Рыба по имени Вильма Рассказывает Ани


Меня зовут Анатоль Поппельбауэр. В нашей семье меня называют Ани, и этим я обязан своей старшей сестре. Но она, собственно, тут ни при чем. За то, что дома мне приходится откликаться на это очень по-женски звучащее имя, в ответе наши родители, точнее, «солнечное» чувство юмора, каким они обладали в более ранние времена.

Произошло это так: когда папа с мамой ожидали первого ребенка, они были совершенно уверены, что у них будет мальчик, и решили назвать его Карли. В честь моего покойного дедушки по отцовской линии, а еще потому, что они считали, что красивые старинные немецкие имена не должны исчезать. Но потом сын оказался дочкой, и моя Бабушка (она с самого начала хотела внучку и просто вообще терпеть не может имя Карли) станцевала в больнице, у кровати моей мамы, ликующую самбу и воскликнула: «Слава богу, это никакой не Карли! Небеса услышали мои молитвы!»

Но моей маме всегда нужно возражать Бабушке, своей матери. И она сказала: «А вот и нет! Все равно это будет Карли! Мы назовем ее Каролина!»

Так у моих родителей появилась дочь по имени Карли. Спустя три года родился я, и они — для справедливого равновесия — стали искать имя, которое можно сократить до девчачьего. И чуть не окрестили меня Амброзиусом. Тогда сейчас меня звали бы Рози. Если так посмотреть, мне еще нужно спасибо сказать за дурацкого Ани.

Я, само собой, вообще считаю, что младенцам лучше давать только временное имя, чтобы позднее человек мог сам выбрать себе окончательное. Но это, конечно, нереально, потому что детям и в других случаях ничего не разрешается выбирать, они приходят в этот мир — там или сям — и должны быть довольны всем, что получили: папой-мамой, местом жительства и семейным доходом, а также братьями и сестрами и мировоззрением родителей. У детей ведь нет лобби, которое стоит за ними, представляя и проталкивая их интересы. Это видно уже по тому, что родители, которые не хотят ребенка, могут отдать его на усыновление. А если ребенок не хочет иметь тех родителей, какие у него есть, он не может отдать их на усыновление и поискать себе других!

Звучит сердито? Так я действительно сердит! В данный момент ужжасно сердит! Я — мальчишка довольно скромный, не требующий особого ухода, и ни одной живой душе в нашей семье не действую на нервы. От домашней жизни мне требуется всего-навсего мир и покой и хотя бы наполовину гармоничные отношения в семье. Такие, когда не нужно изо дня в день задавать себе вопрос: снова ли предки в ссоре? Или она переносится на завтра?

Вот и сегодня тоже! Сегодня мои дражайшие родители опять не желают друг с другом разговаривать. Даже в визуальный контакт вступать не хотят. Но, несмотря на это, им все же нужно передавать друг другу определенную информацию, и в качестве посредников они используют своих отпрысков. Офонареть можно! До чего же противно! А Шустрик, мой младший брат, с готовностью участвует в этой игре. Мчится к маме и спрашивает, где папины синие брюки. Мчится к папе и говорит, что синие брюки в химчистке. Бежит обратно к маме и спрашивает, где найти пару носков, подходящих друг к другу. Опять мчится к папе и говорит, что маме нужна «денежка». Мчится с «двумя денежками» к маме… да еще и мнит себя при этом ужасно важным!

Вероятно, от такого клопа и нельзя ожидать ничего другого. Карли считает, что Шустрик наверняка воспринимает домашние ссоры совершенно нормально, потому что ничего другого он просто не знает. Когда он появился на свет, в отношениях наших родителей уже начался долговременный кризис. Бабушка сказала мне однажды, что Шустрик — результат интенсивных попыток мамы и папы примириться друг с другом.

