ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Правда своего пути

«Когда уважаешь себя и сознаешь правду своего пути, то всякое горе лишь согнет, но не сломит, а сознание правды опять выпрямит, и опять смело и гордо смотришь вперед...»

Валериан Куйбышев. Из письма к матери. 1909 год. Томская тюрьма. Камера-одиночка



1


Подполковник Владимир Яковлевич Куйбышев грузно и как-то безвольно сидел в широком кресле и прислушивался к шуму бурана за окном. Он сидел чуть склонив голову набок, большие темные очки делали его похожим на слепого. После контузии зрение медленно возвращалось к нему. И хотя из петербургского госпиталя его выписали два года тому назад, в ненастную погоду раны давали о себе знать. Ноющая боль в покалеченной ноге обострялась. Передвигался он, опираясь на толстую трость.

Начальство всячески обласкало его: наградило Георгием IV степени, повысило в звании и в должности. Но он оставался словно бы равнодушным ко всем этим милостям. Еще совсем недавно живой, веселый, громогласный, он вдруг как-то погас, будто в нем что-то надломилось. В свои сорок три года выглядел дряхлым стариком, окладистая борода, за которой он раньше тщательно ухаживал, торчала клочьями, волосы потеряли блеск. Чужое странное лицо глядело на него из глубины зеркала.

Родные приписывали все перемены в нем продолжительной болезни, постоянным недомоганиям, и они по-своему были правы. Но только Владимир Яковлевич знал: не раны и не контузия надломили его, не ужасы войны. Из девятнадцати месяцев этой несчастной войны на долю офицера сибирского казачьего войска Куйбышева пришлась самая малость. В первом же бою под Кинчжоу их 5‑й Сибирский полк был разгромлен, остатки его едва выбрались из окружения. В этом бою Владимир Яковлевич и получил свои тяжелые ранения, даже не успев проявить особого героизма.

Надломило его другое: беспрестанные думы. Тяжелые думы о судьбах России.

Совсем недавно Владимиру Яковлевичу казалось, будто история — это то, что окутано романтической дымкой времени. В кругу своей многочисленной семьи в зимние вьюжные вечера он, бывало, читал вслух Тита Ливия или же Корнелия Тацита, но больше всего он любил «Сравнительные жизнеописания» Плутарха. Заговор Катилины, Веспасиан, Тит, Домициан, Марк Брут, Гракхи... То были личности. Как это сказал Плутарх: «Прибегать к железу без крайней необходимости не подобает ни врачу, ни государственному мужу...

В современной жизни, как казалось Владимиру Яковлевичу, нет ничего примечательного, ничего исторического. Он и его семья существовали как бы вне времени, забившись в глухом степном поселке Кокчетав. Им не было дела до высокой политики и дипломатии, до того, что происходит в больших городах, где им попросту не доводилось бывать.

Отец Владимира Яковлевича служил в сибирских казачьих войсках, в этих же войсках служил и он. И сыновей определил в Омский кадетский корпус — чтоб потом поступили в военное училище да стали офицерами, защитниками престола, как и положено потомственным дворянам. Где жить, там и слыть... Он учил детей быть честными, исполнительными и... не бояться поражений. Да, да, в жизни случается всякое. Но если тебя сбили с ног — вставай, стисни зубы и упорно пробивайся к своей цели. Иной не выдерживает сурового испытания и пускает себе пулю в лоб: так произошло с их дедом Яковом. Не преодолел... Да и на долю самого Владимира Яковлевича выпала нелегкая судьба: из бедности, несмотря на усердную службу, так и не смог выбраться. Должностей больших не давали, все держали начальником маленькой воинской команды в Кокчетаве. Из одиннадцати детей трое умерло.

Жена Юлия Николаевна и детей сама обшивала, обувала, и в церковноприходской школе учительствовала.

А теперь вот исполнилось заветное: Владимир Яковлевич — подполковник, воинский начальник в Кузнецке, два сына успешно окончили кадетский корпус. Чего еще?..

Но он ничему не радовался. Беспрестанно ощущая упадок нравственных сил, уединялся в своем служебном кабинете и просиживал здесь часами в некоем оцепенении.

Когда жена стала допытываться, что с ним происходит, он вроде бы в шутку, но с горечью сказал:

— Помнишь, у Гладышевых был белый пудель, запамятовал, как его звали. Так вот: когда его остригли наголо, он подох. Подох от позора. Самолюбивая собачка. Оказывается, можно помереть просто от позора. Валериан прав: царь-батюшка навлек на нас, на всю Россию, тяжкий позор. Армию опозорил, флот потопил.

Она поглядела на него со страхом: так отзываться о государе! Чего же тогда требовать от детей?..

— У детей своя дорога, — сказал Владимир Яковлевич. — Они взрослые и сами вправе решать. Мы хотели им добра, а они добро по-своему разумеют. И эта их дорога страшит меня. Я разучился их понимать. Я стал им вроде бы чужой. Особенно беспокоит Валериан. Добром не кончит. И я боюсь за него, боюсь, как не боялся никогда. Даже тогда, когда его ужалила змея. Помнишь?

Она, разумеется, помнила. Матери такого не забывают: чтобы приучить сестер ничего не бояться, Валериан схватил змею — и она укусила его. Страхов за жизнь мальчика было много. К счастью, все обошлось тогда.

— Сам в церковь не ходишь, с кого же им брать пример? — упрекнула Юлия Николаевна. — Лба никогда не перекрестишь, священнику дороги не уступишь.

— Дались тебе эти попы! — рассердился он. — Нет твоего бога, нет! Твой милосердный боженька собственного сына обрек на муки-мученические, позволил распять. Разве это божеское дело? А поп Гапон повел женщин и детишек под царские пули, тысячу душ царь-батюшка перед дворцом ухлопал. Да еще две тысячи раненых. Вот оно, царское милосердие! А московский митрополит Владимир даже составил «поучение», чтоб его читали в церквах. Дескать, заповедь божья гласит: в терпении вашем стяжите души ваши, а социал-демократы, мол, учат: в борьбе обретешь ты право свое; заповедь Христова говорит: царя чтите, а они наущают: царь — тиран. Поп советует: социал-демократов уничтожать надо! То есть уничтожать надо твоих родственников Гладышевых — ведь они за революцию! Вот ты, божья моя коровка, скажи: за что я воевал в Маньчжурии? Почему меня покалечили? Может быть, за родину, за отечество? То-то же, не знаешь. И я не знаю. Все в мире творится не нашим умом, а царским судом. Люди думают — до чего-нибудь додумываются, а мы думаем — из раздумья не вылезаем. Вот и выходит: голова у нас на плечах для счету. А Валериан все мне объяснил: оказывается, потеряли мы почти полмиллиона солдат за концессии безобразовской шайки, в которой негласно состоит царь, за то, что самодержавию захотелось разжиться колониями, — вот как он мне все объяснил. Подозреваю, что всю эту науку он прошел у твоих социал-демократических родственников Николая и Александра Гладышевых. Пока ты боженьке земные поклоны отвешиваешь, они по городу прокламации разбрасывают. Впрочем, сейчас и без Гладышевых учителей предостаточно...

Сидя в своем служебном кабинете и прислушиваясь к свисту бурана за окном, Владимир Яковлевич вспомнил об одном памятном разговоре с сыном.

Валериан только что окончил кадетский корпус, когда Владимир Яковлевич вернулся из петербургского госпиталя — весь перебинтованный, в черных очках, на костылях.

— Поздравляю тебя, Воля, с успешным окончанием корпуса, — сказал Владимир Яковлевич сыну. — Дорога в военное училище тебе открыта!

— Поздравляю вас, папа, с царскими наградами и повышением, — отозвался Валериан как-то сумрачно. — Но я не хочу и не могу быть офицером. В военное училище не пойду!

Владимир Яковлевич был изумлен: что случилось? Воля всегда грезил военными подвигами, мечтал сделаться новым Суворовым. Ни больше ни меньше! Уж не напугал ли его вид израненного отца? Но ведь на войне случается и такое: на то она и война. Воин воюет, а ино и горюет. Красна брань дракой.

— Ты боишься? — спросил он, пытливо вглядываясь померкшими слезящимися глазами в лицо сына.

— Боюсь. Но не смерти на войне, а позора в тылу. Боюсь честь потерять. Честь теряют только раз — вы сами так сказали.

— О каком позоре в тылу ты говоришь? — осторожно спросил Владимир Яковлевич. — В Порт-Артуре русские солдаты и офицеры дрались беззаветно. Мы ни в чем не повинны: Япония вероломно напала на нас. Без объявления войны. Кроме того, у них — шимоза, а у нас таких снарядов нет...

— А если бы она напала не вероломно? Что было бы тогда? — спросил Валериан. — Мы, наверное, выиграли бы войну и адмирал Рожественский, наверное, не потопил бы эскадру?

Владимир Яковлевич смешался: он-то знал — было бы то же самое. Позор, разгром.

Валериану всего семнадцать. Высокий, плечистый — весь в отца. Даже залысинки на лбу точно такие же. И глаза серые, словно прозрачные. Взгляд их совсем не детский: в них ровная и важная задумчивость. В нем всегда было сильно развито чувство собственной значительности.

— Я отвечу вам, папа, что было бы тогда, — сказал он. — Да вы и без меня знаете, что было бы: было бы то же самое. За спиной Японии стоят Англия, Америка и — негласно — Германия, которые подготовили Японию к этой войне, снабдили деньгами, пушками, пулеметами. Они мечтали обескровить Россию. А царю требовалась маленькая короткая война для подавления большой революции.

— Ты начитался революционных прокламаций!

— Я их сам пишу.

— Мы не должны ввязываться в политику: мы — дворяне.

— И генерал Редигер так считает. Его спрашивают, почему не обучили армию, бросили на убой, а он свое: армию учить не нужно, она должна не учиться, а служить династии. Когда солдат говорит об отечестве, его бьют по физиономии: не смей думать об отечестве! Ты должен защищать династию, царя, правящую верхушку, а не отечество. И солдаты начинают понимать, да и мы тоже: царская династия — враг нашего отечества. Вот мы в кадетском корпусе и спрашивали друг у друга: почему в Маньчжурию царь бросил малообученные части, укомплектованные запасными солдатами, а лучшие кадровые войска, которые могли бы разгромить Японию в два счета, оставил при себе? Говорят, тех раненных под Мукденом в Россию не пускают. Почему царь поторопился заключить мир с Японией? Ведь Россия не обескровлена! Обескровлена Япония. А наша армия по-прежнему цела и боеспособна.

Владимир Яковлевич слушал со всевозрастающим интересом.

— Ну и почему все так? — спросил он.

— Вы, папа, наверное, уже получили тот секретный приказ, где войскам предписывается стрелять в народ не холостыми, а боевыми?

От неожиданности Владимир Яковлевич даже привстал, оперся на костыль.

— Откуда тебе известно про этот приказ? — спросил он сдавленным голосом.

— Не так уж важно откуда. Вот этого позора я и боюсь: боюсь, что, когда стану офицером, мне прикажут стрелять в безоружную толпу рабочих. Офицерское ли это дело? Я ведь знаю, и все мы знаем, почему дед Яков застрелился: он не захотел стрелять в взбунтовавшихся крестьян. Броненосец «Князь Потемкин Таврический» восстал, папа. Офицеров — за борт!..

— Я все это знаю. И все же по существующим правилам директор кадетского корпуса не может освободить тебя от поступления в военное училище. Таков порядок. Ты должен!..

Ироническая улыбка сошла с губ Валериана, он задумался. Возможно, в нем происходила внутренняя борьба.

— Хорошо, — наконец произнес он. — В таком случае я стану военным врачом. Лечить все-таки лучше, чем по приказу царя-батюшки палить в безоружных людей. Помогите мне, папа, поступить в Петербургскую военно-медицинскую академию.

Так они и порешили тогда. В медицинскую академию Валериан поступил, экзамены сдал блестяще. Но врачом не стал: через полгода его исключили за участие в студенческой забастовке. Заступничество Владимира Яковлевича не помогло. Да никто и не просил его о заступничестве: Валериан исчез. Это у них называется «перейти на нелегальное положение». Зачем? Где он сейчас, на какие средства живет? И жандармы с полицейскими, конечно же, устраивают на него охоту, выслеживают, как дикого зверя. Что его толкнуло на этот гибельный путь? Что?..

Сердце Владимира Яковлевича сжималось от боли. Несколько дней назад стряслось новое несчастье, ужасное, непоправимое — они потеряли младшенького, Мишу. Он тоже был кадетом. Товарищ случайно выстрелил ему из ружья в живот. Юлия Николаевна до сих пор не может прийти в себя от горя. Лучше уж не глядеть в ее заплаканные глаза. Только бы с Валерианом ничего не случилось... За что такие испытания? Или он, Владимир Яковлевич, мало сделал для семьи? Или мало сделал для отечества? Почему несчастья преследуют его всю жизнь, рвут ему душу беспрестанно?..

Что будет, если Воля попадет в руки к полицейским? Почему он вынужден скрываться? В чем его преступление перед царем? Царский суд беспощаден. Это и не суд вовсе, а судилище, расправа над молодыми людьми. Теперь вот вышло «высочайшее повеление» об учреждении военно-полевых судов по всей России. Такой суд рассматривает «преступное деяние» в течение двух суток и приговор приводит в исполнение немедленно. А приговор тот, как правило, смертная казнь через повешение. В канцелярии Владимира Яковлевича имелись образчики приговоров военно-полевых судов: «Военно-полевой суд постановил: мещанина Ивана Иванова Сидорова по лишении всех прав состояния подвергнуть смертной казни через повешение с законными последствиями сего наказания».

Как это понимать: «с законными последствиями сего наказания»? Какие последствия могут быть после того, как вздернут на виселицу?

Много Иванов Ивановых Сидоровых уже поплатились своей головой за свободомыслие. Теперь его сын Воля, кровинка, смешался с этими Иванами Сидоровыми, в глазах полиции и жандармов стал одним из них.

Владимир Яковлевич знал, с какой жестокостью расправились с революционно настроенными солдатами генералы Ренненкампф и Меллер. Арестованных загоняли в вагоны, отведенные под военно-полевые суды, приговоры о казнях выносились прямо в пути, во время остановок всех приговоренных расстреливали. Генерал фон Рихтер и полковник фон Риман, генерал Каульбарс и фон дер Лауниц прославились своими зверствами. Фон дер Лауница солдаты, кажется, прикончили. И командующего Семеновским полком Мина — тоже. Но другие истязатели остались. Эти кровавые псы могут убить, расстрелять, повесить его Волю...

Когда закончится эта страшная игра? Почему его семья вовлечена в нее? Как все могло случиться? Ведь раньше события в мире шли, не задевая Куйбышевых. Где-то был и самодержец со своей свитой, придворные, генералы, мировые события.

Но вдруг история всей своей многовековой тяжестью обрушилась на Владимира Яковлевича, на его мальчиков и дочерей, на строгую, но кроткую Юлию Николаевну — и все они оказались втянутыми в дела царя, кайзера, японского микадо, и даже сами жизни Куйбышевых находятся в зависимости от неких непонятных сил. Ведь кто-то заранее готовил всю эту трагедию на маньчжурских полях, исподволь подводил Россию и Японию к столкновению. Кто? Где они прячутся?

Он, разумеется, догадывался обо всем, хотя многого и не знал, не мог знать. Ему приходилось не раз слышать о том, что война с Японией якобы заранее была запланирована в штабах Англии, Германии, Америки. Япония и Россия оказались лишь пешками в руках этих могущественных держав. Вся история началась давно, — возможно, еще во времена Бисмарка, а может быть, и раньше.

Кто знает, в какой тайне рождаются большие преступления против целых народов? Есть особые мастера провоцировать столкновения. Политическое коварство стало особой, изощренной наукой.

Говорят, когда Бисмарк хотел войны, он бренчал на фортепиано пехотный марш к атаке. Войны хотел он всегда, одним из главных двигателей жизни считал ненависть, политика для него была «наукой о возможном». «Любая политика лучше политики колебаний», — говорил он. Вопросы государственного права в последнем счете решаются при помощи штыков. Брать противника нужно не на основе капитуляции, а с боя, «железом и кровью». Главный аргумент — сила. Освобожденные народы не благодарны, а требовательны, потому не стоит лезть в огонь из-за чужих интересов. На склоне своей жизни в мемуарах он писал: «Мысленно восстанавливая историю европейских народов, я не нахожу ни одного примера, когда честная и самоотверженная забота о мирном преуспеянии народов оказывала бы на эти народы большее впечатление, чем военная слава, выигранные сражения и завоевания наиболее упорно сопротивлявшихся земель».

Он яростно восставал против так называемой «политики чаевых», когда по отношению к иностранным государствам — дружественным, враждебным, колеблющимся — «любезности заходят дальше, чем это совместимо с представлением о собственной силе».

Дескать, попытка Германии завоевать любовь других народов путем уступок приводит к тому, что эти народы наглеют, они переоценивают свои силы по отношению к Германии, за лояльность они требуют деньги. Поэтому все другие страны нужно держать в страхе.

Недаром против фамилии Бисмарка король Фридрих-Вильгельм IV сделал пометку: «Может быть использован лишь при неограниченном господстве штыка».

Но несмотря на всю свою воинственность, железный канцлер был твердо убежден в одном: столкновение Германии с Россией приведет к гибели Германской империи. Он всякий раз предостерегал монархов от такого столкновения, в основе его политики было заложено понимание силы и непобедимости русского народа. Походы на Россию Карла XII и Наполеона I закончились крахом. И Бисмарк сделал вывод о непреодолимости русской силы и российских пространств. Он не раз говорил: «Даже самый благоприятный исход войны никогда не приведет к разложению основной силы России, которая зиждется на миллионах собственно русских. Эти последние, даже если их расчленить международными трактатами, так же быстро вновь соединятся друг с другом, как частицы разрезанного кусочка ртути».

Особенно большое впечатление произвела на него стойкость русского солдата: в Петербурге во время наводнения 1825 года и на Шипке в 1877 году часовые не были сняты, и одни утонули, а другие замерзли на своем посту, но не покинули его. «Подобные факты вызывают у нас порицание и насмешку, — философствовал Бисмарк, — но в них находят свое выражение примитивная мощь, устойчивость и постоянство, на которых зиждется сила того, что составляет сущность России в противовес остальной Европе». А под всем этим крылся страх за восточные границы Германии, которые окажутся слабо защищенными в случае ее войны с Францией. Потому-то нужно любой ценой сблизиться с Россией, которую необходимо отвлечь от германских границ, направить ее интересы в другую сторону, хотя бы на Дальний Восток, где она неизбежно столкнется с Японией, с Англией и с той же Францией.

Бисмарку казалось, будто он близок к осуществлению этого грандиозного стратегического плана: за полтора века в России разрослась и укрепилась германофильская группа, она стояла у власти и была озабочена лишь тем, что Россия не противилась пангерманским притязаниям Гогенцоллернов. Вокруг трона образовалась прочная стена из выходцев из Германии — всяких там ламсдорфов, будбергов, редигеров, фредериксов, гильдельбрандтов, шванебахов и сотен других. В этих сферах считалось, что интересы династии и интересы России — далеко не одно и то же: интересы России должны безоговорочно приноситься в жертву интересам династии, русский народ — потенциальный враг династии и обращаться с ним следует как с врагом. Однажды Николай I попросил короля Пруссии прислать двух унтер-офицеров прусской гвардии для прописанного врачами массажа спины. Царь сказал прусскому королю: «С моими русскими я всегда справлюсь, лишь бы я мог смотреть им в лицо, но со спины, где глаз нет, я предпочел бы все же не подпускать их».

К радости железного канцлера, русский царь, немец с головы до пят, Александр III, считавший Бисмарка своим другом, остро заинтересовался Дальним Востоком, отправил в Японию престолонаследника Николая. В Японии некий фанатик Сандзо Цуда ударил Николая саблей по голове. Но это был эпизод частного значения, не вызвавший никаких политических осложнений. Важнее другое: именно с той поры Россия начала строить великую Сибирскую железную дорогу. По расчетам Бисмарка, великое строительство, потребовавшее миллионов и миллионов рублей, должно было подорвать экономическую мощь России, ослабить ее. Семь с лишним тысяч верст! Самая протяженная в мире железная дорога. Даже знаменитая канадская Тихоокеанская железная дорога не могла идти ни в какое сравнение с Сибирской. Проект был рассчитан на двенадцать лет. Александр III потребовал «скорейшего приступа к постройке». Такая поспешность имела свои причины: Китай с помощью англичан решил подвести железную дорогу от Пекина к русско-корейской границе. Требовалось обеспечить оборону Приморской и Амурской областей от посягательств не только китайцев и англичан, но и японцев, вознамерившихся создать континентальную Японию. Для набирающей силу русской буржуазии с постройкой сибирского пути открывались невиданные экономические перспективы: увеличение емкости рынка сбыта, разработка богатейших нетронутых недр Дальнего Востока, вытеснение из Китая Англии, расширение сферы влияния. Высокая политика. Но денег на строительство дороги не было. Кроме того, в России разразился небывалый голод. О предоставлении кредитов Германия и слышать не хотела. А тянуть дальше с постройкой железной дороги после англо-русского конфликта из-за Афганистана было нельзя: увеличилась возможность нападения английского флота на дальневосточные окраины России.

Бисмарк только потирал свои высохшие старческие руки: кажется, Россия попала в безвыходное положение. Что и требовалось...

Но злой рок в последнее время преследовал престарелого канцлера. Вдруг на российском горизонте появилась фигура до этого никому не ведомая, которая спутала все карты Бисмарка: некто Сергей Юльевич Витте. Внешне он походил на купца, но купцом никогда не был. У внука княгини Долгорукой в жилах текла и французская кровь: его дед, гувернер-француз, соблазнивший юную княжну, был изгнан за пределы Российской империи. Сергей Юльевич приехал в Петербург с Кавказа и сразу же зарекомендовал себя как крупный железнодорожный практик, делец. Пробыв министром путей сообщения весьма короткий срок, он неожиданно для всех занял пост министра финансов. Тут-то и началась его головокружительная карьера. Завладев финансами огромного государства, он очень быстро сделался посредником между русской государственной казной и международной биржей. Это был типичный представитель военно-феодального империализма, буржуазный делец. Витте не брезговал ничем, пускаясь в самые отчаянные авантюры: он ставил на карту буквально все. И самым заклятым своим врагом стал считать Бисмарка. Они сразу оценили друг друга по достоинству. Витте начал жестокую таможенную войну с Германией и с блеском выиграл ее.

Бисмарк был уже немощен, а Витте только входил в силу. Он привлек к строительству Сибирской магистрали французский капитал и тем самым опрокинул все расчеты железного канцлера. Бисмарк понял: отныне Россия и Франция в международных делах будут идти вместе.

Постройку железной дороги Витте забрал в свои руки, оттеснив людей германофильской группы. Теперь повсюду распоряжались французские дельцы. Витте не стал ждать, пока французские деньги перекочуют в русские банки. Он предложил Александру III воистину беспрецедентный шаг: начать строительные работы на те кредитные билеты, которые предназначались для уничтожения. То было скрытое ограбление государства, народа, но Витте меньше всего заботился о народном благе. Пусть голод, пусть люди мрут как мухи, дорога будет построена на их костях! Дорога отвлечет грузы от Суэцкого канала и станет проводником русских промышленных изделий на китайский рынок. «Здесь можно нажить деньгу, — говорил он доверенным лицам. — Ну а народ... При чем здесь народ? Если царь, запуганный террористами, придет к мысли дать России конституцию — то это будет конец России. Россия не вынесет конституции в европейском смысле слова. Конституция с гарантиями, парламентом и всеобщими выборами повела бы к анархии и взорвала бы Россию».

Началась изнурительная борьба между германофилами и Витте вкупе с его французскими друзьями-банкирами. Витте знал власть денег: им повинуются даже цари. Ошибкой Бисмарка было то, что он не верил в прочность франко-русского союза, потому-де что царь и «Марсельеза» непримиримы. Но деньги заставляют и всесильных монархов склонять головы: в 1891 году на кронштадтском рейде Александр III выслушал «Марсельезу», стоя с обнаженной головой. Царя даже восхитил музыкальный мотив французского революционного гимна — за ним ему слышался звон золотых монет. Так, питая с самого начала презрение к человеческим иллюзиям, железный канцлер сам стал жертвой иллюзии. Витте основал Русско-Китайский банк, создал специальный фонд для подкупа сановников, учредил Общество Китайской восточной железной дороги, призвал царское правительство оградить себя и Китай от проникновения Японии на Азиатский материк. Полным ходом шло великое железнодорожное строительство. Да, подорвать позиции России Бисмарку не удалось.

В 1890 году новый император Вильгельм II дал Бисмарку отставку. Вильгельм II считал Бисмарка чуть ли не русофилом. Его раздражало стремление старого канцлера удержать генеральный штаб от войны с Россией. А война с Россией прямо-таки нужна, она неизбежна. Вильгельм II мечтал о мировом господстве, предостережения Бисмарка казались ему старческим брюзжанием. Генерал Вальдерзее, сменивший Мольтке, требовал превентивной войны против России, и молодой кайзер был с ним согласен.

«Цольре зовет на бой!» — напевал Вильгельм II старинный клич Гогенцоллернов.

— Запомните, ваше величество, даже при счастливом ходе войны против России никто не сможет уничтожить эту необъятную огромную страну, это неразрушимое государство русской нации, — сказал ему на прощание Бисмарк. И вернулся в свое поместье в Шенгаузен.

Воинственные наклонности кайзера Вильгельма разжигались Пангермаиским союзом, образовавшимся сразу же после ухода Бисмарка в отставку. В союз входили генералы, офицеры, промышленники, юристы, видные парламентарии и даже профессора философских и социологических наук; финансировался он крупными металлургическими фирмами. Пангерманский союз занимался главным образом пропагандой империалистической экспансии. Профессора, как дважды два четыре, доказывали превосходство немцев над всеми другими народами и то, что немецкая культура является самой высокой культурой во всем мире. Международного права не должно быть, немцам все позволено. Голландия, Дания, Швейцария, Бельгия, Восточная Франция должны быть частями Германской империи. Россию нужно расчленить. Прибалтика, Украина, Кавказ должны отойти к Германии. Все славянские народы должны быть обращены в рабов. В захваченных департаментах Франции следует беспощадно истребить все местное французское население...

Планы Пангерманского союза носили глобальный характер: захватить колонии Англии и Франции, создать колониальные империи в Африке и в Южной Америке и тому подобное.

Тут у кого хочешь могла закружиться голова.

Утвердившись властелином государства, созданного все тем же Бисмарком, Вильгельм II решил без промедления начать подготовку к большой войне. И обстоятельства ему благоприятствовали: на российский престол вступил двадцатишестилетний Николай II, по матери датчанин, по отцу немец, об умственных способностях которого Вильгельм был весьма невысокого мнения. Вильгельм был почти на десять лет старше своего кузена Николая и потому сразу же усвоил по отношению к нему покровительственный тон. При встречах Николай заискивал перед властным и категоричным кайзером, старался во всем ему подражать.

Вильгельм мало считался с мнением окружающих, какое бы высокое положение они ни занимали, даже не находил нужным выслушивать их. Обычно он непрерывным потоком слов встречал своих министров и, не дав им раскрыть рта, выпроваживал, сердечно пожимая руки. Эту же манеру стремился усвоить и Николай II. Но ему было далеко до Вилли. Жена Вилли Августа-Виктория беспрестанно рожала сыновей. У Вилли шесть сыновей! Николай видел их: один к одному — рослые, здоровые, все в офицерской форме, в стальных касках, как отец. А Никки не везло: его Аликс Виктория Елена Бригитта Луиза Беатриса нарожала кучу девочек — четырех дочерей. Они были некрасивые, мужеподобные. Наследник цесаревич Алексей растет хилым, беспрестанно болеет. Вилли — бригадный генерал. Никки всего лишь полковник, и он остро завидовал своему кузену Вилли. Они напивались, шли в манеж и целовали лошадей. Постепенно Вильгельм II стал смотреть на Россию как на некое остезейское герцогство, которое следует присоединить к Германии для пользы самой же России.

Тут Вильгельм II перенял кое-что от Бисмарка: необходимо ослабить Россию в дальневосточном конфликте! Столкнуть ее с Японией. Нужно послать в Японию своих военных инструкторов, обучить ее армию, вооружить, дать денег, а не ждать, пока Россия и Япония сами поссорятся. Крупные ссоры надо готовить, не жалеть на это денег.

Витте быстро разгадал шаг кайзера и не на шутку встревожился: строительство Сибирской магистрали, на котором министр финансов хорошо погрел руки, еще не было завершено — оставался недостроенным участок вокруг Байкала. Случись война с Японией — военные грузы пришлось бы переправлять через Байкал паромом. Витте кинулся к Николаю II, стал уговаривать его начать переговоры с японцами. Германофильское окружение царя, подстрекаемое кайзером, требовало немедленной войны с Японией. Слабовольный Николай завертелся между двумя силами. Но он во всем и всегда подражал своему немецкому кузену Вилли. Вилли говорит: «Германия — это я!» Никки тоже хочется сказать: «Россия — это я!» Но в подобное он сам не верит, так как, по сути, не знает этой страны, она чужда, враждебна ему и он не может отождествлять себя с нею. Россия — это нечто другое. Таинственное и грозное. Чтобы обессилить, усмирить ее, нужно кровопускание... Вилли мечтает о мировом господстве — почему бы ему, Николаю II, не подумать о том же? В то время как Германия, Англия, США усиленно строили корабли для Японии, поддерживали ее займами, предоставив в распоряжение японского правительства полмиллиарда долларов, а инструкторы кайзера обучали японцев современным методам ведения войны и их стали называть «пруссаками Востока», Николай II пребывал в полной беспечности. Военный министр Куропаткин записал в своем дневнике: «Я говорил Витте, что у нашего государя грандиозные в голове планы: взять для России Маньчжурию, идти к присоединению к России Кореи. Государь мечтает под свою державу взять и Тибет. Хочет взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы. Что мы, министры, по местным обстоятельствам задерживаем государя в осуществлении его мечтаний и все разочаровываем: он все же думает, что он прав, что лучше нас понимает вопросы славы и пользы России...»

Николай II мечтал о мировом господстве, о «политике большого стиля», но не знал, как это делается, так как не был наделен пониманием международной психологии. Он верил в свою фатальную звезду и любил повторять: «The king do not wrong» (король не может ошибаться). Вслед за Бисмарком, которого он тайно уважал, Николай считал, что ключ к политике находится в руках государей и династий, а не «публицистики», то есть парламента и прессы, и не баррикады. В своей слепой заносчивости он считал себя чуть ли не идейным наследником Цезаря и не расставался с его «Записками». Генерал Драгомиров назвал русского солдата «святой серой скотиной». Этот афоризм очень нравился Николаю. Ему казалось, что Япония не посмеет напасть на Россию, а если посмеет, то у царя достаточно этой «святой серой скотины», чтобы раздавить десять Японий. Японию можно закидать шапками. Когда Николай узнал о гибели русской эскадры на рейде Порт-Артура, то даже бровью не повел. «Эта потеря для меня не больше укуса блохи!» — заявил он. Ему вторил Куропаткин, цинично считая, что и потопление российского флота японцами в Цусимском проливе всего лишь «уничтожение нескольких железных ящиков с горсточкой русских людей».

И даже когда под Мукденом полегло семьдесят тысяч русских солдат, Николай II не утратил спокойствия духа, как ни в чем не бывало продолжал стрелять ворон.

Только когда восстали «Потемкин» и «Георгий Победоносец», царь проявил несвойственную ему прыть: обратился с просьбой о помощи к Румынии и турецкому султану Абдул Гамиду. Он сильно перетрусил, когда 6 января 1905 года в крещенский парад на Неве около его ушей пролетела картечь. Значит, есть силы, которые хотели бы всадить в него эту самую картечь!

Все кончилось позорным Портемутским договором. Подписывать его пришлось подлинному руководителю империалистической политики царизма Витте. Тот же Витте заключил большой заем на иностранном рынке для «подавления революции». Но Николай II на всякий случай укладывал чемоданы для бегства в Германию.


И если Владимир Яковлевич был мало сведущ в дипломатической игре правительств, считая вслед за Горацием, что во все времена за все безумства царей приходится расплачиваться грекам, то есть народу, то в своей военной сфере он ориентировался без усилий и кое-что мог бы порассказать — о том, с какой жестокостью царь расправлялся с восставшими рабочими и крестьянами. Все было мобилизовано для подавления революции: армия, полиция, юстиция, «черная сотня», церковь. Показав свою полную несостоятельность и бездарность в войне с японцами, те же самые генералы проявили себя энергичными карателями. В прошлом году для подавления восстания было брошено почти шестнадцать тысяч рот, четыре тысячи эскадронов и сотен, почти триста артиллерийских орудий, пулеметов. Кровь до сих пор льется рекой. На столе подполковника Куйбышева лежит «Инструкция на случай беспорядков»: «Действовать крайне энергично, огня не прекращать, пока не будут нанесены серьезные потери».

Нет, никогда подполковник Куйбышев не выполнит этого жуткого приказа, если даже вся Сибирь окажется охваченной восстанием. Лучше пулю в лоб... Воля прав: уничтожать нужно этих зверей лютых, назвавшихся хозяевами России!

Он с тоской подумал о том, что болен и немощен: странный бунт зрел в его голове. Кто запустил в царя картечью тогда, в крещенский парад на Неве? Почему промахнулся?.. Почему? Как это сказал Воля: «Позорное иго самодержавия...»? Позорное иго!

Сын сбросил иго. Но какой ценой!.. Ценой отрешения от всего: от своего дворянского круга, от своей военной карьеры, возможно, даже от самой жизни...

И сейчас в душе Владимира Яковлевича происходила глухая борьба с самим собой, со всеми прежними представлениями о воинской службе, о служении отечеству. Кто из них служит отечеству: сын Валериан или он, подполковник Куйбышев, израненный на войне? У железного Бисмарка царь перенял поговорку: «Против демократа — помощь только у солдата». Вот и вся царская премудрость!

Владимир Яковлевич нехотя раскрыл томик Цицерона, — он всегда брал Цицерона, когда начинал терять равновесие, — стал рассеянно читать сквозь темные очки. Слеза то и дело застилала глаза. О чем это, Цицерон?..

«Старость отвлекает людей от дел». От каких? От тех ли, какие ведет молодость, полная сил? А разве нет дел, подлежащих ведению стариков, слабых телом, но сильных духом?.. Старость Аппия Клавдия была отягощена еще и его слепотой. Тем не менее, когда сенат склонялся к заключению мирного договора с Пирром, то Аппий Клавдий, не колеблясь, высказал то, что Энний передал стихами: «Где же ваши умы, что шли путями прямыми в годы былые, куда, обезумев, они уклонились?..» Владимир Яковлевич отложил в сторону томик Цицерона, снял темные очки, вытер платком больные слезящиеся глаза и задумался. Им овладело отвращение к жизни. Дела, подлежащие ведению стариков... Какие дела подлежат ведению стариков?..

А Воля, словно повторяя Цицерона, напевал всегда:


Где ты был, когда в бой

Мы, решительный, шли,

Зову чести и долгу послушные?..


...В кабинет робко вошел фельдфебель, вытянулся в струнку.

— Что у тебя, Копытов?

Копытов приблизился к столу, молча положил телеграмму перед Владимиром Яковлевичем.

— Можешь идти!

Когда фельдфебель вышел, Владимир Яковлевич взглянул на штемпель: из Омска. От дочери. Вскрыл телеграмму, пробежал ее глазами, выронил из рук, охнул и, почувствовав прилив дурноты, тяжело навалился на спинку кресла, едва не сполз на пол.

Валериан в большой беде... Как сказать жене?.. Военно-полевой суд... Значит, расстрел, виселица!.. Волю будет судить военно-полевой суд... Мальчик, бедный мальчик...

Хватаясь за стены, он вышел из кабинета, крикнул вдруг охрипшим голосом:

— Фельдфебель Копытов!

Копытов вырос перед ним мгновенно, будто ждал этого зова.

— Лошадей! Еду в Омск. Немедля... Телеграмму отнеси Юлии Николаевне.

Пока запрягали лошадей, он вернулся в кабинет, выгреб из сейфа все свои деньги. Их, правда, было не так уж много, но на сменных лошадей должно хватить.

Мчаться без передышки! Может быть, еще удастся застать Волю в живых... И когда тройка сытых лошадей сорвалась с места, врезаясь в хлещущий снег и ветер, Владимир Яковлевич почувствовал, как мутится сознание. Сердце, проклятое сердце... Только бы увидеть Валериана... Только бы увидеть, прижать к груди…


2


Сквозь высокую тюремную решетку в камеру заглядывала крупная мохнатая сибирская звезда, и вид ее почему-то вызывал щемящее чувство одиночества, хотя какое тут одиночество: камера была набита арестантами. Они лежали на общих нарах, некоторые метались во сне, выкрикивая бессвязные слова, другие спали безмятежным сном молодости.

Валериану Куйбышеву не спалось. Высокий, с взлохмаченными густыми волосами, с накинутым на плечи пиджаком, он стоял, упершись спиной в стену, и завороженно смотрел на белую звезду, протягивая будто от себя к ней ниточку. Губы шептали строчки, навеянные одиночеством и необычайностью его положения; они родились прямо сейчас, складывались в голове безо всяких усилий:


Замолчи, мое сердце, не думай о воле,

О задумчивом лесе, о солнечном поле.

Слышишь: в камеру входят, грохочут ключи.

Скрой же слабость молчаний, будь горд и в неволе,

Замолчи!..

Ведь на многие годы мне надобны силы...


Почему-то, неизвестно почему, он всегда осознавал себя поэтом и даже писал стихи о красотах природы, о временах года, но лишь сейчас вдруг понял: поэзия — это серьезно. Очень серьезно. Не легкая забава, а крик души. И поэт — не отрешенный от мирской суеты мечтатель, а боец, выразитель чаяний народных. Как говорил Писарев: «Поэт или титан, потрясающий горы векового зла, или же букашка, копающаяся в цветочной пыли...» Валериан Куйбышев еще не знал, получится ли из него поэт, «потрясающий горы векового зла», но зато теперь знал другое: с вековым злом пора кончать, пришло время. И если не можешь стихами, бейся с врагом прокламациями, горячим призывным словом, окунись в водоворот событий...

Давно ли он бродил походами Суворова, влюбленными глазами смотрел на его портрет над кроватью. Слава России была в ее победах.

В нем жил острый интерес к прошлому своей родины, к Древней Руси. Князь Олег (тот самый вещий Олег...), его сын князь Игорь, княгиня Ольга, князь Святослав, князь Владимир... Все эти люди были, были — они не миф, не выдумка. Они жили где-то у самых истоков Руси, когда византийские и прочие иноземные авторы называли русов тавроскифами. Котда славянин умирал, над ним совершали тризну, устраивали военные игры. Покойника сжигали на костре, а пепел клали в урну и ставили на распутье. Вместе с покойником сжигали и его жену. По славянскому обычаю, если хозяин отказывал в гостеприимстве страннику, дом его сжигали.

Где-то там, в туманной дали веков, жили и предки Куйбышевых, и, возможно, они тоже участвовали в походах против хазар, печенегов, половцев или же ходили с Олегом и его сыном Игорем к Царьграду... У каждого народа есть своя история, это его корни, нравственная основа, в этом его самобытность. Если бы можно было вообразить народ без истории, то такой народ был бы безнравственным, опустошенным, лишенным своей здоровой основы. Может быть, потому и исчезли целые народы, сошли со сцены: они не сумели создать свою поступательную историю. Но, наверное, все-таки существование народа без истории — дело немыслимое...

Вот о чем иногда думал Валериан еще там, в кадетском корпусе.

Он бредил историей Древней Руси и, как зачарованный, повторял строчки, заученные наизусть: «Пошел Олег на греков, оставив Игоря в Киеве. И пришел к Царьграду: греки же замкнули Судскую гавань, а город затворили. И вышел Олег на берег, и начал воевать. И повелел Олег своим воинам сделать колеса и поставить на них корабли. И с попутным ветром подняли они паруса и пошли со стороны поля к городу. Греки же, увидев, испугались и сказали через послов Олегу: «Не губи города, дадим тебе дани, какой захочешь». И остановил Олег воинов, и вынесли ему пищу и вино, но не принял его, так как было оно отравлено. И приказал Олег дать воинам своим на 2000 кораблей по 12 гривен на уключину, а затем дать дань для русских городов: прежде всего для Киева, затем для Чернигова, для Переяславля, для Полоцка, для Ростова, для Любеча и для прочих городов... Итак, царь Леон и Александр заключили мир с Олегом, обязались уплачивать дань и ходили ко взаимной присяге... И сказал Олег: «Сшейте для Руси паруса из шелка, а славянам полотняные». И было так! И повесили щит свой на вратах в знак победы...». В этом была сладостная музыка, и воображение рисовало облик тех древнерусских воинов — они в кольчугах, в остроконечных шлемах, с копьями и секирами. Вот киевский князь Олег вешает свой багряный щит на ворота побежденного Царьграда... Потом были другие полководцы: Александр Невский, Дмитрий Донской, Петр I, Суворов, Румянцев, Кутузов. «Ничто не может противиться силе оружия российского...» — так разговаривал Суворов с солдатами. Так было всегда. Ничто не могло противиться силе оружия российского. Но за последние полвека что-то произошло: царизм второй раз терпит поражение... И недавний кадет Валериан Куйбышев перестал видеть себя въезжающим на белом коне в побежденные города врагов государства Российского.

Он понял свое назначение в жизни: самый великий враг государства Российского не за морями и долами, а здесь, в самом государстве, он внедрился во все поры общества и медленно, но верно разъедает его как ржавчина железо. И в войне с ним не может быть перемирия. Микадо и царь могут договориться, но народ с самодержавием и капиталистами не договорится никогда. Отдай всего себя этой созревающей невиданной силе, которая называется рабочим классом, как отдавали себя народу поколения российских революционеров... Стань сам частицей рабочего класса, стань рабочим, познай глубже его нужды, его неприкаянность, его надежды и разочарования...

Как все случилось? Как произошло приобщение? Почему тысячи молодых людей из зажиточных классов, из военных семей и даже из семей фабрикантов вдруг почувствовали тягу к революционным переменам? Может быть, не все из них выдержат испытание, но Валериана сейчас занимало, почему все так произошло. Словно бы люди повинуются не только своему выбору, но еще чему-то более властному, заставляющему человека действовать наперекор облюбованной ранее судьбе, отрешаются от всех житейских благ и спокойного существования. Словно некие волны время от времени окатывают общество, и оно приходит в движение.

И нет для тебя больше ни благополучия твоей семьи, ни спокойствия твоей матери и твоего отца; ты не задумываешься, сколько горя принесут им твои роковые поступки, а идешь до конца, влекомый таинственным зовом. Ты готов к любым жертвам, и ничто тебя не в силах остановить: ни тюрьмы, ни каторга, ни чахотка, ни Сибирь, ни даже постоянная угроза казни через повешение.

Ты окунулся в новый мир, совершенно неведомый твоим родителям, и этот мир стал твоим миром, единственной средой, которая и может придать смысл твоему существованию. И если бы твоя мать или твой отец спросили тебя зачем? Ты вряд ли смог бы связно и убедительно им ответить. Нужно самим выносить в себе то, что выносил ты.

Зачем? Не только затем, чтобы расквитаться за позор и за твои раны, папа. Не только за этим. А затем, чтобы в жизни не было фальши, гнета, жестокости, унижения, бесправия. Чтобы человек наконец почувствовал себя человеком, чтобы все люди были равны, чтобы жизнь наполнилась серьезным высшим смыслом, человечностью...

И он внезапно почувствовал себя бессильным выразить то, что кипело внутри у него. Все его горячие возвышенные слова не могли бы передать того бурного ощущения, когда он вдруг, почти неожиданно для себя открыл новую силу в обществе, и ему захотелось слиться с ней, самому стать этой силой.

...Он любил эти ночные часы, когда никто не мешает думать, когда можно не торопясь взвесить в уме свое поведение за последний день, а возможно, взвесить и всю прошлую жизнь, все события последних лет, которые как-то незаметно вовлекли его в свой круговорот, а в конечном итоге привели вот сюда, в тюремную камеру. Скоро — суд, и неизвестно, чем он закончится. Во всяком случае, как и большинство его товарищей, от защитника он отказался, наивно полагая, что правое дело не нуждается в защите.

Как ни странно, он испытывал даже некоторое удовлетворение от того, что его арестовали вместе с другими тридцатью восемью делегатами Омской партийной конференции. Он имел возможность уйти. Его даже понуждали уйти, так как он был докладчиком, а не рядовым участником, — и все улики против него. Среди арестованных оказались три девушки. Они стояли с поднятыми руками, загораживая Валериана от полицейских. Громко возмущалась похожая на цыганку Люба Яцина, посылая проклятья на голову пристава и отталкивая его к двери. А Куйбышев, вместо того чтобы выпрыгнуть в окно, рвал партийные документы. Полицейские никак не могли к нему пробраться.

Кто их предал?.. Были приняты все меры предосторожности: на конференцию послали самых надежных, проверенных; мандатов не выдавали; никто, кроме организаторов, не знал, в каком месте будет проходить конференция. И все-таки их предали. Полицейским заранее все стало известно. В преднамеренное предательство всегда как-то не верится. Но облава не могла быть делом случая: к дому, где они собрались, был подтянут большой отряд казаков. Предусмотрено, рассчитано...

Есть особая порода людей — предатели. Они живут тем, что предают, прикидываясь единомышленниками, влезают вам в душу, изображают из себя фанатиков дела, стараются возглавить это дело, чтобы обезглавить его. Они хорошие психологи, и их расчет бывает точным, так как они имеют дело с людьми благородными, убежденными, ищущими союзников и, как правило, по-детски доверчивыми.

Одного такого предателя Валерий знал в лицо: Симонов, он же Гутовский. Симонову удалось ни много ни мало как развалить Сибирский социал-демократический союз, в руководство которого он пробрался обманным путем. Он выдал себя за большевика, сколотил в Томске группу своих сторонников, и эта группа деятельно работала по ликвидации союза. Когда Ленин послал Сибирскому социал-демократическому союзу письмо, разоблачающее Гутовского и его единомышленника Балалайкина — Троцкого, сторонники Гутовского перехватили письмо и уничтожили его. Гутовский оставался в руководстве союзом, пока не развалил его окончательно.

Валериан помнил Гутовского. Представительный, рослый, живой, он умел располагать к себе. У него была привычка встряхивать головой, ласково улыбаться, быть внешне приветливым, дружелюбным, свойским. Но если приглядеться к нему, то замечаешь: лицо у Гутовского словно бы тряпичное, а в глазах холодное равнодушие. Но он умел себя подать этаким вождем пролетарских масс, и многие подпали под его влияние, а в своем узком кругу Гутовский всячески глумился над большевиками, называя их насмешливо, с легкой руки Плеханова, «советниками Ивановыми».

