Что значит «давать уроки». – Молодые и старые учителя. – Сила грамматики. – К нему приходят с протекциями. – В переяславском городском саду и у мачехи в доме. – Компромисс. – Герой получает место и укладывает свои книги.
Трудно сказать, кому собственно принадлежала инициатива, то есть кому первому пришло в голову, чтобы подросток, не полных семнадцати лет, без признака усов на верхней губе, не закончивший курса уездного училища, взял в руки тросточку и, накинув пиджак на плечи, ходил из дома в дом давать уроки. «Давать уроки» – это значило обучать мальчиков и девочек всему тому, чему учили в «классах», обязаться пройти с ними определенный курс, подготовить их к определенному сроку так, чтобы они могли поступить в училище или сдать экзамены.
Сдавать экзамены стало обычным делом, это вошло в моду. Все и вся готовились к экзаменам. Мальчики и девочки, женихи и новобрачные, даже люди с бородами – взялись за грамматику Говорова, за арифметику Евтушевского, за географию Смирнова, за геометрию Дистервега, принялись заучивать басни Крылова и зубрить словарь. Началась какая-то эпидемия экзаменов. Понятно, что при такой эпидемии учителей в городе не хватало. Профессиональных учителей-евреев было только два: беззубый старик Монисов, который не говорил, а плевался, и вдобавок глухой как стена; второй, Ноях Бусель, был помоложе, знал французский, носил синий мундир, начищенные сапоги, но уж очень запрашивал. Преподавали еще писец Иця и его брат писец Авром – франтоватые человечки с красными, пухлыми, словно пампушки, щечками. Эти, правда, брали очень дешево, но были не в ладах с русской грамматикой и никак не могли справиться со слозом «печенеги». То есть они знали, что в слове печенеги где-то полагается быть букве «ять», но они никак не могли угадать, куда ее поставить – после «п», после «ч», после «н» или уж вовсе после «г». Так же не ладили они с буквами «с» и «ш». Когда дело доходило до слов «суша» или «Саша», они могли с одинаковым успехом написать «шуса», «суша», «шуша» или «Саша», «Шаса», «Шаша». В городе среди молодежи ходил анекдот о том, что братьев как-то попросили перевести на русский язык предложение: «Саша сушился на суше», и один из них написал: «Шаса шусился на шусе», а другой: «Шаша шушилша на шуше».
Разумеется, это был только анекдот, но как их, бедных, огорчило, когда этот анекдот дошел до них. И в самом деле, досадно. Как! Они, можно сказать, выучили писать весь город – от мала до велика, – и вот приходят щенки, у которых еще молоко на губах не обсохло, и рассказывают анекдоты! Так или иначе, но грамматика стала ходким товаром, без грамматики шагу не сделаешь. Дошло до того, что даже дядя Пиня, который, как вам известно, ненавидел «классы», как правоверный еврей свинину, тоже признал, что грамматика – стоящая вещь. Он – человек, разъезжающий по ярмаркам, торгующий с Москвой, пользующийся уважением у русских и сам прекрасно изъясняющийся по-русски, – все же чувствует, что ему недостает грамматики (при слове «грамматика» дядя Пиня почему-то показывал пять пальцев).
Однако, чтобы его племянник не слишком мнил о себе, дядя Пиня каждый раз считал необходимым добавить, что он не понимает, почему, зная грамматику, нужно обязательно ходить без шапки, садиться за стол не сотворив омовения рук и писать в субботу. Ему кажется, что одно другому не мешает – можно знать грамматику и ходить в шапке, совершать омовение и не писать в субботу. Дядя Пиня, как хороший знаток писания, придерживался закона. Он никак не мог простить Шолому его старого греха – писания на заборе… Но кто станет теперь считаться с дядей Пиней! Как, в самом деле, не возомнить о себе пареньку, который получает стипендию, дает уроки, «загребает золото». Ведь его на части рвут, из-за него дерутся. Все хотят, чтобы именно он, а не кто-нибудь другой готовил их детей в училище. К нему приходят люди с протекцией: приходят, например, от «Коллектора» в темных очках, ведь он друг и брат Нохуму Рабиновичу. Люди просят «Коллектора» замолвить словцо перед Нохумом, чтобы Нохум в свою очередь замолвил словцо перед сыном и тот уделил бы им хотя бы полчаса в день: «Говорят, у его Шолома легкая рука, и все, кого он готовит, легко сдают экзамены».
Отцовское сердце тает, душа радуется – шутка ли, дожить до такой чести! Хотя, по правде говоря, радости мало. Какая уж там радость, когда родное дитя и в глаза не видишь! Первую половину дня Шолом в училище, а во вторую половину допоздна уроками занят. Вечером же он гуляет с товарищами в городском саду.
Вечерами переяславский городской сад – настоящий рай. Там играет военный оркестр под управлением полкового капельмейстера – еврея с черной бородкой, темными, как спелая вишня, глазами и толстыми губами. Девушки зачарованы его дирижерской палочкой. А он ко всем одинаков, улыбается издалека своими черными, как вишня, глазами и все взмахивает палочкой. Трубы гремят, барабан грохочет. Гуляющие по аллеям пары поднимают густую пыль. Воздух наполнен запахом только что отцветшей бузины. Лишь тот, кто родился и рос на Украине, может оценить прелесть прогулки летним вечером в городском саду. Сад освещен довольно скудно, всего двумя-тремя керосиновыми фонарями, да и те закопчены, с разбитыми стеклами; чуть ветерок подымется посильней – тусклые огоньки вспыхивают и тут же гаснут. Но кому до этого дело! Напротив, когда темно, даже лучше, если хотите. Юноша и девушка могут остановиться, побеседовать, посмеяться и заодно условиться о завтрашней встрече – снова здесь, в этой аллее, под только что отцветшей благоухающей бузиной.
Домой придешь возбужденный, разгоряченный, голодный, перекусишь чем бог послал – куском селедки, таранью, огурчиком, луковицей с хлебом. Аппетит, чтоб не сглазить, замечательный. Где уж тут совершать омовения, благословения! Отец и не спрашивает о вечерней молитве. Он, конечно, огорчен, но делает вид, что ничего не замечает. Поговорить как следует – времени нет. Поев, дети садятся за свои книги, готовят уроки на завтра. Шолом вынужден готовить уроки при лампе. Мачехе не нравится, что уходит керосин, и она ворчит. Отцу это неприятно. Шолом говорит, что керосин он купит на свои деньги и заведет собственную лампу. Отец запрещает ему говорить об этом и просит не огорчать его. Тут впутывается «Коллектор». Он заявляет, что не выносит раздоров и предлагает компромисс. Так как Шолом уже человек самостоятельный и зарабатывает, чтобы не сглазить, кое-какие деньги, а учиться ему надо, ведь предстоит сдать последний экзамен, то, по совести, этого сорванца нужно оставить в покое.
– Мой совет, пусть он снимет себе комнату со столом до конца экзаменов и пусть учится на здоровье! Если же ему трудно найти комнату, – добавляет «Коллектор», – то я могу взять это на себя.
Понятно, что вначале отец и слышать не хотел о таком безумном плане, но «Коллектор» обладал умением убедить даже каменную стену. К тому же он не любил долго рассуждать. Удалившись, он через некоторое время вернулся с радостной вестью – все получилось как нельзя лучше! Он нашел человека, который сдает комнату и стол, Шолом будет жить на всем готовом совершенно бесплатно, он должен только немного позаниматься с детьми – всего лишь полчаса утром и полчаса днем со старшими, да еще изредка полчаса или час по вечерам с младшими.
– Сколько же там всего детей? – спрашивает отец.
– Не все ли вам равно? Ведь ему не кормить их, а только учить. Какая ж тут разница – трое, пятеро или семеро у него детей? Вы же знаете, что я вам друг и не подведу. Какие могут быть сомнения? Мой совет: пусть сорванец сейчас же собирает вещи и отправляется со мной. Но сию же минуту, потому что охотников на такое место найдется немало. Айда!
Шолом начинает укладываться. Много времени это у него не занимает. Весь его гардероб состоит из двух рубашек, пары носков, мешочка с филактериями, молитвенника и книг, множества книг. Укладываясь, он искоса поглядывает на отца, на его лицо, пожелтевшее как воск. Отец теребит редкую бородку, жует ее. Не говорит ни слова, но каждый вздох его раздирает сердце. Зато разговорилась мачеха. Она стала сожалеть о Шоломе, ей, мол, вовсе не правится план «Коллектора». Во-первых, что скажут люди? Люди скажут, сказались бы им все болячки, что виновата мачеха. Это одно. А затем, кому может помешать дитя, когда оно живет при своем отце? Ртом больше, ртом меньше – от этого суп не станет жиже… А когда дошло до прощания, она даже пустила слезу.
Проводив Шолома, отец взял с него обещание, что субботу он будет проводить дома. Всю неделю уж как ни шло, но в субботу, ради бога, в субботу!.. Почему не доставить отцу удовольствие? Тем более что и для Шолома это отрада. Ибо где еще так справляют субботу, как в доме отца! Кто еще так торжественно произносит субботнее приветствие, как его отец! У кого так благородно зву-чагслова о хозяйке дома, которой нет равной. Кто еще так хорошо, как его отец, поет субботние гимны! А благословение трапезы! Все евреи благословляют трапезу, но не на всех покоится при этом божья благодать. Во всех еврейских домах справляют субботу, но не всюду нисходят посланцы небес, ангелы мира, которые реют в воздухе, наполняют дом тихой благодатью святого, великого и милого дня субботнего.
Субботние гости. – Поэт Биньоминзон. – Дантов «Ад» и «Иосафетова долина, или холера» Биньоминзона. – Как поэт жарит селедку на угольях. – За субботним столом. – «Старостиха Фейга-Лея» с нетерпением ждет субботы.
Приглашать в субботу гостей было не только богоугодным делом, это вошло в привычку, стало потребностью для каждого почтенного горожанина в те времена. Такой уважаемый человек, как Нохум Рабинович, и представить себе не мог, как можно сесть за субботнюю трапезу без гостя. Подобная суббота была бы омрачена для него.
И каждый раз бог посылал ему другого гостя. На этот раз гостем у него был собственный сын. Тоже неплохо. Но, кроме сына, пришли еще двое. Один из них – знакомый уже нам «Коллектор», а с другим гостем, Биньоминзоном, я вас тут же познакомлю.
Это был певец. Не певчий у кантора, а певец-поэт, писавший на древнееврейском языке. Он сочинил книгу под названием «Иосафетова долина, или холера». Выспренним языком автор изображал, как бог, разгневавшись на погрязшее в пороках человечество, ниспослал на землю холеру, разумеется в образе женщины, безобразной, страшной, настоящей «холеры» с огромным, как у резника, ножом в руках, которым она резала направо и налево. Конечно, Дантов «Ад» написан более ярко и производит на читателя более сильное впечатление, чем «Холера» Биньоминзона. Но не в этом дело. Главное тут язык. То был цветистый, пышный, тягучий, как патока, витиеватый язык, которого «Холера», конечно, не заслужила. Это о произведении. Теперь о самом авторе.
Биньоминзон был тощий, широкий в кости человек, с широким квадратным лоснящимся лицом, с редкой бороденкой, до того редкой, что, когда он ел, можно было проследить за каждым куском, который попадал в горло. При каждом глотке он делал движение головой вверх и вниз, точно голодный гусь. Волосы на голове у него были тоже редкие, но длинные, они свисали завитками и всегда были смазаны до блеска чем-то жирным. Одевался он на немецкий манер и носил высокую твердую шляпу. Одежда его была чрезвычайно поношена, но чиста, опрятна, тщательно вычищена и выглажена. Все он делал сам – сам чистил, сам гладил, сам чинил, сам пуговицы пришивал. Можно поручиться, что он по ночам сам стирал рубашку, которую носил днем; даже галстук на нем был его собственного производства. Говорил он каким-то хвата'ющим за душу голосом, отчаянно жестикулируя, при этом на лице его появлялась жалобная гримаса, а полузакрытые глаза были воздеты горе. Глядя на этого субъекта, герой биографии не раз думал про себя: «Интересно знать, как выглядел Биньоминзон лет тридцать – сорок тому назад, когда был еще мальчишкой».
Как он здесь очутился, никто не знает. Выражаясь языком мачехи, его «привадил» сюда «Коллектор». «Одна напасть тащит за собой другую…» Нечестивцам везет: «Коллектор» в один прекрасный день привел поэта с серым чемоданчиком в руке, как раз в такое время, когда мачехи не было дома. Застав субъекта с чемоданчиком, читающего отцу какую-то книжку, она сразу заявила, что это не человек, а злосчастье, один из тех, которых «надо погуще сеять, чтобы они пореже взошли», и спросила, почему он не предпочел остановиться у Рувима Ясноградского. Однако было уже поздно. Человека из дома не выгонишь, особенно существо, которому ничего не нужно, которое ничего не требует. Спал он на старой клеенчатой кушетке в темном коридоре между двумя комнатами. Когда вносили самовар, он нацеживал кипятку до самого верху в свой собственный большой чайник, насыпал в него из желтой бумажки каких-то листьев «от сердца», вынимал из кармана кусочек сахару и пил себе свой чай.
С едой то же самое: у него был собственный хлеб в сером чемоданчике, черствый-черствый. Чем хлеб черствее, тем лучше – экономней. Каждый день он покупал себе кусок селедки за копейку, заходил на цыпочках в кухню, раз двадцать пять извинялся перед мачехой и просил разрешения положить свой кусочек селедки в печь, куда-нибудь в уголок на горячие уголья, чтобы он немного поджарился. Селедка эта, когда жарилась, отчаянно протестовала; шипя и потрескивая, она испускала такую вонь, что хоть из дому беги. Мачеха клялась, что в следующий раз выбросит поэта вместе с его селедкой, но клятвы своей не выполняла, ибо нужно было совсем не иметь сердца, чтобы так поступить с человеком, который всю неделю живет одной селедкой.
Исключение составляла суббота. В субботу Биньоминзон был гостем за столом наравне со всеми гостями и даже выше их, поскольку он человек деликатный, просвещенный, поэт наконец. А если он, к несчастью, беден, то ведь это не его вина. Если бы это зависело от его желания – он предпочел бы быть богатым. Но раз нет счастья!.. И Биньоминзон глубоко вздыхал. Хозяин отвечал ему тоже вздохом и наливал по стаканчику вина ему, себе и «Коллектору», а они выпивали не только за себя, но и за всех сынов Израиля. От вина все оживлялись, языки развязывались, и собеседники принимались говорить все разом, и не о пустяках, упаси бог, но о вещах значительных – о книгах, о разуме, просвещении, науке…
Самый младший из гостей, автор этих писаний, тоже принимал участие в разговоре, но боялся вымолвить лишнее слово, хотя к нему относились уже почти как к взрослому. Шутка ли, паренек дает уроки, самостоятельно зарабатывает!
С тех пор как Шолом зажил отдельно, самостоятельной жизнью, два других гостя стали относиться к нему как к взрослому, говорили ему «вы». Для «Коллектора» он стал клиентом, покупателем. Записав Шолома на одну восьмую билета брауншвейгской лотереи, он обещал ему тем же голосом и с той же убедительностью, как и отцу, что он, с божьей помощью, выиграет главный выигрыш. Что же касается Биньоминзона – то он стал частым гостем у репетитора и писал за его столиком в то время, когда тот занимался с учениками. А однажды поэт принес сюда свой серый чемоданчик с бумагами и черствым хлебом и, вместо того, чтобы жарить по утрам свой кусок селедки в заезжем доме Рабиновичей и терпеть обиды от мачехи, занялся этим делом у хозяйки своего юного друга, к которому он в конце концов совсем переселился и прочно обосновался. Все вышло весьма просто и естественно. Два человека неплохо относятся друг к другу и могут быть взаимно полезны – почему бы им не держаться вместе? Биньоминзон – хороший гебраист, поэт, а у его юного друга отдельная комната и широкая кровать, поле целое – не кровать, кому же помешает, если на ней будет спать не один, а двое? А то, что Биньоминзон сверх меры многоречив и не перестает расхваливать собственные творения, читает до поздней ночи свои поэмы, да с таким жаром и воодушевлением, что слезы стоят у него на глазах – так это не беда. У Шолома, слава богу, крепкий сон, а Биньоминзона мало трогает, что он спит. Ибо, когда Биньоминзон читает свои стихи, ему все нипочем – хоть весь мир провались в преисподнюю!
Казалось бы, что могло связывать между собой этих людей. Что общего, например, между Нохумом Рабиновичем – почтенным горожанином, полухасидом, полупросветителем – и таким миснагедом,[57] как «Коллектор»? И какое отношение имеют эти двое к голодному экзальтированному поэту Биньоминзону? И как мог проводить время в таком обществе живой паренек с пухлыми щеками и белокурыми вьющимися волосами (после тифа волосы у Шолома стали расти, как трава после дождя)? Что интересного было тут для юноши в возрасте, когда тянет на улицу, в городской сад, погулять с товарищами, с полузнакомыми девушками? И все же надо сказать, что это была редкостная идиллия, непостижимая дружба, близость, не поддающаяся описанию, субботу, день желанной встречи, они с величайшим нетерпением ожидали всю неделю. Если у кого-нибудь из них было чем поделиться или что показать, он приберегал это до субботы. Сколько бы Биньоминзон ни изводил всех своими стихами всю неделю, он все же лучшие из них приберегал к субботе, на послеобеденные часы. Впрочем, это только так говорится на «послеобеденные часы». На самом деле, он читал все, что у него накопилось за неделю, и до обеда, и во время обеда, и после обеда.
«Коллектор» был гораздо практичнее его. Когда приходили из синагоги и отец произносил что полагается, совершал благословение и мыл руки, «Коллектор», заглядывая в тарелку сквозь свои темные очки, говорил:
– А теперь наш поэт нам что-нибудь прочитает…
И поэт, хоть и изголодался за неделю, о чем свидетельствовали характерные для него глотательные движения, не заставлял себя долго просить. А «Коллектор» тем временем уплетал за обе щеки, макал халу в наперченный рыбный соус, запивал рюмкой крепкой водки и, потирая руки, произносил с воодушевлением:
– Превосходно! Замечательно!
Трудно было лишь определить, к чему относятся его слова – к стихам ли Биньоминзона, к рыбному соусу, к рюмке водки или ко всему вместе взятому. Во всяком случае, настроение у всех было настолько приподнятое, что даже такая прозаическая душа, как мачеха, по субботам казалась на волосок возвышенней; в своем праздничном бердичевском чепце она приветливо глядела на субботних гостей и предлагала им сначала поесть, а разговоры оставить на потом. Чтобы завершить картину, дорисовать субботнюю идиллию, нужно сказать несколько слов еще об одном существе, которое с нетерпением ожидало субботних гостей. Это была «старостиха Фейга-Лея». Автор этих воспоминаний уже однажды вывел ее под тем же именем. в другом месте (в книге «Мальчик Мотл»). Речь идет о кошке. Она была толстая, и ребята по сходству прозвали ее «старостиха Фейга-Лея». Дети питали слабость к котятам, а Фейга-Лея приносила ежегодно целое поколение хорошеньких серых котят. Когда котята подрастали, их раздавали направо и налево, а Фейга-Лея, как старожил, оставалась в доме оседлой, обосновавшейся навсегда кошкой, знающей себе цену, не дающей наступить себе на хвост. Правда, особым почетом у мачехи она не пользовалась. Ей попадало и ногой в бок и щеткой по голове. Чем она в конце концов лучше детей мачехи? Сами дети обходились с Фейгой-Леей тоже не слишком ласково и нежно, они ее мучили, отбирали у нее новорожденных котят и терзали их немилосердно. Это и понятно (всему можно найти объяснение) – почему дети должны обходиться с кошкой лучше, чем обходится с ними их собственная мать? Конечно, когда Шолом жил дома, он следил за тем, чтобы Фейгу-Лею зря не обижали. Теперь, когда он стал здесь гостем и приходил домой только по субботам, Фейга-Лея встречала его как родного, вскакивала при его приходе, выгибала спину, терлась головой об его ногу, широко зевая и облизываясь.
– Как живешь, Фейга-Лея? – спрашивал Шолом и, наклонившись, поглаживал ее по голове.
– Мяу! – отвечала Фейга-Лея тоном, который должен был означать: «Неважно! Дал бог свидеться – и то ладно!» – и продолжала тереться об его ноги, мурлыкала, поглядывая виноватыми глазами и ожидая, чтобы ей чего-нибудь дали.
– Бессловесная тварь! – говорил «Коллектор» со вздохом.
Тогда Биньоминзон проглатывал свой кусок, оглядывал присутствующих и говорил, что у него есть по этому поводу стихотворение под названием: «И милосерден он ко всем созданиям своим». Не дожидаясь, чтоб его попросили, он закатывал глаза и начинал читать стихи.
Экзамены на носу. – Герой и его приятель Эля строят воздушные замки. – Гимн победителю «третьего». – Шолом пишет директору Гурлянду письмо изысканным слогом. – «Клуб» в табачной лавке. – Гурлянд ответил, и воздушные замки рухнули.
Время шло. Дети подрастали. Наступило лето, последнее лето перед окончанием училища. Экзамены были на носу. Еще неделя, другая – и Шолом избавится от «уездного», которое ему порядком надоело. Он никогда не чувствовал особой симпатии к «классам». Источником мудрости и знаний они ему никогда не служили. Небольшие познания, приобретенные им в это время, вкусил он скорее от древа, носившего в те времена наименование «просветительство». Книги русские и древнееврейские, газеты и журналы – вот те плоды, которыми он питался в изобилии. Во многом ему помог так называемый «клуб» – тогдашняя переяславская интеллигенция во главе с «Коллектором», Биньоминзоном и «удачными зятьями». Идеалом же его был Арнольд из Подворок со своей огромной библиотекой.
Единственное, что связывало Шолома с училищем, был его друг Эля, которого он искренне любил за живой нрав, уменье совершенно артистически имитировать и изображать учителей. Вместе они проказничали, вместе читали книги, жили, как говорят, в свое удовольствие вдали от остальных школьных товарищей. В то время как те готовились к экзаменам, дрожали, боялись провалиться, Шолом Рабинович и Эля плевали на все и об экзаменах даже не думали.
Лето, на земле сущий рай. Лучшее время для купанья, для катанья на лодке далеко-далеко, вдоль высокого зеленого камыша у противоположного берега. Там, за рекой, поляна, усыпанная белыми и красными маргаритками, а дальше за поляной лесок, вернее настоящий лес. Пуститься во весь опор через поляну, добежать, не переводя дыхания, до самого леса – дело нешуточное. Кто из них раньше добежит? А добежав, оба, задыхаясь, бросаются в зеленую пахучую траву и лежат на животе, ковыряют сырую песчаную землю, где копошится мушка, разгуливает жучок, ползет муравей, таща за собой соломину, кусочек коры или сосновую иглу. Кругом тишина необычайная; благодатная, усыпляющая тишина. Изредка она нарушается щебетом ласточек, которые проносятся низко над головой, – это к дождю; а то из-за далеких камышей доносится сиротливое кваканье одинокой лягушки – «ква!» – и умолкло, это тоже к дождю, хоть небо чисто и ясно, ни пятнышка на горизонте. Ощущаешь какую-то близость с этим вот лесом, полем, с маргаритками, влажной землей, с ароматными травами, с мушкой, жучком, ползущим муравьем, с летающими ласточками, с квакающими лягушками, со всей окружающей природой; в отдельности все это – лишь частичка вселенной, а вместе, и люди в том числе, это один мир, одна семья, одно целое. И все движется, хлопочет, шуршит, шумит – настоящая ярмарка, и мир этот называется «жизнью».
Оба товарища чувствовали себя прекрасно в этом мире. Оба были довольны своей жизнью, не жаловались на прошлое, рады были настоящему и ждали еще лучшего от того, что впереди. Они вели тихую, мирную и бесконечную беседу, разговор без начала и конца. Большей частью беседа вертелась вокруг их будущего. Они составляли планы, строили воздушные замки и рисовали себе ту многообразную и красочную жизнь, которая обычно представляется воображению каждого молодого человека и которая никогда не бывает таковой в действительности…
Засиживаться здесь, однако, нельзя. Время не ждет. Экзамены все же не пустяковое дело. Хотя они в классе идут первыми, но мало ли что бывает – проваливаются и первые. Один только человек ни в чем не сомневался – это был «Коллектор».