Хотя, может быть, я и вправду преувеличиваю, — и то, что вытворяют мои родители, совершенно нормально. Я ведь наблюдаю все это только потому, что живу вместе с ними и понятия не имею, как бывает у других и где тот предел, до которого висящую в воздухе напряженность, ругань и ледяную атмосферу в доме можно считать «еще нормальным» положением дел. Может быть, я слишком впечатлителен. Так, во всяком случае, утверждает моя сестра. «Не стоит все время преувеличивать, — говорит она, когда я ей жалуюсь. — Папа и мама не такие уж плохие. У других родителей тоже есть свои недостатки, и выносить их гораздо трудней!»

Наша Карли, видите ли, круглые сутки носит розовые очки. Она толстокожая, как слон, и до поросячьего визга всем довольна — до тех пор, пока ее не тыкают носом в ее препаршивые школьные отметки и вовремя выдают карманные деньги, пока у нее на лбу не вскакивают прыщи, а ее пламенная страсть Вуци послушно следует за ней и сносит все ее капризы. Почему Вуци так себя ведет, для меня просто вообще загадка. Он ведь умный, здравомыслящий человек и заслуживает чего-то гораздо лучшего, чем моя сестра, с которой нельзя поговорить ни о чем по-настоящему важном. И не такая уж она красавица, чтобы при одном взгляде на нее забыть о ее недостатках.

Но именно теперь мне срочно нужен кто-нибудь, с кем можно серьезно посоветоваться. Потому что я кое-что знаю, но не знаю, знает ли об этом мама.

А если она этого не знает, я опять-таки не знаю, стоит ли ей знать.

То, что я знаю, выяснилось чисто случайно, по несчастливому стечению обстоятельств. Это было три недели назад во вторник, под вечер. Я был в центре города, в букинистическом отделе большого книжного магазина, и мне ужасно хотелось купить двухтомник Рэя Брэдбери. Но в кармане у меня даже завалящего геллера не было, потому что до того, в другом книжном, я уже купил несколько покетбуков. Все мои карманные деньги уходят на книги, но даже будь у меня в три раза больше денег, это бы ничего не дало. Столько карманных денег, чтоб хватило на все нужные мне книги, просто не бывает!

Продавец в магазине, вредный старикашка, отказался отложить мне Брэдбери до завтра без задатка. Он из той породы людей, которые считают, что у детей память короткая и назавтра они уже не вспомнят, чего хотели сегодня! Тогда я решил взять денег у папы, благо фирма, где он работает, совсем недалеко от этого книжного магазина. Папа всегда дает мне деньги на книги, а в том, что он еще на работе, я не сомневался. Мой отец всегда старается произвести впечатление рабочей лошадки, у которой в жизни нет никаких других радостей, кроме как вкалывать сверхурочно, испытывать стресс и карабкаться вверх по карьерной лестнице.

И вот я галопом подбегаю к папиной работе и вдруг вижу: кто это там выныривает из дверей?

Папа! Он целеустремленно идет к машине, причем — не к своей. Около машины, прислонясь к ней, стоит некая дама. Папа целует ее в левую щечку и в правую щечку, потом он и дама запрыгивают в машину и усвистывают. А дама-то, оказывается, мне знакома. Ее зовут Вильма Хольцингер. Три года назад она была подругой одного папиного коллеги. Он пару раз приводил эту Вильму к нам домой на обед. А однажды я видел ее у папиного шефа на летнем празднике, куда пригласили и нас. Но там она уже была подругой кого-то другого. Кажется, такого лысоватого дяденьки, про которого мама сказала, что он «прекрасной души человек».

Наверное, то, что я сделал потом, на самом деле не очень благородно. Но я всегда хочу все знать точно! Поэтому каждый день, примерно в пять вечера, я занимал пост на углу около папиного офиса и выяснил вот что: в понедельник, среду и пятницу уважаемый магистр Поппельбауэр действительно работает сверхурочно, однако во вторник и четверг уходит с работы сразу по окончании рабочего дня, чтобы встретиться с Вильмой Хольцингер, которая увозит его на своем авто. Надо думать, около полуночи она снова привозит его к офису, и папа едет домой уже на собственной машине, которую всегда паркует неподалеку.