С одним из людей Гутовского-Симонова, меньшевиком Слонимцевым, Валериану пришлось схлестнуться еще до городской конференции. Степенный, лобастый Слонимцев, накручивая бородку на пальцы, спокойно и уверенно развивал ту мысль, что-де с разгоном 2‑й Государственной думы и арестом членов думской социал-демократической фракции революция окончательно потерпела поражение. Теперь нужно собрать съезд представителей различных рабочих организаций — «рабочий съезд» — и основать «широкую рабочую партию», в которую должны войти помимо социал-демократов и эсеры и анархисты. И что вообще по примеру немецких социал-демократов пора переходить на легальное положение, уступив правительству и царю, узаконить себя. Рабочая партия должна быть открытой!

Года три тому назад Валериана, пожалуй, могли бы смутить аргументы этого эрудированного господина. Тогда он учился в кадетском корпусе и мало разбирался во всякого рода течениях в рабочем движении. Мелкобуржуазные партии тоже именовали себя революционными. Тот же меньшевик Слонимцев пытался доказать, что можно быть подлинным революционером, не будучи приверженцем учения Маркса, и что идея гегемонии пролетариата в буржуазно-демократической революции, которую выдвигает Лепин, не оправдала себя: революция потерпела поражение.

О Ленине Валериан слышал часто, но для себя открыл его как-то внезапно, прочитав «Что делать?». Да, да, из всех ленинских работ, какие удалось прочитать, он выделил именно эту, почувствовал: именно в ней заложено что-то главное, определяющее, основное.

Пальцы его дрожали, когда он закрыл книгу. Он испытывал своего рода умственное опьянение, своеобразное потрясение. Наконец-то ясно и четко сказано, где искать ключ к победе, что нужно делать Куйбышеву и тысячам других таких, как он: создавать, строить партию! Он с таким же упоением прочитал статьи Ленина: «К деревенской бедноте», «Шаг вперед, два шага назад», «Две тактики социал-демократии в демократической революции». Эти работы углубляли учение о партии, дополняли его.

Раньше Куйбышеву доводилось слышать о разных партиях, но он как-то не придавал им значения; они представлялись ему чем-то вроде масонских лож или же английских клубов. Он просто не понимал, для чего они нужны. Казалось, можно обойтись и без них. Была в известных ему партиях некая необязательность: вроде бы разделились люди на группки и ведут перебранку между собой.

Но сейчас слово «партия» зазвучало для него по-иному.

Партия... Он вдруг понял, что без партии прямо-таки не возможна сколько-нибудь серьезная борьба. Партии воюют между собой за руководство основной массой людей. За влияние. Партии — это штабы различных сил. Им нужны солдаты, «горючий материал» в политике. И не правительства решают судьбы того или иного государства, а партии: какой из них удастся повести за собой большинство, та и окажется победительницей.

Все это было для него величайшим открытием. Царь, династия — лишь игрушки в руках определенных партий, которым выгодно сохранять самодержавие; для того-то они и разъединяют рабочих, вносят дезорганизацию в их ряды, нанимают предателей, провокаторов...

В Германии, например, издавна существует партия, называющая себя социал-демократической, вожди правого крыла которой только и озабочены тем, чтобы «братец юнкер нежно обнимал братца пролетария». И всему этому есть имя: ревизионизм, реформизм или оппортунизм. Оппортунизм в рабочем движении теперь сделался своеобразной профессией: присосавшись к рабочему классу, оппортунисты всячески предают его, обрекают на бездеятельность, убаюкивая песенками о том, что якобы можно без социалистической революции и диктатуры пролетариата покончить с эксплуатацией. Гнусная короста на теле пролетариев, выхоленные, с манишками и белоснежными манжетами, — так представлялись Куйбышеву оппортунисты, всякие там каутские, бернштейны, гассельманы — имя им легион. Они окопались в рабочих партиях всех стран, но они, оберегая власть имущих и преданно прислуживая им, находятся в едином заговоре против пролетариата, они — авгуры. «Мы будем бороться за вас, мы лучше понимаем, что вам нужно, — говорят они рабочим. — А вы должны терпеливо ждать и не ввязываться в это кровавое дело — борьбу за власть. Мы и есть ваша власть». И тут уж они стараются вовсю, действуя по иезуитскому принципу: «разделяй и властвуй». Никакого объединения, никакого союза рабочих с крестьянами! Вот союз рабочего класса с буржуазией — пожалуйста! Как будто в самом деле возможен подобный союз. Густая липкая паутина, сотканная провокаторами и оппортунистами всех мастей.

Одного такого провокатора Валериан поймал за руку в прошлом году. Некого Бурдина, или же Матушевского, редактора меньшевистской газеты в Омске.

Куйбышев, как всякий человек, сочиняющий стихи или прозу, был неравнодушен к редакторам. Они представлялись ему людьми особой, таинственной породы: они наделены властью над словом, их суд беспристрастен и не подлежит обжалованию.

Бурдин обладал вкрадчивыми манерами, был невысокого роста, короткошеий, плешивый, с веснушчатыми, короткопалыми руками. Валериану сразу показалось, будто он уже раньше встречал этого человека. Мучительно вспоминал. Потом словно озарило: Петербург! Вот где они встречались... Поздняя осень 1905 года. У Куйбышева портфель, набитый до отказа револьверами, в карманах, на груди, за поясом — бомбы. Он весь — взрывчатая сила. Оружие приходило из Финляндии, а Куйбышев и его товарищи переносили его с риском для жизни в центральный склад. Когда увязывался следом полицейский, приходилось менять извозчика, нырять в подворотни. После всех этих треволнений Валериан как ни в чем не бывало возвращался в медицинскую академию, на Выборгскую сторону. Но и здесь кипели страсти.

В Военно-медицинской академии, в ее большом зале, собрались уполномоченные от забастовавших фабрик и заводов. Здесь должны были проходить выборы в Совет рабочих депутатов. Валериан видел разгоряченные лица, сверкающие глаза. Основная борьба за рабочих шла между большевиками и меньшевиками. Меньшевики всеми силами хотели повести массы за собой. Особенно упорным оказался плотный, рыжеватый человек с уродливыми пальцами. Елейным голосом он доказывал, что Советы не должны ввязываться в вооруженную борьбу, их следует сделать просто-напросто административными органами самоуправления или, на худой конец, стачечными комитетами. Хватит жертв. И без того много пролито крови невинных людей. Он говорил о том, что подлинные социал-демократы не имеют права участвовать в революционном правительстве, это дело буржуазии, так как это ее революция.

Тут завязался жаркий спор о власти. О государственной власти. Человечек на трибуне гипнотизировал толпу своими бесцветными, словно наполненными мутной влагой глазами.

Неожиданно к нему приблизился один из рабочих, схватил за плечо, исступленно крикнул:

— Братцы! Так это ж помощник попа Гапона, который подвел нас под царские пули...

Его не поняли:

— Какой еще помощник? Он — социал-демократ. Не трожь его, пусть говорит. Нельзя оскорблять человека!

— А я и не оскорбляю. Это же он заявился к нам на завод, подговаривал идти к царю. Бурдин его фамилия. Секретарь Гапона. Хватайте его, братцы!.. Я его очень даже хорошо знаю. Подлый провокатор!..

Но Бурдин не терял даром времени. Он юркнул в толпу — и был таков.

Второй раз разоблачать его пришлось уже Куйбышеву здесь, в Омске...

В книге «Что делать?» Ленин говорил об особой политической партии, которая могла бы противостоять всем старым партиям, созданным имущими классами. Эта партия, вооруженная передовой революционной теорией, будет выполнять роль передового борца. «Вопрос стоит только так: буржуазная или социалистическая идеология, — читал Куйбышев. — Середины тут нет... Поэтому всякое умаление социалистической идеологии, всякое отстранение от нее означает тем самым усиление идеологии буржуазной».

Середины тут нет... Или — или. И когда такие, как Слонимцев, пытаются скрестить буржуазную идеологию с социалистической, они тем самым предают рабочих...

На конференции они крепко схватились. Ведь Валериан в пух и прах разбил меньшевистскую идею «рабочего съезда». И какой восторг охватил Валериана, когда делегаты приветствовали его стоя. А он, по сути, лишь повторил ленинскую мысль:

— Дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию!

И еще:

— Мы, сторонники Ленина, будем вести борьбу против раздробленности и кустарничества в рабочем движении! Ибо у пролетариата нет иного оружия в борьбе за власть, кроме организации! Да, организация — наше главное оружие. Идея «рабочего съезда» — предательская идея....

Вот как он разделался тогда с лживыми доводами Слонимцева. И казалось: после подобной публичной отповеди Слонимцев не посмеет открыть рта.

Но Слонимцев оказался наглым и неугомонным. Они после ареста очутились в одной камере и теперь схватываются почти каждый день. А товарищи жадно прислушиваются к каждому их слову.

Слонимцеву далеко за тридцать. Он — тертый калач, лично знаком с именитыми меньшевиками Мартовым, Мартыновым, Даном и даже с самим Плехановым. Бывал в Женеве на конференции меньшевиков, которую они устроили в противовес III съезду РСДРП, где Ленин говорил о подготовке вооруженного восстания и руководстве им.

Чтобы поставить на место «шпану», «политических недорослей», «галерку», «чернь», то есть молодежь, поддерживающую Куйбышева, Слонимцев охотно рассказывал о встрече с Жоржем, то есть с Плехановым, о том, как был обласкан его женой, добрейшей Розой Марковной, и его дочерью, о том, как сам Мартов водил его, Слонимцева, по Rue de Carouge. Оказывается, они земляки с Мартовым...

До недавнего времени Слонимцев со снисходительной улыбкой встречал атаки восемнадцатилетнего Куйбышева. Но теперь он улыбается все меньше и меньше. Симпатии заключенных целиком на стороне Куйбышева. Они избрали его старостой. Слонимцев стал как бы выдыхаться.

Вчера разыгралась безобразная сцена. Слонимцев перешел на крик. Он обозвал Куйбышева «советником Ивановым» и заявил, что «дворянская косточка» никогда не вызывала у него полного доверия. Тем самым хотел сказать рабочим, сидевшим тут же на арестантских нарах: Куйбышев — потомственный дворянин, окончил кадетский корпус, и ему не стоит доверять.

Но Валериан только и ждал этого. Он укоризненно покачал головой.

— Мне очень жаль вас, Слонимцев, — сказал он почти искренне. — Я в самом деле принадлежу к дворянскому роду — и все здесь это хорошо знают. Вы мне не доверяете? Почему же в таком случае вы доверяете Георгию Валентиновичу Плеханову? Ведь он — тамбовский помещик!

Удар был неожиданным: Слонимцев смешался. Потом крикнул:

— Это недозволенный прием! Да, да, он дворянин, помещик. Но не вам чета. Он — великий марксист, и вы не смеете... У Аксельрода в Цюрихе свое кефирное заведение, но это ровным счетом ничего не значит: Аксельрод — святой человек, выдающийся марксист. Каждый волен добывать хлеб свой... И Мартов — святой человек.

— С удовольствием попил бы сейчас кефирцу, — сказал рабочий Шапошников, — но ты, Куйбышев, то бишь Касаткин, хоть и потомственный дворянин, а беднее Аксельрода: у тебя нет даже кефирного заведения.

Все расхохотались, а Слонимцев разозлился еще пуще.

— Вы идеализируете Мартова, Слонимцев, — сказал лежавший на нарах портной Абрамович. — Вы читали вот эту брошюру Л. Цедербаума? — И он показал всем книжечку в серой обложке. — Это брошюра Мартова. И, как видите, он счел нужным подписать ее своей настоящей фамилией. Почему? Потому что, окажись Мартов в России, жандармы не станут преследовать его за это сочинение. Книжечка полна грязненьких, клеветнических выпадов против Ленина. И знаете, что сказал Ильич, познакомившись с этой брошюркой? Он сказал: «Отныне — карантин. Ни в какую полемику я с Мартовым больше не вступаю». И, отбросив брошюру, вымыл руки с мылом.

Для Мартова в споре все средства хороши. Он, видите ли, изучал «Эристику» Шопенгауэра и разделяет его взгляды: в споре можно лгать, клеветать, быть нечистоплотным. Да, пожалуй, в меньшевистском болоте все лягушки одного цвета...

Заключенные с удивлением слушали этого портного Абрамовича. И никто, кроме Куйбышева и пожилого большевика Попова, не знал, что под псевдонимом «Абрамович» скрывается видный революционер Виргилий Шанцер, которого называют российским Маратом. У этого человека — француза по матери и австрийца по отцу — была необыкновенная, яркая биография. Вдохновитель декабрьского вооруженного восстания, он дрался на баррикадах беззаветно, до последней возможности. Это Ленин назвал его Маратом. Он только что бежал из енисейской ссылки и снова угодил в тюрьму. По образованию — юрист, легко разбирается в юридическом крючкотворстве и наставляет молодых, как вести себя на суде. Самому лет сорок, а то и больше.

Этот высокий, сухощавый человек, заросший черной бородой, неудержимо влечет к себе Валериана. Вот он, настоящий революционер!.. Взгляд острый, огненный, каждое слово веское, отточенное. Председатель Московского комитета большевиков... Почему он, сын крупного инженера-технолога, стал революционером? Да потому же, что и Валериан Куйбышев... Чаша до краев полна... Настал момент, когда каждый должен отдать себя настоящему делу. Отдать без остатка, не задумываясь об опасностях. И такое дело сегодня: построить, создать из раздавленных Столыпиным организаций единую, крепкую партию...

И сейчас, поглядывая на далекую звезду сквозь тюремную решетку, Валериан думал, что строительство централизованной марксистской партии, завоевание рабочих масс — дело очень сложное, требующее огромных знаний и огромного опыта борьбы с врагами как открытыми, так и с теми, кто маскируется под друзей рабочего класса. Особенно сложна борьба именно с врагами, прикрывающими свое предательское нутро пышной революционной фразеологией. Враги ведь тоже знают, что между буржуазной и социалистической идеологиями середины нет и не может быть. Потому-то и маскируются бессовестно под социалистическую идеологию. Важен результат.

Врагам нельзя уступать, когда речь идет об идеологии. Вон небезызвестный марксист Плеханов пошел на уступки меньшевикам «ради примирения», а теперь сам превратился в ярого меньшевика, отошел от марксизма, поет свою унылую песню: «Не надо было браться за оружие». Как теперь начинал понимать Валериан, Плеханов еще до начала революции выдохся как марксист-теоретик, не понимал и не знал реальной обстановки в России.

Валериан и его товарищи находились в бедственном положении, ждали суда, и все же он испытывал непонятный подъем, думал о том, как интересно жить, благодарил судьбу за то, что нашел свой единственный путь, с которого он уже не свернет никогда. Он обрел учителя: Ленина. Очень важно найти своего учителя. И не столь уж важно, что он, учитель, не подозревает о существовании своего ученика. Важна сама радость открытия и приобщения.

Все мы пылинки, беспорядочно мечущиеся в беспредельности веков. Сперва через древнюю историю мы приобщаем себя к судьбам человечества, но она, древняя история, больше напоминает красивый и в то же время жестокий миф. И к сожалению, не всякий вызревает до понимания своей причастности к истории мира современного, до понимания того, что беспартийным в этой жизни быть нельзя, что человек обязан включить в себя партию, прямо и открыто стать на точку зрения определенной общественной группы. И тогда он перестает быть пылинкой, а превращается в определенную личность, в сознательного исторического деятеля.

Эти мысли были отзвуком ожесточенного вечернего спора все с тем же Слонимцевым. В последнее время Валериан, собственно, спорил не со своим оппонентом, а скорее с самим собой, чтобы уточнить свои воззрения и заразить этим духом товарищей по камере. Все, чему он успел научиться у других революционеров, он торопился высказать здесь, в камере, и откровенно радовался, когда рабочие его слушали. Если даже они не поймут всего, то поймут хотя бы то, как изворотлива человеческая мысль и с какой осторожностью нужно принимать ее на веру, особенно когда мелкобуржуазная революционность старается выдать себя за марксизм.

Валериан знал пока не так уж много. Просто он был грамотнее своих товарищей и легко усваивал политические идеи. Его радовало то, что за каких-нибудь три года он стал словно бы другим человеком, освободился от глупенького субъективизма в оценке событий, окреп духовно. У него появилась ненасытная жажда к знаниям, и здесь, на жестких тюремных нарах, Валериан с увлечением изучал математику и формальную логику, пытаясь разгадать сокровенный смысл этих наук, которым до того не придавал особого значения. Он читал все, что можно было достать через сестер, живущих в Омске, по политической экономии.

Иногда он начинал чувствовать себя круглым невеждой, и это было мучительно. Он словно бы понял, что отныне ему заказан путь в университеты и другие высшие учебные заведения и придется овладевать науками вот таким образом: на тюремных нарах. Валериан судорожно учился и мало думал о суде, о том, где очутится после суда.

Он думал о Ленине, но не представлял, где он находится. Но должен же он быть где-то? Возможно, в Петербурге, или в Москве, или же за границей. Кому-то, возможно тому же Попову или Марату, известна дорога к Ленину, а возможно, и они не знают, где вождь...

У таких особенных людей, как Ленин, должна быть устроенная, безопасная жизнь, так как они руководят сотнями разбросанных по всей стране организаций.

...Валериан очнулся от глубокой задумчивости только тогда, когда небо посерело. Утро!..

Он улегся на нары среди товарищей и забылся тяжелым сном. Но его разбудили:

— Куйбышев! В камеру свиданий. Отец приехал!..

Надзиратель произнес это таким многозначительным тоном, что Валериан сразу понял: отец пожаловал при полном параде, с крестами, в погонах.

И неожиданно ощутил слабость в ногах.

Не то чтобы он страшился этой встречи, которая рано или поздно должна была произойти. Нет. Ему не хотелось сейчас видеть больного, полуслепого отца, не хотелось, чтобы товарищи слышали, как этот высокий человек в мундире будет читать нотацию, ему, осознавшему себя зрелым революционером. Он вынужден будет или молчать или отвечать. Но ни того, ни другого ему делать не хотелось. Зачем все, если возврата нет?.. Но отец этого не поймет. Он будет страдать, наталкиваясь на равнодушие сына. Может быть, заговорит о семейном горе, о смерти Миши, об отчаянии матери.

Он назовет Валериана черствым, бездушным эгоистом, будет умолять покаяться перед жандармами и полицейскими, мало задумываясь о том, что его сын будет выглядеть очень некрасиво перед товарищами. В ушах Валериана все еще звучали его слова: «Мы не должны заниматься политикой. Мы — дворяне...» И ничего-то Валериан не сможет ему доказать. Да он и не станет доказывать. Даже если бы всей его семье угрожала смертельная опасность, он не отказался бы от выбранного пути. В крайнем случае лучше пулю в лоб, как дед... Это и есть, папа, та самая честь человеческая, о которой ты всегда толковал нам. И это больше, нежели честь. Это долг...

Он смело вошел в камеру свиданий. И сразу же увидел отца. Отец сидел на табурете, мирно разговаривал с рабочим Шапошниковым, сопроцессником Валериана, и весело смеялся. Валериан даже растерялся, не понимая, что здесь происходит. Увидев сына, Владимир Яковлевич вскочил, бросился к нему навстречу, крепко обнял:

— Жив! Жив!..

— Пап а, в чем дело, чему вы так рады?

— Чему я рад? Выпороть бы Женьку, которая перепутала военно-полевой суд с военно-окружным. Вот я и кинулся сломя голову.

Теперь и Валериан улыбнулся, сообразив, что произошло: сестра сообщила отцу телеграммой, что Валериан арестован и предан военно-полевому суду. Ошибка могла кончиться трагично для отца. Но он вынес и это. Он с любовью смотрел на сына и все не верил, что ему не угрожает смертная казнь. Каторга, ссылка... пусть. Лишь бы не смерть, не тугая веревка на этой вот по-юношески нежной шее... На шее его любимого сына...

Пусть будет проклят царь! Пусть будут прокляты враги сына, все до единого! Отныне он станет помогать сыну во всем. Он объявит войну алчным ищейкам...

Он прижимал Валериана к груди, а черные очки скрывали его заплаканные глаза.


3


Тачка была тяжелая, вязла в песке, и стоило больших усилий вытащить ее из карьера. На воспаленных ладонях у него вздулись кровавые пузыри. Рукавиц чернорабочим не выдавали, приходилось обвязывать руки тряпками.

Лето установилось сухое, знойное, и ветерок с Невы не приносил облегчения. Бесконечные, томительные дни... Во имя чего?..

Он отшвырнул тачку, обессиленно опустился на песок, вытер рукавом грязной рубахи потное лицо. Сильная боль вертела суставы. Он весь дрожал от недавнего напряжения, рубаха взмокла. Скорей бы садилось солнце!.. Карьер был узкий и глубокий, рабочие брали здесь песок на строительство дома. Платили мало, кормили плохо, но Валериану выбирать было не из чего.

— Тебе повезло, — говорил ему подрядчик Максим Спиридонович, — сейчас от вашего брата отбою нет. Сам-то откуда будешь? Из Челябинска? Далековато. Эк принесла тебя нелегкая! Из благородных?

— Да не так чтоб очень и не то чтоб совсем... Учиться хочу. До осени продержаться нужно, потом в институт поступлю. В технологический.

— А если не поступишь?

— А мне деваться некуда. Разругался с родными — и в Петербург. Они хотели меня по военной линии пристроить. А зачем? Война-то кончилась. Да и не по мне это.

— Да, дело твое швах. А квартируешь где?

— Да нигде. Денег-то нет, чтоб за квартиру платить. Вот и шалаюсь, ночую где придется. Здесь, в парке, на скамейке часто ночую.

— Эк горемычный. А парень, видать, сильный.

— Бог не обидел.

— Черной работой не побрезгуешь?

— Голод не тетка.

— Правду говоришь. Возьму тебя в карьер, песок возить. Сперва тяжело будет, потом пообвыкнешь.

— Пообвыкну. Нужда и за заплаткой грош найдет.

Максим Спиридонович усмехнулся:

— А ты весельчак, парень. У нас говорят: нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет. Так и быть: живи у меня. Хоромов, конечно, нет, а так, чердачная компатенка. Не обессудь, мил человек. Готовить на тебя будет моя Марфа Кирилловна. Чем богаты, тем и рады. Приглянулся ты мне: вроде смирный, послушный. А нынче молодежь пошла ненадежная — все больше политикой да политикой занимается. А ты, видать, из благонадежных.

— Да где уж мне политикой заниматься! Мне бы до экзаменов дожить.

Валериан готов был расцеловать этого добрейшего человека. Даже когда выяснилось, что весь заработок будет уходить на уплату за квартиру и за еду, он не очень опечалился.

Максим Спиридонович появился перед Куйбышевым в самую трагичную для него минуту, когда он, вконец обессиленный недоеданием, сидел на скамейке в парке и не знал, что делать дальше: хоть топись!

Когда весной прошлого года после суда его выслали в Каинск, Валериан бежал. Скрывался в Томске, стал членом Томского комитета РСДРП. Ему поручили создать военную организацию и руководить ею. Военную организацию он создал. Но пришлось бежать от полиции в Петропавловск. Здесь стал редактором и издателем большевистской газеты «Степная жизнь». Успел выпустить четыре номера. Газету прихлопнули. До осени скрывался в Томске, но полицейские ищейки напали-таки на след. Решил на зиму податься в Петербург, где надеялся встретить товарищей, которых знал по 1905 году: Андрея Бубнова, Агату Яковлеву и других.

Самое страшное для человека — одиночество: будь то в безводной пустыне или же в большом промышленном городе. Всю глубину одиночества Валериан испытал именно в Петербурге. Он был один, один в огромном, промерзшем насквозь, словно дымящемся от холодов каменном городе, отогревался в подъездах домов и на вокзалах, вбирал голову в плечи при встрече с каждым полицейским. С чужим паспортом на руках, без денег, в ветхом осеннем пальто и картузике, он чувствовал себя приниженным и беспомощным. Все его товарищи были арестованы, брошены в тюрьмы, ниточки с подпольем оборвались. Бубнов и Агата куда-то уехали. Его здесь не знали, ему боялись довериться, так как Петербург был наводнен шпионами, провокаторами. Никого вокруг... Даже денег на обратный билет не было. Каждый день с минуты на минуту он ждал ареста. Враждебность таилась во всем: в дворнике, в городовом, в угрюмых серых домах, где ему не было места.

Расползались сапоги, и Валериан придумал обвертывать зябнущие ноги газетами. Под пальто, под ветхий пиджачок тоже прокладывал газеты, старые афиши, всякое тряпье. Если бы не его привычка к лютым сибирским морозам, он, наверное, не перенес бы эту зиму, замерз бы в каком-нибудь каменном подъезде.

Терзал голод. Проходя мимо булочных, он пьянел от одного запаха свежевыпеченного хлеба и пышных французских булок с подрумяненной корочкой. Чесночный запах колбасы из немецких лавок доводил до исступления.

Но самым мучительным было ощущение собственной ненужности, бесполезности своих мытарств. Зачем все?.. Будет ли этому конец?.. Когда он наступит, конец?..

И даже теперь, устроившись в песчаный карьер чернорабочим, обзаведясь чердачной комнатой, Валериан не видел конца своему одиночеству, своей бесполезности.

Иногда прохаживался у заводских ворот: авось мелькнет знакомое лицо. Или же шел по Невскому из конца в конец, толкался в общественных местах. Он искал. Сейчас он исчез для других, словно бы выпал из партийных рядов и списков. Казалось: даже когда сидел в общей камере — и то был счастливее. Нужно жить, действовать во имя великой идеи, которая целиком овладела им и требовала непрерывного действия, борьбы...

Куйбышев знал, что свыше двадцати тысяч революционно настроенных рабочих отправлены в тюрьмы и на каторгу, тысячи казнены. Он видел в Челябинске пересыльную тюрьму, куда каждый день прибывали все новые и новые партии революционеров, а потом их угоняли в глубь Сибири.

Но это не устрашило его, а только ожесточило. Рабочая печать задушена, профсоюзы разгромлены, активных рабочих убивают из-за угла...

Изредка Валериан переписывался с сестрами и знал, что возвращаться в родные края опасно. О нем еще не забыли там, полицейские то и дело наведываются на квартиру. Папу переводят в Каинск. Мама тоскует по Валериану, тревожится...

Как далеко он был от семьи, от дома!..

Белые ночи Петербурга... Жизнь на улицах города не замирает. И есть в этих ночах что-то такое, что будоражит, делает человека уверенным, сильным.

И только Валериан по-прежнему ощущал пустоту вокруг, приходил на Петровскую набережную, сидел здесь, томимый белесым сумраком, и ему казалось, будто на том берегу, возле Летнего сада, стоит кто-то большой и озорной, иронично-насмешливый, беспрестанно следит за каждым его шагом и ради потехи строит всякие каверзы, чтобы свести Куйбышева на нет или просто позабавиться над его мучениями.

Если бы ему сказали, что пройдет много лет и та улица, которой он только что прошел, будет называться его именем, Куйбышев расхохотался бы. А рядом будет улица Чапаева, о существовании которого Валериан даже не подозревает, проспект Максима Горького, книгами которого он зачитывается, и Кировский проспект... Того самого Кирова, о котором он уже наслышан как о Кострикове...

Но все эти чудеса за плотной завесой времени. А сейчас на руках чужой паспорт. И никакого просвета впереди...

И все-таки с необыкновенными людьми всегда приключается что-то из ряда вон выходящее, чему нет логического объяснения. Куйбышев словно бы носил в себе эту странную необыкновенность.

Пуще глаза берег он паспорт на чужое имя. Паспорт был «железный», надежный. Если бы Куйбышев лишился паспорта, он вообще оказался бы вычеркнутым из жизни. Оставалось бы одно: сдаться на милость полиции, и его, конечно, сразу же отправили бы к месту ссылки, в Каинск, и там он встретил бы и сестер, и братьев, и мать, и отца. А возможно, его снова судили бы за побег и отправили бы на каторгу.

Был уже вечер, когда Валериан, усталый, измученный работой, плелся домой. Идти каждый раз приходилось через парк, и всегда он присаживался на ту самую скамейку, на которой подобрал его Максим Спиридонович.

Но сегодня на его скамейке кто-то сидел. Валериан опустился рядом.

— Закурить есть? — спросил сосед.

— Не курю.

— Я тоже не курю. А тут вдруг захотелось.

Парень был как парень, в косоворотке под ремень, в картузике, в брюках, заправленных в сапоги. Но лицо его показалось Валериану знакомым. Он вздрогнул. Так это же!... Как его звали?.. Ах да, Ермолай... Газета в Петропавловске... А потом Ермолай исчез. Арестовали. Теперь вот опять на воле. Такой же беглец, как и Валериан...

Заметив его пристальный взгляд, парень беспокойно заерзал на скамейке.

— Чего разглядываешь? Аль признал?

— Признал. Ермошка!

— Как то есть? — парень даже привскочил от неожиданности.

— А ты разве не признал?

Парень всмотрелся в перепачканное глиной и песком лицо Валериана и ахнул:

— Так это ж ты!

— Я.

— И давно?

— Да как тебя упекли, я и смотался. Газету-то нашу тю-тю...

— А я свое отсидел в Оренбурге. За отсутствием улик... На днях вот паспорт получил. На законном основании. Ну и чем ты тут занимаешься? Своих нашел?

— Нет, не нашел. С прошлой зимы ищу — и все зря. Чуть с голодухи не подох. А намерзся — страсть.

— Тогда твоя фамилия была Касаткин. А теперь?

— Соколов.

Парень покрутил головой, усмехнулся:

— Чудно как-то: я ведь тоже Соколов. А зовут тебя как?

— Андреем.

— Вот так штука! Я ведь тоже Андрей. Ермолай — это так, для конспирации. Ну а отчество?

— Степанович.

Парень резко оттолкнул Куйбышева, сдавленным голосом спросил, озираясь по сторонам:

— Где ты раздобыл мой паспорт? Это же мой паспорт. Мой!

— В Челябинске снабдили, когда направлялся сюда. Сказали — железный. Я ведь не знал, чей он. И твою фамилию не знал.

Парень сидел бледный, испуганный.

— Ну а вот если сейчас, в эту самую минуту, полиция нас накроет? Что тогда? А? Соображаешь? Два Соколовых Андрея Степановича одного года рождения и одной волости! Соображаешь? Я же Соколов!

Валериан почувствовал, как у него дрожат пальцы.

— Что же теперь делать? — спросил он упавшим голосом, — Я ведь не нарочно...

— Знаю. Одному из нас нужно немедленно улепетывать из Петербурга. Решай сам кому.

Валериан слабо улыбнулся, вынул из нагрудного кармана паспорт, протянул Соколову:

— Бери. Ты законный владелец. Улепетывать придется мне. Только не знаю куда. Первый же полицейский отведет меня в часть как беспачпортного бродягу.

Соколов нахмурился, призадумался. Потом приободрился:

— Ладно. На сегодня мой паспорт пока оставь при себе: пусть еще на несколько часов в Петербурге будет два Андрея Соколовых. Бог не выдаст — свинья не съест. А завтра что-нибудь придумаем. Приходи в это же время на эту же скамейку. Жди. Прощай!..

Он ушел. А Валериан все не мог прийти в себя от потрясения и некоего оцепенения. Идти домой расхотелось.

Вот так встреча! И в романах ничего подобного не вычитаешь. Дикая игра случая, и разум бессилен объяснить подобное стечение обстоятельств. Куда деваться? Идти на квартиру? Очень опасно. А впрочем, не следует преувеличивать расторопность полиции. Он так устал сегодня, ныли натруженные плечи, ломило спину. Хотелось прилечь, отдохнуть.

Завидев дом, где он снимал чердачную комнатку, Валериан замедлил шаг. Осмотрелся. Ничего подозрительного. В самом деле, пуганая ворона и куста боится.

Он вошел в дом. Навстречу выбежала хозяйка. Лицо у нее было испуганное, глаза округлившиеся — и он сразу понял: засада! Но не подал вида. Теперь все равно не убежишь.

— Что случилось, Марфа Кирилловна?

— У вас гость. В вашей комнате.

— Кто это пожаловал в мои хоромы? — спросил он деланно-безразличным голосом.

— Такой важный господин, военный, с крестами.

Валериан прислонился к косяку двери, ему сделалось нехорошо: и от мучительной пустоты в желудке, и от недавней встречи с Андреем Соколовым, и вот от этого известия. Значит, там, наверху, в комнате, идет обыск... Но он подавил в себе слабость и спросил с издевкой:

— А он не сказал, этот военный господин, что ему нужно от такого важного лица, как я? — Он насмешливым взглядом окинул свои рваные брюки, стоптанные сапоги.

Но хозяйка даже не улыбнулась.

— Он сказал, что разыскивает сына, Соколова Андрея. Он думает, что вы и есть его сын.

Валериан совсем оторопел, не веря в свою догадку.

— Папа!

Единым рывком поднялся по крутой деревянной лестнице, распахнул дверь в свою комнату и увидел отца.

— Родной ты мой... Родной ты мой... В каком ты виде! Исхудал — кожа да кости, — приговаривал Владимир Яковлевич, прижимая сына к груди. — Насилу тебя разыскал. Теперь буду жить с тобой, здесь... Не уйду, если даже будешь прогонять. Взял отпуск.

— Здесь?

— Да.

— Здесь нельзя, папа.

— Почему?

— Я на нелегальном положении и живу под чужой фамилией. Подполковник не может жить на чердаке в одной комнате с обыкновенным рабочим. Возможно, шпики уже заинтересовались, почему подполковник приехал на рабочую окраину.

Владимир Яковлевич резко поднялся со стула.

— Ты прав, мой дорогой! Мы не можем оставаться здесь ни минуты. Вот деньги, рассчитайся с хозяйкой, купи приличную одежду — и не мешкай. Выбирайся незаметно, а я пока побуду здесь. Черт бы побрал мою слепоту!.. Сегодня же вечером уедем в Каинск, куда мы перебрались всей семьей. Встретимся на Николаевском вокзале у кассы.

— Сегодня, папа, я не могу уехать. И завтра — тоже. У меня встреча. Очень важная.

— Хорошо. Сниму номер в гостинице, буду ждать столько, сколько потребуется. Согласен?

— Я не знаю, сколько потребуется. Вам лучше всего было бы вернуться в Каинск.

Но Владимир Яковлевич и слышать ничего не хотел.

— Я тебя не отпущу. — Он почти силой сунул Валериану в карман деньги. — Приоденься, а то глядеть на тебя горестно. Сын мой, сын... Если бы могла тебя видеть мама... У нее сердце разрывается.

— Папа, прошу вас... Я не могу вернуться. Это все равно что отказаться от самого себя. Папа, если вы не хотите погубить меня, нам лучше не встречаться. Нельзя.

Владимир Яковлевич опустил голову.

— Ладно, — наконец проговорил он. — Ты волен сам распоряжаться собой. И ты прав по-своему. Но не прогоняй меня сейчас. Я хочу побыть с тобой. Хоть немножко.

— Нельзя, папа. Я даже проводить вас не могу. Пусть считают, будто вы забрели сюда случайно... Разыскали однофамильца вашего сына. А теперь прошу вас: идите и не сердитесь...

Владимир Яковлевич тяжело поднялся, ноги не слушались, оперся на палку.

Он смотрел и смотрел на сына, сняв темные очки, вглядывался в его лицо, такое исхудавшее, прекрасное и дорогое. Ему казалось, что это их последняя встреча: он знал, что скоро умрет. Да, предсмертная тоска заставила его, больного, полуослепшего, отправиться в этот далекий, трудный путь. Увидеть... хоть в последний раз увидеть...

Он слабо обнял Валериана и беззвучно заплакал:

— Прощай, Воля...

Он не сказал ничего о жестокости жизни, не упрекал его больше, а сгорбившись, стал спускаться по крутой лестнице.

— Не надо, Воля. Не надо. Я сам. Береги себя.

...Когда на другой день приодетый, в хорошем костюме, но безмерно печальный Валериан встретился с Андреем Соколовым, тот его сначала не признал. А когда признал, не сдержал восторга:

— Эге! Да ты одет по последней парижской моде. Шикарный господин. Осанка, галстук, кепи...

— А ты бывал в Париже?

— Нет, не успел. Вместо меня в Париж поедешь ты! — выпалил он.

— Как понимать?

Соколов рассмеялся:

— А вот так: получай заграничный паспорт — и чтоб через два дня духу твоего не было в Петербурге. На связь с Владимиром Ильичем поедешь. Задание получишь завтра-послезавтра. Перед самым отъездом.

Это было уж чересчур. Валериан в полном изнеможении упал на скамейку. Он поедет к Ленину! И не в далеком будущем, а завтра-послезавтра. Заграничный паспорт!.. Поездка, о которой даже не смел мечтать. Он, разумеется, не знал и не мог пока знать, где находится Ленин. Но в этом ли суть? Соколов туманно намекнул, что Куйбышеву, возможно, придется отправиться к Максиму Горькому на Капри, а может быть, в Париж — в самый большой эмигрантский центр. Через день-два все прояснится. Главное — продержаться эти два дня... Продержаться. Со старой квартиры уходить не следует, чтобы не вызвать подозрения у полиции.

Заграничный паспорт... Вот он. На имя некого Георгия Петровича Макалинского. Студент отправляется в Германию, в Йену. Не все ли равно, куда он отправляется, этот студент? Лишь бы вырваться из Российской империи, укрыться от полицейских...

Завтра начнется новая жизнь, будут встречи с выдающимися революционерами, важные поручения от Центрального Комитета партии, он познакомится с Лениным...

Куйбышев мало задумывался над тем, на какие средства будет существовать там, не то в Женеве, не то в Лондоне, не то на Капри. Другие живут — и он проживет как-нибудь. А если говорить откровенно, то он и не собирался надолго оставаться за границей: получит важное задание — и в Россию!

Хозяину и хозяйке сказал, будто собирается проведать родных, в песчаный карьер не пошел, даже расчет брать не стал: мол, вернусь скоро! Уложил свое нехитрое имущество, состоящее в основном из книг, в чемодан.

Печаль от встречи с отцом все не проходила. Но по-другому нельзя... Никак нельзя. Бедный, бедный папа... И все же Валериан был счастлив. Чем бы все кончилось, если бы не эта невероятная встреча с Андреем Соколовым?.. Он, Куйбышев, внесен в розыскной по империи список, и рано или поздно жандармы добрались бы до него...

Он договорился встретиться с Андреем на Стрелке. Но когда на другой день спозаранку Соколов пришел к нему на квартиру, Валериан удивился и встревожился:

— Зачем ты пришел сюда? Небось хвост привел за собой? Разве так можно? Конспиратор...

Но Соколов не стал извиняться. Он был словно не в себе.

— Некогда по-другому! — быстро и резко сказал он. — Я пробирался с оглядкой, так что хвоста нет. Тут такое дело... — Он замялся, как-то странно, вроде бы тревожно поглядел на Валериана.

— Ну?..

— Решай, конечно, сам.

— Что решать-то? — Валериан начинал терять терпение.

— Затем и пришел. Времени у нас нет на разговоры: смерть стоит за плечами!

— У кого за плечами? У меня?

Соколов разозлился:

— Да нет же! Тут один наш товарищ... Его приговорили к смертной казни. Бежал. Сегодня приехал из Москвы и должен сегодня же, сейчас, пока не напали на след жандармы, исчезнуть. Мы никак не можем найти для него заграничный паспорт... Нет у нас пока другого!

Наконец-то Валериан начал понимать, зачем пришел Соколов, презрев всякую опасность и конспирацию.

Где-то тут неподалеку прячется бежавший из камеры смертников товарищ, приговоренный за участие в Декабрьском восстании пятого года в Москве к повешению, и каждая минута промедления грозит ему смертью... Это и есть невероятные повороты судьбы...

Прощай Женева!.. Валериан вынул из нагрудного кармана заграничный паспорт, повертел его, протянул Соколову:

— На! Поторопись... В Женеву поеду в другой раз.

Соколов бросился его обнимать. Даже прослезился.

— Да ты что? Ты что? — возмутился Валериан. — Выбирайся дворами... Встретимся вечером на Стрелке — все расскажешь.

Соколов ушел.

Куйбышев уселся на кровать, отшвырнул ногой чемодан. Опять без паспорта... Только бы не схватили Соколова. Только бы не схватили... Тогда все пропало.

Он осторожно выглянул в раскрытое чердачное окно, чтобы проследить за Соколовым, и обмер: во дворе их дома стоял полицейский и держал Андрея за плечо. У полицейского было большое мясистое лицо, Валериан хорошо его знал, да и полицейский Гаврилов его — тоже. Они каждый раз при встрече обменивались шутливыми приветствиями: Гаврилов грозил Валериану пальцем и щурил глаз, а Валериан делал ему козу. Сейчас Андрей что-то говорил полицейскому, но тот и не слушал его вовсе: он созывал свистком других полицейских.

Не мешкая, Куйбышев скатился с лестницы, выбежал во двор, с налета сильным рывком вклинился между полицейским и Андреем.

— Почему вы задержали этого молодого человека? — закричал он. — Что случилось?

Полицейский словно бы обрадовался появлению Валериана:

— А, господин Соколов! У этого хлюста паспорт на ваше имя. Вот я его и задержал: думаю, у вас похитил. Вышел из вашего дома. Но паспорт ваш и не ваш — вот загвоздка! Позже выдан.

— Ну и что же?

— А то самое: Соколов-то вы? Паспорт на ваше имя, господин Соколов! Дайте свой паспорт, сличим кое-какие записи.

Валериан криво усмехнулся, все оттесняя и оттесняя Соколова от полицейского.

— Не надо сличать, господин Гаврилов. Отпустите этого молодого человека: он и есть настоящий Андрей Степанович Соколов. Он пришел ко мне с претензиями, хотел заявить на меня в жандармерию как на похитителя его паспорта. Пришлось вернуть паспорт законному владельцу — только и всего. Он ни в чем не виноват. Отпустите!..

От неожиданности у полицейского глаза полезли из орбит, надменное выражение мигом сползло с лица. Ов прямо-таки повис на Куйбышеве, обхватил его толстыми руками.

— Ни с места! Вы арестованы...

Валериан стал вырываться, но делал это лишь для вида. Пока они барахтались, упав на землю, Соколов юркнул в соседний двор — и был таков. Но полицейский о нем и не вспомнил. Ему важно было задержать преступника, который сам во всем сознался, наверное, не сомневаясь в том, что удастся унести ноги. Да, силен этот лже-Соколов... Ай-яй-яй! Все лето ходил мимо Гаврилова, делал ему ручкой козу. Вот так коза-дереза!..

Прибежали другие полицейские. На Куйбышева навалились скопом, топтали сапогами, скрутили руки. А он усмехался окровавленным ртом.

— Да что же это вы делаете?! — накинулась на полицейских Марфа Кирилловна. — У них отец в высоких чинах, офицер, а вы его, как последнего преступника, ногами топчете...

— Спасибо, Марфа Кирилловна, — поблагодарил Валериан, словно чему-то радуясь.

— Разберемся, чей он сын! Сукин сын! Не иначе как из тех социал-демократишек, что в Иркутске Ренненкампфу под ноги бомбу бросили. Благородство решил проявить. Украл паспорт, а теперь с благородством полез: совесть еще не совсем потерял. Шагом марш!

Валериан больше не сопротивлялся. Вот и кончилась петербургская жизнь! Он вспомнил, как три года назад здесь, в Петербурге, считался бомбистом, придумывал всяческие приспособления для переноса бомб. Швырнуть бы такую бомбочку сейчас под ноги полицейским!.. Но он знал: окажись бомба у него в кармане, он все равно не бросил бы ее, не стал бы подметчиком. Все это бессмысленно. Сейчас, когда волна реакции захлестнула все, бомбой ничего не сделаешь — нужен ум, нужна выдержка. Необходимо готовить себя к иным боям, каких еще не бывало...

Что это они толковали тут про Ренненкампфа?.. Ах, да, вспомнил! Бомба разорвалась почти у самых ног этого карателя; он успел отскочить в сторону — и уцелел. Жаль, конечно. А впрочем, одним Ренненкампфом больше или меньше — не так уж важно. Пусть дурачки эсеры забавляются бомбочками... А Куйбышев видит впереди долгую и изнурительную борьбу не только с царем, самодержавием, капиталистами и помещиками, но и с такими вот бомбометателями, эсерами, анархистами, меньшевиками, бундовцами, сторонниками Троцкого, оппортунистами всех мастей, которые мешают и будут мешать готовить рабочий класс к новым боям.

Лицо его мгновенно распухло, из разорванных губ сочилась кровь, под глазами были здоровенные синяки, но он не чувствовал боли. Он не боялся ее.


4


Мудрецы существуют для того, чтобы изрекать истины, которые не обязывают человечество ни к чему. Тот же Цицерон, которым увлекался отец, говорит, что в каждом начинании надо соблюдать три правила: во-первых, подчинять свои стремления разуму, а это более, чем что-либо другое, способствует соблюдению человеком своих обязанностей; во-вторых, принимать во внимание, сколь важно то, что мы хотим совершить, — дабы не брать на себя забот и трудов ни больших ни меньших, чем требует дело; в-третьих, соблюдать меру во всем. И так далее и тому подобное.

Было время, когда Валериан Куйбышев принимал все эти туманные советы за откровение. Книжечка сочинений Цицерона осталась от отца. Она уцелела, несмотря на все перипетии с тюрьмами, арестами, с полицейскими и жандармами. И теперь, очутившись в нарымской ссылке, Валериан иногда листал ее. Конечно же Марк Тулий Цицерон писал свои поучения для людей государственных, облеченных властью и, по всей вероятности, склонных поживиться за чужой счет. Вот вам примеры бескорыстия: некий Павел Македонский захватил все огромные сокровища македонян; он привез в эрарий столько денег, что эта добыча позволила прекратить взимание податей, но к себе в дом он не привез ничего. Подражая своему отцу, Публий Африканский ни на сколько не преумножил своего состояния, разрушив Карфаген. А Луций Муммий, разве он разбогател, уничтожив до основания богатейший город Коринф? Вот она, добродетель древних: «При каждом исполнении государственной задачи и обязанности самое главное — избежать даже малейшего подозрения в алчности». Нет более отвратительного порока, чем алчность, особенно со стороны первых граждан и людей, стоящих у кормила государства. Ибо превратить государство в источник для стяжания не только позорно, но даже преступно. «Людям, стоящим во главе государства, ничем другим легче не снискать доброжелательности народа, чем воздержанностью и сдержанностью».

Эти слова подчеркнуты отцом.

Что он при этом думал? Почему все это касалось его? Он ведь никогда не стоял во главе государства, да и не вынашивал подобной мечты, не мог вынашивать: слишком уж глубокая пропасть разделяла его и тех, кто стоит у власти.

Нарым... Из полуподвального оконца Валериан видел пустынную улицу, запорошенную первым снегом. Хоть бы собака пробежала! Бревенчатые избы. А за ними — белесая пустота, тусклое небо. Тревожная мысль через непроходимые болота и лабиринт обских проток, через тундру тянется к великому Северу, к ледяным морям. Край света. Как выразился здешний губернатор: «Ссылка в Нарымский край есть особый вид смертной казни». Может быть, и так. Тишь и безмолвие. Ими скован весь мир.