– Какие там экзамены! Что им экзамены! Чепуха! – говорил «Коллектор», который дела Шолома принимал к сердцу ближе, чем родной отец. Поэтому никто не обрадовался так, как «Коллектор», приятной вести о том, что Шолом и его товарищ Эля от экзаменов совсем освобождены.
– Слава богу! Мы свободны, свободны от экзаменов!
Давайте пировать! – воскликнул «Коллектор».
С большой радости он в тот же день к вечеру притащил «сорванцу» на квартиру селедку и две французские булки, а в кармане бутылку водки, и они втроем с поэтом Биньоминзоном отпировали на славу. На Биньоминзона, как он сам выразился, нашло вдохновение, и он тут же на месте сочинил гимн: «Победителю третьего воспоем славу!»
Под «третьим» подразумевался третий, и последний, класс училища. Тут возник новый вопрос: как быть дальше, какую выбрать дорогу? На сцене опять появились все наши старые знакомые: оба «удачных зятя», Арнольд из Подворок и все прочие добрые друзья и приятели, каждый со своим советом: гимназия, школа казенных раввинов, университет, карьера врача, адвоката, инженера. Отец был сбит с толку: столько путей, профессий, специальностей – голова кругом идет!
Из всех проектов остановились на одном: на Житомирском учительском институте, куда на казенный счет обещали принять двух отличных учеников – Шолома и Элю. Были уже отправлены бумаги в Житомир, директору института Гурлянду. Для большей верности Шолом приложил к своим бумагам письмо лично от себя, написанное великолепным, изысканным слогом на древнееврейском языке, для того чтобы показать директору Гурлянду, что он имеет дело не с каким-нибудь мальчишкой. «Коллектор» был вне себя от радости.
– Благословен бог-избавитель! – сказал он и протер мокрой полой свои темные очки (без очков лицо «Коллектора» выглядело опухшим, а веки были похожи на подушечки), – сорванец уже пристроен. Это дело верное, иметь бы мне такой же верный заработок. Кем бы он ни стал, учителем или казенным раввином – человеком он уже будет. Это точно! И от призыва мы тоже гарантированы. Учителей и казенных раввинов в солдаты не берут. Осталось только сосватать хорошую невесту из приличного дома с каким-нибудь полуторатысячным приданым – и все будет в порядке. Велите же, реб Нохум, подать бутылочку «Церковного для евреев»!..
Однако «Коллектор» радовался преждевременно. Случилось вот что.
Ни одно из дел, за которые брался Нохум Рабинович, не давало достаточно средств к жизни. Но вот нашелся разбогатевший кулак Захар Нестерович, который был о Рабиновиче чрезвычайно высокого мнения, и сдал ему помещение под лавку и погреб в своем большом новом каменном доме, помог открыть торговлю табаком, гильзами и папиросами; сюда же перенесли и винный погреб «Разных вин Южного берега». Все это стало приносить немалый доход. Дом Нохума Рабиновича, как вы помните, всегда был чем-то вроде клуба, местом, где собирались молодежь и всякого рода просвещенные люди. Теперь этот «клуб» еще более оживился, его стали еще чаще посещать друзья, знакомые и даже случайные покупатели. Кто располагал свободной минутой и хотел повидать людей, узнать, что делается на белом свете, – заходил в «табачную» выкурить папиросу и потолковать о том о сем
Однажды в «клубе», или в «табачной», собрались сливки переяславской интеллигенции. Тут были все наши знакомые: Иося Фрухштейн, оба «удачных зятя», Арнольд из Подворок, а также, разумеется, «Коллектор» в черных очках, поэт Биньоминзон и их юный друг Шолом. Шел оживленный разговор, поминутно прерываемый общим хохотом. Рассмешил всех один из «удачных зятьев» Лейзер-Иосл. Он требовал от присутствующих пустяка – пусть каждый потрудится объяснить смысл слова «массивность» без помощи рук. Но так как для еврея объяснить такую вещь без помощи рук дело совершенно невозможное, то каждый по-своему показывал руками значение слова «массивность». Вот это-то и вызывало хохот.
Внезапно, в самый разгар веселья, отворилась дверь, и вошел почтальон с заказным пакетом. На конверте было напечатано крупными буквами по-русски: «Канцелярия Житомирского еврейского учительского института».
– Ага, это от него, от Гурлянда!..
Пакет вскрыли и прочитали письмо директора Гурлянда. Письмо было такого содержания: «Ввиду того, что курс обучения в институте четырехлетний, а из бумаг и метрики явствует, что обладатель их родился 18 февраля 1859 года, следовательно он в 1880 году – всего лишь через три года в октябре должен будет явиться на призыв, то есть за год до того, как закончит курс в учительском институте».
Письмо это было подобно разорвавшейся бомбе, грому среди ясного неба. Все заспорили, начали истолковывать смысл письма: как все это понять, почему Гурлянд не сделал ясного вывода? Нет ли средства, какой-нибудь за-ковыки, чтобы выпутаться из создавшегося положения? Напрасны были, однако, все дебаты и споры. Было ясно, что игра проиграна, на поступление в институт шансов никаких. Метрики не переделаешь, а Гурлянд не такой человек, который пойдет на уступки. Пропало!
Герою нашей повести то время представляется как бы переходом из одного существования в другое: предстояло выбрать себе дорогу, выработать план действий, определить, так сказать, программу всей жизни. Между ним и его другом Элей было давно условлено, что они вместе поедут в Житомир, будут жить в одной комнате, вместе учиться, гулять, купаться, кататься на лодке… А когда наступят каникулы, они вместе поедут домой, и тогда-то они поразят товарищей своей житомирской формой, станут держаться в стороне от всех, говорить о Пушкине, Лермонтове, о Байроне и Шекспире, громко – пусть слышат и знают, что они не какие-нибудь сопляки… Товарищи будут прислушиваться к их разговорам, удивляться и завидовать. Девушки, стреляя глазками и краснея, станут, будто застегивая перчатки, вертеться возле них, чтобы завести знакомство – словом, рай земной!
И вдруг мечты лопнули, как мыльный пузырь. Ни Житомира, ни института, ни купанья, ни катанья на лодке, ни каникул, ни девушек, никакого рая – с карьерой покончено! На отца жалко было смотреть! Он пожелтел как воск; новые заботы, новые морщины, и снова вздохи: «Господи, что делать? Как быть?» И поэту Биньоминзону стало не по себе; ему хотелось утешить Шолома хотя бы новой песней, но, увы, не поется!
«Коллектора» что-то вовсе не видно. Он раза два показался, сказал, что у него есть для «сорванца» великолепный план, который на всю жизнь обеспечит его самого, его детей и даже внуков, но, к сожалению, «Коллектору» сейчас некогда. Он ушел, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.
Что за человек был «Коллектор»? – Три рубля «с грамматикой» на праздник. – Смерть «Коллектора». – Похороны. – «Странный это был человек». – Поэт Биньоминзон исчез и объявился в Америке.
Нет ничего вечного на земле. Пришел конец и описанной выше идиллии. Один из упоминавшихся здесь друзей ушел преждевременно, вслед за ним не стало и другого, и кружок распался. Почин сделал «Коллектор» в темных очках и глубоких резиновых калошах, а за ним вскоре исчез и поэт Биньоминзон.
Что же собственно за человек был этот «Коллектор»? Откуда он взялся? Имел ли он на белом свете хоть одну близкую душу? Ради кого он трудился всю жизнь, изо дня в день месил грязь, обливался потом, дожидаясь главного выигрыша? На все это трудно ответить. Помнится только, что он частенько просил своего юного друга Шолома уделить ему минуту и написать своим красивым почерком адрес по-русски. Адрес он диктовал так: «Местечко Погост, Пинского уезда, Минской губернии, госпоже Фрейдка Этка»…
– Госпоже Фрейдке Этке, – поправлял его Шолом соответственно грамматике, а «Коллектор» диктовал дальше:
– Со вложением три рубля…
– Трех рублей, – снова поправлял его Шолом соответственно грамматике.
– К чему здесь грамматика? – упирался «Коллектор». – Там не грамматику, а денег ждут на праздник.
Недаром у нас на Волыни есть поговорка: литвак, уезжая из дому на семь лет, забывает попрощаться. У «Коллектора» была привычка уйти на секунду и пропасть на целую вечность. И сколько бы потом ни допытывались у него, где он пропадал, никогда не добьетесь у него толку. «Был, не был, какая беда!»
И теперь «Коллектор» исчез куда-то, и никто не знал где он.
Однажды, дело было утром, Шолом занимался с учениками у себя на квартире, как вдруг отворилась дверь, и вошел отец. Шолом испугался: «Что случилось?» Ничего, «Коллектор» заболел. Нужно сходить проведать его.
По дороге Шолом подробней узнал все от отца. «Коллектору» собственно давно нездоровилось, но в последнее время он серьезно заболел. Подробности, чем дальше, становились все мрачней. Выяснилось, что «Коллектор» опасно болен. «Есть опасения, что дела очень плохи, то есть «Коллектор» при смерти, можно сказать». Разговаривая таким образом, они подошли к синагогальному двору.
Двор синагоги залит лучами палящего летнего солнца. Целая орава полуголых, босых ребятишек играет в лошадки, оглашая воздух звонкими, задорными криками. Весело и оживленно на еврейской улице. Как ни тесно здесь, как ни скученно, воздух все же живительно свеж. То тут, то там виднеется деревце, пробивается травка. Помои, вылитые прямо на улицу, прибивают пыль, которую ребятишки (лошадки) подняли своей беготней. Как бы то ни было – на дворе лето, и божий мир хорош!
– Вот здесь живет «Коллектор», – сказал отец, и они, придерживаясь руками за сырые стены, спустились в какой-то подвал, верней в какую-то яму, открыли дверь, с тяжелой железной щеколдой, и глазам их предстала такая картина. На голой земле лежало что-то, покрытое черным, вздутое бугром посредине. В изголовье оплывали две свечи, воткнутые в две бутылки разного цвета и разной величины. Посреди комнаты сидел на табуретке какой-то человек, очевидно служка, со всклокоченной бородой, в рваной капоте. По правую сторону, у стены, осиротевшие стояли рядышком, словно близнецы, глубокие резиновые калоши, старые и рваные, а на подоконнике единственного окна валялись большие темные очки.
…………………………………………………………………
В тот же день состоялись и похороны. Можно себе представить, какими могли оказаться эти похороны, если покойник, во-первых, был бедняком – никто его знать не знал, а во-вторых, слыл в городе скрытым вольнодумцем. Но так как в его проводах приняли участие такие люди, как реб Нохум Рабинович, Иося Фрухштейн, оба «удачных зятя» и Арнольд из Подворок (это были первые, если не единственные похороны, на которых присутствовал Арнольд), то город заинтересовался, и люди, глядя один на другого, начали собираться, процессия все росла и росла, и похороны совсем неожиданно вышли великолепными и импозантными. Нищие, калеки, почуяв богатую поживу, сползлись изо всех углов, хватали провожающих за полы, а затем подняли крик, требуя, чтобы родственники покойника шли перед носилками и раздавали милостыню. Трудно было убедить их в том, что умер бедняк, такой же нищий, как они.
– Чем же он заслужил такие похороны? – возмущались нищие. – Если это не богач и, как видно по всему, не раввин, то за что ему такая честь?
Солнце еще пекло немилосердно, когда из темного подвала вынесли покрытые черным носилки. Двор синагоги и вся улица были запружены темной людской массой. Никто не был приглашен, люди сами пришли. Никто не плакал, но кругом слышались вздохи. Никто не произнес надгробного слова, не рвал на себе одежды, не прочел заупокойной молитвы, не собирался справлять траур. Но похвалы покойному слышались отовсюду, носились в воздухе: «Хороший был человек…» – «Не святой, конечно, но хороший, славный человек…» – «Поддерживал бедняков в городе…» – «Сколько бы ни зарабатывал – все отдавал, последний кусок…» – «Жертвовал собой ради других…» – «Для больных бедняков драл с живого и мертвого…» – «Не любил, чтобы его благодарили…» – «Никогда не говорил о себе, всегда думал о других…» – «Странный был еврей…» – «Не странный еврей, а странный человек…» – «Да, это человек…»
Это были тихие, но достойные похороны. Чувствовалось какое-то удовлетворение. Слава богу, человека вознаградили, если не при жизни, то хоть после смерти, хоть сколько-нибудь воздали ему за годы мучений, нужды, лишений и горя. Жаль только, что сам «Коллектор» не мог встать хоть на минуту, хоть на одно мгновение посмотреть, какую честь оказывают ему. А впрочем, кто знает? Что знают люди?… И в голове возникли мысли о бессмертии души, в которое покойный верил, хоть и слыл вольнодумцем. Быть может, душа следует за носилками вместе с нами и знает больше нас, много, много больше. Как знать?
Чем дальше, тем больше редела толпа. До кладбища дошли только самые близкие друзья, весь «клуб». Место «Коллектору» отвели скромное, каким был он сам. Его похоронили в сторонке, насыпали бугорок на свежей могиле и разошлись. Никто не плакал, никто не произнес надгробного слова. Первое время в «клубе» еще иногда вспоминали о нем, потом перестали вспоминать и вовсе забыли.
Вскоре после этого исчез и поэт Биньоминзон. Долгое время никто не знал, куда он делся. Потом дошли слухи, что он в Киеве, а впоследствии имя Биньоминзона упоминалось в связи с «великой битвой», разразившейся между киевскими «мудрецами», с которыми мы еще встретимся в дальнейших главах. Его имя фигурировало рядом с именами Мойше-Арона Шацкеса, Ицхока-Якова Вайсберга, Дубзевича, Даревского. А много позже распространился слух, что Биньоминзон объявился в Америке, что он там «реверент»[58] и с ним все обстоит «ол райт».
Вот так распался этот кружок, компания разбрелась и не стало такой редкостной дружбы. Конец идиллии!
Одинокий и осиротевший. – «Человек с овчинами». – Герой отправляется искать счастья по свету. – Не вечно же быть гостем. – Конкуренция со стороны «учителей для девочек», местечковая зависть и вражда. – Музыкант Авром, своего рода Стемпеню. – Герой бежит с чужбины домой.
Потеряв таких близких людей, как «Коллектор» и Биньоминзон, герой настоящей биографии буквально места себе не находил. Он чувствовал себя по-настоящему осиротевшим. Еще более одиноким ощутил он себя, когда единственный его друг Эля уехал в Житомир. К этому невольно примешивалась и зависть. Шолом хорошо знал, что зависть низкое, недостойное чувство. Но он ничего не мог поделать с собой. Ему было досадно, что товарищу выпало такое счастье, а ему нет. Чем он виноват, что родился на несколько месяцев раньше? Из-за такого пустяка погубить карьеру, проиграть свое счастье! Уткнувшись лицом в подушку, он долго и горько плакал. Ему казалось, что все потеряно, небо низверглось на землю, мир погрузился в сплошной мрак. Но нет раны, для которой не нашлось бы бальзама, и лучший исцелитель – время.
Мы попросим читателя вернуться с нами в заезжий дом, который содержал Рабинович, и к его постоянным гостям. Среди этих постоянных гостей был один, по прозванию: «Человек с овчинами». Он скупал овчины и отправлял их к себе на кожевенный завод. Там шкуры мыли, красили, выделывали и шили из них крестьянские шапки и тулупы. Приближение «Человека с овчинами» чувствовалось за две улицы. Овчина пахла так пронзительно, что первое время весь дом чихал не переставая. Потом у всех заложило носы, и никакие запахи уже никем не ощущались!
Сам изготовитель овчин был славным человеком, простым, добрым, сердечным. Порядочный невежда, он плохо знал молитвы и к тому же шепелявил, но молиться все же любил громко, во весь голос. В пятницу вечером, когда наступало время освящения трапезы, он брал бокал в руку и, закрыв глаза, громко провозглашал:
– И был день сестой, и законцил творец небеса…
Детвора скатывалась под стол от смеха. «Человек с овчинами» знал, что над ним смеются, но это его нисколько не смущало.
– Салуны! Салопаи! Разве мозно смеяться над старсим, бог вас наказет, сарлатаны!..
Это вызывало еще больший смех. Смеялись и большие, и малые, и сам виновник веселья тоже смеялся.
«Человек с овчинами» во многом содействовал тому, что автор этого жизнеописания оставил родной город и отправился искать счастья по свету. И отправился он, упаси бог, не в Америку, не в Лондон или Париж, и даже не в Одессу, Варшаву или Киев, а совсем недалеко от Переяслава, в маленькое местечко Ржищев (Киевской губернии).
– У нас в Ржищеве, – говорил «Человек с овчинами» Нохуму Рабиновичу, – совсем нет учителей. Вашего сына там озолотят! У меня самого дети, у друзей и знакомых дети, которым нужно учиться, а учителей нет, хоть ложись да помирай. Поверьте мне, он будет у меня, как родной…
Короче говоря, он так разохотил и отца и сына, что они не устояли против соблазна, сели на пароход и отправились в Ржищев.
Заехали они прямо к «Человеку с овчинами» и оказались очень желанными гостями, их не знали куда и усадить. Самого хозяина они застали за работой – в фуфайке, без капоты, босой, он сортировал овчины. Завидев столь уважаемых гостей, он прежде всего натянул сапоги, набросил на себя капоту и стал кричать не своим голосом:
– Сейне-Сейндл, ставь самовар, у нас гости!
Вскоре был подан самовар, стаканы, чай, и кофе, и цикорий, и молоко, и сдоба, какую еврей может себе позволить только в седьмицу к молочной трапезе либо для роженицы. Обед был словно для царского стола. Рыба фаршированная, рыба жареная, рыба вяленая; суп с лапшой, суп с рисом, суп с клецками – выбирайте что хотите! О мясе и говорить нечего – всех сортов! И цимесов даже два сорта. Потом – опять самовар, снова чай, варенья, закуска. А когда дело дошло до ужина, хозяин стал допытываться у гостей, что они предпочитают из молочных блюд – блинчики, вареники или кашники. Гости скромно ответили, что им все равно. К столу, конечно, были поданы все три блюда, да еще кофе и снова разные варенья. Отца уложили в зале на бархатном диване, сына – на другом диване, а постелили им, как стелют для короля и принца.
Наутро отец попрощался и уехал, а сын остался у «Человека с овчинами» на полном пансионе, за что и должен был обучать его детей.
На другой день обед был уже не такой роскошный, как накануне. Обыкновенная каша с подливкой, кусок мяса – и все. Ужин, правда, и на этот раз был молочный, но состоял он из кусочка сыра и хлеба с маслом. Хлеба сколько угодно. Уложили теперь гостя не в зале и не на бархатном диване, а на железном сундуке, с которого он поднялся утром весь разбитый, с помятыми боками.
На третий день обед состоял из вареной тарани с картошкой, отчего у Шолома появилась мучительная изжога. Ужина вовсе не было, только стакан чаю с хлебом. А уложили учителя на полу, подстелив выделанные овчины. Нужно было быть крепче железа, чтобы выдержать запах утих овчин. К тому же всю ночь в люльке надрывался ребенок и не давал спать. Коптила маленькая лампочка, голова наливалась тяжестью, а младенец все кричал и неистовствовал, так что жалость брала.
Убедившись, что уснуть все равно не удастся, репетитор поднялся с овчин и подошел к ребенку поглядеть, отчего он кричит. Оказалось, что в люльку забралась кошка и расположилась там на ночлег, как у себя дома. Перед учителем встала дилемма: выбросить кошку – жалко, ведь живое существо! Оставить кошку – ребенок плачет. И ему пришла в голову блестящая мысль (умный парень всегда найдет выход): покачать люльку – и кошка сама убежит. Это он знал из практики. Ему не раз приходилось наблюдать подобное и у себя дома и в хедере. Существовал обычай – перед тем как уложить ребенка в новую колыбель, покачать в ней кошку. Негодная, однако, ни за что не позволяла себя качать. Едва только уложишь ее и начнешь качать, как она сразу вскочит, готовая всем глаза выцарапать. Так случилось и теперь. Чуть репетитор коснулся люльки, кошка вскочила и скрылась. Зато младенец, почувствовав, что его качают, успокоился, перестал кричать и вскоре уснул.
Утром, когда Шолом рассказал о случившемся матери, она, лаская младенца, осыпала кошку страшными проклятиями. Но то, что учитель целую ночь не спал, ничуть ее не тронуло.
Сообразив, что так жить нельзя, учитель решил снять квартиру со столом в другом месте и попрощаться с овчинами. И тут начались настоящие горести: целая вереница сварливых хозяек, надоедливые тараканы, злые клопы, назойливые мыши, крысы и прочая дрянь. Но все эти напасти были благом по сравнению с интригами его конкурентов-учителей. Это были меламеды, «учителя для девочек», которые ожесточенно конкурировали между собой и всё вместе повели борьбу против нового учителя из Переяслава. Они забросали его грязью с ног до головы. Послушать их, так это был уголовный преступник, вор, убийца – все что есть самого худшего на свете. Они распустили о нем такие сплетни, что он молил бога о скорейшем окончании учебного сезона, лишь бы выбраться живьем отсюда. Время, проведенное в Ржищеве, было для него каким-то кошмаром, дурным сном. Единственный дом, куда он заходил и где чувствовал себя по-человечески, был дом музыканта Аврома. Артист по натуре, настоящий художник, музыкант Авром заслуживает того, чтобы о нем поговорить. Это был высокий, широкоплечий человек, круглолицый, с маленькими глазками под густыми бровями и длинными черными вьющимися волосами. Скрипка в его больших волосатых, с широкими ладонями руках казалась игрушкой. Нот он не знал, и несмотря на это, были у него свои композиции. А играл он так, что, слушая его, замирало сердце. Это был своего рода Стемпеню, возможно даже на голову выше его. И в жизни это был тот же Стемпеню – личность необычайная, поэтическая натура и, кстати, большой поклонник красивых женщин и девушек. Зато жена его нисколько не походила на ту ведьму – супругу Стемпеню. Наоборот, она была музыканту как раз под пару – такая же высокая, большая, красивая и широкая. Немного даже чересчур широкая. Из нее с успехом можно было выкроить трех женщин. И характером она, как две капли воды, походила на своего мужа. Оба они были всегда невозмутимы, всегда веселы, в хорошем настроении, постоянно смеялись, любили хорошо поесть, всласть попить, пожить в свое удовольствие. Когда у них появлялись деньги – накупали всего наилучшего, самого дорогого. Не было денег – клали зубы на полку и ждали, пока бог пошлет какой-нибудь заработок. Тогда они «зарежут» селедку и устроят пир горой. Детьми их бог не обидел; детей была целая куча, и все природные таланты. Все отлично играли на различных инструментах и вместе составляли прекрасный оркестр.
Сюда-то и зачастил наш просвещенный учитель из Переяслава. Здесь он чувствовал себя как рыба в воде. Сам маэстро учил его играть на скрипке. За это он с Шолома ничего не брал. Музыкант Авром не такой человек, чтобы брать деньги за священное искусство, за божественную музыку. «Но если учитель располагает деньжатами, то он займет у него немного». То же самое и жена музыканта. Ей как раз не хватает мелочи, чтобы сходить на базар… «Нет ли у вас при себе немного мелочи?»
Разумеется, мелочь всегда находилась. И вот так Шолом стал в этом доме совсем своим человеком, почти родным. И этого было достаточно, чтобы оклеветать нового учителя, облить грязью его, самого музыканта, а также жену музыканта и всю его семью. Конкуренты растрезвонили по городу, будто все, что зарабатывает переяславский учитель, он отдает жене музыканта, что каждую ночь устраивает оргии – музыкант играет, а учитель с женой Аврома пляшут и гуляют вовсю. Им, этим гулякам, видно, мало дела до того, что бедняки пухнут с голоду, что мрут маленькие дети. Рассказчик делал при этом благочестивое лицо, возводил очи горе, а слушатели плевались… При чем тут бедняки, зачем приплели сюда малых детей, что означали эти плевки? Об этом нечего спрашивать. Там, где говорит конкуренция, здравый смысл молчит.
Короче говоря, Шолом еле дотянул до конца сезона и без оглядки бежал домой из проклятого местечка, заказав детям и внукам своим не давать уроков в маленьких местечках. Нет, он решил искать для себя другую жизненную карьеру.
Сладость возвращения в родной дом. – Шолом вновь встретился со своим приятелем Элей. – В городе поговаривают, что он пишет в «Гамагид»[59] – Дарвин, Бокль и Спенсер. – Два типа экстернов.
