вмешивался в древний свод римских законов, то лишь для того, чтобы сделать одни более мягкими, а другие же, наоборот, ужесточить. И в его действиях всегда была логика. Например, согласно римским законам, какое бы наказание за совершенное преступление ни было назначено, оно почти всегда включало конфискацию имущества, денег и личных вещей — причем не только самого преступника. Все, даже самые дальние его родственники могли в результате остаться нищими. Теодорих сделал этот закон более мягким, избавив от конфискации всех родственников злоумышленника начиная с третьего колена.

С другой стороны, вымогательство и получение взяток наказывались довольно мягко — изгнанием правонарушителя, — если только вообще дело доходило до наказания. Взяточничество было настолько распространено среди чиновников, что они сроду не доносили друг на друга. С этим пороком никто и не думал бороться. Мало того, гражданские служащие даже разработали целую отлаженную систему. Скажем, горожанин отправляется к tabularius[157], чтобы получить разрешение на торговлю на рыночной площади. Так этот служащий, прежде чем потребовать взятку, сверялся со своей таблицей взяток, чтобы знать, какую сумму в данном случае он может затребовать. Однако, когда Теодорих издал указ, что впредь получение взяток будет караться смертной казнью, подобные вымогательства быстро прекратились.

Смертная казнь, согласно римским законам, также полагалась за умышленное ложное обвинение человека в чем-либо. Казалось бы, что может быть ужаснее этого наказания, но Теодорих посчитал, что ложный навет — преступление настолько гнусное, что приказал повинных в подобных клятвопреступлениях сжигать заживо.

Теодорих также обнаружил в римском государстве еще один способ мошенничества, которого не знали за его пределами. Здесь участники сделки, оба — и тот человек, который произвел продукт, и тот, кто в нем нуждался, — уже давно привыкли к тому, что их надувают посредники, покупавшие товары у одних и продававшие другим. Это происходило потому, что ловкие ушлые торговцы имели привычку расплачиваться отшлифованными, с обрубленными краями монетами, а также, дабы дополнительно надувать клиентов, давать им малую меру. Поэтому-то Теодорих приказал своему на редкость толковому помощнику Боэцию изобрести новый жесткий стандарт чеканки монет, мер и весов. После того как на монетном дворе изготовили новые деньги, Боэций послал на рынки специальных надзирателей, следивших, чтобы торговцы соблюдали новые стандарты.

Пытаясь с корнем вырвать пышным цветом расцветшие в высшем римском обществе коррупцию и подбор должностных лиц исключительно по знакомству, а не согласно деловым качествам, а также amicitia[158] (то было всего лишь вежливое название соучастия в мошенничестве), Теодорих избавился от многих своих близких родственников. Так, его племянник Теодахад, например, был обвинен в соучастии в каких-то сомнительных сделках, целью которых было отхватить себе довольно большое владение в Лигурии. Я совершенно не был удивлен, поскольку сын принцессы Амалафриды показался мне малопривлекательным типом еще в дни его юности. Поскольку доказать его вину не удалось, Теодахада не наказали, однако простого подозрения в недостойном поведении было достаточно, чтобы Теодорих приказал племяннику вернуть земли их прежним владельцам.

Стремление нового короля одинаково справедливо вершить правосудие по отношению ко всем своим подданным неизбежно привело к необходимости внести поправки в римские законы. И Теодорих пошел на это, хотя и хорошо знал, что в ответ на это клеветники попытаются очернить его еще сильнее. Взять хоть такое, казалось, совсем незначительное изменение, всего лишь несколько слов: ставилось условие, что суды станут вести себя учтиво по отношению к «вероотступникам», — но этого оказалось достаточно, чтобы вызвать гнев как среди простых граждан Рима, так и у католической церкви. В число «вероотступников», кстати, попадал и сам Теодорих, потому что он не был католиком, а также и все другие ариане, равно как еретики и язычники. Однако это бы еще ничего. Римляне не могли смириться с тем, что эта поправка распространяла действие закона также и на иудеев. Такого в истории еще не бывало: чтобы иудею разрешалось подать прошение в суд против свободного римского гражданина и правоверного католика. «Презренный иудей теперь сможет свидетельствовать против честного христианина! — в ужасе и ярости выкрикивали священники римской церкви со своих амвонов. — И ему поверят!»

Правда, одно из нововведений Теодориха признали и одобрили даже те, кто в остальном всячески хулил и осуждал нового короля. Он и его суровый казначей, comes Кассиодор-отец, сильно ограничили полномочия государственных сборщиков налогов. Раньше государство нисколько не платило им за труды. Их жалованье состояло из того, что они ухитрялись собрать сверх облагаемого налогом на законном основании. Правда, такая система обеспечивала поступления в казну до последнего нуммуса, что было, несомненно, выгодно государству, но это также позволяло сборщикам налогов богатеть, вызывая законное возмущение всего остального населения. Теперь исполнителям платили определенное жалованье и за ними тщательно следили, не позволяя им злоупотреблять своим положением. Может, это и привело к тому, что сборщики налогов не слишком рьяно выполняли свои обязанности (не исключено также, что от этого слегка пострадала казна Теодориха), но зато его подданные стали счастливее. В любом случае Кассиодор-отец так умело распоряжался финансами, что, похоже, доходы государства всегда превышали расходы, а это давало Теодориху возможность иногда уменьшать налоги или отменять их полностью в тех районах, где случился неурожай или произошло еще какое-нибудь бедствие.

Новый король неизменно больше заботился о благоденствии простого народа, чем о торговцах и знати, и он вызвал недовольство последних, когда установил твердые цены на основные продукты питания и товары, необходимые для жизни. Однако торговцев по сравнению с многочисленными простолюдинами, которые выиграли от этого указа, было гораздо меньше. Средняя семья могла купить целый modius[159] пшеницы, которой хватало на неделю, всего лишь за три денария, и целый congius[160] прекрасного приятного вина за один сестерций. И только однажды Теодорих в заботе о низших слоях населения случайно совершил ошибку в правосудии. Возможно, в его стремлении запретить торговцам зерном вывозить этот товар за пределы Италии в поисках большей выгоды и был резон, однако советники Теодориха Боэций и Кассиодор-отец поспешили объяснить ему, что подобные меры приведут к полному разорению всех крестьян в Кампании, так что король тут же отменил свой указ. С того времени он стал осторожней и советовался с comes Кассиодором и magister officiorum Боэцием в делах, дабы благие намерения не привели случайно к противоположным результатам, и оба вышеупомянутых советника помогали королю избегать досадных ошибок.

Хотя в своем обращении к римскому Сенату Теодорих утверждал, что «с почтением сохранять старое достойно большей похвалы, чем созидать новое», сам он делал и то и другое.

Потребовалось совсем немного времени, и вот уже по всей Италии, а также в прилегающих провинциях появились новые здания и с любовью обновленные старые постройки, на которых благодарные местные жители прикрепили памятные таблички: «REG DN THEOD FELIX ROMAE»[161]. Заезжие чужеземные сановники не скупились на комплименты королю, который так много сделал для процветания Римской империи. Однако Теодорих в ответ неизменно рассказывал всем коротенькую притчу.

Жил в стародавние времена талантливый скульптор. Ему приказали воздвигнуть памятник правящему королю, и он создал великолепный монумент. Но на постаменте его скульптор выбил цветистый панегирик себе самому. Затем прикрепил сверху пластину из менее прочного материала, на которой выбил ожидаемое восхваление королю. Прошли годы, пластина отвалилась, обнажив первоначальную надпись. Таким образом, имя короля позабыли, а имя давно уже умершего скульптора для ныне живущих ничего не значило.

Подозреваю, что Теодорих не раз задумывался — и, наверное, то были не слишком веселые размышления — о том, кто наследует престол.

После рождения третьей и последней дочери, Амаласунты, больше детей у него не было. Но только не подумайте, что король, отчаявшись зачать сына, перестал посещать покои своей супруги. Ничего подобного! Уж я-то знал, что это не так, потому что он и Аудофледа нежно любили друг друга, и часто виделся с ними обоими как наедине, так и на людях. Тем не менее по какой-то причине королева так больше и не родила. Единственная дочь ее, будущая наследница престола, была редкой красавицей. Что, в общем-то, и неудивительно, если учесть, насколько красивыми и благородными были оба ее родителя. К сожалению, Амаласунта была всего лишь ребенком, последним и очень любимым, и ее слишком избаловали своей заботой и испортили отец, мать, няньки, слуги и все многочисленные придворные. Уже сейчас ясно было, что из нее вырастет заносчивая, требовательная, вздорная и эгоистичная юная дама, несимпатичная и неприятная, несмотря на свою совершенную красоту.

Помню, как-то раз, когда девочке было не больше десяти лет, в моем присутствии она устроила настоящую головомойку служанке, которая совершила какую-то незначительную промашку. Поскольку родителей Амаласунты рядом не было, а сам я по возрасту вполне годился ей в отцы, я отважился выбранить принцессу, сказав:

— Дитя, твой благородный отец никогда бы не стал так разговаривать даже с самым последним рабом. Особенно в присутствии других.

Амаласунта выпрямилась во весь рост, задрала свой курносый нос, презрительно посмотрела на меня и холодным тоном заявила:

— Может, мой отец иногда и забывает, что он король, но я никогда не забуду, что я — королевская дочь.

Когда мелочную натуру Амаласунты заметили даже Теодорих и Аудофледа, они, разумеется, огорчились и забеспокоились, но к тому времени уже ничего нельзя было сделать. Думаю, Теодориха можно в некоторой степени извинить за то, что он так избаловал Амаласунту и превратил ее в сущую мегеру. Две старшие его дочери вышли замуж за иноземных королей, так что именно младшей предстояло стать его наследницей — королевой или даже императрицей Амаласунтой. Она со своим будущим супругом — а его надо было очень тщательно выбрать — и определит, какая королевская династия продолжится от Теодориха Великого.

* * *

Я по-прежнему был доверенным лицом Теодориха в некоторых наиболее рискованных его предприятиях, осуществлявшихся в далеких землях. Так, во главе отряда легионеров и вооруженных fabri[162] я поехал на юг, в Кампанию, чтобы вновь открыть там давно заброшенный золотоносный рудник и набрать местных жителей для работы на нем. Затем, уже с другой группой, я отправился вокруг Адриатики в Далмацию, чтобы заняться там восстановлением заброшенных железных рудников. В каждом из таких мест я назначал специального человека, которому предписывалось следить за работой остальных, и отряд воинов для поддержания порядка. Обычно я оставался на какое-то время, дабы лично удостовериться, что рудник заработает еще до моего отъезда.

Хотя в прежние дни Рим был центром, куда сходилось множество европейских торговых путей, ко времени правления Теодориха практически единственным таким каналом продолжал оставаться соляной путь между Равенной и Regio Salinarum. Естественно, возобновить когда-то оживленные торговые связи, Теодорих приказал мне снова наладить эти пути. Задание оказалось довольно сложным, и на выполнение его у меня ушло несколько лет.

Возобновить торговый путь с востока на запад было не так уж и трудно, потому что большая часть его пролегала по государствам и провинциям более или менее цивилизованным, от Аквитании до Черного моря. Некоторые из старых римских дорог требовали ремонта, но в целом они были хорошо проходимы, охранялись часто расположенными постами стражи, вдоль них встречалось достаточно постоялых дворов и других заведений, где купцы и их караваны могли остановиться, поесть и передохнуть. Данувий же был неплохим путем для тех, кто предпочитал передвижение по воде, его точно так же охраняли флоты Паннонии и римская военная флотилия из Мёзии, а его берега тоже были усеяны деревнями и постоялыми дворами, где купцам можно было сделать остановку. Грязный Мейрус был очень доволен, когда я назначил его королевским префектом, осуществляющим надзор на восточном участке маршрута. Его родной город Новиодун был конечной остановкой этого речного пути и находился как раз недалеко от места впадения Данувия в Черное море, поэтому Мейрусу приходилось по служебной надобности посещать и остальные портовые города — Константиану, Каллатию, Одесс, Анхиал, — которые являлись конечными пунктами сухопутных путей. Мой выбор оправдал себя — Мейрус безупречно выполнял свои обязанности, прекрасно руководил движением на этом конечном участке торговых путей и при этом никогда не пренебрегал собственными делами и поставкой рабов для моей «академии» в Новы.

Вновь наладить торговый путь с севера на юг оказалось труднее, и на это ушло гораздо больше времени, потому что земли, которые лежали к северу от Данувия, никогда не принадлежали римлянам, не были им окультурены и, мало того, их жители не имели ни малейшей склонности поддерживать с Римом дружеские отношения. Но мне все-таки удалось это сделать, в результате чего Италия получила более безопасный, чем когда-либо раньше, доступ к Сарматскому океану. Для того чтобы проложить этот путь, я последовал почти той же самой дорогой, которая некогда привела нас с принцем Фридо от Янтарного берега на юг. При этом мне пришлось подыскивать тропы и дороги, по которым смогут проехать повозки, телеги и пройти упряжки тягловых животных.

Во время своего первого путешествия я ехал в сопровождении довольно большого конного отряда — но то были не легионеры, а воины-остроготы и представители других германских народов. Если бы мы походили на римских захватчиков, то у нас возникло бы больше проблем. Однако я сумел убедить королей мелких государств и вождей племен, которые нам встретились, что мы их родня, представители их великого родственника Теодориха (Дитриха Бернского, как его здесь называли). Я объяснял, что единственное желание Теодориха — проложить через их земли дорогу, которая и им также принесла бы пользу. Лишь трое или четверо из этих деревенских правителей стали возражать, и только один или двое отважились на открытое противостояние; в этих случаях мы просто обошли стороной их крохотные лоскутки земли. По пути я оставлял часть своих людей, распоряжаясь, чтобы они выставили посты стражи и завербовали на военную службу воинов из числа местных жителей. Во время второго путешествия по тому же самому маршруту — на этот раз я не торопился — я взял с собой не только конный отряд, но и значительное количество простых людей из городов и деревень вместе с их семьями — тех, кто хотел поискать удачи в далеких и не слишком густонаселенных землях. Этих я оставлял — по одной, две или три семьи сразу — для того, чтобы они приступали к строительству придорожных таверн и конюшен; каждое из таких образований могло стать ядром для какой-нибудь многочисленной в будущем общины.

Прежде чем предпринять первое из этих путешествий на север, я снова оказался в Поморье, на побережье Вендского залива. От других путешественников я уже слышал, что королева Гизо больше не была правительницей ругиев. Она умерла почти в то же самое время, что и ее царственный супруг, а престол наследовал молодой человек по имени Эрарих, племянник погибшего Февы-Фелетея. Этот новый король Эрарих, услышав известие о моем приближении, ожидал меня с распростертыми объятиями, потому что он, так же как и Теодорих, стремился иметь сухопутный путь, по которому торговля между нашими государствами осуществлялась бы круглый год. Насколько я уже знал, Висва, главный путь ругиев в глубь Европы, была бесполезна почти всю долгую зиму и даже в самую лучшую погоду из-за своего чрезвычайно сильного течения не давала путешественникам возможности быстро добраться на юг.

Таким образом, Эрарих с радостью предоставил часть своих воинов-ругиев, а также кашубов и крестьян-везиев в помощь тем воинам Теодориха, которых я оставил в этом конце торгового пути. Воины устанавливали посты стражи, а крестьяне-скловены расчищали и расширяли тропу, чтобы сделать ее удобней, а также начали возводить вдоль нее постоялые дворы. Скловены могли делать только примитивную тяжелую работу и, когда она была выполнена, вернулись в Поморье, а более высокие по уровню развития крестьяне-ругии поселились там вместе со своими семьями, чтобы управлять этими заведениями.

Едва лишь мы с Эрарихом закончили все подготовительные работы, я поспешил разыскать своего старого приятеля Магхиба и не без удивления обнаружил, что он живет в огромном каменном доме. Армянин стал теперь почти таким же толстым, как и его партнер Мейрус, был одет почти в такое же дорогое платье, а цвет кожи его стал еще более смуглым. Однако он остался все таким же болтливым.

— Да, сайон Торн, королевы Гизо уже давно нет среди нас. Когда пришло известие, что оба, ее супруг и сын, погибли в сражении, она впала в неистовство, которое закончилось весьма печально — у нее в голове лопнул сосуд. Возможно, это вышло из-за того, что королева слишком сильно скрежетала своими удивительными зубами. Гизо переживала не из-за смерти своих мужчин, как ты понимаешь, она была в ярости, поскольку ее мечтам о том, что она станет королевой великого государства, пришел конец. Ну, что касается меня, то должен сказать, жаль, что сего несчастья не произошло еще раньше. Эта утомительная женщина нестерпимо недоела мне… хм, моему носу, если ты помнишь. Позднее я женился на девушке, которая была ближе мне по своему положению, и с тех пор мы идем по жизни рука об руку и уже нажили немало добра.

Он внезапно оборвал разговор, чтобы познакомить меня со своей женой, широколицей, радостно улыбающейся женщиной из скловен-везиев.

— Как видишь, — продолжил Магхиб свой рассказ, — мы с Худжек обогатились благодаря тому, что торговля янтарем вовсю процветает.

— Она станет процветать еще сильнее, когда появится новый, более быстрый путь на юг, — сказал я. — Много лет тому назад, Магхиб, я пообещал, что Теодорих вознаградит тебя за то, что ты пожертвовал своим носом ради этой твари Гизо. Я рад теперь предложить тебе пост королевского префекта здесь, на этом участке торгового пути. Жалованье, правда, довольно скромное, но я уверен, что ты найдешь способы извлечь пользу из своего нового положения. Можно, например, запросить определенную сумму с купцов за то, что ты приложишь свою официальную печать, или…

— Ну уж нет, — с благоговением произнес он. — Это такая честь для простой личинки-армянина, что я не стану марать ее ни за какие деньги. Скажи Теодориху, что я с радостью принимаю этот пост. Будь уверен: королевский префект здесь никогда и нуммуса не возьмет в качестве взятки за товары, которые он и его люди получат из Поморья.

Итак, постепенно оба торговых пути (и с севера на юг, и с востока на запад) стали такими же оживленными, какими они были во времена процветания Римской империи. По многочисленным морским и сухопутным путям поменьше к этим главным дорогам доставляли товары из государств, расположенных в отдалении от Европы, из земель на далеком побережье Германского и Сарматского океанов, а также Черного моря: из Британии, Скотий, Скандзы, Колхиды, Херсонеса привозили даже шелк и другие диковинки из страны seres. Тем временем новые корабли, которые были построены по приказу Теодориха, вели оживленную торговлю вдоль средиземноморского побережья: с вандалами в Африке, свевами в Испании, римскими колониями в Египте, Палестине, Сирии и в так называемой Каменистой Аравии[163].

Конечно, как это не раз случалось на протяжении мировой истории, процветание империи иногда прерывалось войнами и мятежами. Некоторые из них случились в странах настолько далеких от Теодориха, или императора Анастасия, или каких-либо иных союзников, что с этим ничего нельзя было поделать. Другие же имели место поблизости от владений Теодориха, поэтому он посылал туда войска, чтобы подавить их. Сам он не ездил к мятежникам и не отправлял туда ни меня, ни кого-либо из своих верных маршалов и генералов. Теперь его войсками командовали совсем другие люди. Старый сайон Соа, генерал Ибба, Питца, Хердуик — все к этому времени уже умерли или ушли на покой. Теперь генералами стали Тулуин и Одоин, которых я даже не встречал, а также Витигис и Тулум — этих я немного знал, еще во времена осады Вероны, когда они были всего лишь optio и signifer.

Одним из мятежников, против которого новые генералы отправились сражаться, оказался наш старый знакомый. Помните, как много лет назад некое гепидское племя тщетно пыталось помешать нашему продвижению в Италию? Та засада у Вадума на реке Савус стоила нападавшим множества людей, в том числе и их короля Травстилы, а мы потеряли в той битве короля ругиев Фелетея. Похоже, теперь гепиды снова пытались самым бессовестным образом испытать нашу отвагу, причем произошло это неподалеку от того же самого места. Под командованием своего нового короля Тразариха, сына погибшего Травстилы, они осадили, взяли штурмом и заняли Сирмий, тот самый город в Паннонии, где жители разводили свиней и где наша армия зимовала по пути от Новы на запад.

Я до сих пор помню, как ужасно воняло в Сирмии, так что я лично оставил бы этот город гепидам, но мы должны были прогнать их восвояси. И причина тут была простая: в противном случае гепиды могли навсегда захватить движение по реке. Но важнее всего было то, что Сирмий находился на самом востоке владений Теодориха. Несмотря на существующие между ним и Анастасией дружественные отношения, эта провинция Паннонии все еще оставалась камнем преткновения — местом, где Восток и Запад никак не могли установить границу, так что не хватало еще вторжения иноземных захватчиков.

Таким образом, когда наша армия прошла через всю Паннонию, Анастасий злобно заявил, что она якобы посягнула на земли Восточной империи. Может, так оно и было, потому что наши войска легко выбили гепидов из Сирмия, а затем долго гнали их на восток, прежде чем вернуться обратно в Италию. В любом случае вторжение это давало Анастасию повод объявить войну Теодориху и наказать его за «дерзость и непокорность». На самом деле император только делал вид, что оскорблен, потому что все так и ограничилось одними лишь громкими заявлениями. Поскольку Анастасий не мог снять никаких сухопутных войск, которые постоянно противостояли Персии, он отправил лишь несколько боевых галер атаковать Италию. Все, что они смогли сделать, — это дойти до нескольких наших южных портов и бросить якорь в устье, желая продемонстрировать, что тем самым отрезают нам пути для торговли со странами Средиземноморья. Но эти военные суда находились там недолго.

Командующий римским флотом Лентин как мальчишка обрадовался возможности снова построить несколько khelaí и, дождавшись ночного отлива, спустить их на воду. Когда три или четыре военные галеры в трех или четырех разных портах таинственным образом одновременно загорелись ниже ватерлинии, остальные мигом подняли якоря и убрались прочь, на свои базы в Пропонтиде. Эта война никогда не была объявлена официально, поэтому ни одна из сторон не стала заявлять, что выиграла ее или потерпела в ней поражение. Однако и спустя много лет Теодорих и император Восточной империи — сперва Анастасий, затем Юстиниан — строго соблюдали взаимные договоренности и упорно трудились ради процветания своих народов и государств.