Бежать отсюда надо, бежать... Но разве убежишь на зиму глядя в потрепанном пальтишке, в войлочной шляпе, в прохудившейся обуви? Без оружия, без съестных припасов... В здешних местах ружье — это все... Сотни верст до железной дороги... Подчиняй свои стремления разуму!..

Он вздохнул и отложил Цицерона.

Почему он все время думает об отце? О матери, о сестрах, о братьях он думает меньше. А все — об отце, которого уже нет в живых...

Отец был тяжело болен и умер. Но только ли от своих болезней он скончался так рано, в сорок пять лет?.. Почему ты ушел, папа? Кровоизлияние в мозг...

Вот так: ходил большой, грузноватый человек с широкой бородой, вроде бы дела у него шли на поправку. Потом резкое обострение болезни — и смерть. Валериан так и не успел увидеть его перед кончиной. Получил телеграмму — пулей устремился в Тюмень, где уволенный в отставку отец доживал свои дни. И опоздал... Опоздал. Упал на тяжелую чугунную плиту, придавившую могилу, и тихо заплакал. Все показалось зыбким, непрочным и необязательным. Живут люди и уходят куда-то, оставляя детей...

— Он умер спокойно, — сказала мать. — Сел за стол, раскрыл Цицерона — и умер.

— Я возьму книгу, — сказал Валериан.

Это было странное время в жизни Валериана: после двух отсидок в одиночной камере томской тюрьмы за пересылку нелегальной литературы его вдруг выпустили на свободу. Он даже смог поступить в Томский университет на юридический факультет. Это была его мечта: изучить уголовный процесс, чтобы на судах умело защищать товарищей и себя от царских обвинителей и прокуроров.

За три месяца Куйбышев, махнув рукой на учебную программу, самостоятельно прочитал в университетской библиотеке груды литературы по уголовно-процессуальному праву, которое называют еще формальным уголовным правом. Его заинтересовало учение о доказательствах: бремя доказывания, относимость доказательств, оценка уголовно-судебных доказательств. Фойницкий, Владимиров, Тальберг, Познышев...

К уголовно-процессуальному праву примыкала формальная логика, и он с жаром принялся за нее. Было еще «Искусство спорить» Шопенгауэра, где автор с бессовестной откровенностью утверждал, что для достижения цели все средства хороши — и обман и вероломство. Шопенгауэр вызвал у Валериана внутренний протест, чувство гадливости. Нет, не так нужно бороться со смертельным врагом!

Врага нужно бить его же испытанным оружием, которое узаконено в разных сводах.

Оказывается, существует два типа судебного следствия: английский и французский. При английском судебное следствие начинается речью обвинителя. Обвинительный акт не читается, обвинитель устно излагает обвинение и приводит доказательства. При французском следствие начинается с чтения обвинительного акта. Авторы утверждали, будто российское следствие примыкает к французскому типу. Но Валериан знал: ни к какому типу оно не примыкает. У него есть свой тип — полный произвол. И с этим произволом он хотел научиться бороться, так как судьи обычно убеждены в юридической неграмотности обвиняемых.

Да, три месяца вгрызания в судебную науку ему много дали. Теперь он мог не хуже Шанцера — Марата наставлять молодых, как нужно вести себя на суде.

Так, во всяком случае, он думал. За ним числилось «дело о посылках», которое, как он теперь начинал понимать, подкосило отца окончательно.

Жандармы как будто бы забыли об этом деле. Валериан спокойно учился в университете, но он знал: не забыли. Продолжают копать. На свободе оставили, чтобы проследить, с кем он связан. Он знал, что его вот-вот арестуют. И не ошибся.

В прошлом году он, отсидев три месяца в одиночке, занялся восстановлением связей между разгромленными партийными организациями Томска, делал все возможное, чтобы снабдить их нелегальной литературой.

Литературу ему присылали в глухой городок Каинск, где служил отец. Они договорились с отцом: чтобы не возбуждать подозрений жандармов, литература станет приходить на имя подполковника Куйбышева. Обоим казалось: такую посылку жандармы не посмеют вскрыть.

Но они посмели.

На квартиру подполковника Куйбышева нагрянули жандармы с обыском. Перевернули все вверх ногами.

Начальник томской охранки после обыска сообщал в Петербург министру внутренних дел: «Участие подполковника Куйбышева в деле получения преступной литературы его сыном Валерианом дознанием не устанавливается; тем не менее отправление посылки по его адресу с конспиративным указанием настоящего адресата «Валериану» под обшивкой посылки, что может быть обнаружено лишь по вскрытии ее и по установлении преступности содержимого посылки, если и не рассчитано на непосредственное участие подполковника Куйбышева в деле получения литературы, то, несомненно, основано на знании снисходительного отношения к преступной деятельности своего сына Валериана и сделано в целях более верного получения Валерианом означенной посылки. Предположение это подтверждается также взятым при обыске письмом, обращенным к Валериану, и помещенным в конверте с адресом отца без всякого указания о передаче его сыну, и, несомненно, долженствующим попасть в руки подполковника Куйбышева».

Вот тогда-то Валериана снова упрятали в тюрьму почти на полгода.

Потом внезапно выпустили: иди на все четыре стороны! Даже не помешали поступить в университет. Он-то догадывался: там, в жандармских апартаментах, идет незримая, но деятельная работа. А как же иначе? В поле зрения попала не какая-то мелкая рыбешка, а воинский начальник Каинска, подполковник, участник недавней войны, по-видимому зараженный духом протеста. В Петербург летели депеши: «Надлежит отметить, что все члены семьи воинского начальника Куйбышева, переведенного в ту же должность в Тюмень, по своему поведению и сношению со скомпрометированными в политическом отношении лицами считались, в большей или меньшей степени, и ранее неблагонадежными».

А может быть, подполковник Куйбышев и есть главное лицо?.. Фантазия у жандармов все распалялась и распалялась, и в Тюмени они не оставили отца в покое, почти в открытую шпионили за ним, устраивали налеты на квартиру. В конце концов подполковнику Куйбышеву дали отставку.

Он умер, не перенеся унизительных допросов, скрытых и открытых угроз. От него так ничего и не удалось добиться. Отец держался с холодным достоинством. Не оправдывался, считая это для себя унизительным.

Он мягко ставил жандармского офицера на место, когда тот переходил границы такта:

— А вы уверены, что ваши дети не читают запрещенную литературу? Как вы думаете, почему императрица Екатерина Вторая переписывалась с Вольтером?

— Это к делу не относится, господин подполковник. Государям все позволено. Они выше критики.

— Я не убежден в этом. Цицерон в подобных случаях говорил...

Он конечно же дразнил этого рьяного служаку, забавлялся, знал, что уже стоит по ту сторону жизни, и всячески старался отвлечь внимание жандармов от своих детей на себя.

— Да, это я привил им любовь к свободомыслию. Я учил их быть честными, помогать народу в его бедах. Разве это возбраняется? Вредная литература? А что такое в нынешние времена вредная литература? Даже сочинения графа Толстого объявлены вредными. Не говоря уж о Максиме Горьком. И Некрасова считали вредным. И Чернышевского, и Писарева, и Добролюбова, и Белинского. Даже великого Пушкина. А они ведь и есть гордость мыслящей России. Вы говорите, что в тех синеньких брошюрках есть призывы к низвержению существующего строя? Возможно. Не читал. Потерял зрение за царя, за отечество. Но вы ведь читаете эти брошюрки социал-демократов, господин полковник, и не стали от этого социал-демократом. По долгу службы? Ну знаете, у каждого своя служба. Я, признаться, до сих пор не пойму: в чем конкретно обвиняется мой сын Валериан?

Тут уж жандарм совсем потерял выдержку.

— Вы должны понять меня, господин подполковник, — резко сказал он. — Я вызвал вас не на допрос. Если уж строго придерживаться правил, я вообще не имею права вызывать вас. Я пригласил вас для доверительной беседы, чтобы помочь вам и вашему блудному сыну, вашей семье добрым советом. Я старше вас по возрасту, и это дает мне некоторое право для такой доверительной беседы, Так вот, я зачитаю вам список, где перечислены все прегрешения вашего сына Валериана, а точнее, его преступления. Мы с вами дворяне и должны понять друг друга. Осенью 1905 года ваш сын по заданию Петербургской организации социал-демократов участвовал в доставке оружия для отрядов бунтовщиков. В Кузнецке он печатал листовки и организовал нелегальный кружок. В Омске он орудовал под фамилией Касаткина и значился членом так называемого Омского комитета РСДРП. Он вел усиленную пропаганду среди железнодорожников за свержение существующего строя, а также за остановку воинских эшелонов, идущих из Читы для подавления революции в Москве и Петербурге. Ему и его единомышленникам удалось это сделать. Он вел пропаганду среди солдат вашего гарнизона, господин подполковник, разбрасывал листовки. Он организовал демонстрацию протеста в Петропавловске, когда через этот город шел эшелон с политическими заключенными. Он...

— Достаточно, — остановил его Владимир Яковлевич. — Возможно, все это и соответствует действительности, но у вас, господин полковник, нет твердых доказательств. Можно подумать, что в революции в России повинен мой сын, а не те, кто вызвал ее всякого рода бессмысленными жестокостями и надругательствами над человеческими законами. А доказательств все-таки нет. Поэтому и обвинение предъявить вы ему не можете, а хватаете его по всякому поводу и без повода.

— А его побег в Петербург?

Владимир Яковлевич презрительно скривил губы:

— И это вы называете побегом? От кого он бежал? Его выслали под гласный надзор полиции в Каинск без всяких на то оснований. Суд его оправдал. Понимаете?

— Он издавал в Петропавловске газету «Степная жизнь» вредного направления.

— Все это голословные утверждения. Ни одного факта! Вы мордуете молодого человека безо всяких на то оснований, и я, как отец, протестую! Это бесчестная игра.

Жандарм побледнел.

— Я благодарю вас за визит, господин подполковник, — сказал он ледяным тоном, — и постараюсь вас больше не тревожить. Ну а что касается доказательств, улик против вашего сына, то, поверьте моему опыту, рано или поздно мы их найдем!

Улик они так и не нашли. Но после смерти Владимира Яковлевича полковник Романов сразу же занялся его сыном Валерианом.

Валериана схватили, избили до полусмерти, бросили в одиночную камеру все той же томской тюрьмы. Но перед судом он пролежал в тюремной больнице, так как усердные полицейские сломали ему несколько ребер. Арестовали его в феврале, а суд состоялся только в конце апреля.

Началось судебное заседание. Здесь все разыгрывалось словно по учебнику Тальберга. В томском суде гордились педантичным исполнением законов, прославляли французский метод, много говорили о вредности суда инквизиционного. И ради справедливости следует сказать: здесь недолюбливали жандармов. Все это знал Валериан.

Когда ему дали слово, он сразу же перешел в наступление на жандармов.

Где показания свидетелей? Где показания экспертов? Вещественные и письменные доказательства? С этим, господа судьи, еще нужно разобраться. Как известно, вещественные доказательства состоят из внешних предметов, которые связаны с преступлениями тем, что служили объектами или были орудиями преступления, явились продуктами преступной деятельности. Но продуктом какой преступной деятельности явилась посылка, адресованная и отправленная неизвестно кем на имя подполковника Куйбышева? Он, Валериан Куйбышев, не видел посылку, так как находился в это время в Томске, и не знает, что было написано «на обратной стороне». Это лучше знать господину ротмистру Косову, который берет на себя смелость вскрывать посылки на имя офицеров выше его по званию и должности. Он, Валериан Куйбышев, никогда не интересовался, какие посылки приходят на имя его отца или матери.

В зале послышался смешок. Судья одобрительно кивнул головой. Куйбышев разговаривал с судом профессиональным языком, проявлял выдержку, был хладнокровен. Ого, из этого двадцатидвухлетнего юноши может со временем получиться отличный прокурор! Сколько справедливого негодования в его взоре, в каждом его скупом жесте!

Куйбышев очень тонко, ненавязчиво подводил судей к мысли, что могла иметь место обыкновенная провокация со стороны недоброжелателей отца: ведь известно, с каким скрипом присваивали ему звание подполковника, и даже нашлись люди, писавшие в военное ведомство анонимные письма на отца, обвиняя его во всех грехах смертных. Ах да, письмо! Но, как замечает профессор Случаевский, письменные доказательства по природе своей не имеют самостоятельного значения и подходят больше к категории так называемых «других доказательств». Если кто-то кому-то что-то пишет, то это еще не основание для обвинения в преступных деяниях того, кому пишут...

Он с блеском выдержал этот экзамен. Три месяца занятий в университете не пропали даром. Суд тогда оправдал его.

Но полковник Романов не терял времени понапрасну, он отправился к губернатору, стал доказывать, какую опасность для самодержавия представляет этот бомбист Куйбышев.

Валериан, упоенный столь легкой победой, на какое-то время утерял бдительность. Он вернулся в университет победителем. Но приступить к занятиям ему так и не удалось. Поздно ночью дом, где они теперь квартировали всей семьей, окружил большой отряд полиции.

Валериана схватили, избили на глазах у матери и поволокли в тюрьму.

— Вы не имеете права! — сказал он приставу. — Суд оправдал меня.

Пристав ударил его ногой в живот.

— Вот оно, твое право, большевистская собака! Плевали мы на твой суд. На два года в Нарым не хочешь? Не хочешь. А тебя никто и не спрашивает: хочешь ты или не хочешь. Сам губернатор о тебе позаботился...


Ни оковы, ни стены, ни годы страданья

Не заставят позорной пощады просить...


Теперь он в Нарыме. Тут ему ни французский, ни английский методы не помогут.

Дом, в котором квартировал Валериан, стоял на самом краю Нарыма, вдали от канцелярии пристава. Обыкновенный двухэтажный бревенчатый дом. А вокруг — болота, на сотни верст только болота и тайга. Полгода Нарым отрезан оттаявшими болотами от всего остального мира.

Бежать отсюда лучше всего сейчас, когда земля скована морозом. А что касается теплой одежды, то найдется и она: местные жители, которые как-то сразу приняли Валериана и полюбили его, помогут.

Один из мужичков, сосед, хитрющий дедок Пахом, не раз говорил ему вроде бы в шутку:

— Вот объясни, паря: почему ваш брат Сибири боится? То не про тебя — ты свой, сибиряк, Сибирь — твой дом родной. Сразу видно: не испугался нашей глухомани, не опустил белы ручки. Да и то: кто в каторжных местах сызмальства, тому сам черт не страшен. В протоке лед плавает, а ты — в воду нагишом. У меня аж глаз сводит, когда гляжу, как ты среди этих крыг плещешься. Вот и выходит, что Сибирью тебя не застращать. И сила в тебе большая: смотрел, как дрова колешь — от единого удара самое толстое полено раскалывается. Другие носы повесили, скукожились, а тебе хоть бы что! А мысля у меня такая: за каким дьяволом ты тут торчишь, молодость губишь?! Ежели идти вдоль бережка Оби да иногда заворачивать в селения, где тебя мои друзья накормят да напоят, то, глядишь, через недельку и в Томск притопаешь. А на кой ляд он тебе, тот самый Томск, где тебя каждая собака знает? Аль других городов нет? Велика Расея-матушка.

Валериан лишь ухмылялся в ответ:

— А на кого я, дедусь, своих «декабристов» оставлю?

— Жили без тебя как-то и еще поживут, раз им нравится тут торчать.

«Декабристами» здесь называли тех, кого выслали за участие в Декабрьском восстании в Москве. Было их человек полтораста, а то и более. Декабристы... Как узнал Валериан, именно в Нарым был сослан кое-кто из тех самых декабристов, выступивших в 1825 году на Сенатской площади... Те самые декабристы... И его, Куйбышева, крестьяне называют здесь «декабристом», хотя он и не причастен к декабрьскому выступлению. Он не знал, что его мать, Юлия Николаевна, томясь страхами за сына, записала в дневнике: «Воля избрал себе жизнь мученика. Его судьба напоминает мне судьбу декабристов. Так страшно сознавать, что он погибнет, не добившись того, к чему стремится»...

Но мать смутно представляла, к чему стремится ее Воля.

Подполковнику отдельного корпуса жандармов Лукину, который вел так называемое формальное дознание «по обвинению Валериана Куйбышева в преступлении, предусмотренном 1 ч. 102 ст. Угол. Улож.», казалось, что он очень ясно понимает смысл занятий этого Куйбышева: большевистский агитатор — вот он кто! Куда бы ни забросила его судьба, он всюду выискивает недовольных, подбивает их к бунту. Самый горючий материал — рабочие, мастеровые. Среди них он слывет за своего: Касаткин, Кукушкин и еще, как там они его называют?! Подпольные типографии, речи, возбуждающие к ниспровержению существующего строя, к неповиновению закону, дерзостное неуважение верховной власти, участие в социал-демократическом преступном сообществе, пропаганда вредных идей в войсках — во всех названных преступных деяниях Куйбышев замешан. Лукин располагал, казалось бы, неопровержимыми уликами. Но всякий раз Куйбышеву удается ловко от всего откреститься, и голыми руками его не возьмешь.

Все это бесило подполковника Лукина и томского губернатора Грана, которых этот юнец не раз одурачивал, вводя суд в заблуждение своими искусными речами.

Лукин считал себя неудачником. Виной всему, конечно, был его малый рост. В жандармах ценится представительность. А Лукин — щупленький, низкорослый. Для солидности отрастил большие рогообразные усы, надел пенсне, но все это не придает ему солидности, скорее делает похожим на какое-то насекомое. Усы можно было бы сбрить, но к ним уже привыкли. Даже высокое начальство помнит его главным образом по усам.

В общем-то, он был человеком неглупым и проницательным. Но ему просто не везло. Почти до пятидесяти лет оставался подполковником, и повышения в звании не предвиделось. Вот если бы затеять дело, которое привлечет внимание в верхах! Чтоб сам государь и его министры ахнули!..

Совсем недавно Лукину казалось, будто подвернулось именно то, что нужно: семья скрытого мятежника подполковника Куйбышева! Вся семья замешана...

Младшего Куйбышева, Валериана, конечно же, можно подвести под петлю... Но подполковник Куйбышев скоропостижно скончался, а его отпрыск Валериан оказался крепким орешком.

И все-таки подполковник Лукин поклялся вздернуть на виселице этого молодчика. И теперь, без всяких на то законных оснований, так сказать в административном порядке, выслав Куйбышева-младшего в гиблый Нарым, Лукин стал ждать, как будут развиваться события дальше. Конечно же, Куйбышев не станет сидеть сложа руки: он или затеет массовый побег, или же займется преступной деятельностью среди ссыльных — и тогда ему от каторжной тюрьмы не уйти. И это будет первая ступенька по дороге к виселице... Дворянин, отрекшийся от своего клана, изменивший ему. Тут можно все обставить красиво, чтоб впечатляло и вызывало возмущение высокопоставленных особ.

Лукин ждал побега. То и дело запрашивал нарымскую полицию, на месте ли Куйбышев. Он был на месте, купался до холодов в протоке, по всей видимости закаляя организм перед зимним побегом. Усилить наблюдение, сообщать о каждом его шаге, никаких мер не принимать... Убежит, обязательно убежит, не вынесет тоски, этого бича ссылки. Недавно из туруханской ссылки пришло известие: политический ссыльный от тоски и одиночества облил керосином стены своей избы, поджег ее, а сам застрелился из ружья и сгорел. Нужно было бы упрятать Куйбышева в туруханские места. Впрочем, это никогда не поздно. И кандалы на него надеть никогда не поздно. Как это они поют?


Динь-бом, динь-бом —

Слышен звон кандальный.

Диньбом, динь-бом —

Путь сибирский дальний...


Ничего, голубчик! Мы дадим тебе возможность бежать. И устроим на тебя облаву. Или пристрелим, или закуем в кандалы. Динь-бом, динь-бом...

Совсем недавно Валериан говорил ссыльным товарищам Косареву, Иванову, Васильеву, Жилину, Сычеву и другим:

— Все! Болота застыли. С палкой промерял. Нужно готовиться к побегу. Теплую одежду раздобуду. Запасайтесь сухарями.

Он был моложе всех, кроме Косарева, но к его голосу прислушивались. Он здешний, знает места, в Томске — связи, сможет укрыть, снабдить документами и всем необходимым.

Да, бежать надо, бежать...

Но вчера он неожиданно заявил Владимиру Косареву:

— Побег откладывается на неопределенное время.

Косарев изумился:

— Ты что, в себе? Ружья достали, продуктов воз заготовили. А без тебя мы куда? Вон Свердлов бежал, так его сцапали — и в Максимкин Яр. А оттуда ходу нет. Считай, похоронен заживо.

— Вызволять надо. Ну да ладно, об этом потом. А завтра приходите все ко мне. И чтоб Чугурин с Присягиным обязательно были. Большой разговор есть. Важный.

Теперь он сидел на лавке у окна и ждал.

Удастся ли убедить их?.. Конечно, Чугурин и Присягин — люди очень авторитетные среди ссыльных. Скажут слово — и остальные безоговорочно пойдут за ними. Они видели Владимира Ильича. И не только видели: Ленин изо дня в день учил их партийной работе, читал им лекции по марксизму там, в Париже, в Лонжюмо. Четыре месяца общения с Ильичем...

Оба энергичные, решительные, даже властные. Особенно Чугурин. Сам Ленин поручил им важнейшее дело. Задание выполнили: благодаря стараниям и усилиям их и других большевиков была создана Российская организационная комиссия, которая уже занимается подготовкой К созыву новой Всероссийской партийной конференции. Чугурину и Присягину не повезло — их выдал провокатор. Этот провокатор, как считает Чугурин, обосновался в Париже, доносит обо всем в Петербург, следит за каждым шагом Ильича. Возможно, даже сама жизнь вождя каждую минуту находится в опасности. Эта мысль была невыносима, и Чугурин, едва очутившись в Нарыме, стал рваться на свободу. Кто там, в Париже, предает всех? Надо предупредить Ильича... Года два назад была разоблачена некая Серебрякова, осведомительница провокаторов Зубатова и Медникова, состоявшая на службе полиции почти четверть века. Она выдала ряд социал-демократических организаций и три типографии. «Русское слово» даже опубликовало сенсационную статью «Женщина — провокатор». Азеф, Гартинг, Жученко... Провокаторы так и вертятся возле профессиональных революционеров.

На недавнем совещании ссыльных большевиков, которое проходило на квартире у Валериана, Чугурин сказал:

— Я догадываюсь, кто нас предает. Так сказать, опосредованно: людишки Троцкого! Они способны на всякую подлость. Когда мы затеваем конспиративное дело, они, разнюхав о нем, начинают вопить на весь мир: мы не согласны! Хотя их согласия никто и не спрашивает. Просто они публично выдают нас шпикам и провокаторам: дескать, обращаем ваше внимание, примите меры! Ильич направил нас в Россию готовить местные организации к созыву конференции, помочь им выбрать делегатов, создать новые парторганизации, восстановить разгромленные. А Троцкий тут как тут: созвал свой Венский клуб — и вслед за нами послал роту своих агентов, которые расползлись по всем городам. Они и в Киеве, и в Ростове-на-Дону, и в Баку, и в Москве, и в Петербурге, и на Урале — и всюду стараются сорвать работу нашей организационной комиссии, обливают нас помоями, клевещут на Ленина, натравливают на нас рабочих. Мол, для достижения цели все средства хороши. Это же отпетые бандиты!

Обстановку в рабочем движении Валериан знал.

Партию разъедали изнутри ее мелкобуржуазные попутчики, которые в годы реакции превратились в прямую агентуру буржуазии. Например, так называемые ликвидаторы считали, что революция в России закончилась, умерла и вряд ли когда-нибудь воскреснет. Нужда в нелегальной партии, о которой говорят ленинцы, отпала. Нелегальную партию следует ликвидировать. Пора, по примеру II Интернационала, от «первобытного демократизма» переходить к более высоким стадиям его: в России на данном этапе нужна легальная партия, открытая для всех. Необходимо учиться у партий II Интернационала, главной формой политической борьбы следует считать парламентскую деятельность. Идею диктатуры пролетариата следует похоронить, как вредную.

Тут уж меньшевистские лидеры, все эти Даны, Левицкие, Аксельроды, Мартовы, Потресовы и прочие, исходили пеной, доказывая, как приятно пролетариату выпрашивать подачки у буржуазии. Им хотелось слиться с международными ревизионистами, быть такими, как изысканно ренегатствующий Бернштейн, или же такими «социалистами», как Мильеран, согласившийся занять пост министра в реакционном буржуазном правительстве, или же такими ловкими фразерами, как лидер германской социал-демократии Карл Каутский. Классовая борьба должна быть респектабельной.

Ликвидаторы вели себя крайне агрессивно: от имени ЦК РСДРП они стали закрывать подпольные организации в Москве и Петербурге, объясняя рабочим, что-де старая нелегальная партия в России разгромлена как таковая, возрождать ее незачем, а следует создать новую легальную социал-демократическую партию по западноевропейскому образцу. А потом Мартов и его единомышленники потребовали распустить ЦК и заменить его «информационным бюро» без права вмешательства в работу местных партийных организаций.

Заговор против партии был налицо. Контрреволюция наступала в открытую, опутывая рабочий класс всякого рода демагогическими веревочками.

А в среде большевиков появились ультрареволюционеры: отзовисты. Мы, мол, за нелегальную партию. Но мы против того, чтобы использовать легальные организации: нужно отозвать большевиков из Думы, выйти из всех легальных учреждений и немедленно строить баррикады, призывая рабочий класс на битву с капиталистами и с царизмом, который-де переродился в буржуазную монархию. Ленин назвал этих ультрареволюционеров «меньшевиками наизнанку». Они создали свою антипартийную школу в Болонье, обманным путем пригласив сюда рабочих из России. «Тоже кадры готовят...» — усмехался Валериан.

А между ликвидаторами, отзовистами, ультиматистами, ревизионистами, богостроителями и богоискателями, скопом навалившимися на ленинцев и на партию, без устали шнырял Троцкий, Иудушка Троцкий, как назвал его Ильич. Он побивал все рекорды оперативности. Сегодня он в Вене, редактирует свою желтую газетенку, издаваемую на средства ликвидаторов и субсидии, получаемые от оппортунистического руководства Германской социал-демократической партии, от самого Каутского. И в этой газете он доказывает, что революция, которой руководили большевики, прошла неправильно; восстание организовывать нельзя; не следует вооружать рабочих, доставать револьверы, винтовки, создавать революционные отряды. «Как ни важно оружие, но не в оружии главная сила. Нет, не в оружии! Не способность массы убивать, а ее великая готовность умирать — вот что, с нашей точки зрения, обеспечивает в конечном счете победу народному восстанию». И вообще рабочий класс не способен быть вождем революции. Это все выдумки большевиков. Так что зря большевики переправляли оружие в Россию из Финляндии, Англии, Германии, Австрии, Бельгии, Швейцарии, призывали рабочих захватывать арсеналы и артиллерийские склады. Все это не нужно было, так как восстание — процесс стихийный и подготовить его невозможно. Россия уже стала буржуазной монархией, и потому никакой буржуазно-демократической революции в перспективе не предвидится. Революционные битвы в России в ближайшее время невозможны, и спор о революции потерял всякое значение. Аграрный вопрос в основном решен усилиями Столыпина, и рассчитывать на крестьянство в революции нельзя.

Завтра он в Болонье, заигрывает с рабочими антипартийной школы отзовистов, договаривается с Богдановым и другими лидерами отзовизма о совместной борьбе с большевиками, о проведении антиленинской конференции.

Было время, когда Троцкий, обманным путем пробравшись на II съезд РСДРП якобы от сибирской организации, вел себя на первых порах несколько неуверенно. Аксельрод тогда, чувствуя поражение своих сторонников, предлагал Ленину «сторговаться». Троцкий тоже был за то, чтобы если и не «сторговаться», то «поторговаться». Нет, он не отрицал те или иные положения Программы партии, но всевозможными, казалось бы безобидными, «поправками» стремился свести все на нет. Когда ему дали решительный отпор, он сразу же перешел в наступление.

Считая себя учеником и последователем Карла Каутского, Троцкий перенял у него манеру маскировать свой оппортунизм «левой» революционной фразой. И в этом он добивался многого.

Да, на II съезд он пришел уже со своей твердой программой, с предложениями организовать реформистскую партию. Не удалось.

Теперь, когда революция потерпела поражение, а РСДРП была разгромлена, Троцкий воспрянул духом. Ему казалось: наконец-то наступил момент для осуществления давней мечты. От былой неуверенности не осталось и следа.

— Великая будет драка — и Ленин в ней примет смерть! — пообещал он своим сторонникам.

То, что Троцкий — политический авантюрист, Валериан не сомневался с самого начала. Этот человек обманул сибиряков, выступая от имени Сибирского союза на съезде, а потом издал «Доклад сибирских делегатов», в котором всячески оклеветал Ленина, приписав ему «мелкобуржуазное якобинство», стремление установить в партии «единоличную диктатуру». Так сказать, с больной головы — на здоровую. Возмущенные сибиряки — партийцы — направили в «Искру» письмо, в котором развенчали Троцкого. А с Троцкого как с гуся вода.

Но откуда он взялся, этот политический проходимец? Собственно, Валериана мало интересовало происхождение Троцкого. Даже совсем не интересовало. Кажется, из мелкобуржуазной семьи — не так уж важно. Его взрастила мелкобуржуазная среда. Сперва он пытался примкнуть к народникам, даже писал для них статью против марксистов. Он выдвинул тезис о решающей роли в революции городской мелкой буржуазии: всякого рода лавочников, владельцев мелких мастерских и аптек, колбасников, булочников и тому подобных. Потом он то сливался с меньшевиками, то уходил от них, то снова возвращался к Мартову, Аксельроду и Дану.

Он был опасен, этот Троцкий. Очень опасен своей демагогией — вот что понимал Валериан. Может быть, потому, что Троцкий был гибче Мартова, Дана и Аксельрода, вместе взятых. Ему нельзя было отказать в некотором понимании психологии момента. Зная тягу рабочих к единству своего класса, своей партии, он ловко использует это: мол, все сообща обязаны добиваться справедливости, в партию должен входить весь пролетариат. А большевики во главе с Лениным хотят-де «заместить» собой рабочий класс, присвоить себе функции, которые могут осуществляться только пролетариатом в целом; они замыслили подменить партию чиновным аппаратом. Ленин и его сторонники неизбежно окажутся в состоянии политической изоляции, так как «все здание ленинизма несет в себе ядовитое начало собственного разложения». И т. д. и т. п. Ленинцев он ненавидит лютой ненавистью и щедро поливает их грязью, выступая то от имени Мартова и Аксельрода, то от имени бундовцев, среди которых он свой человек, то подбадривает отзовистов. Он не верит в победу революции, да она ему и не нужна. Чтобы обезоружить своих оппонентов, он придумал постулат: пока пролетариат не составит большинства населения России, на победу революции надеяться нельзя — ее задавят извне. У рабочих и крестьян нет общих интересов, это враждебные классы.

Предлагая свалить все партии и все фракции в одну кучу, он, конечно же, надеется таким образом растворить твердых ленинцев в огромной массе оппортунистов, мелкобуржуазных элементов, задавить формальным большинством, подчинить пролетарские элементы буржуазным.

Это иезуит новой формации, тонкий фальсификатор, делающий ставку на мелкобуржуазность, на политическую незрелость некоторых членов партии.

— Троцкий извращает большевизм, ибо Троцкий никогда не мог усвоить себе сколько-нибудь определенных взглядов на роль пролетариата в русской буржуазной революции, — так говорит Ильич, — сказал Чугурин, когда они на недавнем совещании обсуждали поведение меньшевиков-ликвидаторов. — Меньшевики и Троцкий, который по своим взглядам и есть самый настоящий меньшевик-ликвидатор, слепо копируют социал-демократические партии Второго Интернационала, и, думаю, переубеждать их, доказывать им, что они заблуждаются, бесполезно. Горбатого могила исправит. Меньшевики и не заблуждаются вовсе. Они преднамеренно вползли в рабочее движение, чтоб подчинить его себе, буржуазии и паразитировать на нем: это ведь легче и безопаснее, чем драться на баррикадах. Им нужна своя партия. Своя, а не наша. А мы отнимаем у них рабочих — вот они и бесятся. Ведь они считают себя умнее всех. Всячески стараются присвоить себе марксизм, и только себе, чтоб распоряжаться им по своему усмотрению. Они все — теоретики, эрудиты, умеют подтасовывать факты, туманить мозги — только раскрывай уши, мотай на ус. А мы — «серая масса». А если уж завязывается драка, они стоят и потирают ручки, ждут, когда обе стороны выдохнутся, чтоб продиктовать им свои условия, воспользоваться результатом. Деритесь, мол, ребята, а пышки все равно достанутся нам. Вот они и есть пенкосниматели, все эти ликвидаторы. Новая форма эксплуатации рабочего класса, околпачивание.

«Суровый мужик, — отметил тогда Валериан про себя, — логика железная. Вот тебе и современный пролетарий...»

Прояснить фигуру Троцкого до конца помог Валериану его старый знакомый Слонимцев.

Они встретились в тот день, когда в Нарым прибыла новая партия ссыльных. Им нужно было помочь разместиться по квартирам.

И вдруг к Валериану вразвалочку подходит Слонимцев, в приличном пальто, в шляпе, с тростью. Насмешливо щурит слегка близорукие глаза, на губах улыбка. Лицо выхоленное, вид самоуверенный, вроде бы не в ссылку приехал, а так, решил поглядеть, что тут происходит. У ног — большой чемодан черной кожи, обитый бронзовыми гвоздями.

Слонимцев откровенно обрадовался, увидев среди встречающих Валериана. Видно, путешествие на пароходе все-таки надоело ему, хотя и не утомило.

— Ба, ба, знакомые все лица. Куйбышев!.. Давно? А меня сцапали, сам не пойму за что. От беды бежал, да на другую напал. Вроде бы особой революционности за последнее время не проявлял. Убеждаюсь в глупости нашей жандармерии и полиции.

— Надобно жить, как набежит. А вы все в меньшевиках ходите?

Слонимцев замялся:

— Как вам сказать... Я член Венского клуба.

— Ага, понимаю. Троцкист! А я думал, что вы по-прежнему мартист и дантист — имею в виду господина Дана.

— А разве существует такое название для сторонников Троцкого? У Троцкого нет своей партии. Он стоит над фракциями и мечтает создать единую легальную партию, куда вошли бы все фракции и все направления марксистской мысли. Нужен марксистский центр, который будет выступать нейтрализатором между правым и левым крылом партии. Ведь наши разногласия можно легко уладить.

Валериан усмехнулся:

— «Сторговаться»?

— Вы не верите?

— Почему же? Значит, марксистский центр? Ну наподобие Второго Интернационала во главе с Каутским? А место Каутского у нас, в России, займет Троцкий? Так?

— Ну хотя бы. А почему бы и нет? Почему вы считаете, что Ленин может быть лидером партии, а Троцкий нет?

— Смотря какой партии. Во всяком случае, к партии пролетарской революции и диктатуры пролетариата Троцкий никакого отношения не имеет и не может иметь.

— Почему?

— Да хотя бы потому, что он не верит ни в пролетариат, ни в его революцию.

— Откуда вы взяли?

— Из высказываний самого Троцкого: я ведь кое-что почитываю и сопоставляю.

— А все же?

— Зачем повторять то, что вам и без меня известно. Он ведь метит в ведущие лидеры, и для него это на первом месте. Это цель. Остальное — средство.

— Да, Троцкий задумал себя как ведущего лидера рабочего движения в России, — согласился Слонимцев. — И он станет им — поверьте мне. Это нужно понять и оценить. Он — крупная фигура.

— Вот именно, «задумал», преднамеренно избрал политическую карьеру, убедившись на опыте Каутского и иже с ним, что неплохо заявить себя лидером, представительствовать от пролетариата России, говорить от его имени, шантажировать капиталистов угрозой революции, выторговывая для себя государственные посты: мол, я распоряжаюсь огромной силой, и если захочу, то напущу ее на вас. Кошелек или жизнь?! Ну, по примеру Каутского. Или того же Мильерана. Ведь можно в конце концов получить и министерский пост, например. Недурно, а? Надеть царскую ливрею...

— Не вижу в том ничего дурного. Сторонники Жореса оправдывают шаг Мильерана. Сторонники Бернштейна и Каутского — тоже. Не забывайте: Лассаль не гнушался встречаться с Бисмарком, а свои сочинения до конца жизни посылал железному канцлеру.

— Лассаль, говоря нынешним языком, использовал легальные средства борьбы. Требуя от Бисмарка всеобщего избирательного права, он тем самым разоблачал так называемый «социализм» Бисмарка, который всегда имел целью, по утверждению Меринга, морочить рабочих нищенскими подачками, для того чтобы они, подобно придворным лакеям, были покладистее и больше позволяли по отношению к себе. Вот такой же нищенский и лакейский «социализм» и у вашего Троцкого. Ведь все знают его отношение к рабочим, он называет их «незрелым пролетариатом», «серой массой», «ленивыми животными». Я, например, не могу представить себе, чтобы Ленин столь барски-пренебрежительно относился к труженикам. Ну а что касается Троцкого, то еще Гегель говорил: «Что́ человек делает, таков он и есть».

Слонимцев досадливо поморщился:

— Вы придаете значение пустячкам. Троцкий экспансивен, у него холерический характер. Но что касается бисмарковского «социализма», то лучше уж такой, чем никакого. Пролетариат еще не созрел до того, чтобы управлять самостоятельно. Ему нужно не учение, не марксизм, ему нужна религия, та самая социалистическая религия, над созданием которой трудятся Богданов и его единомышленники — большевики, кстати.

— Были. Теперь богоискатели и отзовисты.

— Не хочу спорить. Меня всегда забавляет ваша ортодоксальность, Куйбышев. А ведь, казалось бы, вы, как выходец из дворянского класса, должны были бы обладать определенной утонченностью. Вы сразу же разложили все по полкам: ликвидаторы, отзовисты, троцкисты, ревизионисты, богоискатели и так далее. Все мы ищем своего бога. Так было и так будет. Вы слишком мало придаете значения нравственной стороне дела. А ведь Троцкий прав, когда говорит, что социал-демократическая партия связана воедино не внешним принуждением, не партийной дисциплиной, а нравственной связью.

— Без уплаты членских взносов и выполнения устава?

— Не понял.

— И не поймете. Ну какая у нас с вами, Слонимцев, может быть нравственная связь? Объясните, за какие такие дела вы сюда угодили?.. То-то же, не хотите объяснять. А я скажу: Троцкий послал вас мешать нам, сделать все возможное, чтобы сорвать работу Российской организационной комиссии, а следовательно, и созыв Всероссийской конференции. А жандармы, не поняв, что вы хотите им помочь, сцапали вас по старому розыскному списку.

— Ну это уж слишком!

— Можете возмущаться сколько угодно. Партию от оппортунистов мы все равно очистим, если это звучит даже не очень утонченно. Идеалы господина Троцкого нам тоже известны: Дизраэли, Людовик Бонапарт, Бисмарк, Карл Каутский, а из российских — те самые господа, деток которых вы и Троцкий, если верить вашим рассказам, репетировали: миллионеры братья Поляковы, чайный король Высоцкий, банкир Каминка, барон Гинзбург — люди, начавшие с нуля и добившиеся всего.

— Вы очень проницательны, кадет, — усмехнулся Слонимцев. — Названные вами личности в самом деле мои идеалы. Ну а будущее все равно за нами, если даже вы созовете сто своих конференций и съездов. Будущее принадлежит не «серой массе», а нашей выдержке. Мы умеем ждать. Спасибо, вы развлекли меня. Вижу, скучать здесь не придется. Одного лишь не пойму: не все ли равно вам, какой она будет, партия, — легальной или нелегальной? Ну какое отношение к пролетариату имеете вы, потомственный дворянин? Вы попутчик революции — и только.

— А вы?

— А я даже не попутчик: она мне не нужна, революция. Мне нужна партия. Легальная, узаконенная, в которой я мог бы играть ту или иную роль, делать политическую карьеру, как вы справедливо заметили. Хотите пробиться в лидеры, к руководству — примыкайте к нам. У нас все: своя газета, свои средства, прочный союз с лидерами Второго Интернационала, сочувствие буржуазии. Мы вас поддержим, вознесем. Нам нужны люди с понятием. Ну как вы не можете уразуметь: революция в России — химера, РСДРП по своему происхождению является не партией рабочего класса, а партией мелкобуржуазной интеллигенции, рабочие не хотят признавать ее.

— Вы пытаетесь выдать желаемое за действительное. Ликвидаторов всех мастей рабочие в самом деле не хотят признавать. А за приглашение в лидеры реформистской партии спасибо. Но, к сожалению, не могу‑с.

— Почему?

— Негоже потомственному дворянину идти в лакеи к капиталистам. Разумнее служить народу, России.

— Напрасно. Подумайте все же.

Слонимцев, как и раньше, был предельно циничен: он просто-напросто пытался разозлить Куйбышева. Мол, вы, большевики, можете разоблачать нас сколько угодно, а мы и не отказываемся от себя. Это мы перед рабочими вынуждены ходить на голове, чтобы одурачить их. А перед вами не хотим: вы и так знаете нам цену. Да, да, вы совершенно правы: нет ни меньшевиков, ни троцкистов, ни центристов, ни Мартова, ни Троцкого, ни Каменева и Зиновьева, которые вползли в большевики, — есть одна группа, большая группа единомышленников, которые маскируются принадлежностью к той или иной фракции. И эта группа в главном вопросе едина: партия должна быть легальной, реформистской, должна служить буржуазии, обслуживать ее. Вы это прекрасно понимаете. Что из того? Мы для этого и появились: мешать вам, отвлекать рабочих от революции, защищать дивиденты капиталистов. И мы не желаем отчитываться перед вами в своих действиях: все равно мы никогда ни до чего не договоримся — у нас диаметрально противоположные цели. Мы прибегаем к коварству, ко лжи и клевете на вас. Это наши методы борьбы — только и всего. Нам нужно отвратить рабочих от вас и привлечь их на свою сторону. В таком деле все средства хороши, и мы не намерены играть с вами в благородство: вы наши заклятые враги, а с врагами не принято церемониться.

Ваши победы, ваши успехи — все это временно. Мы умеем ждать. Мы рано или поздно задавим вас ложью... Троцкий умеет лгать лучше неврастеничного Мартова и глупенького лавочника Аксельрода.

Ложь должна быть беззастенчивой, производить впечатление, походить на стройную систему взглядов, напоминать марксизм, апеллировать не к разуму, а к чувству.

Малообразованные легко попадаются на такую приманку. Выкрикивай сверхреволюционные лозунги, а когда, поверив тебе, пойдут за тобой — уводи в сторону, отвлекай, стреляй в спину...

Так понимал Валериан откровенность своего давнего оппонента.

Троцкист Слонимцев и большевики Чугурин и Присягин прибыли в одной партии ссыльных, и в этом крылась ирония судьбы, а может быть, своеобразная диалектика, когда заклятые враги вдруг оказываются на одной льдине, хоть и плыли они в разные стороны.

...Валериан прислушался. Кажется, идут! Тут им некого было опасаться, и они гурьбой ввалились в комнату.

— Рассаживайтесь кто где может, — пригласил Валериан. — Разговор будет длинный.

Когда они уселись, Куйбышев сказал:

— Что-то все хмурые, недобрые какие-то.

— Зачем звал-то? — спросил Присягин. — Если раздумал бежать, то нечего извиняться. Раздумал, — значит, раздумал, и незачем канитель разводить.

С него еще не сошел заграничный лоск. Коротко стриженные усы, ладно сшитый пиджак, даже галстук — все это как-то не вязалось с представлением о ссылке.

Чугурин сидел молчаливо, словно каменная глыба. Заграничного лоска не было: длинные, до подбородка, усы, на локте пиджака красовалась заплатка. Маленькие глаза смотрели спокойно, без всякого интереса. Имя Куйбышева пока для него ничего не говорило, и свой побег он не связывал с ним.

Косарев ерзал на лавке, испытывая, по всей видимости, некую неловкость: он успел привязаться к Валериану, а сейчас, как он понимал, начнется крутой разговор и конечно же Валериану придется выслушать много неприятных слов.

— Объясните, пожалуйста, — обратился Валериан к Чугурину, — какова цель предполагаемого побега?

Чугурин чуть улыбнулся сквозь усы.

— Вопрос, достойный репортера суворинской газеты «Новое время», — сказал он и отвернулся.

— Цель нашего не предполагаемого, а подготовленного побега — вернуться к активной партийной работе! — почти выкрикнул Присягин. — Да вы что, смеетесь над нами? Наши организации задыхаются от нехватки знающих людей, а мы тут что ж, должны отсиживаться? Конференция на носу...

Присягин прямо-таки задыхался от гнева.

— И все-таки прошу выслушать меня спокойно. Как я понял: сейчас главная задача — восстановление и создание новых организаций. А мы не сможем выполнить такое дело из-за нехватки руководителей. Их не хватает! Правильно я понял?

— Ну правильно, — нехотя отозвался Чугурин.

— Вы затем и вернулись в Россию. Чтобы руководить. А заодно и готовить руководителей, обучать их. Так?

— Так.

— Теперь объясните: из кого нужно готовить руководителей?

— Из передовых рабочих, разумеется.

— В Лонжюмо вас было всего восемнадцать слушателей школы, восемнадцать передовых рабочих. Много это или мало на всю необъятную Россию? Мало, конечно. Очень мало. Нужны школы революционеров. Согласны? Школы. Сотни слушателей из рабочих, чтоб вы их наставляли, обучали.

— Давай дальше. Очень уж размахнулся.

— Где их, этих рабочих, лучше всего обучать? — продолжал Валериан, словно не замечая иронии в словах Чугурина. — Там, где за каждым вашим шагом следит полиция, или там, где такой надзор практически отсутствует? А рядом с нами — полторы сотни рабочих, которые дрались на баррикадах Пресни; на них держалось Декабрьское восстание в Москве. Вправе ли мы оставить без внимания эту горючую массу? Оставим — ее подхватят ликвидаторы, центристы, то бишь троцкисты наподобие Слонимцева. Подхватят — это точно.

Повисло молчание. По-видимому, слова Валериана произвели на всех впечатление. Присягин даже потер лоб ладонью. Чугурин неожиданно рассмеялся:

— А ведь дело говорит Куйбышев! Да мы их здесь всех можем подготовить! Нельзя отдавать, нельзя. Я замечал, как Слонимцев заигрывает с рабочими. А ведь рано или поздно все они выйдут на свободу. Было бы большой ошибкой подарить такую массу бойцов ликвидаторам. Надо обучать! А потом каждую зиму группами будем отправлять во все организации. Скажем, по десять человек... Они пока неорганизованны, многие даже грамоте не обучены. Слонимцев быстро опутает их своими тенетами, это точно. Черт возьми, лучших условий для партийной школы трудно выдумать!

Было сразу видно: загорелся человек.

— Вы правы: эти рабочие неорганизованны и малограмотны, — подтвердил Валериан. — А разве мы с вами организованны?

