Писать о своей жизни трудно и ответственно. Прекрасно об этом сказал И. С. Кон, известный антрополог: «Автобиография – очень коварный литературный жанр. Его обязательные правила: не лгать, не хвастаться, не жаловаться, не сводить счеты с покойниками (если ты кого-то пережил, это не значит, что за тобой осталось последнее слово), не увлекаться деталями, которые современному читателю непонятны и неинтересны, и не пытаться повлиять на мнение потомков (то, чего ты не смог объяснить при жизни, после смерти заведомо не удастся). Большинству мемуаристов это не удается. Но если паче чаяния ты сумеешь преодолеть все эти соблазны, то твой текст утратит обаяние личного документа и тем самым – право на публичное существование. Зачем же было браться за оружие?»
Но что делать…
Как и в прежних книгах, рассказ мой будет состоять из двух потоков: первый событийный — с кем и при каких обстоятельствах я встречалась, что делала и к каким событиям была причастна; второй мировоззренческий — перипетии моих взглядов и убеждений. А в подтексте – объединяющая мысль о необычайном везении жить при социализме, в пору пикового расцвета человеческой духовности. Это как флер, как то, чем я пропитана и от чего избавиться не могу, ведь я принадлежу к плеяде вершинных людей, к прямым наследникам Победителей, в чем состоит мое главное объективное значение. Как тут не гордиться? И кому, как не мне, рассказывать о том времени?
Нынче молодые люди, возможно, в моих словах увидят пафос. Только ведь они смотрят на наш прошлый мир с сегодняшнего дня. А я умею видеть его из тех дней, в каких он был реальностью! Оттуда мне нынешняя молодежь представляется, допустим, развязной и никчемной. Но… имея возможность сравнивать, я понимаю относительность вещей и вызывающее поведение незнаек, продиктованное тем, что у них нет исторического багажа и сравнивать им не с чем. Остается только поверить мне, что так, как я рассказываю, было на самом деле, такими мы себя ощущали, таким смыслом и духом наполняли свои суеты и деяния. Им остается только принять это и учиться у нас, иначе они пойдут под горку, вниз...
Не только я прекрасно понимала действительность, в которой жила, не только я осознавала свое место в происходящей истории и свое значение в человеческом прогрессе; это было присуще всем нам, тогдашним людям. Мы умели выходить за пределы частного (личного) и жить для всеобщего, для страны и народа. Это были обычные наши понятия. Мы видели в этом свое предназначение.
Опять сошлюсь на других мемуаристов. Например, южноуральский писатель Константин Бурцев писал: «Нашему поколению выпало счастье жить в великую историческую эпоху, быть в рядах активных строителей коммунизма, принадлежать к великой партии единомышленников-коммунистов, являющейся ведущей и направляющей силой советского общества». Конечно, звучит патетически — по нынешним меркам, когда уровень святости духа в массах понизился. А мы на самом деле были такими. Это не особенное настроение, сопутствующее торжественному моменту рассказа о молодости. Нет, для нас это было обычное воодушевление от жизни, это было наше рабочее состояние души. Это те убеждения, которые вели нас на незаметный ежедневный труд, который был приятен.
А уж тем более это не идеализация юности, в чем любят многие неискушенные в жизни упрекать мемуаристов, — я ушла из социализма еще достаточно молодой, чтобы предаваться ностальгии по нему. И с энтузиазмом отдавалась новому строю, пока не поняла, что пособляю не созиданию, а разрушению и преступлению против человечества, инициированному кликой Горбачева, низкого наймита американских спецслужб. И вот после основательного анализа обеих формаций, социализма и капитализма, попробованных на собственный зуб, узнанных на собственном опыте, излагаю тут то, к чему пришла, что стало моим итоговым взглядом на мир и его реалии.
Фундаментальные исторические дела, такие как утверждение передового социального строя, коллективизация, индустриализация, разгром фашизма, освоение пустынь, ледяных пространств Арктики, покорение воздушного океана, — были совершены предшественниками, дедами и отцами. Нам оставалось продолжать их дела. Наши задачи заключались в мирном труде, в развитии прогресса, в том, чтобы делать жизнь в нашей стране лучше: интереснее и комфортнее. Вместе со своим поколением эти задачи решала и я.
Романтика того времени вела меня в науки и литературу, туда, где обобщался дух народа, где получали довершение созревающие в нем интеллектуальные ценности.
Наставал март, самый белый месяц. Первый месяц весны соткан из надежд, исходящих и от таяния снегов, и от веселой говорливости танцующих ручейков воды, и от растущего дня, и от прибывающего тепла — от всего, что окружает человека. Даже от самой природы, ждущей, чающей цветения и плодоношения. С него начинается новый круг жизни. Март — он волей-неволей воспринимается как исток, как начало нового счастья. А тут... разразилось горе... Это было противоестественно. Когда все вокруг наполнено желанием делать и утверждать жизнь, терять нельзя, терять — не по-божески. Сочетание тяжелой утраты с исподволь наплывающей стихией надежд и устремлением к их осуществлению плохо переносится сознанием, ибо не является гармоничным.
Поэтому вполне закономерно, что после смерти Сталина люди сникли и притихли, почувствовали растерянность, словно заблудившиеся путники — это их состояние диктовалось не только внутренней природой произошедшего, но и объективностью космического момента. Люди не просто забыли о смехе и громких разговорах — а прекратили любые пересуды, притаились в предчувствии больших перемен словно перед ненастьем — так природа затихает звуками и движением перед затмениями светил, перед грозой… И не то что не до этого было, а не о чем стало говорить — беспокоило нечто непривычное для выражения вслух, да и трудно оно формировалось в слова, как и любая неясная то ли оторопь, то ли тревога. Ни с утра, когда люди группками шли на работу, ни вечером, когда возвращались домой и семейными коллективами вершили дневные дела, не слышался их обычный гомон. Даже и дети, неосознанно подражая взрослым, заражаясь их настроениями, не плакали, не капризничали и, если бегали во дворах и по улицам, то как-то вяло и беззвучно. Казалось, мир населяли тени, но не легкие и летучие, а придавленные к земле неизвестной тяжестью.
«Как оно будет дальше? Куда поведет?» — вот вопросы, от которых некуда было деться и на которые не находилось ответа. Все понимали, что будущее зависит не от высших сил, а от обычных людей, сконцентрированных возле власти, и от их интересов.
Тем временем продолжалась весна — укорачивалась ночь, исчезал мрак, под смелеющими лучами солнца ускорялся стук капелей, в воздухе победно носились запахи просыпающейся земли, прозрачности и чистоты. И хоть настроения не соответствовали этому состоянию природы, оставались по-осеннему сумрачными, беспроглядными, тем не менее первый шок проходил, и простые работяги начинали понимать, что жизнь продолжается. Да, неизбежны перемены и поэтому впору осмотреться и понять их. Трудно было предсказать, какие силы возьмут верх, куда поведут страну и как начнут влиять на общие и отдельные судьбы, но попытаться уловить новизну — надо было, дабы приготовиться к ней хотя бы душой. К месту или нет, но невольно оживала не остывшая еще память о пережитых временах, о неопределенности во власти, о зависимости от людских страстей и стихий. Смуты не хотелось. И это рождало беспокойство — что будет с народом, с самим государством, недавно отвоеванным у врага большой кровью, что будет с каждым из них...
Как и все, мы жили своими простыми заботами. Шел последний год моего детства, год подготовки к школе. Он был важен не только для меня, но и для родителей. В тесной связи с этим обстоятельством мама тоже хотела изменить свой образ жизни, рассчитывала покончить с ролью домохозяйки и возобновить общественную работу. Да и папа не против был хоть немного отбиться от безденежья, все-таки вдвоем легче обеспечивать семью, чем одному.
***
Нежеланный и непланируемый перерыв в маминой учительской деятельности случился в начале 1946 года. Вызван он был второй беременностью и рождением сына Алеши (1 марта 1946 года). А потом декретный отпуск продлился дольше обычных сроков из-за болезней: сначала маме пришлось восстанавливать свое здоровье, а потом бороться за жизнь младенца, выношенного не с самым легким сердцем. Впервые справлялась она с жизненными трудностями одна — больше не было рядом ее дорогих родителей, так преданно подставлявших плечо в любых обстоятельствах, не было и мужа, еще остающегося на военной службе.
Конечно, уходя в этот декретный отпуск, мама не порывала с трудовой деятельностью насовсем, а лишь временно уходила в другие заботы. Ничто не мешало надеяться, что все сложится хорошо и она скоро вернется в строй. А тут случились осложнения, болезни, неопределенность… — все, что считается тяжелым для молодой женщины, тем более оставшейся без попечения, оставшейся в одиночестве. И сам отпуск и то, что она в нем задержалась, ее досадовало, но думать об этом не приходилось. Так получилось, что ситуация с мамиными личными горестями объективно была на руку коллегам. Они решили заработать на этом немного больше денег для себя, для чего вместо мамы не брать нового учителя, а перераспределить ее уроки между собой.
Затем, 17 апреля, последовала смерть ребенка. Бедная мама, у которой все пошло не так, кругом чувствовала себя виноватой: и здоровье свое ослабила, и родила не в самое лучшее время, и ребенка не уберегла, и теперь в школу возвращается раньше срока, мешая подружкам воспользоваться ее отсутствием. Но что ей было делать, как жить?
Ясное дело, наплакавшись, мама поспешила встать в строй. Она вернулась в коллектив, на свое место, стараясь в заботах, в школьной кутерьме найти спасение от горя. Да не тут-то было! В школе мама встретила мягкое, но стойкое сопротивление — такого развития событий не желали те, кто ее подменял, получая дополнительную оплату. Дирекция школы оказалась в щекотливом положении, ведь подводить людей в столь деликатных вопросах, как деньги, опасно — волей-неволей это могло сказаться на отношениях, этом хлипком каркасе мироустройства. И решение нашлось быстро — во избежание конфликта маме предложили до начала нового учебного года поработать секретарем районного нарсуда, там тоже кто-то ушел в декретный отпуск и появилась временная вакансия. Конечно, она согласилась! Ссориться с людьми мама не любила.
Так с 29 апреля 1946 года мама оказалась вне школы.
Новая должность увлекла, хотя по утрам ей приходилось отводить старшую дочь к родственникам и бежать три километра на вокзал, чтобы еще полчаса ехать поездом в Синельниково, а дальше пешком добираться до места. Впервые мама оказалась во взрослом окружении, в серьезном государственном деле. И это ей понравилось. Бремена, связанные с отдаленностью работы от дома, показались пустяком. Зато теперь она не слышала школьного неумолкаемого гула — оказывается, учительствовать ей не нравилась!
К счастью, работа в суде задалась, что-то там случилось к лучшему и маму оставили работать на постоянной основе. Так она распрощалась со школой. Правда, вряд ли тогда полагала, что навсегда.
Но шли дни за днями, катя свой возок перемен. Не считаясь с желаниями людей, новые дни засыпали их то радостями, то печалями, словно снегом — то тихим и приятным, то вьюжным и секущим кожу. Неожиданно, не окончив учебу в военном училище, из вооруженных сил демобилизовался папа — прервалась его попытка стать кадровым военным, как будто сверху подсказано было, что ненадежный это хлеб. Он вернулся домой злым и пристыженным, снова резко и неожиданно изменив мамину судьбу, на этот раз совсем не так, как вообще желательно было. Но ведь война окончилась, и они остались жить! По сравнению с этим все казалось не главным.