Другая война началась на западе, и она была более значительной. Теодорих, который породнился через браки со столькими соседними монархами, соблюдал все заключенные с ними договоры, однако эти брачные союзы не заставили вчерашних противников лучше относиться друг к другу. Поэтому спустя какое-то время между его свояками и одним из зятьев вновь возникли споры и разногласия.

Король франков Хлодвиг и король визиготов Аларих оба претендовали на земли вдоль реки Лигер[164], считавшейся границей между их владениями — Галлией и Аквитанией. В течение нескольких лет территория эта служила предметом постоянных раздоров между их народами, которые жили там, и вызывала стычки, время от времени затихавшие благодаря очередным договорам, хотя перемирие никогда не продолжалось слишком долго. В итоге оба короля начали собирать войска и вооружаться, решив затеять серьезную войну за эти земли. Теодорих попытался, соблюдая нейтралитет, помирить своих августейших родственников, посылая многочисленных послов в качестве третейских судей к Алариху в Толосу и к Хлодвигу в его новую столицу Лютецию[165]. Но ничто не могло успокоить этих воинственных королей, и когда стало ясно, что война неизбежна, Теодорих решил поддержать Алариха. Это решение далось ему очень непросто: ведь предстояло выступить против родного брата его супруги Аудофледы. Но разумеется, Аларих Балт и его подданные визиготы были связаны с нами, остроготами, узами гораздо более прочными, чем брачный договор.

Однако события повернулись так, что нашим воинам почти не пришлось воевать в Аквитании. Прежде чем они смогли присоединиться к визиготам, король Аларих пал в битве у города под названием Пиктава[166], и так вышло, что визиготы потерпели поражение. Однако, как только наша армия атаковала ряды франков, король Хлодвиг сложил оружие и запросил мира. Для того чтобы удержать только что завоеванные земли вдоль Лигера, он снова заключил продолжительный союз с новым королем визиготов Амаларихом. Когда наши генералы Тулуин и Одоин приняли его условия, Хлодвиг со своими франками отступил. То же самое сделали визиготы, а наша собственная армия вернулась обратно в Италию практически без потерь.

В результате этой короткой войны новым королем визиготов стал Амаларих, сын погибшего Алариха, совсем еще ребенок. Поскольку в силу слишком юного возраста сам он не мог править, его мать, королева Тиудигото, стала регентшей. А дальше все просто: поскольку мальчик этот был внуком, а его мать — дочерью Теодориха, на деле правителем визиготов стал сам Теодорих. Они и мы, остроготы, впервые за долгие столетия стали подданными одного короля. Теперь Теодорих управлял всеми землями, граничащими со Средиземноморьем, Паннонией и Далматией, всей Италией и Аквитанией, вплоть до Испании. Его владениям больше не было нужды, как раньше, называться Западной Римской империей. С этого времени их можно было именовать гораздо точнее — и с большей гордостью — королевством готов.

5

Позвольте мне на примере проиллюстрировать, какой спокойной и гармоничной была жизнь в королевстве в мирное время правления Теодориха.

Я как раз находился в резиденции короля в Медиолане в один из дней, когда он лично принимал жалобы и прошения от своих подданных, которые были недовольны тем, как их дела были рассмотрены местными властями или низшими магистратами. Я сопровождал Теодориха и нескольких его помощников-советников в зал для слушаний, и, помню, мы все сильно удивились, не обнаружив там ни единого гражданина, который хотел бы быть выслушанным. Мы с советниками даже слегка подшутили над королем: дескать, он правит таким ленивым народом, что его подданные даже не хотят сутяжничать.

И тут Боэций вставил:

— Plebecula inerte, inerudite, inexcita[167].

— Вот уж нет, — сказал Теодорих с веселым смирением. — Спокойный народ — это самое лучшее, чем может гордиться монарх.

Я спросил:

— А как ты сам объясняешь это — почему подданные более довольны твоим правлением, нежели правлением предыдущих властителей, хотя те и не были «неотесанными чужеземцами и грязными еретиками», каковыми считают нас римляне?

Он немного подумал, прежде чем ответить на вопрос:

— Может, потому, что я стараюсь никогда не забывать кое о чем. Вообще-то об этом следует помнить всем, но это обычно редко делают. А именно: все живое — будь то король, простолюдин, раб или свободный человек, мужчина, женщина, евнух, ребенок, даже каждая кошка и собака, насколько я знаю, — являются центром мироздания. Это очевидно для каждого из нас. Но мы — будучи сами центрами мироздания — часто не задумываемся о том, что и все остальные наряду с нами полагают точно так же.

Кассиодор Филиус посмотрел на короля слегка скептически.

— Как может раб или собака быть хозяином мироздания? — спросил он с непередаваемым высокомерием, явно считая себя самого избранным.

— Я не употребил слово «хозяин». Человек может подчиняться велениям бога или нескольких богов, своему господину или старшим в семье, каким-нибудь признанным авторитетам. Я вовсе не говорил о себялюбии или чванстве. Человек может любить, скажем, своих детей больше, чем себя самого. Многие вообще не имеют привычки важничать.

Теперь вид у Кассиодора стал слегка обиженным, словно он воспринял критику на свой счет. Теодорих продолжал:

— Тем не менее, с точки зрения любого человека, все в этом мире вращается вокруг него. А как может быть иначе? Воспринимая все изнутри, он рассматривает внешний мир только как существующий в той степени, в какой он затрагивает его самого. Именно поэтому интересы данного конкретного человека и становятся для него основными. То, во что он верит, он считает истиной. То, чего он не знает, не является чем-то важным для него. То, что не вызывает у него ненависти или любви, вообще не имеет к нему отношения. Его собственные нужды, желания и требования заслуживают, на его взгляд, самого пристального внимания. Его собственный ревматизм для него гораздо важнее, чем чья-то смерть от трупного червя. А его собственная неминуемая смерть означает настоящий конец мира.

Теодорих замолчал и посмотрел на всех нас по очереди.

— Может ли кто-нибудь из вас, достойные мужи, представить себе, что трава будет расти даже тогда, когда вы не сможете ощутить, как она пружинит под ногами? Когда вы не сможете почувствовать ее аромата после дождя? Когда не сможете пустить своего верного коня попастись на ней? Что некогда эта трава будет расти единственно для того, чтобы покрыть вашу могилу, а вы даже не сможете взглянуть на нее, насладиться ее видом?

Никто из нас не произнес ни слова. Казалось, что в пустом зале, где гуляло эхо, вдруг повеяло могильным холодом.

— Итак, — заключил Теодорих, — когда кто-нибудь из подданных требует моего внимания — будь то сенатор, свинопас или портовая шлюха, — я стараюсь напомнить себе: трава растет, мир существует только потому, что этот человек живет. И его или ее дело становится для меня самым безотлагательным. И затем, разбираясь в их проблемах, я стараюсь не забывать одну простую истину: все, что я сделаю, неумолимо затронет и другие центры мироздания. — Король улыбнулся, глядя на наши сосредоточенные лица. — Возможно, это звучит глупо или слишком путано. Но я верю, что мои попытки предвидеть будущее позволяют мне судить, выносить приговоры и править более осторожно. — Он слегка пожал плечами. — Во всяком случае, люди, кажется, довольны.

И снова никто из нас не произнес ни слова. Мы так и продолжили молча стоять, восхищаясь королем, который мог относиться к своему народу, включая самых ничтожных его представителей, с таким сочувствием. А может, каждый из нас вспоминал о других людях — тех, у кого было имя, и безымянных, — о людях, кому мы, проявив постыдное равнодушие, в прошлом причинили зло, о тех, кого мы убили или же кого просто недостаточно любили.

* * *

Я, подобно сенаторам, свинопасам, портовым шлюхам и почти всем остальным людям — центрам мироздания во владениях Теодориха, очень неплохо жил своей центростремительной жизнью на протяжении всего того времени, что он правил. Моя торговля рабами процветала и при этом почти не требовала моего внимания; разумеется, я и не мог уделять ей много времени из-за своих постоянных отлучек и необходимости пребывания при дворе. Тем не менее мои опытные и усердные слуги в имении уже, образно выражаясь, собрали два или три урожая хорошо обученных, образованных, воспитанных рабов. Выпускники моей «академии» настолько превосходили обычных рабов в римских городах, что их продали с большой выгодой. Затем Мейрус прислал в Новы с очередной партией товара из Новиодуна молодого грека — не юношу, а взрослого евнуха. В письме он советовал мне как следует присмотреться к этому рабу.

«Этот Артемидор, — говорилось в письме, — бывший воспитатель рабов при дворе некоей персидской принцессы Балаш. Ты и сам увидишь, что он действительно сведущ в искусстве воспитания самых лучших слуг».

Я задал Артемидору несколько вопросов относительно его методов обучения, включая и такой:

— Как ты определяешь, когда ученик заканчивает обучение — когда он или она полностью готовы к выполнению своих обязанностей и их можно продать в услужение?

Классический греческий нос евнуха надменно вздернулся, и он произнес:

— Ученик никогда не заканчивает обучения. Разумеется, в мои обязанности входит научить его читать и писать на том или ином языке. Затем, когда рабы выходят в большой мир, они продолжают поддерживать со мной отношения, дабы получать от меня ценные указания. Они могут спрашивать совета как в серьезных, так и в абсолютно незначительных делах — по поводу новых причесок госпожи или в вопросах, требующих большой секретности. Ученики никогда не прекращают обучения, и я никогда не перестаю совершенствовать их умения и мастерство.

Я остался весьма доволен ответом евнуха, наделил его всеми полномочиями, и с той поры моя усадьба в Новы стала настоящей академией. Многих из первых выпускников Артемидора я взял в свои дома — в здешнее поместье и в римские резиденции Торна и Веледы. Даже когда у меня самого слуг уже было в избытке, больше, чем на виллах самых богатых римлян, Артемидор продолжал присылать таких отменных юношей и девушек, что, по чести сказать, мне было жаль расставаться с ними. Но я все-таки продавал их, запрашивая запредельную цену и неизменно получая ее.

Только одному-единственному человеку я упорно отказывался продавать своих рабов. Это была наследная принцесса Амаласунта, которая теперь выросла и жила в отдельном дворце, построенном Теодорихом для нее и ее будущего супруга. Когда во время своего первого визита туда Амаласунта пригласила меня полюбоваться его великолепием, я снова увидел, как она разозлилась на одну из своих служанок, молоденькую девушку, которая не расслышала ее приказания. Управляющему было сердито приказано убрать девчонку и «прочистить ей уши». Мне стало любопытно, что это значит, и я осторожно последовал за ними. «Чистка» заключалась в том, что в оба уха девушке налили кипяток, оставив ее полностью глухой и с ужасными ожогами. После этого, когда бы наследная принцесса ни начинала обхаживать своего «дядюшку Торна», уговаривая его продать ей искусную tonstrix или cosmeta, я всегда отвечал ей, что у меня, к сожалению, нет таких под рукой.

Я мог позволить себе выбирать, и вскоре у меня появилось очень много постоянных покупателей, в основном это были римляне, которые уже давно не имели возможности обзавестись приличными слугами. Честно говоря, я сперва ожидал, что мне придется проповедовать римлянам новый подход к рабам в целом, но обнаружил, что в этом нет необходимости. Мне не пришлось убеждать свободных граждан перестать бояться, что мужчины-рабы посягнут на их собственных женщин или поднимут мятеж. Все, что мне пришлось сделать, — это продемонстрировать своих рабов в деле во дворце сайона Торна на Яремной улице.

Когда бы я ни оказывался в резиденции, это место тут же оживало и там устраивались торжества и пиры, на которые приглашали самых знатных людей. Моим слугам оставалось только соответствующим образом позаботиться о них: опытный coquus готовил изысканные блюда, которые подавали педантичные разносчики; утонченные горничные прекрасно убирали помещения, а талантливые и преданные садовники творили настоящие чудеса в маленьком садике перед домом. Среди выпускников моей «академии» были также слуги, которые могли обратиться к иноземным гостям на их родном языке, и писари, способные написать для них письма. И абсолютно все, даже мальчишки на побегушках, поварята и другие, выполняли свою рутинную работу на совесть, рассчитывая со временем получить повышение, а мои гости готовы были с радостью приобрести себе таких слуг.

И еще, что особенно важно, никогда даже и речи не заходило о том, чтобы мои мужчины-рабы забылись, оказавшись в комнате свободной женщины, или же попытались бы силой отвоевать себе свободу. Поведение слуг было безупречным, и знаете почему? Артемидор, естественно, свято верил в то, что греки стоят выше всех остальных в мире, и он также внушал всем своим воспитанникам, что они, будучи представителями восточных народов, были выше по отношению к западным. Таким образом, выпускники его «академии» считали ниже своего достоинства вступать в интимную близость с римлянами (или готами). И потом, их мастерство действительно высоко ценили, их слишком уважали, чтобы у них появился хоть какой-нибудь повод поднять мятеж. Артемидор учил их: «Человек должен трудиться, чтобы быть достойным рабом. А если кто-то родился свободным человеком, то это еще не повод для гордости». Артемидор, будучи платоником, также внушал своим воспитанникам, что следует с подозрением относиться к любой религии. Во всяком случае, все эти юноши и девушки были довольно разумными и постепенно получали хорошее образование; не было случая, чтобы кто-либо из них стал жертвой льстивых речей католических священников или сделался приверженцем другой христианской религии.

Только представьте, выпускники «академии» Артемидора были настолько мудрыми и знающими, что я с огромным трудом сумел отыскать среди них кого-нибудь поглупее, чтобы они прислуживали в доме Веледы на Transtiber[168]. Мне хотелось, чтобы глаза и умы слуг были не такими острыми, ибо я опасался, вдруг они сумеют разглядеть какую-нибудь оплошность, которую я совершу в их присутствии. И еще, я брал в свой особняк только слуг-юношей, потому что даже самые ненаблюдательные и совсем юные девушки скорее заметили бы какие-либо промахи и несоответствия в моем поведении или манерах. Конечно же, я постарался, чтобы эти юноши никогда не видели своего хозяина Торна, и вдобавок не позволял им встречаться с рабами из дома Торна, расположенного на другом берегу реки. Я держал оба своих особняка изолированно один от другого, точно так же, как это я делал со своими двумя «я», — существовало два различных круга близких друзей Торна и Веледы, и в гости к ним ходили абсолютно разные люди. Я отоваривался в разных лавках, посещал разные арены и театры и даже прогуливался по вечерам в разных общественных садах.

Поскольку рабов во всех трех моих резиденциях имелось очень много, они были не слишком загружены работой. Вдобавок жили они в очень удобных домах, расположенных поблизости, — я не скупился, потому что, разумеется, торговля рабами приносила мне гораздо больше денег, чем мое маршальское mercedes, и я мог тратить эти деньги по своему усмотрению.

Во всех моих домах стояли дорогие кушетки с матрасами, набитыми настоящим пухом; мебель была сделана из тенарского мрамора, капуанской бронзы и деревьев цитрусовых пород из Ливии; в обоих городских домах имелись мозаичные стены, выполненные теми же художниками, которые украшали собор Святого Аполлинария. В доме Торна я со своими гостями обедал за столами, уставленными серебром, у каждого блюда имелись ручки, выполненные в виде лебедя. В доме Веледы в каждой спальне имелось этрусское зеркало, из настоящего стекла, и когда кто-нибудь смотрелся в него, оно отражало еще и рисунок из цветов, который был выгравирован на обратной стороне. В обоих городских домах посуда под напитки также была стеклянной — из египетского, так называемого «поющего» стекла, такого дорогого, словно это были драгоценные камни. Когда сосуды стояли на столе или даже просто на полке, каждый бокал, чаша и кубок звенели в унисон с голосами беседующих в комнате.

В своем доме в Новы я также повесил музыкальный инструмент, который обнаружил в далекой деревушке в Байо-Варии; такого я нигде больше не встречал. Крестьянин, который продал его мне, не знал, кто и когда его сделал, однако было ясно, что инструмент этот очень древний. Он состоял из камушков различной величины; середина каждого была высверлена подобно перевернутому сосуду; их вес постепенно возрастал от четырех унций до четырех либров; каждый камень висел на отдельной веревке (хотя позднее я перевесил их на серебряные цепочки), и когда их затыкали или ударяли по ним, они издавали различные звуки, невероятно чистые и мелодичные. Один из моих домашних слуг в Новы обладал талантом к музыке и научился играть на этом инструменте маленькими молоточками так виртуозно и мелодично, словно это была кифара.

За столами в доме Торна мы с гостями ели различные яства, приправленные рыбным соусом и мосильским маслом, и запивали их пепаретскими винами семилетней выдержки, и макали их в блюдца с сахаром, который привозили из далекой Индии, или в бледный мед из долин Эне. За обедом мы слушали нежную изысканную музыку, которую исполняли миловидные рабы: в зависимости от настроения, в котором я пребывал, либо любовные мелодии на буковой флейте, либо грустные, вызывающие тоску по прошлому — на костяной, либо веселые, живые — на старинной. В моих термах гости могли найти все, что им было угодно, от чудодейственной мази для кожи до освежающих дыхание розовых с корицей пастилок. Льщу себя надеждой, что наиболее привлекательными в моих домах были все-таки беседы, которые там велись, а не внешнее убранство.

Иногда, оставшись в одиночестве, я вспоминал, что далеко не всегда был таким правильным и добропорядочным. Помню, однажды я сидел и разглядывал какую-то свою утварь, это оказалось нечто необычное, и я перевернул предмет, чтобы определить, кто его сделал — kheirosophos[169] или какой-то еще известный ремесленник. Внезапно я развеселился и принялся смеяться над самим собой, припомнив, как когда-то шел в сражение, размахивая чужим старым мечом или даже тем оружием, которое брал из руки убитого, не обращая при этом ни малейшего внимания на его внешний вид, ценность и имя мастера.

Ну, те дни уже давно миновали. С возрастом человек стремится к комфорту и требует к себе большего внимания. Слава богу, у меня было немало слуг, чтобы обо мне позаботиться. Со временем мои путешествия стали реже и короче, я подолгу останавливался в одной из своих резиденций или же гостил в каком-нибудь из дворцов Теодориха. К счастью, пока еще я не одряхлел. Я никогда не был плотным или особо крепким физически, однако и не стал со временем слишком слабым. В тот самый день, который я описываю, я мог с былой легкостью вскочить на своего скакуна — Велокса Пятого, которого нельзя было отличить от его знаменитых предков, — и отправиться куда-нибудь далеко, хоть на край света. Другое дело, что к тому времени на свете вряд ли осталось место, которое влекло бы меня так сильно, чтобы все бросить и немедленно отбыть туда.

Однако что-то я уделяю слишком много места своим незначительным делам и переживаниям. А между тем в стране происходило много чего, что вызывало интерес и даже могло считаться историческим событием. Я по меньшей мере однажды был вовлечен в одно такое событие, поскольку написал историю и составил родословную Амалов, дабы Теодориху и его супруге, а также квестору и другим советникам было проще сделать выбор, когда придет время подыскать подходящего супруга из готов для наследной принцессы Амаласунты. И вот такое время настало. Счастливца, на котором остановили выбор, звали Эвтарихом, он был подходящего возраста, да и родословная у него не подкачала: юноша был сыном herizogo Ветериха, который жил в визиготских землях Испании. Эвтарих являлся потомком той же самой ветви Амалов, от которой происходили королева Гизо и Теодорих Страбон; таким образом, его брак с Амаласунтой наконец связал бы нашего Теодориха с давно уже отделившейся и частенько проявлявшей своеволие ветвью семейства. Рад написать, что молодой Эвтарих совершенно не походил на Гизо или Страбона. У него была весьма представительная внешность, приятные манеры и живой ум.

Церемонию венчания престолонаследницы провел в соборе Святого Аполлинария арианский епископ Равенны (как сообщают, это заставило римского католического Папу буквально кипеть от ярости и досады: еще бы, он не мог совершить обряд сам и не в силах был этому помешать). Сие событие было таким торжественным и значительным, что подвигло Кассиодора написать стихи. Они сочетали в себе гимн красоте невесты, эпиталаму в честь влюбленной пары и восхваление Теодориха за то, что он был настолько мудр, что соединил новобрачных. Стихи были совершенно в духе Кассиодора. Когда их переписали для римских «Ежедневных новостей», они заняли столько страниц, что ими оказался покрыт чуть ли не весь фасад замка Конкордия. Гости прибыли на празднование из самых отдаленных уголков готского королевства и из других земель (и остались на несколько недель после свадьбы, наслаждаясь римско-готским гостеприимством). Император Анастасий прислал из Константинополя свое доверенное лицо с поздравлениями и богатыми подарками. Благородные родственники невесты и союзники ее отца также прислали своих представителей — из Карфагена, Толосы, Лугдуна, Лютеции, Поморья, Исенака, из всех столичных городов — с поздравлениями, богатыми подарками и сердечными пожеланиями молодой паре жить счастливо.

Но судьба распорядилась иначе: вскоре после того, как новобрачные переехали в только что построенный дворец в Равенне, Эвтарих заболел и умер. Лично я очень сомневался (и был далеко не единственным, кто так думал), что вообще можно счастливо прожить с невыносимой Амаласунтой хоть сколько-нибудь долго; злые языки утверждали, что бедняга умер только для того, чтобы отделаться от своей супруги. Однако этот брак просуществовал достаточно долго, чтобы на свет родился ребенок. Теодорих был чрезвычайно рад этому прибавлению в его семействе, потому что Амаласунта произвела на свет мальчика. Точно так же радовались и мы, его придворные и советники, но наша радость слегка померкла из-за безвременной кончины Эвтариха. Теодорих страшно гордился своим новорожденным внуком, хотя и отчаянно старался не демонстрировать этого. Единственное обстоятельство, которое всех беспокоило, заключалось в том, что, когда родился принц Аталарих, королю, как и мне, уже перевалило за шестьдесят. Если Теодорих умрет до того, как его внук станет взрослым (а именно так почти наверняка и произойдет), тогда Амаласунта станет регентшей; стоит ли говорить, что абсолютно все в королевстве приходили в ужас от подобной перспективы.