Все насторожились.

— Почему же это мы неорганизованны? — спросил Косарев. — Мы — члены партии и подчиняемся всем решениям ЦК, уставу.

— А я себя чувствую Робинзоном Крузо, — сказал Куйбышев, — живу как этот милый человек, потерпевший кораблекрушение. Даже партийные взносы заплатить некому. А в остальном — отбываю срок, вот и все. Иногда устраиваю перебранку с троцкистом Слонимцевым, который здесь заменяет людоеда.

— Что ты предлагаешь? — строго спросил Чугурин, хотя уже догадывался, о чем скажет Куйбышев.

— Известно что. Вас послали создавать новые организации — вот и создавайте. А я помогу, чем могу. Объединим всех ссыльных большевиков, разбросанных по деревням, созовем краевую партийную конференцию, изберем бюро, будем принимать новых членов. Взносы — в общую кассу, станем закупать на них продовольствие, поддерживать ослабевших. Будет у нас своя партийная школа, клуб, библиотека, столовая, мясная лавка, хлебопекарня. Тогда легко сможем организовывать побеги. И Свердлова вызволим. И, конечно же, установим связи с Центральным Комитетом, с комитетами Петербурга и Москвы. Каждому найдется работа. Варя Яковлева вон на глазах у нас чахнет — спасать надо. Да как же это мы сами убежим, а ее оставим?! Разве партийные товарищи так поступают?..

Присягин даже крякнул от восхищения:

— Вот это да! После твоих слов, Куйбышев, о побеге даже говорить как-то неудобно. Была не была! Вскипело б железо, а молоток сыщется.

Они разошлись поздно, молча. Обычно пели песни: «Вечор ко мне, девице, соловейко прилетел» или же «Над полями да над чистыми». Но сегодня все были настолько захвачены планом Куйбышева, что петь не хотелось, каждый думал, прикидывал.

Валериан вышел их проводить. Дальше всех квартировал Павел Карлович Штернберг, высокий пожилой человек с длинной черной бородой и густыми усами. Он чем-то напоминал Валериану Шанцера — Марата. Как в Шанцер, носил очки, да и во всем его облике, как у того российского Марата, чувствовалась сдерживаемая порывистость. О нем Куйбышев знал от Косарева и других большевиков: профессор астрономии Московского университета, большевик. Во время Декабрьского восстания входил в Московское военно-техническое бюро. Это бюро устанавливало связи с боевыми дружинами в районах, организовывало мастерские по изготовлению бомб и снарядов, создало специальную школу для подготовки инструкторов.

Павел Карлович, тогда приват-доцент университета, с группой рабочих составлял подробный план Москвы: где расположены полицейские команды, склады оружия, какова система телефонной связи, высота стен, где проходные дворы — все это требовалось знать для успешного уличного боя. Разумеется, производить всю эту работу под бдительным полицейским надзором прямо-таки не представлялось возможным. Тогда Штернберг пошел на огромный риск: на профессорском совете он внес предложение заняться рельефной съемкой московских улиц. Хитрость удалась: предложение одобрили. И Павел Карлович приступил к делу и успешно справился с ним.

А когда революция была подавлена, он спрятал все материалы до лучших времен. Знал: пригодятся еще!

Они шли по пустынной улице Нарыма. За высокими дощатыми заборами повизгивали от холода собаки. И такая глухая бесприютность была вокруг, что сердце невольно сжималось от злых предчувствий.

— Школа — это хорошо, — сказал Штернберг. — Я, пожалуй, буду читать астрономию. Ну и топографию. Можно добавить геодезию.

— Астрономию? В партийной школе? У нас будет очень сжатая программа. Да и зачем профессиональному революционеру астрономия?

Штернберг нахмурил брови.

— Астрономия нужна каждому, — сказал он. — Чтобы оценить масштаб земных дел, на них иногда полезно взглянуть со звездной высоты. А как же вы намерены в таком случае выбивать боженьку из темных рабочих голов? Без астрономии его изгнать невозможно.

— И в самом деле! До боженьки мы должны добраться. Обязательно. Про него-то я совсем забыл.

— Мне кажется, вы не совсем четко представляете, какую ношу собираетесь взвалить на себя, — сказал Штернберг. — Партийная школа... Из всей массы рабочих мы вряд ли наберем десятка два таких, что будут понимать марксизм и суть партийной работы в наше сложное время. Ну хорошо, пусть два-три десятка. А остальные? С ними придется начинать с азов: русский язык, арифметика, история, география, литература...

Валериан даже приостановился.

— Да, над этим я как-то не задумывался. Где же выход?

— Выход простой: подготовительные курсы и сама школа.

— Пожалуй, так. Ничего другого не придумаешь.

— Ну это еще как сказать! Признайтесь: вы хорошо усвоили марксизм?

Валериан был несколько смущен таким прямым вопросом.

— Если хотите откровенно, то мне кажется, будто я в самом начале пути.

— Мы все в самом начале пути. Знаем, что центр мирового революционного движения перемещается к нам, в Россию, что наш пролетариат идет во главе революционного движения, что без жесточайшей борьбы с буржуазными попутчиками пролетариата, вносящими раскол в наши ряды, невозможно создать крепкую нелегальную партию. А вот когда наступит новый революционный взрыв, знаете?

— Трудно сказать.

— Трудно. Но, к счастью, во главе нашей партии стойт человек, наделенный необыкновенным даром политического предвидения: Ленин. Он рожден для революции, и я никогда не перестану изумляться ему. Гете в свое время говорил, что когда встречаются идеи с характером, то возникают явления, которые изумляют мир в течение тысячелетий. У Ленина каждая идея с «характером». Вы читали «Материализм и эмпириокритицизм»?

— Пытался. Но без специальной подготовки все-таки трудно. Философия, физика, время, пространство...

— Трудно, говорите? Это вам, интеллигенту, трудно? А ведь смысл этой великой книги мы должны донести до рабочих. Речь в конечном итоге в ней идет о борьбе партий в философии. Вон Троцкий вслед за Каутским отрицает партийность философии, считает ее частным делом каждого члена партии. А Ильич любит говорить: «Если бы геометрические аксиомы задевали интересы людей, то они, наверное, опровергались бы». Без философии и марксизма не было бы. Ведь давно известно: идеи могут быть обезврежены только идеями.

— Все понял, — сказал Валериан. — Вы подвели меня к превосходной мысли: будем учить и учиться сами. Марксизму, естествознанию.

— Да именно это я и имел в виду, — сказал Штернберг удовлетворенно и хмыкнул.

Вокруг было черно. Но они знали здесь каждый дом, каждый двор, шли, неторопливо переговариваясь, а над ними горело усыпанное звездами небо. Тоже темное и глубокое. Там трепетали неведомые миры, и забираться в те высоты, чтобы взглянуть оттуда на земные дела, было страшно.

Валериан подумал, что пока в самом деле знает еще очень мало.

— Руки не доходят до звезд, — сказал он и улыбнулся в темноте: смешно получилось.

— Чаще думайте о звездах, — отозвался Штернберг. — О звездах всегда нужно помнить. Они способствуют умственному развитию. А ведь каждый отдельный человек — должник общества за свое умственное развитие. Ну это вы знаете и без меня.

— Буду чаще думать о звездах. И на ваши лекции стану ходить. У меня всегда была тяга к звездам, но я ее как-то стеснялся. Лирическая тяга. У планет — спутники. А у революции — попутчики. А как определить себя?

Штернберг потер щеку, задубевшую от мороза, сказал подобревшим голосом:

— Спутник потому так и называется, что он сопутствует планете во веки веков. Ну а попутчик — явление временное, комета из газа и пыли. Хотите определить себя? Вы уже определили себя: вы профессиональный революционер. Попутчик идет с революцией до той поры, пока ему с ней по пути. Ну хочет загрести жар руками пролетариата. А вы себя, как я понял, от рабочего класса не отделяете — вы слиты с ним идейно. Пока такого слияния не произошло, человек остается попутчиком. А принадлежность по рождению ровным счетом ничего не значит. О Шанцере — Марате слыхали?

— Мы с ним в одной камере сидели.

— Вот как! — Штернберг явно заинтересовался. — А я ведь его очень хорошо знал.

— А где он сейчас?

Штернберг наклонил голову:

— Умер.

— Умер? Когда?

— В начале этого. года. В Москве, в тюремной больнице.

В такое известие не хотелось верить, и потрясенный Валериан некоторое время не понимал, что говорит ему Павел Карлович.

— Значит, умер...

— Это был незаурядный человек, — тихо произнес Штернберг. — Он имел большое влияние на другого удивительного человека, которого я тоже хорошо знал, так как он учился в Московском университете и слушал мои лекции: я имею в виду Николая Шмита, фабриканта, продолжателя династии известных миллионеров Морозовых.

— Того самого Шмита? Николая Павловича?

— Да. Он имел богатство, прекрасный дом, сестер, брата, мать; был молод, очень молод. Когда его замучили озверелые тюремщики, ему было всего двадцать три года, столько, сколько вам. Шмит отдал революции все: закупал оружие для рабочих дружин, передал через Горького в Московский комитет РСДРП двадцать тысяч рублей для закупки оружия за границей. Его мебельная фабрика сделалась бастионом восстания на Пресне. Все свое состояние после смерти он завещал партии большевиков. И чтоб ни копейки — меньшевикам. Царские палачи замучили, прирезали его. Он был большевиком. И у кого повернется язык назвать этого юношу, которым восхищался Ильич, попутчиком? Фабрикант-большевик. Парадокс? Нет конечно. Он ведь тоже ежемесячно платил партийные взносы — по пятьсот рублей — и активно участвовал в работе боевой организации Московского комитета. А рядом с ним были Шанцер и другие товарищи большевики, которых я не вправе даже сейчас называть. Шмит целиком перешел на сторону рабочих, целиком... Потому что не мог не перейти... Вот в чем суть. — Астроном был взволнован и умолк: ведь все это было так недавно. И здесь, в Нарыме, много людей, которые лично знали и Шмита, и Шанцера — Марата.

Их знала и Варя Яковлева, жена Павла Штернберга. Она квартирует в том же доме, что и Валериан, живет на втором этаже. Такая же ссыльная, как и они все здесь.

Но Штернберг — не ссыльный. Он приехал в Нарым якобы «по делам геодезии и триангуляции». А на самом деле — вызволить жену, устроить ей побег.

Все это знал Валериан. Павел Карлович с женой встречается тайно — даже хозяйка дома ни о чем не подозревает. Профессор астрономии Штернберг вне всяких подозрений у местной полиции и обывателей: немец, сын Орловского купца, человек с положением. Какое отношение может иметь он к этой курсистке Яковлевой, которая сослана за активное участие в декабрьских событиях в Москве? Ее должны были казнить.

В Москве осталась мама, Анна Ивановна, ждет не дождется Вари.

Недавно, когда к побегу уже все было готово, у Вари случился острейший приступ аппендицита. Побег пришлось отложить.

И никому-никому не приходит в голову, что профессор Штернберг, этот солидный, сорокапятилетний мужчина с такой внушительной бородой, — большевик.

— Идите, Павел Карлович, к Варваре Николаевне, — говорит Валериан. — Она ждет вас в моей комнате. А я еще пройдусь немного...

Профессор уходит. А Валериан бродит и бродит по застывшим улицам, смотрит на звезды. И думает о любви.

Любовь... У него много знакомых девушек, и он с ними деятельно переписывается. В их глазах он — герой, томящийся в тюрьмах, в ссылке. Они считают себя даже революционерками. Но для него они — просто милые девушки, грамотные, начитанные, любящие литературу, Некрасова и Гаршина, сочувствующие революции. Ведь, конечно, нужно обладать смелостью, чтобы переписываться с Куйбышевым...

К Валериану Куйбышеву любовь до сих пор так и не пришла. Где она, любовь, в каком облике явится? И пойдет ли его возлюбленная за ним на каторгу, в ссылку, в тюрьмы? Или же будет утешать узника красивыми письмами о литературе?..

А Варю надо спасти...


5


Очень многое в конечных выводах зависит от точки зрения на тот или иной факт. Жандармскому подполковнику Лукину и в голову не могло прийти, что Куйбышев займется созданием краевой партийной организации и даже станет готовить в специальной школе революционеров, руководителей для других организаций России. Это было настолько грандиозное дело, что, раскрыв его, Лукин, конечно, сразу получил бы повышение. Но он считал Куйбышева всего лишь большевистским агитатором и ждал от него или побега, или шумной демонстрации, где он конечно же будет в первом ряду и с красным знаменем. Пока же Лукин распорядился Куйбышеву особых препятствий не чинить, если даже тот будет в чем-то замечен, а сразу докладывать лично ему.

Поэтому пристав Овсянников относился к Валериану мягко, истолковав приказ по-своему: Лукин по непонятной причине не проявляет строгости к Куйбышеву. А впрочем, все понятно: ведь этот Куйбышев из тех... Ворон ворону глаз не выклюет.

А под носом у пристава Овсянникова вовсю развертывала свою работу краевая партийная организация. Действовала партийная школа, и в ней обучалось до тридцати рабочих. Тут регулярно читались лекции. Куйбышев взял на себя всеобщую историю, историю государства Российского, историю партии, географию, право.

Все это требовало от него самого беспрестанной подготовки, и он все время кипел в котле больших и малых забот.

Высоченные сугробы окутывали Нарым со всех сторон. По ночам выли собаки на луну. Волки подходили к домам.

У деда Пахома, того самого, что подбивал Валериана к побегу, он раздобыл малицу — меховую рубаху с капюшоном, взял ружье, вскинул на плечи тяжелейший рюкзак, набитый луком, картошкой, книгами.

— Да куда ж тебя несет нелегкая? — забеспокоился дедок. — Аль бежать надумал? В тридцатиградусный-то мороз? Душа к ребрам примерзает. Нападут волки — не отобьешься. Разорвут. Бердан твой не поможет.

— Не разорвут. Мне, дедусь, до Максимкина Яра добраться надо. И чтоб пристав не пронюхал.

Пахом ахнул:

— Да как же ты туда доберешься? На лыжах?

— Доберусь. На подводе.

— Невозможное то дело. Путь дальний, опасный.

— Знаю. Но надо. Прошу вас занять пристава и его полицейских, чтоб не хватились.

— Буду стараться. И других подговорю: мол, ушел на охоту. Снова ушел. Только что был. Опять ушел. Да по такому холоду они и носа не высовывают из своих полицейских хоромов.

— Во-во. Будем надеяться — не хватятся.

— Ну что ж, бог помочь.

Валериан надел широкие охотничьи лыжи. И пошел, напевая вполголоса песенку, которую недавно сочинил:


Гей, друзья! Вновь жизнь вскипает,

Слышны всплески здесь и там.

Буря, буря наступает,

С нею радость мчится к нам...

Наслажденье мыслью смелой

Понесем с собою в бой.

И удар рукой умелой

Мы направим в строй гнилой...


Валериану предстояло добраться до ближайшего селения, где его ждала подвода. Все было подготовлено для этой поездки. Они намеревались созвать партийную конференцию ссыльных всего края, и нужно было во что бы то ни стало побывать у Свердлова, поговорить с ним. Кроме того, товарищи беспокоились о нем: жив ли? Никаких вестей из Максимкина Яра не поступало. Да там из местных жителей никто и не бывал: шестьсот верст вверх по реке Кеть.

Ноябрь, а кажется, что вся природа погружена в зимнюю спячку. Но кое-где все же позванивали ручейки, не замерзавшие даже в самые лютые морозы. В общем-то дорога была опасная и тяжелая: очень часто тонкий стеклянный лед трещал под лыжами — и выступала черная вода. Это была болотистая равнина без конца и края, засыпанная рыхлым снегом.

Валериан с трудом переставлял ноги. Бледное солнце быстро садилось. Скоро стемнеет. Приходилось поторапливаться.

Он оставил за собой уже несколько верст и почувствовал, что выдыхается. В одном месте чуть не провалился в болотце, затянутое ледком. Но вот и деревня. Подвода ждет...

Катят сани по скованной льдом реке — и кажется, нет конца белому пути. Почти немыслимый путь от одного глухого селения к другому, где уже ждут Куйбышева. Вот она, сила организации...

А сани все убегают и убегают в белую пустоту. Нужно торопиться. Торопиться... Торопиться...


Гей, друзья!..


Но думал он неторопливо, мысли текли сами собой. Да, Штернберг прав: партийная школа оказалась нелегкой ношей — все пришлось начинать с азов. Вроде бы простое дело: пересказать рабочим русскую историю, которую Валериан учил в кадетском корпусе. Элементарный курс. Начало Русского государства. Крещение Руси. Смерть Ярослава Мудрого и начало раздробления Руси. Владимир Мономах. Основание Москвы... Родословная дома Рюрика, родословная дома Романовых. И ни слова о Разине, Болотникове, Пугачеве, декабристах. Кто-то из рабочих недовольно сказал:

— Ты все про царей да про царей. Про народ расскажи: как жили, как с царями да с опричниками воевали. А то в листовках — царские опричники, а кто они — толком не понимаем.

Так и сложился курс сам собой. Пришлось рассказать и про опричников, и про крестьянские восстания, и про восстание декабристов, и про то, как полтораста лет назад произошла тонкая подмена династии Романовых домом одного немецкого герцогства. Он помогал им обретать свою собственную историю, как бы участвовать в ней — и это оказалось хоть и сложным, но увлекательным занятием. Теперь он бил в одну точку, подводя их к тому, как возникли рабочие союзы, партия. Чтоб поняли закономерность и неизбежность всего происходящего.

Валериан уже сам для себя переосмысливал всю историю России, поняв вдруг, что в ней, в общем-то, ничего случайного не было и нет: все имеет глубокие корни, а корни — не только в экономической жизни народа, но и в его некой психологической основе. А психологическая основа вырабатывалась веками в борьбе народа с угнетателями всех мастей. Да, только в такой борьбе мог выковаться подобный характер, способный на великие жертвы и на великие подвиги во имя всего человечества.

Нет, Россия не загадка, если заглянуть в глубь ее истории. Просто она больше не в состоянии топтаться на месте, ее история с каждым годом все набирает и набирает скорость: так раскручивается постепенно, но неуклонно огромный маховик...

И если раньше для кадета Куйбышева красота истории государства Российского была в военных победах, то теперь он увидел ее в революционной неукротимости народа русского — и разгадал его будущее...

Он учил и учился сам, набрасываясь на ленинские работы и понимая их теперь глубже, так как они стали осмыслением некоего великого процесса, засверкали новыми гранями, и неумолимая логика Ленина снова покоряла его, вливая в душу бодрость и уверенность в необходимости всего того, чем заняты Куйбышев и его товарищи.

Жадная тяга к философии, к естествознанию заставляла его часами просиживать у Штернберга, и Павел Карлович широкими мазками рисовал ему мироздание, докапываясь до сути через «Материализм и эмпириокритицизм», делая экскурсы в классическую немецкую философию, с которой Валериан был знаком слабо.

Те философы словно бы умышленно пытались зашифровать простые мысли, сделать их величественно-непонятными. И только прикоснувшись к Марксу, Энгельсу, Ленину, он вдруг ощутил под ногами прочный фундамент. И еще он сделал открытие: те величавые Канты и Гегели избегали полемики, они изрекали, словно бы не замечая своих противников. Приставка «анти» появляется у Энгельса. Ленин — жесточайший и искуснейший полемист; в каждой своей работе, каждой своей строкой он нанизывает противников революционного марксизма, словно зловредных насекомых на булавку. Да, он полемичен каждой своей строкой и беспощаден к врагам: это разящий меч, ужас для отступников, ренегатов, оппортунистов. Ленинская ирония, его сарказм рождали в Куйбышеве стремление быть таким же твердокаменным, несокрушимым, так же свободно и виртуозно владеть словом, ставя его на службу революции.

И даже когда Ильич рассуждает о таких, казалось бы, отвлеченных вещах, как время, пространство, атомы и электроны, материя, он воздает по заслугам идеалистам, которые сразу же превращаются в свихнувшихся пустозвонов. «За гносеологической схоластикой эмпириокритицизма нельзя не видеть борьбы партий в философии...» — вот где гвоздь всего. Борьба партий. Нет, не отвлеченная полемика, а жесточайшая борьба, за которой стоят классы угнетателей и угнетенных. В сфере интеллектуальной эта борьба становится все более утонченной и изощренной до предела. Воюет, сражается каждый атом. Воюет за раскрепощение духа и за раскрепощение людей вообще.

Вот отсюда и родились слова его песни:


Наслажденье мыслью смелой

Понесем с собою в бой...


Он наслаждался, упивался, чувствовал себя причастным к величайшим тайнам природы.

...В сумерках подъехали к какому-то селению, вернее, к бревенчатым постройкам с покривившимися окнами. В окнах горел свет.

— Тут и есть, — сказал возница.

Валериан сильно постучал. Им открыли сразу, даже не полюбопытствовав, кто пришел в столь поздний час. В клубах пара вошли в избу. Встретил их сухощавый человек с сильно обмороженными щеками. Снял очки. Карие глаза смотрели спокойно, но во взгляде было веселое любопытство. Наконец он, не здороваясь, спросил без всяких предисловий:

— К кому примыкаете: к мекам или бекам?

Куйбышев сбросил малицу, потер озябшие руки.

— А к вам, Яков Михайлович, меки часто наведываются? Куйбышев я. Не признали? А это подарки от «декабристов». И ружьишко просили передать.

— Здравствуйте, дорогой Валериан. А за подарки спасибо.

Они обменялись крепким рукопожатием. Трудно было сказать, обрадовался ли Свердлов его приезду. Он вел себя ровно, приветливо. И только за чаем сказал, словно приходя в себя от некого шока:

— Я бесконечно рад вам. Это даже больше чем радость: все никак не могу поверить, что вы добрались сюда. Вот так по ночам терзают видения: приезжает товарищ, рассказывает о сыне, о жене. Все реально. Чересчур даже реально. А потом — пробуждение. Я, кажется, начинаю сходить с ума...

— Мы добеьмся вашего перевода в Нарым.

— Сомневаюсь. Это очень сложно. А если все-таки откажутся перевести?

— Мы взбунтуемся.

— Глупо.

— Ладно. Тогда попрошу, чтобы меня перевели сюда. Мне ведь все равно где: я сибиряк.

— Ну-ну. Не дури! — неожиданно сказал Свердлов, переходя на «ты». — Лучше расскажи, что у вас там в Нарыме, в мире?

— Привез последние газеты, какие удалось получить, последние работы Ильича, книги — они все ваши! Нам ведь присылают со всех концов России — наладили связь. Даже реакционные издатели присылают.

— Весьма щедро, — сказал Свердлов, извлекая книги из рюкзака. — Да вы совсем разорились!

— У нас теперь подпольная библиотека. Будем по возможности менять, пересылать.

— Спасибо. Хорошо придумано. А еще?

— Вы нам нужны, Яков Михайлович. Мы открыли партийную школу — готовим руководителей организаций.

— Вот это да!

— И парторганизацию создали. Свою, большевистскую. Пришел поставить вас на учет. Готовимся к краевой конференции, где будем выдвигать своих делегатов на Всероссийскую.

Свердлов поднялся с табуретки и взволнованно зашагал по избе.

— Укладывайтесь — устали с дороги, — сказал он. — А я не усну до утра.

— Я тоже не усну. Давайте бодрствовать вместе. Мой ямщик передохнет малость — и в обратный путь.

Оба рассмеялись.

Они так и не сомкнули глаз до утра.

Обратная дорога показалась Валериану намного короче. В целях конспирации возница высадил его в бору. А отсюда дорогу он знал хорошо. Но к своему дому подошел уже в сумерках.


Гей, друзья! Вновь жизнь вскипает...

Буря, буря наступает...


У порога с наслаждением освободился от лыж, удивился, завидев свет в окне своей комнаты.

— Кто-то забрел. Жилин, наверное.

Вошел в комнату и, щурясь от света, который показался ему слишком ярким, увидел пристава Овсянникова и двух полицейских.

— Чем обязан?.. — начал было он. Полицейские схватили его за руки.

— Вы арестованы! — сказал Овсянников.

— Но почему?

— Молчать! Он еще спрашивает почему! — рассвирепел Овсянников. — Партийная школа, тайная организация, коммуна, библиотека!.. Да за одно из этих преступлений надевают кандалы и отправляют на каторгу. Впрочем, в Томске подполковник Лукин вам все объяснит. Засыпались, голубчики. Всех схватили, а вы изволили задержаться. Я уж думал, не смылся ли... В каталажку шагом марш!

Грозный окрик не испугал Валериана, он, словно бы ничего не случилось, спокойно уселся на лавку, высвободив руки рывком.

— Дайте перевести дух с дальней дороги. Я ведь из самого Максимкина Яра! Замерз, проголодался. В ногах — зашпоры.

Это произвело сильное впечатление. Даже большее, чем ожидал Валериан. Овсянников беспомощно развел руками, опустился на табурет.

— Вы были у Свердлова?! — сдавленным голосом спросил он. — Вы лжете! Это невозможно!

— Был.

— А знаете ли вы, батенька, что за это вам полагается каторга?!

— Знаю.

— Это усугубляет вашу вину во сто крат.

— Конечно же усугубляет. Я на вашем месте приказал бы вот этим добрым людям надеть на меня кандалы немедленно.

— Это уж точно, прикажу. Да как вы отважились на подобное нарушение?

— Человек на грани, Петр Филимонович.

— На какой еще грани? — спросил пристав, даже не заметив фамильярного обращения.

— Вот удавится или избу подожжет, как тот, в Туруханске, а спрос с кого? Вы его туда определили.

— Он опасный государственный преступник.

— Все мы опасные. Но до самоубийства доводить нельзя. Вы поступили самочинно и должны немедленно вернуть Свердлова в Нарым. Нас, всех арестованных, наверное, отправят в Томск?

— Можете не сомневаться.

— И будут судить?

— Само собой.

— Вот на суде я и расскажу о вашем самоуправстве, жестокости. И постараюсь, чтобы все это попало в газеты.

— Испугался я вас!

— А я и не запугиваю. Тут дело гораздо сложнее, чем может показаться с первого взгляда. Вот вы утверждаете: ссыльные, то есть мы, создали коммуну, школу, партийное сообщество, тайную библиотеку. А соответствует ли все это действительности?

— Еще как!

— А я не уверен.

— Напрасно. Вещественные доказательства для суда кое-что значат.

— Согласен. Но советую оставить их при себе. Книги можете не возвращать — соберем новые, а другие улики прямо-таки ни к чему.

— Надо полагать.

— Если будут вещественные доказательства так называемой нашей преступной деятельности, то возникнет громкое дело. И, как я догадываюсь, раскрыли все это нарушение законности не вы, а кто-то другой, находящийся в Томске. Так?

— Ну хотя бы.

— И вот вы получаете распоряжение от господина Лукина или еще от кого там из полицейского или жандармского управления: обыскать, арестовать и так далее. После чего в управлении составляют бумагу примерно такого содержания: при попустительстве пристава Овсянникова и нижних чинов полиции, подведомственных ему, в Нарыме в течение стольких-то и стольких месяцев (а мы постараемся увеличить срок — скажем, с первого дня нашего пребывания здесь) существовала тайная партийная школа, тайная библиотека марксистской литературы, тайная организация ссыльных, коммуна и тому подобное. Вышеназванного пристава Овсянникова за полную бездеятельность и притупление бдительности сурово наказать и уволить!

Овсянников слушал внимательно, мрачнея все больше и больше. Он понимал, что, в самом деле, сейчас находится в руках ссыльных, что ему ставят ультиматум и что все произойдет именно так, как говорит этот молодой человек. Дело-то раскрыл не он, а получил приказание из Томска. Кто-то донес прямо туда.

— Вы еще не отправили вещественные доказательства? — спросил Куйбышев.

— Всегда успеется.

— Ну и слава богу. А теперь я к вашим услугам.

— Ладно, черт с вами, того, в очках, переведу сюда, — сказал пристав. — Взяли за горло. А за остальное не обессудьте: приказ из Томска всех вас арестовать и доставить в томскую тюрьму. А господин подполковник Лукин приказал особо заботиться о вас — чтоб не убежали.

— Премного благодарны, Петр Филимонович. Обещаю побега не совершать. Под честное слово. И других отговорю. Ну а вещественные доказательства‑с...

— Там видно будет, — угрюмо отозвался пристав. — А с виду ласковый, что девица... Вы, Куйбышев, опаснее всех. И меня убаюкали, а сами вытворяли черт знает что! Максимкин Яр!.. Да какому же здравому человеку придет в голову, что вы помчитесь туда в лютый холод?! — Чувствовалось, что, несмотря на всю свою злобу, он восхищен.

Арестовали девятнадцать человек. В числе потерпевших оказалась и Варя Яковлева. Тщательно подготовленный побег сорвался. Валериан понимал, какой это удар для Павла Карловича. Он не мог даже проститься с женой: к арестованным никого не пускали, а кроме того, Штернберг не имел права навлекать на себя подозрение полиции и жандармов. Он должен был, как и до этого, спокойно заниматься геодезией и триангуляцией. Ему следовало бы немедленно покинуть Нарым и, не задерживаясь в Томске, мчаться в Москву: ведь могли предать и его, задержать до выяснения обстоятельств.

Валериан близко к сердцу принял эту трагедию двух любящих сердец. И опять вопрос: кто предал? Откуда Лукин узнал обо всем?.. Как всегда, в предательство не верилось, но оно было налицо.

Пристав Овсянников натолкнулся на неожиданное препятствие: из Томска требовали немедленно доставить в томскую тюрьму арестованных, а жители Нарыма наотрез отказались дать подводы. Это был своеобразный бойкот. Овсянников бранился, угрожал, но ничего поделать не мог. Отправка затягивалась. Наконец удалось уговорить торговых людей, которые привозили в Нарым товары и возвращались в Томск. Овсянников старался избежать гласности, утаивал от всех день отправки, но жители откуда-то узнали обо всем. С утра они осаждали нарымскую тюрьму, а когда вывели к подводам арестованных, им стали совать в руки теплые вещи, еду — и полицейские ничего не могли поделать.

В толпе Валериан увидел деда Пахома и Штернберга.

— Говорил тебе, паря, сматываться надо, а ты не послушал! — кричал дед Пахом через головы стражников. Ему удалось пробиться к Валериану.

Повсюду галдели, ржали лошади, встревоженные гулом толпы. Валериан поманил Пахома и негромко сказал ему:

— Передай бородатому, вон тому профессору из Москвы, чтоб уезжал немедленно!

— Не сумлевайся, родимый! Скажу.

Подводы тронулись.

Еще в камере договорились отрицать все, даже если будут предъявлены вещественные доказательства.

— Черт Ваньку не обманет: Ванька сам про него молитву знает, — сказал Иван Жилин. — Будем держаться.

Как ни был расстроен Валериан всем случившимся, он, пока подводы мчались по замерзшей Оби, готовился к защите. Понимал: жандармы могут сделать и постараются сделать из всего громкий процесс — раскрыта краевая партийная организация большевиков, которая занималась подготовкой революционеров-профессионалов в специальной школе! И только благодаря бдительности...

Прежде всего следует выяснить, что известно жандармам. Он понимал, что вести дознание подполковник Лукин начнет не с него, а со слушателей школы, сперва займется рабочими и только потом, накопив факты, вызовет Куйбышева и припрет его неопровержимыми уликами к стенке.

Так и случилось. В томской тюрьме арестованных развели по разным камерам, строго следили, чтобы во время прогулки они не переговаривались. Два месяца Валериана не трогали.

И неожиданно вызвали к Лукину.

— Вас будут судить, — сказал подполковник. — На сей раз выйти сухим из воды не удастся. Вам разумнее всего рассказать все без утайки.

— С удовольствием, — отозвался Валериан. — Но я не знаю, в чем меня обвиняют. Нас схватили и, не объяснив ничего, отправили сюда. Во всяком случае, правила мы не нарушали.

Рогообразные усы подполковника зашевелились, он скептически улыбнулся:

— Ваши товарищи во всем признались: школа, библиотека, столовая, мясная лавка, булочная — это же коммуна! Почитайте это письмо, перехваченное нами...

Почерк Валериану был незнаком. Неизвестный, подписавшийся инициалами «Ф. Г.», сообщал, по всей видимости, своей невесте, проживающей в Томске, что у них в Нарыме, у него на квартире, открыта школа для рабочих. Здесь читают лекции по многим предметам. Некто В. К. очень увлекательно излагает историю и географию.

— Ну и что? — спросил Валериан, отодвигая письмо.

— Нам удалось установить фамилию человека, который писал письмо: это Голощекин! Хозяин того самого дома, где некто В. К. и другие большевики читали рабочим лекции.

— Голощекин на допросе подтвердил, что он является автором письма?

На какой-то момент подполковник замялся — это было лишь мгновение, — потом уверенно сказал:

— Разумеется. Мы сличили почерк. Вызвали ту самую девицу — курсистку. Она подтвердила...

Но Валериан уже не слушал: он ликовал. Да, письмо писал Голощекин — сомнений нет. Растяпа! Так глупо опростоволоситься... Из-за какой-то курсисточки. Растаял, размяк. Хвастун несчастный. Мы, мол, тут, в Нарыме, тоже делаем большое партийное дело. За курсисткой конечно же давно установили наблюдение, едва прознав, что она ведет переписку с Нарымом. Потом сделали налет, обыск — нашли письма.

Но Валериан хорошо знал Голощекина: этот умрет под пытками, но товарищей не выдаст. И Лукину, разумеется, показаний не дал. Лукин, что называется, берет Валериана на пушку.

Он негромко рассмеялся, и подполковник с удивлением взглянул на него:

— Вам весело?

— Все никак не пойму, кто скрывается под инициалами «В. К.»?

— Вы очень недогадливы: это Валериан Куйбышев.

— А я думал — великий князь Константин! Я могу сказать вам, господин подполковник, о чем я буду говорить на суде. Если, разумеется, вам это интересно.

— Никакие увертки вам не помогут: вы создали краевую партийную организацию большевиков! За одно это вам причитается каторга.

Это было уже посерьезнее. Неужели Голощекин?.. Нет, нет. Кто-то другой. Кто? Если подполковник заговорит о намеченной партконференции, значит, кто-то из членов организации, кто-то затесавшийся в ряды большевиков... Меньшевики о конференции ничего не знают. Об организации знают, о школе знают, а о конференции — нет. Если бы узнали, сделали бы все, чтобы сорвать ее.

Как всегда в подобных случаях, Валериан пошел на большой риск.

— Это чья-то злостная выдумка, — сказал он. — Краевая партийная организация! Подумать только. В такую организацию, как я понимаю, должны входить все большевики, разбросанные по селениям. Но это же немыслимое дело! Ведь они должны как-то общаться, обмениваться мнениями, устраивать собрания и прочее. Ваши осведомители что-то напутали.

— Не беспокойтесь: как происходит это общение, мы проследим и всех выведем на чистую воду.

Куйбышев облегченно вздохнул: в рядах нарымских ссыльных-большевиков провокатора нет. Предать могли только меньшевики-ликвидаторы. Тот же Слонимцев... Слонимцев! Он все время вертелся возле рабочих, посещавших школу, заигрывал с большевиками, по всей видимости пытаясь что-нибудь выудить у них.

Теперь Валериан почти не сомневался, что прямое предательство — дело рук Слонимцева. Он, разумеется, похитрее многих: в агенты к жандармам не полезет. Он агент Троцкого. Но почему бы не напакостить идейным противникам, направив в жандармское управление анонимочку? Можно даже перечислить большевистскую головку по фамилиям и таким образом, руками жандармов, расчистить себе поле деятельности.

— Можете заковать меня в кандалы, — сказал Куйбышев подполковнику, — но я ничем не могу быть полезен вам. Нас кто-то преднамеренно оклеветал. Если этот кто-то выступит на суде с обвинениями, предъявит улики — тогда другое дело. Но я не представляю, как могут существовать тайные организации, тайные сборища, когда все мы, ссыльные, люто ненавидим пристава Овсянникова и его людей за то, что они шагу нам не дают ступить. Мы будем жаловаться на него. Мы ссыльные, а не каторжные... — И Валериан стал возводить хулу на пристава, обвиняя его во всех грехах смертных.

Лукин, по всей видимости, понял, что толку от Куйбышева не добьешься, и резко крикнул:

— Уведите!

Его вызывали почти каждый день. И с тем же результатом.

Он понял: у Лукина нет веских улик. Овсянников не сообщил в Томск ни о длительной поездке Куйбышева в Максимкив Яр — что одно могло бы обеспечить Валериану каторгу, — ни о том, что жители Нарыма отказывались дать подводы, выражая тем самым протест полиции и жандармерии. Изъятые у Валериана девятнадцать экземпляров нелегальных книг и брошюр не решали исхода дела: брошюры держали все, а Свердлов даже в Максимкином Яру не расставался с «Капиталом». Гораздо сложнее обстояло дело с Владимиром Косаревым: у него при обыске нашли списки организации и рукописи рефератов с пометкой, кто их читал. Все это Овсянников переслал в томское жандармское управление на имя полковника Романова.

Эти документы фигурировали на суде. Так как в списках числилась и его фамилия, Куйбышев вынужден был признаться:

— Я в самом деле занимал рабочих рассказами по географии и истории нашего государства. Родословная дома Рюрика, родословная дома Романовых. Я ведь не оставляю мечты вернуться в университет и, чтобы не забыть материал, иногда пересказываю его товарищам. Разве в этом есть что-нибудь предосудительное — перечитывать вслух старые конспекты и пересказывать их? Или запрещено готовиться в университет?

Судья не нашелся, что ответить.

— А тайная библиотека?

— Я не понимаю, о чем идет речь. Где она, эта библиотека? Я не вижу на судейском столе книг. Но даже если бы они были, то почему следует считать подобную библиотеку тайной? Нам в Нарым высылает книги господин Суворин и другие издатели, в благонадежности которых никто не сомневается. Все это делается на виду у полиции, запретов не было. Никто никаких тайн из чтения газет и журналов не делал. Конечно, лучше всего было бы запретить ссыльным читать. Что бы то ни было. Даже библию. Тогда и библия стала бы запретной книгой.

По залу прокатился дружный смех.

— Почему некоторые господа очень часто путают ссылку с каторгой? — спросил Валериан, обращаясь к залу. — Как известно, господа судьи, вы в прошлый раз оправдали меня. Но, несмотря на полную мою невиновность, меня сослали в Нарым. За что? И обращаются словно с каторжником. Свердлова никто не приговаривал к смерти, а он тяжело болен, медицинская помощь отсутствует. И если он умрет, кто будет нести ответственность за его гибель? Теперь господин Лукин снова грозит мне каторгой на основании того, что кто-то что-то кому-то написал. Список людей, пользующихся кредитом в мясной лавке, булочной и столовой, найденные у Владимира Косарева, здесь выдаются за списки партийной организации, за списки некой масонской ложи — и все без доказательств, сплошная подтасовка с целью оклеветать ни в чем не повинных людей. Подобного рода беззакониями вы сами, господа жандармы, плодите революционеров, порождаете тягу к запретной литературе. Садизм и законность не совместимы.

Что же касается формальной стороны дела, то я не могу принять обвинений, так как отсутствуют серьезные доказательства, бесспорные факты. Основываясь на вышесказанном, я мог бы, господа судьи, требовать вернуть меня из нарымской ссылки, куда я попал по произволу жандармских чинов, но я не прошу даже этого, Я готов вернуться в Нарым, если будет проявлено снисхождение к моим товарищам, которые не могут за одно и то же быть наказаны дважды...

Как и в прошлый раз, защитительная речь Куйбышева произвела на суд большое впечатление. Да, факт произвола над молодым человеком из благородной семьи налицо.

Что же касается всякого рода анонимок, то на суде фигурировать они не могут, так как при существующих разногласиях среди социал-демократов могут быть актом мести.

Зная законы, Куйбышев потребовал копии всех протоколов и постановлений предварительного следствия и обжаловал следственные действия подполковника Лукина. Объявление свидетелей-неочевидцев не составляет достаточного повода к начатию следствия. Где прямые свидетели? Они отсутствуют.

И на этот раз подполковник Лукин потерпел поражение. Всех обвиняемых вернули в Нарым, где им устроили шумную встречу. И среди встречающих был Яков Свердлов.

В первый же день, отпущенные из каталажной тюрьмы, они все собрались на квартире у Куйбышева.

— Делегатов на Всероссийскую конференцию мы послать уже не успеем, — сказал Валериан, — но краевую все же проведем.

Библиотека, столовая, мясная лавка, клуб, где размещался их театр, — все было разгромлено людьми Овсянникова. Валериан даже поблагодарил его за это:

— Спасибо, Петр Филимонович, ни одного вещественного доказательства для суда не оставили — все смели, растащили.

— С вами сам на каторгу угодишь, — ворчал пристав. — И чтоб больше ни‑ни. Замечу — пеняйте на себя.

— За кого вы нас принимаете, Петр Филимонович? Мы ведь с вами теперь вроде бы в сговоре. Небось слышали, как я клял вас на суде: набивал цену в глазах начальства.

— Мог бы и полегче — совсем в изверги записал. Очкастого вашего перевел.

— Видал. Благодарим‑с. Революция вас не забудет.

— До революции еще насидишься, мил человек. Не бранись с тюрьмой да с приказной избой.

Штернберга в Нарыме не было: по всей видимости, вернулся в Москву, как и советовал Валериан. Но оставалась его жена, и Куйбышев считал, что ей нужно бежать немедленно.

Партийную школу и библиотеку они восстановили. В школе читал лекции по истории партии Свердлов. Куйбышев — общую историю и обучал слушателей фехтованию. Еще в кадетском корпусе он увлекался фехтованием, и теперь это пригодилось. Революционер должен уметь защищаться, обязан владеть оружием, иметь представление об уличном бое. Фехтовали на палках. Этим делом можно было заниматься даже на глазах у полицейских, устраивая нечто вроде потехи, игры. Двое рабочих затевали шутливую дуэль, а полицейские всячески их подстрекали, так как развлечений в Нарыме мало, а полицейский, он тоже подвержен скуке.

Занятия по партийным документам, по истории партии обычно проводили во время массовых выездов на охоту.

Особенно легко стало работать, когда на Нарым навалилась эпидемия инфлюэнцы. Имелись даже смертные случаи. Обыватель наглухо закрылся, отгородился от остального мира. Полицейские тоже не хотели рисковать по-пустому, и в дома, где квартировали ссыльные, заходили неохотно.

Бесновался вьюжный февраль, свирепствовала эпидемия. Валериан считал, что лучшего момента для побега Яковлевой может не представиться в ближайшее время.

Куйбышев, Иван Жилин и Косарев поднялись в комнату Яковлевой.

— Мы разработали план, Варвара Николаевна, — сказал Куйбышев. — Он немного авантюрный, но выбирать не из чего. Вы готовы к побегу?

— Я всегда готова.

Вскоре распространился слух: ссыльная Варвара Яковлева подхватила инфлюэнцу, у девушки высокая температура, и даже хозяйка боится заходить к ней в комнату. Теперь стражники справлялись о Варваре Яковлевой у хозяйки Пушкаревой, которая подробно сообщала о ходе болезни: «Как бы не умерла, бедняжка...» Стражник пулей вылетал из дома и в следующий раз старался обходить его стороной.

Ночью Куйбышев, Жилин и Косарев укутали Яковлеву в тулуп, вывели на улицу. Здесь дымила пурга. В трех шагах ничего нельзя было разглядеть. Тихо подкатили сани. В них усадили Варю. А потом сани исчезли в белой мгле.

Все так просто.

Но это было не так-то просто: полицейские могли хватиться ссыльной в любой момент.

— Вот что, Иван, — сказал Куйбышев Жилину, — кого ты играл, когда мы ставили «На дне»? Ах да, вспомнил: у тебя была женская роль. Не ошибаюсь?

— Нет, не ошибаешься. Я играл Квашню, торговку пельменями под сорок лет.

— Да, да. Как это у тебя здорово получилось: «Ах жители вы мои милые! На дворе-то, на дворе-то! Холод, слякоть... Бутошник мой здесь? Бутарь!» Ты подлинный артист, Щепкин!

— А я и есть артист. Актер-профессионал.

— Разве? Я это как-то сразу понял.

— Куда клонишь-то, говори?

— Придется тебя в больницу отправить.

— Зачем? Я ж здоров как бык. Кто меня возьмет?

— Мы отправим тебя вместо Яковлевой. Вроде бы в больницу. Прокатишься вокруг Канска — и домой. Ведь даже хозяйка не знает, что Варя бежала.

— А из тебя, Валериан, неплохой режиссер получился бы! Ловко придумано! Как говорил чеховский Дядин: «Сюжет, достойный кисти Айвазовского». Пошли!

Наутро Валериан и Косарев обрядили Жилина в тулуп, укутали в шаль и на виду у хозяйки и стражника, который забежал справиться о Яковлевой, вывели на улицу, усадили в дровни.

— Н-но, милая! В больницу...

Жилин был низкоросл и строен — даже у хозяйки никаких подозрений не возникло: «Увезли бедняжку... Только бы не померла».

Стражник, разумеется, обо всем доложил приставу.

— А ты все-таки наведайся для порядка в больницу, — сказал Овсянников. — Ссыльного без надзора оставлять нельзя, ежели он даже при смерти. А эта особа закамуристая, из курсисток, из тех, что рабочих подстрекали строить баррикады. Из Москвы. Не зря сюда упекли. С этими бабами всегда хлопот не оберешься.

Стражник Кулагин особой исполнительностью не отличался. Он подумал, что соваться в больницу сейчас — последнее дело: все они там заразные. Возьмешься за дверную ручку — а к вечеру температура. У Кулагина двое детей — не хватало, чтоб еще к ним зараза пристала.

В больницу он наведался только на четвертые сутки. И обнаружил: Яковлева в больнице не зарегистрирована! Не было таковой.

И врач к ней не наведывался.

Обнаружив обман, Кулагин побежал в дом Пушкаревой, накинулся на Куйбышева и Жилина:

— Ваших рук дело!

— Полицейский глаз зорок — не надо сорок. Конечно же мы спрятали ее в Колином бору, — насмешливо ответил Валериан. — Если убежала Яковлева, то почему не убежали мы? В санях и на троих места хватило бы. Я, к примеру, не стал бы раздумывать — осточертело.

Кулагин был обескуражен.

— Улизнула, чертова баба! Но ведь я собственными глазами видел, как вы ее с Косаревым выводили.

— Наверное, возница спутал дорогу: вместо больницы повез в Томск или в Омск. Наше дело вывести, а там пусть едет, куда захочет.

Поняв, что над ним издеваются, Кулагин удалился.

— Как говаривал горьковский Медведев, полицейский пятидесяти лет: «Участок у меня невелик... хоть хуже всякого большого...» — сострил Жилин. — Сейчас начнется переполох и нас, бедных, затаскают.

— Пусть, не жалко. Наша первая ласточка. Будут и другие — дай только срок.

В Нарым прибывали все новые и новые ссыльные; они привозили известия о стачках и политических демонстрациях в Москве и Петербурге.

