Папанька наш, как нетрудно заметить из сказанного выше, был неважным хозяином, а уж ежели сказать точнее, никуда не годным, то есть никудышным. Над всеми хлевами была только одна добротная крыша, а стены, сделанные все из тех же плетней и кое-как обмазанные перемешанной с навозом глиной, потрескались и продувались насквозь. Овцы, которых природа одарила великолепной шубой, те легко переносили зимнюю стужу, пробиравшуюся во все помещения. Карюха вообще была чрезвычайно вынослива. Тот же папанька закалил ее в своих бесконечных зимних поездках то в Саратов с извозом за сто верст, то в Баланду на базар или в РИК[11] по своим сельсоветским делам, то на мельницу, где приходилось ждать очереди по многу часов, то к папенькиному другу-собутыльнику в соседнем селе, то в самую глухую полночь, обязательно и в самую метельную, когда и днем-то свету вольного не видать, к окраинному двору Селянихи[12], где, привязанная за глухой стеной избы, Карюха простаивала до третьих аж петухов, — петухи-то эти и давали им знак, что пора расставаться. Заслышав кочетиный отчаянно громкий крик, Карюха вздрагивала, приподнимала голову, настораживала ухо. Она знала, что сейчас ее повелитель, тепленький, счастливо-хмельной, выйдет во двор, отвяжет ее и, закутавшись в тулуп, плюхнется в сани, пробормотав невнятно: «Н…ну пшла, Карюха…»
Так что кобыле не привыкать к холоду.
А вот Рыжонке было совсем несладко, и я просил мать, чтобы она доила корову в избе, где та могла хоть немножечко погреться.
— Она и молока поболе даст, — говорил я.
— Ну, ну, — улыбалась мама, радуясь тому, что ее младший сын, ее последыш, оказался таким сердобольным и заботливым. — Ты только слезай с печки-то да наруби свеклы. Леньку не допросишься. А отец объявился на минуту и опять ускакал в Совет, нечистая сила… — Мать отвернулась от меня, пряча глаза, а я-то знал, что они уже наполняются слезами, и мама не хотела, чтобы я видел это. Торопливо добавляла: — Слезай, слезай, сыночка! А я пойду за Рыжонкой. Слышишь, поди, она давно зовет?..
Рыжонка первый раз должна была переступить порог нового дома, а потому и остановилась у сеней в нерешительности.
— Заходи, Дочка. Заходи, милая! — приглашала мать голосом, каким приглашала бы самого желанного гостя или, лучше сказать, самую близкую свою подругу, которая еще не успела побывать в этом доме. Да и была ли у мамы подруга более близкая и более дорогая, чем Рыжонка?!
Сенная дверь находилась напротив избяной, так что хвост коровы оставался еще во дворе, а рога уже были в задней комнате дома, как раз на высоте печки, куда я успел вновь взобраться. Лишь теперь увидел, какая же она огромная, наша Рыжонка. Когда вошла совсем, то зад ее почти упирался в дверь, которая с трудом закрывалась за нею, а рога утыкались в простенок между окон. Как только Рыжонка вся оказалась в избе, мать и я принялись за работу. Рыжонка, само собой, сейчас же наполнила дом сочным ядреным хрустом; по углам ее рта в одну минуту были взбиты светло-розовые клубки сладкой свекольной пены, а бока покойно вздымались и опускались, с них так же, как и с губ коровьих, капало, но это подтаивал снежок, принесенный Рыжонкой со двора.
Мать, помолившись, прошептав свое обычное: «Пресвятая Богородица, помоги и помилуй!» — слово «прости» она в данном случае меняла на «помоги», обтерла мокрым теплым полотенцем Рыжонкино вымя, присела под ним с подойником. Послышались сперва прерывистые, очень звонкие удары молочных струй по дну ведра, затем, уже не прерываясь, они становились все глуше и глуше, а потом и вовсе не слышными, поглощенные и заглушённые густой молочной пеной, подымавшейся все выше и выше. Теперь уже запах парного молока добрался и до моих ноздрей, которые непроизвольно расширились и запульсировали. Но еще раньше его учуял наш кот Васька (говорю «наш» потому, что и у всех других односельчан коты тоже звались Васьками, так же точно, как кочета Петьками). Он присел за спиной хозяйки и стал ждать, сонно прижмурившись, будто оказался тут так просто, случайно.
К этому моменту я успел справиться со своим делом, которое, наверное, очень понравилось Рыжонке, потому что она радостно прогибала спину и благодарно вздыхала. Дело это было очень серьезным: я отдирал пальцами от коровьей шерсти намерзшие шматки куриного помета; за ночь Тараканница и ее подруги, усевшиеся на перерубе, точно над коровой, успевали обкакать Рыжонкину спину от рогов до хвоста. В тот день, как и во все последующие дни зимою, я один только и мог избавить корову от столь нежелательного для нее «посева». Поскольку хребтина коровы, когда ее вводили в избу, находилась на уровне печки, мне было удобно наводить порядок на ее шерсти. Думаю, что именно это занятие, сделавшееся со временем моей постоянной обязанностью, в немалой степени сблизило, подружило меня с Рыжонкой, что было в высшей степени важным и весною, когда мне приходилось пасти ее. Дело в том, что под старость Рыжонка не торопилась встретиться с быком, а когда он сам домогался ее, сердито отгоняла, хотя была в два раза меньше него. По этой причине Рыжонка приносила нам очередного теленка не зимою, к Рождеству, скажем, или к Крещению, как делали коровы помоложе, а где-то в конце мая. Боясь, как бы чужие коровы или тот же мирской бык по кличке Федька не сбедили теленка еще в утробе матери, Рыжонку не выпускали в общее стадо, и она под моим наблюдением паслась отдельно за околицей села, на Гаевской горе. Матери нашей очень хотелось, чтобы Рыжонка сменила этот неудобный для всех нас «цикл», а потому с надеждою спрашивала пастуха, когда стадо возвращалось под вечер в село:
— Тихон Зотыч, как наша-то старая, не обошлась?[13]
— Нет, Фросинья, не подпускает что-то Федьку. И глядеть не хочет на мирского[14]… А молодые-то и сами не больно охочи до старухи… Пора бы вам, хозяюшка, поменять свою Рыжонку.