Папа вернулся на завод, откуда был призван в армию еще до войны. А мама продолжала работать в народном суде, пока в их жизнь не постучалась я — 9 апреля 1947 года, ровно через год после начала работы в суде, мама ушла в отпуск по беременности. К сожалению, я родилась болезненной, по всему было видно, что мной надо заниматься основательно. И мама после декретного отпуска не вышла на работу, посвятив себя тому, чтобы не потерять и меня.
И вот в 1953-м году этот период остался позади. Я подросла, окрепла, и маме представилась возможность подумать о своей судьбе. Естественно, будучи учителем по образованию, она обратилась в районо. А там у нее потребовали предъявить диплом. Но…
Наш домашний архив во время войны пропал, весь, полностью. Пропали и мамины документы об учебе, и свидетельство о браке, и документы на родительский дом, и паспорта, и метрики — просто все-все. Сразу после Победы, когда главным приоритетом было сохранение жизни, это не казалось большим бедствием, но, когда жизнь наладилась, все изменилось. Потребовались документы.
Теперь мама кинулась восстанавливать утраченное. Всяческие бумаги и статусы, находящиеся в ведении местных органов, восстановила частью через суд, а частью — получением дубликатов, выданных на основе сохранившихся оригиналов учетных записей. Оформлять брак с папой пришлось заново — так было меньше хлопот и затрат. А вот диплом об окончании учительского института воссоздать никак не удавалось. Дубликат не могли выдать по той же причине того, что в огне войны сгорел университетский архив с довоенными данными. Мама обращалась и в сам университет, и по месту его эвакуации (сначала это был Кривой Рог, а дальше не помню...), искала соучеников, готовых подтвердить факт ее учебы... Но дипломы об образовании решениями судов не подтверждались, тут нужны были оригиналы реестров выдавшей стороны по прослушанным курсам и полученным оценкам. А их-то как раз и не было. Долго это длилось. Мама сражалась за признание официального образовательного ценза, пока не убедилась, что исчерпала возможности. Увы, все попытки оказались безуспешными. Самое большее, что ей обещали, это восстановить на учебу в университет, зачислив в течение ближайшего года на первый курс без новых вступительных экзаменов. Но разве при двух маленьких детях было до этого? Разве по силам и средствам было такое дело, да еще без помощи хотя бы кого-то из старших родственников? Нет, конечно. И мама не стала связываться с восстановлением на учебу, а просто вычеркнула память о прошлом как ненужную.
— Осталась я без куска хлеба, — сетовала она, когда они с папой вновь и вновь обсуждали эту проблему, сидя в тихой кухне после ужина. — Родители так радовались, что укрепили меня в жизни, а теперь их старания пропали. Без родителей не осилю я новую учебу, — мама горько заплакала от беспомощности, от обиды, что война не только оставила ее сиротой, но и забрала специальность, данную родителями в наследство.
Папа все помнил: и то, как мамины родители не рекомендовали дочери рано выходить замуж, и как настойчиво выталкивали на учебу, и как мужественно помогали во время учебы материально. Он понимал этих людей, поэтому и сам старался пособить ей в получении образования; когда они все-таки поженились, уехал с нею в город, работал, оплачивал съемную квартиру... Но прошли годы, и больше не было с ними умного Якова Алексеевича и настырной Евлампии Пантелеевны, унесла война их жизни... А без них мамина учеба превращалась в неподъемное предприятие.
— Скажи, — наклонив голову, спросил папа, — а сегодня тебя смогли бы взять на работу, допустим тем же секретарем суда, без высшего образования?
— Смогли бы, — сказала мама. — Там не требуется высшее образование. Но для этого те, кто принимает решение, должны знать кто я и на что способна. Нужна хотя бы рекомендация местных властей, как было в прошлый раз.
— А теперь тебя не порекомендуют?
— Кто? — в ответ спросила мама. — На подобные должности всегда найдется чья-то родственница. В первый раз мне просто повезло. Тогда ведь решающим было желание руководства поссовета избежать конфликта в школе... нашлись люди, заинтересованные определить меня в другое место. А теперь не то.
— Но это не последнее место, где можно работать без диплома, — сказал папа. — Надо искать работу помимо школы, вот и все.
— Надо…
В период ученичества мама не блистала успехами и большими знаниями. Они ей давались трудно, стоили напряжения сил и воли. Поэтому теперь, когда я выросла и шла в школу, получать образование заново, на этот раз заочное, она и не стремилась. Позже судьба Марии Майдан, маминой одноклассницы и подруги, окончившей с нею учительский институт, показала, что сожалеть о потере документов не стоило — ей все равно предложили бы окончить современный вуз и она все равно от этого отказалась бы. Но я забежала наперед.
***
Так вот, от обстоятельств, складывающихся подобным образом, моим родителям было совсем не весело. А тут еще некая новая смута в стране, неопределенность с руководством… Казалось бы, семья и страна — вещи разного масштаба, но внешние перемены в любой момент могли отразиться на благополучии отдельных лиц, так или иначе. Не раз так бывало.
Заученно, привычно ходили люди на работу, занимались бытом, домашним хозяйством, огородами. По вечерам больше не собирались на совместный отдых, не посещали самодеятельность, не ходили в кино — каждый сидел в своем уголке и пережидал безвременье. Энтузиазм победителей, с которым они поднимали страну из руины, со смертью Сталина иссяк. Не стало больше того, кто воодушевлял их и поддерживал, кто по-отцовски радел о них. Без Сталина сиротство распростерло крылья над народом.
На долгие дни и месяцы люди изменили образ жизни, закрылись в домах. Главные активисты нашей сельской самодеятельности — в том числе Г. Н. Колодный, Н. Н. Солоник, мои родители, Ю. Полуницкий, Е. Богданова и другие — после случившегося перерыва так и не вернулись к ней, да и вообще их задор поутих. В благополучные годы, наставшие при Л. Брежневе, самодеятельность значительно восстановилась, но того подъема, размаха и расцвета, что был при Сталине, уже не достигла.
Наш поселок, конечно, не был городом, а являлся захолустьем, затерянной степной провинцией, но тут жили рабочие, передовой класс, и поэтому интерес к событиям в далекой столице не ослабевал. Многие столичные новости каким-то чудом проникали к нам с молниеносной быстротой.
Мы знали, что новое руководство страны — говорилось без имен, ибо имен не знали — с первых же дней предприняло шаги, направленные против «злоупотреблений прошлых лет», а на самом деле — против народа. Хуже всего было то, что в конце марта амнистировали заключенных, чей срок не превышал пяти лет. Ведь получили свободу очень многие преступники, в частности несовершеннолетние бандиты и молодые уголовницы — самая энергичная и злобная их часть. Независимо от полученного срока вышли на свободу взяточники, ворье, расхитители и растратчики, административные и военные правонарушители — все те, кто наживался на простых людях, третировал их, унижал и обирал. Это были захребетники, явные враги трудящегося человека — хозяйственники и партработники, злоупотреблявшие служебным положением в трудное для страны время, не считавшие простых тружеников людьми. О них очень хорошо написал Михаил Стельмах в своих романах «Большая родня» и «Правда и кривда». Просто читаешь и видишь живые картины тех лет! Позже эти захребетники переврут свои истории, объявят, что были незаконно репрессированы Сталиным и законно отпущены Хрущевым. Они останутся верными своей кривде, будут замалчивать и отметать правду, и не признают, что получили по заслугам за банальный криминал, а не по каким-то иным статьям.
Сражаться с этой многоголосой сворой и оспаривать их люди тогда, собственно, как и теперь, считали бесполезным, ибо понимали: правда никогда не бывает так убедительна, как вранье, и не бывает так голосиста, как лай паразитов, разрушителей и приспособленцев. Так, могучее солнце и вся экосистема Земли не в состоянии спасти плод, то же яблоко, от червяка, проникшего в него. Паразита можно только раздавить на месте обнаружения.
Например, из славгородских «репрессированных», а на самом деле махновцев, осужденных за злодеяния в годы Гражданской войны, вернулись не многие. Кто-то умер на самом деле, как умирают люди везде, а другие просто уехали подальше от людей, знавших о них правду. Они скрылись навсегда от свидетелей их злодеяний. Они все сделали для того, чтобы те считали их погибшим. Таких, прячущих концы в воду, было подавляющее большинство. Случалось, что родные находили их на целине или на ударных стройках, но вернуть никого не удалось. Не для того скрывались… Напрасно старая баба Дуня Тищенко ежедневно поглядывала на горизонт, высматривая из заключения мужа и сестру с мужем. Не воротились они. Помню только, как появился в селе мамин дядя по отцу — Иван. Его посадили за пособничество фашистам, как служившего старостой. И хоть должность ту он принял по просьбе сельчан, которые на суде защищали его, дали Ивану Алексеевичу 25 лет лагерей. А теперь вот отпустили с богом.
Еще одной напастью, настоящим ужасом стало освобождение уголовников, блатных, босяков и гопников. Выйдя из тюрем, они создали на местах опасную обстановку, так что в темное время люди боялись оставаться на улице, даже днем страшились поодиночке ходить в малолюдных местах, гулять в парках, выезжать на природу. Папа, идя на вокзал, если надо было ехать поездом, брал с собой немецкий кинжал, длинный и массивный. Ведь дорога от заводских корпусов аж до самого вокзала была пустынной, и там на путников часто нападали грабители и убийцы из амнистированных. Вброшенные в мирную жизнь, почувствовавшие странную заинтересованность в них новой власти, они проявлялись повсеместно, как сыпь на здоровом теле, терроризируя обывателей, нарушая общественную стабильность, глумясь над нравственностью. Интуитивно чувствовалось, что к власти пришли силы, пособничающие преступности и нуждающиеся в запугивании народа и в хаосе в стране. Это не могло идти на пользу и быть благом для народа. Эти силы с самого начала были прокляты людьми.
Но это был еще не конец новшествам. Вслед за этим газета «Правда» объявила, что врачи-убийцы на самом деле не виноваты, что их «недопустимыми и строжайше запрещенными приемами следствия» принудили оговорить себя. Абсурд нарастал, люди терялись в догадках и на всякий случай лечились у бабок-шептух и знахарок, что находились в каждом селе.
Так продолжалось всю весну и начало лета. Но вот в июле, когда арестовали Берию, прорисовалось что-то определенное. Неслыханно — его обвинили в шпионаже в пользу Англии! Более точных известий не поступало. К концу года поползли слухи. Одни говорили, что состоялся суд, который вынес смертный приговор и Берию в конце 1953 года казнили. Другие — что он был расстрелян сразу после ареста, прямо под стенами зданий где-то в кремлевском дворике. Второй молве верили больше, уж не скажу почему. Видимо, мало веры было в то, что в первые лица выбились достойные деятели.
Ясно было одно: коли так повернулось дело с Берией, то победили силы, весьма вольно обращающиеся с законом, враждебные прежнему курсу, курсу Сталина. Людей сковал не страх, а горе — многие предчувствовали тяжелые для страны, а значит и для себя, времена.
Еще долго продолжалась борьба Хрущева и Маленкова, за которой население следило с тревогой. Дело клонилось к тому, что вместе этим двоим политикам не ужиться. Но вот к власти пришел Хрущев, больше не казавшийся верным последователем великого Сталина, как он об этом недавно кричал. В сентябре того же года его избрали первым секретарем ЦК КПСС, что было решающим для закрепления реальной власти.