Однако не только в готском королевстве были причины опасаться будущего; точно так же дело обстояло и в Восточной Римской империи, потому что почти в это же самое время умер и император Анастасий. Этот человек всю свою жизнь боялся грозы, и вот одной роковой ночью он решил укрыться от нее в гардеробной Пурпурного дворца, там его и нашли мертвым слуги на следующее утро. Общее мнение было такое, что император скончался от сильного страха, но, кроме всего прочего, ему уже исполнилось восемьдесят семь лет, а человек от чего-нибудь да должен умереть.

Анастасий, может, и не был самым достойным и прославленным императором всех времен, однако его преемник в Константинополе оказался совершенно пустым человеком, абсолютным ничтожеством. Его звали Юстином, и прежде он был обычным пехотинцем, которого за храбрость в сражении повысили до начальника стражи в императорском дворце Анастасия. Таким образом, он получил пурпур чисто случайно, это произошло благодаря тому, что он, как говорится, был «поднят на щит» своими восхищенными товарищами-офицерами. Отвага и мужество — прекрасные качества, однако у Юстина имелось множество уравновешивающих их недостатков, самым значительным из которых была его вопиющая безграмотность, полная неспособность читать и писать. Для того чтобы написать свое имя под императорским указом, Юстину приходилось обводить стилом резную металлическую пластинку-шаблон с императорской монограммой. Таким же образом он подписывал все документы, а ведь пользуясь безграмотностью императора, злопыхатели вполне могли подсунуть ему вместо очередного договора, скажем, текст непристойной песенки, которую распевают в тавернах.

Однако подданных Юстина (и его братьев-монархов) все-таки не столько беспокоило его ужасающее невежество и несоответствие высокому положению — многие государства переживали свои лучшие годы, когда ими правили совершенно никчемные правители, — сколько то, что новый император привел с собой в Пурпурный дворец своего гораздо более толкового, решительного и тщеславного племянника Юстиниана. Этот молодой патриций стал официальным квестором и писцом императора, так же как Кассиодор у Теодориха; разумеется, Юстин нуждался в грамотном и образованном помощнике. Но там, где Кассиодор просто представлял, так сказать, рупор Теодориха, Юстининан, как это скоро выяснилось, писал ноты для трубы Юстина, и, надо сказать, никому не пришлась по нраву та музыка, которую теперь исполняли в Константинополе. Поскольку Юстиниан был настоящим правителем, да и возраст у него был самым подходящим — тридцать пять лет, и поскольку его дядюшке Юстину уже исполнилось шестьдесят шесть, государства, соседние с Восточной Римской империей, не могли сбросить со счетов весьма неприятную перспективу: вполне могло так случиться, что им придется иметь дело с императором Юстинианом — сегодня de facto[170], а завтра уже de jure[171], причем надолго.

Слухов ходило множество. Плохо уже то, что Юстин во всем полагался на своего выскочку племянника; но было и еще кое-что действительно ужасное (и с этим соглашались все): Юстиниан, в свою очередь, полагался на персону совершенно чудовищную — некую молодую женщину, над которой при обычных обстоятельствах зеваки потешались бы на улице. Ее звали Феодорой; ее отец содержал зверинец на гипподроме, а сама она с детства работала на сцене mima[172]. Одного лишь ее происхождения и рода занятий было достаточно, однако Феодора ухитрилась приобрести совсем уж дурную славу. Путешествуя со своим балаганом от Константинополя до Кипра, а оттуда до Александрии и обратно, эта молодая девица прославилась тем, что весьма искусно ублажала своих поклонников-мужчин как наедине, так и на людях. И эти частные представления настолько пришлись Феодоре по вкусу, что, по слухам, она однажды посетовала, что «у женщины недостаточно отверстий, так что можно одновременно наслаждаться лишь тремя любовниками».

Во время очередного своего путешествия она познакомилась с молодым патрицием Юстинианом и поразила его воображение. Теперь Феодора достигла зрелого возраста (ей исполнилось девятнадцать), «вышла на заслуженный отдых» и стала «почтенной дамой» — это значило, что теперь она была любовницей одного только Юстиниана. Даже те, кто ненавидел эту женщину и питал к ней отвращение, признавали, что она была личностью сильной, жестокой и расчетливой: вскоре ее руку можно было узнать во многих указах и эдиктах, которые Юстиниан составлял от имени императора Юстина.

Феодора хотела стать законной супругой Юстиниана; она мечтала со временем сделаться императрицей. Он тоже был не прочь жениться на ней, ибо как благочестивый православный христианин беспокоился о том, чтобы освятить их союз. Однако один из старых законов Римской империи строго запрещал знатному человеку жениться на mulieres, scenicae, libertinae, tabernariae[173]. Любовники хотели внести поправки в этот закон, чтобы вышеназванных женщин, прошедших «великое покаяние», можно было официально признать очищенными, чуть ли не девственными, и позволить им вступить в брак с кем угодно. Несмотря на всю очевидную нелепость этого нового постановления, спрашивается: кто мог придать ему законную силу? Ну разумеется, церковь! Стоит ли удивляться, что Юстиниан и Феодора сделали все возможное, чтобы расположить к себе христианских священников.

И усилия этой парочки вскоре принесли свои плоды. Самым громким достижением во время правления Юстина был так называемый «дипломатический подвиг» по излечению ереси, которая столько лет разделяла церкви Рима и Константинополя. Несомненно, с точки зрения верующих обеих сестер-церквей, это был весьма похвальный шаг. Однако, столь открыто поддержав эти два направления христианства, Юстин по умолчанию объявил себя врагом всех остальных религий, существовавших в империи, включая и христианское «еретическое» арианство. Другими словами, император Востока теперь официально провозгласил себя религиозным врагом своего соправителя на Западе. Это придало некоторый вес и дало толчок новым поношениям Теодориха римской церковью.

В течение многих лет язвительные реплики церковников почти никогда не задевали Теодориха, гораздо чаще они удивляли его, однако это вечное противостояние священников все-таки причиняло королю определенные неприятности. Это заставило римлян с недоверием и сомнением относиться ко всем самым благим намерениям Теодориха, и в то же самое время его товарищи-готы ворчали, что он слишком благосклонно настроен к неблагодарным народам. Теодорих не был слишком уж осторожным и подозрительным человеком, но ему пришлось бдительно следить как за внутренними, так и за внешними врагами своего государства. Так, на всякий случай: если вдруг какому-нибудь чужеземному христианскому правителю захотелось бы вторгнуться в королевство готов, или если бы кто-нибудь из недовольных граждан-христиан внезапно поднял мятеж, или если бы какой-нибудь захватчик осмелел, узнав, что римская церковь станет подстрекать свою паству встать на сторону «христианина-освободителя» и повернуть оружие против занимающих высокие посты «еретиков». Частично именно по этой причине Теодорих, едва вступив на престол, уволил всех римлян, занимавших высокие посты в его армии, а позднее издал закон о том, что всем, кто не является воином, строго-настрого запрещено носить какое-либо оружие.

Однако после быстрого разгрома гепидов под Сирмием и поспешного бегства боевых галер Анастасия из южных портов ни один чужеземец больше не рискнул тревожить владения Теодориха. Угроза пришла, и совсем скоро, оттуда, откуда ее никто не ожидал. Впервые я услышал об этой опасности, когда в Рим прибыл очередной караван с новыми рабами, выпускниками моей «академии», который лично сопровождал Артемидор. Я удивился тому, что грек сам привез рабов, потому что он почти никогда не покидал моей усадьбы в Новы. Артемидор был уже не молод и не мог больше похвастаться классическим греческим профилем, став теперь, как это всегда бывает с евнухами, очень тучным и поэтому не слишком любящим путешествовать. Но долго гадать мне не пришлось, ибо он тут же отвел меня в сторону и сказал:

— Сайон Торн, я привез известие, предназначенное только для твоих ушей. Его нельзя доверить ни одному посланцу. Среди самых доверенных лиц короля Теодориха завелись предатели, и в рядах их зреет заговор.

6

Когда Артемидор все объяснил, я холодно заметил:

— Я стал торговцем рабами, чтобы поставлять ценных слуг людям из высшего общества, а не затем, чтобы подслушивать, что происходит у них дома.

Точно таким же ледяным тоном грек ответил мне:

— Я разделяю твои убеждения, сайон Торн. Мои воспитанники строго предупреждены относительно того, что просто недопустимо подслушивать и распускать сплетни. Даже женщины умудряются выучиться искусству хранить молчание и вести себя пристойно. Но похоже, что в данном случае речь идет отнюдь не о пустых сплетнях.

— Да уж, дело нешуточное. Насколько мне известно, острогот Одоин, как и я, имеет титул herizogo, а также занимает пост генерала, который чуть меньше моего маршальского. И ты поверил рабу, который оговорил такого уважаемого человека?

— Это мой раб! — Артемидор произнес это уже совершенно ледяным тоном. — Воспитанник моей школы. И еще, юный Гакат — черкес, а этот народ известен своей врожденной честностью.

— Я прекрасно помню парня. Я продал его Одоину в качестве писца. Несмотря на все его титулы и звания, генерал не умеет читать и писать. Но послушай, ведь его резиденция находится прямо здесь, в Риме. Если дело и впрямь такое важное, то почему раб Гакат не пришел ко мне? Зачем было посылать отсюда сообщение тебе в Новы?

— Черкесам присуща одна редкая особенность — у них очень развито уважение к иерархии старшинства. Даже младший брат, если его старший брат входит в комнату, вскакивает на ноги в знак почтения и никогда не заговорит первым в его присутствии. Для моих воспитанников-черкесов я, похоже, являюсь loco frateri[174], кем-то вроде старшего брата. Вот они и обратились ко мне со своими заботами.

— Отлично. Тогда я отправлю молодого Гаката к старшей сестре, чтобы та помогла выяснить правду. Передай парню, чтобы он при первой возможности перешел Тибр и разыскал дом госпожи Веледы…

* * *

Мы с генералом Одоином никогда не были близкими друзьями, но часто встречались при дворе Теодориха. Поскольку теперь я решил сам пробраться в его дом и понаблюдать за всем изнутри, мне следовало стать абсолютно неузнаваемым. Когда Гакат появился в доме Веледы на противоположном берегу Тибра, я сказал:

— Твой хозяин вряд ли знает или интересуется тем, сколько у него рабов. Тебе надо лишь внедрить меня в их среду на какое-то время. Сами рабы не станут задавать вопросов, с какой стати писец их хозяина это сделал. Скажешь им, что я твоя старшая овдовевшая сестра, которая ищет работу для того, чтобы прожить.

— Прости меня, caia Веледа… — И молодой человек осторожно кашлянул. Он был очень привлекателен (этим славились все черкесы, мужчины и женщины) и теперь пытался продемонстрировать хорошие манеры, которым Артемидор обучил всех своих воспитанников. — Дело в том… видишь ли, там не слишком много рабов — во всяком случае, такой знатности и… хм… столь необычного возраста.

Это так уязвило меня, что я воскликнул раздраженно:

— Гакат, я еще не готова скромно сидеть без дела в углу! И я могу притвориться скромной рабыней, такой униженной, что обману даже твои острые и всевидящие глаза.

— Я не имел в виду ничего непочтительного, — быстро произнес он. — И разумеется, госпожа более чем красива, чтобы сойти за мою черкешенку-сестру. Только прикажи мне, caia Веледа. В качестве кого ты предпочтешь служить?

— Vái, да я могу быть кем угодно! Кухаркой, судомойкой, какая разница! Мне надо только проследить за посетителями твоего хозяина и узнать, о чем они беседуют.

И вот, спустя почти пятьдесят лет после того, как в детстве мне пришлось прислуживать на кухне, к великому своему изумлению, я снова стал выполнять работу презренной судомойки. Правда, сейчас я делал это во имя великой цели. Любой ценой мне надо было довести до конца свое предприятие, и, должен признаться, играть роль шпиона оказалось проще, чем изображать прислуживающего раба. Опыт, приобретенный много лет назад, в аббатстве Святого Дамиана, не слишком помог мне здесь, потому что хозяйство в богатом римском доме велось более организованно, чем в любом христианском монастыре. Разумеется, мне постоянно делали замечания, меня бранили и ругали мои же приятели-рабы. Меня даже не удостоили такой малости, чтобы звать по имени. С утра до вечера я только и слышал:

— Тупая старуха, так не носят поднос! Держи его снизу, не суй большие пальцы в подливку!

— Ах ты старая неряха! Ты можешь так плохо убираться в своей хибаре, но на этой кухне ты должна чистить пол и между плитками! Будешь вылизывать его своим старым вонючим языком, если понадобится!

— Неуклюжая грязнуля! Когда переступаешь через порог триклиниума, не шаркай, поднимай свои ноги. В присутствии хозяина ты должна двигаться беззвучно, и никого не волнует, что ты устала!

Хотя рабы делали вид, что распекают меня только потому, что якобы гордятся своим умением вести хозяйство и поражены моими многочисленными промахами, однако мне было ясно, что они просто-напросто получают удовольствие, осыпая меня насмешками и гордо задирая собственные носы. Среди рабов, похоже, столько же желающих заклевать других, как и на птичьем дворе, и очень редко встречается взаимное уважение. Кого им еще и презирать, как не себе подобных. Пусть Артемидор и утверждал, что хороший раб стои́т выше, чем любой, кто рожден свободным, однако теперь я постиг один действительно унизительный аспект рабства. Он заключается даже не в том, что ты раб, а в том, что ты вынужден жить с такими же рабами. Как самое низшее существо в доме, я должен был терпеливо сносить дерзости всех остальных рабов. Даже Гакат, имевший более высокий статус писца, иногда придирался ко мне:

— Глупая старуха! Неужто ты считаешь эти перья подходящими для того, чтобы их заточить? Ступай обратно на птичий двор и выдери другие перья, покрупнее!

Наш хозяин Одоин, похоже, не особенно интересовался работой слуг и никогда бы не заметил этих моих маленьких промахов. Этот высоченный, бородатый, грубый рубака больше привык к жизни в поле, чем в изящной римской резиденции. В любом случае, как я вскоре выяснил, у него в голове были мысли поважнее, нежели следить за тем, как ведется хозяйство в его доме. Так или иначе, он тоже был моложе меня и в тех редких случаях, когда обращался ко мне, называл меня моим новым именем:

— Старуха! Vái, ты что не можешь протирать столы не с таким шумом? Мы с гостями даже не слышим друг друга!

Если честно, то в тот вечер я не слишком-то тщательно выполнял свои обязанности, потому что мое внимание было направлено на то, чтобы опознать его гостей в триклиниуме и вникнуть в смысл их слов. В течение двух недель или около того я на таких сборищах весь буквально обращался в зрение и слух, а когда гости расходились, подробно записывал все, что увидел и услышал. Разумеется, чтобы случайно не выдать себя, я не мог позволить никому из рабов заметить, что я умею писать, поэтому каждую ночь Гакат присоединялся ко мне, пока я поглощал свой скудный nahtamats, состоявший из корки хлеба и хозяйских объедков. Затем он садился за стол, а я диктовал ему.

Наконец наступила ночь, когда я сказал:

— У нас накопилось достаточно улик, чтобы обвинить и осудить этого человека. Ты сделал правильно, младший братишка, что поделился своими подозрениями с Артемидором.

На следующий день, без всякого позволения, мы вышли из дома Одоина и направились в особняк к Веледе. Я усадил Гаката переписать папирус, который мы составили, а сам отправился как следует вымыться и избавиться от кухонного жира и сажи. Когда копия была сделана, я отдал ее гонцу, велев тому скакать галопом, и приказал Гакату:

— Оставайся здесь, младший братишка, пока я не вернусь. Тебе опасно сегодня выходить из этого дома.

Я снова направился в особняк Торна, надел там свой украшенный изображением вепря маршальский костюм, отдал приказы своим охранникам, а затем опять двинулся к резиденции Одоина. У его двери я вежливо попросил слугу — тот еще вчера обращался ко мне как к «старухе», но теперь, естественно, не узнал и всячески раболепствовал — об аудиенции у генерала. Когда мы с Одоином устроились за амфорой с фалернским вином, я достал свой папирус и без всякого вступления заявил:

— Этот документ обвиняет тебя в подстрекательстве к заговору против нашего короля Теодориха с целью его свергнуть.

Одоин донельзя изумился, однако попытался сохранить беспристрастный, равнодушный вид.

— Да неужели? Ну, в таком случае я позову своего писца Гаката, чтобы он прочел мне его.

— Гаката здесь нет. Между прочим, именно твой писарь составил все эти листы, и потому он сейчас отсутствует. Я взял Гаката под свою защиту, чтобы он, если потребуется, засвидетельствовал в суде, что ты и твои приятели-заговорщики действительно произносили эти слова.

Лицо генерала потемнело, борода ощетинилась, и он буквально прорычал:

— Во имя всевышнего Вотана, это ведь именно ты, Торн, продал мне этого юного красавчика, всучил этого умника-чужеземца. Если уж говорить о заговоре и предательстве…

Я бесцеремонно перебил его, сказав:

— Поскольку твой писарь отсутствует, позволь мне самому прочесть тебе сей документ.

Когда я закончил чтение, цвет лица Одоина изменился, став из багрово-красного пепельно-серым. Некоторые вещи, насколько я знал, он обсуждал со своими гостями еще до того, как ко мне прибыл Артемидор. Например, было общеизвестно, что Одоин полагал, якобы его обманули при какой-то сделке с землей. Он обратился в суд, но проиграл, затем стал апеллировать к высшим судебным инстанциям, но каждый раз безуспешно, и наконец обратился к самому Теодориху. Ну, это все было очень похоже на то, что произошло с родным племянником короля Теодохадом. Но если сердитый Теодахад всего лишь обиделся и разочарованно отступил, то Одоин — теперь в этом не осталось никаких сомнений — предпочел отомстить тому, кто совершил по отношению к нему «несправедливость».

— Ты собрал всех тех, кто был недоволен Теодорихом или озлоблен, — сказал я. — Эти документы свидетельствуют, что ты встречался и беседовал с ними здесь, под крышей собственного дома. Вот имена остальных недовольных вроде тебя готов, инакомыслящих римских граждан и многочисленных христиан-католиков, враждебно настроенных по отношению к Теодориху, включая и двух кардиналов из свиты самого Папы.

Одоин резко дернулся, чуть не разлив вино из своего кубка, словно хотел выплеснуть его мне в лицо или выхватить папирус из моих рук. Я сказал ему:

— Копии всех этих документов уже на пути в Равенну. В ближайшее время всех остальных заговорщиков бросят в тюрьму.

— А меня? — хрипло спросил он.

— Постой, я еще не договорил. Позволь мне зачитать тебе твои собственные слова: «Теодорих к старости стал таким же безвольным и мягкотелым, как и свергнутый им Одоакр. Пора заменить Теодориха кем-нибудь получше». Скажи мне, Одоин, ты ведь имел в виду себя? Ну и как, ты думаешь, поведет себя Теодорих, когда прочтет это?

В ответ Одоин сказал лишь:

— Вряд ли ты пришел сюда, Торн, один и без оружия, чтобы забрать меня в тюрьму.

Я твердо посмотрел на него:

— Ты был храбрым воином, способным генералом и до недавнего времени верным сподвижником короля. Поэтому, учитывая твои былые заслуги, я и пришел сюда, чтобы дать тебе шанс избежать публичного позора.

В «Истории готов» Кассиодора записано, что herizogo Одоин вместе со своими многочисленными сообщниками был обезглавлен три дня спустя на Forum Romanorum[175]. Так оно и было. Но только Артемидор, Гакат и я — а также двое моих доверенных телохранителей, которые сопроводили предателей в тюрьму, — знали, что Одоин к тому времени уже был три дня как мертв. В тот памятный вечер он предпочел достойную патриция смерть: достал из ножен свой меч, прижал его острие к груди, а рукоятку к мозаичному полу, после чего надавил на него всей массой тела, пока меч не пронзил его насквозь и его тело не упало на пол.

* * *

Лично для меня эти события имели два последствия. Во-первых, между мной и Артемидором, прежде чем он отбыл из Рима, состоялся следующий разговор.

— Сайон Торн, — сказал он, — наш уважаемый поставщик рабов, Грязный Мейрус, уже достиг возраста своего прародителя Мафусаила, а потому желает оставить торговлю. Я прошу твоего разрешения посоветоваться с ним относительно того, чтобы назначить нового представителя в Новиодуне.

— Я разрешаю, — ответил я. — И более того, я скопил уже вполне достаточно, дабы безбедно провести остаток жизни даже в том случае, если я переживу Мейруса и Мафусаила, вместе взятых, а потому впредь не желаю заниматься работорговлей. Сам я никогда не хотел бы стать рабом, а потому больше не собираюсь нести ответственность за создание рабов. Вот, возьми-ка, Артемидор… я уже давно подготовил и подписал это… Я жалую тебе свое поместье в Новы.

Он развернул документ и буквально онемел от изумления, словно и не был греком.

— Как следует заботься о нем и о тех людях, что там живут, Артемидор. Они все были мне очень дороги.

Другое событие, задевшее лично меня, произошло чуть раньше, в тот день, когда я оставил Одоина лежать на мозаичном полу, а сам вернулся в дом Веледы, переоделся в свой лучший женский наряд и отыскал молодого красавца Гаката.

* * *

Прошло уже несколько лет с тех пор, как торговля, путешествия и далекие горизонты потеряли для меня свою привлекательность, то же самое произошло и еще кое с чем, некогда столь желанным и неодолимым, а теперь уже менее заманчивым, чем прежде. Акх, я знаю, что никогда не смогу полностью удовлетвориться и перестать заниматься любовью, однако с течением времени обнаружил, что плотские наслаждения уже не нужны мне в таких количествах и так часто. Это произошло вовсе не из-за отсутствия достойных партнеров. Даже теперь — как Веледа и, разумеется, как Торн — я мог подобрать любого партнера противоположного пола, если бы пожелал найти такового моего возраста. Но какой же мужчина или какая женщина, пора цветущей юности и красоты которых уже миновала, захотят лечь в постель с такими же, как они, старыми и поизносившимися любовниками.