Ничто не звучит так сладостно, как слово «мама». Ничто не говорит сердцу так много, как слово «родина». Чтобы по-настоящему оценить родной дом, нужно хоть на некоторое время оставить его, поскитаться на чужбине, а затем вернуться обратно в родное гнездо. Каждая вещь в доме тогда преобразится, приобретет новую прелесть. Все станет вдвое милей и дороже. И сам точно обновился, точно рожден заново.
Вернувшись к Новому году домой, Шолом первым делом отправился гулять по городу, обошел все улицы и нашел все дома, дворы и сады на своих местах. Люди, которых он встречал, мало чем изменились. Они дружески здоровались с ним, и он был со всеми приветлив, насколько мог. Только молодняк немного вытянулся и подрос, сам он, как его уверяли, тоже подрос и возмужал. К тому же он разоделся щеголем: ботинки со скрипом на высоких каблуках, брюки длинные и широкие по моде, коротенький пиджачок и светлая с желтизной мягкая шляпа. Волосы он отпустил длинные, кудри поэта, с зачесом книзу а 1а Гоголь.
Совершенно по-иному выглядел друг Шолома – Эля, который тоже только что приехал на праздники из Житомира. На нем была форма, которая состояла из коротенькой застегнутой доверху куртки, коротких узких брюк и синей фуражки с широким козырьком. Остриженный по-солдатски, он держал грудь колесом, глаза у него были веселые, и он вдосталь не мог нахвалиться своим институтом. Там проходят, рассказывал Эля, высшую математику, русскую литературу, занимаются гимнастикой, а еврейскими предметами – чуть-чуть: раздел из пятикнижья, глава из пророков, немного из «Правил жизни человеческой» – и все тут.
«Так вот она, премудрость, которую преподают в учительском институте! И этот вот Эля будет учителем или раввином у евреев?»
Шолом был поражен также и тем, что приятель его привез из еврейского института целую кучу русских песен и ни одной еврейской, как будто он приехал из бурсы, из духовной семинарии. Это, однако, не мешало им оставаться такими же добрыми друзьями, как и прежде. Они всюду бывали вместе, всегда вдвоем. У обоих достаточно было тем для разговоров, а еще больше – для насмешек и вышучивания горожан. И как в прежнее доброе время, они уходили к реке, нанимали лодку и уезжали далеко за город.
Миновало лето. Холода еще не наступили, но зелень на полянах уже исчезла. От белых и красных маргариток не осталось и следа. Камыш на болоте еще стоит, но пожелтевший и поредевший. Лесок стал красноватым. Прошло то время, когда можно было растянуться на земле; она сырая теперь, вязкая. Отыскав в лесу поваленное дерево, друзья присаживаются на нем отдохнуть и рассказывают друг другу все, что пережил каждый из них за полгода разлуки, ни одной мелочи не пропускают. Они делятся каждым впечатлением, подробностями всякой встречи, любого события. Удивительней всего, что, смеясь и говоря разом, перебивая друг друга, каждый из них все слышит и понимает, и оба довольны и счастливы.
Потом оба умолкают. Каждый углубляется в себя, заглядывает в собственную душу, остается один со своими мыслями. Да, они самые близкие друзья, они очень рады встрече и рассказывают друг другу все, решительно все, и, однако, не до конца. У каждого свои мысли, свой идеал, свой собственный мирок, куда никто, даже лучший друг не должен проникать.
Становится прохладно. День угасает. Садится солнце. Лес окутывается тонкой дымкой. Слышно, как падает шишка. Оба стряхивают с себя оцепенение.
– Не пора ли домой?
– Да, пора домой!
Они встают, пересекают поляну по протоптанной кривой узенькой дорожке, садятся в лодку и, затянув песню (не еврейскую, а русскую), скользят по узкой, извивающейся речонке мимо пожелтевшего камыша. Домой они добираются уже затемно. Щеки у них пылают, глаза блестят, аппетит велик; по дороге они покупают сладкий арбуз, две свежие, мягкие, еще теплые французские булки и устраивают пиршество. Им весело, и они смеются беспричинно и беззаботно.
Со стороны могло казаться, что оба одинаково довольны, одинаково счастливы – молодые, здоровые ребята, чего им не хватает! В действительности только один из них (Эля) был по-настоящему счастлив, второй же (Шолом) ощущал какой-то надлом, чувствовал, что он не на верном пути. Единственным слабым утешением было для него то, что в городе только и говорили о его мастерском чтении торы в синагоге, о его знании пророков и Древнего языка и об умении писать. Для его друга все это было недоступно, скрыто за семью печатями. Где ему, Эле, так писать по-еврейски и по-древнееврейски, таким изысканным слогом! К, тому же он, сын Нохума Рабиновича, как свои пять пальцев знает всю просветительную литературу и читает газету «Гамагид». Удивительно, что он и сам не пишет в «Гамагид». Впрочем, откуда это известно, что он не пишет? Может, и пишет под каким-нибудь вымышленным именем!
Так поговаривали в Переяславе, где имя Шолома было окружено ореолом. От этого юноша и сам вырастал в собственных глазах. Он держался солидно, не искал больше дружбы с прежними приятелями-сорванцами. Записавшись в городскую библиотеку, носил домой толстые книги; читал Дарвина, Бокля и Спенсера. Общался он с известными в городе просвещенными молодыми людьми. Это были самоучки, которые благодаря своей усидчивости и упорству, прошли целый курс наук, одолели латынь и греческий, усвоили геометрию, алгебру, тригонометрию, психологию, философию и были готовы хоть сегодня поступить в университет, имей они хоть какие-нибудь средства. Вот два типа первых переяславских экстернов: одного звали Хайте Рудерман, другого – Авремл Золотушкин. Оба они уже покойники и заслуживают хотя бы нескольких строк в этих воспоминаниях.
Хайте Рудерман жил далеко за городом, оторванный от мира и людей. Это был сын меламеда Мойше-Довида Рудермана, изображенного в первой части нашей повести, и брат Шимона Рудермана, который собирался креститься, но которого город вызволил из монастыря и отправил в житомирскую школу казенных раввинов. Хайте совсем не походил на своего бледного, страдавшего удушьем брата Шимона. Это был красивый малый, здоровый, широкоплечий, с пухлыми красными щеками. Меламед Мойше-Довид умер от астмы, и вдова его, мать Хайте, сделалась поварихой на чужих свадьбах, искусно пекла коврижки. Это давало ей средства на содержание себя и сына, который знал лишь одно – книги, книги и книги. Он совершенно ни с кем не общался. Редко кто удостаивался разговора с ним. Но всем было известно, что Хайте много знает, Хайте сведущ во всем, Хайте глубок. Кому выпадала удача встретиться с ним, бывал поражен безвестным философом. Разговорившись, Хайте метал громы и молнии, низвергал всех и вся, испепелял мир. Его язык был остер, как стрела, смех – полон сарказма, остроты – язвительны. Откуда этот отшельник так хорошо знал мир? Это останется загадкой. Как-то летом он выкупался в пеке, простудился и умер от туберкулеза двадцати двух лет.
Второй философ – самоучка Авремл Золотушкин – не был отшельником и не скрывался от людей. Это был жизнерадостный парень, жгучий брюнет, черный, как арап, с огненно-черными глазами, черными кудрями, белоснежными смеющимися зубами и слегка хрипловатым голосом. Одевался он по-английски – клетчатые брюки, причудливая шапочка на голове, зимой – чудовищной ширины крылатка. Начитан Золотушкин был сверх меры, Гейне он знал наизусть, но больше всех любил Диккенса, Теккерея, Свифта, Сервантеса и нашего Гоголя. Он и сам был юмористом, тайком писал юмористические произведения, но не хотел ни показывать, ни печатать ни единой строчки. Человек, погруженный в себя, упрямец по характеру, насмешник, он часто поступал наперекор людям. Все годы Золотушкин служил писарем в мещанской управе, и этим жил. Почерк его был так же кудряв, как и его волосы. Умер он в сорок лет старым холостяком.
Таковы были два светила, в орбите которых вращался и Шолом, он заимствовал от них что только мог. Между собой эти светила вели непримиримую вражду – огонь и вода. Они никогда не встречались, даже не знали друг друга в лицо и тем не менее пылали такой ненавистью, что при одном нельзя было упомянуть имени другого. Мы еще, возможно, встретимся с ними в дальнейших главах.
Бездельник. – По совету Исроэла Бендицкого отец пишет письмо «магнату». – Герой снова пускается в свет и остается с одним пятаком в кармане. – У врат рая. – Холодный прием.
Как же быть дальше?
Все профессии, которых раньше намечалось великое множество, превратились в дым. Уроков не стало, ехать учиться было не на что. Сидеть же у отца на шее было тоже не очень приятно, особенно после недавней самостоятельной жизни. Хотя отец и гордился своим образованным сыном, его огорчало и старило, что сын не приспособлен ни к какому делу. Что сулит ему будущее? Мачеха, которая смотрела на своего самостоятельного пасынка с некоторой долей почтения, теперь потеряла всякое уважение к «бездельнику». Она понемногу вернулась к старому: бросала косые взгляды, говорила колкости, делала недвусмысленные намеки. Все это причиняло неимоверные страдания отцу, а сам герой углублялся в свои книги или, надвинув кепку на глаза, брал тросточку и уходил к упомянутым философам, к Хайте Рудерману или к Авремлу Золотушкину. Он любил спорить с ними на отвлеченные темы, обсуждать мировые вопросы. Пессимист Хайте Рудерман, по своему обыкновению, поносил великих людей, не признавал авторитетов и плевал на весь мир. Оптимист Золотушкин читал на память целые страницы из Гейне и Берне, каждого с особой интонацией, теребя при этом прядь своих курчавых волос и приходя в возбуждение, как пламенный хасид, повторяющий изречения своего ребе.
Все это, однако, было только средством для препровождения времени. В душе чувствовалась пустота от напрасной траты энергии и сил. Шолом тосковал по работе. Он рвался в мир. Жизнь была ему не мила. Он сам себе надоел и опротивел. И тут бог, который никого не оставляет, обратил свои взоры на растерявшегося героя этой биографии. На помощь пришел приятель отца, Исроэл Бендицкий. Этот человек, хотя был всего только музыкантом, пользовался в городе репутацией почтенного обывателя. Играл только на пышных, богатых свадьбах и считал себя дирижером и капельмейстером. Основной же доход давал ему солидно поставленный заезжий дом. Бендицкий был также единственным в городе фотографом. Представительный, высокий, с на редкость красивой закругленной черной бородой, он хорошо одевался; носил черную суконную накидку, высокую шляпу и кожаные калоши на медных каблуках. И языком он отличался весьма отшлифованным, речь его была сладкой и круглой, изъяснялся он большей частью по-русски, словечками вроде «видьтели», «между прочим», «следовательно».
Этот Бендицкий был частым посетителем «клуба», то есть табачной лавки Рабиновича, куда он заходил поболтать. Однажды, во время беседы, Бендицкий, между прочим, рассказал, что на днях у него проездом остановился один богач, туз, настоящий магнат, некий К. из маленького местечка Т. (Киевской губернии). Это, пожалуй, скорее деревня, чем местечко. Магнат ищет хорошего учителя для своих детей, репетитора, который отлично знал бы русский и еврейский, был бы, «видьтели», вполне образованным человеком и из хорошей семьи.
Оказалось, что отец знает этого «магната» еще издавна. В прежние времена, когда К. был еще маленьким человеком и вертелся вокруг помещика, он останавливался в заезжем доме Рабиновича и был, что называется, «свой брат». Услышав это, Бендицкий заявил:
– Следовательно, сам бог направил меня к вам. Если так, я советую вам тут же сесть и написать хорошее убедительное письмо, между прочим, по-древнееврейски, как вы умеете, чтобы это было достойно такого «магната». А парень ваш, «видьтели», пусть не теряя времени едет с этим письмом в Т. и, в добрый час, получит это место. Аминь.
Так и сделали. Сочинили письмо, прекрасное, пламенное письмо, в изысканном стиле, таким языком, который растрогал бы даже камень. Одно обращение заняло три длинных строки и в них было перечислено столько отменных качеств и достоинств адресата, что обладай он только одной третью их, и тогда он являлся бы совершенством.
Вооруженный такой солидной протекцией, юный репетитор вновь отправился искать счастья по белу свету. Лишних денег с собой у него, по правде говоря, не было. Аккредитива в банк он тоже не имел. То немногое, что заработал уроками, он большей частью растранжирил, разодевшись, как принц, остальное ушло на дорогу. И кроме того, ведь он живой человек, на каждой станции поезд останавливался, пассажиры высыпали из вагонов и мчались к буфету. Одни прикладывались к бутылочке и рюмочке, другие глотали горячие пирожки; иные требовали чаю или бутылку содовой. Наш путешественник проглатывал что-либо на скорую руку и давал официантке на чай щедро, словно банкир или офицер – знай наших! Вот так на каждой станции. Небольшие его капиталы быстро уходили, таяли, как снег на солнце. В кошельке уже болтался разве пятак какой-нибудь. Но кто думает об этом. Человек едет на готовое. Его ждет такое место! Он ведь вооружен мощной протекцией – чего ему бояться?
…………………………………………………………………
Приехав в Т. под вечер, герой спохватился, что карманы у него пусты, все его богатство составляет один пятак. И все же он не задумался ни на минуту. Напротив, он чувствовал себя так хорошо, как никогда в жизни. Чего стоило уже одно то, что он освободился от ржищевских учителей-интриганов, от тараканов и клопов! Полной грудью вдыхал он здоровый осенний воздух. Солнце давно уже зашло за лес, пахнувший дубом и сосной.
Выскочив из вагона, юный репетитор сразу отправился к богачу, чтобы передать ему письмо. Так нужно же было этому «магнату» поселиться бог весть где, вдали от города, в белом дворце среди большого зеленого сада, окруженного крашеной узорной решеткой. Проникнуть к нему было не так легко, как казалось, трудней даже, чем к какому-нибудь помещику. Впрочем, человек, снабженный такой солидной протекцией, может смело идти даже к самому царю. Так думал наш герой, и он жестоко ошибался. В конце концов и райское блаженство не стоит тех трудностей, которые приходится преодолеть на пути к нему. Оказывается, чтобы подступиться к этакому богачу, нужно пройти все семь кругов ада.
Чтобы удостоиться лицезреть самого «магната», необходимо было прежде всего преодолеть три препятствия. Но даже одолев их, вы еще не уверены, что добились своего. Вы можете уйти отсюда с тем же, с чем пришли. Каковы же эти три препятствия?
1. Сторож – высокий, жилистый, кривоногий мужик, переваливающийся при ходьбе с ноги на ногу. Зовут его Пантелей, а служба его состоит в том, что он сидит у ворот, как некогда Мордухай у царя Артаксеркса.
2. Черный пес – одноглазый, как Валаам. Зовут его Жук. Это собачье отродье сидит на цепи, иначе оно бы раздирало людей на части.
3. Лакей – малый в грязной манишке, с золотым перстнем на пальце и пробором точно посередине головы. Черные волосы его густо напомажены и издают смешанный запах одеколона и лука, а уши его полны грязи и ногти окаймлены черным.
Пройти эти три инстанции дело не легкое. Прежде всего вы должны познакомиться со сторожем Пантелеем, ибо, завидев чужого человека, он обязательно спросит:
– Чего надо?
Извольте рассказать Пантелею историю о письме и о должности. Однако Пантелей мужик не плохой, и пятак для него тоже деньги. Уплыл последний и единственный пятак, зато они с Пантелеем стали добрыми друзьями. Гораздо страшнее сторожа – собака. Она, правда, на цепи, но собака всегда остается собакой. Она лает, прыгает и рвется с цепи изо всех сил. Счастье, что Пантелей рядом. Он цыкает на собаку, ругает ее почем зря и читает ей длинную нотацию.
Но самое тяжкое – третья инстанция – лакэй. Этот корчит из себя важную персону, выспрашивает каждую мелочь, учиняет целый допрос: «Кто вы такой? Откуда явились? Что вам нужно?» Наглый парень. От него лучше держаться подальше, смотреть свысока, иначе он вам на голову сядет. Герой настоящего повествования знает это по собственному опыту. Лакей допрашивал его с пристрастием: от кого письмо? Что в нем? Какое у него дело к хозяину? Место? Какое место? На заводе или в «экономиях»? Если на заводе, то все места заняты, если в «экономиях», то и там никого не нужно. Разве только учителем? Но и на это место охотников предостаточно. Вот ходит, например, один в накидке, очень приличный учитель, но есть недостаточек – глуп, просто кочан. Зато не лишен достоинств – он с бородой, паничи и барышни будут относиться к нему с почтением.
– Вас они не станут уважать, слишком молоды. Они вам голову свернут. О, наши паничи и барышни! – хорошо, если бы их всех в один день холера передушила! – заканчивает лакей, добавив еще несколько теплых слов, затем он берет у Шолома письмо, кладет его на серебряный поднос и исчезает в дальних апартаментах. Через несколько минут лакей возвращается с пустыми Руками и без всякого ответа. Письмо, сказал он, «магнат» вскрыл, взглянул на него и отложил, не читая, в сторону.
В чем дело, мы увидим впоследствии.
На постоялом дворе в маленьком местечке. – «Рыжий Берн» все выпытывает. – Герой ложится спать голодным и уносится в мир грез. – Снова «клад». – Он встречается с дочерью «магната», и его мечты улетучиваются, как дым.
Встретив у «магната» столь холодный прием, наш герой тем не менее не потерял бодрости духа и надежд своих не оставил. «Мало ли что может себе позволить богач! – думал он. – Может быть, ему не до того было! Что ж, не сегодня, так завтра».
А время между тем идет. На дворе глубокая ночь. Нужно подумать о ночлеге, найти пристанище. Шолом пустился на поиски и обнаружил единственный в местечке постоялый двор – избушку на курьих ножках. Хозяин, совсем еще молодой человек, оказался близким родственником «магната». Он был рыжий, с огненно-красной бородой, и звали его рыжий Берл. Разговаривал он закрыв глаза и усмехаясь. Странный человек! Он интересовался каждой мелочью. Ему нужно было знать о всех ваших делах, и он готов был в любую минуту помочь вам, чем только возможно. Так по крайней мере он говорил. Он может вам дать совет, исполнить поручение, замолвить за вас словечко у своего богатого родственника и поддержать скромным обедом, стаканом чая. Самовар все равно на столе. Чай пьют все – кто хочет и кто не хочет.
Выпытав у юного гостя, кто он такой и кто его отец, хозяин заявил, что отца он знает очень хорошо – не раз останавливался в заезжем доме Нохума Рабиновича. И потому Шолом стал ему еще милее, совсем желанным гостем. А раз так, то он просит Шолома мыть руки и идти к столу вместе со всеми. Но гостю не очень нравилось, что на него смотрят, как на нищего. Он был достаточно горд, чтобы не есть дарового хлеба у бедняка, который питается, должно быть, крохами со стола богатого родственника. И Шолом соврал, что он не голоден, он уже поел.
Сколько ни приставал к нему рыжий Берл, чтобы он сказал, какое у него дело к богачу, может Берлу удастся помочь ему, Шолом ничего не хотел говорить. Самолюбие не позволяло ему допускать чье-либо вмешательство в его дела, тем более человека постороннего, да еще рыжего.
Рыжий Берл все выпытывал у него. А парень прикидывался простачком, будто не понимал, чего от него хотят. Оказалось, однако, что Берлу очень хорошо известно, какое дело у Шолома к его богатому родственнику, но ему хотелось услышать это от него самого. И Берл рассказал Шолому, что вот, мол, родственник его, «магнат», ищет учителя для своих детей и растрезвонил об этом по всему миру, и бросились к нему учителя, молодые и старые, с протекциями и рекомендациями из Богуслава, Канева, Таращи.
– Люди гоняются за заработком, ищут кусок хлеба! – закончил рыжий Берл, и слова «заработок», «кусок хлеба» прозвучали для нашего молодого героя оскорблением. Но это бы еще ничего, так рыжий подлил еще масла в огонь. «Жалко смотреть на этих кандидатов, – сказал он, – бедняги попросту голодны». Шолому казалось, что рыжий метит прямо в него. Он, видно, знал, что наш герой ложится спать голодным.
…………………………………………………………………
Снится ли это Шолому, или он грезит наяву, но ему приходит в голову дикая мысль, что никакого письма он магнату не передавал, а прямо поступил к нему слугой, что он у него «человек», как все «люди». Однако он понравился «магнату» и тот призывает его к себе и спрашивает, кто он и откуда. Увидев, с кем имеет дело, «магнат» дает ему повышение. Через некоторое время Шолом становится главноуправляющим над всеми «людьми» и над всем «двором». И сторож Пантелей, и собака Жук, и наглый лакей – все трепещут перед ним. И он шлет домой письмо, написанное по-древнееврейски, прекрасным языком, и не только письмо он шлет, но и несколько хрустящих сотенных – подарок отцу к празднику. В письме Шолом подробно описывает свое величие и богатство, рисует картину своего выезда на шестерке цугом. Люди спрашивают: «Кто это едет?», и им отвечают: «Неужели вы не знаете, кто это такой? Это ведь главноуправляющий…» – «Такой молодой?…»
На дворе уже давно день. Из кухни рыжего Берла слышится стук ножей и доносится запах свежего, только что выпеченного хлеба и топленого молока. Быстро одевшись, герой спешит «ко двору», получает аудиенцию у лакея и Узнает, что «магнат» письма еще не читал… Огорченный, возвращается он обратно на постоялый двор и встречает рыжего хозяина. Прищурив, по своему обыкновению, глаза, рыжий Берл спрашивает его просто так, приличия ради:
– Что нового?
– Пока ничего, – отвечает наш юный гость.
Ускользнув от рыжего в свою каморку, он растягивается на кровати и зажимает нос, чтобы не слышать запаха маринованной селедки и нарезанного лука, который щекочет ему обоняние и возбуждает страшный аппетит. И чтобы отогнать соблазн, он закрывает глаза и погружается в раздумье. Мысли подхватывают его и уносят на крыльях разгоряченной фантазии в мир грез, в волшебный мир сладких, золотых сновидений. Он любит забираться туда, когда остается наедине с самим собой. Туда никто не имеет доступа, даже самые близкие друзья. Это страна чудес, которая досталась ему по наследству от Шмулика, товарища его прежних лет, – мир кладов, чудодейственных камней, один из которых называется «Яшпа», а другой «Кадкод». Стоит только потереть первым камешком лацкан и сказать: «Пусть явится, пусть явится передо мной!», как сразу появится завтрак – горячие ароматные булочки и сдобные коржики, которые тают во рту. Запах горячего кофе с молоком расходится по всему дому. Не успевает Шолом притронуться к кофе, как на столе появляется жирный бульон с клецками, четверть курицы, жареная утка с морковью и пудинг из мацы на гусином сале. И вино двух сортов: красное – «Церковное для евреев» и белое – из «Выморозков Южного берега». Эти вина отец обычно приберегал к пасхе для избранных, для настоящих знатоков.
Покончив с великолепным завтраком, Шолом чувствует потребность в отдыхе. Он трет лацкан вторым камешком: «Пусть явится, пусть явится передо мной!..» Не успевает он вымолвить это, как переносится в хрустальный дворец, в котором двенадцать покоев. Стены оклеены сторублевыми ассигнациями, полы выложены серебряными монетами и обрамлены золотыми червонцами. Мебель там из белой слоновой кости, и обтянута она вся бархатом. Куда ни глянешь – всюду золото, серебро, драгоценные камни. Вокруг дворца сад с прекрасными плодами. Недалеко протекает речка, в которой плавают золотые рыбки. Слышна божественная музыка, играют лучшие в мире скрипачи, а сам он, герой наш, ничего не делает, только полными пригоршнями раздает добро – кому золото, кому серебро, кому драгоценные камни, кому еду, кому одежду. Он никого не обделяет, даже злейшего врага. Наоборот, врагам он дает больше, чем друзьям, пусть чувствуют…
Пробужденный от своих фантазий, голодный мечтатель вскакивает и со стесненным сердцем снова отправляется «ко двору магната». Он уже там свой человек. Сторож беспрепятственно пропускает его, собака не кидается на него, и лакей с ним запанибрата. Он хлопает юношу по плечу и сообщает радостную весть: он уже говорил об учителе, не с хозяином, конечно, а с его дочерьми. В эту минуту появляется одна из дочерей «магната» – толстая, краснощекая девица, в коротеньком платьице, с толстыми икрами и вздернутым носиком.
– Вот это он и есть! – указывает на Шолома лакей.
