2 Безответственная лирика

Сын поэта

Маленькому

Валентину Корчагину

У моей жены родился сын.

В ореоле тряпок и пеленок,

появился в доме вдруг ребенок,

толстый, краснощекий Валентин.

Был мой дом безоблачен и тих,

терпки дни, часы работы долги,

две кровати для меня и Ольги,

стул и стол для вымыслов моих.

Вот и все… покой и благодать;

и когда меня брала усталость,

тишина ничем не нарушалась,

и спокойно мог я отдыхать.

А сейчас, едва только начну

воплощать мечту стихом, иль прозой, —

детский крик вздымается угрозой,

беспокоящей мою струну.

Я сперва расстроен был и зол,

уходил на целый день из дому;

но ни у друзей, ни у знакомых

я покоя все-же не нашел.

Это тельце весом в пять кило,

куцое, нелепое, смешное, —

невзирая на нужду в покое —

все-таки домой меня влекло.

Год прошел и я почти привык;

детский крик мне больше не мешает,

а — представьте — даже помогает,

даже вдохновляет детский крик.

То слезясь, то хохотом звеня…

…Толстый сын мой, мука и отрада,

для меня ты — целая баллада,

целая поэма — для меня.

Так звени-ж, волнуйся и расти,

год за годом, — как строка за строчкой,

и ни многоточием, ни точкой,

не задерживайся на пути!

Август 1928 г.

Матери

Там, где вербы дол окутали,

у овражьего угла,

ты живешь на том же хуторе,

где родилась и цвела.

Так же мечется околица

между взгорьями стогов,

так же речка беспокоится

под покоем берегов.

Тихнет ночь, шумит гармоника,

ветер спрятался в овес;

ты сидишь у подоконника,

поседевшая от слез.

Водит небо лунным факелом,

в камышах синеет мгла,

сколько ж темных ты проплакала,

сколько горьких пролила.

Ждешь меня как роща дождика

и готовая для встреч, —

просишь дуба-придорожника

у дорог меня стеречь.

Просишь ветра, чтобы реющий,

расчищающий мне путь,

о тебе, моей седеющей,

прошептал мне что-нибудь.

Не проси-ж у ветра милости,

этих благ у ветра нет,

он далек, по ком томилась ты,

и томишься столько лет.

Он, прикинувшийся соколом,

слепо веря в свой полет,

все кружит вокруг да около

неизведанных высот…

…Мой удел мне дан по жребию

и без кровли мой приют,

много я от жизни требую,

и немного мне дают.

Но не жалуюсь, не сетую,

пусть вначале труден путь,

все же песню недопетую

допою когда-нибудь.

Если-ж нет… навек потерянный

для тебя и для отца,

я в победах неуверенный

молча буду ждать конца.

И когда подбитым соколом

дрогнет ветер у плетня, —

помяни меня, далекого,

бесталанного меня.

Июль 1926 г.

Моей учительнице

Варваре Васильевне

Курячевой

Змеясь изгибами в полях,

от северной зимы, —

еще бежит чумацкий шлях

в село, где жили мы.

В село, где каждый белый дом

на все дома похож,

где в самом белом и большом —

ты и теперь живешь.

С тех пор прошло пятнадцать лет,

но, — как пути к судьбе, —

хранит земля мой детский след,

мой первый путь к тебе.

И я запомнил день и час,

когда на малый срок —

ты настрого в последний раз

мне задала урок.

Урок был труден и тяжел,

и страхами объят,

не попрощавшись я ушел,

куда глаза глядят.

И шел и плелся, как умел,

распутывал пути

и слезы лил и песни пел,

и продолжал итти.

У неизведанных дорог, —

на много лет и зим, —

мне миром задан был урок,

и я им одержим.

Пусть далека глухая дверь,

пусть непосильна кладь,

мне все-равно ее теперь

уже не избежать.

Еще далек мой верный путь,

еще не четок шаг,

еще легко мне вспомянуть

об отроческих днях.

И о тебе… ты далека

и горек твой упрек,

но я отсутствую, — пока

не выполнен урок.

Пока не выпадет мой день,

завещанный векам,

пока на высшую ступень

экзамена не сдам.

Когда же сдам и запою

легко и наизусть, —

тебя, наставницу мою, —

благодарить вернусь.

В село, где каждый белый дом

на все дома похож,

где в самом белом и большом

ты и теперь живешь.

Октябрь 1928 г.

В жизнь мою, — угар и смуту

В жизнь мою, — угар и смуту,

в сень созревших лет, —

покажись хоть на минуту

детства млечный свет.