Помнится, давным-давно в устье Данувия я видел старых супругов: муж и жена, Филейн и Баутс, выглядели совершенно одинаково. Теперь, глядя на мужчин и женщин, достигших моего возраста, я замечал, что то же самое происходит и с ними. За исключением платья, они почти ничем не отличались друг от друга. Некоторые мужчины были лысыми, а лица женщин покрывали волосы. Одни были костлявые, другие тучные, одни были больше покрыты морщинами, чем другие, но все они были одинаково мягкими, аморфными и, на мой взгляд, одинаково среднего рода. Мне совершенно не хотелось узнать, что у них под платьем, да и не было никакой необходимости это делать. Совершенно очевидно, что все обычные мужчины и женщины, если они прожили так долго, превращались во что-то вроде евнухов. Полагаю, это рано или поздно произойдет и со мной. Но ясно так же и то, что поскольку я никогда не был обычным человеком, то мне, к счастью, все же понадобится на это больше времени.

В качестве Торна мне было нетрудно пользоваться более молодыми партнершами, даже партнершами намного моложе меня. Это достаточно просто даже для самых старых и омерзительных мужчин: существует множество lupanares и уличных noctilucae. Но у меня все-таки имелось преимущество, и мне не приходилось выбирать среди них. Куда бы я ни направился, везде были привлекательные молодые женщины, юноши и даже мальчики, стремившиеся угодить человеку столь высокого положения в обмен на маленький знак внимания, протекцию или просто в надежде поддерживать длительную связь — дабы иметь возможность похваляться, что они удостоились такой чести.

Но даже в обществе самых приятных случайных знакомых, был ли я при этом Торном или Веледой, неважно, я, увы, осознавал, что между мной и моими молодыми любовниками существует непреодолимая пропасть. Эти юноши и девушки, столь привлекательные в постели, не слишком стремились продемонстрировать ласку и соучастие после совокупления. Как Торну мне было невыразимо скучно лежать рядом с молодой женщиной и обсуждать с ней последнюю римскую моду. Как Веледа я зевал, когда молодой человек рядом со мной лепетал что-то относительно ставок на «зеленых» и «синих» вовремя игр в цирке. То же самое происходило, если Торн упоминал об осаде Вероны или Веледа заводила речь о косоглазом Страбоне: партнеры смотрели на меня с невыразимым изумлением, словно я, как старик, рассуждал о древней истории. Все чаще для того, чтобы при расставании избежать взаимных оскорблений, я избавлялся от этих молодых любовников и любовниц как можно раньше утром.

Я должен упомянуть еще кое о чем, и позвольте мне для наглядности сравнить нашу жизнь с кухней. Существует множество способов приготовить свинину с бобами. Но даже самый опытный повар в самой удобной, оснащенной всем необходимым кухне может приготовить это блюдо только этими способами и новых уже не придумает. А поскольку я испытал в своей жизни все комбинации, возможные между мужчиной и женщиной, включая и совсем уж необычные вариации между мной и моим братом-сестрой маннамави Тором, для меня в области плотских утех не осталось больше ничего, что могло бы вызвать лихорадку открытия или изумление. На мой взгляд, не существует плохого секса, но и хороший, очень хороший секс, даже самый лучший, после бесчисленных повторений теряет свою прежнюю прелесть и вкус.

Сыграло свою роль и еще одно обстоятельство: в последние годы Веледе стало сложнее добиваться любви, чем Торну. Хотя моложавое лицо и крепкая фигура у меня сохранялись, как я надеялся, дольше, чем у других женщин, — пока мне не исполнилось лет пятьдесят или около того, — я считаю, что даже прекрасная Венера с возрастом, должно быть, поизносилась. И если седеющие волосы делали herizogo Торна (как утверждали другие) «благородным и мудрым», а морщинки возле глаз придавали его лицу «грусть и мудрость», то что касается Веледы, ох, vái! — да сами спросите любую женщину, что та испытывает, когда видит все это в зеркале.

Однако я с лихвой воспользовался всеми отпущенными мне годами. Помните того молодого optio, с которым я познакомился в Равенне на церемонии венчания Теодориха? Так вот, я часто встречался взглядами с каким-нибудь молодым незнакомцем посреди ликующей толпы, или же в моем обеденном зале, или в городском саду — и все эти знакомства имели самые приятные последствия. Но со временем ламп в комнате или подсвечников на столе становилось все меньше, а сад погружался в сумерки, потому что я достиг того возраста, когда женщина узнает одну простую истину: темнота добрее, чем свет. И очевидно, настало время…

Так вот, в тот памятный день я сказал Гакату, молодому рабу-черкесу, благодаря которому удалось раскрыть заговор:

— За твою службу королю Теодориху, за содействие в разоблачении предателя Одоина тебе даруется свобода. С этих пор ты свободный человек. Более того, за твою помощь и за то, что ты ввел ее в дом Одоина, твоя названная старшая сестра Веледа также хочет отблагодарить тебя.

Помню, тем вечером Гакат несколько раз произносил самые почтительные для черкеса слова:

— Младший брат не может ни в чем отказать старшей сестре… любая просьба старшей сестры — это приказ для младшего брата…

Я изо всех сил старался не замечать, что юноша каждый раз отворачивался, или прикрывал глаза, или же сдерживал под конец вздох облегчения.

Однако я все-таки не смог себя обмануть. Именно поэтому Гакат оказался последним мужчиной, который имел дело с Веледой. Я запер на замок дом за Тибром и роздал все, кроме самых дорогих для сердца Веледы нарядов и украшений, а также продал или освободил всех рабов, которые прислуживали хозяйке особняка.

Похоже, уход Веледы со сцены в дальнейшем уменьшил также и активность Торна в этих делах. Хотя как Торн я до сих пор могу наслаждаться совокуплением — и делаю это, когда мне хочется, и надеюсь, что стану заниматься этим и на смертном одре, — но я уже больше не ищу с такой жадностью плотских наслаждений. И все реже и реже этим занимаюсь. Молодых возлюбленных я нахожу довольно пустыми и глупыми, а старых — просто невыносимыми. Тем не менее мужчины и женщины моего возраста, хотя я и не воспринимаю их как потенциальных любовников, духовно близки мне: понятно, что у ровесников сходные интересы и мысли, общие воспоминания. Вот почему я время от времени позволяю себе более спокойные радости в веселой компании за уставленным многочисленными яствами столом, предпочитая их более интимным удовольствиям, которые можно получить в постели.

Все это так, однако я должен с иронией отметить, что именно любовное приключение — в какой-то степени любовное — нарушило то безмятежное существование, которое, как я думал, продлится до самой моей смерти.

7

Все началось со сплетен, и первую такую сплетню принес мне бывший воин, а теперь уже давно caupo Эвиг. Еще в первый приезд в Рим я велел ему оставаться моим наблюдателем среди простонародья. Эвиг регулярно докладывал мне об их делах, мыслях, настроениях, обо всех происшествиях, даже самых незначительных, чтобы я в свою очередь мог всегда держать Теодориха в курсе дел простых граждан. Однажды, явившись ко мне с очередным докладом, Эвиг вскользь упомянул, что некая caia Мелания, вдова, только что прибывшая в Рим, купила прекрасный старый дом на холме под названием Эсквилин и наняла большое количество мастеровых, чтобы обновить его. Я, помню, тогда порадовался, подумав, что новая горожанка снабдит работой местных жителей, но ничего особенного в этом известии не усмотрел.

Когда спустя несколько недель я вновь услышал о caia Мелании от других своих приятелей, принадлежащих к иному классу общества, — они с почтением и даже с каким-то трепетом говорили о тех суммах, которые она тратила на свое новое жилище — я также не обратил на это внимания. Я вспомнил, что женщина с таким же именем жила некогда в Виндобоне, и даже лениво подумал про себя, уж не та ли это самая персона. Но затем решил, что вряд ли: Мелания — довольно распространенное женское имя.

Впервые эта особа привлекла мое внимание, когда я услышал разговоры о ней на пиру, который давал старый сенатор Симмах. В тот вечер у столов в его триклиниуме возлежало множество знатных гостей — немало других сенаторов и их жен: magister officiorum Теодориха Боэций с супругой, городской префект Рима (в то время им был Либерий), а также примерно еще два десятка самых известных жителей города. Все они, казалось, были гораздо лучше меня осведомлены об этой caia Мелании. Во всяком случае, они отпускали заслуживающие внимания замечания о непомерных расходах этой женщины и строили догадки о том, что за заведение откроется в ее новом доме.

Затем, когда дамы покинули триклиниум и мы остались в чисто мужской компании, сенатор Симмах рассказал присутствующим, что он узнал об этой таинственной женщине. И хотя сам он был пожилым и респектабельным человеком, Симмаху эти разоблачения, очевидно, доставляли удовольствие. (Вообще-то, несмотря на почтенный возраст и высокое положение в обществе, у него до сих пор во дворе стояла небольшая статуя Вакха с огромным вставшим fascinum, мимо которой некоторые из его гостей предпочитали проходить, скромно потупив глаза.)

— Эта женщина, Мелания, — со смаком произнес Симмах, — богатая вдова, прибывшая откуда-то из провинций. Она уже далеко не молода и тратит деньги своего покойного супруга. Caia Мелания приехала к нам, чтобы исполнить свою миссию, призвание, возможно, даже божественное предназначение. Свой роскошный особняк на холме Эсквилин она намеревается сделать самым великолепным — и самым дорогим — домом свиданий, какой только существовал со времен Вавилона.

— Eheu, так эта загадочная женщина всего-навсего lena?! — воскликнул префект Либерий. — Интересно, есть ли у нее соответствующее разрешение?

— Ну, я бы не назвал ее дом lupanar, — ответил Симмах, посмеиваясь. — Это слово сюда не подходит. Точно так же не подошло бы и слово lena для описания вдовы Мелании. Я встречался с ней, это самая обходительная и достойная дама, каких я только видел. Она даже удостоила меня чести и показала свое заведение. Потребовать, чтобы tabularius выдал ей соответствующее разрешение, на мой взгляд, просто немыслимо.

— Все-таки коммерческое заведение… — проворчал Либерий, как всегда обеспокоенный налогами и сборами.

Но Симмах, проигнорировав его замечание, продолжил рассказ:

— Дом вдовы, несмотря на все его богатство, всего лишь маленькая драгоценная шкатулка. Только одного… хм… клиента и принимают там каждую ночь. И больше никого! Причем сначала он имеет беседу в прихожей с самой госпожой Меланией. Она учиняет ему подробный допрос — ее интересуют не только имя, положение в обществе, характер и финансовые возможности мужчины (а берет она и впрямь очень дорого), но также и его вкусы, предпочтения и самые интимные склонности. Она желает узнать даже о его предыдущем опыте общения с женщинами — уважаемыми и не очень.

— Ну и ну! — поразился Боэций. — Какой же, интересно, порядочный мужчина станет обсуждать свою жену или даже своих наложниц со сводницей? И какова же причина таких расспросов?

Симмах подмигнул нам и приложил палец к своему носу.

— Только когда Мелания, так сказать, полностью снимет мерку, только после этого она подает тайный сигнал скрывающемуся поблизости слуге. В этой прихожей повсюду расположены двери. И вот одна из них открывается. На пороге оказывается та самая женщина, о которой мечтал данный конкретный мужчина, которую он вожделел всю свою жизнь. Caia Мелания обещает исполнить самые заветные желания, и я склонен ей верить. Eheu, друзья мои, как бы мне хотелось скинуть лет этак шестьдесят! Вновь стать юношей! Я был бы первым в этой прихожей.

Тут другой сенатор рассмеялся и сказал:

— В любом случае сходи, ты же у нас еще крепкий старый сатир. Возьми с собой своего порочного маленького Вакха, и пусть он займет твое место.

Присутствующие развеселились еще сильнее, принялись добродушно подшучивать и строить догадки — вроде того, где Мелания добывает своих «девушек мечты», — но я не особо обратил на это внимание. За свою жизнь я повидал разные lupanares. Этот, может, и был похож на драгоценную шкатулку, но суть от этого не менялась: всего лишь очередной дом, полный шлюх, а почтенная вдова caia Мелания просто еще одна корыстная старая lena.

Затем Симмах сменил тему беседы, сказав более мрачным тоном:

— Я обеспокоен последними событиями и хочу спросить у вас, друзья мои, совета. Вчера прибыл гонец и привез послание от короля. Теодорих хочет, чтобы я поддержал в Сенате предложенный им закон против произвола ростовщиков.

— Ну и что же беспокоит тебя? — удивился Либерий. — По-моему, так очень нужный и своевременный закон.

— Разумеется, — ответил Симмах. — Что меня беспокоит, так это то, что Теодорих прислал мне уже точно такое же письмо больше месяца тому назад и я уже поддержал этот закон, произнеся длинную речь. Мало того, предложенный закон был поставлен на голосование и прошел большинством голосов почти месяц назад. Можешь спросить хоть у Боэция. Я никак не возьму в толк, почему же Теодорих повторяется?

Наступила тишина. Затем кто-то заметил снисходительно:

— Ну, с возрастом человек может стать забывчивым…

Симмах фыркнул:

— Я старше Теодориха. Однако не забываю надеть тогу, когда выхожу из latrina[176]. И уж наверняка не забыл бы о принятии важного законопроекта.

— Ну… — произнес кто-то еще, тоже снисходительным тоном, — королю приходится держать в голове значительно больше всего, чем нам, сенаторам.

— Это правда, — сказал Боэций, верный соратник короля. — Затянувшаяся болезнь супруги действительно подействовала на разум Теодориха. Король очень расстроен. Я заметил это. И Симмах тоже. Мы делаем все, что можем, чтобы скрыть его слишком серьезные промахи, но иногда Теодорих посылает гонцов, не советуясь с нами. Остается лишь надеяться, что он придет в себя после того, как королева поправится.

— Если Теодорих, даже в его возрасте, лишится брачных отношений, — вставил придворный медик, — то у него может произойти закупорка сосудов из-за сдерживаемых животных страстей. А хорошо известно, что это способно явиться причиной многих серьезных расстройств.

— Тогда, — заявил некий нахальный молодой патриций, — давайте пригласим короля на юг, в Рим. До тех пор пока его Аудофледа не выздоровеет и не будет способна снова исполнять свои обязанности, он может посещать новый lupanar госпожи Мелании. Это должно очистить его каналы.

Несколько молодых людей громко рассмеялись, сочтя шутку забавной, но гости постарше сердито одернули их за непочтительность, и больше уже имени Мелании в тот вечер никто не упоминал.

Однако в последовавшие за этим месяцы я продолжал постоянно слышать об этой женщине то от одного, то от другого из моих друзей и знакомых мужчин. Это были весьма состоятельные люди, примерно моего возраста и положения, обычно не склонные обсуждать свои личные дела. Теперь же они взахлеб рассказывали о тех фантастических женщинах, которыми наслаждались в доме на холме Эсквилин.

— Сероглазая черкешенка, гибкая до невероятности…

— Эфиопка, черная как ночь, но для меня словно взошло солнце…

— Армянка, каждая грудь величиной с ее голову…

— Бледная полянка, восьми лет всего. Поляне хороши только в детском возрасте, потому что, достигнув половой зрелости, они становятся чрезмерно тучными…

— Сарматка, яростная, дикая, ненасытная. Думаю, она раньше наверняка была амазонкой…

Все их восторги были довольно однообразными, однако как-то я услышал кое-что интересное:

— Ходят слухи, что Мелания еще не нашла достойного мужчины для главного своего сокровища. Ну, если не достойного, то, по крайней мере, достаточно богатого, чтобы заплатить за совершенно удивительную девушку. Настоящая редкость, как мне говорили. Все мужчины в Риме жаждут узнать, что же такое прячет госпожа Мелания. Эх, вот бы оказаться тем самым счастливчиком.

Я решил навести справки.

— Красивая юная девственница, сайон Торн, представительница народа, который зовется seres, — доложил мне верный Эвиг, который знал обо всем, что происходило в Риме. — Ее доставили сюда под покровом ночи и с тех пор никому не показывают. Говорят, якобы девушка эта вся бледно-желтого цвета, уж не знаю, можно ли такому верить.

— Я могу в это поверить, — пробормотал я. — Бледно-персикового цвета, если уж быть точным.

Эвиг с интересом воззрился на меня:

— Если ты знаешь о таких вещах, сайон Торн, то, может, именно для тебя и доставили эту девственницу?

Ну, еще давным-давно монахи в аббатстве Святого Дамиана первыми подметили, что любопытство было моим главным пороком.

— Эвиг, — произнес я, — ты знаком с мастеровыми, которые работали в этом доме. Я полагаю, там не слишком много дверей. Постарайся принести мне план особняка.

Так и получилось, что однажды летним вечером я появился в доме на холме Эсквилин. Открывшая дверь хорошенькая служанка проводила меня в прихожую. Помещение это было округлой формы и просторное, мне, старому опытному воину, достаточно было одного взгляда, чтобы все как следует рассмотреть. В центре комнаты стоял стол из розового мрамора, по обеим сторонам от него — такие же мраморные скамьи, больше никакой мебели не было. Caia Мелания полулежала-полусидела на скамье, повернутой к двери, через которую я вошел. В полукруглой стене за ее спиной виднелось еще пять таких дверей, все закрытые. На одном конце мраморного стола стояла изящная хрустальная ваза, полная только что сорванных персиков, все они были крепкие, спелые и безупречной формы, в каплях росы; поверх плодов лежал небольшой нож из червоного золота. На другом конце стола стояла хрустальная чаша поглубже, с водой, в которой, шевеля прозрачными, похожими на вуаль плавниками и хвостами, лениво плавали какие-то маленькие рыбки, тоже персикового цвета.

Очевидно, розовый, или персиковый, был любимым цветом Мелании, во всяком случае, в тот день на ней была парчовая тога такого же оттенка. Как и говорили, хозяйка особняка была уже весьма почтенной матроной, от силы на восемь или десять лет моложе меня. Однако для своего возраста она прекрасно сохранилась — хрупкая, но с прекрасной фигурой, — я представляю, какой красавицей она была в юности. Теперь же безжалостное время дрожащими пальцами небрежно окрасило несколько ее золотистых локонов в серебряный цвет, а ниже щек цвета полупрозрачной слоновой кости тут и там виднелись морщинки. Однако ее голубые глаза были большими и блестящими, а губы — все еще розовыми и не сморщенными. Эта женщина не нуждалась ни в какой косметике, чтобы замаскировать изъяны или приукрасить достоинства.

Caia Мелания сделала короткий приглашающий жест, и я занял место напротив нее, усевшись при этом как можно прямее. Без всяких приветствий, улыбок и церемоний она начала свой допрос. Как меня и предупреждали, вопросов было много, но — хотя ее голос и звучал довольно благожелательно — она задавала их так, словно выполняла какую-то проформу. Это заставило меня заподозрить, что она заранее наводила справки обо всех кандидатах, прежде чем они переступали порог ее дома. Когда я рассказал хозяйке о своих вкусах и склонностях, она осталась все такой же равнодушной. И тут я прервал расспросы, чтобы легкомысленно заметить:

Как я понял, caia Мелания, ты уже сочла, что я не гожусь для самого главного сокровища твоей шкатулки.

Она подняла бровь, немного откинулась назад и холодно взглянула на меня.

— Почему ты так думаешь?

— Ну, я честно ответил на все твои вопросы. Я не притворяюсь, что являюсь знатным благородным патрицием или кем-то в этом роде. Да и к этому моменту ты, должно быть, уже сама догадалась, что я не вхожу также и в число самых известных римских распутников.

— Из этого ты заключил, что недостоин самой лучшей девушки в моем доме?

— Ты здесь хозяйка, caia Мелания. Тебе и решать. Неужели ты сочла меня достойным?

— Взгляни сам — и увидишь.

Она подала какой-то тайный знак, потому что одна из дверей за ней тихо открылась и на пороге появилась девушка-sere. Как я уже обнаружил много лет назад, представительницы этого народа не имеют волос на теле, вот и сейчас наряд из прозрачной пуховой ткани, который был надет на этой девушке, не скрывал ничего подобного. Каждая прекрасная черта ее была беззастенчиво открыта моему восхищению, ясно, что sere как следует постаралась, чтобы ее тело персикового цвета приняло наиболее привлекательную позу.

Я сказал:

— Это и есть та редкость? Главный приз? Жемчужина твоей коллекции? Для меня? Я едва осмеливаюсь надеяться. Нет, правда, я потрясен. — И тут же демонстративно зевнул, дав понять, что на самом деле ничего такого не думаю.

Девушка в дверях выглядела обиженной, а Мелания произнесла ядовитым тоном:

— Что-то не слишком похоже, что ты потрясен.

Я искоса посмотрел на нее и рассудительно заметил:

— Думаю… когда тебе было столько же лет, сколько ей сейчас, то ты, caia Мелания, наверняка была намного красивее.

Хозяйка заведения слегка смутилась, но резко бросила мне:

— Я не торгую собой. А девушка-sere торгует. Неужели ты хочешь сказать, что можешь устоять перед ней?

— Да. Видишь ли, я всегда старался следовать одному из афоризмов поэта Марциала. — Я процитировал: — «Живи так, чтобы, оглядываясь назад, ты снова с удовольствием проживал свою жизнь». Поэтому один раз мне уже довелось получить наслаждение от девушки-sere. Теперь у меня есть мои воспоминания, моя вторая жизнь, так сказать. Полагаю, что тебе лучше приберечь эту девушку для кого-нибудь не такого пресыщенного, не столь искушенного…

Мелания процедила сквозь зубы:

— Ее берегли для одного-единственного мужчины.

— И ты выбрала именно меня? Но почему?

Она выглядела слегка сбитой с толку.

— Я имею в виду… девственность — это настоящее сокровище… Вот ты отказываешься от такой возможности, а какой-нибудь другой мужчина оценит…

Я кивнул:

— Да уж, он и впрямь будет единственным. Ты права. Eheu, чего в нашем мире в изобилии, так это опасностей.