Толстая девица оглядывает учителя с ног до головы, закрывает лицо руками и, разразившись громким смехом, убегает.
В поисках средства против голода. – Часы с историей. – Диалог между юношей и старым часовщиком. – Комбинация не удалась, а голод все усиливается.
А письма «магнат» все еще не прочитал. Это уже задевает самолюбие героя, и он уходит взбешенный. Как, письмо его отца валяется непрочитанным! Это возмущает его сильнее всего, это причиняет ему больше страданий, чем голод. А голоден он как собака. Он места себе не находит, его качает, все время сосет под ложечкой, сводит живот. Шолом покрывается холодным потом, он начинает обдумывать, что бы он мог продать, чтобы добыть немного денег и купить чего-нибудь поесть. Случись это в большом городе, можно было бы заложить пиджак и получить несколько монет…
Шолом ощупывает карманы, и мысль его останавливается на часах. Куда бы их пристроить? Заложить не у кого. Разве продать? Ему вспоминается вывеска с большим циферблатом, которую он видел утром на базаре: «Часовых дел мастер». Вот кому можно продать часы. Больших денег он, конечно, не выручит, но сколько бы ни дали, будет достаточно, чтобы утолить голод.
Скверная штука – голод! Мало того, что сосет под ложечкой да руки и ноги дрожат, так еще и позор! Такой позор!.. Нужно пристроить часы. Но часы нашего героя не просто часы, а часы с историей. Поэтому необходимо прежде познакомить вас с историей этих часов.
Случилось это в те времена, когда наш герой находился в зените своей славы репетитора. В родном городе у него было уроков гораздо больше, чем может пожелать себе молодой учитель. Одного только ему не хватало – часов. И для приобретения их он сколотил уроками небольшой капиталец. Лучшее время для покупки часов – спасская ярмарка. Тогда в Переяслав съезжаются торговцы чуть ли не со всего света. Все, что можно себе вообразить, вы найдете на этой ярмарке.
Встав однажды утром, наш герой захватил тросточку и отправился на ярмарку, к палаткам и лавкам, где выставлены золотые изделия и прочие дорогие вещи. Спасская ярмарка бывает в конце лета, примерно в августе. К этому времени поспевают арбузы и дыни. Яблоки и груши лежат кучами на возах и на земле. Торговцы бегают, как затравленные крысы, озабоченные и вспотевшие. Они делают дела, зарабатывают деньги. Цыгане божатся, лошади ржут, овцы блеют, в мешках визжат поросята. Слепой нищий играет на бандуре, женщина продает бублики, мальчишки разносят квас, и все галдят, все кричат, оглохнуть можно.
Разгуливая в задумчивости по ярмарке, Шолом наткнулся на еврея в грязной манишке, с красным прыщеватым лицом и со странно бегающими глазами. Еврей этот остановил его и, подмигнув плутовскими глазами в сторону высокого худого пана с длинными, закрученными кверху усами, в польской шапочке, тихо шепнул осипшим голосом:
– Вот этот господин продает одну вещицу за полцены. Взгляните, что вам стоит!
В тот же момент возле Шолома очутился и сам пан. Оглядевшись по сторонам, он достал из кармана бумажный сверток, развернул его, и героя внезапно ослепил блеск новеньких золотых часов. Показав на расстоянии, пан, не говоря ни слова, тотчас снова завернул их в бумагу и спрятал в карман. Говорил только еврей:
– Сущая находка! Ему сейчас нужны деньги. В этих часах одного только золота рублей на сто будет…
– Сколько же он просит за часы?
– Я думаю, половину возьмет – пять красненьких. Сущая находка! Я бы сам охотно купил, но у меня нет при себе денег.
. – У меня тоже нет, – сказал Шолом, щупая свой карман.
– А сколько у вас есть? – спросил прыщеватый.
– У меня всего четвертная.
Сверкнув плутовскими глазами, еврей протянул ему руку:
– В добрый час!
В одно мгновение деньги были уплачены, и золотые часы перешли к покупателю. И тут у него екнуло сердце: а вдруг часы ворованные? Его уже не радовала удачная покупка, на ум приходили всякие мрачные мысли и опасения: «А вдруг кто-нибудь узнает эти часы!» Ведь покупать краденое хуже, чем самому украсть. Словом, он раскаивался. Но – пропало! Шолом вынул часы из кармана, осмотрел их со всех сторон – новенькие часы и тикают вовсю. Крышка тяжелая, настоящего золота, циферблат бел, как только что выпавший снег, стрелки крепкие, основательные. Остается только показать часы настоящему знатоку, чтобы он их осмотрел и оценил. Отец, правда, разбирается в часах, но ему их показывать неудобно, не хочется рассказывать, что они куплены на улице с рук. Словом, лучше всего зайти с часами к часовщику Гензелю. Часовщик Гензель – совсем еще молодой человек, но с головой на плечах. В городе поговаривали, что он изобрел особые часы по солнечной системе. Правда, лицо его не выражало особого ума – самый обыкновенный человек с широким носом. Один палец был у него широкий и плоский, с длинным ногтем. При помощи этого ногтя он обычно открывал часы, вооружив глаза лупой, заглядывал в механизм и тут же определял достоинства часов, чего им не хватает и какая им цена.
Осмотрев «находку», то есть золотые часы Шолома, Гензель с треском закрыл их и сказал:
– Простой цилиндр, ход не анкерный, красная цена им пятерка.
– Ну, а золото?
– Какое золото? Это такое же золото, как я – министр!
– Что же это такое?
– Томпак.
– Что значит томпак?
– Томпак это томпак; не медь, не железо, а томпак…
И, отложив лупу, Гензель, не говоря больше ни слова, принимается за работу.
Вот эти-то часы молодой путешественник и собирался продать часовщику в маленьком местечке Т. К часовщику, старому глуховатому человеку с ватой в ушах, он вошел довольно развязно, с видом солидного покупателя. И между Шоломом и старым часовщиком произошел такого рода диалог:
Шолом. – Добрый день, господин часовщик! Много у вас хороших часов?
Часовщик. – Сколько же часов может понадобиться такому юноше?
Шолом. – Одни часы…
Часовщик. – Какие часы вам нужны – серебряные, золотые?
Шолом. – Золотые я у вас куплю немного погодя. Пока обойдусь серебряными, только бы шли хорошо.
Часовщик. – В этом не сомневайтесь!..
И старый часовщик выложил перед покупателем с полдюжины новых часов. Шолом остановил свой выбор на одних и дал понять старику, что он собственно хочет произвести с ним обмен, то есть он возьмет у него эти новые серебряные часы и даст ему взамен свои старые. «Во сколько вы их оцените?» Старик осмотрел часы Шолома со всех сторон и с минуту раздумывал, покачивая головой. Потом он вынул вату из ушей и переложил ее в обратном порядке, как будто это имело прямое отношение к часам. Лишь проделав это, он решился сказать, что может оценить часы Шолома в два рубля. А так как серебряные часы стоят девять рублей, то покупатель, следовательно, должен доплатить всего-навсего семь целковых, и дело сделано. Покупателю эта комбинация понравилась, и он тут же предложил часовщику новую комбинацию: пусть возьмет пока у него старые и даст за них два рубля, а через денек, другой он зайдет и выберет себе новые часы… Но старику последняя комбинация не понравилась. Почему собственно? Так, потому что он не покупает, а продает часы… Тогда Шолом выдвинул новый проект: он отдаст часы за целковый – кончено! Делает он это не ради денег, а просто потому, что часы эти опротивели ему, он их видеть не может. Только старик заявил, что, если часы ему опротивели, он может их выбросить на помойку. Покупатель принялся объяснять, что сейчас он покупку совершить не может, что у него туго с наличными, то есть он сейчас просто не при деньгах. Часовщик посоветовал ему заглянуть в другой раз, когда он будет при деньгах.
И так несколько раз. Один твердит про Авраама, другой – про Иакова. С самого сотворения мира бог, вероятно, не создавал такого нудного человека, как этот часовщик. Шолом спрятал свои томпаковые часы и попросил старика отложить для него вон те серебряные. Он, возможно, еще сегодня зайдет за ними. Ему должны прибыть деньги по почте. Пусть старик извинит, если он отнял у него время. Старик ответил, что это ничего не значит, но по его бледному лицу, по сердитому взгляду и по дрожанию его старческих пальцев видно было, что это все-таки кое-что значит… Шолом еле нашел дорогу к двери. С щемящим сердцем отправился он снова на постоялый двор рыжего Берла, моля бога, чтобы он уберег его от встречи с хозяином. «Этот рыжий, – думал про себя Шолом, – единственный человек, который догадывается, что я голоден».
Шолом забирается в местечковую синагогу и изливает свое горе в слезах. – Появляется ангел божий, и счастье вновь улыбается ему. – Он приглашен учителем в деревню и не подозревает, что здесь он найдет счастье всей своей жизни.
Рядом с постоялым двором рыжего Берла находилась местечковая синагога. Туда и забрался на следующее утро герой этой биографии и от нечего делать стал молиться. Молился он в одиночестве, потому что немногочисленные евреи местечка встали рано утром, помолились сообща и разошлись, как водится, на поиски заработка. В синагоге остался только служка. Он был сапожником, а так как работы у него не хватало, то он одновременно выполнял и обязанности синагогального служки. Увидев чужого юношу с мешочком для филактерии, сапожник-служка подошел к нему и справился, не годовщина ли сегодня смерти кого-либо из его близких. Если годовщина, то он сбегает, чтоб сколотить молитвенный десяток.
– Нет, не годовщина, – успокоил его Шолом, – просто так хочу помолиться.
– Ну и молитесь на здоровье! Вот вам молитвенник. – Служка оставил его одного и, усевшись у входа, принялся чинить какую-то старую обувь.
Давно уже юный герой не молился так усердно и тепло, как в это утро. В то время он уже далеко отошел от набожности. Это была эпоха просветительства, когда набожность считалась позором, когда к фанатику относились хуже, чем к какому-нибудь пропойце, вероятно еще хуже, чем теперь относятся к выкресту. Но желание молиться пришло к герою само собой. Его вдруг охватил религиозный экстаз, и он стал распевать во весь голос, словно кантор, а во время молитвы «шмойно-эсро» даже расплакался и плакал долго, с чувством. А выплакавшись, почувствовал облегчение, словно камень свалился с сердца. Чем собственно были вызваны эти рыдания – трудно объяснить. Плакалось само собой, и душа словно омылась в слезах. Возможно, нервы расшатались или же здесь сказался вынужденный пост. Шолом решил сегодня же этот пост прекратить во что бы то ни стало: довольно поститься! Уложив филактерии, прихватив тросточку, он отправился на постоялый двор и на пороге столкнулся с рыжим Берлом, который сообщил ему радостную весть: утром у него остановился богатый молодой человек из соседней деревни. Он, кажется, близкий родственник ему.
– Чей родственник?
– Ваш родственник. Ну, может, не родственник, но какое-то отношение имеет…
И, недолго думая, рыжий Берл взял Шолома за руку, повел в отдельную комнату, убранную по-барски, и представил молодому человеку, который сидел у самовара и попивал чай.
Молодой человек симпатичной наружности, с добрыми голубыми глазами, высоким белым лбом и красивой круглой бородкой, вежливо привстал и назвал свое имя – Ешуа Лоев. Он тут же пригласил гостя присесть, кивнув хозяину, чтобы тот подал лишний стакан. Налив ему чаю, молодой человек подвинул поближе к гостю крендельки, баранки и другую закуску и обратился к нему с такими словами:
– Хозяин сказал мне, что вы родом из Переяслава, сын Нохума Рабиновича. Если так, то мы с вами в некотором родстве… Пейте чай, прошу вас, закусывайте!
Никогда в жизни, ни до того, ни после, чай не казался Шолому таким ароматным и ни одно кушанье – таким вкусным, как эти свежие баранки, крендельки и прочие закуски, быстро исчезнувшие со стола, так что даже для виду ничего не осталось. Он проглотил все, как голодный гусь, а когда опомнился и увидел, что, забыв всякие приличия, уничтожил все начисто, было уже поздно. А молодой человек между тем перечислял родословную, выясняв их родство:
– У вашего отца есть свойственник Авром-Ешуа. Первая жена этого Аврома-Ешуа приходилась мне теткой, это была сестра моей покойной матери. Родство у нас, понятно, далекое, но все же родство… Теперь расскажите мне, откуда и куда вы едете и чем занимаетесь?
Расспросив героя обо всем и узнав, что он приехал сюда, чтоб занять место учителя, молодой человек спросил, собирается ли юноша оставаться именно здесь, у богача К., или не прочь проехать немного дальше. Если ему безразлично, он предложил бы ему поехать к ним в деревню, чтобы заниматься с его сестренкой – отец в состоянии хорошо платить учителю, не хуже, чем здешний богач, а может быть, и лучше. Тут в разговор вмешался рыжий Берл: «Он желал бы иметь хоть десятую часть того, чем располагает Лоев». Затем, не спрашивая Шолома, согласен он или нет, Берл тут же добавил, что парень, конечно, с удовольствием поедет с молодым человеком в деревню к его отцу Лоеву и займет место учителя.
Удивительный человек этот рыжий Берл! Точно его кто-нибудь просит быть опекуном или по меньшей мере посредником. Он не давал никому слова вымолвить, говорил все время сам. Шолом был ошеломлен, ушам своим не верил. Не иначе – это сон или галлюцинация! А может быть, молодой человек – ангел божий, ниспосланный на землю в образе человека. Однако высказывать свою радость не позволяло ему самолюбие. Выслушав предложение с притворным равнодушием и обдумав ответ, он сказал не очень определенно:
– Предложение ваше, быть может, и не плохое… Но дело, видите ли, в том, что я привез здешнему богачу рекомендательное письмо от моего отца… Что будет, если он…
– На каком языке написано письмо? – перебил его рыжий Берл.
– Что значит, на каком языке? На древнееврейском, конечно.
– На древнееврейском? – переспросил рыжий Берл и, схватившись обеими руками за бока, расхохотался так, точно восемнадцать чертей щекотали его под мышками, – вам придется, молодой человек, немного подождать, прежде чем мой родственник научится читать письма по-древнееврейски. Боюсь, однако, что вам придется долгонько ждать. – И оба расхохотались и хохотали долго и неудержимо.
Не прошло и получаса, как между Ешуа Лоевым и его юным протеже завязались дружеские отношения, которые крепли с каждой минутой. Выяснилось, что Ешуа Лоев принадлежит к тому типу просвещенных молодых людей, которых было немало в ту пору. Он неплохо знал писание и талмуд, хорошо разбирался в литературе высокого стиля, читал целые страницы Мапу наизусть, мог поговорить о «Путеводителе для блуждающих», о «Кузри» Иегуды-Галейви и имел неплохой почерк. Только по части еврейской грамматики он был слабоват, в остальном же ни в чем не уступал нашему герою. Ко всему этому он был вообще приятный человек и любил общество. По его словам, все в его семье люди общительные и, живя в деревне, просто истосковались по человеку. Чем они занимаются? Они арендуют поместья у графов Браницкого и Молодецкого. Живут они, как баре, держат выездных лошадей, в хороших отношениях с соседними помещиками, а крестьяне за них готовы в огонь и в воду…
Своим разговором Ешуа Лоев как бы подтверждал, что они и в самом деле в деревне истосковались по людям. Он ни на минуту не умолкал, точно хотел высказать все, что накопилось у него на душе за долгое время пребывания в деревне. Он говорил в комнате, продолжал говорить во дворе, говорил потом, сидя вместе с учителем в фаэтоне и мчась на своих собственных горячих рысаках.
– Как вам нравятся кони? – спросил рыжий Берл учителя, когда Ешуа Лоев пошел распорядиться, чтоб запрягали. Затем он стал рассказывать чудеса об отце этого молодого человека, о богатстве и величии его и о том, какой это своеобразный человек.
– Вы должны благодарить бога, что так случилось…
Шолому показалось, будто этот человек добивается благодарности. Но дудки! Не выйдет! Он, чего доброго, еще подумает, что спас человека от голодной смерти. Шолому только неприятно, крайне неприятно, что он не может расплатиться за ночлег. Он теперь очень стеснен в деньгах.
– Скажите-ка мне лучше, хозяин, сколько с меня следует…
Рыжий Берл прищурил глаза:
– За что?
– За… ночлег, за все… Я вышлю с места, как только приеду…
– Да бросьте, бросьте! Даже смешно… – ответил Берл, отмахиваясь от него.
Тут вошел высокий, почтительно улыбающийся мужик с белыми бровями. Звали его Андрей. Он пришел за багажом панича, который едет с барином. Учителю было неловко перед Андреем, что у него нет никакого багажа, и он сказал, что багаж его еще в пути, он придет позже. При нем только этот узелок, он возьмет его сам. Андрей, однако, не хотел уходить с пустыми руками. Узелок так узелок. Он подхватил узелок, как перышко, двумя пальцами и унес его.
Минутой позже Шолом сидел уже со своим молодым патроном в великолепном мягком фаэтоне. Андрей щелкнул кнутом, и пара серых рысаков с подстриженными хвостами понесла Шолома по полям и лесам в новое место, к новым людям. Ему и в голову не приходило, что именно там, куда он теперь едет, он найдет счастье всей своей жизни.
Гостиница в Богуславе, – Старый Лоев. – Девушка с кавалерами. – Шпильгаген, Ауэрбах и «Что делать?». – Чего требует Раши от дочерей Цловхода и как пишут письмо к директору сахарного завода. – Герой выдержал экзамен, и едет в деревню.
Были уже сумерки, когда просвещенный молодой человек и протежируемый им учитель приехали в город Богуслав. В гостинице они застали старика Лоева, который ожидал своего сына.
Старый Лоев произвел на молодого учителя необыкновенное впечатление. Он никогда не представлял себе, что у еврея может быть такой вид – вид генерала или фельдмаршала и рык льва. Сын в кратких словах сообщил отцу, кто этот юноша, приехавший с ним, и как они познакомились. Выслушав сына, старик оседлал нос серебряными очками и внимательно, без всяких церемоний оглядел юношу так, как разглядывают купленную на базаре рыбу. Потом он протянул ему теплую руку и любезно, насколько это было возможно для такого строгого «фельдмаршала», поздоровался с ним и, обращаясь на «ты», спросил:
– Как тебя зовут?
Узнав, что юношу зовут Шолом, он сказал ему так мягко, как позволял ему его львиный голос:
– Послушай-ка, друг Шолом, пройди, пожалуйста, в соседнюю комнату, а мы с сыном поговорим о делах, потом я тебя вызову, и мы немного побеседуем.
Соседняя комната оказалась залом, или, выражаясь по-европейски, вестибюлем для гостей. Там Шолом застал хозяина гостиницы, бывшего торговца мануфактурой, который на старости лет стал содержателем заезжего дома. Звали его Береле, сын Этл. Он был обладателем синего носа с тонкими красными прожилками на нем. Обычное занятие хозяина – стоять без дела, сложа руки, и разглагольствовать обо всем на свете. Он говорил о своих постояльцах, об их делах и о себе самом, о том, что «бог наказал его, и он на старости лет вынужден торговать супом с лапшой». Жена его, низенькая худая женщина в чепце и с желтым жемчугом на шее, ходила по дому, бранила его детей (она была его второй женой), бранила служанку, бранила кошку, вообще, видно, была недовольна устройством мира сего – большая пессимистка!
У окна за романом Шпильгагена сидела их младшая дочь Шивка – красивая девушка, с круглым белым личиком, страшная кокетка. К ней пришли с визитом несколько молодых людей с подстриженными бородками – сливки богуславской интеллигенции. Шел разговор о литературе. Синеносый хозяин подвел молодого учителя к компании и представил его. Откуда старик узнал, кто он такой, остается загадкой. Чтобы занять нового гостя, юная красавица обратилась к нему с милой улыбкой: «Читал ли он «На дюнах» Шпильгагена?» Оказывается, он знает всего Шпильгагена. «Ну, а Ауэрбаха?» – «Ауэрбаха тоже». – «А «Записки еврея» Богрова?» – «Эту книгу он наизусть знает» – «А роман «Что делать?» – «Кто же не читал Чернышевского?» – «Как вам нравится главная героиня?» – «Вера Павловна? Еще бы!»
Красавица и ее кавалеры были поражены. Один из них, частный поверенный с громкой фамилией Мендельсон, щипал все время свои едва пробивающиеся усики. Видно было, что он по уши влюблен в девицу и поэтому полон ненависти к приезжему, который знает все на свете. Он кидал на него злобные взгляды и в душе, видно, желал ему свернуть себе шею на ровном месте. Это еще больше раззадорило нашего героя, и он сыпал словами, цитировал наизусть целые страницы, называл такие книги, как «История цивилизации в Англии» Бокля и «О свободе» Джона Стюарта Милля. Раз просвещенный молодой человек приехал из чужого города, ему полагается выложить перед людьми все, что у него есть за душой, показать, что он знает и что умеет.
В самый разгар беседы в комнату вошел старик Лоев со своим сыном и сделался невольным слушателем лекции, которую молодой переяславский учитель читал молодежи. Отец с сыном переглянулись, они, видимо, были довольны. Потом старый Лоев подозвал Шолома к себе:
– Послушай-ка, приятель, что я тебе скажу. Мой сын говорит, что ты в наших священных книгах разбираешься не меньше, чем в тех. Я хотел бы знать, помнишь ли ты еще, чего требует Раши от дочерей Цловхода?
И началась беседа о Раши. От Раши перешли к талмуду. Затем забрались в дебри учености, в вопросы науки и просвещения, как водится среди постигших тайны печатного слова.
Познания Шолома вызвали сенсацию. Фурор был так велик, что старый Лоев положил ему руку на плечо и сказал:
– Нам уже приходилось видеть, что знатоки всяческих наук, как только доходит до дела, ну, скажем, простую бумажку написать, и то не знают, как за нее взяться. Ну-ка, вот тебе перо и чернила, и будь так добр, напиши по-русски письмо директору сахарного завода, что ему не будут поставлять свеклы, пока не пришлет столько-то и столько-то денег…
Разумеется, письмо это было только поводом для экзамена. Оно переходило из рук в руки, и все изумлялись редкостному почерку юноши. Здесь ему сопутствовал дух старого учителя Мониша из Переяслава. Учитель Мониш Волов, славившийся своей «косточкой», был замечательным каллиграфом, настоящим художником, у него была золотая рука. В городе носились с образцами его почерка. Он не писал, а рисовал. Был он человеком благочестивым, богобоязненным и, не зная ни слова по-русски, успешно конкурировал с учителем чистописания уездного училища. Трудно было поверить, что не машина, а рука человеческая выводила эти строки. Ученики, и в том числе дети Рабиновича, немало вытерпели, бедняжки, «от косточки» Мониша. Зато они переняли много из его искусства каллиграфии, умения красиво писать по-русски, что со временем принесло им немалую пользу.
На этом, однако, экзамен не кончился. Старый Лоев попросил юного учителя потрудиться перевести письмо на древнееврейский, «потому что директор сахарного завода – еврей», – мотивировал старик свое требование. Разумеется, и это было испытанием. Недолго думая, учитель перевел письмо на древнееврейский, высоким стилем, стараясь писать как можно красивей, с росчерками и завитушками. Строчки ровные, густые, буковки узорные, бисерные. Тут ему сопутствовал дух его старого воронковского учителя Зораха. В еврейском письме меламед Зорах был тем, чем учитель Мониш в русском.
Словом, учитель блестяще выдержал импровизированный экзамен. У него даже голова закружилась от успеха. Он почувствовал, как пылает у него одно ухо. Фантазия вновь подхватила его на свои крылья и унесла в мир сладких грез и волшебных снов. Он видел себя сияющим и счастливым. Мечта о кладе начала сбываться, и совершенно естественным путем. Он приезжает на место, так рисует ему воображение, и знакомится с дочерью старого Лоева… Они влюбляются друг в друга и открывают свою тайну старику. Старик возлагает им руки на головы и благословляет: «Будьте счастливы, милые дети!» Шолом пишет отцу в Переяслав: «Так и так, дорогой отец, приезжай!» За отцом посылают фаэтон, запряженный парой горячих лошадей. И тут, в самый разгар мечтаний, старый Лоев отвел его в сторону и начал издалека разговор насчет оплаты. «А может быть, мы оставим этот разговор на после?» – «Пусть будет на после…» Шолом почувствовал себя, как человек, который только что уснул, стал грезить, и его внезапно разбудили. Разыгравшаяся фантазия мгновенно угасла, сладкие сновидения разлетелись, словно дым, и очарование мечты исчезло.