Все, что в путь к полудню вышло

на рассвете дня,

подкрадись ко мне чуть слышно,

отзови меня.

Может-быть опять я встречу,

встречу и верну

лучших дум моих предтечу,

лучших слов струну.

Может-быть, былым гонимый,

явится мне вдруг

мой единственный, любимый,

мой далекий друг.

Под горой, под невысокой,

как легенда стар, —

шелестит между осокой

голубой Гайдар.

Там, — росистый, по баштанам,

оставляя след, —

бродит с солнцем и туманом

мой певучий дед.

До сих пор люблю и помню

лоз нестройный строй,

на горе — каменоломню

дом твой — под горой.

И как песню — твое имя

повторяю вслух,

мой единственный, любимый,

мой далекий друг.

Слишком рано над гнездом я

крылья распростер,

чтоб у дальнего бездомья

разжигать костер.

Но разжег… и мгла глухая

не убьет огня,

он горит, не потухая,

до расцвета дня.

Где же ты, в какие шири

устремлен твой взгляд,

как живешь ты в этом мире,

чем твой дух объят?

Где твои лета и зимы

завершают круг,

мой единственный, любимый,

мой далекий друг.

Та ли ты, с прической пышной,

с грустью на челе,

той ли поступью чуть-слышной

ходишь по земле?

Той ли кротостью струится

материнский взгляд,

на безгорестные лица

школьников-ребят?

Обиваешь ли тропинки

на крутых местах,

вышиваешь ли барвинки

на чужих холстах,

со старинной мандолиной

делишь-ли досуг,

мой единственный, любимый,

мой далекий друг.

Ты мне первая когда-то

руку подала;

в детстве, лаской небогатом,

матерью была.

Ни поэмам, ни рассказам,

не воздать вполне,

скольким я тебе обязан

в том, что есть во мне.

Жди-ж меня… как утешенье

я к тебе приду,

под баштанное цветенье

в будущем году

озарить твои седины,

исцелить недуг,

мой, единственный, любимый,

одинокий друг.

Сентябрь 1929 г.

Элегия

Памяти старой Ганны

из Бутова-хутора.

В ложбинах, под откосами

полынь да лебеда;

меж вербами и лозами

белеет слобода.

Вишневая околица

колышется в дыму

и клонится и молится

неведая кому.

У речки над осоками

дубы, построясь в ряд,

вершинами высокими

о прошлом говорят.

Их ветки древним чудищем

в простор вознесены,

над прошлом и над будущим

прохладны и темны.

Забыться мне не хочется

и вспомнить не могу…

Ты спишь, моя пророчица

под вербой на лугу.

Гуторит с ветром мельница,

воркуют жернова,

и кажется и верится,

что ты еще жива.

Но ты ушла с потемками

в тернистые века,

забытая потомками

и близким далека.

Лишь мне остались дальние —

как дороги они —

слова твои прощальные:

«Найдешься — помяни».

Ой, дни мои последние,

неладные дела…

ты вещая, столетняя

у мельницы жила.

Непонятый, обиженный,

бросая мать и дом, —

я так любил у хижины

грустить с тобой вдвоем.

До холодка полночного

по вечерам и дням,

не ты ль тогда пророчила

пути моим огням.

И утешая баловня

возвратностью потерь,

так слепо предсказала мне

все, чем живу теперь…

И вот ушла, не ведая;

лишь память берегу;

похоронили светлую

под вербой на лугу…

…У речки, над осоками,

дубы, построясь в ряд,

вершинами высокими

о прошлом говорят.

О прошлом бредит мельница

и мечется в бреду…

Спи, спи-ж, моя отшельница,

я больше не приду.

Июль 1924 г.

Элегия

Федору Николаевичу

Михальскому

Под стенанья детских лет,

как под шелест ив,

проводил я мой рассвет

к полдню заспешив.

Мне их не в чем упрекнуть

прожитые дни;

кое-как, да как-нибудь

пробрели они.

В чужедальние края

радугой маня,

юность буйная моя

увлекла меня.

Как для бешеных погонь,

в бурю, тишь и зной,

не по силам резвый конь

бьется подо мной.

И пружиня повода,

шпоры дав коню,

сам не знаю я куда

жизнь мою гоню.

На восход, иль на закат

прогремит мой путь,

только вижу, что назад

мне не повернуть.

И боюсь… близка пора, —

под мятели взмах

станет осень у двора,

с сединой в висках.