Сейчас много говорят о Хрущеве как о предтече Горбачева, и этому есть основания. Параллелей много. Так, все помнят, что Горбачеву, дабы подтолкнуть его к нужным решениям по «перестройке» страны, устроили Чернобыльскую катастрофу. Тот же метод устрашения был применен и к Хрущеву: в октябре 1955 года в Севастополе потопили флагман Черноморского флота, линкор «Новороссийск». Важны и детали, оба злодеяния отмечены особым цинизмом, в чем угадывается рука американцев, любящих сатанинские символы и совпадения: Чернобыль взорвали в канун Первомая и Дня Победы, а «Новороссийск» — в канун Октября, да еще во время отдыха Хрущева в Крыму, что называется под его носом. Как тут не отметить, что руководимый заморскими хозяевами, пользующийся их античеловеческой моралью, Гитлер и войну против СССР развязал в день летнего солнцестояния, как бы перечеркивая сакральное значение великого очищающего света; сделал это в ночь выпускных вечеров, когда советская молодежь праздновала вступление во взрослую жизнь.
От Хрущева требовали предать великую историю СССР, очернить Сталина, изменить его курс и перейти от укрепления страны к созданию условий для ее будущего разгрома. Акция устрашения произвела нужный эффект.
А мы в селе, конечно, ни о чем не подозревали, а только оплакивали погибшего на «Новороссийске» Юрия Артемова, прекрасного парня и первого красавца. Мы соболезновали Нине Столпаковой, его невесте, от горя потерявшей разум, и читали вслух письма Николая Горового (Сидоренко), присланные матери. Он служил на крейсере «Ворошилов» и участвовал в ликвидации трагедии с черноморским флагманом. Мы были не рядом с той большой политикой — а в ее эпицентре, в самом вихре, и несли ее последствия на своих плечах. Позже по следам тех событий я написала книгу «Нептуну на алтарь», и слава богу, что это пришло мне в голову, ведь сейчас уже нет в живых многих, на чьи рассказы я опиралась.
Люди ждали очередного съезда партии, понимая, что он будет решающим — что-то же им скажут из того, что сварилось в кремлевских кабинетах. Многие приникали к приемникам и ловили зарубежные «радиоголоса». К сожалению, они верили, что «из-за бугра» к ним пробивается не ненависть и злорадство бывших белоэмигрантов, недобитых гитлеровцев, американцев (этих откровенных врагов с синдромом завистливой алчности), а слово правды и дружеской помощи. Как ни прискорбно, верил в это и мой отец. Рано утром или поздно ночью, когда мы спали, он с видом радиста-нелегала ловил из эфира хриплое вещание, захлебывающееся неславянскими акцентами, и пытался понять «проливаемый свет истины».
Это типично русская болезнь — уповать на кого-то, кто придет со стороны и поможет. Русским тогда и в голову не приходило, что вместо истин им подсовывают духовный яд. Неизбалованные историей и судьбой, они вообще склонны были всякую мелкую услугу возводить в ранг спасения от смерти. Возможно, поэтому в среде слишком благодарных фронтовиков, настрадавшихся от войны, взрывов и ран, и родилась легенда, что без американской тушенки они бы не победили. А ведь тушенку-то они ели сомнительную... не ту, что попадала на столы самих американцев!
И вот наступило 14 февраля 1956 года, в этот день открылся ХХ съезд КПСС... Как всегда, папа припадал ухом к репродуктору — слушал новости, стараясь что-то уловить между слов, найти в интонациях, понять в недосказанном. После акции устрашения, связанной с потоплением «Новороссийска», Хрущеву хватило чуть более трех месяцев, чтобы подготовиться к выступлению в том русле, которое устраивало «международную общественность», которого от него вымогали. Правда, критика Сталина с развенчанием культа личности и осуждением «массовых репрессий» прозвучала не в основном докладе, а на закрытом заседании ЦК КПСС, уже после съезда, но все же она состоялась и стала сигналом для деструктивных сил, что им дорога открыта. Теперь можно было злословить о нашем славном прошлом на законных основаниях, принимая лжеученый вид.
Это стало началом десталинизации, десоветизации и вообще концом наших побед. В дальнейшем победы если и случались, то лишь благодаря той великой мощи, которую набрала страна при Сталине и на инерции которой прожила еще почти тридцать лет.
Не лишне бросить ретроспективный взгляд и отметить явления, которые на той странице истории простыми людьми воспринимались как подметание новой метлой. Перед этим, как бывает везде и всегда, в стране надо было создать хаос, чтобы завуалировать новые шаги, совершенные против народа или прежней идеологии.
Вот поэтому нового хватало, причем не только огорошивающего. Шокирующие начинания и новости, такие как разоблачение «культа личности Сталина», запуск спутника, денежная реформа и другие, в немалой степени служили ширмой для перемен более фундаментальных и опасных, протекающих исподволь и направленных на изменение мировоззрения людей, на извращение их истории и ценностей и, следовательно, на формирование нового будущего. Эти тенденции медленно насаждали непривычный климат в обществе, будоражили душевный покой, вызывали любопытство и, казалось бы, не влияли на конкретные судьбы. Но старики и битые люди, опытные в житейских делах, здоровой своей природой понимали, что это не так. Происходящее им очень не нравилось. То и дело можно было слышать, как об этом шептались дедки на скамейках, врытых у ворот, во время вечерних посиделок. Эти престарелые вояки уже ничего не боялись, они прошли свои тернии и теперь могли говорить то, что хотели.
Нынешняя пропаганда преподносит дело так, что все подчистую радовались наступившим после ХХ съезда партии переменам. Некоторые радовались, да, — в основном, наивные, полагавшие, что теперь у них все заладится, ибо новый руководитель страны сам лично приедет устраивать их дела и жестоко мстить за их обиды. Они не понимали, что власть — лишь климат, а местную погоду создает окружение, и как ты в него впишешься, такая погода у тебя и установится. Иными словами — при любой власти благополучие человека зависит от умения договариваться с друзьями, товарищами, соседями и просто людьми, живущими рядом, а не от первых лиц государства.
Так вот, климат целенаправленно меняли, и вопреки всем законам эволюции делали это форсировано. Так, словно черт из табакерки, откуда-то взялись шумные люди, претендующие на звания новых героев, маяков и кумиров — замелькали, загалдели… И зарябило в глазах от них. Это были откровенно ангажированные субъекты, проталкивающие в жизнь идеи разрушения старых ценностей. Это были силы, созданные в поддержку деструктивного курса постсталинского руководства и спешащие показать пример, чему и как надо радоваться, а чего стыдиться, что поощрять и что осуждать. Действовали они непривычно, методом от противного — не славословили, а возражали, поднимали шумиху вокруг своей якобы крамолы, эпатажа, показной смелости и оригинальничания, что подкупало людей и простаки ими восхищались. Уже тогда эти силы начали создавать искаженный образ советского человека как слишком спокойного, слишком равнодушного и доверившегося властям, высмеивая его мнимые недостатки, каких отродясь не было — например, пристрастие к лени. Позже они назовут наших трудолюбивых предков «совками», вынув эту гадость из старых конспектов, написанных под диктовку цэрэушных инструкторов.
Откуда они взялись? Теперь-то известно откуда. Враждебные нашей стране силы не дремали. Как можно полнее они пытались использовать ту меру наших симпатий к ним, недавним союзникам по борьбе с фашизмом, которая закрепилась в годы войны. Понимая, что рано или поздно престарелый Сталин сойдет с мировой арены, они подбирали ему замену из людишек управляемых. Заодно готовили свору шавок в качестве окружения, ведь короля делает свита. В нужный час эти шавки обязаны были поднимать гавкотню и рвать того, на кого им укажут. По всем законам жанра выбирались они из персон публичных, из любимцев народа, из числа журналистов, писателей и артистов, на кого обращали внимание и ровнялись романтики из толпы. Вот там предатели и вили свои гнезда. Поэтому первый удар приняла на себя культура.
Мне лично первым запомнился Евгений Евтушенко — словно с Луны свалившийся и сразу же залившийся соловьем. Он был неприятный внешне, какой-то сальный, непропорциональный, с маленькой гадючьей головкой и огромными лапищами, с оттопыренной задницей, заносчивый, строящий из себя пророка. Была с ним связана какая-то мутная история с командировкой в одну из южноамериканских стран. То ли он что-то сделал там не так, то ли специально спровоцировал скандал, но помню, что в результате «великого поэта» с шумом и треском вышвырнули оттуда. У меня осталось такое впечатление, что он специально завалил некую свою миссию, выставив СССР в неприглядном свете. Тогда много об этом говорили, а после начали умалчивать. Теперь и вовсе не помнят.
Дальше непонятный, с флером психической неординарности Андрей Тарковский — умный и талантливый, но… увы, слишком уж показушно бунтующий, преподносящий обыкновенные профессиональные трудности, которые диалектически есть у всех, как свои особые боевые доблести. Кстати, это типичная черта всех провокаторов — орать, что их обижают, и каждый свой чих преподносить, как акт неповиновения властям. При этом они продолжали принимать от властей деньги, награды и славу. Я не воспринимала также лживого, скользкого в повадках Василия Шукшина с его ехидной улыбкой, с навязчивым высмеиванием крестьян, их забитости и с воспеванием мира блатных. Его «Калина красная» — это клевета на советский народ, издевательство над нашим пониманием милосердия. Его «Печки-лавочки» слишком злы, чтобы считаться просто комедией. Не зря впоследствии он оказался двоеженцем, фактически подлецом… Солиднее и убедительнее всех выглядел Александр Твардовский, но и тот был конъюнктурщиком, вознамерившимся «воздвигнуть себе монумент» поэмой «За далью даль». Мой отец любил ее и часто читал наизусть, даже в последние свои дни. Да, бойко написана на потребу дня.
Теперь таких людей называют «кротами». О, сколько их оказалось! А сколько еще таилось в массе народа — уму непостижимо! И всплывут они только в так называемую перестройку, снова от них зарябит в глазах. Если бы все это знать наперед, то простому человеку жить бы не хотелось!
Они сразу же подали голоса на страницах организованного специально для них журнала «Юность», отданного им на откуп «Огонька», подмятого ими «Нового мира». Им предоставляли трибуны в Политехническом институте, манежах, давали денег на съемки пустых фильмов с мелкими сюжетами, таких как «Романс о влюбленных» А. Кончаловского, «Я шагаю по Москве» Г. Данелии, «Живет такой парень» В. Шукшина — раздутых диссидентской прессой до уровня сносной значимости. Откуда-то возникли актеры и деятели искусства, якобы невинно пострадавшие за юношеские шалости, да не просто возникли, а вознеслись на Олимп: Г. Жженов, П. Вельяминов, В. Дворжецкий, Н. Сац, Д. Лихачев, Н. Романов, А. Каплер, М. Капнист, М. Названов, Л. Русланова, З. Федорова, А. Збруев, и многие другие. Валом повалили дети «обиженных» и всевозможно «пострадавших», что ни артист, то с репрессированными родителями: В. Золотухин, И. Смоктуновский, Е. Шифрин, О. Янковский, С. Крамаров — да кого ни возьми! Это были люди не без талантов, и дело свое делали хорошо, что являлось самым опасным, ибо не было в них идейной убежденности, да и их гражданская позиция страдала сомнительностью.