…………………………………………………………………
Тем временем наступила ночь, пора ехать. От Богуслава до деревни добрых две мили, часа два езды. Лошади уже стоят запряженные. Кучер Андрей тащит в фаэтон огромный чемодан. На дворе прохладно.
– Ты так и поедешь? – говорит старый Лоев учителю, – ты же гол, как Адам. Замерзнешь ко всем чертям… Андрей, давай свитку!
Андрей вытаскивает из-под себя теплую шерстяную свитку. Старик сам помогает учителю надеть ее в рукава. Свитка очень теплая, и в ней приятно. Но Шолому не по себе. Девица Шивка со своими кавалерами стоит у окна и смотрит, как старик помогает ему надеть свитку. Шолому кажется, что они смеются… И перед кучером Андреем тоже стыдно. Что он подумает о нем?!
Еврейский помещичий доли – Герой обучается правилам этикета. – Библиотека старого Лоева. – Редкостный тип еврея-помещика.
Была уже ночь, когда они втроем приехали в деревню – старый Лоев, сын его Ешуа и юный учитель из Переяслава. Миновав ряды низеньких темных крестьянских хат и оставив позади большое зеленое поле – в деревне оно называется выгоном – и просторный ток с высокими стогами соломы и еще не обмолоченного хлеба, фаэтон подкатил к широкому господскому двору. Не успел еще кучер остановить лошадей, как деревянные ворота растворились будто сами собой. У ворот стоял мужик с обнаженной головой. Он низко поклонился хозяину и пропустил мимо себя фаэтон, который еще с минуту катился словно по мягкому ковру, а затем остановился у широкого большого, но невысокого белого барского дома, крытого, правда, соломой, с двумя крыльцами по бокам. За домом раскинулся сад. Внутри, как и снаружи, дом был беленый. Мебель – простая. В доме было бесконечное количество комнат и множество окон. По комнатам неслышными шагами, словно тени, сновали служанки в мягкой обуви. Когда старик бывал дома, никто не осмеливался слова вымолвить. Дисциплина здесь была строгая. Во всем доме слышался голос только его одного, хозяина. Его львиный голос гудел, словно колокол.
В первой, большой комнате, у длинного, богато сервированного стола сидела женщина – молодая, высокая, красивая. Это была вторая жена старого Лоева. Около нее сидела девочка лет тринадцати – четырнадцати – их единственная дочь, точная копия матери. Старик представил им молодого учителя, и все уселись ужинать.
Первый раз в жизни герой этой биографии сидел за аристократическим столом, где еда – это целый церемониал и где прислуживает лакей в белых перчатках. Лакей этот, правда, простой деревенский парень, по имени Ванька, но старик нарядил его и вымуштровал на свой барский манер. Человеку, который не привык ко множеству тарелок и тарелочек, ложек и ложечек, стаканов и рюмок, трудно высидеть за таким аристократическим столом, не погрешив против требований этикета. Приходится все время быть начеку, не терять головы.
Нужно признаться, что Шолом до того времени и понятия не имел, что за столом нужно соблюдать какие-то правила, в обыкновенном еврейском доме до них никому и дела нет. В обыкновенном еврейском доме все едят из одной тарелки, попросту макают руками свежую халу в жирный соус и едят. В еврейском доме средней руки не знают никаких особых законов и правил того, как сидеть за столом и как пользоваться ложкой, вилкой, ножом. В еврейском доме для соблюдения приличий достаточно оставить на тарелке недоеденный кусочек рыбы или мяса, а сидеть можно как угодно и есть сколько угодно, даже ковырять вилкой в зубах тоже не возбраняется. Кто может знать, что на свете существует какой-то этикет? Когда и кем составлен этот свод законов? Нет, ни об одном из законов и обычаев этикета молодой репетитор никогда и нигде не читал. Одно только он твердо помнил теперь – нужно делать то, что делают другие. Понятно, от еды особого удовольствия не получишь, раз нужно все время быть начеку, беспрерывно следить за тем, чтобы не взять лишнего куска; бояться, а вдруг ты не так держишь вилку или хлебнул слишком шумно; опасаться, не слышит ли кто-нибудь, как ты жуешь…
Благодарение богу, экзамен по этикету учитель также выдержал блестяще, но из-за стола он первое время уходил голодным. После всех сложных церемоний, множества яств и великолепных блюд Шолом тосковал по куску белого хлеба, по селедке с луком, по горячей рассыпчатой картошке в мундире и по кислой капусте, которая потом дает о себе знать целые сутки…
Прошло немало времени, пока он привык к этим «цирлих-манирлих». Так или иначе, учителю приходилось идти в упряжке со всеми, не ударять лицом в грязь, не проявлять, упаси бог, своих демократических повадок и пролетарских привычек. Одним словом, быть как все. Нужно правду сказать, с первого же дня на него смотрели не как на чужого, а как на равного, своего. Все-таки юноша из хорошей семьи. Так определил старик и откровенно высказал свое мнение о Шоломе прямо ему в глаза, заявив, что он сын почтенных родителей. А сын почтенных родителей заслуживает особого отношения.
Прежде всего ему отвели отдельную комнату, убранную просто, но удобно, с полным обслуживанием. У него было достаточно свободного времени, и он мог располагать им, как хотел. Для занятий с ученицей достаточно было двух-трех часов в день. Остальное время он мог использовать для себя – читать или писать. А читал он все, что попадалось под руку. Старик сам любил читать и не жалел денег на пополнение своей библиотеки новыми книгами. А так как он читал книги только на древнееврейском языке, то его библиотека состояла главным образом из древнееврейских книг (еврейские тогда еще не были ь моде). Калман Шульман, Мапу, Смоленский, Манделькерц, Готлобер, Иегалел, Ицхок-Бер Левинзон, Мордхе-Арн Гинзбург, Ицхок Эртер, доктор Каминер, Хаим-Зелик Слонимский – вот имена писателей, которые украшали библиотеку деревенского магната, посессора Лоева. Произведения перечисленных писателей старик Лоев знал почти наизусть, любил их цитировать и излагать их содержание. Редко можно встретить человека с такой памятью и с таким даром слова, как у старого Лоева. Он обладал подлинным талантом по-своему пересказывать прочитанное. Он был прирожденным оратором. У него была масса юмора, и рассказывал он очень увлекательно. Как человек с большим жизненным опытом, немало переживший, он имел что порассказать, и слушать его всегда было очень интересно. Он не просто рассказывал, а творил, создавал яркие, красочные картины. Где бы он ни находился, даже в самом большом обществе, все слушали только его, и никого больше.
Вообще это был редкостный тип, большой оригинал, совсем непохожий на других. Рос и воспитывался он в набожной еврейской семье, в городе Богуславе, и приходится удивляться, каким образом вырос там такой экземпляр. Как могло прийти в голову богуславскому еврею завести у себя барские порядки, пристраститься к земле и отдаться целиком сельскому хозяйству? Стоило посмотреть на старика утром, когда, обутый в высокие блестящие ботфорты, в короткой бархатной куртке, он стоял на току у молотилки, распоряжался рабочими, сам кидал снопы в ящик, вертел рукоятку веялки или тряс решето. Он всюду поспевал: на пахоту, на сев, на прополку, на косьбу, когда привозили и увозили зерно, к лошадям, к волам, к коровам. Трудно было бы найти лучший образец еврея-помещика, настоящего сельского хозяина, чем старый Лоев. Многие русские открыто говорили, что у этого еврея надо учиться вести хозяйство, учиться, как наиболее плодотворно обрабатывать землю и как обходиться с бедными батраками, чтобы они были довольны. Крестьяне готовы были идти за него в огонь и в воду. Они его не только боялись и уважали, но и любили по-настоящему, потому что он обходился с ними, как человек, как друг, как отец. Такого обхождения мужики никогда не видели от своих прежних хозяев, польских панов. Не надо забывать, что старшее поколение крестьян еще не забыло ужасов крепостного права. Они еще носили на своих спинах следы розог. Тут же с ними обходились, как с людьми, а не как со скотом. А какое доверие питали они к хозяину! Мало кто в деревне мог сосчитать, сколько будет дважды два. В расчетах крестьяне всецело полагались на старика. Они были уверены, что он не обсчитает их ни на грош.
Трудно себе представить, какое направление приняла бы история еврейского народа и какую роль мы бы играли в политической и экономической жизни страны, если бы не знаменитые «временные правила» министра Игнатьева, направленные против евреев, запрещавшие им селиться в деревне, покупать и арендовать для обработки землю. Я говорю это потому, что сельские хозяева типа старого Лоева были не редкостью в описываемой местности, как и в других местностях благословенной «черты». Евреи из Богуслава, из Канева, из Шполы, из Ржищева, из Златополя, из Умани бросились из местечек в деревню, арендовали большие и малые участки, помещичьи фольварки и показывали чудеса: превращали плохую землю, пустоши в настоящий рай. И здесь нет никакого преувеличения. Автор это сам слышал от крупного русского помещика Василия Федоровича Симеренко, который состоял в деловых отношениях со стариком Лоевым.
Деревня Софиевка. – Автор воспоминаний знакомится с миром. – Три счастливых года. – Учитель и ученица сближаются, как брат и сестра. – За книгами, на поле, у соседей.
Деревня, куда попал автор этих воспоминаний, принадлежала графу Браницкому и называлась Софиевкой. Попал он сюда, как служащий, как учитель, на короткий срок, а остался навсегда. Здесь он нашел вторую родину. Здесь, как мы это увидим из дальнейшего, определилось счастье всей его жизни. В качестве учителя он провел в деревне около трех лет, и эти три года он может считать лучшими и счастливейшими годами. Можно сказать, что это была поистине весна его жизни, весна во всех отношениях. Здесь он получил возможность поближе познакомиться с природой, с божьим миром, с землей, откуда мы все пришли и куда всем суждено уйти. Своими глазами он увидел, понял, почувствовал, что наше место здесь, среди природы, а не только там, в городе. Здесь он пришел к убеждению, что все мы частица великого целого, огромной вселенной, и что мы всегда тосковали и будем тосковать по матери-земле, что мы всегда любили и будем любить природу, что нас всегда тянуло и будет тянуть к деревенской жизни. Я надеюсь, что снисходительный читатель простит мне это короткое отступление. При воспоминании о деревне я не могу не высказать чувств, которые связаны у меня с нею. Теперь, поскольку я их высказал, можно пойти дальше и дать подробное описание счастливой деревенской жизни.
Утром учитель просыпается в своей большой светлой комнате с закрытыми ставнями и толкает рукой раму. Окно открывается вместе со ставнями, и в комнату врывается сноп света и солнечное тепло, а с ним аромат резеды, запах мяты, полыни и других неведомых ему трав. Травы эти, как говорят, были здесь когда-то посеяны графом Браницким, но теперь они росли сами по себе наравне с бурьяном, репейником и крапивой. К середине лета травы так разрастались, что учитель и его ученица не раз уходили по шею в траву, прятались в ней и долго искали друг друга, пока не находили.
Шум открываемого окна всполошил наседку, закудахтав, она бросилась в сторону со всем своим семейством. Однако тут же вернулась обратно и снова принялась обучать своих цыплят шарить и разгребать землю.
Встать с постели, одеться, умыться – все это занимает не очень много времени. И хотя совсем еще не поздно, учитель, когда выходит из своей комнаты, уже никого в доме не застает. Старый Лоев давно на работе – на току, откуда доносится стук молотилки. Жена Лоева на птичьем дворе, среди индюшек, гусей, уток – здесь целое птичье царство. С широких полей медленно тянутся груженные хлебом, запряженные волами возы. Вдали открываются взору просторные пшеничные поля. Большая часть пшеницы уже убрана и сложена в копны. Другая – еще стоит на поле, и спелые желтые колосья ходят волнами под легким ветерком. За пшеницей виднеются большие зеленые листья свеклы, которая растет ровными рядами. Между рядов, на приличном расстоянии друг от друга, стоят, как солдаты на часах, высокие подсолнухи в больших желтых шапках. К подсолнухам слетаются пичужки и выклевывают по одному еще белые, но уже сладкие семечки. Еще дальше – густой дубовый лесок, который называют «Турчина». Когда здесь жили помещики, они ходили сюда стрелять дичь – «на полеванье». Теперь, когда лесок попал к арендатору, беззащитные зайцы и птички, виноватые разве лишь перед богом, могут быть совершенно спокойны. Евреи не стреляют. Они предпочитают извлекать из леса иную пользу. Старый Лоев вывез порядочно древесины, и понастроил сараев, кладовых, амбаров для зерна, конюшен и хлевов, и понаделал телег, саней и много всякого инвентаря.
После первого завтрака, а вслед за ним и первого урока, учитель отправляется на прогулку в сад, иногда один, иногда вдвоем со своей ученицей. Трудно сказать, в какую пору сад прекрасней: в разгаре ли весны, когда деревья в цвету и только начинают розоветь смородина и крыжовник, или позже, в самом конце лета, когда яблоки сами падают с деревьев и на ветвях остаются только поздние черные сливы, которые называются «черкусами»? В любую пору сад сохраняет свое очарование. И в любую пору учитель и ученица открывают в нем что-нибудь новое. Пусть крыжовник еще зеленый, как трава, и кислый, как уксус, – не страшно. Они исцарапают себе руки, но сорвут самые крупные ягоды, которые свисают с веток и просвечивают на солнце. Что уж говорить о том времени, когда смородина наливается красным вином и рдеет на солнце – тогда она сама просится в рот, – еще веточку, еще одну! Они наедаются ею до оскомины во рту. То же самое с черешней, вишней и со всеми фруктами и овощами, которые поспевают и зреют в разное время. Правда, все это можно и в городе достать, купить за деньги. Но фрукты имеют совсем иной вкус, иной аромат, если вы сами срываете их с дерева, а в особенности если вы не один, а вдвоем с девушкой, которая вам мила и дорога, которой и вы милы и дороги, словно родной, словно брат.
И как же иначе могла относиться ученица к своему учителю, если родители ее относились к нему, будто к сыну? Они не делали никакого различия между ним и их собственными детьми. Точно так же, как их родные дети, учитель купался в роскоши, не знал ни нужды, ни забот, связанных с деньгами. Деньги в этом доме как бы не существовали. То есть денег было много, очень много, но никто, кроме старика, не знал им цены и не чувствовал потребности в них. Все подавалось готовым, и широкой рукой: еда, питье, так же как и одежда, и обувь, и роскошный выезд. На каждом шагу – прислуга. И лошадьми вы можете пользоваться – сколько угодно и когда угодно, А если вы показываетесь в деревне, крестьяне вам кланяются и снимают шапки. Урожденные графы не могли себя чувствовать лучше, свободней, быть в большем почете.
Старик приходил с работы, покрытый с головы до ног пылью и мякиной. Он сбрасывал высокие сапоги, умывался, переодевался и приобретал совершенно другой вид. Усевшись за письменный стол, он брался за почту, которую привозил верхом мальчишка с сумкой через плечо со станции «Баранье поле». Просмотрев корреспонденцию, старик подзывал учителя и поручал ему написать ответы на письма. Учитель делал это быстро, так как понимал старика с одного взгляда и был в курсе всех дел. Старик не любил повторять что-либо дважды и предпочитал, чтобы желания его угадывались еще до того, как он их выскажет. Сам ловкий работник, он требовал, чтобы и у других работа кипела в руках.
Покончив с делами, садились обедать. Редко случалось, чтобы за столом не сидело несколько посторонних. Большей частью это были соседи, арендаторы или купцы, которые приезжали закупить пшеницу, овес, гречиху или другое зерно. За столом, как я уже говорил, царила строгая дисциплина. Никто не смел слова вымолвить, один только старик гудел, как колокол. Темы его разговоров были неисчерпаемы. По любому случаю он мог рассказать историю, притчу, находил поговорку, которая позволяла и посмеяться и призадуматься. Не было второго такого человека, который обладал бы таким умением интересно рассказывать, имитировать, представлять каждого со всеми его манерами. Это был настоящий талант, хотя и слыл он странным человеком, чудаком, «свихнутым». И все же купцы любили иметь с ним дело, потому что слово его было свято и, если он что-либо продавал, то как бы ни повысилась цена, они могли быть уверены, что на попятный старик не пойдет. Это была прирожденная честность, честность, которая не знает уверток и не любит кривых, фальшивых путей. В торговом мире такого человека за глаза называют сумасшедшим, но предпочитают иметь дело с такого рода сумасшедшими, нежели с иным нормальным.
После обеда, оставив старика, который беседовал за столом или толковал о делах со своими гостями, учитель с ученицей отправлялись заниматься, готовить уроки, читать. Они читали все, что попадалось под руку, без контроля, без системы, без разбора, – большей частью романы. Мировые классики – Шекспир, Диккенс, Толстой, Гёте, Шиллер, Гоголь читались вперемежку с худшими бульварными романами Эжена Сю, Ксавье де Монтепена, Ашара, фон Борна и тому подобных пустых писак. Начитавшись до одури, они отправлялись посмотреть на молотилку или шли в поле поглядеть, как жнут хлеб и вяжут его в снопьь И тут их разбирает охота, засучив рукава, самим взяться за дело. Но смотреть со стороны, как жнут хлеб и вяжут снопы, оказывается, куда легче, чем самому нагибаться, жать хлеб и вязать снопы, ибо посторонний наблюдатель не обливается потом, на руках у него не вскакивают волдыри… Зато какой потом прекрасный аппетит! Придешь домой, поешь простокваши с черным хлебом и отправишься на прогулку в сад. А то велишь заложить фаэтон и едешь с Андреем в какое-нибудь другое имение или экономию: в Гузовку, в Крутые Горбы, в За-кутинцы. Или же заедешь в Баранье Поле к почтмейстеру Малиновскому. И всюду тебя принимают как желанного гостя, не знают куда усадить, ставят самовар, подают варенье. У почтмейстера сразу на столе появляется бутылка, которую, потягивая понемножку, выпивает он сам, ибо Малиновский – не дурак выпить. Иногда заглянешь к эконому Доде, который живет здесь же, в господском дворе. Тут, у Доди, в его маленьком домике, веселей, чем у них, в большом доме, и то, что найдешь у Доди, там никогда не достанешь. Например, где можно себе позволить полакомиться щавелем с зеленым чесноком, как не у жены Доди! Или поесть горячую картошку в мундире с солеными огурчиками, прямо из банки! А сладкие кочерыжки от капусты, которую Додиха шинкует для закваски! Где еще они могут позволить себе выпить яблочного квасу, у которого поистине райский вкус! По всему видно, что Додиха очень рада их приходу, а Додя – тот и вовсе на седьмом небе от счастья. Но эконом Додя представляет интерес сам по себе и заслуживает того, чтобы ему посвятили отдельную главу.
Простой души человек. – Старый Лоев читает историю Петра Великого, а Додя засыпает при этом. – У Додихи в доме. – Герой пишет трагедию и романы и не задумывается о своем собственном «романе».
Эконом Додя, человек богатырской силы, был не столь высок ростом, не так уж плотен, как ладно скроен и крепко сшит. Был он светловолосый, с маленькими глазками, которые слегка косили. Плечи – сталь. Грудь – железо. Руки. – молот. Не всякая лошадь могла его выдержать. Он садился на лошадь и, казалось, прирастал к ней – трудно было определить, где кончается седок и где начинается лошадь. Мужики дрожали перед ним и смертельно боялись его руки, хотя дрался он очень редко, когда не находил другого выхода и словами ничего не мог добиться. Достаточно было сказать «Додя идет», как прекращались всякие разговоры, и мужики, бабы и девки усердно принимались за работу. Подойдя к работающим, Додя не тратил лишних слов, он брался за плуг, за серп, за лопату и собственными руками показывал пример. Обмануть Додю было трудновато, а своровать у него – невозможно. За кражу самая суровая кара не была слишком велика. Пьянства Додя тоже не допускал. Выпить рюмку водки – пожалуйста, но напиться и устраивать скандалы – не доведи бог!
И представьте, этот вот Додя, богатырь, перед которым дрожала вся деревня, был неузнаваем, когда стоял перед стариком Лоевым. Тут он был тише воды, ниже травы, держал руки по швам, затаив дыхание. Солдат не стоит перед генералом в таком почтении и страхе, как Додя перед старым хозяином. Попав в деревню мальчишкой, он остался там навсегда; вырастая, поднимался все выше и выше, пока старик не увенчал его званием эконома, то есть сделал его смотрителем над всеми экономиями. Здесь, в деревне, Додя женился, получал свое жалование, муку, солому, дрова, обзавелся домом, садом, двумя дойными коровами – стал настоящим хозяином и отцом семейства. И все же в присутствии старого Лоева он не смел присесть даже на минутку. Один только раз ему довелось посидеть в присутствии хозяина, я то случилось такое происшествие, которое Додя запомнил на всю жизнь, Я, кажется, уже упомянул о том, что старый Лоев любил просвещать каждого, делиться своими знаниями. Однажды, это было в долгий зимний вечер, Додя, как обычно, стоя перед стариком навытяжку, отдал рапорт об экономиях и ждал, чтобы ему разрешили удалиться. Однако старик был в хорошем расположении духа, и ему хотелось потолковать о всяких посторонних вещах, не только об экономиях, но и, например, о соседях-поляках. Постепенно он коснулся и Польши и польского восстания. От Польши старик перешел к России, к русской истории и к Петру Великому. А так как на столе перед ним лежала русская история в переводе Манделькерна на древнееврейский, то он принялся читать, переводя Доде историю Петра Великого на еврейский язык. Читая, Лоев велел эконому присесть. Но Додя не посмел. Тогда старик повторил приказание, и он вынужден был сесть. Присел Додя у самой двери под старыми стенными часами. Так как голова его не привыкла к такого рода лекциям, да к тому же он еще и сидел, то немудрено, что глаза его стали слипаться, он начал понемногу дремать и, наконец, уснул под чтение старика сладким сном.
Теперь оставим Додю, пусть спит в свое удовольствие, и скажем несколько слов о деревенских стенных часах.
Это были старые искалеченные часы, давно отслужившие свой век, которым впору было покоиться на чердаке среди всякого отжившего хлама. Но старый Лоев питал особое пристрастие к старым вещам, например, к древнему стертому зеркалу, которое показывало два лица вместо одного, к ветхому полуразвалившемуся комоду, в котором выдвинуть ящик было столь же невозможно, как рассечь Черное море, и к прочей рухляди. Так, у него на столе с незапамятных времен стояла старомодная чернильница – стеклянный сапожок в черной деревянной мисочке с песком. Ни за какие блага нельзя было склонить старика, чтобы он выбросил эту чернильницу и заменил ее новым приличным письменным прибором. Дело тут не в скупости. Старик вовсе не был скупым. Наоборот, если уж он покупал что-нибудь, то самое лучшее и самое дорогое. Ему только трудно было расстаться со старой вещью. То же происходило и с часами, которые от старости стали нуждаться в добавочном грузе. Время от времени к гирям подвешивали все новый груз. Собираясь бить, часы эти, задыхаясь, хрипели, как страдающий астмой старец, когда ему нужно прокашляться. Зато если они уже били, то звонко, как церковный колокол – бом! бом! Бой этих часов слышен был во дворе.
Теперь вернемся к Доде. Додя спит, а старик читает историю о Петре Великом и его жене. Вдруг часам вздумалось пробить десять. Спросонья Доде померещилось, что на току пожар. Он порывисто вскочил и закричал: «Воды!» Испуганный старик бросил книгу и уставился сквозь очки на Додю. Этот взгляд, говорил потом Додя, он не забудет и на смертном одре.
Шолом любил Додю за его непосредственность и доброту. Он был убежден, что этот простой души человек за всю свою жизнь ни разу не солгал. Его верность и привязанность к хозяину и его семье не имели границ. А так как учитель был у них, как родной, то Додя считал и его членом семьи и готов был за него в огонь и в воду. В глазах Доди всякий, кто имел отношение к семье Лоева, являлся существом высшего порядка, во всяком случае не таким, как все прочие люди. Семью Лоева он просто обожествлял. Это распространялось и на учителя.
В жаркие летние дни, в долгие зимние вечера учитель и его ученица любили забираться к Доде и к Додихе. Там, в маленьком домике с низко нависшим потолком, до которого можно рукой достать, они чувствовали себя лучше, чем дома. Щавель и молодой чеснок летом, горячий картофель в мундире с солеными огурчиками или с холодной квашеной капустой зимой имели особую прелесть и казались в тысячу раз вкуснее изысканных блюд, которые подавались дома. А дни, когда Песя, жена Доди, пекла коврижки или топила гусиное сало, – были для молодых людей настоящим праздником. Что может быть лучше горячей коврижки, только что вынутой из печи, или свежих жирных шкварок, таявших во рту, как манна небесная, которую евреи вкушали в пустыне!