С тех пор как я все это знаю, у меня возникло подозрение, что в выходные мой отец на самом-то деле вовсе не расслабляется на рыбалке в обществе своих коллег, а встречается с этой Вильмой для отдыха несколько иного рода. Никаких доказательству меня, конечно, нет. Но косвенные улики есть! Во-первых, папа никогда не приносит домой пойманной рыбы. Он говорит, что «не клевало» или что отдал свой улов приятелю, потому что для нас пятерых рыба была слишком мала, да и вообще рыбу мы не любим. Во-вторых, он не берет с собой наживку, а если его спрашивают, почему у него ничего такого нет, он говорит, что наживкой его обеспечивает коллега Гюнтер, у которого есть хорошие источники. И в-третьих, его резиновые сапоги по возвращении с рыбалки совершенно не грязные! Зная моего отца, абсолютно невозможно предположить, что он приводит в порядок свои грязные мокрые сапоги, прежде чем положить их в багажник. Мой папаша никогда и ничего сам не приводит в порядок. Он ни разу в жизни даже ванну не ополоснул после того, как искупался в ней. Мокрое полотенце он просто бросает на пол. А его вонючие носки всегда так и валяются там, где он их снял. Один можно найти, например, в туалете, другой — в гостиной возле дивана. Ну а если он положит грязную чашку в посудомойку, то чувствует себя настоящим героем и ждет, когда же ему наконец вручат орден.

Косвенные улики, которые я собрал, должны бы, конечно, броситься в глаза и маме. Но подтверждений этому у меня опять-таки нет. Либо маменька поражена полной слепотой, либо она железно держит эмоции под контролем.

В субботу, когда папа снова отправился на рыбалку, Шустрик стал спрашивать у меня: «А какую рыбу папа ловит? Большую или маленькую? Толстую или тонкую?» И тогда я на него окрысился: «Вильму-рыбу, милый братец!»

Шустрик захныкал, что такой рыбы не бывает и что я опять над ним издеваюсь. И побежал к маме за подтверждением. А мама — я внимательно наблюдал за ней — сказала совершенно спокойно, что ей тоже неизвестен вид рыб под названием Вильма. Даже бровью не повела!

Я просто представить себе не могу, чтобы мама так спокойно приняла тот факт, что ее старший сын знает о шашнях своего отца. Она не такая! В этом-то и заключается моя проблема! Я совершенно не хочу, чтобы мама когда-нибудь меня упрекнула: мол, если бы я знала, я бы сделала то-то или то-то, я могла бы что-нибудь предпринять и справиться с ситуацией! Но я ничего не подозревала, никто не открыл мне глаза, и поэтому мой брак разрушился!

С Вуци я, к сожалению, обсудить все это не могу, хотя обычно он первоклассный советчик в сложных ситуациях. Но у него никогда не было отца, он внебрачный ребенок и в таких вещах не разбирается. С Бабушкой, которая вообще-то довольно мудрая, разговора тоже не получится, ведь она всегда терпеть не могла папу. Из одной только неприязни к нему она сию же минуту расскажет все маме, не подумав, разумно ли это. А Бабка, папина мать, та, само собой, просто вообще ни для чего такого не годится! Она до того чопорная и церемонная, что сразу грохнется в обморок, если выяснится, что ее внук в курсе, что у отца есть любовница. Мой дед, Бабкин муж, целых двадцать лет ходил налево, а она и знать ничего не знала. Во всяком случае, папа так однажды рассказывал. Значит, поговорить я могу только с Карли! Хочет она этого или нет, а я просто обязан снять с ее носа розовые очки!

* * *

Того, кто носит розовые очки, не убеждают ни аргументы, ни наглядные доказательства. Если обладатель розовых очков не хочет чего-то знать, он это просто игнорирует!