В январе 1912 года в Праге состоялась Всероссийская конференция РСДРП, та самая, которую в Нарыме ждали с огромным нетерпением. Ведь именно на ней намечалось очистить партию от оппортунистов всех мастей. И это произошло: ликвидаторов из партии исключили. Изгнали.

Курс — на демократическую революцию в России!

Плеханов отказался участвовать в работе конференции, хотя его и пригласили.

— Вот видите, Плеханов не захотел, — сказал Куйбышеву при встрече Слонимцев. — А почему не захотел? Да потому что неправильная она, ваша конференция. Мы созовем свою. Правильную. Уже есть организационный комитет. Мы построим новую партию, в корне отличную от вашей.

— Слышал. И другое слышал: Плеханов-то отказался участвовать и в вашей ликвидаторской конференции.

Слонимцев был смущен.

— Это враки! — резко сказал он.

— Нет, не враки. И вы знаете тоже, что не враки. Плеханов не хочет, чтоб его числили в ликвидаторах. Ваша ликвидаторская песенка спета. «Что такое глава примиренцев Троцкий? Сей муж... под видом партийной нелегальной литературы, под сурдинку, контрабандой провозил в среду русских рабочих ликвидаторство. Нужно было вскрыть это. Необходимо было указать и на тех, кто вольно или невольно играет на руку Троцкому... Сейчас ведется борьба не на живот, а на смерть...» — вот как обстоит дело, Слонимцев.

— Сильно сказано: не на живот, а на смерть... Вы верно уловили тенденцию, кадет.

— Это сказал Ленин на Всероссийской конференции в Праге. Так сказать, пригвоздил.

— А вы откуда знаете, что он сказал на конференции?

— Во всяком случае, не из того источника, откуда вы черпаете сведения о ликвидаторских делах вашего организационного комитета.

Слонимцев прикусил язык. А Куйбышев снова подумал: он донес или не он?.. Поймать бы с поличным...

Теперь, после Всероссийской конференции, которая закрепила победу большевиков, нужно было одобрить ее решения, поддержать выбранные ею партийные центры на своей местной краевой конференции.

Конференция была созвана. Продолжалась она всего один день, вернее, одну ночь, а наутро делегаты разъехались по местам. Решили провести первомайскую демонстрацию в Колином бору, неподалеку от Нарыма. Дерзкое предприятие... Тут уж каторга наверняка обеспечена. Проводить митинги и демонстрации ссыльным категорически запрещено. 3 мая кончался ерок ссылки Куйбышева. Но если в Колин бор нагрянет полиция...

И все же демонстрация должна состояться. С красными флагами, с речами. И он, Куйбышев, бросит призыв готовить силы к новой революции.

Сибирь велика, необъятна, но в чем-то она единое целое. И когда в Восточной Сибири на Ленских приисках в апреле 1912 года раздались залпы, вся Сибирь загудела. Загудела Россия. Эти выстрелы по безоружным рабочим, шедшим на переговоры с администрацией, отозвались в каждом честном сердце. Негодяй жандармский офицер приказал стрелять. Убито и ранено свыше пятисот человек!

И снова, как в пятом году, массовые стачки, митинги, демонстрации.

В вихревые дни революционер не думает о том, что нужно беречь себя, потому что срок ссылки кончается.

4 апреля прогремели залпы на Лене, а 18‑го того же месяца двести ссыльных по одному пробрались рано утром в Колин бор. Заполыхали костры. Затрепетали на ветру красные флаги.

Куйбышев стоит на поваленной сосне. О чем говорит он? О пролитой крови на Лене, о стачках в России. О грядущей революции. О классовой солидарности в рабочих массах. О борьбе не на живот, а на смерть, во главе которой Ленин...

На память пришли стихи из детства. Те самые, которые любил читать отец. И Валериан прочитал их притихшим демонстрантам:


Бывают времена постыдного разврата,

Победы дерзкой зла над правдой и добром.

Все честное молчит, как будто бы объято

Тупым, тяжелым сном...

Такие времена позорные не вечны.

Проходит ночь... Встает заря на небесах...


Когда он закончил чтение и окинул собравшихся взглядом, то увидел пристава Овсянникова и его стражников.

— Что ж вы остановились? Продолжайте! — сказал Овсянников. — Я люблю стихи и песни. Почитайте свое, господин Куйбышев. Ну то:


По приказам жандармерии

Из обширнейшей империи,

Что Россией называется... —


Пристав запнулся. Но кто-то из толпы выкрикнул:

— И кретином управляется!

— Молчать!

— Уже лучше, — сказал Валериан. — А вот эта песня вам нравится, господин пристав?

И он запел «Смело, товарищи, в ногу». Песню подхватили. Она зазвучала мощно и сурово, все набирала и набирала силу, гремела над Протокой.

Стражники стояли в растерянности, а Овсянников никакой команды не подавал: он торопливо переписывал демонстрантов, чтобы возбудить большое дело. Хватит либеральничать! Пора на Куйбышева надеть кандалы...

Когда весть о демонстрации в Нарыме дошла до подполковника Лукина, он потер руки:

— Куйбышева немедленно доставить в томскую тюрьму.

Овсянников ответил, что срок ссылки Куйбышева кончился, он получил проходное свидетельство и выехал в Омск, к своей бабушке.

— Разыскать, арестовать и доставить в Томск!

Теперь-то у Лукина были все основания заковать Куйбышева в кандалы.

...Он наслаждался свободой. Неторопливо бродил по улицам двухэтажного Омска, даже не обращая внимания на встречных полицейских: они для него просто не существовали.

Высокий, ярко-красивый, с короной волнистых пышных волос, он привлекал внимание девушек — они оборачивались и долго смотрели ему вслед. Ему вернули студенческую форму. Она очень шла ему, и весь его вид вызывал у прохожих доброе чувство: молодой человек на отдыхе, лицо веселое, глаза чуть озорные, на губах беспрестанная улыбка, лоб открытый, высокий. Из таких выходят Лобачевские, Пироговы, Менделеевы...

Как-то Куйбышев пришел к давнему знакомому и пил с ним чай. Неожиданно в комнату вбежала девушка.

— Люба Яцина!..

И сразу припомнился первый арест. Та самая Люба, которая загораживала его от полицейских, давая возможность уйти. Она ничуть не изменилась за эти последние шесть лет разлуки: цыганская смуглота, глазищи в пол-лица, большие круглые серьги.

— Вам нужно отсюда уходить...

Квартал оцеплен жандармами: ловят Куйбышева. Погоня.

— Ни с места, вы арестованы!

Ведут в знакомую омскую тюрьму, где сидели вместе с Шанцером — Маратом, Константином Поповым и Шапошниковым.

Здесь, в камере свиданий, они с отцом поняли друга.

«...Меня втиснули в общую уголовную камеру.

Назавтра утром меня вызывают в контору. Ничего не подозревая, иду в контору, где мне предъявляют требование остричь волосы и одеться в арестантскую одежду. Я уже три раза перед этим сидел в тюрьме, а этого никогда не бывало. Вообще политические пользовались этим минимумом привилегий: быть в своей одежде и не стричь голову.

Я заявляю протест: на каком основании, почему?

— Ах ты рассуждать! — И хлоп меня по щеке кулаком.

Я бросился на тюремщика. Меня схватили сзади за руки и начали бить. Избили до полусмерти. В полубессознательном состоянии меня переодели в арестантскую одежду, обрили и втиснули в камеру уголовных. Пять дней я пролежал с перебитыми ребрами, разбитой физиономией, весь в синяках. Потом меня отправили в томскую тюрьму...

Но до этих воспоминаний далеко, очень далеко. Они придут сквозь дымку грусти к человеку зрелого возраста, известному во всем мире государственному деятелю, озабоченному преобразованием Сибири, реконструкцией народного хозяйства огромной социалистической державы и многими другими делами большого масштаба. И он слабо улыбнется, увидев себя двадцатичетырехлетним юношей, лежащим на полу тюремной камеры без всяких надежд вырваться на свободу.


6


Но он вырвался, вырвался. Томский суд, придерживающийся французской системы, и на этот раз оправдал его. Прокурор протестовал, жандармский подполковник Лукин метал молнии, требовал для Куйбышева каторги. Его целый год продержали в тюрьме. Но он все-таки вырвался...

Куйбышева влечет к Ленину. Где сейчас Ильич?.. Еще в томской тюрьме он слышал от Владимира Косарева, с которым они тут встречались в общей камере: в Вологду сослана сестра Владимира Ильича.

Вологда... Где это? Как туда добраться?


...Он идет по улицам с деревянными тротуарами. Вымощенная булыжником большая площадь.

Куйбышев с бьющимся сердцем смотрит на двухэтажный флигель, стоящий в глубине двора. Это здесь!..

Какая она, сестра Ленина?

Преодолевая робость, поднимается по деревянной лестнице на второй этаж. Постучал.

Открыла старая вся седая женщина с добрыми морщинками у глаз, на ней было черное платье со стоячим воротником, застегнутым наглухо. Не спросила, кто ему нужен, а плавным жестом пригласила в комнату.

— Мне Марию Ильиничну, — сказал он, почему-то весь напрягаясь и уже догадываясь, что перед ним мать Ленина.

— Вам придется немного подождать, — ответила женщина и таким же плавным жестом указала на стул. Куйбышев присел, испытывая неловкость и не зная, о чем говорить с матерью Ленина. Он был просто в растерянности. Она, по-видимому, поняла его состояние, улыбнулась и сказала:

— Меня зовут Мария Александровна. Я мама Марии Ильиничны.

Он поднялся со стула и, не зная, как вести себя в таких случаях, выпалил:

— Я Куйбышев. Валериан. Из томской тюрьмы. Вернее, суд меня оправдал. А до этого был в Нарыме, в ссылке. Теперь удрал от полицейского надзора. Мне очень нужно повидать Марию Ильиничну.

На ее лице отразилась тревога:

— Здесь вы снова можете попасть под надзор полиции. Этот дом, во всяком случае, под строжайшим надзором.

— Я знаю. Но никто не видел, как я вошел. Постараюсь уйти задворками.

— Будем надеяться, что все обойдется, — успокоила она. — Как вам нравится Вологда?

— Не успел еще рассмотреть. Вроде бы уютный городок. Церквей и колоколов много.

Она снова улыбнулась:

— Нам здесь нравится. Много зелени. Вечерами ходим к реке. Речка тоже Вологда. Тут есть даже купальня.

— Обязательно схожу.

О матери Владимира Ильича Валериан слышал все от того же Косарева, о трагичной и удивительной судьбе ее, но никогда не думал, что вот так запросто будет разговаривать с ней. Ему казалось, будто сейчас он прикоснулся к вечности. Эти минуты войдут в его жизнь навсегда... Он смотрел на нее с удивлением и восторгом. Эта простая на вид старушка, такая по-домашнему уютная, — мать Ленина! Но в ней угадывалось нечто, отличающее ее от других матерей, — может быть, эта горькая и жесткая складка у губ. И руки у нее были сухие, жесткие. Металлический отсвет белых волос словно бы освещал ее лицо, и оно напоминало одно из тех лиц, какие бывают на старинных полотнах великих мастеров. Спокойное достоинство было в каждом ее жесте, в каждом негромко сказанном слове, и думалось, что жизненные бури не властны над ней, такой хрупкой и старой, но гордой и непреклонной.

В комнату резко вошла женщина лет тридцати пяти в полосатой блузке и черной юбке. Во всем ее облике — в гордом взгляде, изломе бровей, зачесанных назад волосах, коротко подстриженных, — было что-то мальчишеское, задорное. Красивой ее назвать было нельзя, но ее обаяние было выше банального понятия о красоте. Он сразу догадался, что это и есть она, Мария Ильинична, хотя уже знал, что здесь, в этом доме, живет и другая сестра Ильича — Анна Ильинична.

Она быстро взглянула на него, протянула руку. Он с чувством пожал эту маленькую руку:

— Валериан. Куйбышев. Из Томска.

Мария Александровна вышла. Они остались вдвоем. Он рассказал о себе все. Мария Ильинична слушала его внимательно, не перебивала.

— Вы знаете Бубнова и Варвару Яковлеву? — наконец спросила она. — Вам придется погостить немного в здешних местах. На глаза полиции лучше не показываться. А сейчас будем пить чай. Если соскучились по газетам, возьмите вон там, на сундуке.

Здесь был целый ворох газет. Большевистская «Правда», которая легально печаталась в Петербурге. Ее часто конфисковывали, и все же она жила, разлеталась по России. Была тут шведская «Политикен» и немецкая «Нейе цейт». Валериан немецким владел в совершенстве и просмотрел несколько номеров «Нейе цейт».

Он поселился за городом и все лето жил среди лугов и васильков. Потом, уже к осени, осмелел настолько, что перебрался в Вологду. Они встречались часто. Куйбышев стал своим человеком в доме Марии Ильиничны. Сюда в гости приходили Вацлав Воровский, Исидор Любимов и другие политические ссыльные. Он со всеми перезнакомился. Когда очень просили, Мария Александровна играла на пианино Вагнера или Грига. И тогда флигель словно раскачивался в могучих звуках.

Анна Ильинична настойчиво расспрашивала Валериана о Сибири, особенно интересовал ее Омск. Вначале он не мог понять, чем привлекает ее этот далекий городок, где тюремщики избили его до полусмерти. Потом узнал: по сибирским и уральским дорогам совершал инспекционные разъезды муж Анны Ильиничны, Марк Тимофеевич Елизаров, звал к себе.

Как-то Мария Ильинична сказала Валериану:

— Нужно находить легальные каналы для партийного проникновения.

Она устроила его в местное общество «Просвещение», которое устраивало для рабочих лекции, спектакли. Валериан проводил конспиративные собрания, беседы в рабочих кружках. Он нанялся репетитором в одну в семью и зажил в общем-то безбедно.

Даже стал пописывать рассказы и печатать их в «Вологодском листке». Рассказы о революционерах. Этого ему, пожалуй, не следовало бы делать. Рассказы получились яркие, с такими деталями, которые не могли не обратить на себя внимание жандармов.

В холодный осенний день Мария Ильинична сказала ему:

— Околоточный надзиратель приказал вычеркнуть вашу фамилию из списков «Просвещения». По-видимому, к вам приглядываются. Поезжайте в Харьков. Там найдете Варвару Николаевну Яковлеву. Она свяжет вас с Бубновым. Они скажут, что делать дальше.

Варю Яковлеву он разыскал без особого труда. Она была удивлена и обрадована. Когда Валериан рассказал, как Иван Жилин изображал ее, Варя и ее брат Кока, Николай, долго смеялись.

— А Павел Карлович?

Оказывается, Варе в Москве показываться опасно, и Штернберг под всякими предлогами часто наезжает в Харьков. И ей и Валериану нарымская ссылка казалась далекой, почти нереальной. С этим покончено раз и навсегда. И опять Варя смеется. Она снова веселая и такая же волевая, начиненная порохом, как в дни баррикадных боев в Москве и там, в ссылке.

Не знала она, что жандармы уже напали на ее след и что скоро, очень скоро ее схватят и вновь сошлют в Нарым.

Но сейчас они заряжены безудержным весельем молодости.

Пришел Бубнов. Тонколицый интеллигент, изящный, в белой рубашке с галстуком, в шляпе. Но, завидев Валериана, швырнул шляпу в угол, обхватил его.

— Неужто ты?! Да сколько же годов мы не видались? Мать ты моя родная — восемь! Рассказывай все по порядку.

Валериан рассказал. Бубнов был задумчив. О себе он не стал рассказывать. Не сказал, что был на Всероссийской конференции в Праге, что избран кандидатом в члены ЦК; упомянул лишь мимоходом, что связан с «Правдой», и спросил, продолжает ли Валериан сочинять стихи. Он был хорошим конспиратором. Оснований не доверять Куйбышеву у него не было, но он хотел все же проверить его в деле. И уж тогда...

Зато охотно говорил Бубнов о проделках ликвидаторов, о провале ликвидаторской конференции Троцкого. Ликвидаторский организационный комитет не смог привлечь ни одной крупной организации. В «Извещении» Бунда говорилось, что на августовской конференции был представлен пролетариат таких крупных городов, как Бутень, Скадель, Крынки, Свислочь.

— Скадель и Свислочь, разумеется, важные центры российского рабочего движения, — иронизировал Бубнов. — А про Петербург и Москву, про Урал и Харьков совсем забыли. Старое мошенничество. Очки втирают европейским социал-демократам, чтобы казаться значительными. И представь себе, помогло: Каутский, Гильфердинг, Носке предоставили свои печатные органы Троцкому для клеветнических нападок на нас. Был августовский блок, а остался шерсти клок. Были народники, были «легальные марксисты», были экономисты... И если вдуматься, то ликвидаторство, собственно, с них и началось. Но сейчас, как мне представляется, мы столкнулись с наиболее живучей разновидностью ликвидаторства. Оно приобрело мировой характер: Каутский, Вандервельде, австрийские социал-демократы, лидеры Бельгийской рабочей партии, вожди британских тред-юнионов. Русские ликвидаторы скатываются до роли либеральных буржуазных политиков. Августовский антипартийный блок, созданный Троцким, бундовцем Либером и ликвидаторами типа Аксельрода и Мартова, начал разваливаться во время самой их конференции. Ее решения не признаны ни одной организацией. Сейчас роман меньшевиков с бундовцами в самом разгаре — одного поля ягоды.

Бубнов знал расстановку сил. Он знал людей. Когда Валериан рассказал о партийной школе в Нарыме, Бубнов воскликнул:

— Чугурина, сормовского кровельщика, и московского кожевника Присягина знаю! Дельные ребята. Предал их некто Икрянистов, который вместе с ними слушал лекции в Лонжюмо. Вот так. Школа была законспирирована. Ездили туда на паровом трамвае. Обыкновенный каменный сарай. Ильич снимал комнаты у рабочего-кожевника. Тут Присягин и нашел себе друга — оба кожевники.

Бубнов обо всем говорил так, словно сам слушал лекции в том каменном сарайчике.

— Ты был в Лонжюмо?

— Нет, не был. Был в Праге, на конференции. Видел Ильича.

— Давай рассказывай все по порядку... О чем говорил Ильич? Я хочу уяснить главное. Решения, разумеется, знаю.

— О построении и задачах партии. О том, что задача завоевания власти пролетариатом, ведущим за собой крестьянство, остается по-прежнему задачей демократического переворота в России...

Бубнов обрадовался, когда узнал о намерении Валериана остаться в Харькове для партийной работы.

Но задержался Куйбышев здесь всего на полгода — Бубнов поручил ему железнодорожные мастерские. Организация мастерских особенно пострадала во время столыпинщины. Железнодорожников Валериан знал, с них, собственно, и началась его революционная деятельность еще в Сибири. Харьковская большевистская организация становилась на ноги, и он с головой окунулся в ее дела. Рабочих до сих пор волновали события на Лене, он рассказывал им о «Ленском золотопромышленном товариществе», акционерами которого состоят высшие сановники, министры и мать царя — императрица Мария Федоровна. Вот кто приказал открыть огонь по трехтысячной толпе. Убито почти триста человек, столько же ранено.

После Ленского расстрела произошло примерно то же, что и после расстрела 9 января 1905 года. И грозный вал стачек и забастовок в стране все растет и растет. Куйбышев повсюду ощущал этот новый революционный подъем, и от счастья и радости трепетала душа. А рядом были Варя и ее брат Кока, Бубнов. Приезжал сюда Штернберг, уговаривал перебраться в Москву. Валериан отказался.

Ему нравился южный город. Рабочие сразу признали в Куйбышеве вожака. Он в открытую схватывался с ликвидаторами, которые нагло утверждали, что надежд на революцию нет, а рабочие-де охвачены стачечным азартом. Он стремился «развивать сознание масс», как требовал Ленин.

Как далеко был он от Нарыма сейчас! Та жизнь вспоминалась в дымке законченных раз и навсегда испытаний. Казалось: он утвердился в Харькове прочно и, может быть, навсегда.

Ближе к весне стали готовить первомайскую демонстрацию. Не такое простое дело, как может показаться сначала, поднять пятнадцать — двадцать тысяч рабочих.

Но их подняли. И они, как в былые времена октября пятого года, сошлись у железнодорожных мастерских. Рабочие несли красные знамена. На митинге Куйбышев произнес пылкую речь с призывом копить силы для грядущей революции.

А вечером Бубнов сказал!

— Ты от горя за реку, а оно уж стоит на берегу: жандармы напали на твой след. Уезжай немедленно, сейчас же! Вот билет на поезд до Питера. Тебе помогут устроиться в рессорную мастерскую Мохова. Свяжись с Петровским. Адрес записывать не надо. Запомни...

Григорий Иванович Петровский!.. Депутат Государственной думы... Адрес его конечно же известен и жандармам и полицейским. Но жандармы не должны знать, что адрес знает и Куйбышев.

...Он с независимым видом прогуливается по Невскому, где знаком каждый дом, каждый камень, каждое дерево.

Санкт-Петербург, Питер! Начинается какая-то новая полоса в жизни. Он чувствует: необыкновенная полоса. Отчего так легко и радостно на душе? И все кажется возможным, достижимым. Весна, весна... От нее сладко кружится голова. Острые девичьи взгляды — и ответная улыбка на его губах. Ах, эти взгляды!.. Весной все девушки кажутся красивыми, таинственными...

Придет или не придет? Они договорились встретиться у памятника Екатерине II. Вот она, царственная фрау, в окружении своих фаворитов...

Он присел в сквере на скамеечку, задумался. День был наполнен большими событиями. Рано утром, когда у полицейских притупляется бдительность, он вошел в подъезд дома, где квартировал депутат Государственной думы от Екатеринославской рабочей курии.

Петровский был уже одет. Он не носил галстуков. Темная косоворотка, пиджачок. Бородатый мужчина с густыми бровями. Резкие залысины, упрямый нос. А в глазах сразу и не поймешь что: строгость или скрытая работа мысли, может быть, настороженность. Ему тридцать шесть, но кажется намного старше. Приход молодого человека ничуть не удивил его. Валериан представился, передал письмо Бубнова.

Григорий Иванович лишь скользнул взглядом по письму и отложил его. О Куйбышеве ему до этого слышать не приходилось. Кто он? Свой? Провокатор? Вот так прямо прийти на квартиру и заявить, что бежал из Харькова от жандармов... Возможно, привел за собой хвост. Петровский был членом ЦК партии и соблюдал крайнюю осторожность. Даже письмо Бубнова не могло служить гарантией.

Но лицо Куйбышева понравилось. Что-то веселое и бесшабашное в этом угловатом, словно бы граненом лице. И в то же время он застенчив, интеллигентен. Это чувствуется в каждом его жесте, слове, в манере держаться. Сразу все выложил о себе. Сын подполковника, дворянин, тюрьмы, ссылка..

— Значит, в нарымской ссылке? — переспросил Григорий Иванович безразличным голосом. — А кто еще отбывал с вами?

Валериан назвал.

Петровский оживился.

— Со Свердловым хорошо знакомы?

— Да, когда я отбыл срок, он еще оставался в Нарыме.

— А где он сейчас?

— Не знаю.

Григорий Иванович нахмурился, с каким-то странным удивлением взглянул на Куйбышева.

— Совсем недавно он сидел вот в этом кресле, где сейчас вы. Его арестовали. Именно здесь, в этой комнате! — сказал он жестко.

Все было так неожиданно, что Валериан ощутил что-то вроде удушья, чуть качнулся в кресле.

— Его отправили в Сибирь, — помолчав, добавил Петровский. — В Туруханск. В тот самый день, когда из Нарыма в Петербург вернулась его жена с сыном. Вы встречались с его женой в Нарыме?

— Ее там не было. Я ведь из Нарыма выехал весной двенадцатого. А она, наверное, приехала позже.

— По всей видимости, все так и случилось, — проговорил Григорий Иванович.

Теперь он не сомневался больше: Куйбышев тот, за кого себя выдает.

— Поди еще не завтракали? — сказал Григорий Иванович уже потеплевшим голосом. И, не дожидаясь ответа, повеселев, сказал: — Будем завтракать!

Во время завтрака он расспрашивал о харьковской демонстрации, о Бубнове и Яковлевой, а узнав, что Валериан лето и осень жил в Вологде, близко знаком с семьей Ульяновых, оживился еще больше.

— Обо всем нужно было сказать сразу, — упрекнул он, — а то играем тут в бирюльки. Ну и что вы намерены делать в Питере?

— Пока что работаю в рессорной мастерской Мохова. Добрые люди помогли устроиться.

— Должность высокая?

— Очень даже: рабочий.

Оба рассмеялись.

— Да, сейчас это в самом деле самая высокая должность. А чем я могу помочь вам? Как депутат?

— Как депутат — ничем. Помогите мне, Григорий Иванович, стать ближе к работе нашего ЦК, Петербургского комитета партии. Располагайте мной... Готов выполнять любую работу.

Такой разговор состоялся утром. Кажется, удалось обмануть бдительность шпиков, уйти от Петровского незамеченным.

Когда в сквере появилась невысокая девушка с пышными вьющимися волосами, в простеньком белом в горошину ситцевом платье, Валериан поднялся, бросился к ней навстречу:

— Ах, Паня, Паня! Совсем заждался. Городовой уж стал ко мне приглядываться: мол, сидит парень час, сидит два — уж не беспаспортный ли?

Он взял ее под руку, и они, петляя по улицам и переулкам, вышли к Неве. Повеяло свежестью.

— Ну докладывай, — сказал он негромко, — что у вас там?

— Сейчас, ваше благородие, доложу. Ты все-таки избавлялся бы от военных словечек.

— Да не такое уж оно и военное. Ну да ладно, все равно докладывай!

Паня Стяжкина работала в больничной кассе завода «Гейслер», там же состояла на учете в подпольной партийной ячейке. Но Валериан, едва устроившись в мастерскую, сразу стал нащупывать партийную почву на других заводах, устанавливать связи. Вот тут-то они и познакомились.

Поэт Куйбышев как-то не заметил, что пришло оно, то самое... Это случилось как-то само собой, незаметно зрело, зрело, и теперь он с удивлением прислушивался к стуку собственного сердца, еще не веря самому себе.

Он стал ждать этих встреч с нетерпением, хотя и сопротивлялся незнакомому чувству. И теперь, взяв ее за плечи, он смотрел в ее блестящие, расширенные глаза. Паня не улыбалась, ничего не говорила, и он молчал. Впрочем, выражение ее лица было очень изменчиво, не менялась только улыбка — не то веселая, не то печальная. Она почти не сходила с ее лица, и это сбивало с толку. В Пане угадывалась воля, хотя в обращении она была очень мягкой, ласковой, казалась совсем беззащитной, словно девочка. Но он знал: все это обманчиво. У Стяжкиной — характер. Твердый, непреклонный. Совсем мужской. Ей всегда уступают. Она бесстрашна, как ребенок. Не боится полицейских; у них под самым носом переправляет на завод нелегальную литературу, не опасаясь доносчиков; наставляет рабочих, как бороться за свои права. И когда Паня говорит, то от нее исходит безудержное веселье.

— Расскажи о жене Владимира Ильича, — просит она.

— Но я никогда не встречался с Надеждой Константиновной. Я знаком с матерью и сестрами Ленина. От них кое-что слышал. Надежда Константиновна пошла за ним в Шушенское, хотя отбывала срок в Уфе. Административно-ссыльная. У них уговор: совместная жизнь должна строиться на взаимном доверии.

— Я тоже так считаю, хоть и не собираюсь замуж.

— А я собираюсь жениться.

— На ком?

— Там видно будет. На девушке, которую полюблю.

— Такие, как ты, не влюбляются.

— Почему?

— Глаза у тебя очень уж озорные. С тобой о чувствах, по-моему, и говорить нельзя: засмеешь.

— Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Мне всегда казалось, что любовь должна быть большой, очень большой: без рабства и тирании. Мещане любят играть в любовь, облекают ее в красивые слова. А я уверен: не в словах она выражает себя, а в поступках. В молчаливых поступках. Любовь не требует награды. Она сама награда.

Ветер с Невы трепал ее волосы, и Паня никак не могла справиться с ними. И в то же время боялась пропустить хотя бы одно его слово. Она с самого начала отметила в нем что-то необычное. Обо всем он говорил вроде бы простыми словами, но эти слова накрепко застревали в памяти, они были как острые гвозди. Даже о любви он рассуждал не так, как другие.

Ей нравилось некое неуловимое выражение его сжатых губ.

Паня была начитанной, но как-то неохотно раскрывала себя, словно бы стеснялась. Но в оценке прочитанного она всякий раз поражала его своей точкой зрения, а вернее, тонким пониманием. Он мог поддразнивать ее сколько душе угодно — Паня не сердилась.

Как-то она сказала:

— Когда рассуждают о литературе, то, по-моему, всегда выбрасывают что-то самое главное.

— Что именно? — заинтересовался он.

— Не знаю. Но после диспутов на литературные темы книги читать уже не хочется. Я так думаю: у великого писателя с нами всегда тайный разговор. Достоевский ли, Толстой ли, Гаршин, даже насмешливый Чехов. Чехов, как мне кажется, хочет, чтобы люди стыдились своего ничтожества, старались не казаться смешными и глупыми.

— А ты, Паня, философ!

— Можешь смеяться. А если о любви, то любить — значит жить жизнью того, кого любишь.

Он был изумлен:

— Это же здорово сказано!

— Согласна. Но не мной, а Львом Толстым. Когда умер Толстой, мы устроили сходку. Один студент произнес эти слова.

— Жить жизнью того, кого любишь... — повторил он. — Хочешь, я буду жить твоей жизнью?

— Работать в больничной кассе?

— Ну не только, а вообще.

— Живут жизнью любимого человека не потому, что хотят этого, а потому что не могут по-другому. А ты вроде бы хочешь кинуть мне подачку. Живи лучше своей жизнью и не объясняйся мне в любви. Давай лучше поговорим о больничном страховании.

Они едва не разругались. Он натолкнулся на такое чувство собственного достоинства, что даже растерялся. Она не признавала в любви ни победителей, ни побежденных и как будто бы оценивала каждое его пылкое слово откуда-то издалека, спокойно, чуть иронично. Она была из крестьян, и эта крестьянская привычка требовать от всего, даже от чувств, крепости, суровой простоты казалась ему холодностью. В партию большевиков она вступила еще в восьмом году, и ее здесь ценили за твердость, неподкупность, за умение на людях едко высмеивать меньшевиков, всякого рода ликвидаторов. Ее робкой полудетской улыбки они прямо-таки боялись, зная, что за ней кроется беспощадный сарказм.

Во внешнем облике Валериана и Пани было что-то общее, и их принимали за брата и сестру, что их очень забавляло.

— Ну малыш, придется тебе менять фамилию на мою, — говорил он.

— Ну с такой безукоризненной фамилией, как у тебя, в Питере долго не продержишься. Куйбышев! Небось во всей России, если не считать твоих родственников, другой такой нет.

— Стяжкина — тоже хорошо запоминается. А моя фамилия берет начало от одуванчика.

Когда она уходила домой, он еще долго бродил по опустевшим улицам.

Потом на Петербург навалились белые ночи. И, как в прошлые годы, они принесли с собой томление духа, философское настроение. Казалось, самые высокие материи сейчас легко постижимы. Он набросился на книги по философии, будто увидев в ней высший смысл всего. Он жил этой лихорадочной духовной жизнью, находя в высоких абстракциях философов нечто сокровенное, имеющее прямое отношение к существованию не только всего мира, вселенной, но и к собственному существованию. Когда он вычитал у Фихте, что действительное и воображаемое одинаково реальны, то, словно бы не замечая идеалистической подоплеки афоризма, подумал о сложности человеческих отношений, в которых многое определяется тем, что было, и тем, что должно быть, тем, что еще не наступило, а для многих, кто не щадит себя в борьбе, может и не наступить. Он открывал в каждой фразе мудрецов как бы многоэтажный смысл, и это увлекало необычайно. Его поражала гибкость мышления, и он пытался свести его к мышлению творческому во всех областях человеческой деятельности и вдруг понял, что создание партии — это величайшее творчество, политика тоже творчество. Из «Правил для руководства ума» Декарта он понял, что различие между интуицией как неким таинственным способом непосредственного знания и рассудочным познанием, опирающимся на логический аппарат, в том‑де, что интуиция — высшая форма познания, своеобразное интеллектуальное видение. Валериан долго бился над этой проблемой, в чем-то не доверяя Декарту, прочел добрую сотню книг, но ответа так и не нашел. Гегель исследовал «теоретический дух», «практический дух», «свободный дух». Различные области общественной жизни есть проявления объективного духа, который в своем движении проходит три ступени: абстрактное право, мораль, нравственность. Нравственность вбирает в себя семью, гражданское общество и государство. Пройдя через государственное право, объективный дух поднимается на стадию всемирной истории.

После марксистской теории общественного развития все это гегелевское построение казалось искусственным, так как все стороны общественных отношений людей Гегель представлял в виде саморазвития этого самого объективного духа. Но через подобные идеалистические заблуждения прошла человеческая мысль. Мудрец рассуждает о свободе. Для него это абстрактная категория, проявляющаяся в праве. Поэтому‑де право есть наличное бытие свободы. Куйбышев на своей спине испытал соотношение этих двух категорий и понял: увы, от самодержавного права и не пахло никогда свободой, право — это воля господствующего класса. Только так. Воля господствующего класса, возведенная в закон. И если пролетариат победит, он свою волю тоже сделает законом.

Валериан скоро убедился: больше всего в философии его привлекает исследование человеческой деятельности. Как способ существования человека. Что есть человек, каково его место в мире? Ведь он, этот абстрактный человек, принадлежит одновременно природе и обществу. Но главное в нем, как кажется Валериану, активность. Деятельность деятельности — рознь. В своей деятельности человек должен быть активным..

У него перед глазами были сотни и тысячи примеров активности. Она стала законом жизни партии. «Все возникает через борьбу», — говорил еще древний грек. Борьба, по словам Белинского, есть условие жизни: жизнь умирает, когда оканчивается борьба. И суровый Чернышевский, указуя железным перстом, отмечал тот непреложный факт, что история до сих пор не представила ни одного примера, когда успех получался бы без борьбы. Но какая глубокая ирония скрыта в словах Маркса: творить мировую историю было бы, конечно, очень удобно, если бы борьба предпринималась только при непогрешимо благоприятных шансах...

Окутанный светлым маревом белых ночей, он бродил и бродил по улицам и набережным Невы, думая о том, что творить историю трудно, очень трудно.

Теперь, когда он близко познакомился с депутатами Государственной думы — большевиками, он понял всю мизерность уловок отзовистов, стремящихся отозвать этих мужественных людей из Думы. На виду у всех они совершали большевистский подвиг. В любое время дня и ночи, несмотря на депутатскую неприкосновенность, каждого из них провокаторы могли убить из-за угла, а царское правительство конечно же готовило для них тюрьмы, кандалы, самую тяжелую ссылку.

Конституционная комедия и висельная действительность — так определяют депутаты столыпинский режим, от которого царь не хочет отказаться даже после убийства Столыпина. Большевики с думской трибуны на весь мир изобличают русскую буржуазию, которая из-за страха перед пролетариатом добровольно идет на ограничение своих политических прав. Все эти милюковы, гучковы, корчащие из себя в Думе оппозиционеров, — самые злобные враги рабочих и всего народа. На обеде у лорд-мэра Лондона Милюков заявил открыто, что русская оппозиция останется оппозицией его величества, а не его величеству. Умри — лучше не скажешь!

Теперь на смену Столыпину пришел некто Маклаков, черниговский губернатор, «сильный кулак», которому черносотенцы говорят: «Ваше назначение было последней судорогой изувеченного проклятыми началами 1905 года нашего родного величавого самодержавия».

Этот Маклаков рвется разогнать Думу, заверяет царя, что следующая Дума будет правая.

Маклаковы продолжают чувствовать себя хозяевами положения, но Валериан знает: они — живые политические трупы, во главе с царем. Им осталось размахивать нагаечками совсем немного: идет незримая разрушительная работа, и Куйбышев деятельный участник ее.

Он, конечно, не может назвать точные сроки: мол, через три года вас уже не будет в помине — буйствуйте, рычите, угрожайте напоследок!.. А Маклаков продолжает стучать своим «сильным» кулаком:

— Если поднимется буря и боевое настроение перекинется далеко за стены Таврического дворца — администрация сумеет подавить волнения, но для этого необходимы будут две меры: роспуск Думы и немедленное объявление столицы на положении чрезвычайной охраны!

Царский пес чует приближение бури.

Она будет, она неотвратима. Петербург охвачен забастовками, и большевики с думской трибуны призывают к новым.

Правые члены Думы — кадеты в растерянности спрашивают:

— Почему министр внутренних дел господин Маклаков не привлекает депутатов крайней левой фракции к ответственности за произнесение ими возмутительных речей? Они, эти социал-демократы, открыто заявляют, что говорят не для Думы, а — через голову Думы — для рабочих!

Маклаков и рад бы, но все не так просто. Родзянко, также обеспокоенный митинговым характером речей большевистских депутатов, тут как тут. Он предлагает создать в Думе особый дисциплинарный суд: такой суд за злоупотребление свободой депутатского слова будет исключать из Думы с утратой депутатских полномочий на срок или навсегда.

Но заткнуть рот депутатам-большевикам угрозами не удалось.

Григорий Иванович Петровский с думской трибуны заявил, что посягательство на свободу депутатского слова есть только звено в длинной цепи покушений правительства на все народные свободы и оно стоит в прямой связи с подъемом народного движения.

— Мы, социал-демократы, не отдадим без решительного боя свободы депутатского слова. И мы уверены, что в этой борьбе нас поддержит весь народ. Никакие преследования не остановят нас от пропаганды с думской трибуны своих республиканских убеждений!

Председательствующий лишил Григория Ивановича слова. Но вслед за ним выступили другие большевики, и их тоже пришлось лишать слова.

Создалась острая ситуация. Маклаков требовал привлечь Петровского и всю фракцию социал-демократов к суду. Но правительство на этот шаг не отважилось.

Валериан выполнял поручения Петровского, был связным между ним и Петербургским комитетом партии.

В июле Григорий Иванович уехал якобы в отпуск.

— Вернусь, все расскажу, — пообещал он Валериану.

Откуда было знать Куйбышеву, что председатель большевистской парламентской группы тайно отправился в Поронин, к Ленину. Петровский рассказал Владимиру Ильичу о Валериане Куйбышеве: о тюрьмах, ссылке, работе в Петербургском комитете партии, о его революционном накале.

— Куйбышев... — задумчиво повторил Ильич. — Оживают и собираются лучшие силы нашей партии.

Когда Григорий Иванович вернулся в Петербург, провокатор, приставленный к нему, немедленно сообщил главе департамента полиции: «Член Государственной думы социал-демократ Петровский, вернувшись недавно из-за границы, где он был у известного Ленина, передал членам думской социал-демократической рабочей фракции («шестерке») следующие, выработанные Лениным, предложения о дальнейшем направлении партийной деятельности...»

Предатели, провокаторы, повсюду провокаторы. Они тесным кольцом сомкнулись вокруг легальной ленинской «Правды». К ней близко стоят провокаторы Малиновский, Черномазов, Шурканов.

А Куйбышев в эти июльские дни проводит митинг на Путиловском заводе.

Весь заводской двор запружен рабочими. Каждое слово оратора Куйбышева находит отклик в их сердцах. Кажется, начинается... В Баку гремят выстрелы. Но здесь, в Петербурге, власти напуганы, не посмеют. Здесь — Государственная дума...

На митинге решили: материально и морально поддержать забастовавших бакинцев.

Но Маклаков не дремлет.

На дворе появляется конный отряд городовых. Пристав кричит свое обычное:

— Разойдись!

Куйбышев стоит на железной бочке, скрестив руки.

— Почему мы должны разойтись? Митинг никто не может запретить. Это не забастовка, не стачка: поминки по тем, кого полиция расстреляла в Баку.

— Разойдись!

— Товарищи! Расходитесь!

Но полицейский явился сюда не за тем, чтобы спокойно наблюдать, как расходятся рабочие. Городовые спешились, бросились на них, стали избивать нагайками, выкручивать руки.

— Эй вы, остановитесь! Это провокация!..

Грянул залп. Первые пять человек, обливаясь кровью, свалились на землю. А выстрелы гремели и гремели. Вот уже полсотни лежат в лужах крови.

— К воротам!

Но заводские ворота уже закрыты городовыми.

— Бей их, братцы!

Летят камни, куски железа, шарахаются кони, падают городовые.

— Бей, бей извергов! Долой проклятое самодержавие! Бей, лупи чем попало!...

— Мерзавцы, сволочи, псы!..

Он швырял и швырял увесистые булыжники, до тех пор пока его не приперли к воротам. Но кто-то все же открыл их, и, увлекаемый толпой, он выбежал на улицу.

А наутро тысячные толпы с красными флагами потекли по улицам Петербурга. Они шли к зданию Думы, и полицейские уступали им дорогу. В этот же день Валериан присутствовал на заседании Петербургского комитета большевиков. Решили провести трехдневную всеобщую забастовку и политическую демонстрацию.

Начинается, начинается...

Упоение борьбой. А рядом Паня Стяжкина. В Петербург едет президент Франции Пуанкаре. «Пуанкаре — это война!», «Долой войну!».

На Выборгской стороне строили баррикады: опрокидывали трамвайные вагоны, валили в кучу телеграфные столбы. В полицейских палили из револьверов.

Валериану казалось, что революция пришла. Снова он был опьянен призраком свободы. На этот раз все будет доведено до конца...

Но, пока Куйбышев и его товарищи готовили революцию, на другом полюсе готовились к войне, которая должна задушить любую революцию. Тут вели тайную подготовку две международные силы: австро-германский блок и Антанта. Подготовка велась с заглядыванием в карты превентивного противника. Впрочем, заглядывали главным образом немцы. За несколько дней до начала войны статс-секретарь ведомства иностранных дел Германии Ягов писал послу в Лондоне: «Россия сейчас к войне не готова. Франция и Англия также не захотят сейчас войны. Через несколько лет, по всем компетентным предположениям, Россия уже будет боеспособна. Тогда она задавит нас количеством своих солдат»...

Войну немцы спровоцировали. К тому же Вилли весьма ловко провел за нос своего кузена Никки: накануне объявления войны кайзер попросил царя отменить указ о всеобщей мобилизации — и Николай II согласился. Когда министры Сазонов, Сухомлинов и генерал Янушкевич попытались переубедить его, он не стал с ними разговаривать. Но и после этого Сазонов битый час доказывал Николаю, что война все равно неизбежна, поскольку Германия задумала ее развязать, и что мешкать с всеобщей мобилизацией крайне опасно.

Николай всегда соглашался с тем, кто говорил с ним последний. Согласился он и на этот раз. На другой день германский посол граф Пурталес пришел к Сазонову и вручил ему ноту с объявлением войны.

Когда крупный капиталист Баллин спросил канцлера: «Почему, собственно, ваше превосходительство так страшно торопится с объявлением войны России?» — канцлер Бетман ответил: «Иначе я не заполучу социал-демократов».

Каких социал-демократов он имел в виду? Конечно же Каутского и других предателей рабочего класса. «Каутский и К° прямо-таки обманывают рабочих, повторяя корыстную ложь буржуазии всех стран, стремящейся из всех сил эту империалистскую, колониальную, грабительскую войну изобразить народной, оборонительной (для кого бы то ни было) войной, и подыскивая оправдания для нее из области исторических примеров не империалистских войн», — писал Ленин, разоблачая предательскую сущность вождей II Интернационала.

Эмиль Вандервельде, председатель Международного социалистического бюро II Интернационала, после начала войны немедленно вошел в состав королевского правительства. Во Франции социалисты в парламенте голосовали за военные кредиты, за строжайшую цензуру. Лидеры Бельгийской рабочей партии призвали трудящихся взяться за оружие для «защиты отечества».

Плеханов произнес в Париже напутственную речь перед уходящими на фронт русскими эмигрантами.

Все маски сброшены. Социал-предатели...

Ильич развенчивает Плеханова и Каутского в докладе, прочитанном в Цюрихе, в переполненном зале «Айнтрахт». Конечно же и Троцкий тут как тут, выступает оппонентом, берет под защиту своего учителя Каутского: «Сначала победа, а потом революция!» Очень воинственный оппонент.

Валериан на квартире у Петровского. Григорий Иванович показывает новенькие ботинки, присланные ему из-за границы. Ботинки как ботинки. Григорий Иванович срывает с каблуков набойки и вытаскивает два экземпляра номера «Социал-демократа» с манифестом ЦК РСДРП «Война и российская социал-демократия».

Срочное совещание. Валериан ничего о нем не знает. Собрались депутаты: Самойлов, Шагов, Бадаев, Муранов. Читают манифест, чтобы с думской трибуны провозгласить лозунг превращения империалистической войны в гражданскую.

Чтобы арестовать их вопреки закону, приехал жандармский генерал с жандармами.

Не подозревая об этом событии, которому суждено всколыхнуть всю Россию, Валериан через три дня идет к Петровскому.

Конечно же здесь ждут всех, кто ходил раньше к большевистскому депутату. У дверей полицейский.

— Ни с места!

Валериан пожимает плечами:

— Что-нибудь случилось?

— Узнаешь, что случилось.

Его обыскивают и, не найдя ничего, кроме гаечного ключа, спрашивают:

— Зачем пришел?

— Вызывали насчет водопровода... А я все не мог: сестра приехала. Говорят, к депутату, будь вежливее, не матерись.

Полицейский смерил его презрительным взглядом.

— Пшел вон!

Куйбышев неопределенно пожал плечами, отобрал у полицейского гаечный ключ и стал неторопливо спускаться с лестницы.

Значит, арестован...

1 декабря 1914 года появляется официальное правительственное сообщение об аресте депутатов-большевиков. В этот же день Куйбышева избирают членом Петроградского комитета РСДРП, поручив ему руководство пропагандой. Да, он зарекомендовал себя. Эти восемь месяцев петроградской жизни были наполнены борьбой, скрытой, почти ювелирной по своей тонкости: он продолжал воевать с меньшевиками, которые захватили руководство рабочими больничными кассами, впились, словно клопы, в рабочее тело, и выковырять их из каждой щели стоило немалого труда.

Эти больничные кассы постепенно превратились в легальные политические массовые организации. По сути, общение большевиков, передача нелегальной литературы и директив партийного центра осуществлялись через кассы. Здесь устраивали тайные заседания и совещания, явки, снабжали паспортами, железнодорожными билетами, укрывали от полиции и жандармов.

С началом войны, когда воцарился жесточайший режим, когда были аннулированы все свободы, легальные организации стали опорными пунктами большевиков.

Фабрике «Треугольник» требовался секретарь больничной кассы. На должность хотел пробраться Слонимцев, которого Валериан неожиданно встретил в Петрограде.

— Связал нас бог одной веревочкой!.. — шутливо произнес Слонимцев, встретив Куйбышева в конторе фабрики. — Вы теперь какого цвета?

Встреча была не особенно приятной, но Валериан даже не подал вида.

— Я отошел от политики, — сказал он. — Хочу жениться. А вы?