Мелания посмотрела на девушку-sere, которая сперва обиженно надула губки, а затем бросила на меня долгий взгляд, Она, очевидно, решила, что я говорю все это лишь потому, что нервничаю и всячески пытаюсь скрыть свое волнение. Поэтому красотка, сделав над собой усилие, постаралась сдержать свое нетерпение и, чтобы помочь мне расслабиться, сказала:

— Возможно, я слишком тороплю тебя, сайон Торн. — Девушка сделала знак, и дверь за ней закрылась. — Давай просто посидим и поболтаем немного. Вот, раздели со мной один из этих персиков.

Красавица взяла миниатюрный золотой нож, затем вежливо дождалась, когда я выберу персик и протяну его ей. Она осторожно разрезала покрытый росой персик на две части, извлекла косточку и протянула мне половинку плода. Я благоразумно не дотронулся до персика, пока девушка не откусила от своей половинки, что она и сделала с видимым искренним удовольствием. Sere улыбнулась мне с полным ртом и искренне сказала:

— Восхитительно! Это один из тех персиков, которые скорее пьешь, чем ешь.

При этих словах я взял свою половинку. Однако не отправил ее в рот, а поднес к хрустальному сосуду с рыбками и так сильно сдавил персик, что сок с мякотью брызнул прямо в воду. Почти в тот же самый момент несколько рыбок в сосуде заметались в возбуждении, а одна перевернулась кверху брюхом и всплыла на поверхность. Я перевел взгляд с сосуда на Меланию: лицо ее побелело, а глаза широко раскрылись. Вся дрожа, она попыталась встать, но я покачал головой и резко ударил кулаком по столу, подавая сигнал. Все пять дверей позади хозяйки моментально открылись, на каждом пороге стояло по воину из числа тех, что я привел с собой, с мечами наготове. Они ждали от меня дальнейших приказаний, но я сел и стал ждать тоже, пока коварная женщина наконец не заговорила.

— Я была уверена, что тщательно все продумала, — произнесла она, и голос ее при этом слегка дрожал. — Мне казалось, что я все предусмотрела. Не может быть, чтобы ты знал, кто я такая. Я очень старалась не появляться на людях в Риме. А ты, выходит, догадался обо всем еще до того, как переступил порог моего дома. Но каким образом?

— Я прекрасно знаю, чего можно ожидать, вот не всегда только знаю от кого, — сказал я. — Когда-то я сам подстроил такую же ловушку для одного мужчины. Правда, у меня не было такой экзотической и привлекательной приманки — и, признаться, я был не таким терпеливым, как ты, — но в целом замысел был похожим. А еще у меня есть кое-какой опыт по части ядов. Эта девушка venefica. Верно?

Мелания уныло кивнула.

— И если бы я отверг ее, в ход пошло бы вот это, да? — Я взял маленький фруктовый нож. — Одна из сторон лезвия была покрыта ядом, но только одна сторона, так?

Она снова кивнула.

— Как я должен был умереть? В конвульсиях, чтобы ты смогла вволю надо мной посмеяться? Или яд парализовал бы жертву и я лежал бы недвижимый и безъязыкий, так, чтобы ты могла мне рассказать, почему я умираю? Или…

— Нет-нет, — перебила меня Мелания. — Твоя смерть была бы милосердной: мгновенной и безболезненной. Вот как у них. — Она показала на сосуд, в котором теперь уже все рыбки плавали кверху брюхом.

— А если бы я обнял venefica?

— То же самое. Это самый надежный и безболезненный из известных мне ядов. Его получают из колючек морского ежа. Я не собиралась заставлять тебя мучиться. Я лишь собиралась отомстить, да, отомстить за тех, кого ты убил. Но я вовсе не хотела причинять тебе страдания… правда не хотела.

Я вздохнул.

— Вот уже много лет как мне не доводилось кого-нибудь убивать. Почему ты так долго ждала?

— Я не просто ждала. Я была очень занята, посвятив осуществлению своей мести все эти годы. Оказалось довольно легко узнать, кто на самом деле совершил то убийство, но меня не интересовали исполнители. Я хотела выяснить, кто отдал приказ. На это ушло много времени. Затем, когда я узнала, что это был ты, предстояло еще разработать детальный план. Да и добраться до тебя было непросто.

Я издал короткий смешок:

— Представь, я столкнулся с той же самой проблемой, когда расставлял похожую ловушку своему врагу.

— Ты годами разъезжал туда и обратно, и я вынуждена была следовать за тобой. Наконец, когда ты, казалось, осел здесь, в Риме, я решила, что именно этот город и станет тем местом, где я осуществлю свою месть. Словом… много прошло времени. Мне нужна была такая приманка, которая наверняка привлечет тебя, от которой ты уж совершенно точно не сможешь отказаться.

Она грустно улыбнулась.

— Но все провалилось, я недооценила твой огромный опыт. Кстати, а какую женщину ты использовал в качестве приманки в своей ловушке?

— Только себя. У меня больше никого не было.

Мелания бросила на меня недоуменный взгляд, но затем продолжила:

— Итак, четырнадцать лет назад я ухитрилась купить девочку из очень экзотического племени. Мне пришлось долго ее искать, посылать гонцов во все концы земли — можешь себе представить, как долго это продолжалось, сколько было разных сложностей и разочарований. А затем я растила девочку на этом яде, приучала к нему, пропитывала ее им. Иглы ежа содержат яд в очень малых количествах, поэтому мне пришлось создать чуть ли не целую рыболовецкую флотилию, пока я этим занималась. — Она вздохнула. — Однако, как оказалось, все впустую.

Я заметил:

— Мне кажется, в твоей мести нет логики. Ты сама сказала, что тебя не интересуют исполнители. Но ты должна знать, что я отдавал приказ, только когда находился на службе у Теодориха. Почему же ты не стала охотиться на короля?

— Я бы так и сделала, если бы могла пробиться сквозь всех его многочисленных стражников, — призналась она задумчиво. — Это стало бы возможным, если бы я добилась успеха с тобой. Это еще может произойти.

Я повернулся к optio своих меченосцев:

— Ты слышал? Эта особа угрожала королю.

— Я все слышал, сайон Торн. — Он сделал шаг вперед. — Нам убить ее?

Я сделал ему знак попридержать оружие, и вдруг женщина сказала:

— Торн, я бы предпочла смерть темнице.

Что-то в ее интонации показалось мне очень знакомым, и я спросил:

— Скажи, тебя и правда зовут Мелания?

— Нет, меня зовут иначе. Я взяла имя женщины, которую твои воины убили по ошибке вместо меня. Она была сестрой моего мужа.

Я кивнул, догадавшись, кто передо мной. И задал еще один вопрос:

— А что касается того имени, под которым я знал тебя… Скажи, ты когда-нибудь возвращалась к той ледяной реке, чтобы посмотреть, не спустились ли наши имена ниже того места, где я их когда-то вырезал?

— Нет. Я долго ждала, надеясь, что ты когда-нибудь вернешься. А затем я вышла замуж за Алипия, переехала с ним на юг и никогда с тех пор не бывала в Хальштате. Мы с мужем неплохо жили в Триденте. Его предприятие там процветало.

— Я слышал. Ливия, а помнишь, ты как-то сказала, что намереваешься идти в этой жизни своим путем?

— Я так и сделала. Я много трудилась. Я была не просто женой Алипия, этакой прилипалой на киле процветающей галеры супруга. Я работала не меньше и не хуже его. Именно поэтому, кстати, меня и не было дома, когда пришли твои воины, я была в саду на далекой горе, пыталась продать очередной урожай маслин. А вернувшись, обнаружила, что Алипий и Мелания мертвы. Соседи рассказали мне, что моего отца также схватили, возможно собираясь и его предать смерти. Но страшнее всего было, когда мне показали моего дорогого брата в мешке с солью. Сморщенного, высохшего и серого, словно свиной окорок. Это был почти самый ужасный день в моей жизни, если не считать того, когда… — Она запнулась.

Я сказал:

— Алипий пожертвовал своей сестрой в тот день, чтобы спасти тебя. У вас с ним были дети?

Со свойственной ей еще с детства горячностью Ливия спросила:

— А если они тоже умерли? — Я ничего не сказал, поэтому она продолжила: — Нет, детей у нас не было. Иначе не исключено, что я дрогнула бы в своем решении отомстить. А так… у меня никого не осталось. И когда я услышала, что мой отец и другой брат тоже мертвы, это лишь укрепило мое решение. Я знаю, Торн, ты всегда считал их ничтожествами. Может, так оно и есть, но они были единственными родными мне людьми. И теперь я хочу к ним присоединиться. Не могли бы мы поскорее покончить с этим?

— Ты сказала, что тот день, когда ты вернулась в Тридент, был самым худшим в твоей жизни, если не считать… Что же было еще ужаснее, Ливия?

Она помедлила в нерешительности, затем прошептала:

— Самым страшным стал тот день, когда я узнала, что убийца, за которым я охочусь, — это ты. — Она встала и бесстрашно взглянула мне в лицо. — Могу я теперь умереть?

— Зачем же торопиться? Ты проявила милосердие, избрав для меня легкую смерть. В свою очередь, я могу, по крайней мере, сохранить тебе жизнь. Но ты должна понимать, что я не могу даровать свободу столь настойчивому и решительному врагу. Я могу смириться с опасностью, которая угрожает лично мне, но не королю.

Я снова повернулся к optio:

— Собери всех, кто живет в доме: слуг, шлюх — всех, кроме девушки-sere. Ее оставь здесь. Остальных отведешь к префекту Либерию. Пусть распределит их между обычными lupanares. Ему придется по душе такая работа. А это заведение закрывается. И начиная с этого момента держи здесь охрану, днем и ночью.

Optio отсалютовал мне и исчез вместе с остальными воинами.

Ливии я сказал:

— Ты останешься под домашним арестом до конца своих дней. Девушка-sere будет твоей единственной служанкой. Охранники станут регулярно приносить тебе провизию, одежду, книги — все, что угодно. Но ты больше никогда не выйдешь из этого дома, и никому не дозволено будет войти сюда.

— Торн, я же сказала тебе, что предпочла бы смерть тюрьме.

— Едва ли это можно сравнивать с тюремным заключением. Полагаю, ты, в отличие от меня, никогда не бывала в темнице.

— Пожалуйста, Торн, прояви милосердие. Просто дай мне на минутку тот маленький фруктовый нож. Ради нашей былой дружбы…

— Ливия, мы уже далеко не те, что были когда-то. Ну рассуди сама. Мы теперь старики. Однако вот что я тебе скажу. Даже я, за все долгие годы моих странствий, никогда не видел ни одного дома, из которого арестованный не смог бы сбежать.

Она слегка успокоилась:

— Полагаю, ты прав.

— И если ты все-таки сочтешь свою жизнь непереносимой, Ливия, по тем или иным причинам, ну, тогда тебе не понадобится нож. Тебе достаточно будет поцеловать свою служанку.

Она улыбнулась, но невесело:

— Я не целуюсь с женщинами.

Я какое-то время раздумывал над этим, затем произнес:

— Ты ни разу не поцеловала даже меня.

Я обнял Ливию и прижался своими губами к ее губам. Какое-то время она только принимала мой поцелуй, но затем ответила на него таким же сладким поцелуем. Однако уже через мгновение Ливия задрожала и отшатнулась от меня. Ее глаза изучали меня, но ее собственное лицо при этом не выражало ни злости, ни обиды, ни отвращения. На нем было написано разве что смущение, которое медленно сменилось своего рода изумлением. Я ушел, оставив Ливию в этом состоянии.

8

Помню, как сильно удивился я в свое время, когда узнал, какое великое множество языческих богов и богинь существует у римлян. Если в нашей старой германской религии есть всего одна богиня цветов, Нертус, которая отвечает также за все, что произрастает на Матери-Земле, то язычники-римляне верят не в одно божество цветов, а в целых четыре или пять. Ну посчитайте сами. Богиня по имени Прозерпина отвечает за растения, когда они только дают побеги, Велутия заботится о распускании листвы, Нодин занимается почками и бутонами, и, наконец, когда растение находится в полном цвету, в дело вступает Флора. Но и это еще не все. Если растение съедобное, то на помощь приходит еще одна богиня, Церера, которая отвечает за плоды. Я, помню, недоумевал: зачем нужно так много богинь? А сейчас пришел к выводу, что одной не хватает. Нет богини, которая бы помогала во время опадания некогда очень красивой и полезной листвы.

Хотя Теодорих в течение всех своих, так сказать, осенних лет оставался живым и проворным, каким я всегда знал его, но я понимал, что, когда заболела и умерла его супруга Аудофледа, уже началась зима его жизни. Эту тяжелую утрату он, очевидно, переживал гораздо более болезненно, чем некогда преждевременную смерть Авроры, — может, оттого, что он старился вместе с Аудофледой. Я заметил, что это часто связывает мужчину и женщину сильнее, чем любовь, хотя эти двое, разумеется, искренне любили друг друга. В любом случае в течение тех пяти лет, что прошли после смерти королевы, Теодорих стремительно старел. Его волосы и борода, бывшие когда-то яркого золотистого цвета, а позднее излучавшие серебристое сияние, теперь стали пепельными. Каков мой друг теперь? Хотя король все еще держится прямо, он сильно исхудал, его руки иногда дрожат, и он устает даже оттого, что слишком долго сидит. Его голубые глаза, которые когда-то могли легко меняться и излучать то веселье, то ярость и наоборот, не лишились своего цвета, как это происходит у многих старых людей, но теперь в них не было прежних глубины и света. Голос Теодориха все еще тверд и громок, он не стал тонким и не дрожит, но иногда речь его становится такой же бессвязной, как и опусы Кассиодора.

В тот раз, когда Симмах выразил беспокойство насчет того, что король дважды послал к нему одно и то же письмо, сенатор лишь произнес вслух то, что давно замечали — усиленно делая вид, что все в порядке, — все придворные и приближенные Теодориха. Я сам впервые обратил на это внимание, когда как-то оказался во дворце в Равенне. Мы с королем беседовали, и тут к нам неожиданно подошла принцесса Амаласунта, ведя с собой маленького сына, принца Аталариха. Я не помню, что именно мы с Теодорихом тогда обсуждали, но он продолжил разговаривать со мной, бросив на дочь и внука такой равнодушный взгляд своих голубых глаз, словно те были слугами, которые пришли вытереть пыль. И только когда сопровождавший слуга объявил их имена, произнеся их громко и отчетливо, Теодорих моргнул, потряс головой и наконец одарил дочь и внука слабой улыбкой узнавания.

Я тактично принес свои извинения и удалился, поэтому я так и не узнал, что привело Амаласунту в тот день во дворец. Но среди слуг ходили сплетни, что она никогда не общается со своим отцом, кроме тех случаев, когда является что-нибудь потребовать или выразить свое недовольство и пожаловаться, — точно так же Амаласунта сроду не навещала «дядюшку Торна», если только не пыталась уговорить меня продать ей подешевле дорогого раба. Ни супружество, ни материнство, ни вдовство не изменили принцессу, она так и осталась той прежней Ксантиппой, какой была всегда.

Но хуже всего, что она превратила маленького Аталариха в свое подобие. В результате пятилетний малыш стал самым противным надоедой, какого только можно себе представить. Он вечно прятался за материнскую юбку и даже в этом святилище только жаловался и хныкал. Таким образом, в тот раз, когда, казалось, Теодорих не узнал своего отпрыска, я решил, что король специально сделал вид, что ничего не помнит, и что отеческую улыбку он выдавил из себя только в моем присутствии.

Но, очевидно, это не было притворством. Вскоре мне довелось оказаться среди множества гостей на пиру, который король давал в честь каких-то знатных гостей-франков. Во время трапезы Теодорих веселил честную компанию историями из нашего боевого прошлого, включая и то время, когда наша армия сумела открыть неприступное здание, где хранилась городская казна, как он почему-то сказал, Сисции.

— Мы проделали это всего лишь при помощи самых обычных зернышек овса, можете себе представить? — спросил он радостно. — Наполнили овсом оловянные клинья, из которых мы и нарезали наши «иерихонские трубы». Это была остроумная идея присутствующего здесь молодого маршала… — Он показал на меня, затем запнулся. — Молодого маршала… хм…

— Торна, — промямлил я в некотором смущении.

— Да, молодого сайона Торна. — И король продолжил свою историю, в то время как гости пожирали меня глазами, очевидно удивляясь тому, что Теодорих назвал меня молодым.

Когда история была закончена, вся компания засмеялась и одобрительно загудела, но один из франков заметил:

— Любопытно. Я посещал Сисцию после этого. Здание выглядит абсолютно целым. И почему-то ни один из горожан не упоминал об этом происшествии. А ведь такое вряд ли забудешь…

— Местные жители, вероятно, предпочитают не вспоминать о своем позоре, — перебил его Боэций, весело рассмеявшись, и перевел разговор на другую тему.

Разумеется, ни один из придворных Теодориха даже не пытался поправлять его на людях. Но я чувствовал, что, будучи самым близким его другом, могу это сделать, и позже с глазу на глаз сказал ему:

— Вообще-то при помощи «иерихонских труб» мы захватили Сингидун. А в Сисции мы сделали подкоп и пригрозили обрушить сокровищницу, именно таким способом мы и вошли внутрь.

— Да неужели? — Теодорих тут же встревожился, а затем возмутился: — Ну и что из того? Не пойму, ты-то чем недоволен? Я же похвалил тебя за находчивость, не так ли? — После этого он похлопал меня по плечу и с облегчением хихикнул. — Ну да ладно. Хорошую историю нет нужды перегружать деталями. А ведь это все еще хорошая история, а, Соа?

* * *

— Маршал Соа умер десять лет тому назад, — с грустью заметил я, когда рассказывал об этом происшествии Ливии. — Мы с Теодорихом были друзьями почти пятьдесят лет, но теперь он частенько забывает мое имя.

— Которое из твоих имен? — уточнила она с легкой насмешкой.

— Торн, разумеется. Он никогда не знал меня как Веледу. Мало кому, кроме тебя, известна моя тайна.

— Почему бы тебе не рассказать ему? — Ливия улыбнулась так же шаловливо, как делала это, когда была еще ребенком. — Вдруг это поможет забывчивому Теодориху лучше запомнить тебя.

Я тоже ухмыльнулся, но печально:

— Ну уж нет, эту тайну я хранил от него на протяжении долгих лет. И она уйдет в могилу с тем из нас двоих, Ливия, кто раньше умрет. В любом случае я уже давно не был Веледой. Только с тобой.

Это было правдой. После того как я закрыл свой дом на том берегу Тибра, у меня не было больше места, где я мог побыть женщиной. Возможно, это и было одной из причин, почему я время от времени стал навещать дом Ливии. Она никогда не отказывалась принять меня и, казалось, была даже рада моим визитам, причем, льщу себя надеждой, не только потому, что я был единственным, кого она вообще могла видеть.

За исключением этого я больше никак не облегчил Ливии содержание под стражей. Ей никогда не позволялось покидать дом, и никто не заходил к ней. Было только два человека, с кем она могла общаться: я сам и ее единственная оставшаяся служанка. Но все общение Ливии со своей рабыней сводилось лишь к отдаче простых приказов и получении таких же простых ответов. Девушка-sere казалась не слишком-то приветливой. Она прислуживала Ливии очень неплохо, но исполняла свои обязанности в печальном молчании: я понял, что бедняжка замкнулась из-за того, что я отказал ей в том единственном, для чего ее вырастили.

Мне было нетрудно раскрыть перед Ливией свою двойную природу. Я почувствовал, когда поцеловал ее в тот единственный раз, что она заподозрила правду обо мне, если только она не заподозрила ее еще много лет назад, когда была маленькой девочкой. Это открытие не потрясло, не возмутило, не ужаснуло и не удивило Ливию. Она восприняла новость спокойно, что вряд ли могло произойти, будь мы с ней помоложе. К счастью для нас обоих, мы уже миновали тот возраст, когда все мужчины и женщины рассматривают друг друга исключительно как потенциальных любовников — тогда даже женщина столь добросердечная и деликатная, как Ливия, восприняла бы это открытие с изумлением, а возможно, даже с разочарованием или с некоторым нездоровым интересом, желанием «испробовать». А сейчас все прошло спокойно.

Когда я сказал ей: «Я маннамави, андрогинес, обоеполое создание», — Ливия не разразилась изумленными восклицаниями, не стала задавать вопросов, а только спокойно ждала, что еще я сочту возможным рассказать ей. Она ни разу не намекнула, что ей интересно узнать о физической природе моей аномалии. Ни разу не полюбопытствовала, на что похожи жизнь и любовь маннамави. Хотя постепенно я сам рассказал ей много чего о себе — о тех двоих, что уживались во мне, — потому что теперь, когда бы я ни оказался в Риме, я все чаще и чаще приходил навестить Ливию.

Нам было уютно вдвоем — хотя, наверное, правильнее было бы сказать, втроем. Разумеется, я всегда прихожу в дом узницы одетым как Торн, но, оказавшись внутри, я могу свободно общаться с Ливией как мужчина с женщиной или как женщина с женщиной. Я даже могу говорить с ней о многих вещах, которые не могу или не хочу обсуждать с другими людьми. Возможно, тут сыграло свою роль то, что я познакомился с Ливией давным-давно. Я встретился с ней даже прежде, чем с Теодорихом. Кстати, в последнее время я все чаще прихожу к Ливии, чтобы поговорить именно о нем.

— В моих словах есть лишь доля шутки, — сказала она теперь. — Нет, серьезно, Торн, почему бы и не рассказать королю всю правду о себе?

— Liufs Guth! — воскликнул я. — Признаться, что я почти полвека обманывал его? Если Теодорих не умрет на месте от апоплексического удара, то, конечно же, пожелает, чтобы я умер еще худшей смертью.

— Сомневаюсь, — заметила Ливия. Она из деликатности воздержалась от того, чтобы указать на очевидное: не все ли теперь равно, какого пола была такая старая развалина вроде меня. — Попробуй, Торн. Расскажи ему.