Чаще всего они приходили в гости к Доде и к Додихе зимой, когда окутанные снегом деревья походили на окоченевших мертвецов в саванах. В это время деревня теряет свою летнюю привлекательность, свое очарование и остается только забраться к Доде в его жарко натопленный домик и наслаждаться Лесиными яствами. Вокруг мертвая тишина. Глубокий снег. Никто не приходит. На душе легкая грусть. Тоскливо. Разве только велишь Андрею запрячь лошадей в розвальни, тепло укутаешься, укроешься овчиной и катишь из одного фольварка в другой. Там для тебя ставят самовар, попьешь чаю и едешь обратно.
Зима, впрочем, имеет и свои достоинства. Остается много времени для чтения и письма. За те без малого три года, что наш герой провел в деревне, он написал гораздо больше, чем впоследствии за десять лет, когда стал уже Шолом-Алейхемом. Никогда ему так легко не писалось, как в то время. А писал он целыми ночами длинные душераздирающие романы, крикливые драмы, запутанные трагедии и комедии. Мысли лились у него, как из бочки. Фантазия била фонтаном. Для чего все это пишется – он никогда себя не спрашивал. Как только «вещь» была закончена, он читал ее своей ученице, и оба приходили в восторг, бба были уверены, что произведение великолепно. Но ненадолго. Стоило учителю закончить новую «вещь», как уже эта последняя становилась мастерским произведением, а первая тускнела и блекла. Она находила свой конец в печке, и таким образом погибли в огне не одна дюжина романов и не один десяток драм…
Что парню на роду написано быть писателем – в этом учитель и его ученица ничуть не сомневались. Они постоянно говорили об этом, мечтали, строили воздушные замки. Обсуждая планы разнообразных произведений, они о своих планах и не задумывались. О них и разговора не было. Юноше и девушке никогда и в голову не приходило признаться друг другу в своих чувствах или задуматься над судьбой своего собственного романа. Понятие «роман» было, видно, слишком шаблонно, слово «любовь» – слишком банально для выражения тех чувств, которые возникли и расцвели между этими двумя юными существами. Для них 'все было настолько естественно, что, казалось, иначе и быть не могло. Не придет же в голову брату объясниться в любви своей сестре! Боюсь, я буду недалек от истины, если скажу, что посторонние люди гораздо больше знали и говорили о романе молоды «людей, чем они сами. Уж очень они были юны, наивны и счастливы! На их небе не появлялось ни облачка. Никто им не мешал, и они оставались беспечными. За три года знакомства они ни разу не подумали о возможности разлуки. И все же настал день, когда им пришлось расстаться. Пока не навсегда – ненадолго.
Это случилось, когда герой должен был явиться на призыв.
Бесконечные толки о призыве. – Герой прощается с ученицей и везет из Софиевки письмо к предводителю. – Мечтания в пути. – Письмо оказывает свое действие, до его номера не дошло. – История с сыном-калекой. – Учитель возвращается в деревню, но мечты его все же не сбываются.
Можно с уверенностью сказать, что в течение упомянутых трех лет не было дня, когда в доме не склонялось слово «призыв». Для старого Лоева мысль о призыве была своего рода болезнью, манией, которая не давала ему покоя ни днем, ни ночью. Призыв уже обошелся ему в целое состояние. Каким образом? Сын его Ешуа должен был явиться на призыв, тогда отец первым делом отправился в Черниговскую губернию, проканителился там немало и, измучившись вконец, выторговал «квитанцию». Это была одна из считанных «зачетных квитанций» которые освобождали от призыва, то есть тот, кто представлял такую квитанцию, мог считать себя свободным от военной службы и зачислялся в ополчение (запас). Стоимость этой квитанции составляла целое состояние. Для родного ребенка старому Лоеву ничто не казалось слишком дорогим.
Когда с квитанцией было покончено, началась новая история. Разразилась русско-турецкая война, и поговаривали, что очередь дойдет и до запаса. Следует, стало быть, своевременно обеспечить сына «белым билетом». Ополченцу надо было явиться в присутствие для освидетельствования здоровья, чтобы определить, годен ли он в солдаты. Оказалось, конечно, что в солдаты он не годится, и ему выдали «белый билет», то есть забраковали, слава богу. Впрочем, его не только забраковали при призыве, его пришлось после в спешном порядке отправить в теплые края – в Ниццу, Ментону – лечиться, так как он был болен тяжелой сердечной болезнью, от которой, как мы увидим дальше, через несколько лет и умер.
А пока в доме творилось нечто невообразимое; ездили в Канев, заводили знакомства с исправником, с предводителем, с врачами. Чиновники присутствия без зазрения совести брали «взаймы»; добрые приятели и советчики тоже не упускали случая полакомиться. Деньги из Лоевых выкачивал всякий, кому не лень. Одним словом, в доме только и толковали, что о призыве.
Когда пришло время призываться и герою этой биографии, старый Лоев занервничал. Прежде всего он добился, чтобы учителя своевременно сняли со списков в его родном городе Переяславе и приписали к Каневскому присутствию, где у Лоева «рука» и где он может «что-нибудь» сделать. Мне кажется, родной отец не мог бы так заботиться о сыне, как старый Лоев заботился об учителе. Больше того, учитель вовсе не боялся так призыва, как семья Лоева. Парню поездка в Канев и явка в присутствие представлялась праздником. Он заказал себе пару больших сапог, солдатский башлык и хоть сейчас готов на службу. Он был уверен, что выдвинется на службе, отличится перед начальством и вскоре станет унтер-офицером или фельдфебелем – выше этого ведь еврею ходу не дадут. Однако, когда дошло до дела и нужно было отправиться в путь, учитель вдруг утратил весь свой задор. К стыду своему, он должен признаться, что, когда пришло время прощаться с семейством Лоевых, быть может навсегда, сердце его сжалось, и, спрятавшись у себя в комнате, он зарылся лицом в подушку и плакал горькими слезами. Он не один плакал в этом доме. Ученица в своей комнате плакала еще горше. Глаза ее распухли от слез, и она в тот день не могла выйти к обеду. Под предлогом сильной головной боли она оставалась весь день у себя и никого не хотела видеть.
Печальным, очень печальным было это прощание. В доме царил траур, а на душе было пусто и темно. Когда Шолом уже сидел в фаэтоне и кучер Андрей потянулся за кнутом, юный герой в последний раз посмотрел на окна и увидел пару заплаканных глаз, которые говорили яснее всяких слов: «Счастливого пути, милый, дорогой! Приезжай поскорее, потому что я без тебя жить не могу…»
Слова эти герой ощутил всей душой, и глаза его ответили: «Прощай, милая, дорогая! Я вернусь к тебе, потому что и я жить без тебя не могу». И только теперь почувствовал он, как крепко привязано его сердце к дому, который он оставляет, и что нет в мире такой силы, которая могла бы его оторвать от ученицы, разве только смерть. Воображение Шолома разыгралось, разгоряченная фантазия подхватила его на свои крылья, и он размечтался о том, как по возвращении прежде всего откроется ей, а потом ее отцу и матери; как он обратится к старику со словами: «Я люблю вашу дочь, и делайте со мной что хотите!» Старик обнимет его и скажет: «Хорошо, что ты мне сказал, я давно этого жду». И начинаются приготовления к свадьбе. Приглашают портных из Богуслава и Таращей шить платья для жениха и невесты, пекут коврижки и варят варенье. За родственниками жениха посылают стоящую в сарае большую карету, которой пользуются в самых торжественных случаях. И вот приезжает отец, дядя Пиня и остальная родня. Неизвестно откуда является на свадьбу и Шмулик, тот самый Шмулик, который жил у раввина, «сирота Шмулик», рассказывавший такие чудесные сказки. Расцеловавшись с женихом, он обращается к нему: «Ну что, Шолом, не говорил ли я, что клад будет твоим!»
…………………………………………………………………
Эти сладкие детские мечты, золотые мальчишеские грезы не оставляли его во все время пути в Канев. Остановившись у родственника старого Лоева, богача-горбуна Боруха Перчика, содержателя винного погреба для помещиков, он тут же занялся своими делами и первым делом передал предводителю письмо. В этом письме Лоев писал, что посылает на призыв учителя своей дочери и надеется не позже чем через неделю увидеть его снова у себя… Предводитель прочитал письмо и произнес одно только слово:
– Хо-ро-шо.
Этого было достаточно, чтобы герой мог чувствовать себя спокойно. Он пошел на призыв, тянул жребий и вытянул номер 285. Номер оказался не таким уже большим, однако на цифре 284 призыв закончился… И учитель оказался свободным. Благодаря ему освободились еще несколько человек с далекими номерами, и велика была в тот год радость в городе Каневе.
К радостному исходу «призыва» в Канев приехал и отец рекрута вместе с дядей Пиней, если я не ошибаюсь, у которого там жил родственник, и радость таким образом увеличилась вдвое. Борух Перчик неплохо поторговал вином, а виновник торжества послал в Софиевку через станцию Баранье Поле такую депешу: «Поздравьте, до меня не дошло. Свободен. Завтра утром выезжаю».
Прошло, однако, не одно утро, прежде чем наш герой смог выехать из Канева. Нашелся некто Вышинский или Вишневский, У которого забрали в солдаты больного сына. И отец стал кричать повсюду: «Как, его сын, убогий, пойдет служить вместо богатеньких сынков, которые сыплют деньгами?! Он знает тайну, почему господин предводитель забривает калек!..» И тайну эту рассказывал всем встречным и поперечным. Ее знал уже весь город, во всех подробностях, знали даже дословное содержание письма старого Лоева предводителю. Отец рекрута грозил, что этого дела так не оставит. «Он отдаст, – кричал он, – под суд и предводителя, и докторов, и все присутствие!» Наконец, ему пообещали устроить складчину, чтобы вызволить его сына из полка. Освобожденные рекруты сделали складчину, обложили кого полсотней, а кого и сотней, и собранные деньги разделили между новобранцами. Самую большую долю получил, конечно, Вишневский.
Освобожденным Шолом почувствовал себя только тогда, когда он уже сидел в фаэтоне, который выслали ему навстречу на станцию Мироновка, и когда кучер Андрей передал ему привет от всего дома и сообщил, что все, слава богу, здоровы и всё в полном порядке. «Все благополучно!» – закончил Андрей и принялся по-своему объясняться с лошадьми. А лошадки понимали его и несли фаэтон, как по воздуху.
Теплый, мягкий осенний день, солнце не жжет, а гладит, ласкает. Глаза смежаются, и приходят мечты, и воздвигаются воздушные замки, золотые замки. Сейчас он будет дома. И как только приедет, он раскроет перед Лое-вым свои карты: «Знайте, я люблю вашу дочь, а дочь ваша любит меня…»
Уже скоро… Еще полчаса, еще четверть часа… Вот уже знакомое Баранье Поле, лес, пашня, кладбище, ветряки, похожие издали на зазывающих руками великанов: «Сюда! Сюда!» Еще несколько минут, и вот уже господский двор, большой белый дом и два его крыльца.
Едва ли радость бывает большей, когда родной сын приезжает свободным в свой дом к отцу и матери. Герой без конца рассказывал о призыве, словно об исходе из Египта. Но самого важного, к чему все время готовился, он не сказал и своих карт перед старым Лоевым не распыл. Это он отложил на завтра, на после. Но проходили день за днем, неделя за неделей, и совсем неожиданно разразилась катастрофа благодаря постороннему человеку, который открыл старику глаза.
Это была женщина, проницательная и дальновидная, приехавшая из Бердичева, родственница старика. Мы будем называть ее тетя Тойба из Бердичева. Познакомившись с ней, вы убедитесь, что звание тети ей подходит как нельзя лучше. Но о ней отдельная глава.
Тетя Тойба выслеживает молодых людей. – Старый Лоев узнает их тайну. – Катастрофа. – Оскорбленный герой уезжает куда глаза глядят. – Его письмо перехватывают, и он блуждает в беспросветной тьме.
В действительности гостья никому теткой не приходилась, а была всего лишь кузиной старого Лоева. Но как уже говорилось выше, звание тети было ей к лицу. Женщина некрасивая, рябая, длинноносая, она обладала парой очень умных глаз, которые видели все насквозь. Муж был у нее под башмаком, она заправляла всеми делами и была довольно богата. Приехала она в гости к Лоеву после того, как они много лет не виделись.
Разумеется, тетке, приехавшей из Бердичева, помещичья жизнь в деревне казалась необыкновенной и дикой. На все она смотрела своими бердичевскими глазами и всему удивлялась. Со старым Лоевым она была на «ты» и напрямик высказывала ему свое мнение, что ей нравится и что не нравится.
Ей, например, нравилась жизнь в деревне, воздух, коровы, лошади, свежее молоко, которое отдает пастбищем, хлеб из собственной пшеницы. Все здесь пахнет землей, все здесь собственный труд – хорошо, очень хорошо! Даже Додя и тот ей нравился. Но она не согласна с порядками, заведенными ее кузеном, с тем, что он ведет себя слишком по-барски. Еврей и помещик – по ее понятиям, нечто несовместимое. Или взять хотя бы то, что он исправный землевладелец, любитель сельского хозяйства – ну что ж, раз на этом можно с божьей помощью деньги нажить и стать богачом, почему бы и нет. Она бы, возможно, тоже не отказалась от такого дела. Но зачем Лоев отделяется от евреев – вот чего она не поймет. Почему, когда наступают праздники, он не удосужится съездить в Богуслав. Ставила она ему в упрек и то, что он насмехается над благочестивым человеком, «внуком» праведника, облаченным в зеленую шаль, который иной раз забредет к нему за милостыней. Милостыню-то он давал, и щедрой рукой, но при этом насмехался. «Лучше не давай и не издевайся!» – говорила тетя Тойба из Бердичева.
И еще одно. Учитель тете Тойбе понравился. Славный молодой человек – ничего не скажешь; образованный, и к тому же из приличной семьи – это совсем хорошо. Но почему это учитель должен быть так близок со своей ученицей? А по ее мнению, учитель что-то слишком уж близок с ученицей. Откуда это ей известно? Уж тетя Тойба знает! У тети Тойбы – такой глаз! Тетя Тойба взяла на себя труд следить за каждым шагом юной пары, и сама своими глазами видела, как они ели с одной тарелки. Где это было? У Доди. Тетя Тойба из Бердичева с первого же дня заметила, что девушка изнывает по парню, а парень готов жизнь отдать для девушки. Да это всякий видит, говорила тетя Тойба; не видеть этого может разве лишь слепой на оба глаза или тот, кто не хочет замечать, что у него под носом делается… Достаточно, говорила тетя Тойба, присмотреться к тому, как эти двое, сидя за столом, перекидываются взглядами, переговариваются ими. С первого же дня, говорит тетя Тойба, она с них глаз не спускает. Тетя Тойба не уставала следить за молодой парой, когда они занимались, когда гуляли, когда садились в фаэтон покататься.
Однажды, – как рассказывала тетя Тойба старику, – на заметила, как они зашли в домик к эконому Доде. Это ей сразу не понравилось: «Какие дела могут быть у тетей в бедном домике эконома?» Она не поленилась, эта тетя Тойба из Бердичева, и заглянула в окно эконома – видит, парочка ест с одной тарелки. Что они там ели, она не знает, но она сама видела, дай ей бог так же видеть добро в жизни, как они ели, болтали и смеялись.
– Одно из двух – если это нареченные, то должны знать родители. Если же тут любовь, роман, то родители подавно должны знать об этом. Потому что лучше, достойнее, приличней выдать дочь за бедняка учителя, у которого всего-то за душой одна пара белья, чем ждать, покуда учитель в одну темную ночь сбежит с дочкой в Богуслав, в Таращу или в Корсунь и там тайком обвенчается с ней…
Таковы, как выяснилось впоследствии, были соображения тети Тойбы. И высказала она их кузену под строжайшим секретом за полчаса до отъезда. Слова ее нашли отклик в сердце старого Лоева: когда он вышел проводить свою родственницу, видно было, что он чем-то взбешен. В течение целого дня после этого он ни с кем слова не вымолвил, заперся у себя в комнате и больше в тот день не показывался.
Поздним вечером приехал его сын Ешуа и остался ночевать в Софиевке. В доме творилось что-то странное, в доме было неспокойно. Отец с сыном заперлись в покоях старика – очевидно, шел семейный совет. Ученица собиралась с учителем на прогулку, но ее задержали. К столу выходили не все вместе, как обычно, а поодиночке и в разное время; поев, вставали и уходили к себе. У Лоевых происходило что-то необычное. Царила странная, зловещая тишина, тишина перед бурей.
Кто мог предполагать, что несколько многозначительных слов, брошенных тетей Тойбой, произведут такой переполох и перевернут в доме все вверх тормашками. Возможно, если бы тетя Тойба знала, что ее слова приведут к таким результатам, она не вмешалась бы, куда не следует. Долгое время спустя стало известно, что тетя Тойба тут же пожалела, что затеяла всю эту историю, и хотела поправить дело, но было уже поздно. Повернув дышло, она пыталась внушить старику, что несчастье собственно не так уж велико и она не видит причин для особого огорчения. Разве парень виноват в том, что он беден? «Бедность – не порок», «Счастье от бога», – говорила тетя Тойба, но слова эти не помогали. Старик твердил одно – против парня собственно он ничего не имеет, но как у него в доме посмели завести роман без его ведома! Он вовсе не возражает против того, чтобы дочь его вышла за бедняка. Но только в том случае, если он, отец, найдет для нее мужа, а не она сама будет выбирать себе жениха. Ему было больнее всего, что она сделала выбор, не спросясь отца.
О всех этих толках и разговорах Шолом узнал лишь много времени спустя. Теперь же юноша и девушка, как невинные ягнята, ничего не подозревали. Они только чувствовали, что в доме заварилась каша. Какая это каша, видно будет завтра. Утро вечера мудренее.
А когда наступило утро и герой наш поднялся, он никого в доме не застал – ни старика, ни его жены, ни их сына, ни дочери. Где же они все? Уехали. Куда? Неизвестно. Из прислуги никто ничего не мог сказать. На столе лежал приготовленный для учителя пакет. Он вскрыл конверт, надеясь найти в нем письмо с объяснением. Но в пакете не было ничего, кроме денег – жалования, которое накопилось за все время работы учителя.
Во дворе его ждали запряженные сани (дело было зимой), в них теплая овчина, чтобы укрыть ноги. Из людей нельзя было выжать ни слова. Даже эконом Додя, который за учителя и ученицу дал бы себе руку отсечь, в ответ на все расспросы только вздыхал и пожимал плечами. Страх перед стариком был сильнее всего. Поведение Доди еще больше взволновало оскорбленного учителя. Он совершенно растерялся и не знал, что предпринять. Несколько раз он принимался писать письмо, сначала старику, затем его просвещенному сыну, потом ученице. Однако ему не писалось. Катастрофа была огромна, такой пощечины он не ожидал. Поэтому без дальних проволочек он уселся в сани и велел везти себя на станцию, чтобы оттуда ехать. Куда? Он и сам не знал, куда. Куда глаза глядят. По дороге к станции он велел кучеру остановиться в Бараньем Поле, у почтовой станции, через которую Софиевка получала корреспонденцию. В Бараньем Поле у героя этой биографии был друг, – вы знаете его, – смотритель станции, или почтмейстер Малиновский.
По натуре своей он был взяточник и, как мы уже знаем, любитель выпить. Из имения Лоева он часто получал подарки: мешок пшеницы, воз соломы, а иногда под праздник и деньги. С учителем и ученицей он вел себя по-дружески, в общем человек как будто неплохой.
К нему-то и заехал учитель, чтобы облегчить душу. Он задумал сделать Малиновского посредником между собой и дочерью Лоева для пересылки контрабандой писем – его к ней и ее к нему, если таковые будут. Выслушав просьбу, почтмейстер протянул Шолому руку и Поклялся богом, а для большей убедительности еще и перекрестился, что он все исполнит наилучшим образом. А когда между добрыми друзьями заключается сделка, то ее необходимо спрыснуть водкой и селедочкой надо закусить. Не помогли никакие отговорки. Они сели вдвоем за стол и не встали до тех пор, пока бутылка не оказалась пустой. Когда Малиновский нагрузился, он бросился целовать учителя и еще раз поклялся, что передаст его письмо дочери Лоева прямо в руки – беспокоиться нечего. Слово Малиновского свято.
Так оно и было: несколько первых пламенных любовных писем, которые герой посылал одно за другим, почтмейстер Малиновский, как это позже выяснилось, передал прямо в руки… старому Лоеву. Поэтому легко догадаться, что ответа на свои пламенные письма учитель не получал; поэтому же легко понять, что он писал свои письма до тех пор, пока… не перестал.
…………………………………………………………………
…………………………………………………………………
Что означают эти точки? Они означают долгую темную ночь. Все окутано густым мраком. Одинокий путник нащупывает дорогу. Он натыкается на камень, падает в яму… Падает, подымается и идет дальше; и снова натыкается на камень, опять падает в яму. Не видя перед собой ни зги, он делает глупости, свершает ошибки, одну крупнее другой. Трудно с завязанными глазами выбиться на верную дорогу, приходится блуждать. И он блуждал, долго блуждал, пока не выбился на верную дорогу, пока не нашел самого себя.
Приезд в Киев. – Герой тянется к великим звездам просветительства. – Облава в заезжем доме. – Розыски поэта Иегалела. – Автор «Записок еврея» и преферансик. – Шолом добирается до поэта, но встречает холодный прием.
Куда направиться бездомному юноше, который мечтает достичь чего-либо в жизни? Конечно, в большой город. Большой город – это основа основ, притягательный центр для каждого, кто ищет какого-нибудь дела, занятия, профессии или должности. Молодожен, спустивший приданое, муж, невзлюбивший свою жену, человек, поссорившийся с тестем и тещей или со своими родителями, купец, порвавший со своими компаньонами, – куда все они едут? В большой город. А иной слышал, что на бирже делают творожники из снега и набивают золотом мешки. Что ему остается делать? Едет, конечно, в большой город искать счастья. Большой город обладает магнетической силой, которая притягивает и не отпускает. Вас всасывает, как в болото. Там вы надеетесь найти все, что ищете.
В тех краях, где жил наш герой, этим большим городом был прославленный Киев-град. Туда он стремился, туда и попал. К чему собственно он стремился и чего искал, трудно сказать определенно, потому что он и сам точно не знал, чего жаждет его душа. Он тянулся к большему городу, как ребенок тянется к луне. В большом городе есть большие люди. Это светлые звезды, которые с высокого безбрежного неба озаряют землю своим сиянием… Великие просветители, знаменитые писатели, одаренные богом поэты, чьи имена пленяют сердца наивных невинных юношей, верных поборников просвещения.
Это был первый вылет нашего героя в широкий мир и первый приезд в большой город. Остановился он в заезжем доме Алтера Каневера, в нижней части города, называемой Подолом, где разрешалось жить евреям. Я говорю – «разрешалось жить евреям», но должен тут же оговориться, чтоб не подумали, упаси бог, что любому еврею разрешалось там жить. Ничего подобного. Там могли жить только те евреи, которые имели «правожительство». Например, ремесленники, приказчики, служившие у купцов первой гильдии, николаевские солдаты и те, чьи дети обучались в гимназии. Все прочие евреи пробирались сюда контрабандой, на короткий срок, и жили в великом страхе, пользуясь милостью дворника, «господина околоточного» или «господина пристава». И то до поры до времени, до первой облавы, когда солдаты и жандармы нападали посреди ночи на еврейские заезжие дома. На их языке это называлось «произвести ревизию». Если они обнаруживали контрабандный товар, то есть евреев без «правожительства», то последних сгоняли, словно скот, в полицию и выпроваживали с большим парадом, то есть вместе с ворами отправляли по этапу домой, в те города, где они прописаны.