Еле тронутый весной,

юность вьюгам дам;

что же станется со мной

к тридцати годам?

Чем я буду, что я есть?

Скоро-ль быть беде?

Долго-ль голову мне несть

и оставить — где?

Мраморный ли пьедестал,

или холм, да клен,

скажут миру чем я стал

для иных времен.

Сентябрь 1928 г.

Товарищ

Кое-как дотащив до покоя

беспокойств непременную кладь, —

все мы любим, припомнив былое,

о далеких друзьях вспоминать.

Настоящее буднями смято,

но в беспечном и буйном былом

у меня был товарищ когда-то,

и сейчас это — память о нем.

Коренастый как я, невысокий,

как и я, то — разгулен, то — тих,

только детски-округлые щеки

розовели приглядней моих.

Уходя в незнакомые дали,

в незнакомые двери стуча,

молодые, — мы молодость гнали,

как ездок рысака — сгоряча.

В бедах-радостях — лучший из лучших,

презиравший оседлость и страх, —

где же, где ты теперь, мой попутчик,

мой сподвижник в несложных боях?..

…Может-быть, — безобидный и кроткий, —

ты случайно обидел кого,

и теперь часовым и решеткой

отгорожен от мира всего.

Океан-ли безвыходный гонит

по течению — парусник твой,

иль обиженный соснами — стонет

ветер дикой тайги над тобой.

Ты ль, моряк, одержимый отвагой —

покорять горизонты уплыл,

ты ль — остался таким же бродягой

и таким Дон-Кихотом — как был…

…Память, память, плохую услугу

оказать пожелала ты мне;

почему-бы пропавшему другу

не бродить по чужой стороне.

Лучше б он заблудился далеко,

устремляясь в чужие края, —

чем твое неусыпное око,

чем жестокая правда твоя…

Ни к чему мне мои утешенья

сквозь надежд переменчивый дым,

вижу я, — как в горячке сраженья, —

мы с тобой по окопам лежим.

Почему не лежали мы рядом,

под напором громов раскидных;

разорвало б обоих снарядом,

или были бы оба в живых…

…Как помешанный после напасти

заметался я в дымном аду;

находил, подбирал твои части,

но тебя… до сих пор не найду.

Так закончилась наша охота,

жизнь у каждого долг свой взяла;

так из двух, — одного Дон-Кихота —

крылья мельницы сшибли с седла.

Апрель 1928 г.

Каменец-Подольский

В трехстах верстах от Киева, на западе Украины,

не думая о Западе, не зная где Восток,

заросший и запущенный, как садик без хозяина, —

разлегся тихий, маленький, зеленый городок.

Кругом поля с кустарником, вокруг леса с полянами,

и он, за цветом Запада следивший столько лет, —

доволен как игрушками — мостами деревянными,

высокими, веселыми, каким подобных нет.

Он стар, как первый колокол, как сказки об Иванушках,

и сказку былью делая, не по его ль дворам

играют с кошкой голуби, цветет полынь на камушках,

и совий вой над вербами плывет по вечерам.

Меж скалами, меж вербами, ленивыми изгибами,

о чем-то будто думая колышется река,

дома в ней отражаются ныряющими глыбами,

сливаются, полощатся и тонут облака.

Куда идет, зачем живет — не знает и не ведает,

но от зарниц лазоревых до розовых зарниц

поет и песни слушает, трудится и обедает

и некогда следить ему за модами столиц…

* * *

Красивый и неряшливый. Нескладный и диковинный.

Скажи мне, перегнувшийся, который тебе год,

каким народом, племенем дворцы твои окованы,

кто надписи оставил там, у башенных ворот?

Об этом пусть поведает хвастливая история,

а мне, — твое сегодня, в пышном шелесте садов,

а мне, — твои цветущие холмы да плоскогорий, —

дороже чем история десятков городов.

Усеян ты как осыпью старинными костелами,

церквами, синагогами всех вер и всех богов,

и тут-же — нивам кланяясь верхушками тяжелыми, —

кадят земной премудростью ряды кривых стогов.

Не я ли в пору раннюю, за венчанными хатами,

в садах не огороженных черешни воровал;

не я ли в пору позднюю с чернявыми дивчатами

пел песни дедов-прадедов и в пижмурки играл.

Не я ли дни с неделями, что книги перелистывал,

не я ль хвалился юностью… да что тут говорить,

от юности безудержной, от резвости неистовой,

осела и задумалась былая моя прыть…

* * *

Любимый мой, зеленый мой, привет тебе из Севера,

от поездов, что ползают, пугая и звеня,

от стен Кремля великого, от камня вечно серого

и главное, хороший мой, — конечно от меня.