— И к чему это приведет? Мы, придворные, уже поняли, что разум и память короля затуманены. Это может пагубно отразиться на его состоянии…

— Ты сам говорил, что промахи Теодориха начались во время болезни королевы и усугубились с ее кончиной. И что сейчас единственная женщина рядом с ним — это его дочь, которая лишь неизменно огорчает его. Теодорих может почувствовать себя лучше в обществе новой женщины. Своей ровесницы, которая вдобавок хорошо знает его. И которая, как это ни удивительно, оказывается, была ему верным другом всю жизнь. Веледа вполне может оказаться той, в ком он нуждается.

— Как ты во мне? — спросил я, улыбаясь, но затем решительно покачал головой. — Я благодарен тебе за совет, Ливия, но… eheu! Нет, я не могу нарушить свое долгое молчание. Во всяком случае, пока.

— А потом, — сказала она, — может так оказаться, что будет уже слишком поздно.

* * *

Даже христианские священники, римские авгуры и готские прорицатели — словом, все те, кто притворяется, будто знает хитрости коварных демонов, — не в состоянии прогнать те злые силы, что терзают человека, когда он становится старым и беззащитным. Если существует демон забывчивости и если он впервые незаметно подкрался, воспользовавшись слабостью Теодориха, оплакивающего Аудофледу, то тогда, похоже, все остальные демоны только и ждали момента, чтобы пробиться сквозь щели в броне нашего короля. И они ловко отыскали их, потому что с этого времени каждый год случалось что-нибудь, что подобно осадному тарану разрушало защиту Теодориха.

Его королева скончалась в 520 году от Рождества Христова. А год спустя из Лугдуна пришло известие о смерти его старшей дочери Ареагни. Теодорих не особенно убивался, потому что ему сообщили, что она умерла легко, во сне, а жизнь у Ареагни была счастливой. Целых пять лет до этого она была королевой бургундов, ее супруг Сигизмунд унаследовал корону своего отца в 516 году. Вдобавок у Ареагни остался сын, юный принц Сигерих, еще один внук Теодориха, наследник бургундского престола.

Однако вскоре, в 522 году, из Лугдуна пришло другое, поистине ужасное известие. Вдовствующий король снова женился, и его новая супруга, разумеется, собиралась родить ему собственных детей и не хотела, чтобы у них были соперники. Словом, она убедила Сигизмунда убить своего первенца, юного принца Сигериха. Полагаю, мы никогда не узнаем, почему король Сигизмунд совершил это ужасное преступление, был ли он жестоким чудовищем, самым большим подкаблучником в истории или же совершенным безумцем. Так или иначе, если он прослышал о склонности Теодориха к забывчивости, или же рассчитывал на то, что его бывший тесть не заметит это чудовищное детоубийство, или же думал, что гот может позволить так оскорбить себя и оставить оскорбление без отмщения, — в любом случае Сигизмунд очень сильно ошибался.

Теодорих собрал всех нас, своих советников, в тронном зале, и мы увидели, что чудовищная ярость придала королю сил и он вновь стал тем, кого мы помнили. Его глаза перестали быть тусклыми, они засверкали синим светом подобно огням Gemini. Его борода больше не свисала самым унылым образом и не выглядела прилизанной, но воинственно ощетинилась. Когда магистр Боэций посоветовал королю не торопиться предпринимать ответные действия, а «сначала хорошенько все обдумать», Теодорих зарычал на него:

— Это предложение торговца, если не предателя!

И Боэций благоразумно скрылся с его глаз.

Когда писец Кассиодор предложил отправить бургундам возмущенное послание, Теодорих взвыл:

— Слова? К черту слова! Позвать сюда генерала Тулуина!

Я думаю, он и сам бы отправился, если бы только смог преодолеть галопом такое расстояние, и во всяком случае хотел, чтобы его армия выступила в поход немедленно. Итак, под предводительством Тулуина спешно собранная, но на редкость многочисленная и пылающая праведным гневом армия ринулась, подобно буре, на запад.

Однако, к счастью, судьба решила сама отомстить жестокому сыноубийце. Прежде чем Тулуин достиг Лугдуна, бургунды оказались втянутыми в войну с франками, и в первой же битве Сигизмунд был убит. Поскольку он сам уничтожил своего прямого наследника, корона отошла его двоюродному брату по имени Годемар. Этот человек, столь неожиданно оказавшийся в ответе за королевство, и без того находящееся в состоянии войны с франками, не намерен был скрестить мечи еще и с армией готов, которая уже стояла под стенами Лугдуна. Король Годемар униженно предложил компенсировать королю Теодориху потерю внука, уступив ему все южные земли Бургундии, и генерал Тулуин с готовностью подписал это соглашение. Итак, абсолютно без всяких потерь — если не считать несчастного юного принца Сигериха — королевство готов приобрело земли на своих западных границах, которые теперь простирались до реки Изере, что текла с этой стороны Альп.

Таким образом, слава и могущество Теодориха еще возросли, и, кроме того, неожиданно расширились его владения, но это не смогло облегчить его горя от потери дочери и внука. Когда ярость короля улеглась, Теодорих снова погрузился в отчаяние, а последовавшие за этим события только усилили его. Следующие печальные известия прибыли из Карфагена, и в данном случае речь шла не только об очередном оскорблении семейства Теодориха, теперь уже возникла угроза самому правлению короля.

В послании из Карфагена говорилось, что Трасамунд, король вандалов и супруг Амалафриды, старшей сестры Теодориха, умер и ему наследовал Хильдерих. Как я уже упоминал, среди вандалов всегда преобладало арианство, их короли никогда не относились терпимо к католичеству, но всегда противостояли ему. Однако этот Хильдерих оказался единственным исключением среди вандалов, и вот теперь этот истинный и даже фанатичный католик стал королем. Трасамунд на смертном ложе взял со своего кузена одно-единственное обещание: сохранить арианство в качестве государственной религии, но Хильдерих нарушил клятву, как только Трасамунд испустил дух.

Первым делом он заключил вдову Трасамунда и сестру Теодориха под стражу в отдаленном дворце, потому что Амалафрида была арианкой, ее уважал народ и, стало быть, она могла спутать новому королю все планы. Затем Хильдерих изгнал всех арианских епископов и священников и потребовал превратить их бывшие церкви в «истинно божественные и ненавидящие еретиков». Ну а потом, поскольку готское королевство Теодориха было арианским, то есть «еретическим», Хильдерих запретил вандалам впредь торговать с бывшим союзником и принялся обхаживать императора Юстина, чтобы наладить более тесные связи с Восточной империей.

Теодорих снова пришел в неистовство, но теперь он не мог дать выход своей ярости. Он не мог просто приказать армии спешно выступить в поход и послать свое войско пересечь воды Средиземного моря. А потому король решил немедленно начать строительство флота, способного взять Карфаген и поставить Хильдериха на колени.

— Мне нужна тысяча кораблей! — рявкнул Теодорих navarchus римского флота. — Тысяча! Пятьсот, чтобы переправить боевые машины, и еще столько же для вооруженного войска и лошадей. И я хочу получить эти корабли как можно быстрее.

— Ты их получишь, — сказал Лентин невозмутимо. — Но, учитывая величину флота, Теодорих, я должен сказать тебе, что как можно быстрее в данном случае означает три года.

Даже самый могущественный король не в силах ничего поделать с неумолимостью времени. Вот и Теодориху оставалось только ждать, когда построят эти корабли. И теперь его, разочарованного, обессиленного, ослабленного своим угнетенным состоянием, все чаще и чаще терзал демон забывчивости, к которому вдобавок еще присоединились и демоны подозрительности, разрушения и страха.

Король мог отдать бессмысленный приказ — сделать то-то и то-то — кому-нибудь из дворцовых слуг и услышать насмешливый ответ:

— Но я уже выполнил это вчера, мой господин.

— Что? Как ты посмел сделать что-либо подобное, если я не говорил тебе об этом?

— Но ты говорил мне это, мой господин. Вчера.

— Я сроду не отдавал подобных приказаний! Дерзкое ничтожество, сначала ты осмеливаешься не выполнять мои желания, а затем лжешь. Управляющий, убери этого негодяя отсюда и как следует накажи его.

Поскольку управляющий, как и все остальные, все больше привыкал к подобным сценам, единственное «наказание» слуги заключалось в том, что его убирали с глаз долой, пока король не забывал об этом происшествии.

Должен заметить, что присущие Теодориху подозрительность, мания преследования (ему повсюду мерещились заговоры) не были такими уж безосновательными вымыслами. Он на самом деле был теперь окружен людьми — да что там людьми, целыми государствами, — враждебными арианской религии, а стало быть, ему и его правлению и угрожавшими самому существованию готского королевства. На востоке император Юстин и неразлучные с ним Юстиниан и Феодора настолько сроднились с церковью Константинополя, что Восточная империя, в сущности, превратилась в теократию православной церкви. На северо-западе король франков, бывший язычник Хлодвиг, незадолго до этого принял католичество. (Мало того, он устроил из своего крещения целый спектакль, потребовав, чтобы всех жителей Лютеции, а их насчитывалось четыре тысячи, тоже окрестили одновременно с ним.) Да еще вдобавок на юге новый король вандалов Хильдерих издал закон, что отныне католичество становится государственной религией. Таким образом, королевство Теодориха было в буквальном смысле окружено противниками ариан. К счастью, никто из них не собирался пока объявлять войну, только Карфаген прекратил с нами торговлю. Но римская церковь, разумеется, разослала повсюду своих шпионов, подбивавших всех истинных христиан молиться, платить десятину и прилагать усилия к тому, чтобы свергнуть еретика Теодориха, а затем обратить в истинную веру (или полностью уничтожить) всех его подданных-еретиков.

Да уж, у нашего короля были реальные причины тревожиться, в этой ситуации, пожалуй, занервничали бы даже Цезарь и Александр Великий. Однако те же самые демоны, что терзали разум Теодориха, все чаще заставляли его игнорировать проблемы внешние и прихлопывать воображаемых паразитов, которые оказывались под рукой.

В отличие от дворцовых слуг, мы, придворные Теодориха и его советники, не могли так легко скрыться от недовольства короля и избежать наказания. Всех нас — Боэция, Кассиодора-отца и Кассиодора Филиуса, меня самого и других маршалов, представителей знати и сановников всех рангов — Теодорих постоянно обвинял в том, что мы якобы не слышали его приказов, не читали его указов или препятствовали его намерениям. Частично из благоразумия, но в основном в силу своей привязанности и сочувствия королю мы старались изо всех сил скрывать его промахи и спокойно, без лишнего шума исправлять тот вред, который они наносили. Но иногда такие происшествия невозможно было утаить, и даже Теодорих замечал собственные оплошности. Думаю, к остальным его терзаниям прибавился еще и ужас перед тем, что он может сойти с ума. Полагаю, он старался самого себя разубедить в этом еще больше, чем нас, а потому даже во время просветлений всегда предпочитал свалить свою вину на других.

Я присутствовал однажды при том, как король за какой-то незначительный промах — причем это была его собственная ошибка — подверг наказанию Боэция. Я невольно вспомнил, как жестоко расправилась со своей рабыней Амаласунта. Боэций перенес это незаслуженное наказание мужественно, без всяких протестов, попыток оправдаться или даже обид и, ничего не сказав, просто, обессиленный, вышел из комнаты. И снова на правах старого друга я сказал Теодориху:

— Это было несправедливо, незаслуженно и непохоже на тебя.

Он рявкнул:

— Глупость заслуживает порицания!

Я осмелился возразить:

— Ты сам назначил этого человека своим magister officiorum больше двадцати лет тому назад. Хочешь сказать, что ты сделал глупость?

— Vái! Ну, значит, тогда он предатель! Боэций занимал свой пост так долго, что, кто знает, может, он теперь питает тайные амбиции. Вспомни, Торн, — ты ведь при этом присутствовал, — как он малодушно советовал мне поостеречься и выждать, когда я хотел уничтожить убийцу Сигизмунда.

— Успокойся, Теодорих. Знаешь старую поговорку о том, что правая рука ударяет, поскольку она сильней. Тогда как левая рука мягче, медлительней и больше годится для того, чтобы вершить правосудие, прощать и выказывать смирение. Ты сам назначил Боэция своей левой рукой — для того, чтобы он сдерживал твою импульсивность, чтобы в случае чего уберег тебя от поспешных действий…

— Ну и что с того, что я сам назначил этого человека, — проворчал король, — с тех пор у меня было время поразмышлять. Возможно, Боэций теперь стал изменником и шпионит в пользу какого-нибудь чужеземного государства.

— Акх! — воскликнул я. — Старина, что сталось с твоей верой в необходимость сострадания? С твоим стремлением понять всех и каждого? С твоим уважительным отношением и желанием увидеть в другом человеке центр мироздания?

— Я все еще пытаюсь именно так рассматривать людей, — ответил он мрачно. — И вижу, что некоторые люди пытаются из жадности увеличить свою вселенную — поглотить и пожрать остальных. Я намереваюсь позаботиться о том, чтобы в мою вселенную никто не вторгся.

* * *

— Теодорих всегда был скор на расправу, — сказал я Ливии, — что могли бы подтвердить Камундус, Рекитах и Одоакр. Иногда это приводило к весьма печальным последствиям. Но теперь его характер сильно изменился. Он вечно пребывает в мрачном расположении духа, становится все более подозрительным и ничего не прощает. Плохо уже то, что временами он просто впадает в отчаяние, но еще хуже другое: кто знает, какое безрассудство он может совершить во время приступов горячности?

Ливия молчала, обдумывая это. Ее служанка внесла и поставила на стол перед нами поднос со сладостями. Затем Ливия сказала:

— Ты сам и остальные друзья и советники Теодориха должны действовать так, как некогда древние македоняне.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я и откусил маленький кусочек.

— Царь македонян Филипп был пьяницей, он буквально сходил с ума от вина и впадал в совершенное неистовство, когда не пил. Придворные, с которыми он жестоко обращался, да и остальные подданные, если верить истории, могли делать лишь одно — жаловаться Филиппу пьяному на Филиппа трезвого.

Я улыбнулся ей, благодарный и восхищенный. Ливия отличалась острым умом еще в детстве. А за те годы, которые сделали ее волосы седыми, а лицо — морщинистым, она, похоже, еще и получила образование.

— И стала мудрой, — пробормотал я вслух, отвечая на свои мысли. Затем я нахмурился, с подозрением уставившись на угощение. — Я думал, Ливия, что ты оставила свое намерение отравить меня. Однако это медовое пирожное какое-то горькое.

Она рассмеялась:

— Ну что ты, я вовсе не пытаюсь снова отравить тебя. Совсем даже наоборот. В это пирожное добавили корсиканский мед, он немного терпкий, потому что на острове полно тиса и болиголова. Но хорошо известно, что корсиканцы доживают до глубокой старости, и это объясняется целебными свойствами их меда. — Она добавила с долей озорства: — Видишь ли, поскольку ты держишь меня здесь в качестве узницы и никто, кроме тебя, меня не навещает, я стараюсь сделать так, чтобы ты жил вечно.

— Вечно? — Я отложил недоеденное пирожное и произнес больше для себя, чем для нее: — Вечно? Я и так уже прожил достаточно долго. Я много видел и много чего сделал — и далеко не все из этого было приятным. Жить вечно? Чтобы впереди у тебя всегда было столько же, сколько уже прожито? Нет уж, благодарю покорно… Меня подобная перспектива не вдохновляет.

Ливия взирала на меня с такой же заботой и участием, как жена или сестра, поэтому я продолжил:

— Достаточно посмотреть на Теодориха. Бедняга просто слишком зажился на этом свете. Все хорошее он уже совершил, все великое сделал и теперь рискует замарать свое имя каким-нибудь безрассудным поступком. Это сделает не он сам по доброй воле, но его старость.

Все еще глядя на меня как жена или сестра, Ливия сказала:

— Я ведь уже говорила тебе. Что Теодориху требуется, так это хорошая женщина.

Я покачал головой:

— Нет, не такая женщина.

— Почему нет? Кто же тогда лучше?

— Я принес свои клятвы Теодориху как Торн. Если, как Торн, я когда-нибудь совершу что-либо, что нарушит эти клятвы, я буду обесчещен и проклят всеми людьми, да и сам перестану себя уважать. Однако, как Веледа, я никогда не давал ему никаких клятв…

Слегка встревожившись, Ливия произнесла:

— Я почти боюсь спрашивать. Что у тебя на уме?

— Ты же образованная женщина. Ты знаешь истинное значение слова «преданность»?

— Думаю, да. Сейчас оно означает чувство, страстную привязанность. Но первоначально оно относилось к действию, не так ли?

— Да. Его связывали с обетом, клятвой, самопожертвованием. На поле боя командир римлян молился Марсу или Митре, обещая взамен свою жизнь, если бог войны дарует победу и сохранит жизнь его войску, его народу, его императору.

— Отдать одну жизнь за то, чтобы другие могли выжить и победить, — произнесла Ливия тихо. — Ох, Торн, мой дорогой… да ты никак надумал пожертвовать собой?

9

В 523 году от Рождества Христова в небе появилась удивительная, даже днем видимая всему миру на протяжении двух с лишним недель звезда, которую одни называли дымящейся, другие волосатой, а третьи — несущей факел. В результате все христианские и иудейские священники, языческие авгуры и всевозможные предсказатели в один голос принялись кричать о том, что Иисус Христос и все остальные боги предупреждают нас о приближении страшных бед и несчастий.

Да, многочисленные несчастья и правда случились в тот год, однако лично я не видел в этом вмешательства свыше: все они были делом рук смертных мужчин и женщин. Судите сами. Юстиниан и его наложница Феодора наконец при потворстве церкви ухитрились добиться принятия закона «о славном раскаянии», который дал возможность этим двоим заключить брак. Устроив свои личные дела, Юстиниан занялся тем, что считал делом своей жизни: попытался склонить весь остальной мир к заповедям, установленным христианской церковью. Указы, разумеется, все еще подписывал император Юстин, но текст их полностью составлял его племянник. К примеру, когда издали закон о том, что с этих пор ни одному язычнику или еретику не дозволяется занимать какой-либо пост в Восточной империи, как на гражданской, так и на военной службе, он добавил: «Все граждане теперь должны уяснить, что тем, кто не поклоняется истинному Богу, будет отказано не только в счастливой загробной жизни, но также и в земных богатствах».

Этот закон не действовал — во всяком случае пока — за пределами провинции Паннония, но Теодориха он, понятное дело, весьма обеспокоил. По условиям их с Зеноном давнишнего соглашения Теодорих все еще, по крайней мере номинально, оставался «наместником и представителем» главы Восточной империи. И если Юстин рано или поздно все-таки распространит этот оскорбительный указ и на владения Теодориха, тогда последнему придется согласиться с ним или открыто восстать против своего всеми признанного господина. Теодорих и его исповедовавшие арианство подданные были не единственными, кто ждал неприятностей в недалеком будущем. Наиболее благоразумные католики-христиане в готском королевстве и сенаторы в Риме тоже были встревожены. Ведь Западная и Восточная Римские империи на протяжении двух веков вовсю соперничали друг с другом, борясь за власть и влияние.

Таким образом, и римская церковь соперничала с церковью Константинополя. Казалось бы, все истинные католики-христиане должны были пребывать в восхищении от императорского указа, преследующего иудеев, язычников и еретиков. Однако не следует забывать, что каждый епископ христианской церкви стремился к тому, чтобы его признали патриархом, primus inter pares[177], владыкой понтификом, Папой. Почти в то же самое время, когда Юстин опубликовал свой новый закон, епископ-патриарх Рима Гормизд умер и его место занял некий Иоанн. Можно себе представить, что Иоанн был весьма раздражен, когда обнаружил, что его на самом деле затмил епископ Константинополя. Император Юстин сильно расширил полномочия и поднял престиж своего патриарха Ибаса. Иоанн не мог претендовать на такую же поддержку со стороны Теодориха. Поэтому, естественно, у него самого, а также у его клириков и верных мирян появилась причина для недовольства королем. Но это бы еще можно было пережить. Гораздо хуже, что все христиане — и те, кто твердо придерживался вероучения Анастасия, и православная церковь в Восточной Римской империи, и католическая в Африке, Галлии и королевстве готов — объединенными усилиями всячески старались положить конец отвратительному попустительству Теодориха и его друзей-ариан по отношению к язычникам, иудеям, еретикам и всем остальным, кто не являлся христианами.

Однако пока что тучи, собиравшиеся над горизонтом нашего готского королевства, были еще далеко не такими мрачными, как те, что сгустились прямо над нашими головами. Мы, ближайшие соратники Теодориха, боялись теперь, что очередной приступ безумия может повредить репутации короля, а то и вовсе свести на нет его многочисленные достижения. Но даже если бы Теодорих пребывал сейчас в самом расцвете своей умственной и физической доблести, все равно нельзя было упускать из виду его возраст. В недалеком будущем он неизбежно должен будет умереть. Даже если смерть окажется благосклонна к нему и наступит прежде, чем его все возрастающее безумие сможет нанести вред его королевству, кто станет наследником престола? Кто будет в состоянии принять на себя миссию достойно продолжить его дело? Увы, мы не видели человека, который в будущем способен был подхватить и надеть на себя мантию короля, которого по праву называли Великим.

Наследником номер один, разумеется, считался Аталарих, внук Теодориха, живший в Равенне. Но в тот год, который я описываю, наследному принцу только-только исполнилось шесть лет. Если он унаследует трон, то королевством какое-то время будет править его мать-регентша, — а к Амаласунте, вы и сами уже это поняли, в готском королевстве относились с такой же любовью, как к Феодоре в Восточной Римской империи. Даже если предположить, что страна выдержит ее правление до тех пор, пока Аталарих не достигнет зрелости, какого короля к этому времени из него сделают? Позвольте предложить вашему вниманию одну зарисовку.