Это, однако, никого не удерживало от поездки в Киев. Как гласит русская пословица: «Волков бояться – в лес ре ходить». Облав действительно боялись, но в Киев ездили. О том, чтобы «ревизия» сошла благополучно и чтобы, упаси бог, не обнаружили «запрещенного товара», заботился сам хозяин заезжего дома. Как же он это делал? Очень просто: хозяин заезжего дома подмазывал кого следует. Он заранее знал, когда нагрянет «ревизия», и находил выход из положения. «Запрещенный товар» засовывался на чердак, в погреб, в платяной шкаф, в сундук, а иной раз в такое место, что никому и в голову не придет искать там живого человека. Забавнее всего, что, вылезши на свет божий, те самые люди, которые лежали в такого рода тайниках, старались превратить всю историю в шутку, как будто они дети, игравшие в прятки, а в худших случаях, вздохнув, утешали тебя: «Э, мы переживали времена и похуже, бывали тираны и покруче!»
Автор этого жизнеописания в первый свой приезд в великий святой Киев-град имел честь и удовольствие вместе с еще несколькими евреями дрожать на чердаке заезжего дома Алтера Каневера. Было это в темную зимнюю ночь. Так как «ревизия» оказалась внезапной, то мужчины едва успели натянуть на себя, извините за выражение, подштанники, а женщины – нижние юбки. Счастье, что «ревизия» на этот раз длилась недолго, не то бы они совершенно закоченели на чердаке. Зато какая наступила радость, когда хозяин заезжего дома Алтер Каневер, почтенный человек с белой бородой, обратился к ним со странной речью в рифму:
– Евреи, будьте как дома, вылезайте из соломы! Черти убрались натощак, освобождайте чердак!
Переполох закончился общим весельем – подали самовар, пили чай с сушками и рассказывали всяческие небылицы. Веселье, однако, было омрачено тем, что хозяин заезжего дома наложил на своих постояльцев нечто вроде контрибуции – полтора целковых с головы, чтобы покрыть расходы по ревизии. Не помогли даже протесты женщин. Они, бедняжки, доказывали, что с них ничего не следует брать, так как они приехали сюда не ради удовольствия, не ради дел и заработков. Они приехали к профессору лечиться.
И пошли тут у них разговоры о докторах и профессорах. Каждая рассказывала о своей болезни и называла профессора, к которому она приехала. Оказывается, все приехали к одному и тому же профессору и у всех одна и та же болезнь. Каким бы недугом ни страдала одна, точно такой же оказывался и у всех остальных женщин. Но удивительнее всего, что женщины, сколько ни есть, говорили разом и все же ухитрялись слышать друг друга. Некоторые зарисовки этой ночи автор настоящих воспоминаний использовал впоследствии в одном из ранних своих произведений, назвав его «Первый вылет» (история о том, как два юных птенца впервые вылетают на свет божий)-
Так наш герой провел первую ночь в великом святом Киев-граде. Наутро он пошел представляться великим светилам, что сияют нам с высоких небес, иначе говоря, нашим знаменитостям, просветителям, поэтам, из которых ему известен был в Киеве пока лишь один. Это был популярный поэт, писавший на древнееврейском языке под псевдонимом Иегалел (Восславленный). К нему-то и хотел добраться герой, и добрался. Но не так легко, как это могло показаться с первого взгляда. После долгих расспросов герой узнал, что в Киеве существует миллионер Бродский, а у этого Бродского на Подоле мельница. При мельнице есть контора. В этой конторе служат разного рода люди. Среди них есть кассир» фамилия которого Левин. Этот-то И. Л. Левин и есть знаменитый поэт Иегалел. Вот тут и начинается канитель.
Не каждый может получить доступ на мельницу Бродского. Туда может попасть только тот, кто имеет какое-нибудь отношение к зерну, к муке. «Кого вам нужно?» – «Известного поэта Иегалела». – «Здесь нет такого». Какой-то маклер по пшенице нашел даже повод для плоской остроты. Он спросил юношу: «Разве сегодня начало месяца, что вы читаете «Да прославится».
Но господь сотворил чудо – вошел долговязый, худой человек с длинным носом, морщинистым лицом и с несколькими желтыми пеньками во рту вместо зубов. В рваном пальто и выцветшей шляпчонке, с огромным дождевым зонтиком из серой парусины в руках, он походил на всемирно известного Дон Кихота. Оказалось, что этот Дон Кихот всего-навсего бухгалтер, но работает он на мельнице вместе с знаменитым поэтом Иегалелом. Узнав, кого спрашивает юноша, долговязый взял его за руку и, не говоря ни слова, повел его в контору. Там он поставил в угол свой большой дождевой зонтик, сбросил с себя пальто и остался в коротком пиджачке с протертыми локтями; ноги у него были выгнуты колесом, иначе он был бы еще выше. После нескольких обычных фраз, которыми люди обмениваются при первом знакомстве, длинный бухгалтер внезапно вырос в глазах юноши еще на целую голову. Оказалось, что он был лично знаком с человеком, который в то время казался юноше чуть ли не посланцем божьим, ни более, ни менее как с самим Богровым, автором книги «Записки еврея». Бухгалтер служил вместе с ним в одном банке в Симферополе.
– Вот как? Значит, вы знали Богрова лично? – с воодушевлением переспросил юноша.
– Чудак-человек! Вам же говорят, что мы с ним служили в одном банке, в Симферополе, а вы говорите!..
– И вы сами с ним разговаривали?
– Так же, как вот теперь с вами. Не только разговаривали, но даже в карты играли, в преферанс. Любит картишки Григорий Исакович, ох, любит!.. То есть он не картежник, но любит перекинуться в картишки, в преферансик сыграть… Почему бы и нет? Ох, этот преферансик!..
Подняв тощую, костлявую руку с протертым локтем, он сморщил свое и без того сморщенное лицо и, описав носом полукруг, обнажил желтые пеньки своих бывших зубов. Это должно было означать улыбку. Но тут же он снова стал серьезен и, поглядев куда-то вдаль, сквозь очки, почесал у себя за воротником и заговорил о Богрове с уважением:
– Большой человек – Григорий Исакович! Шутка ли сказать, Григорий Исакович! Ого, очень большой человек! Много выше вашего знаменитого поэта Иегалела. Этот крошечный… совсем крошечный! – И он показал рукой, какой Иегалел крошечный.
В это мгновенье отворилась дверь и в комнату вошел маленький, плотный человечек с круглым брюшком и косящими глазами. На первый взгляд рядом с долговязым и худым Дон Кихотом он выглядел как Санчо-Панса, его оруженосец. Не поздоровавшись, Санчо-Панса пробежал мимо собеседников и скрылся за решеткой в соседней комнате.
– Это он и есть, ваш поэт Иегалел. Можете пройти к нему, если хотите. Не такой важный барин…
Из этих слов, а также из предыдущего сравнения с Богровым, было ясно, что бухгалтер с кассиром живут, как кошка с мышью. Но от этого поэт ничего не потерял в глазах своего пламенного поклонника. В трепете, с бьющимся сердцем Шолом, глубоко почтительный, переступил порог соседней комнатки. Известного поэта он застал в поэтической позе со скрещенными на груди руками, ни дать ни взять – Александр Пушкин или, по Меньшей мере, Миха-Иосиф Лебензон. Он был, видно, в весьма приподнятом поэтическом настроении, так как расхаживал взад и вперед по комнате со скрещенными на груди руками, почти не замечал своего юного почитателя и на его приветствие ответил только сердитым взглядом косящих глаз. Пригласить гостя сесть, расспросить, кто он, откуда, зачем пришел, здесь явно не собирались.
Наивный почитатель был уверен, что таковы все поэты, что Александр Пушкин тоже не отвечал на приветствия. Парню, конечно, не доставляло удовольствия стоять болваном у двери, но ничего не поделаешь. Обидеться ему и в голову не приходило – ведь перед ним не простой смертный, а поэт. Зато несколько лет спустя, когда наивный почитатель сам стал писателем, и не только писателем, но и редактором ежегодника («Еврейская народная библиотека»), и поэт Иегалел принес ему фельетон – его бывший почитатель и нынешний редактор Шолом-Алейхем напомнил ему их первую встречу и изобразил вышеописанную сцену. Поэт покатывался со смеху.
Сейчас, однако, Шолому было не до смеха. Можно себе представить, с какой горечью в сердце ушел он от поэта. Этим злоключением, однако, его первый вылет не кончился. Настоящие бедствия, которые ему суждено было претерпеть в его первом большом путешествии, только начинались.
Хозяин заезжего дома толкует о протекциях. – Герой делает визит киевскому казенному раввину. – Его направляют к «ученому еврею» при генерал-губернаторе. – Рассеянное существо. – Протекция к известному адвокату Купернику.
Чужой человек в большом городе, как в лесу. Нигде не чувствуешь себя так одиноко, как в лесу. Никогда и нигде герой этого жизнеописания не чувствовал себя так одиноко, как в ту пору в Киеве. Люди в этом большом городе как бы сговорились не оказывать юному гостю и признаков гостеприимства, – ни капли теплоты. Все лица нахмурены. Все двери закрыты. Пусть бы хоть люди, что мельтешили перед глазами, не были так разодеты по-барски в дорогие шубы, не носились бы в великолепных санях, запряженных горячими рысаками! Пусть бы хоть дома не отличались такой роскошью и великолепием. Пусть бы лакеи и швейцары у дверей не смотрели так нагло и не хохотали прямо в лицо. Все бы Шолом простил, только бы над ним не смеялись. А ему как назло казалось, что все смеются над ним, все, даже хозяин заезжего дома Алтер Каневер, который был в чести у начальства только благодаря тому, что его постояльцы не имели «правожительства» и не смели приезжать в святой Киев-град.
Разговаривая, этот человек имел привычку глядеть не в глаза собеседнику, а куда-то мимо него, и легкая усмешка играла при этом в его седых усах. К юному постояльцу он ухитрялся обращаться ни на «ты», ни на «вы»; ловко изворачиваясь, как акробат, он обходился вовсе без этих слов. Передаю здесь один разговор между старым седовласым хозяином заезжего дома и его юным постояльцем.
Старик, усмехаясь, смотрит вниз, и скручивая цыгарку, говорит визгливым сладеньким голоском.
Хозяин. – Что слышно?
Постоялец. – А что может быть слышно?
Хозяин. – Как дела?
Постоялец. – Какие могут быть дела?
Хозяин. – Я хочу сказать, что мы тут в Киеве делаем?
Постоялец. – Что же делать в Киеве?
Хозяин. – Вероятно, ищем чего-нибудь в Киеве?
Постоялец. – Чего же искать в Киеве?
Хозяин. – Занятие или службу?
Постоялец. – Какую службу?
Хозяин. – По рекомендации, по протекции. Мало ли как!
Постоялец. – К кому протекция?
хозяин. – К кому? Хотя бы к раввину.
Постоялец. – Почему именно к раввину?
Хозяин. – Ну тогда к раввинше…
Тут хозяин первый раз за все время поднимает глаза на собеседника и умолкает. Но молодой постоялец сам уже не отстает от него.
Постоялец. – Почему же все-таки к раввину?
Xозяин. – Откуда я знаю? Когда паренек из нынешних приезжает в Киев, то у него, вероятно, письмо к раввину, я хочу сказать, к казенному раввину, конечно. Через казенного раввина он может получить протекцию… Так водится в мире. А если я ошибаюсь, то прошу прошенья, значит, «я не танцевал с медведем»,[60] – сказал он вдруг по-русски.
Непонятно, почему ему ни с того ни с сего пришло в голову перевести на русский язык еврейскую поговорку. Однако слова хозяина о протекции через казенного раввина крепко засели в голове у молодого человека, и он решил, что это, может быть, не так уж глупо. Добьется ли он протекции, или не добьется, но нанести визит раввину не мешает. Может быть, из этого что-нибудь и выйдет! Как-никак раввин, да еще какой – губернский казенный раввин! Шутка ли! Чем дальше, фантазия все больше разыгрывается, и надежда получить поддержку киевского казенного раввина все больше прельщает нашего героя, принимает реальные формы. Очевидно, так суждено, чтобы из пустой болтовни, из-за того, что какому-то Алтеру Каневеру захотелось поиздеваться над ним, родилась идея, счастливая, блестящая мысль. С идеями всегда так бывает. Благодаря какому-нибудь толчку, случайности возникают важнейшие мировые события. Это ни для кого не ново – так рождались самые ценные открытия.
Несколько дней Шолом все собирался, затем, узнав, где живет казенный раввин, в одно морозное утро позвонил у его двери. Дверь отворилась, и высунувшаяся рука указала ему налево, на звонок в канцелярию. Шолом позвонил. Отворилась дверь, и он вошел в канцелярию, где застал много народу. Тут были люди всевозможных профессий, большей частью ремесленники, забитые, оборванные бедняки, несколько убогих женщин с удрученными лицами и распухший мальчик в больших рваных башмаках, из которых выглядывали пальцы, зато шея у него была укутана двумя шарфами, чтобы он, упаси бог, не простудился. На стене висела разодранная карта Палестины и лубочный портрет царя. Эта канцелярия, оборванные мужчины, жалкие женщины, распухший полуразутый мальчик, рваная карта и лубочный портрет царя наводили уныние. Тоскливую картину дополнял сидевший у старого, видавшего виды заплатанного письменного стола старик с выцветшим мертвенным лицом. Если бы старик не держал в руках пера и не макал его поминутно в чернильницу, можно было бы подумать, что за столом сидит покойник, который скончался по меньшей мере тридцать лет назад, но его замариновали и он кое-как держится. Выцветший покойник постепенно отпускал одного за другим мужчин и женщин, собравшихся здесь, и это отняло у него не так уж много времени, всего каких-нибудь полтора часа. Наконец, очередь дошла до распухшего мальчика в двух шарфах. Мальчонка отнял тоже добрых полчаса. Он плакал, а маринованный покойник кричал на него. Слава богу, и с распухшим мальчиком покончено. Покойник кивнул герою этого жизнеописания, приглашая его подойти к столу, и еле слышно проговорил:
– Что скажете?
– Мне нужно к казенному раввину.
Покойник заглянул в книгу записей, и голос его донесся точно из загробного мира:
– Метрика?
– Нет.
– Свадьба?
– Нет.
– Мальчика, девочку записать?
– Нет.
– Кто-нибудь умер?
– Нет.
– Милостыню?
– Нет.
– Что же вам все-таки нужно?
– Ничего. Мне хотелось бы повидать раввина.
– Так бы и сказали!
Маринованный покойник встал из-за стола и, ступая медленно, словно на подрубленных ногах, исчез в соседней комнате минут на пятнадцать – двадцать, затем вернулся с постным лицом и печальным результатом:
– Раввина дома нет. Потрудитесь зайти в другой раз.
К киевскому казенному раввину герой наведывался не раз и не два, пока ему, наконец, удалось застать его дома. Зато и принял его тот приветливо, сердечно. Вначале, правда, дело не клеилось. В первую минуту раввин был даже словно испуган. Не без труда узнал он от юного посетителя, в чем собственно состоит его просьба. Парень полагал, что раввин в таком городе, как Киев, должен с первого же взгляда сам понять, что кому нужно. Оказывается, он, как любой грешный человек, глядит вам в глаза, и вы должны разжевать ему каждое слово и вложить прямо в рот. И лишь после того, как все ему было достаточно разжевано, обнаружилось, что он ничего не может сделать, решительно ничего. Единственно, чем он может помочь – это дать рекомендацию, оказать протекцию.
– Протекцию? Вполне достаточно! Чего же больше? Мне только этого и нужно.
Посетитель разглядывает киевского казенного раввина и сравнивает его с раввинами в маленьких местечках, которых ему приходилось встречать. Перед ним проходит целая вереница казенных раввинов, один из них плешивый. Все это замухрышки, маленькие люди. В сравнении с ними киевский раввин – величина. Они дикари против него, карлики. Киевский раввин – богатырь и хорош собой. Один только недостаток – он рыжий и, кроме того, тяжеловат на подъем: говорит не спеша, делает все медленно и думает медленно – человек без нервов. Такие люди живут сто лет. Они не торопятся умереть – им не к спеху.
– Значит, вы желаете получить протекцию? К кому?
– К кому? Вам виднее.
– Хорошо. Надо подумать. – И раввин снова расспрашивает посетителя – кто он такой, откуда и чего хочет. Засим следует пауза в несколько минут. Нажатие кнопки, и появляется выцветший, тщательно замаринованный покойник из канцелярии. Раввин велит ему написать письмо к одному из своих друзей, – фамилии посетитель не расслышал, – и попросить его, не сможет ли он что-нибудь сделать для этого юноши… А юноше раввин заявил, что письмо это адресовано Герману Марковичу Барацу, присяжному поверенному и «ученому еврею» при генерал-губернаторе.
Проделав столь сложную работу, раввин отдышался. Видно было, что у человека гора с плеч свалилась. Пришлось-таки потрудиться. Зато сделано полезное дело, составлена парню протекция, и какая протекция, к «ученому еврею» при генерал-губернаторе! Так далеко разгоряченная фантазия юноши и не заходила. Рекомендация, которую он спрятал в боковой карман, согревала его и вздымала ввысь.
Он сейчас же пойдет к «ученому еврею», который при генерал-губернаторе. Тут что-нибудь да выйдет! И сам «ученый еврей» представлялся ему не иначе, как профессором, увешанным медалями, словно генерал. С трепетом позвонил он у дверей, и его впустили в кабинет, уставленный светскими и духовными книгами. У героя зуб на зуб не попадал. Несколько минут спустя в комнату влетел человек с жидкими бакенбардами, чрезвычайно близорукий и очень суетливый. Неужели это и есть «ученый еврей» при генерал-губернаторе? Если бы у него не была выбрита часть бороды как раз посреди подбородка, можно было бы поклясться, что это меламед, учитель талмуда. У «ученого еврея» была одна особенность – он плевался во время разговора. Видно было, что это человек очень рассеянный. О нем, как герой узнал позже, в Киеве рассказывали всякие анекдоты и смешные истории. Например: он никогда не мог попасть к себе домой, пока не натыкался на дощечку с надписью – «Герман Маркович Барац». Однажды Барац, внимательно посмотрев на дощечку, прочитал указанные на ней часы приема – с трех до пяти. Взглянув на часы и убедившись, что сейчас всего только два, Барац решил, что Бараца, должно быть, нет дома. А раз Бараца нет дома, то Барацу здесь делать нечего. И он отправился на часок погулять в саду… Одним словом, про Бараца в Киеве говорили, что Барац ищет Бараца и не может найти.
В это утро Барац был особенно рассеян и не в духе. Он куда-то спешил, метался и брызгал слюной. Прочитав письмо раввина, который рекомендовал ему юношу, «ученый еврей» схватился за голову, стал расхаживать взад и вперед по комнате, плевался и умолял, чтобы его оставили в покое, потому что он ничего не знает, ничего не может сделать и не сделает. Жалко было смотреть на этого «ученого еврея»! Юноша оправдывался, уверял, что у него нет никакого злого умысла, что единственно, о чем он думал, это… может быть… протекция… Но Барац не давал ему говорить. Он сам все это знает. Его возмущает раввин, который каждый день посылает к нему молодых людей. Что Барац может для них сделать? Что он знает? Кто он такой? Что он собой представляет? Ведь он не Бродский!
С разбитым сердцем, в тяжелом настроении вышел парень от «ученого еврея». Но когда он очутился уже на самом низу лестницы, его окликнули. Это был «ученый еврей», который, пораздумав, решил, что сам он ничего не может сделать для юноши, но рекомендовать его своему другу и коллеге Купернику может. Куперник, если захочет, в силах сделать многое, очень многое. Шутка ли, Куперник! Его протекция стену прошибет, он способен привести в движение самых больших людей. И, недолго думая, «ученый еврей» сел к столу и написал записку своему лучшему другу и коллеге, знаменитому адвокату Льзу Абрамовичу Купернику.
Поиски знаменитого адвоката на Крещатике. – «Меняльная контора Куперника» – В окружном суде. – Герой находит, наконец, кого ищет, протекция оказывает свое действие. – Небольшая ошибка: не Куперник, а Моисей Эпельбаум из Белой Церкви.
Имя Куперника, простые евреи звали его Коперников, было почти столь же известно и популярно, как, к примеру, имя Александра фон Гумбольдта в Европе или Колумба в Америке. Кровавый навет, прогремевший на Кутаисском процессе, где Куперник добился оправдания обвиняемых, сделал его столь же знаменитым, как много лет спустя сделал знаменитым адвоката О. О. Грузенберга процесс Менделя Бейлиса. И так же, как о Грузенберге, о Купернике в свое время рассказывали чудеса, окружая его имя легендами.
Имея протекцию к такому человеку, как Куперник, можно было позволить себе помечтать, пофантазировать. Шолом не торопился, тем более что он еще и адреса Куперника не знал. Медленно поднялся наш герой на Крещатик, красивейшую улицу Киева, а там уже нетрудно было допытаться, где живет Куперник. Войдя в какой-то двор против гостиницы «Европа», он прочитал вывеску на русском языке: «Меняльная контора Куперника». Шолома это немного удивило, почему у адвоката Куперника – меняльная контора. Но загадка вскоре разрешилась.
В конторе он застал молодого человека в синих очках и женщину в белом парике.
– Кого вам нужно?
– Куперника.
– От кого?
– От «ученого еврея» Германа Марковича Бараца. Письмо…
– Письмо от Бараца? Давайте сюда!
Молодой человек в синих очках взял письмо и подал его женщине в белом парике. Женщина надела очки, прочитала письмо и кинула его прочь.
– Письмо вовсе не ко мне. Это – к моему сыну.
– Где же он?
– Кто?
– Ваш сын.
– Где мой сын? Что значит – где? Ступайте в окружной суд – там вы его и найдете.
Искать адвоката в окружном суде так же бессмысленно, как искать иголку в стоге сена. Окружной суд – это огромное старое здание с железными лестницами и с таким количеством комнат и залов, что посторонний человек может там заблудиться, голову потерять.
Первый раз в жизни наш герой видел такую уйму людей, и все в черных фраках, с большими портфелями. Это сплошь присяжные поверенные. Изволь угадать, кто из них Куперник. Остановить кого-либо из них и спросить – вещь совершенно невозможная. Все они заняты, все бегут с портфелями то туда, то сюда, словно одержимые. Одного человека, симпатичного вида, не во фраке, но с большим желтым портфелем, Шолом все же решился остановить и спросить: «Где тут Куперник?» И тотчас получил ответ: «Зачем вам Куперник?» – «У меня к нему письмецо от «ученого еврея» Германа Марковича Бараца». – «А, от Бараца? Посидите немного, я сейчас приду». И, указав на длинную полированную скамью, человек скользнул куда-то и исчез. Юноша сел на скамью. Сидел полчаса, час, полтора часа – нет ни этого человека, ни Куперника. Наконец, он встал и собрался уходить. Народ поредел, только кое-где еще мелькнет черный фрак. Вдруг Шолом снова увидел человека с желтым портфелем.
– Ах, вы еще здесь? Что вам собственно нужно от Куперника?
Юноша объяснил ему еще раз:
– У меня к нему письмецо от Германа Марковича Бараца.
– Где же это письмецо?
Шолом показал письмо. Тот прочел его.
– Чего вам собственно нужно от Куперника?
– Я и сам еще точно не знаю… Может быть, мне удастся получить от него место.
– Что вы умеете делать?
– Я хорошо пишу по-еврейски и по-русски.
– По-русски тоже? Идемте со мной!
Мог ли еще Шолом сомневаться в том, что перед ним Куперник? Выйдя с юношей из окружного суда, он, то есть Куперник, взял лихача – фаэтон на резиновых шинах – и крикнул: «Гостиница «Россия»! Лихач стрелой домчал их до гостиницы. Войдя в сильно накуренную комнату, Куперник усадил гостя за стол, закурил папиросу и, дав ему лист бумаги и перо, предложил написать несколько строк. Юноша обмакнул перо и, прежде чем приступить к делу, спросил Куперника, как писать – по-еврейски или по-русски. «Разумеется, по-русски!» Юноша постарался. Дух учителя Мониша – обладателя великолепного почерка – сопутствовал ему и здесь. После первой же строчки Куперник остановил Шолома, сказал, что почерк вполне его удовлетворяет, и предложил ему папиросу. От папиросы юноша отказался.
– Простите, господин Куперник, я не курю.
– Простите, молодой человек, я не Куперник. Моя фамилия – Эпельбаум.
– Эпельбаум?