Я так хотел бы вырваться к цветной твоей обители,

чтоб рассказать садам твоим, вздыхающим росой,

как без вины, без жалости в пути меня обидели,

какие тучи тяжести висели надо мной.

Но… мир тебе в садах твоих; я не устал от бурь еще;

пришиблен этим грохотом и нуждами гоним,

я нужен здесь как праздники для жизни этой будничной,

как доктор для чахоточных я здесь необходим.

А если мало праздников дышащим пылью зданиям

и если руку доктора кусать начнет больной —

я на рычанье хриплое своим взмахну рычанием,

здоровым, освежающим как шум дождя весной.

И жизнь свою дешевую здесь не отдам я дешево,

и чашу не допитую опять налью по край…

Прощай, прощай, любимый мой, всего тебе хорошего,

не жди меня в садах своих и злом не поминай.

Июль 1924 г.

Проезжий шлях

В степи ни звука, ни души;

ужель весь мир притих…

Иду в предутренней тиши

безбрежьем трав степных.

Проезжий шлях, осиротев,

змеей убитой лег

и шепчет ветру нараспев

о горестях дорог.

О том, как много перенес,

как тяжко он избит,

слепой округлостью колес

и тупостью копыт.

Как у равнин, ложбин и скал,

змеясь то здесь, то там,

свои концы он растерял

запутал счет векам…

И, робко жалобы излив,

ответа ветра ждет;

а тот, заносчив и шумлив,

лишь о себе поет.

О том, как тесен белый свет

и как просторна ночь,

о доблести своих побед,

о радости и проч…

Из века в век, до этих пор,

в безлюдии ночном,

ведется этот разговор,

все об одном и том.

Тот — угнетен своей судьбой,

тот — буйством одержим…

И никогда между собой

не сговориться им…

Упрямая… В свои стихи,

как будто невпопад,

я, — кроме прочей чепухи,

вкрапляю правды яд.

Прочтя нехитрый этот стих,

ужель ты не поймешь,

что я посадкой плеч моих

на битый шлях похож.

Весь груз невзгод моей страны,

все тяжести войны,

я на плечах своих пронес

сквозь дни огней и гроз.

А ты… чем одержима ты

в рассвет своей поры?..

Тебе бы песни да цветы,

гулянки да пиры…

Оставь меня, не для того

я выжил от ножа;

уйди в безделье своего

шестого этажа.

А я останусь тут, внизу,

карабкаться и ждать

и будь покойна — донесу

мне врученную кладь.

Уйди и знай, — пройдут года

подобные векам;

как шляху с ветром — никогда,

не сговориться нам…

Февраль 1929 г.

Сентябрь

Последнему из могикан —

Владимиру Ивановичу Никулину

Скоро кончится дачный сезон,

скоро шумный, кокетливый сквер, —

облетевшей листвой обнесен, —

загрустит, неприветлив и сер.

Теплым солнцем весны возрожден,

но уже по осеннему стар,

будет никнуть и ныть под дождем

ласки листьев лишаясь — бульвар.

От дождя станет скользкой стезя,

и под ветренный говор и гуд,

шелест книжки под мышкой неся,

дети в школу, резвясь, побегут.

Август выжелтит зелени вязь,

к ноябрю подберется зима;

на остывшее небо косясь,

о дровах замечтают дома.

И опять мы в домах, и опять

нам придется за дело засесть,

в окна новые стекла вставлять

и замазывать щели где есть…

Друг мой крепкий, мне лета не жаль,

лето снова придет как-нибудь,

жаль, что плеч этих смуглую сталь

нам придется в тряпье завернуть.

Обнаженный и гибкий как стих,

первобытно здоров и хорош,

скоро легкость движений своих

ты тяжелым сукном облечешь.

На открытую шею свою,

на предплечий загар и закал,

ты наложишь мехов чешую,

чтоб не так тебя холод щипал.

Но не в силах сдержать свою прыть

и на новые штурмы готов,

станешь пыльные лыжи чинить

и оттачивать когти коньков…

…А пока еще сквер не зачах,

не осыпались листья пока, —

жидкий ситец открытых рубах —

не стремится под сень пиджака.

И в предчувствии будущих вьюг,

что нагрянут весь мир серебря, —

мы еще порезвимся, мой друг,

до сереюших дней ноября.

Август 1929 г.

Загрузка...