— Да что ты, Зотыч, как можно! — всплескивала руками мать. — Где мы еще найдем такую. Она ведь у нас ведерница.
— Ну, и держите свою ведерницу. В ее молоке воды больше, чем… сама, поди, знаешь, — ворчал хромой, с вывернутой за спину покалеченной рукой Тихон Зотыч, явно оскорбленный тем, что не приняли его очевидно мудрого совета.
Рыжонка же, будто вспомнив, что пора встретиться с Федькой, только ей одной известным способом давала ему знать об этом и вела прямо на наш двор. Увидев такое почему-то всегда первым, я, как сумасшедший, влетал в избу и громко сообщал:
— Мам… мама-а-а!.. Рыжонка обошлась. Она пришла с Федькой!
— Ну, ну… А зачем же кричать так! — говорила тихо мать, а сама уж опускалась на колени против образов, чтобы вознести хвалу и благодарность Царице небесной и Власу, святому покровителю коров.
Нынешний год для Рыжонки не был исключением: «обошлась», по обыкновению, намного позднее всех коров на селе и теперь отелится где-то в конце мая. Но это когда еще будет! А пока, находясь по-прежнему на своем удобном наблюдательном пункте, все на той же печке, я с беспокойством думал о том, как же нам теперь развернуть Рыжонку и вывести во двор. Ведь корова не лошадь, она не будет по требованию человека пятиться назад, может, и вовсе не умеет это делать. Да и сама Рыжонка, судя по всему, не имела ни малейшего желания расстаться с теплом. Пока хозяйка процеживала над горшками молоко, Рыжонка не спеша, явно растягивая время, доедала в большом деревянном корыте нарубленную мною кормовую свеклу. Корыто недавно сделано отцом и было едва ли не единственным его изделием, доведенным до конца, и то лишь потому, что счастливо избежало стадии «заготовок», — было сколочено за один день, как бы в один присест.
Разлив молоко по горшкам, мать обратилась к Рыжонке скорее с просьбою, чем с требованием:
— Ну, Дочка, хватит. Пойдем, милая, во двор.
Рыжонка оторвала голову от пустого корыта не раньше, чем облизала его самым тщательным образом, и только уж потом глянула на хозяйку своими вечно печальными, еще более прекрасными от этой печали глазами, как бы удивляясь: «И это ты, всегда такая добрая и жалостливая, взяв от меня что нужно, теперь выпроваживаешь на улицу, где так холодно, а после избяного тепла покажется еще холоднее?»
Виновато вздохнув, мать еще более ласково говорила:
— Понимаю, понимаю, Дочка, что тебе не хочется уходить. Но что поделаешь — твое место там, во дворе. Ужо опять тебя впущу. А сейчас пойдем. Пойдем, милая.
— Мам, да что ты ее гонишь? Пущай побудет еще немножечко, — попросил я.
Рыжонка сейчас же повернула голову в мою сторону, но, сообразив, что меня не послушаются, тяжко и шумно выдохнула и сама, неожиданно легко и быстро, развернулась. Для этого ей пришлось использовать пространство между шестком и окном напротив печки, где обычно хозяйничала со своими чугунами, сковородой, ухватами да кочергой мать. Пока Рыжонка разворачивалась, я успел открыть для нее дверь в сени и окатить себя холоднющим паром, ринувшимся в избу. На печку вскочил, когда рога коровьи могли подцепить мою холщовую рубашку. Подцепить нечаянно, конечно, невзначай. Я уже говорил, что Рыжонка никогда не пускала их в дело. Да если бы и пустила, большой беды бы не случилось: рога у нее были круто загнуты вовнутрь, один навстречу другому, и могли лишь ушибить, но никак не поранить кого-либо.
Рыжонка никого не обижала, а ее обижали. Карюха, например. Разозлившись на хозяина, который нередко злоупотреблял неограниченной властью над ней, она срывала собственную злость на ни в чем не провинившейся перед ней Рыжонкой, — больно кусала ее, когда Рыжонка нечаянно оказывалась поблизости от ее кормушки, а то и поддавала слегка под брюхо копытом.
Рыжонка была уж очень добра, а потому и беззащитна, как это всегда бывает. В этом смысле она напоминала мне нашу мать. Они вроде бы примирились с мыслью, что не могли, не имели права ни обижать, ни обижаться. Они обязаны были кормить и ублажать всех, хотя могли бы, в отместку, и не делать этого. Меня, например, удивляло, как это папанька мог орать на маму, когда не она, а он виноват перед нею, что было совершенно очевидно. Недавно я невзначай подслушал ночной разговор сестры с матерью. Вернувшись с вечеринки, Настя ткнулась головой в плечо мамы и, всхлипывая, проговорила:
— Говорят, наш папанька с Селянихой схлестнулся!..
— С ума-то не сходи. Сплетни это. Кто тебе сказал?
— Верка Полякова.
— А ты и слушаешь эту хабалку?..
— Все говорят.
— У всех язык что помело. Куда надумает, туда и повело, а ты и растопырила уши, бесстыдница!
Мать говорила такое, а я-то видел, что она не верит и сама своим словам, и сердится на дочь за то, что та принесла ей новость, которая для нее давно уж не является таковою.