Как-то раз я и еще трое приближенных к Теодориху старших генералов находились в приемной его дворца, ожидая аудиенции. Мы развлекались, стараясь превзойти друг друга в военных историях, когда дверь вдруг отворилась и в комнату шаркающей походкой вошел юный принц Аталарих. Очевидно, они с матерью в тот день тоже посетили дворец, небось Амаласунта решила в очередной раз выплеснуть свое раздражение. Так или иначе, мальчишка ревел в три ручья, при этом одной рукой он тер глаза и хлюпающий нос, а другой — свой зад.

Генерал Тулуин нахмурился и сказал:

— Ну ладно, парень, успокойся. Кто тебя обидел?

— Амма, — прохныкал мальчик, между всхлипами и вздохами. — Амма отшлепала меня своей сандалией.

Тулуин изменился в лице, но промолчал.

А генерал Витигис рявкнул:

— Надеюсь, Аталарих, ты сотворил что-то поистине героическое, раз заслужил такое наказание?

— Да ничего я такого не сделал, — зарыдал он, размазывая слезы, — всего-то навсего получил выговор… от моего грека-воспитателя… за то, что неправильно написал слово andreía…[178] а Амма услышала…

Все еще плача и потирая себе все места, принц выплыл из комнаты. Какое-то время боевые генералы молчали, изумленно глядя друг на друга. Затем Тулуин с недоумением произнес:

— Во имя огромных яиц всевышнего Вотана! Скажите, это правда или мне показалось, что я сейчас видел острогота из рода Амалов — мужчину-острогота, — скулившего и пищащего?

— Причем после того, как его наказала женщина! — воскликнул генерал Тулум, которого ничуть не меньше возмутило это происшествие. — И ведь он позволил женщине выпороть себя!

— Если бы — выпороть! А то отшлепать! — произнес Витигис изумленно. — Женской сандалией. Во имя великой реки Стикс, когда мой жестокий отец драл меня, я бывал рад уже тому, что он не пользовался ремнем с пряжкой.

— Когда мне было столько лет, как этому плаксе, — сказал Тулуин, — я уже оседлал своего первого коня и разбил нос своему наставнику, который учил меня драться на дубинах.

— Да, — проворчал Тулум, — мальчишки должны быть залиты кровью, а не слезами.

Витигис с отвращением произнес:

— А вы слышали, чему этого мальчишку обучают? Греческому языку! И кто ему выговаривает? Жалкий грек!

Тулуин спросил:

— А кстати, что это за слово, andreía?

Я пояснил, что оно означает.

— Liufs Guth! А мальчишка даже не знает, как написать его!

У Теодориха был еще один внук, Амаларих, сын его средней дочери Тиудигото и визиготского короля Алариха. Этот принц, которому исполнилось уже шестнадцать лет, мог быть приемлемой заменой сосунку и тряпке Аталариху. Однако он не надеялся даже унаследовать своему отцу, королю визиготов. Как ни печально говорить об этом, но приходится признать, что здесь была вина и самого Теодориха: он слишком защищал своего внука и потакал ему. После гибели супруга, который пал в битве, его вдова, королева Тиудигото, формально стала правительницей, но она с удовольствием переложила все обязанности на своего отца. Так что фактически все эти годы через наместников, назначаемых из Аквитании и Испании, королевством этим правил сам Теодорих. Другими словами, наследный принц Амаларих вырос в Толосе. Он жил вольготно, не взваливая на себя королевских обязанностей, не имея никакого опыта и, по-видимому, даже не стремясь стать монархом. Так что, увы, он был таким же неподходящим кандидатом на пост предполагаемого правителя всего готского королевства, как и его двоюродный брат, живший в Равенне.

Существовал, правда, и еще один претендент — остроготский herizogo Теодахад, сын старшей сестры Теодориха, Амалафриды. Помимо того, что Теодахад являлся кровным родственником Амалов, у него также имелось еще одно достоинство: он был человеком зрелого возраста. Однако недостатков все-таки оказалось больше: помимо отсутствия опыта и образования Теодахад также не обладал необходимыми монарху моральными качествами. Максимум, кем этот человек мог бы стать, так это торговцем, выбивающим из покупателей деньги. Помните, что я рассказывал вам об этом самом Теодахаде, которого я лично невзлюбил, еще когда он был прыщавым угрюмым юнцом? Как дядя-король опозорил его, когда вскрылись неблаговидные делишки с незаконным захватом земли. Со временем Теодахад ничуть не изменился к лучшему: ради собственного обогащения он все так же продолжал заниматься сомнительными сделками. Согласитесь, что такой король вряд ли снискал бы в народе популярность.

Лишь один человек в высших кругах, казалось, считал, что Теодахад имеет реальный шанс получить престол, — и, к сожалению, это была родная дочь Теодориха, его прямая и бесспорная наследница Амаласунта. Она, разумеется, знала о своей непопулярности при дворе — да и не только при дворе, но и во всем королевстве — и, несмотря на то что была слепо обожающей свое чадо матерью, наверняка понимала, что и ее сына Аталариха тоже любили ничуть не больше. Поэтому она разыскала своего кузена Теодахада и подружилась с ним, несмотря на то что все уважающие себя люди давно уже избегали этого человека. Амаласунта, насколько я могу судить, рассуждала следующим образом. Она, Аталарих и Теодахад были ближайшей родней Теодориха и наиболее вероятными претендентами на его корону. Если они трое станут держаться вместе, то смогут противостоять всем остальным претендентам, а когда один из них в качестве преемника Теодориха унаследует готское королевство, то поделится с остальными, так что все останутся в выигрыше.

Итак, в год, когда появилась та удивительная дневная звезда, 523-й от Рождества Христова, ab urbe condita 1276 или пятый год правления императора Юстина и тридцатый год правления короля Теодориха Великого, положение дел было таково.

Мы, ближайшие друзья и советники Теодориха, отчаянно искали кого-нибудь, кто унаследует монарху, которого мы любили. Мы мечтали о том, как этот достойный человек будет править королевством, а мы сражаться, помогая ему победить всех своих врагов, а затем станет великим. Однако, похоже, подходящего преемника и достойного острогота из рода Амалов просто не существовало. Поняв это, военные выдвинули со своей стороны весьма привлекательную кандидатуру, генерала Тулуина. Не являясь кровным родственником нынешнего короля, он был истинным остроготом, и все сходились в том, что и характер у генерала самый что ни на есть для монарха подходящий. Мы все были разочарованы, когда Тулуин решительно отказался от такой чести, заявив, что все его предки верно служили королям из рода Амалов и он не собирается нарушать давно установленную традицию наследования.

А тем временем Восточная империя — то есть триумвират Юстина, Юстиниана и Феодоры — хотя напрямую и не угрожала готскому королевству, однако всячески усиливала свои могущество и авторитет в мире. Их намерения были совершенно очевидны: они не собирались провоцировать Теодориха на агрессивные действия, но давали понять его подданным, что Константинополь в настоящее время может легко присоединить к себе его владения. Вне всяких сомнений, и правители соседних государств вынашивали те же планы. Возможно, им даже не было необходимости беспокоиться о том, что придется сражаться друг с другом над трупом готского королевства. Учитывая, что множество наших соседей теперь были связаны или с католической, или с православной церковью, они могли вполне мирно договориться, кому из них какой кусок достанется. Пока Теодорих был жив и еще не впал в окончательный маразм, окружавшие нас соседи не отваживались вести себя подобно хищникам, но все они с жадностью падальщиков дожидались его конца.

В то же самое время римская церковь, после тридцати лет безуспешных попыток причинить хоть сколько-нибудь значительный вред Теодориху, ни на йоту не уменьшила свою к нему неприязнь, которую священники даже не пытались скрывать. Почти все проживавшие в королевстве католики, от Папы Римского Иоанна до отшельников в пещерах, радовались перспективе увидеть, как трон узурпирует кто угодно, лишь бы он не принадлежал к арианам. Я говорю «почти», потому что остались, разумеется, мужчины и женщины в самых разных слоях общества, которые, несмотря на свои обеты поддерживать взгляды церкви и строжайший запрет иметь свое мнение, были все-таки достаточно благоразумны, чтобы понимать, какие печальные последствия повлечет за собой уничтожение готского королевства.

Сенаторы Рима тоже понимали это. Хотя большинство из них исповедовали католичество, а следовательно, должны были питать ненависть к арианам и хотя почти все они были урожденными римлянами, а стало быть, предпочли бы, чтобы ими снова правил римлянин, здравый смысл все-таки одержал верх. Они признавали, что Рим, Италия и все те земли, что раньше носили название Западной Римской империи, во время правления Теодориха получили передышку и отодвинулись от края пропасти, а затем обрели безопасность, мир и процветание, которых не знали в течение четырех столетий. А еще сенаторы осознавали опасность, исходившую от окружавших их вандалов и франков — и даже от народов поменьше, которые когда-то были покорными подданными, верными союзниками или же теми, с кем не особенно считались, подобно гепидам, ругиям и лангобардам. Все они мигом покажут зубы, если только окажется, что правителем готского королевства стал человек не столь великий, как Теодорих. Сенаторы рассуждали просто: пусть уж «лучше варвары, которых мы знаем, чем другие». Подобно нам, придворным Теодориха, они горячо спорили и вовсю обсуждали достоинства того или иного кандидата на престол, не считая это недостатком, если кандидат был готом или принадлежал к арианской церкви. Но, подобно нам, сенаторы тоже так и не смогли отыскать ни одного подходящего человека.

Но самое поразительное, что, в то время как сенаторы с вполне оправданным подозрением относились к чужеземцам, нам нанесло тяжкий удар государство, которое они никак уж не относили к варварам, — давний соперник Рима и вечный претендент на пальму первенства, Восточная Римская империя. Да уж, воистину мрачные и печальные события произошли в тот памятный год дневной звезды.

Все началось с того, что один из сенаторов по имени Циприан обвинил другого, которого звали Альбин, в том, что он якобы вступил в предательскую переписку с Константинополем. Очень может быть, что это было всего-навсего банальной клеветой. Не было ничего нового в том, что один сенатор приписывал другому самые отвратительные и безнравственные поступки. Это была общепринятая практика политических игр. Хотя, с другой стороны, вполне могло оказаться, что сенатор Альбин действительно был тайно связан с врагами государства в Константинополе. Едва ли теперь это имеет значение.

Ужасно оказалось другое: обвиняемый Альбин был близким другом magister officiorum Боэция. Может, предпочти Боэций не ввязываться во всю эту шумиху, ничего бы страшного и не произошло. Но он был весьма совестливым человеком и не смог стоять в стороне, когда бесчестили его друга, которому, помимо всего прочего, угрожала смертная казнь. Поэтому когда Сенат решил учинить Альбину официальный допрос, Боэций выступил перед судьями в качестве его защитника, заключив свою речь такими словами:

— Если Альбин виновен, тогда виновен и я.

* * *

— Мне тоже пришлось в юности изучать риторику, — рассказывал я Ливии, горестно качая головой. — Такое заключение своей речи Боэций взял из классических текстов. Да любой школяр поймет, что это всего лишь прием. Elenctic[179] довод, касающийся вопроса разумной вероятности. Но сенаторы…

— Надеюсь, они разумные люди. — Ливия произнесла это скорее как вопрос, нежели как утверждение.

Я вздохнул:

— Решение судей может основываться как на представленных фактах, так и на свидетельских показаниях. На заседании в качестве улики были представлены письма. Уж не знаю, настоящие они или поддельные. В любом случае их посчитали доказательством, и судьи сочли Альбина виновным. Ну а поскольку Боэций сказал, что в таком случае и он тоже виновен, они поймали его на слове.

— Но это же нелепо! Обвинить королевского magister officiorum в предательстве?

— Боэций сам это засвидетельствовал. Чисто риторически, да, но все-таки засвидетельствовал. — Я снова вздохнул. — Давай не будем слишком строги к самим судьям. Они хорошо знают изменчивый нрав Теодориха — его склонность сомневаться и подозревать всех вокруг себя. Возможно, они просто заразились от короля такой же подозрительностью. И если очевидность заставляет их признать вину Альбина…

— Но Боэций! Как можно? Только вспомни! Рим чествовал его как своего consul ordinarius, когда ему было всего тридцать! Он был одним из самых молодых консулов…

— А теперь, когда ему сорок, Боэция на основании собственного признания обвиняют в измене Риму.

— Невероятно. Нелепо.

— И тем не менее суд вынес соответствующий вердикт.

— А какое ему определили наказание?

— За такое преступление, Ливия, существует только одно наказание.

Она в ужасе выдохнула:

— Смерть?..

— Приговор должен быть еще подтвержден Сенатом, а затем одобрен королем. От всей души надеюсь, что вердикт отменят. Тесть Боэция, старый Симмах, все еще princeps Senatus. Он, конечно же, повлияет на результаты голосования в Сенате. Кстати, пока что в Равенне на освободившийся пост magister officiorum вместо Боэция назначен Кассиодор Филиус. Они всегда были друзьями, поэтому Кассиодор при случае защитит Боэция перед Теодорихом. Если кто и умеет пользоваться словами для своей выгоды, так это Кассиодор-младший.

— Ты тоже должен отправиться туда и вступиться за Боэция.

— Я в любом случае отправляюсь на север, — произнес я мрачно. — Я маршал короля, моя обязанность присутствовать там. Я сопровождаю несчастного Боэция под усиленной охраной в Тицин, в тюрьму Кальвенциан. По крайней мере, ему не придется гнить здесь, в Тулиане. Я сумел договориться, чтобы в ожидании освобождения его содержали не в такой страшной темнице.

Ливия одарила меня двусмысленной улыбкой и пробормотала:

— Ты всегда был очень добр по отношению к своим пленникам.

* * *

Целых двенадцать месяцев томился Боэций в тюрьме Кальвенциан. Пока все разумные люди за ее стенами хлопотали о его спасении, сам узник писал книгу под названием «Утешение философское» — именно это сочинение, я уверен, и положило конец всем прошениям о помиловании. Я хорошо помню один из пассажей из этой книги:

«О смертный, ты сам связал свой жребий с переменчивой Фортуной. Не слишком ликуй, когда она ведет тебя к великим победам; и не ропщи, когда она ввергает тебя в несчастия».

Пока в Риме процесс судопроизводства неспешно продвигался вперед, Теодорих в Равенне терпеливо и внимательно выслушивал меня, Кассиодора, Симмаха, отважную супругу Боэция Рустициану и еще многих, кого беспокоила судьба узника. Но ни одному из нас Теодорих ни разу ничем не показал, что он сам думает по поводу этого дела. Разумеется, я полагал, что король осознает всю пародию на правосудие, которое вершилось в Риме. Я не сомневался, что Теодорих принял во внимание, сколько лет Боэций безупречно прослужил на благо его самого и королевства. Конечно же, он понимал — да разве могло быть иначе? — что Боэций абсолютно невиновен и несправедливо брошен в тюрьму, был обеспокоен суровым приговором суда и хотел облегчить страдания его жены и детей. Помимо всего прочего, Теодорих был королем, а потому должен был следить за соблюдением законов в своих владениях. Так я рассуждал. Однако как мне, так и всем остальным, подавшим апелляции, Теодорих сказал только:

— Я не могу ускорить работу Сената в Риме. Я должен дождаться результатов голосования, узнать, утвердит он приговор или нет, прежде чем обращусь с просьбой о помиловании.

Время от времени я навещал Боэция и заметил, как сильно за этот год поседели его волосы. Но он держался, очевидно, благодаря своему неиссякаемому пытливому разуму. Как я уже упоминал, этот человек за свою жизнь написал множество книг на разные темы, но их оценили лишь те, кто разбирался в этих предметах, — математики, астрономы, музыканты и прочие. Однако его «Утешение философское», казалось, было адресовано всем живущим на Земле, ибо затрагивало тему отчаяния и преодоления его, а вряд ли в мире найдется хоть один человек, кто никогда не испытывал этого чувства. Во всяком случае, очень многие, смиренно вздохнув, согласились бы с утверждением Боэция: «Помни, смертный: если Фортуна однажды остановится, она уже больше не Фортуна».

Когда книга была закончена, начальник тюрьмы не знал, что ему с ней делать, должно ли это сочинение увидеть свет или нет. Поэтому я лично приказал ему проследить, чтобы рукопись в целости и сохранности отослали супруге Боэция. Впоследствии отважная Рустициана сделала это сочинение доступным для всех, кто умел читать, позволив желающим снять копию. Копии эти множились и распространялись повсюду. Книгу обсуждали, превозносили, цитировали. Совершенно очевидно, что она попала в поле зрения церкви.

А теперь представьте, как неудачно все обернулось: Боэций хотел сделать эту книгу своей мольбой о прощении, но не смог. Ей лишь ненадолго удалось смягчить то положение, в котором оказался автор. В сочинении этом не содержалось никаких обвинений и порицаний кого бы то ни было. Философия олицетворялась с богиней, которая посещает автора в его темнице и, когда его дух погружен в меланхолию, предписывает ему тот или иной источник утешения. К ним относятся естественная теология, идеи Платона и стоиков, простое раздумье, а также, снова и снова, спасительное благоволение Господа. Но ни философия, ни Боэций, ни сама книга не предлагали искать утешение в какой-либо конкретной христианской вере. Поэтому церковь осудила книгу, назвала ее pernicious[180] и, согласно закону Геласия, запретила читать верующим. Едва ли результаты голосования в Сенате были случайными: преобладавшие среди сенаторов католики утвердили смертный приговор Боэцию и отослали его на окончательное рассмотрение королю.

Я решил, что книга Боэция переживет все запреты церкви и просуществует еще очень долго. В отличие от самого автора.

* * *

— Своей собственной сильной правой рукой, Теодорих, — ядовито произнес я, — ты отсек левую. Как мог ты допустить это?

— Я не понимаю, чем ты недоволен, Торн? Суд Сената счел Боэция виновным. А Сенат большинством голосов подтвердил этот вердикт.

Я презрительно хохотнул:

— А тебе известно, кто составляет это большинство? Старые клуши, запуганные церковниками. Ты же прекрасно знаешь: Боэций не был виновен.

Теодорих произнес четко и внятно, словно хотел убедить не столько меня, сколько себя самого:

— Если уж Боэция заподозрили в измене и обвинили в этом преступлении, то, стало быть, он действительно был на это способен, и отсюда следует…

— Во имя великой реки Стикс! — грубо перебил я. — Теперь ты рассуждаешь как христианский святоша. Только на суде, который вершат церковники, клевета может служить доказательством, а обвинение — признанием вины.

— Осторожней, сайон Торн! — рявкнул Теодорих. — Ты помнишь, что у меня были причины сомневаться в верности Боэция и его мотивах, еще когда это касалось Сигизмунда.

Не сдержавшись, я сердито продолжил:

— Я слышал, что Боэция убили при помощи веревки, которую затягивали вокруг его черепа. Говорят, его глазные яблоки вытекли задолго до того, как несчастный умер. Полагаю, что тюремный палач, который все это проделал с такой ненужной жестокостью, тоже был христианином.

— Успокойся. Ты знаешь, что я равнодушен ко всякой религии и, разумеется, не питаю любви к христианам Анастасия. Особенно сейчас. Этот документ только что прибыл из Константинополя. Прочти его. Может, тогда ты поймешь, что сенаторы правы, так сильно опасаясь Восточной империи.

Документ этот был написан на двух языках — греческом и латыни — и подписан как грубо обведенной монограммой императора Юстина, так и более грамотным росчерком патриарха Ибаса. Как обычно, текст изобиловал неискренними цветистыми приветствиями и пожеланиями, однако его суть можно было выразить в одном предложении. А она сводилась к тому, что здания всех церквей по всей империи должны быть немедленно конфискованы, а затем освящены заново по католическому обряду.

Я произнес с изумлением:

— Это гораздо хуже, чем просто не имеющая законной силы дерзость, поскольку является ужасающим оскорблением, нанесенным лично тебе. Юстин и те, кто оказывает на него влияние, должны понимать, что ты ни в коем случае не подчинишься — что они фактически объявляют войну. Ты оправдаешь их ожидания?

— Не сейчас. Первой на очереди у меня стоит другая война, сначала я должен ответить еще на одно оскорбление — отомстить вандалам за то, как они обращаются с моей сестрой. Боевые корабли Лентина уже почти готовы, они стоят во всех южных портах Италии и только и ждут, когда на них погрузятся наши войска, после чего немедленно отплывут в Карфаген.

Я спросил:

— Разве это мудро — сейчас отправлять наши войска так далеко?..

— Я уже все решил, — нетерпеливо ответил Теодорих. — Король никогда не меняет своих решений.

Я вздохнул и замолчал. Прежнему Теодориху не было присуще столь упрямое высокомерие.

— А что касается этого, — произнес он, презрительно отбросив документ, — то, когда настанет время, я просто натравлю священников друг на друга. Я уже отправил отряд в Рим, чтобы доставить сюда нашего Папу. Он может прибыть в Равенну с достоинством, в сопровождении эскорта, либо его насильно притащат за оставшиеся вокруг тонзуры волосы, выбор за ним. Так или иначе, отсюда я отправлю его в Константинополь на самом быстром dromo: пусть он потребует аннулировать этот указ.

— Что? Отправить надменного епископа Рима унижаться перед епископом Константинополя? Послать человека, который сам считает себя владыкой понтификом, просить за еретиков? Ну, если даже у Иоанна лучина вместо мужского хребта и он хоть немного верит в то, что исповедует, он предпочтет этому унижению мученическую смерть.

Теодорих снова мрачно повторил:

— Ну что ж, выбор за ним. Я надеюсь, что Папа Иоанн запомнил, какой ужасной смертью умер Боэций. Мне все равно, сколько глазных яблок — Иоанна или его последователей — потребуется выдавить, пока я не получу такого владыку понтифика, который мне нужен.

* * *

— Глаз выдавливать не понадобилось, и дело ограничилось всего одним понтификом, — сказал я Ливии. — Папа Иоанн, может, поехал в Константинополь без особой радости и не совсем по своей воле, однако все-таки поехал. Теодорих, может, иногда и действует неразумно, но он вполне здраво рассудил, что и епископы, и патриархи, подобно всем остальным людям, не спешат попасть в мир иной. Иоанн не просто поехал в Константинополь, он твердо вознамерился добиться того, за чем послал его король. Можно мне еще вина?