Деваться некуда, сейчас творческие наработки этой нечестивой плеяды стали частью советской культуры и поэтому дороги людям, с ностальгией относящимся к истории, но они послужили разрушительным целям. И это надо помнить.
На местах, в самых глухих углах распустили языки болтуны, не лучшие граждане, выросшие из тех, кто подростком подписал соглашение о сотрудничестве с абвером (а таких было очень много). Они перевирали сталинское прошлое в пользу недавнего врага и распространяли сплетни и анекдоты, сфабрикованные где-то за океаном. Появились любители выставляться героями и страдальцами за политические убеждения, жертвами репрессий, в то время как на самом деле они отбывали срок за уголовные преступления, в лучшем случае за нарушения производственной дисциплины.
Естественно, спрос за поступки и дела при Сталине был жестким. Я знала одного проектировщика, допустившего ошибку, вследствие которой рухнула стена готового производственного здания. Это деяние квалифицировали как диверсию, инженера судили и дали десять лет. Но что здесь было не так? Интересно, что бы сделал нынешний бизнесмен со специалистом, по вине которого завалилось новое строение? Думаю, что судьба такого инженера и его семьи была бы предрешена. Советская мера наказания, при которой дети и жена осужденного не шли по миру, а продолжали спокойно жить в своем доме, опекаемые государством, показалась бы ему счастьем.
Да и мой двоюродный дядя Н. П. Феленко тому пример. Он жил в нашем поселке и работал вместе с моим отцом. И вот как-то опоздал на работу на четверть часа. За это тогда полагался срок до трех лет. Но мой дядя не стал дожидаться суда и рванул в Казань. Там ему удалось поменять фамилию на Иванов, получить новые документы. Кстати, кто его там ждал и кто ему помогал, нищему и одинокому? Тоже интересный вопрос! Там он женился. А лет через десять, когда расцвела хрущевщина, вернулся домой в ореоле героя. И никто его не упрекнул, и никто не спросил, какими это правдами он стал Ивановым... Вот только стать диссидентом у него мочи не хватило, слабоват был по части образования, к его счастью...
Диссиденты играли на двойственной сущности вещей: на раздувании низменных страстишек, на своекорыстии, алчности, на противопоставлении целого и частичного или народных и личных интересов, вели гнусную игру на трудностях, на перевернутых приоритетах, на борьбе двух начал мироздания — материального и духовного. Они отлучали людей от понимания Родины и приучали к мысли, что не любить свое государство, выступать против власти — это доблесть, геройство. Достаточно было спросить у человека, кто его кумир, и если тот называл, допустим А. Солженицына, то сомнений не оставалось — это разрушитель и паразит, шкура и потенциальный предатель.
Слабые людишки с романтическим синдромом становились последователями диссидентов, истеричными их почитателями. Почитатели лживых, дутых кумиров, конечно, брали с них пример и вредили всем и везде по своему собственному почину. На это нашими врагами и делалась ставка. Это они вырубали подряд культурные растения на полях, когда их посылали в подшефные колхозы поработать на прополке; это они с ржанием разбивали носками ботинок лучшие арбузы, умывались раздавленными помидорами, топтали огурцы, когда их посылали на сбор урожая. Так шло нравственное разрушение советского человека. У меня сердце кровью обливалось, когда я наблюдала подобные картины. И я не молчала, а вступалась за народное добро.
Я мало знаю примеров из жизни окружения, потому что у нас вообще не было событий, связанных с репрессиями и противостоянием властям. В душе осталось лишь ощущение общей обстановки да осадок от царивших тогда настроений, осталась память об эмоциях и восприятиях, о мерзости затесавшихся в наши ряды мелких пакостников, подкармливаемых из-за рубежа посылками мнимых родственников — «дядей Сэмом», как тогда говорили. Их уже не хватали за руку, не сажали в лагеря за грязные политические анекдоты, за пачкотню на заборах, за испорченные лифты и описанные гадостями подъезды — новая власть им покровительствовала. А умные люди, все понимая, лишь бессильно поджимали губы. Как хмурое небо, придавив к земле облака, прячет в туман детали пейзажа, так и наши маленькие драмы с годами растворились в общей истории народа. Однако помню, как возвращались репрессированные, какой дух они несли, и как их встречали люди.
Был в их числе и мамин родной дядя — Иван Алексеевич Бараненко, начавший новую жизнь с того, что повинился перед людьми, хотя прегрешений у него не было и в селе его любили, о чем я писала в других книгах.
Тогда же вернулась женщина, бывшая пособница Махно, в летах уже, но еще с гонором. Молодой она была и глупой, когда совершала преступления: на многих людей навела разбойников и убийц, грабила вместе с ними усадьбы, много терроризировала наше население. По ее вине был убит известный землевладелец и видный общественный деятель Валериан Семенович Миргородский, истреблена его семья, а имение сожжено. Об этом снят фильм «Свадьба в Малиновке», сценарий которого написал наш земляк Леонид Аронович Юхвид. Дамочку эту встречали плохо, плевали вслед, а то и прямо в глаза, вместо «здравствуйте». Ну это, конечно, те, кто близко знал ее, кто пострадал от ее поступков. Остальным она была безразлична.
А также много вернулось других махновцев. Нередко можно было слышать такие диалоги между людьми, встретившимися на рынке или около магазинов:
— Ну что, вернулся, вражина?! Теперь глаза прячешь, рожу отворачиваешь? Ты помнишь, как грабил нас, мать мою плеткой бил?
— Прости меня, молодой я был... глупый…
— Теперь “прости”, на жалость давишь? А что же ты нас, малых, тогда не пожалел? Осиротил — ведь наша мама умерла через год после твоей плетки! Убью-у гада! — со слезами яростно кричал обличитель и от горького бессилия рвал на своей груди сорочку.
— Не бери греха на душу, — останавливал его бывший махновец, даже не пытаясь уклониться от поднятого кулака. — Я свое отсидел. За все отстрадал…
И конфликтующих людей разводили подошедшие мужики. Наблюдая это, я ощущала необыкновенную мудрость наших людей, сдержанность, желание и умение жить в согласии, если позволяют внешние условия.
Случалось, что и добрым словом встречали возвернувшихся.
Как всегда, папа, идя с работы в день получки, зашел к бабушке, своей матери, — дать ей денег. Я его там уже поджидала, чтобы вместе идти домой, поэтому побежала навстречу, схватила за руку и отвела в хату — очень хотела, чтобы бабушка рассказала, как хорошо я уже обметываю петли на платьях. Но у бабушки для родительской беседы с папой в этот день была другая тема.
— Тебе не будет неприятностей на работе, если я схожу к Григорию Пивакову? — спросила она.
Это был сосед по улице, недавно вернувшийся из лагерей. Сидел он там крепко и чудом уцелел, ибо обвинялся не просто в махновских бесчинствах, в борьбе против новой власти, но и в бандитских наскоках на население. После таких наскоков намеченные в жертву семьи обычно оказывалась вырезанными или расстрелянными, а дом сожженным. Еще раз подчернку, что это очень правдиво отображено в фильме «Свадьба в Малиновке».
— Ничего не будет, — пожав плечами, ответил папа. — Его же законно отпустили. Да и сын его, Александр Григорьевич, в школе учительствует, доверили ему детей воспитывать. Сходи, конечно.
Папа ни о чем не спрашивал, зато меня разбирало любопытство.
— А зачем? — спросила я, намекая, чтобы бабушка и меня взяла с собой.
И тут бабушка рассказала, что этот человек однажды спас ей и моему папе жизнь.
Дело было в сентябре 1919 года, когда моему папе едва исполнился месяц от роду. Махно, хозяйничающий в нашем регионе, готовил очередное пополнение своей казны за счет местных жителей, присматривая в ближайших от Гуляй-Поля пределах зажиточных людей, не успевших бежать за границу или вывезти туда свое имущество. Он произвел сбор информации, и решил, что можно пограбить моего деда Павла Дилякова из Славгорода, который занимался торговлей. Дескать, недавно этот ассириец (Халдей — так моего деда называли славгородцы за экзотическую национальность; потом это прозвище перешло по наследству к папе) вернулся из Багдада с мешками продовольствия, в том числе особенно дорогих пряностей и сахара. По дороге он часть экзотического товара уже продал, выручив большие деньги. Слух был перепроверен и оказался верным. Тогда Нестор Иванович, дабы не опоздать, спешно назначил день грабежа, вернее ночь, ибо бандиты действовали в темное время суток.
Кто знает, чем руководствовался Григорий Пиваков, сподвижник бандита… Возможно, хотел спасти неплохого человека, женатого на его соседке. А может, наоборот, испугался ответственности, что его обвинят в наводке и на него повесят это злодеяние. Короче, вечером он нашел возможность шепнуть моему деду, что этой ночью его будет грабить вооруженный отряд махновцев.
Времени на побег у деда, отягощенного женой с грудным младенцем и девочкой четырех лет, уже не оставалось. Оставалось одно — защищаться. На этот случай Григорий и оружие деду дал. Дед оказался молодцом — забаррикадировался в доме мешками с сахаром и под натиском вооруженных бандитов продержался до зари. А на рассвете стрельбу услышал конный отряд белых, в разведывательных целях оказавшийся на железнодорожном вокзале. И хотя от вокзала до места событий было расстояние в три километра, они прискакали и отогнали бандитов. Заодно забрали с собой моих родных. Кое-как собравшись, чтобы не пропасть в дороге, папины родители отправились на дедушкину родину и вскоре оказались в Багдаде. Больше дедушка в Славгород не приезжал, а бабушка возвратилась в родные края в начале 30-х годов. Спасший их сосед тогда уж был в лагерях.
Но вот от тех событий прошло уже почти сорок лет.
Мы с бабушкой вошли в дом к Пиваковым и остановились на пороге слабо освещенной комнаты. Бабушка молчала, ища глазами хозяина. После паузы, показавшейся мне очень долгой, нам навстречу поднялся со стула, стоящего в притемненном углу, весьма тщедушный старичок, весь седой, сухонький. И тут же остановился, как-то странно раскинув руки, — то ли приветствовал нас; то ли защищался от возможного нападения, потому что бабушка славилась тем, что шла в рукопашную на негодяев; то ли просто выражал растерянность.
— Вот ведь как… — нескоро проронил он. — Довелось свидеться, Сергеевна.
— Спасибо, — сдавленно произнесла бабушка, после чего из ее груди вырвались страшные, раздирающие душу рыдания, мешающие говорить. Подавляя их, она с трудом продолжила: — что спас…
— Не очень я верил в ваше спасение, но что мог — сделал.
Отец моего будущего классного руководителя уже без боязни шагнул к нам, и бабушка воткнулась в его грудь лицом, обхватила руками. Навзрыд расплакалась, не сдерживаясь.
— Как же ты сам-то уцелел после всего? — спросила она, видимо, не желая больше говорить о себе.
— Ничего, ничего, — говорил дед Григорий, похлопывая мою бабушку по плечу. — Уцелел вот. Потому что крови на моих руках не было. Люди, которых вызывали в суд, подтвердили.
— И я бы подтвердила…
— Другие за вас расстарались, спасибо им, так что своим бегством вы тоже меня спасли. Не дай бы бог вы погибли… — он махнул рукой.