Когда я сообщил Карли о Рыбе Вильме, она сначала объявила меня «ненормальным выдумщиком» и ужасно возмутилась, что я вообще мог заниматься таким мерзким и отвратительным делом, как «шпионаж». Но я не сдавался, и Карли в конце концов заявила, что во вторник займет вместе со мной пост возле папиной работы. Но только затем, чтобы доказать мне, до чего смешны и абсурдны мои подозрения! Потом все было так, как я и предсказывал: машина, Вильма, поцелуи. Карли обомлела только на мгновение, а потом перевела дух, снова пришла в себя и по дороге домой стала объяснять мне, что есть тысяча и одна безобидная причина, чтобы папа регулярно встречался с Рыбой Вильмой и что не следует сразу же думать о «романе». Ведь среди знакомых поцелуи — дело самое обычное! И даже если предположить, что это любовь, все равно не стоит очень уж беспокоиться: эта Вильма ничуть не красивее нашей мамы, а время от времени каждый супруг позволяет себе маленькие шуры-муры. Так что самое умное — забыть обо всем, а самое идиотское — рассказать об этом маме!

То, что маме ничего рассказывать не нужно, мне и самому в последнее время стало ясно. Сейчас у нашей маменьки забот и так выше крыши. Она осталась без компаньонки. Эту компаньонку, которая вместе с мамой владеет вязальным магазином, зовут Тереза-Шарлотта, и она совершеннейшая недотепа.

Три года назад они с мамой сняли пустой запущенный магазин, отремонтировали его и битком набили шерстью, потому что вязание якобы снова «входит в моду», а вязальный магазин — это настоящий «хит». Но, во-первых, вскоре после этого за углом распахнул свои двери другой вязальный магазин, куда больше и красивее. А во-вторых, Шарлотта подписала с домовладельцем совершенно идиотский договор о найме, и вскоре тот жутко взвинтил арендную плату, причем, по словам нашего адвоката, с полным на это правом. Так или иначе, магазин не стал «золотым прииском», о котором мечтали мама и ее компаньонка. Папа даже утверждает, что вязальный магазин — это дыра в семейном бюджете, прибыли он не приносит, а только сам требует денег. К тому же мамина компаньонка очень ненадежна. Уговор был такой: до обеда в магазине работает мама, а после — Тереза-Шарлотта. Но и тут дело не заладилось. У Шарлотты всегда находятся неотложные дела, которые не позволяют ей во второй половине дня продавать шерсть и объяснять покупательницам, как вязать какой-нибудь узор. А теперь она вообще улетела на месяц в США, и маме приходится работать и после обеда. До шести вечера. В результате она даже не успевает купить чего-нибудь на ужин.

В крайнем случае, за покупками могли бы ходить Карли и я. Но требовать от нас каждый божий день присматривать после обеда за Шустриком — это уже чересчур. Мальчишка пропускает мимо ушей все, что мы с Карли ему говорим. Вдобавок он надоедлив, как целая армия вшей! С ним все время надо играть. Он даже телевизор не хочет смотреть один, кто-нибудь непременно должен сидеть рядом и держать его за ручку. А вечером, когда домой приходит мама, он жалуется ей, что мы уделяли ему недостаточно внимания! На Бабкино присутствие Шустрик тоже не соглашается. Но это можно понять. Бабка считает своих трех внуков «совершенно невоспитанными», и когда она «принимает послеобеденную вахту» по присмотру за Шустриком, ей ужасно хочется нагнать все упущения в его воспитании, причем с космической скоростью. Как нужно есть, как нужно сморкаться, как сидеть на стуле правильно, не разваливаясь на нем, как говорить со взрослыми и поддерживать порядок, как делать домашние задания — все это Бабка хочет преподать за один интенсивный курс.