Я очень устал, был весь покрыт дорожной пылью и измучен жаждой, поскольку только что прибыл в Рим. Пока служанка наливала вино, Ливия сказала:

— Неужели епископ на самом деле просил, чтобы арианские церкви не передавали католикам? Вот уж странно! Он сам отказался от неожиданно свалившейся ему в руки удачи.

— Ну как ты не понимаешь: так велел ему Теодорих. Поэтому именно об этом Иоанн и просил в Константинополе. Но самое удивительное, что именно это он и получил. Он привез обратно в Равенну другой документ, подписанный Юстином и Ибасом. В нем содержатся поправки к предыдущему указу. Конфискация арианских церквей произойдет лишь в пределах Восточной империи. С высочайшего разрешения императора Юстина все арианские владения в готском королевстве будут избавлены от этого.

— В подобное почти невозможно поверить! Чтобы епископ Иоанн согласился взять на себя такую миссию и чтобы он вдобавок еще и добился успеха. Но ты, как я погляжу, не слишком-то рад этому.

— Как и сам Иоанн. Ибо почти сразу же после его возвращения в Равенну Теодорих приказал схватить епископа и заключить в тюрьму.

— Что? Но почему? Разве он не сделал все в точности так, как приказал ему король?..

— Ливия, ты только что сама сказала, что в подобное невозможно поверить. Король тоже так считает. Он подвергся очередному приступу невероятной подозрительности. Документ, который привез епископ, очень похож на подлинный: арианские церкви в безопасности. Но Теодорих подозревает, что Папа Иоанн как-то сторговался, чтобы получить этот пергамент. Возможно, пообещал, что римская церковь и вся ее паства поддержат Восточную империю, когда разразится война. Иоанн, разумеется, поклялся на Библии, что он не мятежник. Однако Теодорих считает, что пребывание в бывшей камере Боэция в Тицине может освежить его память.

— А что думаешь ты?

— Иисусе, — пожал я плечами. — Думаю, что король был не в себе, когда отправил епископа в Константинополь с такой миссией. Боюсь, что он и сейчас не в себе, но, разумеется, я могу ошибаться. В любом случае сам бы я сроду не поверил честному слову священника. Да и Юстин, Юстиниан и Феодора тоже не внушают мне доверия. Ну и троица! Невежественный грубый солдат, жалкая пародия на императора! Перевоспитавшаяся и раскаявшаяся шлюха. И Юстиниан, который спит и видит, как бы самому стать императором, а пока что, вовсю разыгрывая из себя праведника, не ест мяса и не пьет вина. Ты бы поверила такому человеку?

— Я — нет. Но все-таки… как мог Теодорих заключить в темницу самого Папу Римского! Помазанника Божьего, каким его считают многочисленные прихожане. Да все католики, подданные Теодориха, а их тысячи, придут в ярость, когда услышат, что король сотворил.

— Да уж… ты права, Ливия… — Я вздохнул. — Именно поэтому я и вернулся в Рим. Как говорится, одна голова хорошо, а две лучше. Я приехал спросить совета у человека значительно более умного, чем я сам. Я заглянул к тебе лишь на минутку, чтобы передохнуть немного после долгого путешествия, преклонить, так сказать, больную голову на твое мягкое плечо. — Я встал, отряхнул свою пыльную тунику. — А теперь мне надо поскорее отыскать старого сенатора Симмаха. Если кто-нибудь и может найти выход из…

Ливия покачала головой и перебила меня:

— Ты не найдешь Симмаха.

— Ох. Vái. В Риме?

— На этом свете. Несколько дней назад управляющий обнаружил его мертвым. В том самом дворике, рядом с его знаменитым уродливым маленьким Бахусом. Стражник, который охраняет мою дверь, рассказал мне об этом.

Я застонал от ужаса. Ливия поспешно добавила:

— Стражникам скучно стоять здесь целыми днями, поэтому мы иногда общаемся.

Я спросил, хотя прекрасно знал ответ:

— Полагаю, Симмах умер от старости?

— Нет. От множества колотых ран. — Ливия помолчала, затем снова заговорила: — Его убили по приказу Теодориха, если верить сплетням.

Я и сам так подумал, однако попытался оспорить эту версию — словно, убедив в этом Ливию, я мог что-то изменить:

— Теодорих и этот благородный старик очень высоко ценили друг друга.

— Да. До тех пор, пока Теодорих не позволил убить Боэция. — Ливии не было нужды напоминать мне, что Боэций вырос в доме у Симмаха и тот любил его как родного сына. — Если верить слухам, старик затем возненавидел короля и вполне мог поднять мятеж.

— Поэтому Теодорих просто устранил его, — пробормотал я. — Eheu! Оправданны были его подозрения или нет, но убийство Симмаха — великое несчастье. Я боялся, что Теодорих восстановит против себя католиков-христиан — здесь и по всему миру. Это плохо, но еще куда ни шло. Гибель Симмаха озлобит Сенат, знатных граждан и простой народ. Словом, абсолютно всех. Даже самые верные Теодориху готы почувствуют, как головы подпрыгивают у них на плечах. — Я устало двинулся к двери. — Я должен пойти и послушать, что говорят люди. Я скоро вернусь, Ливия. Возможно, мне снова потребуется твое мягкое плечо.

* * *

— Разговоры?! — воскликнул Эвиг. — Ясное дело, идут разговоры, сайон Торн, и только об одном. Общее мнение, что король Теодорих неизлечимо болен. Разумеется, ты должен понимать, что малейшее упоминание о его безумии тут же разнесется по всему государству. У крестьян есть свои особенные способы общения, гораздо быстрее верховых гонцов и dromo судов. Вот я, например, могу рассказать тебе о том, что произошло вчера во дворце.

Я нерешительно спросил:

— И что же там произошло?

— Королю подали прекрасно приготовленную рыбу, выловленную в Падусе, в качестве nahtamats прошлым вечером, и…

— Liufs Guth! Что, неужели сплетничают даже о том, что Теодорих ест? Какого черта такой интерес…

— Подожди, сайон, дослушай до конца. Король уставился на блюдо, и глаза его просто округлились от ужаса. Знаешь почему? Вместо головы рыбы он увидел там лицо умершего человека. Лицо своего старого друга и советника Симмаха, который смотрел на него с укором и обвинением. Говорят, Теодорих с воплем выскочил из обеденного зала.

— Ну и ну! Неужели те, кто рассказывает такую чушь, сами верят в это?

— С сожалением должен сообщить тебе, что да. — Эвиг горестно засопел. — Сайон Торн, наш любимый король и товарищ больше не может называться Великим. Он теперь не Теодорих Магнус, а Теодорих Безумный, несущий пьяный бред.

— Полагаю, ты сделал такое заключение, основываясь не только на истории о рыбе?

— Нет, конечно. Свидетельств тому множество. Только сегодня днем от короля прискакал гонец с новым изданным decretum. Ты еще не был на форуме, сайон Торн?

— Пока что нет. Я знал, что ты более достоверный источник, чем любой сенатор или…

— Помнишь, как мы с тобой вместе ходили к храму Конкордии, чтобы ты мог внимательно прочесть «Ежедневные новости»? Ну, я так и не научился читать, но там постоянно вывешивают новые decretum. Люди со всех концов города приходят туда прочесть указы, и недовольство их с каждым разом возрастает все больше. Я жду, что скоро услышу совсем уж плохие новости…

— Мы не можем ждать. — Я схватил его за рукав. — Пошли!

Эвиг был ненамного моложе меня, но гораздо толще, поэтому служил мне в качестве осадного тарана, чтобы пробиться сквозь толпу к храму. Все эти люди на форуме перешептывались и ворчали — однако не потому, что мы грубо расталкивали их локтями, но от изумления, ужаса и недоумения, вызванных тем, что они прочли в «Ежедневных новостях». Публичное заявление, разумеется, состояло из множества листов папируса, поскольку было составлено словоохотливым Кассиодором, но я уже наловчился отыскивать среди всей этой словесной шелухи самую суть. Я толкнул локтем Эвига, и он повернулся, чтобы снова очистить нам дорогу в толпе.

Когда мы, несколько помятые, стояли на свободном месте на мостовой форума, я решительно сказал:

— Так больше не может продолжаться, Эвиг. Наш король и товарищ должен быть спасен от самого себя. Пусть Теодориха сейчас и всегда повсюду почитают как Великого.

— Только прикажи, сайон Торн.

— Здесь мне нечего делать. Я отправляюсь в Равенну, к Теодориху. Я больше не вернусь в Рим, хотя, возможно, позже здесь произойдет кое-что…

— Только прикажи мне, сайон Торн. Пошли записку, и я все исполню. Если ты сможешь каким-то образом сохранить доброе имя нашего короля, все, кто когда-то любил его, будут тебе благодарны.

* * *

Ливии я тоже сказал:

— Это больше не может продолжаться. Теодориха надо спасти от самого себя. В «Ежедневных новостях» сообщается, что Папа Иоанн скончался в тицинской тюрьме. Умер ли этот несчастный своей смертью или же стал жертвой, подобно Боэцию, я не знаю. Но похоже, что в любом случае он так и не признался ни в чем, что могло бы облегчить безумные подозрения короля, потому что его смерть явно привела Теодориха в ярость. И теперь король совершил просто невообразимую глупость. Он издал decretum такой же гадкий, какой незадолго до этого пытался навязать Юстин. И сейчас на стене храма Конкордии висит указ о том, что все католические церкви в королевстве должны быть насильственно превращены в арианские храмы, отсюда следует, что католическое вероисповедание во владениях Теодориха отныне под запретом.

Я одним глотком осушил свой кубок с вином. Ливия промолчала, но ее взгляд был спокойным.

— С таким же успехом Теодорих мог повесить прощальную записку перед самоубийством, — продолжил я сквозь стиснутые зубы. — Если даже издание подобного указа и не приведет к мятежу, направленному против короля внутри страны, или же к религиозной войне ариан против католиков, то наверняка за пределами королевства найдутся люди, которые перережут ему за это горло.

— О ком ты говоришь?

— Ну подумай сама. Прямо сейчас, в этот самый момент, флот Лентина ожидает королевского приказа отплыть, чтобы напасть на вандалов. Это справедливая война — сестра Теодориха до сих пор томится в плену у короля Хильдериха, — и эта война вполне могла бы стать победоносной при обычных обстоятельствах. Но мы соберем все наши силы на юге, у Средиземного моря. В то же время на востоке находятся православные христиане Юстина, а на севере — католики Хлодвига; все они настроены враждебно и вскоре придут в настоящее бешенство, когда услышат об этой последней глупости, которую совершил Теодорих. И что, по-твоему, все они сделают, узнав, что мы напали на вандалов, их братьев-католиков?

Ливия попросила принести еще вина и сказала:

— Я знаю, твое имя Веледа означает «раскрывающая тайны, предсказательница». Но неужели ты думаешь, что никто, кроме тебя, не подозревает обо всех этих опасностях?

— Разумеется, многие люди это предвидят. Однако, поскольку Симмах и Боэций мертвы, кто вразумит Теодориха? Из его главных советников теперь остались только казначей да magister officiorum, Кассиодор-отец и Кассиодор Филиус. Старший понимает толк лишь в цифрах, солидусах и либрах. Он будет счастлив избежать любой войны хотя бы потому, что сэкономит на стрелах. Молодой Кассиодор ничего не знает, кроме слов. Война даст ему множество возможностей нести милую его сердцу околесицу. Остальные наперсники Теодориха — генералы. Они с радостью отправятся на любую войну, была бы причина. Сама видишь, что, кроме меня, больше никого и не осталось.

— Итак, ты едешь в Равенну? Надеюсь, что ты найдешь короля в минуту просветления. И все растолкуешь ему — убедительно, — как только что рассказал мне. Ты попытаешься урезонить Теодориха и заставить его отозвать закон, пока тот еще не вступил в силу, и придержать флот. Хорошо, допустим, ты сумеешь убедить его, — что потом?

— Иисусе, Ливия! Этого и так слишком много, чтобы надеяться. Даже если Теодорих и соображает настолько, что узнает меня, назовет по имени и выслушает, он может впасть в ярость и отправить меня в тюрьму. А что ты имеешь в виду под «что потом»?

— Предположим, на этот раз ты сумеешь спасти готское королевство от потрясений. Но разве Теодорих в ближайшее время не совершит очередную глупость? И даже если королевство переживет их все и переживет самого Теодориха, то что будет, когда он умрет? Этого уже недолго ждать. Ты сам говорил мне, что у него, увы, нет достойного наследника.

— Да, это правда. — Я какое-то время помолчал, занявшись вином. Наконец я сказал: — Ну, может, кто-нибудь из его потенциальных наследников изумит весь мир и изменится к лучшему. Или же какой-нибудь более достойный претендент выйдет вперед, когда наступит время. Хотя, с другой стороны, вполне возможно, что готское королевство обречено. Если не сегодня, то завтра. Если не из-за Теодориха, то из-за его наследников. Ты права, моя дорогая, если уж так предопределено Фортуной, то я не в силах спасти королевство от гибели. Но я смогу сделать так, что Теодорих этого не увидит. Скажи, Ливия, ты хочешь стать свободной?

Она изумленно моргнула, но затем бросила на меня долгий спокойный взгляд, напомнивший мне о том, какими блестящими и красивыми все еще были ее голубые глаза, хотя красота самого лица уже и увяла. Наполовину удивленно, наполовину настороженно она спросила:

— Свободной для чего?

— Для того, чтобы сопровождать меня. Мы отправимся завтра. У меня есть здесь, в Риме, один верный друг-острогот, который договорится о продаже моего дома, рабов и имущества. Он может сделать то же самое и для тебя. Ну что, согласна поехать вместе со мной?

— Куда? В Равенну?

— Сначала в Равенну. Затем, если я все-таки останусь жив после встречи с Теодорихом, думаю, можно отправиться в Хальштат, туда, где мы с тобой впервые встретились. Там наверняка очень хорошо в разгар лета. И мне любопытно посмотреть, спустились ли вниз наши имена, которые я вырезал на льду той реки. Эх, давно это было!

Ливия добродушно рассмеялась:

— Мы с тобой уже слишком стары и слабы, чтобы залезать на вершину Каменной Крыши Альп.

— Возможно, имена спустятся вниз и встретят нас. Нет, правда, Ливия, я уже давно хотел посетить это местечко, где обитает Эхо. Чем больше я думаю об этом, тем с большей нежностью вспоминаю о Хальштате и тем сильнее верю, что смог бы остаться там до конца своих дней. И еще я бы не отказался всегда иметь рядом твое мягкое плечо. Ну? Что ты скажешь на это?

— А от кого исходит это предложение — от Торна или Веледы?

— Сайон Торн с полным маршальским эскортом сопроводит тебя и твою служанку только до Равенны. Затем, когда я сделаю то, что надеюсь сделать там, Торн исчезнет. Веледа сопроводит тебя без всякого эскорта весь остаток пути до Обители Эха. А после мы… ты и я… ну… — Я протянул к ней руки. — Мы с тобой дружили в молодости, а теперь состарились. Мы станем старыми друзьями.

10

Помню, в ту нашу последнюю встречу Теодорих грустно сказал мне:

— Нет, ты только припомни, старина Торн. До чего же все-таки странно! Если только мы намеревались что-нибудь разрушить, мы всегда преуспевали сверх меры. Но когда бы мы ни собирались что-нибудь построить, сохранить или возвеличить, неизменно терпели неудачу.

— Нет, Теодорих, это вовсе не так, — ответил я. — И даже если неудача неминуема, это еще не повод сдаваться.

Я чуть не плакал, глядя на своего друга. Он выглядел таким жалким, уничтоженным, слабым и несчастным и пребывал в отчаянии. Но Теодорих, по крайней мере, узнал меня. Он владел собой, поэтому я продолжил:

— Давай поговорим о более приятных вещах. Одна моя подруга полагает, что твои последние годы, Теодорих, могли бы быть более приятными, радостными и полными свершений, если бы ты не лишился общества любящей Аудофледы. Хорошо бы какой-нибудь другой любящей женщине занять ее место. Даже в Библии, ты знаешь, на первых страницах мужчине рекомендуется поддержка женщины. Разве не замечательно, когда мягкая, прекрасная женская рука нежно держит твою? Ты выпрямился бы и стал сильней. Наверняка в тепле и уюте у тебя появились бы силы противостоять бурям и чужакам.

Теодорих смотрел на меня молча, его взгляд был удивленным и одновременно задумчивым. Я откашлялся и продолжил:

— Эта подруга, о ком я говорю, старая женщина по имени Веледа. По ее имени можно догадаться, что она остроготка, и потому ей можно верить. Я лично могу поручиться, что она, подобно своей древней тезке — легендарной предсказательнице, которая разоблачала тайны, на самом деле очень мудрая женщина.

Теперь король слегка встревожился, поэтому я поспешил продолжить:

— Нет-нет, Веледа не предлагает себя в качестве твоей помощницы и компаньонки. Ni allis. Она такая же старая и измученная, как и я. Когда Веледа предложила это, она тоже процитировала Библию — помнишь то место, где говорится о другом короле, Давиде? Когда он состарился, его слуги сказали: «Давайте найдем для нашего господина молодую девственницу, позволим ей предстать перед королем, заботиться о нем, спать у него на груди и греть нашего господина-короля». Так они и сделали: отыскали ее, привели к Давиду, и эта девственница оказалась невероятно красивой.

Теперь Теодорих выглядел повеселевшим, каким я давно уже его не видел, поэтому я продолжил, торопясь:

— Так вышло, что у моей подруги Веледы есть молодая рабыня. Настоящая редкость, девушка из народа seres. Юная девственница исключительной красоты и кладезь многих иных достоинств. Я осмелился, на правах нашей с тобой давней дружбы, Теодорих, попросить разрешения прислать во дворец старую Веледу, чтобы она могла вручить тебе эту совершенную девственницу. Веледа может доставить девушку уже сегодня ночью. Тебе надо только приказать магистру Кассиодору — я знаю, как он охраняет твой покой, — пусть проследит, чтобы их обеих пустили без помех. Я умоляю тебя, старый друг, не отказывайся. Я делаю это из искренней любви к тебе. Надеюсь, что ты поблагодаришь за это меня и Веледу. Уверяю тебя, это не причинит вреда.

Теодорих смиренно кивнул, даже слегка улыбнулся и произнес — с непритворной любовью ко мне, искренне благодарный за участие — и это было последнее, что он сказал мне:

— Отлично, старина Торн. Пришли ко мне Веледу, разоблачительницу тайн.

* * *

Я не могу сделать этого как Торн — и не потому, что как Торн я в свое время поклялся поддерживать и защищать величие короля. Я полагаю, что сейчас именно и защищаю королевское величие. Нет, я хочу сделать это, будучи Веледой, потому что, когда я отдам Теодориху девушку, это будет заменой того, что как Веледа я столько раз за эти долгие годы хотел дать ему.

Сегодня вечером я проведу venefica во дворец, в покои Теодориха, и там сниму с нее прозрачное одеяние. Я знаю, он примет этот дар — хотя бы для того, чтобы не обижать действующего из лучших побуждений старого друга Торна. Я возьму также все эти многочисленные страницы из пергамента и папируса, и доставлю их Кассиодору, и попрошу его сохранить рукопись где-нибудь в королевском архиве, для будущих читателей, которые, возможно, пожелают узнать об эпохе Теодориха Великого. У нас с Ливией, может, еще наберется несколько страниц нашей собственной жизни, но эта история, которая началась так давно, уже окончена.

* * *

К этой рукописи была подколота еще одна страница, написанная уже другой рукой.

И вот что там говорилось.

11

Когда новый царствующий император Юстиниан, самый известный из всех христиан Константинополя, приказал закрыть философские школы Платона в Афинах, он сначала внимательно прочел сочинения этих языческих наставников, после чего заявил: «Если они говорят ложь, то наносят ущерб. А если говорят правду, то они не нужны. Заставьте их замолчать».

В рукописи, составленной сайоном Торном, содержится много правды. Но все это — факты, детали, отчеты о битвах и сражениях и другие поддающиеся проверке события — я уже вставил в свою «Historia Gothorum», где они будут более доступны для ученых, чем в громоздких и расплывчатых томах воспоминаний маршала.

А стало быть, как правдивый источник фактов работа Торна не нужна.

Если же все остальное в его хронике — а этого, надо сказать, великое множество, — откровенная и неправдоподобная выдумка, то она настолько скандально нечестива, богохульна, непристойна и грязна, что оскорбит читателя и вызовет отвращение у любого, кто не является профессиональным историком подобно мне (ибо я имею большой опыт и научился за долгие годы беспристрастию и объективности). Однако, будучи не только историком, но и добрым христианином, я должен рассматривать эту книгу с ужасом и отвращением. А являясь нормальным мужчиной, я должен отнестись к ней как к сборнику, в коем описываются самые отвратительные извращения. Более того, поскольку все, что здесь есть действительно ценного, уже доступно для чтения в другом месте, я должен осудить этот труд как ненужный и наносящий вред обществу.

Тем не менее мне было поручено распорядиться этим сочинением, и у меня нет возможности вернуть его автору. Маршала Торна не видели и ничего о нем не слышали с того самого момента, как короля Теодориха обнаружили мертвым в своей постели. Все решили, что Торн был так огорчен кончиной короля, что, должно быть, бросился в Падус или утопился в море. Итак, nolens volens[181], но, по совести, я не могу уничтожить его рукопись.

Однако, поскольку я не намерен отдавать этот труд в королевский архив или в какой-нибудь scriptorium, доступный для широкой публики, я положу рукопись туда, где она никогда никому не попадется на глаза даже по чистой случайности. Завтра покойного короля Теодориха со всеми почестями упокоят в мавзолее вместе со всеми его регалиями, любимыми вещицами, диковинками и прочим. Туда же я положу и рукопись; таким образом, она будет надежно погребена, ее никто никогда не увидит и не прочтет.


(Ecce signum)[182]

Флавий Магнус Аврелий Кассиодор,

сенатор Филиус


MAGISTER OFFICIORUM

QUAESTOR

EXCEPTOR

Загрузка...