Что я тогда понимала, девчонка? Это сейчас, когда пишу об этом, — плачу над этими ужасающими судьбами…
***
И все же этот неоднозначный Хрущев вышел-таки из недр здорового народа, и с детства ему привилось что-то хорошее, что проявлялось вперемежку с дурным, печальным и смешным.
Послевоенный голод помнился долго. Хоть и шел уже 1957-й год, но некоторые люди на всю жизнь приобрели привычки, казавшиеся чудными в условиях достатка. Например, меня научили не оставлять кусочки отрезанного от буханки хлеба, а съедать их, подбирая даже крошки. Сколько я знала маму, она после любой трапезы съедала отдельный кусочек хлеба — без ничего. Это было как ритуал, словно в память о чем-то... Или может, просто-напросто отдельно лакомилась им как воздухом, солнечным светом и одухотворенным словом. И все же — узнав ему цену в голод.
Отношение к хлебу, как к символу вселенской щедрости, дарящей живот, было святым — он являлся результатом изнурительного труда людей, воплощением их сил и отпущенного на жизнь времени. Хлеб следовало беречь, как овеществленное дыхание творца. Человек труда был высшей ценностью общества. Никто не выжил бы без хлебопашества, следовательно, земледельцы — и есть соль земли.
Пришедший к власти Хрущев, сам выходец из трудовых низов, при всей своей невероятной противоречивости понимал это, как понимал и то, что на эти правильные традиции надо опираться в общении с народом. Не зря в годы своего правления он поставил вопросы производства хлеба, молока и мяса во главу угла внутренней политики, избрав мерилом успехов равнение на лучшие мировые достижения, полученные в США. Так возродился старый лозунг «Догнать и перегнать Америку по производству мяса и молока!»
Теперь те, кто боится социализма из-за привычки грабить трудового человека, перевирают этот лозунг, распространяя его на все сферы деятельности — мол, мы во всем хотели превзойти заморского монстра. На самом деле речь шла о мясе и молоке, в остальном у нас и так все было гораздо лучше.
— Ну теперь начнется, — сказал папа, прочитав доклад Хрущева, где этот призыв прозвучал впервые. Он вздохнул и отложил газету: — По указке райкомов теперь с сельского жителя три шкуры сдерут, — и он рассказал маме, возившейся возле печки, суть вопроса.
Она возразила:
— Такие дела не делаются без ученых. Сначала это предложение изучат, потом начнут искать резервы для реализации. Ученые составят обоснованные планы, — она потянулась к газете, развернула ее на странице со статьей, прочла вслух: — «Добиться максимально быстро и с наименьшими затратами…». — Задумалась, приложив палец к уголку губ, задумчиво произнесла: — Однако так не бывает. Надо кабанчика забить, не то потеряем…
— Я же говорю, — оживился папа, — просто подстрекательство к выкручиванию рук. Разве это политика? Критикует Сталина, а сам только и талдычит «Я сказал» да «Мы покажем». Что это за разговоры?
— Привык к таким методам, его не переделаешь. Но будем надеяться, что суть не в них.
К сожалению, мамин оптимизм не оправдался, история пошла по более легкому пути, подтвердив истины, выраженные народом в поговорках: «Горе неучу», «Дураку закон не писан» и «Не так страшны паны, как подпанки». Вместо того чтобы искать, найти и подсказать своему руководителю эффективные пути реализации его инициативы, например, более широкое развитие подсобных хозяйств в селах, интеллигенция от общественных и земледельческих наук (например, обществоведы, практики земледелия), боясь упреков в отходе от основ социализма, принялась вторить ему. Выскочки и подпевалы, партийные работники не из самых мудрых, зато самых голосистых (и у кого же тут были истинно иерихонские голоса?), паразитирующие научные элементы, дармоедные писаки всех жанров, а особенно те, кого выпустили на свободу, недобитые враги, лишенные благодарности и горящие реваншизмом, нахваливали Хрущева за изменения в экономике, заталкивая в тупик в общем-то хорошее дело. Цель мелких и безответственных людишек была одна — удержаться на своих местах. Другие же, лишенные своего смысла жизни, жили обидами предков и мстили стране, строю, народу за ошибки отцов и дедов. «Стараниями» столь разных слоев воля Хрущева была сведена к кампанейщине, к пошлому ограблению сельского жителя, ибо у населения банально отобрали коров и пустили их под нож. После этого вырезали и колхозные стада. А через несколько лет в стране не стало ни молока, ни мяса. Зато народ озлобился и винил не Хрущева и его бездарное окружение, а сам социализм, само учение, что было только на руку врагам социализма и нашей страны. Так кем же после этого был Хрущев?
Забили родители своего кабанчика, правда, достигшего изрядного веса. Все это делалось впопыхах, без предварительной подготовки. Времени на переработку мяса не хватало, хранить его было негде, ведь о холодильниках тогда даже не слышали. Пришлось все пустить на колбасу, чтобы хоть раз не продавать мясо и сало, а самим поесть вдоволь на долгую память. Так все и получилось — помню эту колбасу, сделанную по ускоренным методам. Папа изготовил на заводе приспособление, позволяющее получать фарш и набивать им кишки с помощью мясорубки. Работу эту в течение дня продела бабушка Саша, папина мама. А родители, придя с работы, отварили заготовленные колбасы, поджарили и залили смальцем. Ах, какая это была вкуснятина!
Сделано это было как раз вовремя. Скоро по селу пошли уполномоченные, описывающие подсобные хозяйства: коров, свиней, коз, пасеки и даже птицу. Следом рогатый скот забрали в колхозное стадо с правом получать оттуда литр молока в день. Не знаю, как долго действовала эта льгота, не вечно же. А на остальную живность наложили налоги, так что людям держать ее стало невыгодно. Во дворах остались лишь куры, причем в количестве, которое можно было держать без налога, — благо, яйца не входили в показатели по соревнованию с Америкой.
— Хорошо, что я не стала заводить корову, — говорила мама при случае. — Как вспомню маму и ее убивания по кормилице, отобранной в коллективизацию, так сердце болью заходится. Теперь бы опять повторилось.
Отобрали кормилицу, поднявшую своим молоком мою племянницу Свету, и у тети Орыси. Бедная, бедная… Она так убивалась, так сокрушалась, что заболела. Не молоко ей нужно было, не выручаемые за него копейки, а забота о дорогом существе, по которому страдала душа. Тетя Орыся работала в колхозе дояркой и видела там свою любимицу, обслуживала ее, кормила и доила, проводила все время возле нее, приходя домой только на ночлег. Но когда коровку отвезли на забой, потеряла последние силы. Она похудела, перестала интересоваться другими вопросами жизни, стала какой-то отрешенной, словно слепой, глухой и немой.
Однажды вечером она возвращалась по неосвещенной дороге домой, и ее сбил мотоциклист — насмерть. Наследников у погибшей не осталось. Самой близкой родственницей (свояченицей) оказалась моя мама — внучка ее свекрови. Поэтому маме досталась утварь, скорее составляющая память, чем практическую ценность, а хата отошла в собственность государства.
Легко это описывать, но трудно и тягостно было жить в атмосфере человеческой тревоги, при понимании глупости, бесхозяйственности и безответственности властей, их административного произвола и лживости. Конечно, названные качества отмерялись от идеала, рисуемого очень хорошей и убедительной идеологией. Не будь разительного несовпадения между нею и практикой внутренней политики, не будь народной веры в идеалы, то и стрессов было бы меньше — люди умеют быть индифферентными к происходящему. Ныне живется раз во сто хуже и неуверенней, но теперь потеряна вера в добро, и этим объясняется безучастность населения к своим бедам.
В тех условиях начали зарождаться первые ростки критики Хрущева, идущие снизу, от простых людей, обладающих крестьянской сметкой. Его просто осуждали как мужика, взявшегося не за свой гуж, а при этом брызжущего инициативами.
В газетах, в частности в «Правде», известие о запуске спутника появилось только 6 октября. На самом же деле это произошло 4 октября приблизительно в полвосьмого вечера по Гринвичу, или в пол-одиннадцатого ночи по московскому времени. Почему так? Потому что тогда в Советском Союзе не было переходов на летнее время и основным было время, которое позже назвали зимним. Оно соответствовало нынешнему московскому времени минус один час, ибо нынешнее московское время соответствует тому, на которое позже переходили летом.
Тот исторический номер «Правды» вышел с пространным эпиграфом, или предисловием, такого содержания:
«4 октября 1957 года в нашей стране произведен успешный запуск первого в мире искусственного спутника Земли. Спутник имеет форму шара диаметром 58 сантиметров и весом 83,6 килограмма.
В настоящее время спутник со скоростью 8 000 метров в секунду описывает эпилептическую траекторию вокруг Земли.
За полетом спутника с огромным вниманием следят во всех странах мира.
Прогрессивное человечество горячо приветствует новую историческую победу Советского Союза в развитии науки и техники».
В тот год мы все еще жили бедно. Но очень интересно — такие события вокруг разворачивались! Они будили энтузиазм. Я училась в четвертом классе и просто разрывалась между двумя желаниями — стать моряком и стать астронавтом.
— Моряком никак не получится, — говорил папа как главный семейный авторитет по мечтаниям, так что нельзя было сомневаться в серьезности его слов. — Ты же плавать не умеешь.
— Это да, — соглашалась я, даже не собираясь научиться плавать, словно этот вопрос был давно закрыт и обсуждению не подлежал. — А где учат на астронавтов?
— Надо разузнать, — с серьезным видом сказал он.
Папа этого, в самом деле, не знал, иначе хоть бы что-то сказал в подтверждение того, что не просто развлекает меня подобными разговорами. Как-то ему не приходило на ум, что тут нужна физическая подготовка, летные навыки и, следовательно, эта специальность, пусть годящаяся лишь для мечтаний, должна быть связана с самолетами и тренировками. Он больше был озабочен тем, чтобы для ее освоения хватило моих знаний.
— Думаю, надо учиться на астронома, — сказал он со временем, немного разузнав об этой специальности. — Если не передумаешь, надо будет поступать в Одесский государственный университет.
Зато моя интуиция развивалась в правильном направлении. Я воспользовалась тем, что к осени опять была привезена скирда соломы и сгружена за сараем, под осокорем. По приставной лестнице я взбиралась на этот осокорь, самые нижние ветки которого поднимались выше крыши сарая, и прыгала в солому, крича лозунги, прославляющие советскую науку и первый спутник Земли. Конечно, вскорости ко мне присоединилась моя подруга Людмила. Это были опасные тренировки, ведь мы еще пытались кувыркаться в воздухе, изображая невесомость, вычитанную в фантастических романах. А значит, мы не очень видели, куда прыгали, и вполне могли полететь мимо, да еще головой вниз, и свернуть себе шеи.
Но нас спас случай — в один из дней мы загулялись и потеряли ощущение времени. Получилось, что мама, идя с работы, сначала услышала мои героические выкрики, а потом увидела наши прыжки и прекратила их с помощью лозины. Людмила улепетнула в свой двор, а я с позором добровольно отказалась от мечты освоиться в невесомости.