— Я оборонец. Впрочем, это никому, кроме меня, не нужно.

— Ах, Слонимцев, Слонимцев! Вечно вы с обновкой: то ликвидатор, то центрист, то оборонец, то троцкист...

Слонимцев приложил палец к губам.

— Слонимцев — это мой псевдоним, но все в прошлом, — сказал он. — Забудьте. Теперь я ношу свою подлинную фамилию: Сапожков-Соловьев.

— Все равно на «с»: Слонимцев, Сапожков-Соловьев. А потом окажется, что вы Сухомлинов, или Столыпин, или же Сикст Бурбонский.

— Вы все такой же весельчак! А где служите?

— В рессорной мастерской. Рессоры делаю.

— Это в каком же смысле?

— В самом прямом: я рабочий.

Слонимцев не поверил:

— Шутите?

— Нет, не шучу. А куда деваться? Война. В солдаты не берут.

— Почему?

— Очередь не дошла. Дойдет — забреют. А вы?

— Вот предлагают секретарем больничной кассы.

Валериан рассмеялся.

— Чему вы смеетесь?

— Вы опоздали, Сапожков-Соловьев. Правление кассы еще месяц назад предложило мне стать секретарем.

Сапожков-Соловьев был неприятно поражен.

— Но это же неправильно!

— Почему?

— Один из моих друзей, входящий в правление, пригласил меня.

— Очень сожалею. Я ведь собираюсь жениться, а вы?

Он ничего не ответил. Лишь бросил на Валериана тяжелый взгляд.

Куйбышев стал секретарем больничной кассы вместо недавно арестованного Шалвы Элиавы. Сразу же решил наладить тесную связь между рабочими — правленцами всех подобных касс Петрограда. Это была сложная, кропотливая работа. Незаметно рабочие очистили кассы от меньшевиков, была создана, по сути, единая сильная организация из одних большевиков.

Когда правительство объявило подписку на военный заем, Валериан оказал Пане Стяжкиной, партийцам-большевикам Плетневу, Егорову, Остриенко-Остроуховой, Реброву:

— Ни гроша для военной славы! Подписку на заем нужно сорвать.

Принялись за работу. Как сорвать подписку? Все должно произойти словно бы само собой.

Куйбышев сразу же натолкнулся на трудность в лице все того же Слонимцева — Сапожкова-Соловьева. Нет, он не исчез бесследно, не растворился подобно адскому духу. Он был тут, в больничной кассе. Ее не выборным, а назначенным администрацией фабрики членом. Он-то знал, что в кассе лежит до десяти тысяч рублей.

— Я — оборонец и считаю: каждый должен быть оборонцем в эту годину испытаний для родины. На все эти деньги мы купим облигации военного займа. Смерть немцам!

— Смерть так смерть! — согласился Куйбышев. — Легко оборонять родину, сидя в Петрограде.

— Вы тоже уклоняетесь от фронта, отсиживаясь в столице.

— Почему тоже?

Слонимцев смешался.

— Я, Слонимцев, и рад бы, да никак не могу накопить денег на лошадь. А дворян берут на фронт только со своей лошадью. А вы можете катить туда хоть на велосипеде.

Чтобы решить вопрос с займом, следовало собрать уполномоченных. Пусть выскажутся. Но Валериан и его товарищи понимали: пускать дело на самотек нельзя. Слонимцева следует забить аргументами, склонить на свою сторону рабочих, увлечь за собой. Пусть выступают большевики.

Когда уполномоченные сошлись, Куйбышев сделал вид, будто хочет беспристрастно выслушать каждого.

— Решайте, господа уполномоченные! Поможем царю-батюшке и отощавшему Сухомлинову?

Рабочие рассмеялись. Военный министр Сухомлинов, непомерно дородный, лысый старик с воинственно закрученными усами, слыл великим казнокрадом: больше всего он пекся не о победах армии, а о процветании и благополучии Екатерины Викторовны, которую умыкнул у молодого мужа — богатого помещика. Разразился большой скандал. О скандале знали все: не только в России, но и во Франции, и в Германии. Сухомлинова вслух называли Азором — по имени любимого пса Екатерины Викторовны.

Как бы то ни было, но Куйбышев сразу задал тон собранию уполномоченных.

— Но при чем здесь Сухомлинов?! — истерично закричал Слонимцев. — Речь идет о помощи родине, на которую вероломно напали немцы.

— А откуда вы знаете, что эти наши трудовые денежки, политые потом, не пойдут на наряды жене Сухомлинова? — спросил рабочий Ребров. — Не лучше ли увеличить сумму пособий больным рабочим и их семьям, чем покупать облигации?

— В то время как родина обливается кровью... — начал было Слонимцев, но другой рабочий перебил его:

— В то время как родина обливается кровью, военный министр обворовывает казну. И не он один.

— Все это ложь! — запальчиво ответил Слонимцев.

Валериан укоризненно покачал головой:

— Зря горячитесь, Сапожков-Соловьев. Сухомлинов в самом деле вор: его сняли с поста военного министра и, возможно, предадут суду.

Слонимцев не поверил.

— Вы отвечаете за свои слова! — пригрозил он.

— Отвечаю, отвечаю. Только что звонили по телефону.

Уполномоченные-назначенцы находились в полнейшей растерянности.

— Кто против займа — поднимите руки! — сказал Куйбышев.

Подписка провалилась. С треском.

— Все это подстроено вами, — сказал Слонимцев, поймав Валериана в коридоре. — Вы были и остались большевиком. Я знаю.

— Что подстроено мною? Снятие Сухомлинова с поста военного министра?

Слонимцев не нашелся, что ответить.

Весть о том, что на «Треугольнике» отказались подписываться на военный заем, каким-то чудом сразу же распространилась по всем фабрикам и заводам. Началась кампания: «Ни гроша на войну!»

Странная война. На фронте не хватает снарядов, винтовок... и сапог. Никки бранится: «Все мерзавцы кругом! Сапог нет, ружей нет, наступать надо, а наступать нельзя». И не за казнокрадство сняли Сухомлинова, а за то, что обозвал Распутина скотиной. Скотина забодала казнокрада. Царь отправил Сухомлинову трогательное послание: «Благодарю вас сердечно за вашу работу и те силы, которые вы положили на пользу и устройство русской армии».

А потом Сухомлинова упрятали в Петропавловскую крепость. Фарс.

В томах иллюстрированной хроники, посвященных войне, печатаются крупным планом портреты кайзера: Вильгельм II, император Германии; шесть сыновей императора Вильгельма — Оскар, Август-Вильгельм, Адальберт, кронпринц Вильгельм, Эйтель-Фридрих и Иоахим; император Вильгельм на охоте — этакий добродушный усач в шляпе и охотничьей куртке. Тут же рядом портреты военного и морского министров Германии, начальника штаба фон Мольтке, фельдмаршала Гинденбурга. А на обороте — речь председателя Государственной думы Родзянко: «Дерзайте, Государь! Русский народ с Вами и, твердо уповая на милость Божию, не остановится ни перед какими жертвами, пока враг не будет сломлен... Государю Императору «Ура!»

— Мразь! — говорит Валериан вслух. — На милость боженьки уповает.

— Кто? — допытывается Паня.

— Тот самый, что помогал жандармам выкручивать руки нашим депутатам. А знаешь, меня тянет в окопы.

Она удивленно взглянула на него:

— Крестик получить хочешь?

— Среди солдат агитацию вести нужно. Это люди смертью и кровью разагитированные, у них винтовки в руках. А винтовки можно повернуть штыками на царя и на Родзянко.

— Разве в столице работы мало?

Он рассеянно улыбнулся:

— Хватает. Но очень уж злость меня берет. Мне ведь, когда приехал сюда, казалось: революция вот-вот грянет. Знаешь, что я надумал: объединить всех, кто против войны, и чтобы тон задавали мы, ленинцы. Мы должны уметь руководить не только пролетарской, но и широкой непролетарской массой. Мы обязаны влиять на них, использовать всякий протест. Даже революционеров-шовинистов от случая к случаю нужно использовать. Вот что я задумал. Соглашение для борьбы.

— Я всегда с тобой.

Это была целая программа.

...И снова белые ночи просвечивали Питер насквозь, и казалось, конца им не будет.

Белые ночи... Когда он приехал в Питер, тоже начинались белые ночи. Прошло немногим более года, а кажется, будто пронеслась целая жизнь. Валериан утвердился здесь, почувствовал почву под ногами, стал частицей мощного революционного потока, остановить который царское правительство уже не в силах.

А сколько случилось всего за этот удивительный год!

С началом войны функции Бюро ЦК были возложены на большевистскую фракцию Государственной думы. Теперь депутаты большевики Петровский, Бадаев, Муранов, Самойлов, Шагов осуждены и сосланы в Сибирь. Обязанности партийного центра, по сути, взял на себя Петроградский комитет партии, где Куйбышев занял видное место. Говорят, Ильич высоко оценивает деятельность Петроградского комитета, считая его поистине образцом работы для всех большевистских организаций России и для всего Интернационала во время реакционной войны, при самых трудных условиях. Все основные вопросы руководства борьбой пролетариата решаются на заседаниях комитета, он связан с большевиками Москвы, Харькова, Иваново-Вознесенска, Киева, Нижнего Новгорода, Екатеринослава, Екатеринбурга, Самары, Саратова, Царицына, Перми, Ревеля, Нарвы, Твери, Тулы, Кавказа.

А меньшевики и бундовцы продолжают творить свое черное дело. Одни из них вдруг превратились в ура-патриотов, в оборонцев. Сидя в Петрограде, призывают рабочих драться на фронтах до полной победы. Другие, наподобие меньшевистских лидеров Дана, Аксельрода и лидера Бунда Либера, стали германофильскими шовинистами: они за поражение России в войне и полностью оправдывают немецких социал-шовинистов, которые голосовали за военные кредиты. Прыгают, резвятся, строят уморительные рожи. А Троцкий перещеголял всех — выдвинул лозунг: «Ни побед, ни поражений». Понимай как хочешь. Золотая середина.

А на фронтах льется кровь, на фронтах полный развал. Полтора миллиона убитых и раненых. И причина развала не в окопах, а в царском дворце. В стране разруха, надвигается жесточайший голод. Недавно в Москве, на Красной площади, собралась огромная толпа. Ораторы поднимались на лобное место, выкрикивали:

— Требуем отречения царя! Царицу постричь в монахини! Распутина — на виселицу!

Полиция стреляла в ораторов из револьверов.

...Белая ночь — ни укрыться, ни уйти. Весь город пронизан незримым призрачным светом насквозь. Он словно бы купается в прозрачном мареве. Дома спят, и странен этот неестественный сон.

Куйбышев возвращался к себе домой с конспиративной квартиры. Вернее, в саму квартиру сегодня ему помешали попасть. Пришлось заметать следы. Это была постоянная конспиративная квартира Петроградского комитета, находилась она на Невском проспекте, неподалеку от Николаевского вокзала. Сюда приходили представители от различных районов, заводов, фабрик, служащие больничных касс. Отсюда осуществлялась связь с заграницей. Отсюда отправляли агитационную литературу в другие города России. Здесь заседал комитет. Пробирались сюда с оглядкой. Уходили задними дворами. Белые ночи не способствовали конспирации — пустынный проспект и пустынные дворы просматривались очень хорошо.

Почти у самой конспиративной квартиры Валериан нос к носу столкнулся со Слонимцевым. Хотел прошмыгнуть незамеченным, но Слонимцев поймал его за рукав пиджака.

— Те-те-те! Вот так встреча! А знаете, кадет, прогуливаюсь это я под вечер по Невскому и вдруг вижу... Кого бы вы думали?.. Ивана Чугурина! Свой, нарымский. Окликнул, а он даже головы не повернул. Я засомневался, да он ли, в самом деле. Ну пошел за ним, совсем настиг — а он как в воду канул! Юркнул в подъезд — и исчез. А теперь вот вас повстречал. — Слонимцев хитровато прищурился. — Может быть, вы к нему на свидание идете? Засвидетельствуйте ему мое почтение.

Он вобрал голову в плечи и неторопливо зашагал по проспекту. А Валериану захотелось догнать его и придушить.

Значит, Чугурин в Петрограде?.. Надо проследить за Слонимцевым. Почему он остановился? Он и не скрывает того, что смотрит в сторону Куйбышева. Нет, на конспиративную квартиру сегодня нельзя... Нельзя. Может быть, неспроста здесь кружит этот тип Слонимцев.

Валериан направился к Николаевскому вокзалу, спрятался за углом. И снова увидел Слонимцева. Но Слонимцев его не заметил, прошел мимо.

Соблюдая крайнюю осторожность, Валериан выбрался на Лиговку и направился к Обводному каналу.

Ему казалось: Слонимцев отстал, и теперь можно идти свободно. Жаль, не встретились с Чугуриным: есть что порасспросить, есть что рассказать.

Сегодня же нужно увидеть Паню... Все последние дни он думал о своей любви. Имеет ли право революционер обзаводиться семьей? Сперва казалось: имеет! А почему бы и нет?

Но после ареста Григория Ивановича Петровского и высылки его в Сибирь Валериан стал несколько по-иному смотреть на все. Домна Федотовна, жена Петровского, не плакала. Но она осталась с тремя детьми на руках... Трое детей. В чем их вина? Почему они должны страдать наравне с взрослыми?

И все-таки, и все-таки...

Сегодня он будет просить Паню стать его женой. Как это говорится в светских романах: «Прошу вашей руки»? Он не знал, как это выйдет. Не рассмеется ли она ему в глаза?

Да, все последние дни он находился в состоянии некоего потрясения, которое случается лишь раз в жизни. Пусть война, кровь — мир все равно прекрасен. Рука об руку пойдут они по своей необыкновенной дороге. Она ведь тоже любит его. Любит... Любит!..

Полицейские появились неизвестно откуда. Их было человек семь.

— Господин Куйбышев? Вы арестованы!

— На каком основании?

— Ну ты, заткнись. Таких, как ты, нужно расстреливать без оснований!

Окружили плотным кольцом, тыча револьверами ему под ребра. Он догадался: считают весьма опасным. Его почему-то всегда считали весьма опасным. Просто у него такой вызывающий, независимый вид: картуз набекрень, из-под него выбивается буйная путаница волос, словно клубы черного дыма, а в уголках губ — неизменная презрительно-снисходительная усмешечка.

Они готовы были растерзать его на месте, и он понимал это, но не боялся их.

— Уберите оружие: я боюсь щекотки.

Его втолкнули в карету.

И вскоре Куйбышев очутился в камере знакомого петроградского охранного отделения.

Через несколько недель ему сказали:

— Вам запрещено проживание в семидесяти двух городах России.

— И это главное обвинение?

Жандарм досадливо поморщился, взял бумагу, монотонным голосом начал читать:

— «Обвинительное заключение по делу В. В. Куйбышева...»

— Но почему «заключение»? Следствия-то не было.

— И не будет! Все это пустые формальности. Наберитесь терпения и выслушайте. «Куйбышев является одним из наиболее активных представителей местной подпольной руководящей группы ленинцев, которая ликвидирована... — Он поднял на Валериана насмешливый взгляд, потом снова уткнулся в бумагу: — Которая ликвидирована. Группа носила наименование Петроградского комитета РСДРП. После получения известий о московских беспорядках, в конце мая 1915 года, Куйбышев совместно с рядом других партийных работников, одновременно с ним арестованных...»

Жандарм снова уставился на Куйбышева, по-видимому желая знать, какое впечатление произвели на него последние слова.

Валериан дрогнул. Одновременно арестованных... Кого? Кого арестовали?..

— ...одновременно с ним арестованных, задался целью объединить в Петрограде социал-демократов всех оттенков и направлений, создать общую для них нелегальную партийную организацию и путем соответствующей агитации подготовить рабочие круги в столице к ряду революционных выступлений и беспорядков, долженствовавших, по предположениям его и его единомышленников, послужить началом нового революционного вооруженного восстания».

Он отложил бумажку в сторону и опять поднял на Валериана свои холодные прозрачные глаза:

— Вы с чем-нибудь не согласны, господин Куйбышев?

— Я обо всем скажу на суде.

Жандарм усмехнулся, почесал подбородок.

— Суда не будет. Все уже решено: вас немедленно отправят в ссылку в Иркутскую губернию.

Валериан понял, что все на самом деле уже решено.

— Надолго?

— Экий вы любопытный! Вы настаиваете на следствии? В нем нет нужды: решением особого совещания при министерстве внутренних дел вы приговорены к высылке на три года.

— Я все ваши обвинения считаю провокацией, неумной выдумкой.

— Не горячитесь. Вы же знаете, что все — сущая правда. Да нам и не нужны доказательства: их нам дал человек, которому мы доверяем. Он знает вас как облупленного. И ваших товарищей. Он был среди вас.

— Требую очной ставки!

Жандарм устало махнул рукой:

— Очной ставки не будет. Глупо‑с.

— Кто еще арестован?

Жандарм снова поскреб подбородок.

— Скоро вы их всех увидите. Вам предстоит далекий путь. Рука об руку.


...Он их увидел в петроградской пересыльной тюрьме. Полторы сотни арестантов выстроились в коридоре тюрьмы. Здесь были мужчины и женщины, политические, уголовники, пленные немцы и австрийцы. В свете газовых светильников лица казались мертвенно-бледными.

— Паня!

Она повернула лицо, увидела Валериана, и ее глаза зажглись радостью: вместе! А больше ничего и не нужно...

Среди арестантов были его друзья по партии: Плетнев, Егоров, Остриенко-Остроухова и другие. Значит, жандарм не врал: арестовали всех. Но уцелела ли конспиративная квартира на Невском? Нет, комитет не разгромлен! Арестовали не весь комитет. Он будет жить, каждый раз возрождаясь, словно феникс из пепла.

И еще одного знакомого увидел здесь Валериан. Давнего знакомого: полицейского Гаврилова. Того самого, которому при встрече всегда делал козу. Но сейчас он уже не был полицейским. По всему чувствовалось: здесь он важное лицо. На нем военный мундир с погонами капитана. Начальник конвоя.

Гаврилов сделал кому-то знак, и конвойные солдаты внесли несколько связок ручных кандалов. Гаврилов важно разгладил усы, рявкнул:

— Встать в затылок! Надеть кандалы!

Он сам взял связку ручных кандалов, прошелся вдоль колонны. Солдаты стали сковывать арестантов попарно. Когда Гаврилов поравнялся с Валерианом, тот повернулся и сделал ему козу. Начальник конвоя решил, что над ним издеваются, побагровел, но, вглядевшись в лицо Куйбышева, со злым удовлетворением проговорил:

— А это вы, лже-Соколов! Давненько не виделись. Я по вас, признаться, скучал. А теперь вот снова разлучаемся. Надеюсь, надолго. Коза-дереза!

Валериан расплылся в улыбке, поклонился, сделался робким, просящим.

— Господин Гаврилов! Могли бы вы в знак нашей былой дружбы оказать некоторую, очень важную для меня услугу?

Начальник конвоя фыркнул:

— Смотря какую услугу! Передать что-нибудь на волю? И не просите. Запрещено‑с.

— Ну что вы, что вы! Да у меня язык не повернется просить о таком. Да и на воле никого не осталось. Вон там стоит моя невеста, ее фамилия Стяжкина. Мы из-за ареста — будь он неладен — не успели обручиться.

— Ну и что?

— Обручите нас! — И Валериан протянул вперед сжатую в кулак правую руку.

Гаврилов сперва не понял. Смотрел выпученными глазами. А когда понял, ухмыльнулся, звякнул железными браслетами.

— А вы как были шутником, так и остались. Ну что же, я тоже люблю соленую шутку. — И крикнул: — Эй, Стяжкина Прасковья, немедленно ко мне!

Когда Паня подошла, Гаврилов, осклабясь, спросил:

— Хотела бы ты обручиться с этим человеком?

Она вся подалась к Валериану:

— Да!

— Протяни левую руку.

Когда она протянула руку, Гаврилов надел на эту тонкую смуглую руку железный браслет и цепью соединил его с браслетом на руке Валериана.

— Обручаю вас на веки вечные!

Конвойные захохотали.

— Спасибо, Тимофей Петрович. После победы социалистической революции мы вас не забудем, — проговорил Валериан растроганно.

Глаза Пани были полны слез. То были слезы счастья. Она улыбалась. А он тихо запел:

— Гей, друзья! Вновь жизнь вскипает...

Ему исполнилось двадцать семь лет.


7


Скоро весна. Но здесь, в глухом сибирском краю, ее приближение и не чувствуется. Молчаливо стоят сосны и ели, покрытые тяжелой снежной кухтой, от медвежьих берлог валит пар. Из-за высоченных сугробов не видно крыш селеньица Тутуры: можно проехать мимо и не заметить человеческого жилья.

Тайга, только тайга без конца и края. Царство медведей, у которых только что появилось потомство. Скованная льдом Лена. От морозов лопаются деревья. Здесь истоки могучей реки. До железной дороги триста пятьдесят верст, а то и все четыреста. Неподалеку — священный Байкал.

— Уходить надо. Если замерзнем — все равно, — сказала Паня. — Сидеть здесь прямо-таки невмоготу.

— Не замерзнем, — отозвался он. — Денька через три холода спадут — и махнем в Иркутск. Если хочешь знать, эти четыре ссыльных месяца я считаю самыми счастливыми в жизни... Мы были вместе и любили друг друга. А бежать надо. В Питер!.. Только бы вдруг не объявился в Тутурах Слонимцев! Тогда нашему побегу крышка: я становлюсь суеверным. Куда бы ни приехал — он тут как тут! Впрочем, черт с ним. Все равно дадим тягу! Вот послушай — только что сочинил:


Не прими за усталость, не прими за измену

Ты, вместилище силы, мощный город — магнит.

Завтра снова с тобою, завтра снова надену,

С бодрым криком надену все доспехи для битв...


— Зачем же откладывать на завтра! — со смехом сказала она, протягивая ему заштопанный чулок. — Надевай сегодня свои доспехи для битв и пойдем пилить дрова. Как говорил твой мудрец, ну тот, о брачной жизни?

— А, Кант! Он говорил, что в брачной жизни соединенная пара должна образовывать как бы единую моральную личность. А единой личности не нужна большая роскошная квартира...

Они занимали крошечную комнату в доме крестьянина Поликарпа Головных, промышлявшего извозом, — чуланчик с одним оконцем. И это оконце всегда было покрыто крепкими серебристыми узорами.

Еще никогда Валериан не ощущал такого подъема сил. Он в самом деле чувствовал себя счастливейшим человеком. Матери писал: «Дня не хватает. Если бы его увеличили в два раза, то и этого времени было бы мало. Хорошо, если бы сутки имели 72 часа!»

Нет, не самообразованием занимался он в это время. Весь Верхоленский уезд, все станки и села, по которым были разбросаны политические ссыльные, жили далекой войной на западе. И они с Паней — тоже.

Там еще в июне прошлого года русские войска оставили Галицию. Германское командование пыталось окружить их в Польше, но не сумело: русские вышли из-под охватывающих ударов австро-германских войск. Обе стороны, сильно обескровленные, прекратили боевые действия. Но враг все же углубился в пределы России. Какой-то переломный момент. И Валериан догадывался: ни та, ни другая сторона с силами так и не смогут уже собраться. Потери русских убитыми и ранеными каждый месяц доходят до сотен тысяч! Доверие к союзникам подорвано: они все так же стремятся воевать до последней капли крови русского солдата. Генерал-квартирмейстер штаба Западного фронта Лебедев сказал английскому представителю генералу Ноксу:

— История осудит Англию и Францию за то, что они месяцами таились, как зайцы в своих норах, свалив всю тяжесть на Россию.

И Франция, и Англия в своих резервных складах создали огромные запасы снарядов, пулеметов, пушек. А на запросы русских, у которых не хватает даже винтовок и патронов, отвечают: нечего дать. Они холодно предоставили Россию собственной судьбе. Тот же Нокс в интимном кругу говорил с откровенным цинизмом: «Русские — это наши жертвенные бараны. Они всегда берут на себя роль жертвенных баранов».

Куйбышев думает о своих братьях Николае и Анатолии. Где они? Николай — офицер, на фронте. Возможно, убит. Анатолий — инженер-электрик. Известий от него нет. Может, тоже погнали на фронт? Война, война... Проклятье человечества.

За спиной истекающих кровью народов идет так называемое дипломатическое зондирование возможности сепаратного мира между Россией и Германией. Немцы для этих целей использовали свою шпионку фрейлину русского двора Васильчикову, которую война застала в Австрии. Ей дали возможность пробраться в Россию, и она стала добиваться аудиенции у царя. Но обо всем пронюхала дотошная пресса, и Васильчикову пришлось выслать из Петрограда. Тогда брат царицы, принц Эрнст Гессенский, прислал ей письмо с предложением начать переговоры о мире.

Куйбышев был озабочен одним: донести до каждого политического ссыльного в Верхоленском уезде Иркутской губернии ленинский манифест ЦК партии большевиков «Война и российская социал-демократия»: о войнах справедливых и несправедливых, о лозунгах превращения империалистической войны в гражданскую и поражения царского правительства. Правительства воюющих государств вдруг превратились в «миролюбцев», они жаждут мира, «своего» мира, империалистического. Боятся, чтобы затеянная ими война в самом деле не превратилась в гражданскую.

Находясь в Тутурах, Валериан не терял связи с Петроградом. Несмотря на частые аресты, Петербургский комитет продолжал действовать: не так давно комитет принял решение поддержать забастовку Путиловского завода всеобщей городской стачкой. Бастовали десять тысяч человек. Хорошо! Там все идет своим чередом. Пора, пора туда.

А пока приходится воевать все с теми же ликвидаторами, эсерами и оборонцами, которых по недоразумению царский суд сослал в Иркутскую губернию.

Споры случаются жестокие. Ильич призвал к полному разрыву с потерпевшим крах II Интернационалом. Нужно создать новый, III Интернационал! И Куйбышев настойчиво объясняет товарищам необходимость подлинно революционного Интернационала.

Еще в прошлом году вместе с депутатами-большевиками Думы был арестован некто Розенфельд, он же Каменев, журналист. В бытность в Петрограде Валериан встречался с этим Каменевым на квартире у Петровского. Слонимцев называл его своим другом — «несмотря на идейные разногласия». Но, по-видимому, разногласия имели частный характер, так как Слонимцев прямо-таки захлебывался от восторга, рассказывая о Каменеве.

— Вы заметили: Лев Борисович как две капли воды похож на Николая Второго?

— Еще бы! Да не скажи вы, что это Каменев, его от царя-батюшки и отличить нельзя было бы: он ведь тоже за войну до победного конца, — иронизировал Валериан. — Великий патриот!

Каменев был арестован в селе Озерки, неподалеку от Петрограда, где представители большевистских организаций России и депутаты-большевики собрались обсудить тезисы Ленина о войне. На этой конференции Каменев помалкивал, соглашался.

По доносу участников конференции арестовали. Всего одиннадцать человек. И вот Каменев — на скамье подсудимых рядом с Петровским, Бадаевым, Мурановым, Самойловым, Шаговым. Вся Россия смотрит на них. Мужественные большевики даже суд стараются использовать для агитации против войны.

— Война не в интересах рабочих! Превратим войну империалистическую в войну гражданскую!

Их ждет приговор: на вечное поселение в Туруханский край!

Поднимается болезненно бледный человечек с рыжеватой бородкой, с миндалевидными выпуклыми глазами. Он покашливает, втягивает голову в узкие плечи.

— Господа судьи! Я не политик, я журналист, но я не согласен с Лениным. Я честный человек и заявляю прямо: лозунг поражения своего правительства считаю вредным. Я неоднократно заявлял об этом. Кому? Ну спросите хотя бы господина Иорданского. Наш лозунг — «ни побед, ни поражений».

Зал содрогнулся от неслыханного предательства: известный большевик Каменев-Розенфельд отрекся от Ленина! Весть вырвалась из закрытого зала суда, покатилась по России, прошла через все кордоны: Каменев отрекся... Презренный трус, предатель... Вошь на теле революции смеет называть себя честным человеком!

Нет, не хотелось Каменеву в далекую туруханскую ссылку. Какое отношение имеет он, интеллигентный революционер, ко всем этим Бадаевым, Шаговым, коренным рабочим, у которых машинное масло навеки въелось в ладони шершавых рук? Тоже выискались марксисты! Но странный лозунг Каменева «ни побед, ни поражений» насторожил жандармов: поди разберись!

— Хочет всех обмануть! — сказал жандармский генерал Куценко. — Кто не желает побед для нашего оружия, тому место в ссылке, на каторге.

И незадачливого оборонца вместе с другими осужденными отправили в Сибирь.

Ссыльные до сих пор плюются от омерзения, требуют партийного суда над изменником. Илья Ионов, прибывший на вечное поселение в Тутуры, рассказывает:

— Хотел смягчить приговор ценой предательства. Мы осудили его поведение как измену делу партии. Все мы, конечно, испытываем чувство омерзения при мысли о нем.

— А где он сейчас?

— Как я слышал, Петровского, Самойлова, Муранова, Шагова, Бадаева и журналиста Каменева перевели из Туруханского края поближе к Красноярску.

— Странно. Красноярск — революционный центр Сибири!

— Значит, Николашке совсем плохо: за наших депутатов — рабочий класс. Вот и хотят сказать: мол, идем на уступки — только не делайте революцию!

Ах, журналист Каменев! Центральный Комитет партии направил вас в «Правду» для работы и практической помощи большевистским депутатам. Вы должны были подготовить боевое выступление, которое прозвучало бы с думской трибуны как призыв. Готовили‑с. А потом отреклись. Хотели устоять на одной ножке...

До сих пор Валериану приходится рассказывать ссыльным об этом позорном случае: мол, лично знаком. Чаи распивали, о политике говорили. В старые времена офицер, совершивший подобный поступок, добровольно или по принуждению бывших товарищей пускал себе пулю в лоб. Честь!

Куйбышеву, воспитаннику кадетского корпуса, где настойчиво прививали понятие о чести — пусть даже ложное, — поступок Каменева казался прямо-таки чудовищным. И этот странный человек конечно же считает себя правым на сто процентов: а как же могло быть по-другому? Не ехать же бедной жене с ее хрупким здоровьем в проклятую Сибирь?! Логика: Стяжкиной можно, жене Свердлова можно, а жене Каменева Раечке нельзя. И говорят, этот аргумент Каменев всерьез приводит в свое оправдание: очень любит жену.

— Я занимаюсь революцией, это моя профессия. Но при чем здесь моя жена, которая ничего не смыслит в политике?

— А жены декабристов?

— Они плохо знали своих мужей и ехали за ними в ссылку из-за религиозного фанатизма. Моя жена — атеистка.

Эта непонятная фигура все время вилась возле Ильича. Но Каменев отдельно не существовал, его всегда упоминали на пару с Зиновьевым: Каменев и Зиновьев.

Валериан заметил одну странную особенность. Враги Ленина, выступая против него, каждый раз объединялись в пары, словно сознавая свою неполноценность перед этим-гигантом революции: Мартов — Аксельрод, Мартов — Дан, Мартов — Троцкий, Парвус — Троцкий, Зиновьев — Каменев, Бухарин — Пятаков. То они выступают как соавторы с клеветнической брошюркой против ленинцев, то пишут хвалебные предисловия к брошюркам друг друга.

Особенно жаркие схватки случались у Валериана с меньшевиками и бундовцами, когда разговор заходил о статье Ленина «О национальной гордости великороссов».

Некто Ипатий Млечин, тоже журналист, во время споров прямо-таки приходил в неистовство.

— О какой национальной гордости вы говорите?! — кричал он. — Это же чистейшей воды великодержавный шовинизм. Немцы на нас наседают со всех сторон — и извне и изнутри, а мы говорим о национальной гордости великороссов. Нет ее и не может быть! А на тех, кто пытается бороться с немецким засилием в нашей армии, при дворе смотрят как на врагов династии. И почему, собственно, нужно гордиться своей принадлежностью к тому или иному народу? Не все ли равно, к какому народу принадлежать? Для революционера это не должно иметь значения, иначе разговор об интернационализме — пустой звук.

— А мне не все равно, к какому народу принадлежать, — отвечал Куйбышев.

— Почему?

— Я люблю свой язык, свою родину.

— Ну и что же? Вы могли бы родиться, скажем, немцем, и тогда любили бы не русский, а немецкий и свою германскую родину считали бы прекрасной. В чем разница? Или русским быть лучше, нежели немцем?

— Для кого как. Каждый любит свою родину и свой язык. Я родился русским и не могу представить себя ни немцем, ни французом, не могу присвоить себе традиции чужого народа, жить ими. Мы корнями уходим в нашу русскую историю, в наши революционные традиции, и я горжусь принадлежностью к племени великороссов, потому что они ближе всех сейчас к революции и им суждено сотворить то, чего еще не было в истории.

— Мистика!

— Ну, не такая уж мистика.

— Милюков и Родзянко тоже орут об отечестве.

— О своем помещичье-буржуазном отечестве, стараются выдать царскую Россию за отечество всех в ней проживающих.

— А разве есть другая Россия, не помещичье-буржуазная?

— Пока нет, но скоро будет: Россия социалистическая. Мы ведь беспрестанно боремся за это свое отечество: не на фронтах, а здесь, внутри страны. Враг, который не пускает нас в наше отечество, — самодержавие, помещики, капиталисты. Вот потому мы и хотим поражения царского правительства в войне: оно к нашему рабоче-крестьянскому отечеству никакого отношения не имеет. Долой самодержавие!

— Выходит, кайзер — ваш союзник в борьбе с русским царем?

— Ну положим, кайзер не кричит: «Долой самодержавие!» Цари и кайзеры, если они даже дерутся друг с другом, всегда остаются союзниками. Для них народы — наподобие бойцовых петухов. Сидят цари у себя в ставках, покуривают дорогие папиросы и наблюдают, как эти самые бойцовые петухи рвут друг друга шторами. Кровь, перья. Весело. Цари помирятся, поделят земли, а мертвые не вернутся. Дрались, а за что — так и не поняли, и умерли, оставив сирот. А мы всех этих царей и кайзеров за шиворот: вот вам и гражданская война! А там, глядишь, и в Германии, и повсюду нашему примеру последуют.

Млечин спохватился, понял: не его старается убедить Куйбышев, а тех, кто собрался их послушать. Млечина не переубедить. Да и не интересно ему великорусского мужика превращать в демократа. Зачем? У Млечина на пальце колечко с искусно выточенной из камня виноградной гроздью. Своеобразный масонский знак. Единомышленники узнают друг друга по этому кольцу. Свою принадлежность к некоему сообществу Ипатий и не скрывает.

— Это мой паспорт в любой стране, — говорит он, любуясь металлическим кольцом и каменной гроздью винограда.

— А кто вы такие, если не тайна?

— Никакой тайны нет: мы ревнители грядущего дня.

— Как это понимать? Религия?

— Почти что. Мы стоим над классовой борьбой.

— Отрицаете ее?

— Ни в коем случае! Наоборот: мы стараемся разжигать ее всеми способами.

— Тогда я ничего не понимаю.

— Все очень просто. Вы считаете, как написано в вашем коммунистическом манифесте, что история человечества — это история борьбы классов. А мы на все смотрим несколько по-иному. Когда человечество изнурит себя классовой борьбой, гражданскими войнами, революциями, войнами национальными, которые придут на смену классовым, — выдохнется, одним словом, вот тогда мы продиктуем ему свои условия.

— Не дождетесь.

— Мы привыкли ждать. Подождем. «Семидесяти семи принадлежит ухо мира, и я один из них...»

— За что же все-таки вас упекли в ссылку? За подстрекательство? Или за ваши библейские воздушные замки?

— Считайте как хотите. Во всяком случае, союзниками мы с вами никогда не будем и не можем быть. Еще Спенсер говорил, что если сравнить воздушные замки мужика и философа, то архитектура окажется различной.

— Не знаю, как насчет мужика и философа, но в вашей воздушной вилле, сооруженной из мелконационалистического бреда, я сразу задохнулся бы от дурного воздуха. А еще толкуете об интернационализме! Ваш интернационализм у вас на пальчике.

Да, много разных людей прошло перед глазами Куйбышева за эти годы, и каждый нес в себе нечто. И как бы прямолинейно ни выражался человек, за этим всегда крылась некая сложность, сцепление множества идей, событий, надежд.

Простота — штука всегда кажущаяся. Паню удивляет, почему он так пристально изучает периоды упадка и реакции в истории всех стран и народов. Зачем это ему нужно? А ему нужно, нужно. Почему народы устают и как бы впадают в прострацию? Казалось бы, еще одно маленькое усилие — и полная победа... Но силы зла почему-то неизменно берут верх. Почему? Может быть, они лучше организованы? У них было время, чтобы организоваться. Они цепки, выживают по каким-то таинственным законам. Они почему-то даже после ожесточеннейших схваток не впадают в прострацию, им словно бы и не нужна передышка. Она требуется лишь тогда, когда сталкиваются силы зла с той и с другой стороны. Почему кучка ничтожных авантюристов — конкистадоров — покорила огромнейший материк — Америку? Почему темный кочевник Чингисхан покорил половину цивилизованного мира? Почему не победили Разин, Пугачев, декабристы? Что это за гипноз истории и как разорвать его? Да, да, весь секрет в организованности, в организации. Даже ничтожный Млечин, мелкобуржуазный клопик, верит в силу своей организации. Для таких, как он, организация служит и щитом и средством нападения, она придает пустопорожним людишкам вес, потому что с организацией, какой бы она ни была, приходится считаться.

Нужно пристально изучать периоды упадка, периоды реакции, все враждебные рабочему классу течения, все разновидности оппортунизма, формы предательства, формы революционного авантюризма.

Нет, не по университетской программе изучал Куйбышев все это. Он доходил до истоков через свою страстную увлеченность, через стремление понять не только позитивные стороны революционного движения, но и то, что мешает этому движению.

Он вдруг натолкнулся на некую дилемму: оказывается, у каждого общественного явления — будь то развитие производства или же классовые и национальные отношения — есть объективная и субъективная сторона.

До этого он почти неосознанно принимал во внимание лишь объективную сторону, так сказать железные законы развития общества. Скажем, революционная ситуация. Думалось: субъективный фактор не может решать исход дела революции. Существует как бы историческая предопределенность. Пока не набухнет от питательной влаги семя — оно не прорастет.

Теперь он стал догадываться: субъективные моменты могут даже историческую предопределенность затормозить. Он был обрадован, когда в статье Ленина «Крах II Интернационала» нашел ответ на мучившую его загадку: роль субъективного фактора в развитии общества, оказывается, настолько велика, что даже при наличии революционной ситуации невозможно победить, если субъективный фактор не созрел. Революция возникает тогда, когда к объективным причинам присоединяется субъективная: способность революционного класса на революционные массовые действия, достаточно сильные, чтобы сломить старое правительство, которое никогда, даже в эпоху кризисов, не «упадет», если его не «уронят».

Валериан сделал вывод: субъективный фактор — это и есть та сила, которая способна реализовать возможности, созданные объективными условиями. Между возможностью и ее воплощением в жизнь лежит субъективный фактор. Его нужно кропотливо изучать, отличать от субъективизма.

У Ильича он читал: «Один из главных, если не главный, недостаток (или преступление против рабочего класса), как народников и ликвидаторов, так и разных интеллигентских группок, «впередовцев», плехановцев, троцкистов, есть их субъективизм. Свои желания, свои «мнения», свои оценки, свои «виды» они выдают на каждом шагу за волю рабочих, за потребности рабочего движения».

То была сладостная увлеченность: Валериан открыл целый мир, о существовании которого хоть и подозревал, но не успел обобщить все, привести в некую систему, дабы отчетливо увидеть силы, тянущие пролетариат вспять.

Он давно уже начал эту работу и теперь оттачивал свой сарказм, и враги стали его бояться. Он всегда был хозяином положения, его слушали затаив дыхание, за ним шли.

Он стал смотреть на себя и на остальных ссыльных как на материал, который нужно готовить для близкой революции. Материал должен быть горючим, взрывчатым.

Созывал партийные конференции, снова организовал коммуну и партийную школу, учил читать топографическую карту, учил штыковым приемам, но готовил солдат не для той, империалистической, а для своей, гражданской войны.

И все-таки пора было выбираться отсюда. Здесь семена брошены — всходы будут. Его активная натура требовала более масштабных действий. Чем больше запутывались империалисты с провалившейся войной, тем сильнее он радовался. Он понимал: все приходит к роковому концу. Он ощущал это, как ощущаешь приближение грозы. Только бы не кончилось все империалистическим миром.

Здесь много говорили о недавнем дерзком побеге ссыльного Фрунзе. Он отбывал свой вечный срок неподалеку отсюда — в Манзурке. Фрунзе создал крепкую партийную организацию, подпольную коммуну, библиотеку, партийную школу, где преподавал военное дело и историю военного искусства. Он шел тем же путем, что и Куйбышев в Нарыме.

Провокатор предал Фрунзе и его товарищей. Их схватили и погнали по тракту в иркутскую тюрьму. Жандармское начальство намеревалось отправить всех на каторгу. Во время отдыха в оекской тюрьме ссыльные сделали живую пирамиду, Фрунзе взобрался на нее и перемахнул через высокий забор. Только беглеца и видели! До сих пор ищут.

Куйбышев сожалел, что не довелось познакомиться с этим отважным человеком, о котором ему много рассказывал ссыльный из Качуга, бывший депутат-большевик Государственной думы Жиделев.

Холода кончились внезапно.

— Широкая масленица! — сказал Валериан Пане. — Вот я тебя и прокачу с бубенцами... К прощеному воскресенью надо убраться...

Масленица. Даже стражники подобрели. Горы румяных блинов, бега на реке. Масленичный разгул.

Посмеиваясь, Валериан рассказывает про знаменитых петербургских блиноедов — известного актера Варламова и не менее известного рассказчика и гурмана Горбунова, которые съедали по сотне блинов за один присест, правда продолжавшийся с пяти вечера до поздней ночи. На масленицу они проводили весь день в ресторане «Малый Ярославец», славившийся своими блинами, и обжирались то в одной, то в другой компании гуляк. А в Москве был известен блинами трактир Тестова...

И здесь, в далеких Тутурах, были свои блиноеды, и здесь обыватель тешил не только свою русскую душу, но и тщеславие. Купчишки и мироеды щеголяют друг перед другом своими выездами и рысаками, их жены и дочери — нарядами, собольими шубами.

Лихие тройки, ряженые, веселая кутерьма на улицах, несмотря на отзвуки войны. Под треньканье балалаек и залихватские переборы тальянок прямо в небо взлетают качели, пестреющие яркими потоками девичьих ситцев и лент. Площадь шумит, хохочет, поет, щелкает семечки.

Когда к избе, где жили Валериан и Паня, подкатила тройка, украшенная лентами, он сказал:

— Пора. Прощайте, Тутуры, мы никогда вас не забудем.

Взвинтился сухой снег над лихой тройкой, звякнули бубенцы — и Тутуры скрылись за сугробами.

В Иркутске их уже ждали. Но с Паней произошла заминка: для нее паспорт пока не удалось достать.

— Пусть поживет у нас, — сказала миловидная женщина, хозяйка квартиры, где они остановились. — Паспорт найдем. А вам, Валериан Владимирович, нужно сегодня же покинуть Иркутск. Пока не хватились вас обоих в подгулявших Тутурах.

— Поезжай, — сказала Паня. — Встретимся в Петрограде. Я не буду здесь задерживаться. А то и без паспорта как-нибудь проскользну.

Он был опечален. Но задерживаться в самом деле не стоило. Небось их уже ищут.

Они простились. На вокзале, стараясь не попадаться на глаза полицейским, он с тревогой ждал поезда. Поезд запаздывал. Не было больше Куйбышева, ссыльного большевика, был сын ссыльного польского крестьянина из села Иличанское Верхоленского уезда Иосиф Андреевич Адамчик. Правда, не знающий ни одного польского слова. Оставалось надеяться: жандармы и полицейские тоже несильны в этом языке. Обрусел, ничего не поделаешь...

В вагон Куйбышев вошел после третьего звонка. Стал искать свободную багажную полку, чтобы забраться туда, избавив себя таким образом от необходимости отвечать на вопросы любопытных пассажиров.

Но некие таинственные силы и здесь подготовили ему удивительную встречу: на нижней полке потерянно сидел тихий молодой человек с гладко выбритым лицом. Он, по-видимому, плохо понимал, где находится. Его опекала молоденькая медицинская сестра, что-то говорила ему, успокаивала. «Наверное, свихнулся парень, — подумал Валериан, — теперь такие часто встречаются».

Взгляд помешанного рассеянно скользнул по лицу Куйбышева, но не задержался на нем.

Разве могли они оба предполагать, что недалек тот день, когда революция и гражданская война свяжут их крепчайшими узами! И разве мог Куйбышев догадаться, что перед ним находится не больной, а великий конспиратор, уже прославленный на всю Россию своими революционными подвигами Михаил Фрунзе, пробирающийся на фронт?! Совпадение? Да, конечно. Бывает. Как тогда с Андреем Соколовым. Тысячи раз незримо пересекаются наши пути с теми, с кем суждено идти рука об руку, делить и горе и радость. У случая свои законы.

Но самая невероятная встреча ждала его впереди, в Самаре.


8


До революции в России остались считанные месяцы. Путь Куйбышева в Петроград лежит через Самару. Собственно, он вынужден был пересесть с поезда на поезд, чтобы передать письма самарским товарищам от ссыльных всей Сибири — и Западной, и Восточной. Явка — в пекарне Неклютина.

Перепачканный мукой и тестом, пекарь писем брать не стал, пообещал:

— Вечером сведу вас в одно место.

И свел. Это была квартира токаря Шверника. Они познакомились.

— Товарищ Андрей что-то задерживается, — сказал Шверник. — Придется вам подождать.

Звякнула калитка. Шверник выглянул в окно:

— Он!

В комнату вошел человек весьма интеллигентного вида, в пенсне. Валериан вздрогнул:

— Бубнов!

Тот заморгал глазами, снял пенсне, протер его платком, снова надел, широко улыбнулся:

— Ну водит нас бог вокруг одного столба. Здравствуй! Откуда?

— Из Иркутска. Бежал.

— А куда путь держишь?

— В Питер, разумеется.

— Почему «разумеется»?

— А куда мне еще ехать? Там все знакомые.

— В том числе жандармы и полицейские.

— Питер велик. Но я с этой самарской петлей порастратился. Может, выручишь? На билет? А то махну зайцем.

Бубнов укоризненно покачал головой:

— Не выручу. Баста! Вот они, денежки. — Он вынул из карманчика несколько ассигнаций. — Но ты их не получишь. Заработать нужно.

Валериан расхохотался. Бубнов был человеком на редкость щедрым, а тут его вроде бы обуяла скупость.

— В Питере наших товарищей хватает, — сказал Бубнов, — а здесь, в Самаре, организация обескровлена. Именем партии приказываю тебе остаться здесь. Именем Ленина! Достаточно?

— Достаточно. Я ведь не анархист какой-нибудь. И к военной дисциплине привычный. В Иркутске у меня осталась жена, Прасковья Стяжкина. Махнет в Питер — тогда и не сыщем друг друга.