– Ну да, Эпельбаум. Моисей Эпельбаум из Белой Церкви… Присяжный поверенный…
Такова уж, видно, судьба. Поди угадай, что киевский Куперник вдруг превратится в Моисея Эпельбаума из Белой Церкви! Моисей Эпельбаум из Белой Церкви показал себя настоящим джентльменом. Он не торговался из-за жалования и соглашался на все. Он даже пообещал подучить Шолома адвокатуре и потом дать рекомендацию не то что к Купернику, а к гораздо более важяым лицам, чем Куперник, потому что он знаком со всеми большими людьми в Киеве, в Москве и в Петербурге, он с министрами на короткую ногу. Если юноша ничего не имеет против, можно хоть сегодня отправиться в Белую Церковь. Он, Эпельбаум, должен только забежать на минутку к генерал-губернатору. Но если посетишь генерал-губернатора, нельзя обойти визитом и губернатора. Ведь эти собаки страшно завидуют друг другу. Не мешало бы, правда, повидаться и с киевским полицмейстером, но полицмейстер и сам не хвор наведаться к нему. Черт его не возьмет… Эпельбаум выскочил из комнаты, оставив незнакомого юношу одного. Тому, однако, приключение пришлось по душе. А личностью Эпельбаума он и вовсе был очарован. Он еще не успел обдумать свое положение, как Эпельбаум вернулся, подкатив на лихаче, нагруженный пакетами и свертками. Там было все, что угодно: селедка, рыба, балык, икра, фрукты, папиросы…
– Вы думаете, я покупал это? Все это подарки от генерал-губернаторши, губернаторши и жены полицмейстера.
– Вы были у полицмейстера? Ведь вы сказали, что…
– Боже сохрани! Это не от жены его, а от любовницы… Я ее адвокат. Веду в палате ее полумиллионный процесс. Она миллионерша. Но очень скупа. Готова повеситься из-за гроша. Для меня, однако, ей ничего не жаль. Для меня они на все готовы… Значит, едем в Белую Церковь?
– Едем в Белую Церковь!
Герой едет со своим новым патроном в Белую Церковь, – Его принимают, как дорогого гостя. – Семейная идиллия. – «Реб Лейви». – Хозяин обучает своего секретаря адвокатуре. – Герой жестоко обманут. – Красноречивое письмо отцу и новые надежды.
По пути из Киева в Белую Церковь «присяжный поверенный» Эпельбаум вел себя барином, не поскупился на билеты первого класса и на вокзале в Фастове немало денег оставил в буфете. Человека, который им прислуживал, он тоже не обидел. Нашего героя он представлял знакомым, как своего «секретаря». Что он говорил про «секретаря» своим домашним, одному богу известно. Но по всему видно было, что «присяжный поверенный» представил «секретаря» в самых радужных красках, ибо герой встретил в его доме такой великолепный, теплый прием, которого мог ожидать только долгожданный гость или богатый родственник из Америки, от которого надеются получить наследство… Жена Моисея Эпельбаума – праведная женщина и великолепная хозяйка – нарядилась по-праздничному, причесала детей. А ужин она приготовила такой, от которого и сам царь не отказался бы. Старший сын Эпельбаума Лейви, умница парень – дома его прозвали «реб Лейви» – не мог сдержать своего восторга и, встав из-за стола, пробормотал, поглаживая живот, что было бы совсем неплохо, если бы такие гости приезжали к ним каждый день и для них готовили бы такие ужины. Тогда Моисей Эпельбаум отвесил ему пощечину и пробормотал, что вовсе было бы неплохо, если бы он, «реб Лейви», стал немного поумнее и держал язык за зубами. И тут же обратился к секретарю:
– Как вам нравится мой наследник, «реб Лейви»? Нечего сказать, сокровище! Светило науки! Не сглазить бы. Пока он научится читать по мне кадиш, не беда, если голова моя уже будет покоиться в земле.
Эта острота всех рассмешила, в том числе и самого «реб Лейви». Однако мать нашла нужным заступиться за сына. Ее вмешательство чуть не привело к конфликту. Госпожа Эпельбаум была уверена и открыто выразила свое мнение, что, когда ее наследник достигнет возраста своего отца, у него будет ума точно столько же, сколько у папаши.
– А может быть, и больше, чем у папаши, – подхватил «реб Лейви», от чего отец пришел в ярость. Счастье, что сынок своевременно убрался, иначе дело могло бы кончиться плохо. Моисей Эпельбаум признался, что хотя он и противник телесных наказаний и считает порку варварским обычаем, противоречащим «принципам цивилизации», тем не менее он полагает, что такому избалованному парню, как его «реб Лейви», не вредно отведать розог хотя бы раз в неделю. Это, заявил Эпельбаум, само по себе принцип. И нужно думать, что этот принцип был знаком «реб Лейви», ибо у него оказался свой принцип, когда ему угрожала взбучка, он исчезал – ищи ветра в поте.
На этот раз исчезновение Лейви не рассеяло возникшего конфликта. Борьба только перешла, литературно выражаясь, на другую почву. Война, которая минутой раньше происходила между отцом и сыном, разгорелась теперь между мужем и женой. Эпельбаум весь гнев обрушил на супругу: виновата, мол, во всем она, дай бог ей здоровья, его милая, преданная женушка, потому что всегда заступается за своего драгоценного наследничка. Но супруга тоже не позволила плевать себе в лицо и напомнила милому, дорогому муженьку, дай ему бог здоровья, что в возрасте своего сына он был гораздо большим босяком, чем ее наследник. И если у него, у дорогого Моисея Эпельбаума, хорошая память, то он, вероятно, не забыл, что его когда-то называли не Моисей Эпельбаум, а «Мойше-блин». Гостю, конечно, не особенно приятно оказаться неожиданным свидетелем семейной сцены и наблюдать, как милые и преданные супруги на глазах у чужого человека стирают свое грязное белье. Одно лишь бросилось в глаза гостю и поразило его: обе воюющие стороны, как муж так и жена, не принимали всего этого близко к сердцу. Наоборот, могло показаться, что, недавно из-под венца, чета эта совершает свое свадебное путешествие и от нечего делать обменивается сладкими комплиментами. Всякого рода люди есть на божьем свете, и всякого рода идиллии!
После великолепного ужина «присяжный поверенный» Эпельбаум усадил своего гостя и «секретаря» за письменный стол, дал ему переписать какую-то бумагу, а сам прилег вздремнуть. Вздремнув, он закурил папиросу и завязал разговор со своим юным «секретарем». Разговор был настолько интересен, что грешно, право, оставить его неотмеченным. После стольких лет трудно, конечно, передать этот разговор дословно, но содержание и смысл его были примерно таковы:
– Послушайте меня, молодой человек, дело такого рода. Вы, я вижу, малый не глупый, почерк у вас прекрасный и по-русски вы хорошо говорите – все данные налицо, чтобы ваше стремление исполнилось, то есть вы прирожденный адвокат. Вам нужно только одно – желание. Если только пожелаете – вы им будете. Знания – вещь второстепенная. Главное – вас не должно смущать то, что другие знают больше вас. Своим языком вы должны уничтожить любого человека с любыми знаниями. Вы ни на минуту, ни на секунду не должны подавать виду, что в чем-то уступаете большим людям, потому что вы самый большой человек. Вы должны, не переставая, сыпать словами. Язык должен работать больше, чем голова. Вам нужно засыпать противника таким количеством слов, чтобы он обалдел, потерял всякое соображение, и тогда вы легко забросаете его тысячами гранат из «Свода законов» и «Кассационного департамента», каких там никогда и не бывало. Это все для судей. О клиентах и говорить нечего. Клиенты – это овцы, которые дают себя стричь; коровы, которые дают себя доить; ослы, которые любят, чтобы на них ездили верхом. С ними тем более нечего церемониться. Они и сами невысокого мнения о размазнях, проповедующих мораль. Нахала они уважают больше, чем ученого профессора, который набит законами, как мешок – половой. На улицу вы не должны показываться без большого портфеля – пусть он даже будет набит старыми газетами или грязными манжетами и воротничками. Дома вы можете хоть целый день играть с кошкой, но чуть заслышав звонок, должны немедленно углубиться в толстую книгу и потирать лоб. Клиента вы не должны выпускать из рук, пока не высосете его до конца, и не может быть ни одной вещи в мире, о которой вы сказали бы: «Я не знаю» – ибо вы знаете все!..
После такой-великолепной лекции автор биографии мог бы, кажется, догадаться, что за птица этот «присяжный поверенный». Но у Эпельбаума было такое умное, симпатичное лицо, он так зачаровывал вас глазами, так подкупал своей речью, что, сами того не желая, вы целиком подпадали под его власть.
Вечером, изрядно подремав, Эпельбаум взял портфель и палку и собрался уходить. И тут между милыми, верными супругами снова вспыхнул конфликт. Жена спросила мужа, куда он идет. Муж ответил, что уходит на полчасика в клуб – ему нужно там повидаться с одним человеком. Жена заметила, что знает, какие это полчасика; дай бог, чтоб он вернулся завтра к обеду… И человек, с которым он должен повидаться, ей тоже хорошо знаком. Это не человек, сказала она, а человечки – сплошь короли, дамы и валеты…
– Но, дорогая моя, о тузах ты, верно, забыла. Какая же это будет игра без тузов!
Жена ничего не ответила, но бросила на мужа такой уничтожающий взгляд, что другой на его месте провалился бы сквозь землю. Однако Моисей Эпельбаум и ухом не повел. Он подошел к своему юному секретарю, который в это время писал, склонился к нему и тихонько спросил, сколько у него денег. «Секретарь» схватился за карман и показал, сколько у него денег. Эпельбаум на минуту задумался, а потом протянул руку:
– Не одолжите ли вы их мне на несколько минут? Я возвращу вам сегодня же, когда вернусь из клуба.
– О, с величайшим удовольствием! – ответил «секретарь» и отдал все свои наличные.
После ухода Моисея Эпельбаума мадам Эпельбаум стала расспрашивать «секретаря», каким образом он попал к ее мужу в секретари и какое отношение он имет к Бродскому.
– К какому Бродскому?
– К киевскому миллионеру Бродскому.
– При чем тут Бродский?
– Разве Бродский не приходится вам дядей?
– С чего это вы взяли, что Бродский мой дядя?
– Кем же он вам приходится?
– Кто?
– Да Бродский…
– Кем он, по-вашему, может мне приходиться?
Короткая пауза. Оба удивленно смотрят друг на друга, думая о своем. Минуту спустя мадам Эпельбаум снова спросила «секретаря»:
– Вот как? Значит, вы не служили у Бродского?
– Почему вы решили, что я должен был служить у Бродского?
– И вы даже с ним незнакомы?
– С кем?
– Тьфу, черт побери! Говорим, говорим и никак не можем договориться! Скажите мне хоть, кто вы такой и как вы сюда попали?
……………………………………………………………………
На следующий день нашего наивного героя ждал новый сюрприз: его патрон Моисей Эпельбаум не вернулся из клуба. Для «реб Лейви» нашлось занятие – сбегать в клуб и позвать отца обедать. «Реб Лейви», однако, не имел никакой охоты получать натощак незаслуженные пощечины, и мать была вынуждена выдать ему эти пощечины авансом. Наконец, «реб Лейви» принес весть, что отец его утром поехал прямо из клуба на вокзал, а оттуда – в Киев.
Для нашего героя это был удар грома среди ясного неба. Ему стало и больно и стыдно. Тогда только он начал наводить справки о своем патроне и узнал, что Эпельбаум никогда не был присяжным поверенным. Он только ходатай по делам, один из тех, кого называют «подпольными адвокатами», и имя его в Белой Церкви произносится не иначе, как с улыбкой…
Положение нашего юного героя становилось печальным. Похоже было на то, что ему предстоит снова испытать все прелести голода. Со стесненным сердцем сел он за стол и написал отцу в Переяслав длинное и весьма красноречивое письмо. Красноречие, можно сказать, вывезло его: при помощи красноречия можно много написать и очень мало сказать… Только к концу письма он закинул словечко насчет того, что охотно съездил бы домой, будь у него немного мелочи на дорогу…
Вскоре от отца пришел денежный пакет, в котором было несколько рублей и письмо с предложением поторопиться и приехать как можно скорей, потому что в одном городе близ Переяслава открылась вакансия казенного раввина и что у Шолома есть все шансы занять эту должность. Письмо заканчивалось следующим изысканным древнееврейским оборотом: «Торопись, торопись! Лети стрелой! Лети, как на крыльях орла! Торопись, не опаздывай! Приезжай, и да сопутствует тебе удача!»
Как выбирают казенного раввина. – Прежний лубенский раввин – старый знакомый нашего героя. – Нахман Каган покровительствует юному кандидату. – Герой произносит речь и производит прекрасное впечатление. – «Поздравьте, избран единогласно! » – Чудо молодого священника. – Приезд в Переяслав, омраченная радость. – Герой дает себе слово не быть таким, как все.
Лубны – вот название города, который пожелал заиметь нового казенного раввина.
Слово «пожелал», как вы можете понять, употреблено здесь для литературного оборота. Город так же желал казенного раввина, как желают, к примеру, могильщика. Ведь институт казенных раввинов, собственно говоря, излишен. Он навязан правительством русским евреям, и им приходится с ним возиться, как если бы он чего-нибудь стоил. Любопытнее всего, что казенный раввин не назначается непосредственно властью для опеки над евреями, его должна избрать еврейская община. Однако выборы эти вынужденные, навязанные сверху. Начальство предписывает общине собраться там-то и там-то в такое-то время и избрать казенного раввина. Тут появляются кандидаты. У каждого кандидата свои сторонники, и каждая сторона пользуется своим оружием и своими средствами для завоевания публики. У одного сильная протекция, второй действует с помощью денег, третий – рюмочкой. Никто не дремлет. Город кипит, клокочет. Народ горячится. Словом – на еврейской улице праздник: выбирают раввина; баллотируют, опускают шары – жизнь бьет ключом. Иногда это тянется неделями, а порой и месяцами.
Для наблюдения за выборами, для того, чтобы, упаси бог, не было злоупотреблений при подсчете шаров, на место присылается «кокарда». Но самый настоящий кавардак начинается после выборов. Так как выборы должен утвердить губернатор, то в губернское правление летят доносы и жалобы со стороны отвергнутых кандидатов. И если выборы кассируются, то вся история начинается сначала: новые кандидаты, новые выборы, а затем снова доносы и снова кассации.
Среди лиц, выставивших свои кандидатуры в раввины в городе Лубны, был и прежний раввин – сын учителя Мойше-Довида – Шимон Рудерман, тот самый, который, если вы помните, когда-то в Переяславе чуть не крестился и которого евреи вызволили и отослали в житомирскую школу казенных раввинов. Этот раввин, видно, пришелся не по вкусу в Лубнах. Община ждала выборов, как избавления. Лубенские евреи не знают никакой политики и никаких фокусов. Если человек им нравится, они ему говорят напрямик: «Ты нам нравишься». Когда человек не нравится, они говорят ему попросту: «Иди с богом! Ты нам не нравишься…» Раввину Рудерману они уже давно сказали, и без обиняков, что он может искать себе другой город. А чтобы он не подумал, будто с ним шутки шутят, они уступили другому его место в синагоге, и когда он пришел в субботу молиться, ему негде было присесть, и он вынужден был всю молитву простоять на ногах.
В следующую субботу он явился с полицией и силой занял свое место у восточной стены. Можно себе представить, какой это произвело эффект. Событие это стало достоянием гласности. Помимо того, что вся история была описана в газете «Гамейлиц», редактор Цедербаум прибавил еще от себя петитом «Примечание редактора», которое заняло втрое больше места, чем сама корреспонденция. В нем он воздавал должное как самому раввину, так и публике, распекал их за оскорбление святыни, за то, что они допустили в божью обитель полицию. Закончил он свое примечание несколькими притчами, цитатами из библии и выдержкой из сказания об Эсфири: «Позор нам и поношение…» Цедербаум, упокой господи его душу, на это был мастер!
Однако Рудерман не снял своей кандидатуры на должность казенного раввина в Лубнах. И другие кандидаты действовали вкупе со своими сторонниками, каждая сторона на свой манер, и борьба началась. Почти уже к самому концу, за несколько дней до выборов, точно с неба свалился герой настоящей биографии с письмецом от дяди Пини к его родственнику, одному из самых уважаемых обитателей города Лубны Нахману Кагану. Это был почтенный старец и большой богач. Такой человек занимает в синагоге самое почетное место, кантор не смеет продолжать богослужение, пока реб Нахман не выстоит «Шмойно эсро»[61] – пусть это длится хоть целую вечность. А если реб Нахману случалось опоздать в синагогу, что бывало почти каждую субботу, он посылал кого-нибудь сказать, чтобы его не ждали. Народ, однако, знает приличия и понимает, что богач, должно быть, хотел этим сказать, чтобы его ждали. Словом, Нахман был почтенный человек, ему вполне подходили слова: «Ученость и величие собраны здесь воедино…»
Молодой кандидат застал его за чтением Мишны. Прочитав письмо дяди Пини, старый Каган поправил очки и оглядел юношу с головы до ног. Похоже было, что малый, в своем коротком пиджачке, произвел не слишком благоприятное впечатление на старика. Но, видно, заслуги дяди Пини получили перевес, и старик предложил гостю сесть. Разговорившись с ним и убедившись, что парень далеко не невежда в писании, знает толк в талмуде и в разговоре может ввернуть древнееврейское словцо, старик заулыбался и велел подать чего-нибудь закусить. Был принесен поднос, на подносе стояло блюдечко, на блюдечке одиноко, как сирота, лежал сладкий пряник, а в прянике торчала одна изюминка.
– Совершите благословение и закусите! – предложил старый богач и стал расспрашивать юного кандидата про город Переяслав, где он бывал шестьдесят с лишним лет назад. Тогда это был еврейский город. Как там теперь обстоит с благочестием?
– Все обстоит хорошо, – ответил гость и отказался от угощения, собственно не из-за благословения, которое нужно произнести перед едой, а из боязни, что старик заставит потом совершить заключительное благословение, которого Шолом никогда не мог запомнить наизусть.
На прощание хозяин благословил его и пожелал успеха. А успех, с божьей помощью, обеспечен, заверял его старик, ибо его пожелания всегда исполняются, потому что он коген…
В тот же день по городу распространился слух, что появился новый кандидат в раввины, совсем еще юноша, но полный достоинств. Во-первых, он из хорошей семьи, родственник Нахмана Кагана; кроме того, он знаток писания, обладает прекрасным почерком и знает на зубок весь талмуд со всеми комментариями. А так как фантазия у людей разыгралась, то некоторые добавляли, что он имеет также звание духовного раввина, может давать советы по вопросам религии и заткнет за пояс не только местного духовного раввина, но и еще трех таких, как он. Одним словом, птица редкостная, чудо из чудес. Когда Шолом появился на улице, между рядами лавок, на него показывали пальцами, и он слышал, как говорили за его спиной:
– Это он и есть?
– Кто?
– Новый казенный раввин.
– Такой щенок?
– Молоко на губах не обсохло…
– Какие у него длинные волосы!
– Волос долог, да ум короток…
Однако у героя хватило ума за один день нанести с полдюжины визитов местным заправилам, сливкам города – Бахмутским, Каневским, Рогачевским и прочим представителям лубенской буржуазии. В субботу перед выборами он был в синагоге. Его посадили на видное место, чтобы хорошенько наглядеться на него; ему пришлось выдержать несколько сот рукопожатий. Наконец, его вызвали к чтению торы.
Это было нечто вроде экзамена. Парень прочел текст с блеском. Однако все это ничто в сравнении с тем, что творилось во время выборов. А творилось вот что. Зал управы был полон народу, и уже собрались приступить к выборам, как вдруг самый молодой из кандидатов выступил с речью, и к тому же по-русски, которую ни к селу ни к городу пересыпал цитатами из писания, притчами и аллегориями. Тем не менее речь его так понравилась, что он был избран в раввины всей общиной единогласно, не получив ни одного черного шара.
Сейчас же домой полетела телеграмма: «Поздравьте, избран единогласно!» Сам же только что избранный молодой раввин отправился принести свою благодарность старому Нахману. Старик был чрезвычайно растроган тем, что его протекция оказала такое действие. И он попросил молодого раввина повторить перед ним речь, которую он произнес на выборах. Раввин ответил, что охотно повторил бы ее, но, к сожалению, тут и слушать нечего.
– Почему же говорят, что публика пальчики облизывала?
– Если разрешите, я расскажу вам одну историю…
– Пожалуйста, если она только имеет отношение к делу.
Старый Каган приготовился слушать, надел очки, и молодой раввин начал:
– История, которую я вам расскажу, случилась с одним священником. Молодой свежеиспеченный попик пришел к митрополиту за благословением и советом, – что бы ему такое сказать прихожанам в праздник. Митрополит благословил его и посоветовал рассказать прихожанам о святых угодниках; например, о чуде с сорока святыми, которые три дня и три ночи блуждали по лесу и чуть не умерли с голоду. Но господь явил чудо – они нашли каравай хлеба. Все сорок святых уселись есть этот хлеб. Ели они, ели, и еще на завтра осталось… Когда наступил праздник, молодой священник рассказал прихожанам в церкви о чуде, только чуточку по-иному. Один святой блуждал по лесу три дня и три ночи, чуть не умер с голоду. Тогда господь явил чудо – он нашел сорок хлебов. Присел он утолить голод. Ел-ел, ел-ел, и еще на завтра осталось. Позже, когда митрополит сделал ему выговор, как это священник мог допустить такую грубую ошибку, молодой попик ответил:
– Для моих прихожан и это чудо…
Старый Каган чуть не растаял от смеха. Он был очень доволен новым казенным раввином, радовался ему, как родному.
Торжество юноши длилось, однако, недолго. Оно было вскоре омрачено, как мы это дальше увидим. Пока же съездим с юным раввином в его родной город Переяслав.
Наш герой представлял себе, что Переяслав ходуном ходит по случаю его избрания. Шутка ли – такой успех и в таком возрасте! Ничего подобного! Рада была только его родня, и то не совсем. Радоваться можно будет только тогда, когда выборы утвердит губернатор. А пока все это висит в воздухе. Нужно еще съездить в губернию, в Полтаву, хлопотать, подмазывать… Этого одного было достаточно, чтобы охладить восторг героя. А вдобавок, нужно же было ему встретиться с Хайте Рудерманом, младшим братом бывшего лубенского раввина. Хайте шел ему навстречу с независимым видом, руки за спину, в желтой куртке внакидку. Не чувствуя за собой никакой вины, наш герой протянул ему руку. Но тот и пальцем не пошевельнул, отступил в сторону и прошел мимо, как незнакомый. «Брат за брата», – подумал оскорбленный герой, найдя тут же оправдание для оскорбителя, и побежал излить свою душу перед другим своим товарищем, Авремдом Золотушкиным. Несмотря на то, что Золотушкин был с Хайте Рудерманом на ножах, он решительно стал на сторону Рудермана и сказал герою в глаза, что порядочный человек не должен ему подавать руки по двум причинам: во-первых, потому, что он теперь казенный раввин, а казенный раввин – это лицемер, ханжа, блюдолиз у богачей и чиновник правительства; во-вторых, честный человек не отбивает у другого заработок, не вырывает, как собака, кость изо рта…
Коротко, но ясно. Герой наш чувствовал, что в словах Золотушкина кроется большая правда. И ему вспомнилась встреча в день выборов с лубенским экс-раввином Шимоном Рудерманом: как тот побледнел, какие у него были испуганные глаза, словно спрашивающие: «Что я тебе сделал?» Таким жалким выглядит пес, которого искусали и затравили другие псы. При этой встрече у героя сжалось сердце. В какую-то минуту он был готов броситься несчастному Шимону Рудерману на шею, просить у него прощения, уступить ему Лубны вместе с их почтенными обывателями и снять свою кандидатуру в раввины. Вот это было бы человечно, даже более чем человечно. Но порыв длился не дольше одной минуты, тут же выступил эгоист – собственное «я». И это «я» победило.
Можно себе представить, в каком душевном состоянии герой ушел от своего друга Золотушкина. Что может быть хуже сознания, что прав другой, а не ты? У Чехова есть для этого точное выражение: он чувствовал себя так, будто мыла наелся. Одного только Шолом не мог понять: почему казенный раввин должен быть обязательно лицемером, лизоблюдом у богачей и чиновником правительства. И он дал себе слово, что таким не станет. Он будет не таким раввином, как все. Человек – это то, кем он хочет быть.
От редакции. На главе «Выборы», которую Шолом-Алейхем написал в последние дни своей жизни, обрывается незаконченная книга «С ярмарки», которая должна была разрастись в многотомный труд, охватывающий наряду с личной жизнью писателя огромный период еврейской жизни как в царской России, так и в Европе и Америке.