Конечно, в тот же вечер о моем самоуправстве, касающемся организации тренажера за сараем, узнал папа. И он понял, что восторг и энтузиазм бурлят во мне и так просто не исчезнут, поэтому дал им другое направление выхода — в наблюдениях за небом. Мы просто в темное время выходили во двор и долго смотрели на звезды, пытаясь увидеть движущуюся точку. Случалось, что терпение изменяло папе и он уходил в дом. Я же была более упорной. И однажды увидела!
— Вижу! — заорала я. — Летит!
Папа выбежал с горящими глазами и словами «Наверное, самолет», и я показала на движущуюся звездочку отчетливо пересекающую небо. Двигалась она быстро, быстрее самолета.
— Да, — сказал папа. — Это спутник. Самолет так высоко лететь не может. Да и огни у него сильнее, а этот — маленький и далекий.
Мы смотрели на движущуюся точку, пока она, удалившись к горизонту, не растаяла среди более ярких звезд.
Помню школьный день 5 октября, когда о спутнике передали по радио. На переменах, перед началом каждого урока, мы не могли угомониться, без конца необыкновенно шумели и на повышенных тонах обсуждали новости, связанные с космосом. Кто-то вспоминал о прочитанных книгах, иные спрыгивали со школьного крыльца вниз, третьи слушали и наблюдали. А учительница входила в класс сдержанная и неулыбчивая, как всегда, совершенно лишенная эмоций, индифферентная к происходящему в стране. В ее глазах не было ни искринки радости. Вот тогда я поняла, что такое крылатые люди и бескрылые. А возможно, ее настроению имелось другое объяснение…
Перед окончанием третьего класса, в канун майских праздников 1957 года, у Натальи Дмитриевны кто-то украл песенник — книгу карманного формата, довольно объемную, в твердом переплете. Из нее мы выучили и пели песню братьев Покрасс на слова В. Лебедева-Кумача «Москва майская». Как ее любила наша учительница и как хорошо пела! Прикрывая глаза, высоким, удивительно нежным голосом брала первые нотки и в классе неслось: «Утро красит нежным цветом…» — а мы подпевали. И вот какой-то гаденыш украл этот сборник, потрепанный, научивший этой песне не одно поколение славгородцев, лишив и нас радости.
Это стало известно от самой Натальи Дмитриевны, однажды пришедшей в школу с сухими глазами, горящими каким-то красноватым пламенем. Она спросила, кто взял книгу, но никто не признался. Тогда она предложила, чтобы завтра ее принесли и до начала уроков незаметно положили на учительский стол. Но и этого никто не сделал. Так книга и не вернулась к хозяйке. С тех пор Наталья Дмитриевна смотрела на нас настороженно, наверное, подозревала каждого в этой краже, и уже совсем не улыбалась. Самое интересное, что у нас не было детей с хорошими голосами, которым эта книга могла бы понадобиться.
Правда, был один человек, тоже косвенно пострадавший от пропажи, — Володя Москальцов. Володя сильно заикался, его речь невозможно было понять. Но вскоре на уроках пения Наталья Дмитриевна приметила, что он обладает очень хорошим голосом и, когда поет, не заикается, его дефект исчезает. Тогда она предложила ему методику исправления речи — говорить слегка нараспев, представляя в мыслях, что он на самом деле поет. Она учила его этому после уроков, отдельно занималась с ним пением, выбирая песни из украденного сборника, развивала и исправляла его выговор. И это срабатывало!
Кто взял книгу, осталось неизвестным. Так и жил в нашей памяти этот случай, никогда и ничем не приоткрыв своей тайны. Книга, конечно, могла потеряться и в другом месте, например, дома у самой хозяйки или в канцелярии, где учителя собирались в начале и в конце рабочего дня...
Просто ее не стало. И даже летние каникулы не приглушили обиду бедной женщины, и к началу нового учебного года она пришла с удрученным видом. И вот итог: она больше не хотела разделять наши радости, даже если они были связаны со всенародными достижениями. Запуск спутника, казалось, ее не радовал. Почему-то именно так связались в моем представлении эти события.
А ведь однажды Наталья Дмитриевна совершила аналогичный поступок по отношению к моей маме, с той только разницей, что она уже была учительницей, а моя мама — ученицей, обманутой ею и по-крупному обворованной... В книге о родителях я напишу об этом подробнее. Случай этот был возмутительным и громким, но на упоминаемый момент память о нем приутихла, потому что между ним и этим радостным запуском спутника пролегла война. Да и не только война… В тот период, когда Наталью Дмитриевну уличили в воровстве, она была возлюбленной инструктора райкома партии. Шутка ли, обвинять такого человека в тяжких грехах?! И все же… Минуло несколько лет, молодая Наталья Дмитриевна родила от возлюбленного дочь Нелю, он даже дал девочке свое имя, но сочетаться браком с ее матерью не смог.
Кто знает, как бы оно было дальше, но после войны этого человека в наших краях не стало. Книга памяти сообщает, что он пропал без вести в боях за Севастополь 3 июля 1942 года, а другие источники говорят, что нет, что он был жив еще в 1943 году и даже под руководством Запорожского обкома партии партизанил в наших краях. Одним словом — небезупречные люди и темная история.
Вот так всегда светлое и радостное переплетается с досадным. Проклятое двуединство всего сущего!
Сколько было тревог, когда в 1961 году начали денежную реформу! Люди готовились к обмену денег загодя, кто как умел. Даже моя мама, не ударяющаяся в панику, но боящаяся одного только голода, купила килограмма два колбасы «Одесская» (ее необыкновенной вкусности не передать, жаль, что теперешний народ не знает таких великолепных продуктов) и тут же смазала ее постным маслом, затем обернула в чистую марлю, чтобы хранилась дольше, — сделала запас на «черный день». У нас не было кучи денег, и думать о том, как их незаметно обменять на новые банкноты, не приходилось. Но коли все всполошились, то что-то делать надо было! Ее реакция на это событие была именно такой — беспомощной и трогательной. Оказалось, что «черный день» отменяется, и через месяц мы ту колбасу благополучно съели.
Мы жили по принципу птички божьей: будет день, будет и пища. Иначе говоря, без запасов, а непосредственно с колес, с зарабатываемых доходов. По-другому не получалось. До реформы папа получал 700 рублей, а после начал приносить домой 70. Разве не страшно было так много терять в деньгах? Но скоро мама убедилась, что и цены на товары и продукты изменились в таком же порядке, привыкла к ним и успокоилась.
Находившиеся в обращении денежные знаки образца 1947 года начали обменивать без ограничений на новые, выпущенные по соотношению 10:1. Какую-то сумму, что оставалась в доме, пришлось обменять и родителям. Они сделали это торжественно: пошли в обменный пункт вдвоем, празднично одевшись, тем самым как бы поддерживая это государственное мероприятие. Потом, принеся домой хрустящие купюры, долго рассматривали их, терли пальцами, пробовали на ощупь, смотрели на свет — изучали, чтобы быстрее привыкнуть и не путаться при производстве покупок.
Простые люди тогда не интересовались иностранной валютой, поэтому не обратили внимания на то, что до проведения реформы цена на доллар была четыре рубля, а после нее стала 90 копеек. Казалось бы, все прекрасно, ведь доллар подешевел. Но мама, работавшая в торговле, куда поступал импорт, быстро убедилась, что он резко подорожал. Она начала искать причину и делать расчеты. И обнаружила, что подорожание рубля по сравнению с долларом было некорректным, произвольным, самоуправным и вовсе не привязанным к денежной реформе. Короче, это была авантюра.
Если до реформы отец на свои 700 рублей мог купить 175 долларов (700 : 4 = 175), то после нее на зарплату в 70 рублей — лишь 77, 8 доллара (70 : 0,9 = 77,78). Чтобы он мог купить те же 175 долларов, доллар должен был стоить 40 копеек (70 : 175 = 0,4). Получается, что фактически рабочие потеряли в заплате ровно в два с четвертью раза (90 : 40 = 2,25). Естественно, очень скоро выросли в цене не только импортные товары, но и отечественного производства. Все цены уравнивались по очень сложной системе сообщающихся сосудов экономики.
Реформа, конечно, была здесь ни при чем, она служила лишь ширмой для спекуляции с валютой, произведенной Хрущевым за счет советского народа, и так обескровленного войной и голодом, не успевшего материально окрепнуть, встать вровень с тем, чего он заслуживал. Вот вам и хороший Хрущев!
Как только заходит разговор о календарной неделе — перед глазами возникает раскрытый школьный дневник. На левой странице шли понедельник, вторник и среда, а на правой — четверг, пятница и суббота. Шесть дней труда, касающегося и нас, детей. Нашей основной обязанностью была учеба, и ее показатели определяли наши качества: кто как относился к семье и какой вклад вносил в ее благополучие. Хорошее имя, уважение окружающих тоже считалось составляющей благополучия, пожалуй, второй по значимости — после хлеба. И во многом зависело от детей, их успехов и поведения. Это утверждение растолковали мне настолько рано, что оно стало моим инстинктом, и я училась и совершала все поступки — с включенным сознанием.
«До тебя ничего не помню, до тебя меня просто не было…» Эти стихи Майи Румянцевой вспоминаются всякий раз, когда речь заходит о переменчивых вопросах истории. Действительно, как избежать соблазна и не удариться в хронологию вопроса, как говорить только о том, что помнишь, если настоящее выплывает из прошлого, хоть тресни? С длительностью рабочей недели — та же картина.
Первые мои представления о продолжительности труда и отдыха сложились в те годы, когда был восьмичасовой рабочий день с шестью рабочими днями в неделю. Суммарное рабочее время недели, как видим, составляло 48 часов. Это был режим военного времени, и в этом смысле я могу считаться ребенком войны, ибо выросла и воспиталась в темпе жизни, продиктованном войной — в том же трудовом прилежании, в том же стремлении во всем быть первой, дойти до финиша без потерь. Не просто инерция борьбы и восстановления, но заряд прорыва к победе — вот что я впитала из того времени. Победить! — это был мой лозунг, впитанный из трудно добытого воздуха свободы, из хлеба освобожденных полей и из воды, рождаемой моей землей, израненной рвами и взрывами.
История вопроса относится к 1940 году, когда в связи с начавшейся Второй мировой войной и напряжённой международной обстановкой вышел указ Президиума Верховного Совета СССР «О переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю (шесть рабочих и один выходной)».
Обратный переход происходил в 1956-1960 годы, по окончании послевоенного восстановительного периода. В нашем регионе рабочий день был сокращен до семи часов при шестидневной рабочей неделе в 1957 году, как раз тогда моя сестра окончила среднюю школу. А затем, через год или два, был осуществлен переход на пятидневную рабочую неделю с двумя выходными днями. Рабочая неделя с тех пор составляла 42 часа.
Но учащихся это не касалось. До конца моего обучения, в школе в 1965 году и в вузе в 1970 году, у нас по-прежнему было шесть учебных дней в неделю и один выходной. Зато какую радость приносила суббота! В этот день родители оставались дома и превращали ее в праздник! Целый день они трудились для того, чтобы подтянуть и переделать все домашние дела и в воскресенье отдохнуть всей семьей. Возможно, именно поэтому получилось так, что я была несколько отдалена от домашних забот и не работала вместе с родителями на поле и в огороде, ведь этим они занимались в основном в субботу, когда я учила уроки или сидела за партой.