— К твоим услугам самарский телеграф.

Куйбышев развел руками:

— Как это я не сообразил сразу? В самом деле, телеграф! Цивилизация.

— Телеграфируй, чтоб выезжала сюда. И немедленно. Дело найдется. А это вот ей деньги на дорогу. Перешли. Не от меня — от организации.

— Капитулирую безоговорочно. От вида денег я совсем отвык, — произнес Валериан шутливо, засовывая ассигнации в потайной карманчик.

— А мне дело найдется? — спросил он, после того как напились чаю.

— Найдется, — сказал Шверник. — На нашем трубочном заводе. Ваш фрезерный станок стоит напротив моего токарного.

— Да я никогда не был фрезеровщиком! — воскликнул в сердцах Валериан. — Даже не знаю, с какого боку подойти. Столяр я. Ну могу рессоры делать. Ну в больничную кассу. На худой конец — землекопом.

— Нет. Фрезерный станок пустует. Парня угнали на войну. А замены не находится.

И все-таки Валериану на первых порах пришлось поработать табельщиком в пекарне Неклютина. Потом перешел в контору кооператива «Самопомощь». На завод его просто не хотели принимать: требовался фрезеровщик высокой квалификации. Шверник взял все на себя.

— Вас будут обучать работе на фрезерном станке тайно от администрации. Наш подпольный стол найма. Мы всех партийных товарищей устраиваем на завод таким образом. Главное — сдать пробу. А в шестой мастерской, как я уже сказал, место для вас есть.

Жил Валериан в чулане, спал на старой двери, снятой с петель, под тоненьким одеяльцем, под которым не укрыться от пронизывающего весеннего холода.

«Этот город со всеми его прекрасными домами, набережной, дебаркадерами, липовыми аллеями, скверами, заводами будет носить твое имя...»

Но слова провидца-волшебника вызвали бы у Куйбышева лишь ироничную улыбку. Зачем?.. Разве ради этого все? Вырваться бы в Петроград... Там, там остались товарищи, там путиловцы, там фабрики и заводы, где Куйбышева считают своим. А тут все приходится начинать как бы с самого начала. Войти в доверие к рабочим, стать одним из них. И в то же время — партийным авторитетом для них, чтобы направлять эту силу на революцию. А на заводе — засилие меньшевиков. Никому не известный Иосиф Адамчик должен в самое короткое время прочно утвердиться в мастерских, работать со сноровкой — и через конкретное дело добиться уважения. Рабочий человек не доверит неряхе. Покажи, на что ты способен.

В ночную смену его провели в мастерские. Знакомые запахи гари и масла, скрежет напильников, стук молотков. И лица вроде бы знакомые: длинные опущенные усы, впалые щеки, притушенные взгляды. Скованность сразу пропала, он почувствовал себя легко, будто вернулся домой. В ночные смены начальство сюда не заглядывало, много было свободных станков.

Фрезеровщик Дмитриев отрекомендовал Валериана как дальнего сродственника, приехавшего из Сибири. Мол, парень хочет получить специальность — вот он и будет потихоньку приспосабливать его к делу.

— Ему бы только получить квалификационную квитанцию, — говорил Дмитриев. — А парень он способный, это точно. Отменный столяр. Да и по металлу работал. Буду делать из него пробальщика.

Сдать пробу — значит, сдать экзамен на квалификацию. И Валериан старался.

Высокий, кудрявый, косая сажень в плечах, он сразу же вызывал симпатию у окружающих, как-то сразу стал своим. Прилежный, не обижается, когда корят за неумелость. Не сквернословит, не курит, не пьет. Словно красная девица. К таким всегда сочувственное отношение, их не только уважают, но и любят.

Валериан заготовлял сталь и обдирал лекалы, и вскоре его учитель Дмитриев стал замечать: Адамчик начинает догонять квалифицированных рабочих.

— Эге, да это уже проба первой руки! — воскликнул Дмитриев, разглядывая работу Куйбышева. — Поздравляю. Завтра же можете идти в стол найма. Будет небольшой экзамен.

Экзамен он выдержал. Получил квалификацию. Его зачислили в мастерскую.

— Поработаем на победу, — шутил Валериан в кругу партийных товарищей. — На победу революции, разумеется...

Рядом были Бубнов, Шверник, Галактионов, Кузьмичев, Коротков и другие большевики.

Вскоре, когда Адамчик занялся организацией нелегальной кассы взаимопомощи, рабочие поняли: разбирается не только в лекалах. С виду застенчивый, вроде бы простоватый, свойский, этакий медведь, а в курилке, куда стал наведываться, хоть и не курит, стоит, прислушивается к болтовне меньшевистски и оборончески настроенных рабочих, попросит махорки, свертит козью ножку, затянется разок-другой, а потом вроде бы ненароком спросит:

— А за что уволили Нестерова? Отменный мастер, как я слышал. Куча детей. Куда же ему с деревянной ногой? Ногу-то потерял за царя и отечество.

— Он сказал: «Царь с Егорием, а царица с Григорием». Назвал Ренненкампфа продажной немецкой сукой.

— И за такую малость уволили?

— Нет, не за это. Вот здесь, в курилке, рассказывал, что творится на фронте. Братания там всякие. Солдатики говорят: дескать, штыки в землю!

— Ну зачем же так с оружием обращаться?

— А как же, ежели война всем осточертела?

— Это точно. Кайзер с Николашкой снюхиваются: мол, мир надо заключать. Пока народ не потребовал с нас расплаты за всех убитых и покалеченных. Революции боятся. Гражданской войны. А во время гражданской, думаю, штыки пригодились бы. А?.. Ну а за Нестерова постоять нужно. Вернуть к станку. Детишки с голоду помрут.

— Это точно. Мы помогаем помаленьку, но увольнять не имели права.

Забастовка вспыхнула стихийно. Были казаки с нагайками. Но рабочие не разошлись, пока не выслушали Куйбышева и Шверника. Стрелять в рабочих генерал не отважился. Нестерова вернули на завод.

Куйбышев и Бубнов задумали созвать Поволжскую конференцию большевиков. Чтоб съехались делегаты и из Саратова, и из Царицына, и из Астрахани и других крупных городов Волги. Куйбышев сделает доклад об отношении к обороне и оборонцам, к буржуазным партиям, к военно-промышленным комитетам, созданным буржуазией. А главное — о новом Интернационале.

— Нужно действовать, как Ленин, — сказал Валериан товарищам. — Чтобы объединить всех, требуется своя, большевистская газета.

Куйбышев уже разработал обширный план сплочения всех сил Поволжья. Наконец-то рабочие Самары поняли, кто перед ними: крупный партийный организатор, вожак. Он стал душой этого сплочения всех сил. Переходил с завода на завод, посылал партийцев в другие города, устанавливал связи.

Из департамента полиции в Самарское губернское жандармское управление пришла депеша: «Самарские большевики устанавливают связи с другими поволжскими городами. Установить наблюдение и всех ликвидировать».

Валериан испытывал радость: приехала Паня. Они перебрались на другую квартиру. Паня сразу же стала помогать организационному комитету по созыву Поволжской конференции. Именно ее посылали в Сызрань, в Саратов и другие города.

То была особенная весна, полная света и синевы. Беспредельная ширь Волги, гудки пароходов, медленно плывущие мимо зеленых берегов развалистые баржи. Словно бы и нет войны, великой катастрофы. И в жизнь верилось как-то особенно остро.

Они всей душой привязались к этому солнечному зеленому городу. Часами стояли, обнявшись, на берегу и смотрели в слепящую даль. И снова казалось: жизнь прочна, как никогда. Тюрьмы, ссылки, кандалы — все это лишь испытания на пути к бесконечно прекрасному.

— Мы останемся здесь навсегда, — сказала она.

Валериан не отозвался, но подумал, что присох к Волге навеки: в этой реке была широкая русская доброта и величавость. Он видел Обь, видел Лену, но те сибирские великанши были угрюмы и пустынны, окутаны тоской и печалью. А Волга кипела от беспрестанного движения по ней, была вся пронизана свистками пароходов. Единственный на всю Волгу пожарный пароход «Самара». Когда случаются большие пожары даже в Саратове, вызывают «Самару». Пожары за последнее время случаются часто. «Самара» снует туда-сюда, а экипаж ее почти сплошь большевистский — и разлетается по всем поволжским городам революционная литература.

У Валериана и Пани на пароходе много знакомых, на нем плавает и кочегар, у которого они квартируют.

Конференцию наметили на сентябрь. Проходить она должна была на квартире одного из большевиков. В Самару начали съезжаться делегаты из Саратова, Нижнего, Пензы, Оренбурга, Сызрани. Куйбышев со всеми перезнакомился. С посланцем Сызрани знакомиться не пришлось, Куйбышев сразу узнал его: Слонимцев — Сапожков-Соловьев!..

— А я, знаете, отошел от оборонцев и от меньшевиков вообще, — сказал Слонимцев Куйбышеву. — Да, заблуждался. Осточертела война. Всюду развал. Даже Родзянко и Милюков требуют ликвидации монархии. Обстоятельства творят людей. Вот и меня сотворили. Теперь я убежденный сторонник Ленина.

Валериан не знал даже, что подумать. К шараханьям Слонимцева он привык, но не доверял ему.

— Этого Сапожкова-Соловьева я знаю давно, — сказал Куйбышев Бубнову. — Как бы не подвел он нас под монастырь.. Нужно сделать запрос в Сызрань.

— Поздно. У тебя, Валериан, если хочешь знать, развивается шпикомания. А может быть, человек в самом деле все понял? Он производит положительное впечатление.

— И все-таки в день конференции запер бы я его где-нибудь на барже. В Сызрань идет «Самара» — дам задание все выяснить.

— Выясняй.

Тревога поселилась в душе Куйбышева. Он больше не удивлялся игре случая. Почему Сапожков-Соловьев очутился в Сызрани? Может быть, просто удрал из голодающего Петрограда в хлебные края? Или ему пришлось убраться из столицы, опасаясь мести тех, кого он предал? Но ведет себя спокойно, с наглой уверенностью. Он решил стать большевиком — и вы, хотите того или не хотите, вынуждены считаться с этим фактом. Конечно, не все приходят в революцию прямым путем. И все же, и все же...

— Надо подождать...

Они шли с Паней берегом Волги мимо дебаркадеров и барж, груженных огромными рябыми арбузами. Подходили и отчаливали белые пароходы, между песчаными косами и островками сновали катера. Согнувшись под тяжестью ящиков, натужно крякали грузчики, бежали по шатким сходням. Резвилась в воде у берега детвора, летели брызги, слышались крики, смех.

Куйбышев любил детей.

— Знаешь, что самое прекрасное в этом жестоком мире? — говорил он Пане. — Детский смех!

Еще месяц назад она сказала, что готовится стать матерью, — и теперь он ходил словно бы помешанный от счастья. Напевал веселые мотивчики, глуповато улыбался.

— Ну уж изволь, матушка, роди мне сына, строителя социалистического общества.

— Строителя родить так же трудно, как певца или начальника телеграфа. А насчет сына постараюсь.

Они ушли далеко за город и очутились в густой ржи.

Паня брала колоски, разминала их на ладони, любовалась молочно-спелыми зернами.

— Хороший урожай. А убирать некому.

— Да, в армии, под ружьем, более девяти миллионов. Вся производительная сила.

В ней жила крестьянка, и вид поля, равнинной заволжской степи настраивал ее на веселый лад. Он знал это, и потому отдыхать они приходили именно сюда.

Не могли они знать, что это их последняя прогулка за город. Загорелые, кудрявые, как цыгане, красивые красотой молодости, они стояли среди высокой ржи и хохотали.

Но чувство тревоги все же не покидало Валериана.

— А знаешь, тебе бы уехать или к моим родным в Тамбов, или в Красную Глинку. Во всяком случае, на конференции тебе не стоит быть. Переправляйся за Волгу.

— Ну нет! — запротестовала она. — Ездила, ездила по всему Поволжью, а теперь извольте отсиживаться в Красной Глинке. Я-то всех делегатов в лицо знаю!

— А Сапожкова-Соловьева упустила.

— Из Сызрани должны были послать другого — Терехина. Сапожков уверяет: Терехина схватили. Хочешь, поеду в Сызрань — проверю?

— Нет, не хочу. Договорился с Петром Дмитриевичем с «Самары» — проверит. Боюсь я, Паня. Никогда не боялся, теперь стал бояться. За тебя боюсь. И за нашего маленького. Я почему-то часто вспоминаю Бадаева. Его с больной женой и тремя детьми выслали в Енисейскую губернию. Детишек жалко. Слонимцев — не к добру.

— Да какое уж тут добро! Но будет странно, если я, которой поручено встречать делегатов и опознавать их, стану уклоняться от этого дела. Скажут: Стяжкина в тринадцатое число верит.

Он понимал: Паня права. Нельзя ей уклоняться. Ну а насчет тринадцатого числа — это так: конференция будет проходить на Вознесенской улице в доме номер 13, 13 сентября. Не может Куйбышев создавать какие-то особые условия для своей жены, члена партии. Не объяснишь всем, да и не нужно...

— Будет сын — назовем Владимиром. В честь деда, — сказал он успокаивающе. — Я сам стану охранять конференцию. Приму все меры. Приду последним, осмотрюсь.

— Ты главный докладчик. Можно сказать, душа конференции. Нельзя заставлять ждать себя. Должен прийти самым первым.

Да, он был душой конференции, которая должна была состояться через несколько дней.

За полгода жизни в Самаре Куйбышев завоевал огромный партийный авторитет среди рабочих всех заводов и фабрик. Значился председателем пропагандистской коллегии, но, по сути, был занят восстановлением разгромленного жандармами горкома партии. И организационным комитетом по созыву конференции в общем-то руководил он.

Как и в Петрограде, он был занят объединением, строительством партийной организации. Нужно создать областной комитет, который объединит и будет руководить большевистскими организациями всего Поволжья.

Дел бездна.

...Настал день конференции. Куйбышев не находил себе места от беспокойства. Стоя у фрезерного станка, все ждал и ждал, когда раздастся гудок, оповещающий о конце работы. Загудел гудок. Валериан, вытерев ветошью руки, бросился в Александровский сад, затаился в кустах возле решетки, стал наблюдать.

Напротив был дом, где уже, наверное, собрались делегаты. И среди них — Бубнов, Галактионов, Андроников, Паня, Милютин из Саратова, Фокин...

Ничего подозрительного. Он хотел покинуть свой пост и войти в дом, как вдруг заметил господина с тросточкой. Игриво ею помахивая, господин исподтишка окидывал взглядом окна дома, где собрались делегаты. Прошелся раз-другой. Постоял, подождал. Застыл у театральной тумбы. Дом был двухэтажный. Делегаты находились на первом этаже.

Все ясно: конференция провалилась! Сейчас нагрянет полиция.

Не обращая больше внимания на шпика, стараясь лишь выиграть время, он перемахнул через ограду, вбежал в квартиру.

— Немедленно разойтись!

Бубнов поглядел на него с недоумением:

— Опять шпикомания?

Поняв, что ему не верят, Куйбышев стал хватать всех за плечи и выталкивать в коридор.

— Отпустите! Я сам выйду, — сказал Слонимцев и иронически скривился: — Нервный вы стали, Куйбышев. А, понимаю: жена в положении.

— Это вас не касается. Уходите!

Предчувствие не обмануло Куйбышева: ночью хозяина квартиры арестовали, произвели обыск.

— Паня, уезжай за Волгу, в Красную Глинку, — сказал Куйбышев жене. — Это дело рук Слонимцева. Нас арестуют.

— А ты?..

— Я не могу, не имею права. Если других схватят... Нужно выявить, кто предал.

— Хорошо. Раз настаиваешь...

Она увязала свои пожитки в узел. Тихо вышли из дома. Он решил проводить ее на пристань, усадить в лодку. А там надежный человек все сделает... И до Красной Глинки довезет.

Занималось утро. Они направились к реке. Почти бежали по пустынным проулкам. Тускло и серо блеснула Волга. Лодка на месте. Лодочник — тоже.

— Прощай, Паня! Если все обойдется, наведаюсь к вам... Иди...

Они обнялись. Застыли, страшась разлуки.

— Поторопитесь, голубчик! Вы оба арестованы!

Они оторвались друг от друга и увидели четырех жандармов в голубых мундирах.

— Все ваши тоже арестованы. Все. Сковать их!..


9


— В туруханскую ссылку на пять лет! И вас, и вашу жену, Стяжкину, бежавшую из иркутской ссылки.

— Она беременная. Вы не имеете права...

Жандармский полковник Познанский высокомерен, слушает рассеянно. У него неподвижное, окаменевшее от равнодушия к чужим страданиям лицо.

— Пожалуй, вы правы, — соглашается он. — Мы посадим ее в самарскую тюрьму на хлеб и воду: пусть рожает в тюрьме. У профессионального арестанта и дети должны рождаться арестантами. Хотите закурить?

Валериан взял папиросу, жадно затянулся дымом. Он нервничал.

— Это бесчеловечно, господин полковник. Она хрупкая женщина. Тюрьма — смерть для нее и ребенка.

— Мы вас всех сгноим в тюрьмах и на каторге. Мужичка, быдло — а тоже в политику полезла. Раньше таких на съезжей пороли.

Валериан бросил на него косой, ненавидящий взгляд.

— Ничего, господин полковник: не за горами время, когда быдлом будут считать вас, душителей народа. Знаете, как вас называют в нашей революционной песне? Сворой псов и палачей. Вы и есть свора...

— Хотите, чтоб к пяти годам набавил еще?

— Набавляйте. Это не имеет значения. Революция стоит у вас за дверью. А у нас она в руках.

Как ни удивительно, но в камере, где сидели Куйбышев и столяр Максимов, оказался и Сапожков-Соловьев.

— Из меня тюремщики чуть душу не вытряхнули, — сказал он угрюмо. — Но что из меня можно вытрясти? Сказал: ничего не знаю. Раз не на месте преступления...

— А это и не преступление вовсе!.. — резко оборвал его столяр. — Конференция.

Слонимцев замолчал.

Куйбышев подошел к высокому окну, подтянулся на прутьях решетки. Пожалел, что до этого, будучи на воле, не присмотрелся к самарской тюрьме. Казалось, не потребуется. Теперь сгодилось бы. Нужно учесть на будущее, изучать все тюрьмы, их расположение.

Человеку с тройной фамилией он по-прежнему не доверял. У него и душа, наверное, тройная? Но когда Слонимцев — Сапожков-Соловьев снял рубаху, Валериан увидел кровавые рубцы на его теле. Он попросил сделать примочки. Максимов, намочив свою тельняшку, стал прикладывать ее к исполосованной розгами, вспухшей спине Слонимцева.

«А возможно, в самом деле ни в чем не повинен?..» — подумал Валериан и закурил.

Здесь, в тюрьме, он пристрастился к курению, сворачивал одну козью ножку за другой. Думал о Пане, тревожился за нее. Вынесет ли жестокий тюремный режим? Сейчас нужно питание, а в тюрьме на день дают по двести — триста граммов ржаного хлеба. Долго ли протянет на таком пайке?..

Он ходил и ходил по тесной камере, рассудок мутился от страстного желания сломать эту решетку, вырваться на свободу. Только бы вырваться на свободу!.. Он сокрушил бы гнусную тюрьму, сбил бы все запоры, выпустил товарищей...

Почему неудачи преследуют его?.. Почему ему так мало отведено на личные радости?..

— Надо бежать! — сказал он вслух. — У меня есть план... И вы поможете.

Сколько раз потом проклинал себя за неосмотрительно брошенные слова! Поверил Слонимцеву!..

— Что мы должны делать? — спросил Максимов.

— Прежде всего нужно связаться с волей... За тюремной стеной нас должны ждать. Вырваться к рабочим... Рабочие укроют.

План был разработан в мельчайших подробностях. Бежать из столярной мастерской, где Максимов и Куйбышев мастерили кушетку (как потом выяснилось, для начальника тюрьмы).

Когда все уже было готово к побегу, надзиратель, который особенно сурово обращался с арестантами и которого Куйбышев успел возненавидеть всей душой за вечные придирки, отозвал Валериана в сторону, сказал шепотом:

— Петр Дмитриевич просил передать: был‑де в Сызрани. Сапожков — провокатор. Наше начальство знает от него все: вы побег задумали... Остерегитесь.

Заметив, что к ним прислушиваются, надзиратель вырвал из рук Куйбышева рубанок, бросил его в кучу стружек и громко выругался:

— Только дерево переводишь зазря, так твою!..

Куйбышев не слышал ругани, он дрожал от возбуждения. Значит, Слонимцев провокатор?.. Все. Побег сорван. Вот кто провалил конференцию!.. Нужно сообщить всем: и Бубнову, и Галактионову, и Андроникову — через того же надзирателя... Гадина, отвратительная гадина, ползающая за Куйбышевым по всей России... Придушить бы его!..

Подошел Слонимцев. Спросил:

— Ну как? Когда бежим?

Куйбышев еле удержался от страстного желания плюнуть ему в лицо.

— Никогда, Слонимцев — Сапожков-Соловьев: вы задумали вместо ссылки отправить меня на каторгу? За побег такое дело дают. Только зря старались. Жалкая тварь...

Слонимцев побелел.

— Ничего не понимаю.

— Мы с Максимовым объясним вам все в камере. Как говорят немцы, доносчику первый кнут.

В камере Слонимцев больше не появился. И Куйбышев был рад тому: он мог бы покалечить предателя, а этого тюремщики и жандармы не простили бы.

...Динь-бом, динь-бом... Опять все тот же захоженный путь — сибирский, дальний. Только, на этот раз они скованы ручными кандалами не с Паней, а с Бубновым.

Пересыльные тюрьмы Оренбурга, Челябинска, Новониколаевска... Лютые январские морозы. До революции считанные дни, а Куйбышев, Бубнов и Андроников все продвигаются и продвигаются в глубь Сибири. Где он, тот самый Туруханский край? Где-то возле Полярного круга, в царстве вечной стужи. Сначала их погонят в Красноярск, там они дождутся в тюрьме весны, а потом по Енисею — на барже... Этапы, станки... Заколдованный круг, из которого никак не вырваться. Паня осталась в тюрьме. Ей скоро рожать...

Скрипя от бессильной ярости зубами, стараясь заглушить внутреннюю боль, он сочиняет стихи:


Мы в путь пошли под звуки кандалов,

Но мысль бодра, и дух наш вне оков...


Если бы не остановка в Новониколаевске... Случай всегда готовит Куйбышеву неожиданные встречи. Этой встречи он жаждал много лет и в то же время словно бы боялся ее. Нет-нет, не за себя боялся. А за старенькую, седеющую женщину, которая бросится на шею, зальется слезами. А он даже не сумеет утешить ее. Лишь дрогнет, сожмется от невыносимой тоски сердце.

Запасные железнодорожные пути. Валериана и его товарищей выводят из арестантского вагона, чтобы перегнать в пересыльную тюрьму. Они ослеплены ярким зимним солнцем. Но и здесь, на дальних путях, стоят люди, суют арестантам в руки хлеб. Так уж повелось.

К Валериану кидается женщина в верблюжьей шали, в поношенной шубенке. Конвоиры не в силах удержать ее.

— Воля! Сыночек...

— Мама!.. — сдавленный крик из его груди.

Он обхватывает мать руками, на которые еще не успели надеть кандалы, целует, прижимается лицом к ее мокрому от слез лицу.

— Мама... Мамочка... Все хорошо, я вернусь скоро, мама... Скоро. Вернусь. Не плачь. Где Коля и Толя? Живы? Где сестры?..

Конвойный выхватывает шашку, плашмя бьет ею Валериана по плечу, голове, но Валериан не выпускает мать. Конвойный приходит в бешенство, наносит удар за ударом, кричит, беснуется. Он готов зарубить Куйбышева.

— Прощай, Воля. Храни тебя бог... Прощай...

Мать оттаскивают. Куйбышева грубо толкают в спину прикладом: «Пошел!» Он дрожит от гнева, готов его выместить на конвоирах, но огромным усилием сдерживается. Бубнов и Андроников успокаивают:

— Крепись, брат. Крепись... Сцепи зубы.

Откуда мама прознала, что его повезут через Новониколаевск? Собрала жалкие грошики, каждый день в мороз приходила сюда, на дальние пути. Увидеть хотя бы издали... Увидеть сыночка. Материнское сердце чует... «Я не буду описывать проводов, пересыльных тюрем в Оренбурге, Челябинске, Новониколаевске, где меня чуть было не убил конвойный шашкой только потому, что там меня встретила на станции мать» — все это он расскажет потом.

А сейчас думает о материнском сердце, о жестокостях и несправедливостях жизни.

Материнское сердце... Несчастная Паня, его жена. Суждено ли ей стать матерью? Жива ли она? Скоро должны начаться роды. Он все подсчитал... Подсчитал. Палачи, псы... Нет им пощады, нет, не будет пощады... Только бы дожить до революции...

Он не знает, что революция уже идет за арестантами по пятам.

Где-то в Петрограде всеобщая политическая стачка. Искрой послужило закрытие правительством Путиловского завода. Тридцать тысяч рабочих оказались выброшенными на улицу. Замерли все заводы. И люди, не боясь полиции и казаков, кричат в полный голос:

— Долой самодержавие! За демократическую республику! Да здравствует революция... Мира, хлеба и свободы!..

Меньшевики и эсеры призывают рабочих воздерживаться от забастовок, так как они мешают «делу обороны России от Вильгельма». А Вильгельм в это время пытается тайно договориться с царем о сепаратном мире. Родзянко, Милюков и Гучков, стремясь сорвать революцию, готовят дворцовый переворот.

А по Невскому течет и течет людской поток. Движение трамваев приостановлено.

Петербургский комитет большевиков, где до сих пор действуют боевые товарищи Куйбышева — Чугурин, Скороходов, Шутко, Толмачев, Коряков, призывает солдат к братанию с рабочими.

Но гремят выстрелы. Льется кровь на Невском, на Знаменской площади. Рабочие не боятся залпов. Наступил последний день самодержавия. 27 февраля 1917 года. Буржуазно-демократическая революция. Войска Петроградского гарнизона перешли на сторону восставших рабочих. Полицейские участки берутся штурмом. Распахиваются ворота тюрем.

Броневики, грузовые и легковые машины. Солдаты, рабочие, матросы с красными бантами. Захвачены все вокзалы, телефон, телеграф. Арестовано царское правительство во главе с князем Голицыным — их заперли в Таврическом дворце. Конец самодержавию! Конец... Отныне и во веки веков... Внутренний распад его завершился полным крушением.

Иван Чугурин с маузером на боку расхаживает по Таврическому дворцу, где до сих пор помещается Государственная дума. Члены Думы в тесном кольце восставших. В Екатерининском зале — сотни вооруженных рабочих и солдат. Сидят, дрожат в Полуциркульном зале думцы, вынашивают планы подавления революции, ищут способа связаться со ставкой, вызвать войска.

Подняты красные флаги на крейсере «Аврора» и на Петропавловской крепости.

А в самарской тюрьме в это время мечется в родильной горячке Паня Стяжкина. Тюремщики о ней забыли. Им сейчас не до заключенных: к тюрьме идет толпа рабочих с красными знаменами.

— Открывай ворота!

Начальник тюрьмы приказывает стрелять. Но охранники напуганы. Бросают винтовки, переодеваются в арестантские халаты, прячутся в незанятых камерах. Начальник тюрьмы понимает: все кончено! Нужно уносить ноги. Есть тайная калитка из тюремного двора. Но уйти ему не удается.

Трещат ворота. Толпа врывается во двор, в канцелярию, растекается по бесконечным тюремным коридорам. Сбивают замок с камеры, где мечется в предсмертной муке Паня. Новорожденный задыхается.

— Доктора! Доктора!..

Доктора нашли.

— Если бы запоздали с вызовом хотя бы на десять минут, и мать и ребенок погибли бы... — говорит устало доктор. — А теперь помогите перенести их в дом начальника тюрьмы.

Паню с новорожденным переносят в дом, укладывают на ту самую кушетку, что смастерили Валериан с Максимовым.

С самодержавием в России покончено. Повсюду — Советы рабочих и солдатских депутатов. Но царь пока на свободе.

У истории своя ирония. Последним прибежищем Николая II, самодержца, стал Могилев. Волею обстоятельств сюда еще в августе 1915 года переместилась ставка. Сюда императорский поезд привез Никки вместе с гофмаршалом, с лакеями, дворцовыми скороходами, винным погребом, серебряными кувшинами и чарками. Царица осталась на попечении Распутина в Царском Селе. Никки, как и все суеверные люди, был мнителен, в само́м названии города ему чудилось нечто зловещее: Могилев... Отсюда, из Могилева, Никки, узнав о революции в Питере, телеграфировал Хабалову: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки»...

Когда Николаю предложили отречься от престола, он читал «Записки» Цезаря. А перед этим начальник штаба ставки разослал запросы князьям и главнокомандующим фронтами: кто за отречение царя? За отречение дружно высказались дядя царя — Николай Николаевич, генералы Эверт, Брусилов, Рузский, Алексеев, Сахаров, командующий Балтийским флотом адмирал Непенин. Отказался от посылки телеграммы адмирал Колчак: он остался верен царю.

Сделав подножку племянничку, великий князь Николай Николаевич уселся в кресло верховного главнокомандующего и отправил телеграмму в Таврический: «Сего числа я принял присягу на верность отечеству и новому государственному строю. Свой долг исполню до конца, как мне повелевают совесть и принятое обязательство».

Об этом знает весь мир. Знают все. Кроме Куйбышева, Бубнова и их товарищей по партии ссыльных.

Пуржистый ветер бьет им в лицо, вышибая слезы. Они вязнут по колено в снегу. Их почему-то не оставили в Красноярске до весны, а поспешно погнали по этапу, по ледяной дороге. Они все еще живут законами свергнутого режима, тащатся по снегам, по льдам, скованные попарно ручными кандалами.

Пятьдесят верст... Сто верст... Сто пятьдесят верст... Двести верст... И нет конца тяжелому пути. Они поднимаются по замерзшему Енисею. По обе стороны — высокие стены темных кедров, и кажется, будто в самом деле идут к какой-то недосягаемой вершине.

На привале, в деревне Бобровке, начальник конвоя вызывает Куйбышева, протягивает телеграмму:

— Объясните!

У начальника испуганные глаза. Телеграмма дрожит в руках Куйбышева. Он растерян, все еще не верит. Чувствует, как от волнения сдавило горло.

— Революция! Самодержавие свергнуто! Министры арестованы! Россия — свободная республика! И мы свободны!.. Свободны!..

Он хочет броситься к товарищам, поделиться радостной вестью, но начальник конвоя задерживает:

— Ни с места! Я присягал царю, а не революции. Если попытаетесь бежать, прикажу стрелять.

— Но мы вам больше не подчиняемся. Поймите: царя свергли! Царское правительство свергнуто, арестовано! Революция! Свобода!

— То меня не касаемо. А если завтра все повернется обратно? Я отвечай?

— Не повернется. Николашке крышка. И вашему начальству тоже. Задерживая нас, вы совершаете преступление.

Валериан кусал от злости губы. В Самару! Немедленно в Самару... Ему хотелось пристукнуть этого олуха, который поставил себя выше революции. Трагикомическое положение. Но делать нечего.

— Пока я окончательно не буду убежден, что власть свергнута, до тех пор вас не отпущу, — твердит свое начальник конвоя.

— Так убеждайтесь, черт вас побери, да побыстрее! Нам некогда.

Он врывается в этапку, кричит:

— Товарищи, революция!.. Монархия свергнута!..

Никто не верит. А потом вдруг поверили — взвихрилась над этапкой, над пустынными кручами Енисея «Марсельеза».

Вызвали начальника конвоя. И снова — пустопорожний разговор.

— Я присягал царю.

— Царя свергли, и вас свергнем.

— Попробуйте. Конвой, в ружье!.. Заковать всех.

Их снова погнали по этапу. Динь-бом, динь-бом... Будто и нет революции. И солдаты вроде бы им сочувствуют, готовы побросать оружие. Но идут.

«Подходя к селению Казачинское, версты две до села мы увидели демонстрацию, идущую нам навстречу с красными флагами. Впереди идет Клавдия Николаева. В правой руке она держит красный флаг, а в левой — ребенка.

Демонстранты шли освободить нас. Но начальник конвоя заявляет, что при малейшей попытке освободить нас он будет стрелять.

Хотелось дать ему по морде, но это не было решением вопроса, потому что кто-нибудь был бы убит. Конвойный снова запер нас в этапку на большой замок и пошел узнавать, действительно ли царская власть свергнута и пришла новая власть. Заходит он в волостное правление и видит, что перед столом волостного старшины висит не царский портрет, а портрет какого-то волосатого мужчины — это был портрет Карла Маркса. За столом сидит молодой парень с красным бантом, а не старый бородатый дядя. Посмотрев на все это, он плюнул, бросил ключ на пол и ушел.

Уборщица подняла ключ и, не зная, откуда он, положила его на окно. Мы сидим взаперти и надеемся, что нас кто-нибудь отопрет. Проходит час, полтора, два — никто не приходит, и только часа через три какой-то гвардеец открыл нам дверь. Мы свободны. Публика знала, что среди нас есть Бубнов и Куйбышев, и собрала большой крестьянский митинг. Было тысячи три народу. Мы с Бубновым выступали, причем, что особенно поразило ссыльных, мы выступали против войны. До этого никто там не решался об этом говорить.

Во время своей речи я вижу, что вдали, в степи, стоит начальник конвоя и исподлобья, мрачно смотрит на то, что у нас происходит. Во время речи я не мог его арестовать, а когда кончился митинг, я пытался найти его, но это не удалось, а ждать у меня не было времени. Мы с Бубновым из своих пальто выпороли зашитые в швах деньги, наняли подводы и покатили в Красноярск. Путь, пройденный нами с 26 февраля по 8 марта, мы проехали в течение двух дней. 10 марта мы были в Красноярске, где на площади произнесли речь против войны. Тогда были в ссылке некоторые большевики, у которых было настроение за поддержку войны».

И снова — Самара, ставшая родной, близкой. Слабая улыбка Пани. И сын. Его сын! Владимир.

— Владей новым миром! — говорит ему Валериан.

И небывалое еще ощущение полной свободы.

Все-таки она свершилась!.. Семь лет тюрьмы и ссылки.

Но он знает, что до окончательной победы далеко. Руководителей-большевиков в Самаре пока мало: Шверник, Масленников, Галактионов, Мяги, Кузнецов, Митрофанов, Дерябина, Венцек, Буянов... Бубнов срочно отозван в Петроград. Еще не все вернулись из ссылки. Но скоро вернутся.

Рабочие смотрят на Куйбышева как на главную партийную фигуру. В Совете — засилие меньшевиков и эсеров, военных чиновников, поспешно объявивших себя социалистами-революционерами и нацепивших красные банты. Они за продолжение «революционной» войны до полной победы над немцами. Они уповают на поддержку Америки, которая только что вступила в войну на стороне Антанты. Но председателем Совета рабочие избирают Куйбышева, и никого другого.

Ему не нужно объяснять, чем должен заниматься избранник народа.

В то время как другие упиваются свободой, он лихорадочно анализирует последние события, взвешивая в уме все. Он привык беспрестанно анализировать, сопоставлять, как бы заглядывать вперед. Это неусыпная бдительность рассудка. Верить не чувствам, а фактам. Неумолимым фактам. Он как бы прислушивается к неровному пульсу времени.

Что происходит в самом центре революции — в Петрограде?

В дни восстания, пока большевики дрались на улицах города, меньшевики и эсеры, отсиживавшиеся в Таврическом дворце, в Думе, захватили руководство Советом рабочих и солдатских депутатов. Изначальная привычка присваивать себе результаты чужих побед. Ведь главное — не драка, а власть. Он, этот Совет, мог бы сам, опираясь на рабочих и солдат, создать революционное правительство. Но во главе Совета стал меньшевик Чхеидзе, единомышленник Троцкого. Чхеидзе сразу же превратил Исполком Совета в некое землячество, куда доступ большевикам был закрыт. За годы войны меньшевики и эсеры сумели сохранить свои кадры — ведь они были оборонцами — и теперь оказались в большинстве. Меньшевик Суханов провозгласил во всеуслышание:

— Власть, идущая на смену царизму, должна быть буржуазной!

Меньшевик Чхеидзе и эсер Керенский полностью разделяли это мнение. Они немедленно предложили лидерам буржуазии сформировать Временное правительство. Из крупной буржуазии, конечно. И вот во главе революции, за которую было заплачено рабочей и крестьянской кровью, вдруг оказались крупные капиталисты и помещики, князья: Гучков, Милюков, Коновалов, Терещенко, Шингарев, Мануилов, Львов, Годнев. Возглавил правительство крупный помещик князь Львов. Оно заняло Мариинский дворец.

Керенскому милостиво разрешили войти в состав кабинета: мол, будешь представлять народ! Бундовцы тоже рвались в правительство, но князь Львов, брезгливо махнув рукой, процедил сквозь зубы:

— Этим отказать!

Так совершилось еще одно предательство меньшевиков и эсеров, а с ними вкупе и бундовцев.

Новоиспеченный министр иностранных дел кадет Милюков, нацепив алый бантик, выезжает к солдатам в гарнизоны, призывает к «защите республики». Гучков, известный промышленник, вождь черносотенной партии октябристов, вдруг стал военным министром. Он произносит часовые речи, воюет в основном против «пораженчества», так как никакими военными талантами не обладает. С помпой разъезжая по армиям, Гучков походя смещает слишком уж поверивших в революцию генералов и офицеров и назначает на высокие должности своих знакомых, фаворитов: «именем революции». Его называют новым Распутиным.

Вприпрыжку за Гучковым скачет Керенский. Он — за «верность союзникам». До последнего русского солдата.

Неужели ради того, чтобы эта откормленная сволочь распоряжалась революцией, были тюрьмы, ссылки, гибель сотен тысяч товарищей?.. Чхеидзе и Керенский, не спросив мнения народа, по-лакейски поднесли на блюде победу революции злейшим врагам ее. Нет, это противоестественно...

Есть у революции подлинный хозяин, есть... Драка за власть всерьез еще только начинается.

— Граждане! Создавайте дружины вооруженных рабочих. Никакого доверия Временному правительству! Контрреволюция скоро поведет на нас решительное наступление, она собирается с силами, — призывает Куйбышев на митингах и сам, не теряя времени, вооружает рабочих, обучает их.

Он сразу же, как только оказался в Самаре, объявил беспощадную войну самозванному Временному правительству, мечтающему о разгоне Советов и ликвидации революции.

В Россию вернулся подлинный хозяин мирового революционного процесса — Ленин. Он здесь, дома, в Петрограде!..

От партийных товарищей, только что приехавших оттуда, Куйбышев знает, с какими трудностями вождь пробирался в Россию. Он прибыл в Петроград в пасхальный день, 3 апреля, и любители всякого рода символики увидели в том некое предзнаменование: должен был воскреснуть Христос, а вместо него появился Ленин. И тому подобное. Английский посол без всякой символики и мистики направил Временному правительству записку: «Ленин — хороший организатор и крайне опасный человек, и, весьма вероятно, он будет иметь многочисленных последователей в Петрограде».

Вот уж в этом английский посол не ошибся. Но он несколько приуменьшил роль Ильича: многочисленные последователи у него есть не только в Петрограде, но и во всей России, в каждом её, самом отдаленном, уголке.

Говорят, Центральный и Петербургский комитеты партии помещаются в особняке балерины Кшесинской. На второй день после приезда на объединенном заседании делегатов Всероссийского совещания Советов, где были большевики и меньшевики, Ильич огласил десять пунктов своих тезисов. О необходимости немедленного выхода России из империалистической войны, о Советах как новой форме государственной власти. Никакой поддержки Временному правительству! «Керенского особенно подозреваем...» Стратегия и тактика перерастания буржуазно-демократической революции в революцию социалистическую.

Все твердо и ясно.

Конечно же буржуазные партии, меньшевики, эсеры подняли шум.

— Бред, бред! — вопит Плеханов.

Троцкий застрял в Америке, печатает в центристской газетке «Новый мир» свои «Мартовские письма», которые остряки называют мяуканьем мартовского кота. Нет, нет, Троцкий в победу социалистической революции в России не верит. Вот если бы революция сперва победила в европейских странах... Революцию следует делать без крестьянства: «Без царя, а правительство рабочее». Попробуй разжуй!

— Макдональдом пахнет, — сказал Куйбышев Швернику шутливо. — Призывает пожертвовать русским пролетариатом, понести революцию на штыках в другие страны, если там сами не раскачаются. Архиреволюционер!..

Меньшевик Чхеидзе и его напарник Церетели тоже всячески стараются ослабить впечатление от ленинских тезисов: дескать, Ленин долго был в эмиграции, не разобрался в нашей обстановке и конечно же в скором времени пересмотрит свою позицию. К ним дружно присоединились Дан, Стеклов, Ларин, оборонец Гольденберг.

Ленин в Петрограде... Куйбышева потянуло туда с невероятной силой. Все там: и Антипов, и Бубнов, и Кондратьев, и Калинин, и Чугурин, и Хахарев, и Шутко, и Плетнев, и Орлов, и Комаров, и Михайлов, и Толмачев. Все, все, кого знал по Петрограду, по ссылкам. Они рядом с Ильичем.

Росло и росло чисто человеческое желание: увидеть Ленина, услышать его голос. Этот голос постоянно звучал в ушах Куйбышева. И в пургу, и во время тяжелых этапных переходов в кандалах. То был голос совести и разума человечества. Ленин всякий раз в самые трудные минуты разговаривал с Куйбышевым и отвечал на самые головоломные вопросы времени.

Сел бы на поезд — и уехал бы в Питер. Но нельзя. Твой партийный участок здесь, в Самаре. На тебе лежит ответственность за организацию, выросшую в самое короткое время почти до трех тысяч человек. Одна из крупнейших организаций в стране.

В Самаре кипит жизнь, Самара чувствует свою тесную связь со всей необъятной Россией, Петроградом, Москвой.

В тот раз Куйбышеву не удалось провести партийную конференцию: арестовали, отправили в Сибирь.

Теперь совершенно открыто, легально проходит губернская конференция, на которой Куйбышев, не опасаясь жандармов и полицейских, во весь голос может объявить:

— Ходом исторических событий в России целиком и полностью подтвердилась ленинская теория и тактика пролетарской революции!

Сгинул, пропал предатель Сапожков-Соловьев. Но жандармскому полковнику Познанскому уйти от расплаты не удалось: он сидит в самарской тюрьме, в той самой, где сидели Куйбышев, Паня, Бубнов, столяр Максимов. И многим кажется: сидеть жандарму в тюрьме веки-вечные, революция победила навсегда. Куйбышеву не до Познанского. Познанского больше нет. Сидит — и пусть себе сидит.

Конференция должна послать своего делегата в Петроград. На VII Всероссийскую конференцию.

Кого послать? Куйбышев ломает голову. Шверника? Масленникова? А может быть, Галактионова? Или Митрофанова Алексея? Все они близки, симпатичны Куйбышеву. Митрофанов с четырнадцати лет в партии, был делегатом V съезда РСДРП, пять лет просидел в тюрьмах. А Саша Масленников? На два года моложе Куйбышева, но успел побывать в четырех ссылках. Сам он из Петербурга. Еще в 1905 году, будучи гимназистом, распространял листовки среди рабочих Путиловского завода.

— Мне с этим чертовым журналистом Каменевым-Розенфельдом в одной избе жить пришлось, — сказал Саша, отплевываясь. — В туруханской ссылке, в селе Монастырском. Отвратительный тип.

— Любопытно.

— А ведь отбывал вместе с думскими большевиками: Григорием Ивановичем Петровским...

— Ты знаком с ним?

— Еще как! И с Шаговым, Мурановым, Самойловым, Бадаевым, Свердловым, Голощекиным, Джугашвили.

— Да, связаны мы одной веревочкой. Ну и как глядел вам в глаза журналист Каменев?

— А он бесстыжий. Мы ему суд устроили, прямо в нашей избе. Собрались все, кого назвал, и стали стыдить. Особенно стыдили Спандарян и Свердлов: мол, публично отрекся от политической линии партии.

— А он что?

— Вы все, говорит, не правы, а я прав. Ну мы приняли резолюцию, разослали ее по всем станкам. А потом в газете «Социал-демократ» появилась статья Ильича по вопросу о думских большевиках. Нам ее переслали из Красноярска. Я газету до сих пор храню.

Он показал этот номер «Социал-демократа» за 29 марта 1915 года Куйбышеву. Ленин писал: «Подсудимые преследовали цель затруднить прокурору раскрытие того, кто был членом ЦК в России и представителем партии в известных сношениях ее с рабочими организациями. Эта цель достигнута. Для достижения ее и впредь должен быть применяем на суде давно и официально рекомендованный партией прием — отказ от показаний. Но стараться доказать свою солидарность с социал-патриотом Г. Иорданским, как делал тов. Розенфельд, или свое несогласие с ЦК есть прием неправильный и с точки зрения революционного социал-демократа недопустимый».

— А где теперь Каменев, не знаешь? — спросил Куйбышев у Масленникова.

— Знаю. Ты его скоро увидишь.

— Каким же образом?

— Каменев опередил всех. Пока наши дрались за Советы, дружки Каменева ввели его в редколлегию «Правды», и он сейчас там шурует, учит всех уму-разуму, как нужно драться на фронтах до победного конца.

— Да быть того не может!

— Факт есть факт. Сейчас Каменев вертится возле Ильича и в союзе с Рыковым и Шляпниковым всячески старается опровергнуть ленинские тезисы: дескать, зачем брать власть, просто нужно установить контроль за Временным правительством — и все. Разве ты не читал в «Правде» статью Каменева под заголовком «Наши разногласия»?

— Читал. Но как-то не придал ей значения. Ведь чепуху какую-то написал. Мол, тезисы «представляют личное мнение тов. Ленина». Видите ли, «общая схема» Ленина представляется «нам» (кому это «нам»?) неприемлемой. Да кто он такой, этот Смердяков, чтобы говорить от имени партии в «Правде»?

— Зря расточаешь свой гнев. Прибереги его. Скоро все сам увидишь и услышишь.

— Не совсем понимаю. Каким образом я все увижу и услышу?

Масленников серьезно посмотрел на него:

— Пока есть одно предложение от делегатов нашей конференции: послать в Питер тебя! Все считают — а я присоединяюсь к ним, — что крупнее тебя в Самарской организации никого нет. К Ильичу ты́ поедешь!


10


Над Петропавловской крепостью развевался красный флаг, и это почему-то поражало.

Куйбышев снова находился на улицах Петрограда, в кругу давних боевых друзей. Но сейчас перед ним был не тот, старый Питер, к которому он привык. Этот Питер бурлил, кипел, на улицах гремели выстрелы.

Кто в кого стреляет?

— Временное правительство стреляет в рабочих и солдат, — объяснил Бубнов. — Милюков в своей вчерашней ноте пообещал союзникам довести войну «до решительной победы». Ну, рабочие и солдаты возмутились. Идем к Мариинскому дворцу!..