Видя это, папа иногда упрекал маму, что она растит из меня белоручку. Я слышала это. Но что было делать? Фактически он сетовал на объективные обстоятельства. У меня не только не было дня, посвященного домашним делам, такого, как у них суббота; но к тому же я ходила в школу во вторую смену и возвращалась домой к девяти часам вечера, когда дневные хлопоты завершались и родители готовились к отдыху. Получалось, что время, уходящее у меня на уборку квартиры, растопку печки и поддержание в ней огня до возвращения родителей с работы, ими не наблюдалось. Отец не видел этих моих трудов, понятно, что и не ценил их, воспринимая их результаты как должное.
К тому же он не принимал в расчет время, в котором я родилась — голод и мои болезни. А может, в отце сказывалось иное — он вообще не склонен был проявлять жалость и снисхождение к слабым. Странное это качество имело совсем не славянское происхождение и при его по-славянски отходчивой натуре просто поражало. Я задала вопрос об этом качестве отца психологам на одном из сайтов. И вот что мне ответили: «Физически сильных, которые стремятся проявить свою силу, смело приписывайте к слабым. Причины тому — комплексы, неустроенность, материальные трудности. Особенно больная тема — ум». И я задумалась, начала анализировать.
Сам отец свою недюжинную силу показывал редко, и то больше перед мамой. Но однажды повздорил с мужиками, подрался и на полтора года угодил за решетку. Неустроенности и особенных материальных трудностей у него не было, а вот насчет ума, да, одна особенность отмечалась — он никогда не переставал мучиться тем, что ему не удалось получить образование. Винил в этом страну, политический строй, а не те обстоятельства, в которые попала его родительская семья по своему выбору.
Мама берегла меня, это правда, ибо всегда помнила, какой ценой дала и сохранила мне жизнь, как мало досталось мне здоровья от рождения. И только благодаря ее бережному отношению я проживаю уже седьмой десяток лет.
Кроме дома, в котором я родилась и прожила до четырнадцати лет, мамины родители оставили нам в наследство более дорогое — роскошный мичуринский сад с новейшими сортами деревьев, молодой и богатый. Мамин отец был колхозным бригадиром, что по выполняемым функциям сравнимо с нынешним главным агрономом. Как полагалось, в его ведение входило все, что рождалось, произрастало и плодоносило, питаясь от земли, в том числе и сады. Только в отличие от хлебопашества сады были делом новаторским, где-то даже экспериментальным, базирующимся на воодушевлении любителей — модным. Садоводство представляло собой романтику века, проявляемую на практике.
А век отличался интересом к природе. Это была эпоха развития генетики и биологии, пора их расцвета, их прекрасная молодость. Удивительные достижения русской науки в плодоведении столь увлекали советских людей, что многие из них заводили на домашних участках так называемые мичуринские сады, веря, что творчество в этой области по плечу каждому человеку, влюбленному в мир растений.
На самом деле Мичуринский сад — это название опытного сада, принадлежащего лаборатории плодоводства Московской сельхозакадемии им. К. А. Тимирязева — всемирно известного вуза России. Назван он был в честь великого ученого-самородка Ивана Мичурина, превратившего свой питомник в настоящую генетическую лабораторию. Это ему принадлежат известные слова: «Мы не можем ждать милостей от природы; взять их у нее — наша задача». Сейчас эта лаборатория преобразована во Всероссийский НИИ генетики и селекции плодовых растений им. И. В. Мичурина, где продолжают вести исследования по разработке методов выведения новых сортов плодовых культур.
Вот такие домашние лаборатории фанаты садоводства заводили тогда повсеместно. Что говорить о главном колхозном специалисте по растениям?! — тут вопрос ясен. У него был образцовый и передовой по своим сортам сад, перемежаемый овощными грядками.
Сравнить тогдашнюю увлеченность людей садами можно с нашим увлечением космосом — сейчас энтузиасты организуют на чердаках домашние обсерватории и устанавливают на крышах домов телескопы, а тогда высаживали сады на своих участках.
Но мой дедушка ведь был агрономом по образованию, поэтому занимался не просто разведением садов, а подходил к этому с точки зрения помологии. Это научная дисциплина в агрономии, которая занимается изучением сортов плодовых и ягодных растений, сортоведением. В нашем домашнем мичуринском саду можно было найти много такого, чему дивились другие.
Если взять яблони, то здесь росло четыре антоновки, молоденькие, ароматные; одна пепенка с гнущимися до земли ветками; два деревца с краснобокими плодами (одно начало плодоносить в 1957 году, когда папа отбывал наказание за драку); три дерева зимних сортов — разных; одно деревце раннего «белого налива», а другое — тоже «белого налива», но средних сроков созревания. Было даже деревце с райскими яблочками — дичка с твердыми сладкими плодами красного цвета.
Видимо, груши дедушка любил не так, ибо в саду их было меньше и сорта не повторялись. Всего пять деревьев — но, ах, какие вкусные на них росли фрукты! Одно из них походило на дичку, с роскошной могучей кроной и небольшим количеством мелких плодов позднего созревания, терпковатых и твердых. Из них получалось отличное варенье! Одно деревце — мы его сорт называли «дуля», но, скорее всего, это неправильно — тоже начало плодоносить на моей памяти, наверное, году в 1954-м.
Имелось четыре абрикосовых дерева, расцветающих по весне нашим степным флердоранжем. Три являлись наиболее старыми жителями сада, а одно начало плодоносить в год рождения Светы.
Посредине огорода росла одна роскошная слива, зрелая уже, с неповторимым вкусом — ренклод!
Вдоль южной границы усадьбы шел целый ряд вишен-шпанок, штук их там было с десяток, причем одна — с привоем ранней черешни.
А еще в зарослях межи росли две шелковицы: на южной стороне — молодая (рядом с нею рос молоденький стройный граб), а на западной — старая, встроенная в живоплот из желтой акации.
Ну а вся северная межа состояла из зарослей простой вишни с включениями яворов и белой акации.
Кроме того, на усадьбе имелась небольшая домашняя пасека, располагающаяся на прямоугольном участке, огороженном кустами чайной розы. Северной стороной она примыкала к грядкам с луком и чесноком, подходящим к задней стене колодца, а восточной соседствовала с участком, предназначенным для бобовых и выходящим на куриный двор. Западный край участка выходил на растущие в ряд абрикосу и грушу. Под этой грушей замертво упала моя бабушка, защищавшая сынов от угона на расстрел. Пасека располагалась недалеко от подворья, и запах роз заливал пространства, где я любила гулять.
После гибели маминых родителей пасека опустела, ухаживать за ней было некому. Папа сначала долго отсутствовал, а потом выяснилось, что он не любил пчел, и впоследствии, сколько ни пытался разводить их, дело кончалось полной распродажей пчеловодческого инвентаря. Вот и здесь несколько опустевших ульев, словно памятники, еще долго стояли на пасеке, трухлявея под дождями, ветрами и солнцем, пока древесина совсем не прогнила и не развалилась. Да и потом останки бывшего процветания, кажется, не унесли оттуда, а оставили догнивать и удобрять почву. Так мама продлевала для себя память о родителях.
Кусты розы разрастались, правда, не так быстро, как желтая акация, но все равно за ними надо было ухаживать, вовремя подстригать. Мама требовала от отца, чтобы все оставалось так, как при ее родителях. Нехотя он это делал, а потом начал корчевать кусты. Когда мы построили новый дом, а старый продали с частью усадьбы, то бывшая пасека, о которой напоминал лишь один чудом уцелевший куст розы да неиспользуемый участок земли, достаточно утрамбованной, отошел новой хозяйке. А она расправилась с этим наследием с еще более прыткой безжалостностью, чем мой отец.
Отец вообще не любил землю, приусадебное хозяйство, не умел его вести, просто терялся перед ним. Он не знал, что делать со старым садом, как его поддерживать и обновлять. И все предоставил времени. Из всех домашних занятий с особым удовольствием только куховарил. Поэтому он вовсе не расстроился, когда вышел хрущевский указ о налогах на плодовые деревья и кустарники. Еще до того, как по дворам пошла инспекция с описями садов, он под сурдинку вырубил почти все деревья, показавшиеся ему лишними.
Со стороны властей это был очередной поход против народа. Еще можно было понять Сталина, если бы он это сделал для пополнения казны в тяжелое послевоенное время. Но нет, Сталин поднимал страну из руин без изымания денег у людей. Налог был введен Хрущевым, когда после войны прошло больше десяти лет и страна прочно встала на ноги. Позже хрущевские идеологи, отрабатывая свой хлеб, придумали отговорки, что непопулярные меры принимались исключительно ради "искоренения мелкобуржуазной психологии". Тогда не только обложили налогом плодовые деревья и домашнюю живность, но заодно ввели ограничения на торговлю на колхозных рынках.
О том проклятом времени хорошо написал поэт Владимир Фирсов в стихотворении «Сады», оглядываясь на него из благополучных годов брежневской эпохи:
Все деревня забывает —
Горе горькое,
Нужду,
Будто весело срывает
Груши-яблоки в саду.
Будто не было печали,
Той непрошенной беды,
Будто вовсе
Не дичали
И не падали
Сады,
Будто бы она не знает,
Сколько лет прошло с тех пор,
Как, усталости не зная,
По садам гулял топор.
А топор
Нещадно рушил
Эдакую красоту!
Были яблони и груши
С ароматом за версту…
Все деревня забывает,
Было —
Поросло быльем…
Нынче снова вызревают
Яблоки в саду моем.
Нынче снова озорует,
Подрастая, ребятня
И, конечно же, ворует
Яблоки и у меня.
И, как солнце в чистом небе,
Мне понятна эта страсть.
Мне же в детстве было негде
Даже яблока украсть.
При усадьбах было пусто.
Только кустики видны,
Только редька
Да капуста —
Как над речкой валуны.
Все деревня забывает
Горе горькое
Нужду.
Пусть ребята обрывают
Груши-яблоки в саду.
Благодарные деревья
Тянут ветви за плетни.
И гладят глаза деревни
По-иному
В наши дни.
Было ли так задумано или просто совпало, но наряду с этим Хрущев усиленно начал переселять людей из коммуналок в малогабаритные квартирки. Худо-бедно эти квартиры, безусловно, нужные многим людям, успокоили страсти и предотвратили взрыв негодования.
Но речь о нашем саде. Первыми нашими жертвами Хрущевской политики стали все четыре антоновки — как самые высокие, которые обрезать и опрыскивать было неудобно. Эти деревья являлись настоящими рассадниками гусеницы, она плодилась на них с неимоверным размахом и азартом. Оборонять их от ее туго сплетенных гнезд представлялось делом безуспешным при всех папиных стараниях. Да к тому же и плоды антоновки, крупные и ароматные, при малейшей червоточине сгнивали еще на ветках и опадали уже негодными. Полакомиться ими успевала только я. Какой резон был бороться за эти деревья, занимающие немало места в саду?
Затем сложила голову дичка с красными райскими яблочками. Они были хороши для варений, но варенье мама заготавливала редко, на компоты хватало плодов с других падалок, а на что-то другое райские яблочки не годились. Следом пошла густолистая роскошная, красивейшая груша с мелкими терпкими плодами. На самом деле она была культурным деревом, только это был зимний сорт, выведенный для производства цукатов и фруктовой сушки. Такая его узкая «специализация» не служила популярности сорта, за что бедное прекрасное дерево и пострадало. Заодно папа снес и деревца простых вишенок, сопровождавших эту грушу — уничтожил весь восхитительный островок почти первозданных зарослей в нашем саду, где в жару я любила полежать с книгой на старых одеялах. Эх, жаль мне его! Недолго я там роскошествовала, а помню всю жизнь.
Следующим порядком пострадала зимняя яблонька, росшая в палисаднике между двумя абрикосами. Была она молоденькой, неокрепшей и с неудавшейся судьбой — росла в слишком затененном месте, закрываемом и более разросшимися абрикосами, и живоплотом из желтой акации. Пожалуй, у нее и не было бы счастливого будущего, хотя она успела несколько раз принести плоды, которые мы бережно снимали, укладывали в солому и хранили почти до весны. Я бы ей все-таки дала шанс, но кто у меня спрашивал...
Пепенка погибла позже — на ее месте возвели новый дом. Прямо над местом, где она росла, оказалась моя спаленка. Я всегда чувствовала ее присутствие, и, казалось, яблонька была благодарна мне за это. Свою комнату я любила, любила сидеть за столом и писать дневник, читать, больше не отдавая предпочтение саду.
Еще одна яблоня, приносившая обильный урожай хрустящих краснобоких яблок зимнего сорта долго сопротивлялась… На новой усадьбе она оказалась посредине куриного дворика, и куры, облюбовавшие ее вместо дневного насеста, подавили в ней жизнь.
Яблоньке с крупными краснобокими яблоками, по словам мамы, позже всех посаженной в саду, пришлось нести вахту у крыльца нового дома — в месте трудном, как любая граница. И она бы еще жила, но не стало ее хозяев, а новым она оказалась не дорога.
Не найти слов, чтобы сложить оду моему саду, дорогому моему уголку, поднявшему меня и окрылившему, где в уединении читала я сказки и стихи, где мечтала и готовилась к будущему. Окутывал он меня собою, своим живым трепетом со всех сторон, словно сказочный Рай, обитель фруктов и наитий, и казалось, что защищена я им была от всех бед и обид, от всех невзгод и горестей. Конечно, лишь казалось, но как сейчас недостает той чудотворной иллюзии! Низкий поклон ему за старания насытить меня плодами, укрыть в тени, защитить от ветра, и благодарность великая за любовь к Родине, которой он наполнил мое сердце так, что хватит до последнего часа.
Тот черный день хорошо помнится. Не припоминаю я его, а именно помню — из-за произошедших тогда исключительных событий. Это была суббота, но мы работали за понедельник, чтобы удлинить первомайские праздники. Трудовая неделя получилась длинной, утомительной. Вечером последнего ее дня хотелось ничего не делать, а просто прийти домой и расслабиться, сесть и отдохнуть, вкушая радость подступающих торжеств с непременным маршем мира и дружбы по городу, который назывался демонстрацией.
Но это был не просто один из дней календаря, это был день нашего с Юрой рождения — нашей свадьбы. В 1986 году нам исполнялось семнадцать лет, юность семьи. И мы не могли не готовиться к нему.
Мы жили тогда на улице Комсомольской, в доме № 24 — эксклюзивном четырехэтажном доме для специалистов Шинного завода. Если бы наша квартира не была угловой и холодной, цены бы ему не было.
По дороге с работы домой к нам зашла моя сестра Шура, и мы, конечно, поужинали вместе и посидели за разговорами. В то время мы выписывали штук двенадцать толстых литературных журналов и все их прочитывали, так что поговорить всегда находилось о чем. Как раз разгорались перестроечные полемики, появлялись публикации, коим раньше не светило наше внимание, типа статей публицистки Натальи Ивановой, невестки Рыбакова, его же «Детей Арбата», «Зубра» Гранина, «Белые одежды» Дудинцева, «Новое назначение» Бека. Книга Александра Бека, правда, не перестроечного периода, она была закончена в 1964 году, но по причине художественных недоработок задержалась с изданием и впервые отдельными главами вышла в 1971 году в ФРГ. На такой шаг мог решиться только умирающий автор, ибо публикация за рубежом — это был приговор, после которого появление книги на Родине не могла быть осуществлено по цензурным соображениям, ей не нашлось бы места в советской литературе. Но, как говорится, «пришел Горбачев и все пошло прахом».
Засиделись допоздна, потому что Шуре спешить было некуда — ее муж Василий находился в командировке в Кирилловке, где с группой сотрудников готовил базу отдыха своего предприятия к началу летнего сезона.
Телефона у нее не было, и мы не знали, как она добралась домой и что случилось после этого.
А случилось то, что ее квартиру обнесли. Обворовали!
Соседи уже все знали, дежурили, поджидая ее на лавочках у подъезда. Сердобольные люди боялись пропустить пострадавшую, стремились предупредить об ограблении, не оставить наедине с бедой, чтобы не стояла она озадаченно ночью перед опечатанной входной дверью, чтобы не разбил ее там паралич от догадок, горя и страха. Спасибо им…
— Мы увидели, что ваша дверь приоткрыта, — рассказывали они наперебой. — А ведь знаем что Василий в командировке, а вы на работе.
— Да, — продолжила другая. — Собрались вместе. Начали советоваться. Некоторое время сомневались, а потом заглянули и, конечно, сразу поняли, в чем дело.
— Тогда-то и вызвали милицию.
— Ну, они мигом приехали, нас вот с Сергеевной посадили у порога, при нас все осмотрели, изучили. Зафиксировали положение дела в бумагах, мы подписались…
Возбуждение сестриных соседок не унималось — как же так: они целыми днями дома, обязательно на лавочке кто-то гуляет, обозревая окрестности, и не предотвратили преступление. Правда, есть тут такие, что видели чужака, выходящего из подъезда с баулом в руках, запомнили его… Так ведь кто же мог знать, что это вор?! И вообще, пока об этом — молчок. Милиции о таком важном факте доложено, а те сказали: «Если хотите жить, помалкивайте. Спросим — тогда повторите свои показания».
Пошли к квартире все вместе, вошли… Соседки потоптались у порога для приличия, а потом с извинениями и выражениями сочувствия откланялись и ушли. А сестра пошла дальше — изучать урон.
Все тут оказалось порушенным, опрокинутым, разбросанным. На кухню зайти было страшно: на полу — рассыпанные крупы, мука, макароны… на стенах и предметах — мазки от испачканных мукой рук… В комнате валялись вынутые и перевернутые ящики серванта, откуда забрали новый мельхиоровый набор столовых приборов. В пуговицах, высыпанных горкой на диван, видимо, искали драгоценности. Из одежного шкафа, стоящего в спальне, забрали Васину новую дубленку и норковую шапку. Исчезли самые хорошие костюмы сестры, платья, съемный норковый воротник, зимнее пальто с норкой на синтепоне. Даже трусы и ночнушки ворюга разбросал по комнате, нашел новые лифчики, купленные в «Березке» на боны от спекулянтов, и тоже унес. Больше ценного в квартире ничего не было, так что ошибся он адресом, войдя сюда. Чертыхался, наверное, что так неудачно у него получилось.
С замиранием сердца сестра подошла к серванту, посмотрела на полки, где на виду стояли чашки-плошки из сервизов, используемых для праздничного стола, и две большие чайные чашки, недавно подаренные ей кем-то из коллег. Тут все оставалось на своих местах. Прикрыв глаза, тронула рукой внутренность одной чашки — пусто. Тронула вторую — золото оказалось на месте!
Ну что же, подытожила, присев на убранный диван, она осталась без гардероба — только и всего. Походит в стареньком, пока опять где-то достанет модные тряпки. Никто и не заметит.
В воскресенье, наведя окончательный порядок в квартире, приехала к нам — сообщить неприятную новость. А что мы могли? Ну поохали… опять вместе пообедали.
О том, что в этот день случилась планетарная беда, что произошел взрыв атомной электростанции недалеко от нас, мы узнали уже после Первого мая. Правда, было какое-то волнение среди людей… И нам кто-то сказал, что надо набрать чистой воды в запас, потому что вот-вот к нам по Днепру придет грязная… Но что стряслось и почему такое могло произойти, не знали. Мы набрали полную ванну воды… Хотя, зачем, если из нее готовить было нельзя, а смывать унитаз и плохая годилась. Постояла эта вода в квартире все праздники, а потом мы ее слили. И только после этого узнали правду…
Вряд ли мою сестру утешило бы это более значительное горе — она не очень чутка к всеобщим категориям, особенно, если не видела за ними личных потерь или неудобств. А кто их тогда видел и понимал? У нас с мужем страха не было. Как-то мимо нас это прошло…
Зато эпопея с обворованной квартирой через полтора-два месяца продолжилась. По уже известным милиции приметам в Харькове задержали сынка одного из влиятельных руководителей силовых структур — не помню теперь: то ли судьи, то ли прокурора — спросили его вежливо, не он ли наделал гадостей людям, и он во всем сознался. Да, домушничал. Много на его счету оказалось обнесенных квартир.
Привезли преступника на место преступления, устроили следственный эксперимент.
— Я попал сюда случайно, ночевал у знакомых. Утром вышел на остановку, чтобы ехать домой, и заметил очень хорошо одетую женщину. Она меня заинтересовала, — рассказывал преступник.
Короче, в то утро он передумал ехать домой и последовал за сестрой дальше. Проехал троллейбусом до центра, несколько кварталов шел сзади до промежуточной остановки нужного автобуса, которым она добиралась в свое село на работу. Это был пригородный маршрут «Днепропетровск — Новоалександровка», изучить который не составило труда. Сел вместе с ней в автобус, провел до школы.
С тех пор начал следить за этой женщиной. Это было легко сделать, ведь он знал, откуда по утрам она выходит на остановку, чтобы ехать на работу. Знал также и куда ездит. Опыт…
Потом проследил, где именно она живет, в какой квартире, изучил расписание дня.
— Да, — сказал он, — старухи могли видеть меня выходящим из их подъезда. А что можно было сделать? Я и так долго ждал момента, когда они уберутся со скамеек, чтобы зайти спокойно. А при выходе видеть ситуацию я не мог.
Конечно, все украденные у сестры вещи он уже сбыл с рук.
Был суд. Учитывая его чистосердечное признание, что он не отпирался и соглашался со свидетелями, ему дали, по-моему, пару лет. Ну и присудили компенсировать пострадавшим нанесенный ущерб.
Какие выводы я делаю теперь, оглядываясь? Во-первых, при социализме милиция действительно была народной, работала добросовестно, не проходя мимо даже относительно мелких преступлений. И всегда их раскрывала. Во-вторых, если обнаруживался преступник, то его задерживали, невзирая на папочек и их должности. И доводили дело до суда. И судили! Вот это и называется социальной справедливостью. Как тоскуем мы сегодня по ней, со злым умыслом замененной откровенно издевательскими «правами человека»!
Ну и третий вывод — для каждого из нас: не высовывайся из толпы. И оглядывайся по сторонам, оказавшись на улице. Помни: за порогом дома — фронт. Правда, этот вывод я делаю из сегодняшнего опыта, из жизни в навязанном нам аду. А тогда ада не было, мы везде чувствовали себя в безопасности... Тем не менее я думаю, что если бы сестра в то первое утро, когда преступник взял ее на мушку, заметила слежку за собой, если бы посмотрела ему в глаза, дав понять, что запомнила его, он бы отказался от дальнейших действий. Сидеть в тюрьме никому не хочется, ни за какие деньги, тем более за женские тряпки, пусть и модные.