Площадь перед Мариинским дворцом, резиденцией Временного правительства, оказалась запруженной вооруженными рабочими и солдатами. Был здесь запасной батальон гвардии Финляндского полка, первым выступивший против Временного правительства, солдаты Павловского, Кексгольмского, Московского полков, матросы...

— Милюков, в отставку!

— Да здравствует мир без аннексий и контрибуций!

— Да здравствует Совет рабочих и солдатских депутатов!

— Требуем вскрытия тайных соглашений!

Прибывали все новые и новые колонны рабочих с флагами.

— Трубочный завод, — определял Бубнов, — кабельный. А те — «Сименс и Гальске», «Сименс и Шуккерт», а это с плакатом «Вся власть Советам!» — гвоздильный.

Начался митинг.

Эсеры и меньшевики из Петроградского Совета прислали специальную делегацию «для успокоения толпы». Но их не слушали.

— Никакого доверия Временному правительству — вот наша резолюция! — провозглашал рабочий оратор. — Вся власть Советам!

— А у вас тут страсти накалены сильнее, чем я думал, — сказал Куйбышев.

— Погоди, еще не то увидишь.

Накал революционной энергии в самом деле не спадал. И на второй день улицы города были заполнены демонстрантами. Теперь во главе рабочих колонн шла рабочая милиция с винтовками — для защиты знамен.

Вооруженное столкновение произошло возле Казанского собора. На демонстрантов напали вооруженные офицеры, юнкера и воспитанники кадетского корпуса. Они открыли пальбу по рабочим. Но тут появился отряд Красной гвардии. Красногвардейцы, не сделав ни единого выстрела, прикладами винтовок разогнали провокаторов.

Куйбышев наблюдал удивительную картину. Параллельно с колоннами рабочих, несших плакаты: «Никакого доверия Временному правительству!» и «Вся власть Советам!» — двигались автомобили с плакатами другого толка: «Доверие Временному правительству!», «Да здравствует Милюков!», «Арестовать Ленина!».

Командующий Петроградским военным округом генерал Лавр Корнилов, желая спровоцировать рабочих на преждевременное вооруженное выступление, приказал направить к Зимнему дворцу две артиллерийские батареи.

— А кукиш не хочешь? — ответили ему по телефону артиллеристы.

Да, накал страстей становился все сильней и сильней. Казалось, страна на волоске от гражданской войны. Пожалуй, так оно и было в те дни.

Грозовая атмосфера заражала, будоражила Куйбышева. Отсюда события в Самаре казались частными, малозначащими. Здесь сейчас решался вопрос: быть или не быть революции! Так ему казалось, и он готов был с винтовкой в руках, как рядовой, драться с офицерьем, которое повсюду хотело преградить путь рабочим колоннам. Те, в мундирах, с аксельбантами, были его заклятые враги, и как-то забывалось, что ведь он и сам мог стать одним из них, если бы не ушел в революцию. Но он знал: одним из них не стал бы никогда! Сейчас они сошлись вплотную, грудь с грудью...

Куйбышев находился в Петрограде всего несколько дней, но уже успел врасти в него, понять расстановку сил, стать активной движущей силой большевистских идей. Кризис Временного правительства был налицо. Из-за этого кризиса пришлось даже перенести конференцию с 22 апреля на более позднее число.

Неделя общения с Ильичем. Конференция, которой, как понимают делегаты, суждено сыграть особую роль в истории не только России, но и всего человечества. Конференция, которую можно приравнять к съезду по ее значению. Первая легальная конференция. Радостная встреча со Свердловым здесь же, на конференции, в здании Высших женских курсов на Петроградской стороне. Знакомство с Ворошиловым, Дзержинским. Дзержинский был лет на десять старше Куйбышева, но показался очень молодым: гладко выбритая голова, четкие брови, что-то ястребиное во всем облике. Об этом человеке ходили легенды, о его бесстрашии и несгибаемости, и он остро интересовал Куйбышева. Год назад Дзержинского после всех тюрем и ссылок вновь приговорили к шести годам каторжных работ. Освободили его из Бутырской тюрьмы рабочие и прямо в арестантской одежде повезли в Моссовет. Бубнов рассказывал про него:

— Неверие эсеров и анархистов в победу революции лучше всего характеризует случай с Дзержинским в Бутырской тюрьме. В прошлом году Феликс Эдмундович сказал анархисту Новикову: «Я убежден, что не позднее чем через год революция победит». А Новиков ему: «Не может быть. Держу пари: если оправдается, Феликс, ваше предположение, то я отдаюсь вам в вечное рабство». Так что теперь Дзержинский — большевик-рабовладелец. Он так и представляет Новикова: «Вот мой раб!»

— Ну я промазал, — сказал Куйбышев, — мог бы сделаться крупным рабовладельцем, заключая пари с меньшевиками и оборонцами всех мастей.

Участники конференции пришли задолго до ее открытия. Толкались в зале, в коридорах, встречали знакомых, слышались радостные возгласы.

Ильича не было, и все с нетерпением ждали его приезда. И вдруг кто-то крикнул:

— Ильич здесь!

Куйбышев, позабыв обо всем на свете, не боясь показаться невежливым, со всех ног кинулся в коридор к дверям.

Он увидел его...

Ленин бодро, почти стремительно шел по коридору, окруженный делегатами, на ходу разговаривал с ними, улыбался, хмурился, жестикулировал. Он был в суконном зеленом френче с круглыми кожаными пуговицами, в ботинках на очень толстой подошве. Невысокий, рыжеватый человек с острой бородкой. В быстром взгляде его карих глаз сразу же ощущалась сосредоточенная энергия. Как и ожидал Куйбышев, у Ленина было значительное лицо, настолько неожиданное, что сразу думалось: такому трудно прятаться от полиции — подобных лиц больше не встречается. И дело было даже не во внешнем облике, а в чем-то почти неуловимом, что отличало Ленина от остальных людей. Не в физической мощи головы, лба, от которого словно бы излучается свет. А в выражении рта и глаз, очень изменчивом, но постоянно свидетельствующем о высокой одухотворенности этого удивительного лица: глаза искрятся юмором, весельем, в углах рта легкая ирония, но брови строгие, угловатые, они как бы выдают предельно строгую спокойно-уверенную натуру этого человека, подчиненную логически отточенной всеобъемлющей идее.

Зная почти каждую его работу, Куйбышев соотнес интеллектуальный облик Ленина с его вот этим внешним обликом и уловил некое единство, некий органический сплав. Ленин просто не мог быть другим. В чем тут дело, Куйбышев не смог бы ответить. Он глядел на Ильича во все глаза, шел рядом, разгребая могучими руками всех других, кто хотел увидеть, услышать Ильича, и не чувствовал себя эгоистом. Был только Ленин. Он один.

— Ленину открыть конференцию! — закричал Куйбышев во все горло и не удивился своей невыдержанности.

— Ленину! Ленину!

Ильич прошел к столу президиума. Никакой трибуны не было.

Ильич заговорил, чуть выйдя из-за стола. Он смотрел в глаза всем, видел всех. Волевые слова заполнили зал, заставили сильнее биться сердце: на долю российского пролетариата выпала великая честь начать социалистическую революцию! И от сидящих здесь, в зале, во многом зависел успех этого грандиозного, небывалого дела — вот что понял каждый. Сейчас зримо происходило сплочение всей восьмидесятитысячной партии вокруг ленинских тезисов, концентрировалась в единый стальной кулак воля партии. Тут совершался некий таинственный процесс слияния воль, очищения от временных заблуждений.

Ленин давно все вы́носил в своей гениальной голове, ему не свойственно ошибаться, хотя в быту он говорит о себе как о человеке, которому присущи все слабости человеческие. Но, помимо его мнения о самом себе, слабости ему не присущи и ошибаться он не может, так как ум его словно бы специально создан для революции, для социальных потрясений глобального порядка. Он наделен почти нечеловеческой способностью объективно отражать и направлять ход событий.

Это ощущение не покидало Куйбышева, пока он слушал Ленина. И разговоры о некой простоте Ильича показались ему если не смешными, то несколько наивными, не отражающими сути этой сложнейшей фигуры двадцатого века. Куйбышев воспринимал Ленина почти интуитивно, понимал необходимость, закономерность появления его на рубеже двух веков, вернее, двух эпох.

То было некое постижение, которое невозможно выразить словами, да Куйбышев и не стремился делиться своим впечатлением об Ильиче с другими. Знал: все испытывают такое же потрясение. На протяжении многих лет Ильич был единственным воспитателем партии, формирующей ее силой, он словно бы лепил ее из самого разнородного материала, одним линь прикосновением своих пальцев придавал ей прочность. Из мальчика в кадетском мундирчике — Куйбышева он сделал беззаветно преданного ленинским идеям большевика. И таких, как он, были сотни, тысячи. В гуще партийной массы Ильич разглядел и Куйбышева, через Петровского послал свое одобрение и товарищеский привет.

«Мы твои ученики, — хотелось сказать Валериану. — И за тебя, за твои идеи готовы в любую минуту отдать жизни. Что жизнь в сравнении с тем, что сотворит воля твоя?..»

Но он знал, что никогда не произнесет подобных слов. Они в душе, они для самого себя.

Да, все люди сознательно или бессознательно творят историю. Но Ильич хочет, чтобы ее творили сознательно, с чувством полной ответственности за каждый свой шаг, с научным пониманием объективных законов общественного развития. И чтобы этой сознательной борьбой занимались не просвещенные одиночки, а чтоб в нее вовлекались широчайшие круги народных масс. Каждый человек должен осознавать себя решающим элементом революции. Социализм завоевывается всеми и для всех.

В бытность свою в Вологде Валериан много расспрашивал об Ильиче его сестру Марию Ильиничну. И ему запомнились ее несколько странные, тогда еще не понятые слова:

— Он всегда кажется мне существом какого-то особенного, высшего порядка.

— Но это же поклонение!

— Ну и пусть поклонение. Назовите как хотите. А вы никогда не поклонялись ну, скажем, Рафаэлю, Моцарту, Пушкину?

— Но людям искусства положено поклоняться: они творят богов.

— Революция — высшее искусство и высшее творчество. Поверьте мне. Почему не поклоняться Марксу, Энгельсу, Чернышевскому за их смелый гений? Это внутреннее дело каждого, я так считаю. На Руси в приказном порядке заставляют поклоняться ничтожествам, чиновникам на троне, династическим выродкам. Перед смелой мыслью я всегда смиренно склоняю голову, если эта мысль принадлежит даже моему брату, и не стараюсь никого обратить в свою веру.

Теперь Куйбышев понимал Марию Ильиничну. Хотя и знал: Ильич терпеть не может никакого поклонения и преклонения перед своей личностью, его коробит даже малейший намек на это. Когда по приезде в Петроград Ильича один из товарищей стал произносить приветственную, полную искреннего чувства, хвалебную речь в честь Ильича, Ленин протестующе поднял руку и сразу же перевел встречу на деловую почву. Да, Мария Ильинична права: поклонение — штука глубоко интимная. Высказанное вслух, оно выглядит славословием, как бы принижает того, на кого направлено, сродни похлопыванию по плечу великого человека.

Куйбышев слушал и слушал Ильича изо дня в день и поражался его неутомимости, его мгновенной реакции на выступления других делегатов, полемической остроте, умению сложнейшие проблемы, казалось бы безнадежно запутанные, делать зримыми, осязаемыми, простыми. И то не было упрощение. То был строго классовый анализ. Взгляните правде в глаза, прежде чем защищать Временное правительство, посмотрите хотя бы на его классовый состав: это правительство представляет собой орган господства буржуазии и помещиков и неразрывно связано с русским и англо-французским империализмом. Его нужно свергнуть во что бы то ни стало. Но не сейчас, как то предлагает Багдатьев. Призыв к свержению Временного правительства без прочного большинства народа на стороне революционного пролетариата либо есть фраза, либо объективно сводится к попыткам авантюристического характера. Нужна настойчивая разъяснительная работа в массах, укрепление силы Советов. Колебаниям мелкой буржуазии, меньшевиков и эсеров следует противопоставить пролетарскую линию. Мы за переход всей власти в руки Советов, но мы должны знать: какая это будет власть? Каким будет государство? Оно будет в конечном счете диктатурой пролетариата.

И какими жалкими показались всем наскоки политиканствующих пигмеев на Ленина — всех этих каменевых, рыковых, не верящих в возможность социалистической революции! О каком контроле над Временным правительством они опять толкуют? Они, видите ли, настойчиво предлагают всем здесь собравшимся терпеливо ждать, пока революция придет в Россию из других цивилизованных стран. Ах, мы недостаточно цивилизованны, чтобы дать пинка Милюкову, Гучкову, Родзянке, князю Львову, — поэтому нужно их оберегать, контролировать, оказывать на них давление.

— Мы в Самаре без позволения господ Львова и Милюкова перешли на всех заводах на восьмичасовой рабочий день, — сказал Куйбышев в своем выступлении и увидел, как горячо зааплодировал Ильич.

И когда Ленин в заключительном слове сказал, что места обгоняют центр, на местах в смысле движения революции люди поступают смелее и практичнее: Советы берут власть и уже осуществляют на практике диктатуру пролетариата, — Куйбышев понял, что это высказывание относится и к нему, к их самарской организации.

Поздно вечером вышел Куйбышев с группой делегатов из здания Высших женских курсов, намереваясь добраться до своей гостиницы и перевести дух от насыщенного до предела идейной дракой в кулуарах конференции дня. От всего пережитого у него кружилась голова. Конференция почти завершила работу. Завтра или послезавтра он отправится в Самару. Нужно обязательно завернуть в Тамбов, повидать маму, сестер...

Он не знал, что Временное правительство через подставных лиц наняло банду хулиганов с заданием: сорвать работу конференции, избить ее делегатов.

Хулиганы напали почти у подъезда Высших курсов. С ревом они кидались на делегатов, но, по всей видимости, слабо представляли, что имеют дело не с группой рафинированных интеллигентов, а с самыми закаленными бойцами партии, перенесшими и тюрьмы, и ссылки, и побои, и всякого рода издевательства.

Коса сразу же нашла на камень. Валериан натренированным движением хватал хулиганов за пояс, высоко поднимал над головой и швырял в лужу. Он дубасил их кулаками по физиономиям, разгоряченный, не замечал, что к делегатам присоединились рабочие-красногвардейцы. В течение двадцати минут или получаса на улице кипела ожесточенная драка.

Валериан даже не удивился, когда рядом с собой увидел своих братьев Николая и Анатолия.

— Мы пришли тебя встретить! — крикнул Николай. — И, как видишь, пришли вовремя.

Они с таким же упоением, как и Валериан, лупцевали молодчиков с кастетами, бросали их в канавы.

Потом воцарилась тишина.

— Ну здоро́во, мушкетеры, — сказал Валериан, обнимая братьев. — Да как же вы прознали, что я здесь? А ты, Коля, все еще офицерик?

Но Николай не смутился, не стал оправдываться.

— Мы о тебе в «Правде» вычитали, — сказал он.

— Ты читаешь «Правду»?

— А кто ее не читает сейчас? Даже Милюков. «Правда» есть правда. Я ведь с фронта. Только что приехал. Специально, чтобы встретиться с тобой.

— Специально?

— Разумеется. Я ведь тоже большевик. Потянуло к большевику. Еще до революции вступил в партию. Ну а Толю из Москвы вызвал на встречу с тобой.

Валериан не верил своим ушам.

— Вот это да! Целая экспедиция, чтобы повидать самого беспутного братца. А ты, Толя? Помнишь, как мы с тобой угодили в каинскую тюрьму?

— Очень даже хорошо помню. Но политика, наверное, не моя стихия: ударился в электротехнику. Каждый из нас делает свое дело. Я забочусь о маме. Должен же о ней хоть один из нас заботиться? Вы все — и сестры, и Коля, и ты — ушли в большевики, занялись политикой. Я старший из вас — и на мне ответственность за маму...

Валериан смотрел на брата. Анатолий был худ, изможден. Видно, нелегко ему приходилось в Москве, где народ голодал. И все же Анатолий как-то помогал матери, сестрам, хотел казаться веселым. Да, трудно быть судьей родному брату. Да и за что его осуждать?

Сейчас Валериан пытался отогнать один образ, но никак не мог этого сделать. Когда еще до начала конференции он зашел в редакцию «Правды», занимавшую две комнаты в большом доме на Мойке, его встретил бородатый аскетически худой человек в косоворотке. Темно-русые, свободно зачесанные назад волосы, темные очки. Такие носил отец — Владимир Яковлевич. Бородатый человек назвал себя:

— Шелгунов.

— Василий Андреевич! Я Куйбышев. Здравствуйте.

— Помню. Присаживайтесь и закуривайте.

Это был тот самый Шелгунов... Слепой революционер, рабочий, имя которого знали на всех заводах. Зрение потерял еще в 1905 году. С ним Ильич начинал свою революционную деятельность в 1894 году. Одно время Шелгунов был редактором «Правды», и этого слепого человека жандармы не постеснялись упрятать в тюрьму.

Нет, слепой Шелгунов тюрьмы не испугался. Обрадовавшись Куйбышеву как старому знакомому, стал рассказывать о том, как 3 апреля ходил встречать Ильича на Финляндский вокзал.

— Тянет все время в «Правду», — сказал он. — Теперь здесь главный редактор — Ильич. Спуску всем этим стрекулистам — Каменеву и его единомышленникам — не дает: кроет их и в хвост и в гриву.

От встречи с ветераном русского революционного движения у Валериана осталось доброе чувство. Его поразил оптимизм этого человека, его непреклонная вера в победу большевиков.

Почему Валериана беспрестанно преследует образ человека, раз и навсегда потерявшего зрение, но не утратившего радости жизни?

— На мне ответственность за маму, — повторил Анатолий. — Можете называть меня обывателем, мещанином — как угодно.

— Да, конечно, — сказал Валериан задумчиво. — Не воображай только, будто мы занялись политикой ради собственного удовольствия. Николая вон заниматься политикой заставила война. Политика, Толя, требует особого сердца. А маму мы любим не меньше, чем ты. Но мы просто не можем не быть большевиками. Не можем! И собственной жизни не щадим, как тебе известно. И тебя, поверь, не осуждаем. Рано или поздно ты все равно без политики не сможешь обойтись. Ну да ладно! Сегодня я самый счастливый человек в Петрограде. И вот что придумал: едем все трое в Тамбов! К маме, к сестрам...

— Я был у них недавно, — сказал Анатолий.

— Не имеет значения. Все трое...

— Едем! — поддержал Николай. — Мама о нас с тобой, Валериан, все глаза выплакала. А сейчас расскажи о Ленине. Ты с ним разговаривал? Какой он?..

— Какой?..

Валериан неожиданно хлопнул себя по лбу ладонью:

— Черт возьми! Да уж не снится ли мне все это? Революция, Ильич, вы?.. — Чувство нереальности всего окружающего завладело им. — Мы подготовим маме и сестрам сюрприз, — сказал он. — Как в былые денечки, когда жили все вместе.

В Тамбов они прибыли рано утром. Весело переговариваясь, подошли к дому, где жили мать и сестры Надежда, Елена, Евгения, Галина и Мария. Остановились, перевели дух. Валериан взглянул на окна — не покажется ли знакомое лицо. Увидел на окне жестяную семилинейную керосиновую лампу и сразу погрустнел.

— Та самая лампа... Цела!

Да, братья тоже узнали эту лампу и тоже сделались грустными. Когда еще был жив отец, лампу каждый вечер ставили на подоконник и зажигали. Это значило: в доме все благополучно. И дети, откуда бы они ни приезжали в поздний час, завидев этот родной огонек, знали: их ждут, все благополучно...

Зажигает ли мама теперь лампу по вечерам? Наверное, зажигает... Ждет сыновей.

— Толя, иди первым, — сказал Валериан. — А мы по одному за тобой.

Такие сценки они разыгрывали в детстве, когда все трое возвращались домой из Омска.

Анатолий позвонил. Открыла сестра Елена.

Позже она расскажет: «В суматохе встречи, во взаимных расспросах прошло пятнадцать — двадцать минут. Снова звонок. Иду открывать, и в комнату входит Коля, младший брат, офицер царской армии, перешедший на сторону большевиков...

— Как хорошо! Два сына, не сговариваясь, приехали меня навестить! — радовалась мама.

Прошло немного времени, и в комнату с шумом входит оживленный, веселый Воля. Казалось, что нашему ликованию не будет конца».

Промелькнули счастливые дни. Пора прощаться.

Он вернулся в Самару. Здесь его ждали с нетерпением.

Самара насторожилась, нахохлилась. Что-то вызревало, словно нарыв, в добротных каменных особняках заводчиков, фабрикантов, банкиров.

Куйбышев знал что́.

Как он и предвидел, первый испуг буржуазии прошел.

Не только в Петрограде, но и по всей России спешно готовился заговор против революции.

И нити этого невиданного заговора находились всецело в руках человека безликого, которого даже история всякий раз обходит молчанием или отделывается скупым упоминанием его фамилии: очень уж он невзрачен и неприметен на фоне грандиозных событий. Его почти нет, он — всего лишь государственный чиновник, функция.

Князь Львов!

Тихий, любезный, учтивый, демократичный, Георгий Евгеньевич готов выслушать каждого, посочувствовать, дать добрый совет. Он кажется совсем безобидным, совсем ручным. От его брюшка, стянутого полосатой жилеткой, от прищуренных глаз и провинциальной бородки исходит некий уют, словно от доктора по детским болезням. Если послушать Георгия Евгеньевича, то можно поверить, будто бремя главы кадетского Временного правительства — министра-председателя — он взвалил на себя под давлением обстоятельств: великий князь Михаил отказался — должен же кто-то возглавлять, взять всю меру ответственности на себя! Князь Львов, которому под шестьдесят, во имя революции пожертвовал собой. Он готов в любую минуту передать власть другому, освободиться от неприятной миссии быть председателем совета министров и министром внутренних дел Временного правительства.

И все верят этой сладостной лжи. Гучков, Милюков — откровенные узурпаторы, тупые, примитивные, с князем Львовым почти не считаются, не принимают его в расчет, они грубо проводят свою убогую политику лакеев и лавочников, дорвавшихся до власти. Они портят все дело, против них сгущается недовольство революционно настроенного народа. Вертлявый, крикливый дурачок Керенский, «заложник демократии», тоже не находка. Он чересчур уж самонадеян и демагогичен. Этот болван уверен в том, что солдаты и рабочие обожают его. Нет болезни тяжелее, чем глупость. Типичный параноик в желтых гетрах и рыжем френче. Но его кооптировал в правительство без согласия масс и партий князь Львов: такие нужны. Они ценят не саму власть, а видимость власти, выкрикивают лозунги, наживают политический капиталец. На них легко сваливать в критические моменты всю ответственность. Господину Керенскому хочется играть роль в истории. Пусть играет. Если чернь взбунтуется, первого повесят Керенского, «представляющего» народ. С ним разделаются как с предателем, ренегатом. Скачет и скачет серенький козлик, пока не обломает себе рожки. Князь Львов холодно, с глубочайшей иронией наблюдает за его вольтами.

Керенский настроен воинственно. У него вдруг тоже появились обязанности перед союзниками: война до победного конца! Союзники, разумеется, всерьез этого вертуна не принимают и не очень-то уверены, будто за ним стоит народ. Никто за ним не стоит. Эсеришка, трудовик, предавший всех и вся, обыкновенный лакей, очень усердный, беспринципный. Но он нужен, нужен.

Закрывшись в своем кабинете, в Мариинском дворце, и расслабленно развалившись в кресле, крупный землевладелец — помещик князь Львов наедине с самим собой размышляет, как скрутить революцию, привести чернь к повиновению, спасти свою собственность и свой класс.

Ах, Советы!.. Там эти... Чхе... Чхе... Чхеидзе. Че-че... Чернов... Це-це... Церетели. Меньшевики, эсеришки. Мразь.

Но ничего не поделаешь: эти недоумки Гучков и Милюков окончательно скомпрометировали себя своим так называемым «жестким курсом» — они во всеуслышание потребовали насильственного подавления революции. Никакого сотрудничества с Советами! Чем и поставили Россию на край катастрофы: вот-вот вспыхнет гражданская война. Они должны немедленно убраться из правительства. Впрочем, добровольно не уйдут. Их нужно спровоцировать на уход.

Князь Львов берет лист бумаги и энергично пишет послание Председателю Петроградского Совета Чхеидзе и Председателю Государственной думы Родзянко: Временное правительство намерено включить в свой состав представителей Петроградского Совета. Демократия! Власть должна принадлежать коалиции, всем партиям. Кроме большевиков!

Чхеидзе сразу все сообразил и по достоинству оценил стратегический ход князя Львова. Князь предлагает ни больше ни меньше как ликвидировать Советы. При коалиционном правительстве, куда войдут представители Советов, Советы как форма власти перестанут существовать. И если раньше Чхеидзе мог демагогически ратовать за Советы, за неучастие меньшевиков в буржуазном правительстве, то теперь, припертый к стене князем Львовым, он должен был дать прямой ответ: за буржуазию меньшевики или против? Объявите народу, за кого вы! Или я ликвидирую ваши Советы силой.

Делать нечего: приходится снимать маску и показывать народу свои буржуазные клыки.

Чхеидзе маску снял: меньшевики согласны войти в кадетское Временное правительство. Они согласны на ликвидацию Советов!

Не теряя времени, князь Львов сформировал новый кабинет. Пусть меньшевик Скобелев будет министром труда. Эсер Чернов займет пост министра земледелия. Народ, так сказать, обеспечен своими министрами. А что делать с Милюковым, скомпрометировавшим себя в глазах народа открытой приверженностью союзникам?

— Мы вынуждены вами пожертвовать, — твердо сказал ему Львов.

Столп кадетской партии — Милюков ярился. Но Львов решительно указал ему на дверь.

С военным и морским министром Гучковым разговор носил предельно ожесточенный характер.

— Я против вашей идиотской коалиции! — орал Гучков. — Вы — князь и плюхнулись на колени перед этой сволочью. Их всех нужно заковать и сгноить в тюрьме! Категорически протестую и со своего поста не уйду.

— Уйдете, Александр Иванович, уйдете. Советую вам уйти. Октябристы нынче не в моде. Кроме того, на ваш пост претендует Керенский, а мы с представителями народа ссориться не хотим.

Гучков чуть не лопнул от злости. Кто он такой, этот адвокатишка Керенский?! Ничтожество. Он, Гучков, — крупный промышленник, был председателем Государственной думы, без него разбушевавшуюся чернь не унять.

Князь Львов укоризненно покачал головой:

— Ах, Александр Иванович! В пятьдесят пять пора рассуждать хладнокровно. Слыхали, какие куплетики о вас распевают?


Орудие купечества —

Изломанный аршин!

Какой ты сын отечества?

Ты просто сукин сын.


Уходите, и да хранит вас бог. Я искренне люблю вас. Если не уйдете, вас уберут — вот чего опасаюсь. Очень уж вы громогласный и ретивый. Идите, идите с богом. Не мешайте Керенскому: он рвется на эшафот.

Гучков наконец понял и, хлопнув дверью, ушел, произнеся для истории фразу:

— Я ухожу от власти, потому что ее просто не было.

А Львов остался, потер руки, вызвал Керенского:

— Вы назначены военным и морским министром республики. Наведите порядок в войсках!

— Слушаюсь!

Керенский принялся за работу. Насадил в армии своих комиссаров и эмиссаров: Савинкова, Сургучева, Донского и других. Ввел смертную казнь на фронте. Приказал разоружить и расформировать революционные части и на фронте и в тылу. Послал в окопы десять тысяч агитаторов. Вошел в сговор с генералами Корниловым, Крымовым и Красновым, замышляя переворот и установление своей единоличной диктатуры. Военной диктатуры. Благодетеля князя Львова придется побоку! Можно даже казнить для пущего эффекта! А вернее, для истории. Лишь смоченная кровью история обретает величие. Корнилова он назначил верховным главнокомандующим.

Меньшевики и эсеры стали верными союзниками кадетов и князя Львова. А у этих союзников были свои союзники. Меньшевикам бешено аплодировали бундовцы. Их главарь Либер заявлял со всех трибун:

— Ленин заблуждается! Речь сейчас может идти не о расширении революции, а о закреплении ее, так как она катится назад. Назад ее тащат большевики.

Меньшевики и бундовцы организовали свой коалиционный Центральный Комитет. Бундовец Либер и меньшевик Дан всякое выступление рабочих и солдат против Временного правительства стали расценивать как преступление перед народом, армией и революцией.

— Мы мастера революции и знаем, что ей вредно и что полезно, — отвечали они, когда рабочие ораторы обвиняли их в предательстве. Да они никого и не предавали — они шли своей дорогой. Рабочие распевали песенку Демьяна Бедного:


Пред военным барабаном,

Мастера на штучки,

Танцевали Либер с Даном,

Взявшися за ручки.

«Либердан!» — «Либердан!»

Счету нет коленцам.

Если стыд кому и дан,

То не отщепенцам!

Милюков кричал им «браво!»

И свистел на флейте:

«Жарьте вправо, вправо, вправо,

Пяток не жалейте!»...


Меньшевики и эсеры очень быстро и безраздельно завладели армейской печатью — в их распоряжении оказалось свыше ста пятидесяти газет; стали удерживать солдат от братания, провозглашали: «Доверяйте же врачам вашим — членам Временного правительства».

Ублажив «перебежчиков социализма», князь Львов занялся самой опасной силой — большевиками. Такие, как Каменев, Зиновьев, Рыков, Пятаков, беспокоили меньше всего — их природа была ясна князю Львову: присосались к большевикам, а воду льют на мельницу Временного правительства. Ленин — вот кто душа революции! С Лениным нужно покончить.

Князь Львов вызвал генерала Деникина, в ведении которого находилась контрразведка штаба верховного главнокомандующего.

— Как обстоит дело с обвинением большевиков в шпионаже? — спросил князь прямо.

— Прибывший из немецкого плена прапорщик Ермоленко свидетельствует: немцы, завербовав его, посоветовали связаться с большевиками, которые тоже являются германскими шпионами.

— С кем конкретно?

— Ну хотя бы с Лениным.

Львов болезненно сузил глаза:

— Неумно, ну да ладно. Грубая ложь всегда производит большее впечатление на примитивные умы. А я-то верил в вашу утонченность.

— Некогда, Георгий Евгеньевич, играть в тонкости: большевики берут нас за глотку.

— То-то и оно, что берут. Я издам приказ об аресте Ленина. Остальное поручим генералу Половцеву.

Князь Львов считал, что только успешным наступлением на фронте можно отвлечь массы от социалистической революции. Он бросил все силы своего правительства на подготовку этого наступления. Нужны победы. Во что бы то ни стало победы! Следует объявить войну борьбой за мир.

Срочно были вызваны из стран Антанты «рабочие» и «социалистические» делегации во главе с такими социал-предателями, как Вандервельде, Рут, Тома, Гендерсон.

О, с каким пафосом они выступали перед солдатами за «революционную войну до победного конца»! А в это время США, Англия и Франция дали Временному правительству шесть миллионов долларов на войну. Но этого мало. Глава американской миссии сенатор Рут писал своему правительству прямо из Петрограда: «Выгода удержания России в войне, а ее армии на фронте будет настолько значительной, что риск, на который мы идем, оказывая эту помощь, не должен серьезно приниматься во внимание». Правительство США предоставило Временному правительству новый кредит — 100 миллионов долларов!

Теперь Временное правительство закабалило себя, оказалось в зависимости от Антанты еще больше, чем царизм. США, Англия, Франция решили без всяких церемоний разделить Россию на сферы влияния.

Усевшись за круглый стол, они договорились: Россия должна стать колонией. США берут на себя реорганизацию русских дорог (и на этом наживаются); Англия возьмет морской транспорт; Франция — армию, вооружает ее, обучает, дает своих инструкторов. Керенскому пригрозили:

— Не сумеете задушить революцию, обойдемся без вас.

Все силы зла и в самой России, и за ее пределами собрались в единый кулак, который должен разбить революцию. Обмануть солдата, пролетария, погнать его на убой!

Контрреволюция готовила наступление не только на фронте, но и в тылу. Эсеры, левые эсеры, меньшевики, анархисты, максималисты, народные социалисты, бундовцы, кадеты.

И как резвились все они на Первом Всероссийском съезде Советов, тщась одобрить именем Советов переход в наступление.

Прыгал на веревочке у Чхеидзе Дан, выкрикивал с трибуны съезда фразы, которые ставили всех в тупик:

— Армия должна и обороняться и наступать!

Ему поддакивали Вандервельде, Рассел и другие.

Поднялся на трибуну Ильич и пригвоздил всю эту шайку оборонцев к позорному столбу: война носит империалистический характер, и борьба с ней невозможна иначе как свержением власти капитала, революцией. Все остальное — обман.

Но соглашателей было большинство: они высказались за наступление.

Назревал взрыв. Он должен был произойти.

Заручившись резолюцией съезда Советов, Временное правительство воспрянуло духом: за наступление высказались массы!

Керенский поспешил отдать приказ: готовиться к наступлению!

Но солдаты уже разочаровались в меньшевистских Советах, резолюция съезда для них была пустой бумажкой, не выражающей их воли. Фронт ответил массовыми отказами от наступления. По агитирующим за наступление стреляли из винтовок, кричали им вослед:

— Война до победного конца над буржуазией!

На Западном фронте солдаты за призыв к наступлению избили членов исполкома Петроградского Совета Соколова, Вербо, Розенберга и Ясайтиса. На Северном фронте для усмирения нежелающих наступать был выделен целый кавалерийский корпус. На Западном — отказались наступать несколько дивизий. Еще хуже было положение на Юго-Западном фронте.

Керенский самолично прикатил на этот мятежный фронт, раскрыл было рот для призывов и лозунгов, как солдаты зачитали ему резолюцию корпусного митинга с отказом наступать. А когда он направился к машине, раздался свист, два полковых оркестра заиграли «Интернационал». Десятитысячная масса гвардейцев пела гимн, не обращая никакого внимания на беснующегося военного министра.

Он приказал загнать мятежные полки на исходные позиции вооруженной силой, расформировать их.

18 июня наступление на фронте началось вопреки воле масс. Но, как и следовало ожидать, сразу же захлебнулось в солдатской крови.

Потом события стали развертываться со стремительной быстротой. Расстрел казаками и юнкерами по приказу Временного правительства стихийно возникшей полумиллионной демонстрации рабочих и солдат столицы. Конец двоевластия. Приказ об аресте Ленина. Разгром «Правды». Заговор Корнилова, преднамеренная сдача им Риги немцам, чтобы открыть врагу дорогу на Петроград, охваченный предреволюционной лихорадкой. Решив стать военным диктатором, Корнилов, вместе с другими генералами, его пособниками, пошел, по сути, на сговор с немцами. Керенский сделался премьером, сформировал еще более реакционный кабинет. Но Керенский не хотел делиться властью с Корниловым. Кинулся к большевикам, прося защиты и стремясь их руками расправиться с неожиданным соперником. Но большевики и без Керенского понимали, какую угрозу представляет ярый монархист Корнилов. Они стали организаторами разгрома корниловщины.

Калейдоскоп истории... У слабонервного от всего этого может закружиться голова. Но Куйбышев понимал, что все развивается по неким внутренним законам борьбы и движется к некому финалу, который нужно старательно подготовить, поднимаясь мыслью над частностями.

В Самаре свои, казалось бы местные, заботы. Крестьянский съезд, на котором Куйбышев, разбивая в пух и прах эсеровских делегатов, предлагает организованно отбирать землю у помещиков. Делегаты идут за ним, а не за эсеровскими краснобаями: принимают решение о немедленной передаче всей земли крестьянам, не считаясь с политикой Временного правительства.

Землю отбирают, поджигают помещичьи усадьбы. Черносотенцы готовы убить Куйбышева: Самарская губерния по его призыву первая в стране революционным путем решает аграрную задачу. На Троицком базаре черносотенцы едва не растерзали Галактионова, призывавшего не медлить с конфискацией земли. Реакция лютует вовсю. А Куйбышев занят организацией Красной гвардии, разрабатывает для нее устав. Куйбышев избран председателем губернского комитета партии. Он первая партийная фигура в Самарской губернии и отвечает здесь за подготовку к вооруженному восстанию, отвечает за все.

В далеком Петрограде полулегально проходит VI съезд партии. Его тоже охраняет Красная гвардия. Ильич в глубоком подполье. Ищейки Временного правительства сбились с ног: не найти! Но именно Ленин руководит съездом. Это знают все. Это знает и Керенский, затевает детскую игру: пусть‑де Ленин явится на суд и оправдается. Тут мы его и схватим.

Девять дней длится работа съезда. Курс — на вооруженное восстание!

Конечно же не обходится без ожесточенной борьбы. Троцкий присутствует на съезде как проситель: мол, осознал свои ошибки, решил стать большевиком и привел своих сторонников — «межрайонцев», или «объединенных социал-демократов», — все записываемся в большевики. Сам Троцкий скромно помалкивает, но его сторонники — Преображенский, Юренев, Бухарин — решили дать бой ленинцам: зачем вооруженное восстание? Нужно дожидаться пролетарской революции на Западе.

Старая песня. Бухарин бойко доказывает, что крестьянство настроено оборончески и не пойдет за рабочим классом.

Почему Троцкий решил записаться в большевики? Ведь совсем недавно, в мае, он высокомерно заявил: «Требовать от меня признания большевизма невозможно». Нет, ни в какое перевоспитание его Куйбышев не верил. Опять тактический ход с далеко идущими целями: взорвать партию изнутри накануне восстания! Иудушка не может превратиться в святого Себастьяна. Ильич говорит о Троцком: «Всегда равен себе: виляет, жульничает, позирует как левый, помогает правым, пока можно».

Журналист Каменев увивается возле Троцкого, нахваливает его:

— Троцкого надо избрать на пост Председателя Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Его нужно избрать членом ЦК РСДРП(б). Он сделался совсем большевиком.

И вот уже вокруг Троцкого — Рыков, Зиновьев, Рязанов-Гольдендах, Пятаков — испытанный кулачок антиленинцев внутри большевистской партии. Они-то понимают, зачем Троцкий пошел в большевики. Создать свою организацию, которую он хотел противопоставить большевикам, так и не удалось. Кроме жалких «межрайонцев», не представляющих никого, за ним никто не пошел. Ильич еще в 1912 году писал о нем: «В России он — 0». Но и теперь, накануне пролетарской революции, он оставался все тем же нулем. В кругу единомышленников он открыто заявлял, что борьба против ленинизма составляет главное содержание его политической жизни. Он задумал огромную диверсию: разрушить центральные органы партии большевиков, а с ними заодно и партию как организацию.

Для начала нацелился на Советы, где постепенно утвердились большевики, вытеснив меньшевиков и эсеров. Захватить руководство Петроградским Советом, парализовать его, из органа диктатуры пролетариата превратить в землячество, насадить своих людей. Провалить восстание, дискредитировать Советы в глазах рабочих и солдат.

А сейчас — смирение, смирение. Нужно поддакивать вчерашним противникам, иногда для вида вяло возражать. Суть не в словах, а в делах. Мудрая восточная пословица: окоченевшая от холода змея жалит сперва того, кто ее отогрел. Ха-ха.

А через некоторое время даже в Самаре всем известно: Председатель Петроградского Совета Троцкий развалил работу исполкома. Пустили козла в огород, поверили. И это накануне восстания. Теперь можно ставить свои условия большевикам:

— Я созову Второй съезд Советов и на нем поставлю вопрос о власти. До Второго съезда поднимать восстание не следует.

— А если Временное правительство не разрешит созвать съезд? Оно ведь считает себя вправе разрешать и разгонять съезды. И разве можно заблаговременно оповещать Керенского и его директорию о начале восстания? Это же будет предательство!..

И вот расширенное заседание ЦК РСДРП(б) в помещении лесновско-удельнинской районной думы. 16 октября. Все взволнованы. Лица торжественны и озабоченны. На заседании — Ильич, тайно прибывший в Петроград. Его не узнать сейчас: он без усов и бороды, на голове седой парик. Особый день, которому суждено навсегда войти в историю. Еще пять дней назад создан штаб вооруженного восстания — Военно-революционный комитет. Создан Военно-революционный центр по руководству восстанием, и в нем старые боевые товарищи Куйбышева — Бубнов, Свердлов и Дзержинский, с которым познакомился совсем недавно.

Все за вооруженное восстание. Нет, не все. Троцкий отмалчивается. За него говорят Зиновьев и Каменев:

— Мы категорически против! Мы протестуем!

— Вы обязаны подчиниться воле большинства! — строго говорит им Дзержинский.

— Мы не признаем никакой воли большинства! — в исступлении кричит Каменев. — Мы не верим в победу революции в России, ее не может быть. Рабочий класс не способен на нее.

— Мы за ожидание Учредительного собрания, — вставляет слово Зиновьев. — Пусть оно решит.

Не встретив сочувствия у Военно-революционного центра, возглавляемого Лениным, Каменев и Зиновьев побежали в редакцию меньшевистской газеты «Новая жизнь». Вот тут их поняли сразу.

— Ах вы не согласны с решением ЦК большевиков о начале восстания? Очень приятно. Мы обо всем пропечатаем в газете. И сроки предполагаемого вооруженного выступления рабочих назовем.

И вот она — черная иудина страница: два господинчика, вообразившие, будто судьбы русской революции в их руках, предали и рабочий класс, и революцию, и партию. Сроки названы.

Керенский спешно стягивает с фронта войска в Петроград: упредить!

Но восстание уже началось...

Началось оно и в Самаре. Под руководством большевиков, Куйбышева. Мирное восстание, так как здесь вот уже несколько месяцев повсюду распоряжались рабочие отряды, созданные большевиками, им принадлежала реальная власть в городе, и это была власть Советов.

Через несколько дней Центральный Комитет партии отметил Самару в числе первых городов, установивших Советскую власть.

Советскую власть в самой Самаре и в Самарской губернии провозгласил Куйбышев. В обширном зале театра «Олимп».

Она вертится!

Никогда еще Самарская партийная организация, ее ревком не жили такой сложной и напряженной жизнью. Революция совершилась! Совершилась. Значит, не зря все, что было: и тюрьмы, и Нарым, и Тутуры, и побеги, жизнь под вечной угрозой ареста. Все это имело глубокий смысл. Теперь только бы жить во всю ширь.

...Но жить не дают. Лидер меньшевиков Церетели цинично заявляет большевикам:

— Мы все же, худо ли, хорошо ли, держались шесть месяцев. Если вы продержитесь хотя бы шесть недель, я признаю, что вы были правы.

Враги решили уничтожить ревком во главе с Куйбышевым. Ревком занял белый дом — особняк последнего губернатора князя Голицына. Просторный особняк с множеством комнат и коридоров. Ревком всегда заседал в одной и той же комнате — в зальце с мягкой мебелью. Здесь было уютно. Сидели за большим столом, дымили самокрутками, намечали планы, спорили. Здесь вырисовывалась огромность работ. Сюда вызвал Куйбышев начальника гарнизона войск — бравого генерала. Долго объяснял ему смысл политики партии, называл фамилии генералов и офицеров, перешедших на сторону Советской власти, — Брусилова, Бонч-Бруевича, Шапошникова, Вацетиса, Самойло, Лебедева, Парского, Сергея Каменева, Новицкого, Егорова, Николаева, Станкевича. Разве всех назовешь! Их сотни, тысячи. Кое-кто, разумеется, сбежал за границу, мечтает вернуть самодержавие или Керенского. Какое им дело до исстрадавшегося народа?

Генерал морщился. Сразу было видно: разочаровался во всем — и в царе, и в Керенском. Наконец сказал:

— Я знал вашего отца. По русско-японской. Считайте Самарский гарнизон и меня, как его начальника, в полном распоряжении революции!

— Спасибо. В помощь вам наметили одного толкового парня. Будет комиссаром гарнизона.

— Кто он?

— Солдат Василий Блюхер!

— Знаю. Рабочий Сормовского завода. Толковый.

— У вас отличная память. Надеюсь, найдете общий язык?

— Найдем. Равенство — значит, равенство.

Изо дня в день заседает ревком. Закрыть контрреволюционную газету «Волжский день»! Казачий отряд, настроенный контрреволюционно, разоружить! Городскую думу закрыть! «Комитет спасения родины и революции», где окопались сторонники Керенского, разогнать! Переселить бедноту из подвалов в дворянские и купеческие дома! Саботажников немедленно выселять из казенных квартир! Среди самарских капиталистов принудительно разместить пятимиллионный заем!

Главное — рабочий контроль во всем. Толстосумы идут на крайние меры: открывают винные погреба, спаивают население, науськивают подпивших на Куйбышева и его товарищей. Но все это — гнилые палки в колеса революции.

В Самаре появился Сапожков-Соловьев. Он прибыл со специальным заданием. На глаза Куйбышеву показываться боялся. Пока жив Куйбышев, Сапожкову-Соловьеву покоя не будет. Куйбышева надо убить. И весь его ревком — тоже.

В суматохе дел ревкомовцы как-то не придали значения тому факту, что на первом этаже белого дома обосновалась дружина максималистов. Здесь же находился их склад оружия — бомбы, револьверы, винтовки.

Но Сапожков-Соловьев все учел. Его внимание прежде всего привлекло оконце оружейного склада. Человек в окно не пролезет. Но если бросить туда бомбу или гранату — боеприпасы взорвутся, белый дом взлетит на воздух.

Вьюжной декабрьской ночью к особняку бесшумно подкатила пролетка. Сообщник Сапожкова-Соловьева, показывая на ярко освещенные окна ревкома, прошептал:

— Все в сборе. Можно начинать.

Зажав под мышкой бомбу, Сапожков-Соловьев с видом ночного гуляки подошел к особняку, остановился возле склада, подождал сообщника. Когда тот подошел, Сапожков сказал ему:

— Держи бомбу! Когда я подтянусь к окну — подашь.

Вся операция заняла не больше пяти минут. Они едва успели отбежать в укрытие, как внутри склада заурчало, заклокотало. Запылал первый этаж. Стали взрываться патроны. Раздались крики, стоны. Максималисты в одном исподнем выскакивали на мороз, метались из стороны в сторону, ничего не понимая. Занялись деревянные перекрытия. Из окон вырывались столбы огня и дыма.

Когда в комнате, где заседал ревком, погасло электричество, все вскочили с мест.

— Спокойно! — раздался голос Куйбышева. — Без паники. Выбраться можно только через балкон. У меня в столе есть веревка.

Он вынул из ящика стола веревку, первым вышел на балкон, подставляя себя невидимому противнику, крепко привязал веревку к чугунной ограде балкона.

— Теперь по одному!

Он стоял на балконе с маузером, до тех пор пока не остался один. А пламя уже добиралось до балкона. Могла перегореть веревка. Но все обошлось.

— Мы спаслись чудом, — сказал он товарищам. — Но мы ротозеи. В городе объявляется военное положение!

Будни революции. Но не такие уж они будни. До крайности усталый, черный от сажи, возвращается Куйбышев домой: здесь его ждут встревоженные Паня и сын.


Загрузка...