Однажды она до того обнаглела, что указала на дверь моему школьному приятелю только потому, что он, разлив какао, выругался: «Тьфу, черт, какой я идиот!» Бабка объявила, что я не должен с ним общаться. Еще она вечно талдычит маме, что нельзя позволять Карли и Вуци сидеть вместе — без родительского присмотра — в одной комнате. Это, мол, неприлично! Бабка все в жизни делит на «прилично» и «неприлично». Но разумно объяснить, почему то прилично, а это — нет, она не может. Когда ее спрашиваешь об этом, она скорбно опускает уголки рта и обиженно говорит: «Перестань дерзить!»

В общем, по-настоящему поладить с Шустриком может только Бабушка. Но она живет очень далеко, на другом конце города. Чтобы добраться до нас, ей нужно целую вечность ехать на трамвае. И со здоровьем у нее не очень. Нельзя требовать от нее ежедневно совершать такие долгие поездки. Потому-то моего младшего брата, бедного поросенка, в последнее время перекидывают туда-сюда, как почтовую посылку. Он то с Бабушкой, то с Бабкой, то в вязальном магазине, то с Карли или со мной. Вряд ли такая жизнь доставляет Шустрику удовольствие.

Вот и получается, что я ужасный лицемер: с одной стороны, жалею Шустрика, а с другой стороны, отнюдь не готов тратить на него свое время и силы. Все дело в том, что любовь к брату у меня скорее теоретическая, чем практическая. Пока я не вижу его и не слышу, я чувствую к нему очень даже сильную привязанность. А вот когда он начинает приставать ко мне, очень хочется послать его куда подальше, ведь руки просто чешутся его укокошить.

А кстати, насчет укокошить! Есть тут еще один экземпляр, с которым я бы с удовольствием разделался. Это наш математик. Типичный образчик учителя, который превосходно вписался в существующую школьную систему. Обожает напыщенно и патетически разглагольствовать о товариществе, взаимопомощи и взаимовыручке, но если мы как раз этим и руководствуемся, то он выходит из себя и начинает злиться. Ну скажите пожалуйста, какая товарищеская взаимопомощь нужна человеку, у которого по математике очень твердый «неуд»? Ясное дело, листок с решениями, откуда можно все списать! Вот то-то и оно! Из этих соображений я на последней контрольной немножко помог Паули, моему соседу по парте, который в математике полный ноль. Я решил все примеры его варианта на промокашке и пододвинул ему. И что делает этот идиот? Довольный, списывает все четыре примера, радостно хрюкает, захлопывает тетрадь, сдает ее и не замечает, что промокашка-то с решением осталась внутри! До него и потом не дошло, что же он натворил. Я и сам думал, что все в порядке, — до самой раздачи проверенных работ. А математик, когда пришел с пачкой тетрадей, выглядел как-то странно. Вытянул тетрадь Паули из стопки, а из тетради — исписанную промокашку, возбужденно помахал ею и спросил меня, что я могу сказать по этому поводу.

Ну и что же мне нужно было сказать? Может, что-то вроде: «Пожалуйста, простите меня, я больше никогда не буду так делать?» Или еще какую-нибудь покорно-льстивую глупость? Лучше всего было бы держать язык за зубами, но математик, как всегда, так и напрашивался, чтоб над ним посмеялись. Поэтому я с невинным видом ответил: «Что поделаешь, не повезло!»

После чего препод еще больше разозлился, а я сказал: «Конечно, не повезло, Паули ведь просто от волнения забыл в тетради шпаргалку! Он же не нарочно это сделал».

Математик прошипел, что он меня предупреждает. Я спросил, о чем же он меня предупреждает. А он рявкнул, что напрасно я воображаю, будто могу позволять себе что угодно потому только, что у меня превосходные отметки. Я сказал, чтобы он на меня не орал, потому что я этого терпеть не могу. Тогда он разорался пуще прежнего. Кричал что-то насчет наглости. И что с него хватит. Тут я решил, что с меня тоже хватит, подхватил под мышку портфель и вышел из класса, а потом и из школы, хотя у меня было еще три урока.

По-моему, время от времени надо так или иначе указывать учителям на границы их власти!

Ясное дело, до следующего утра математик успел передохнуть и приготовиться к контрудару. Теперь он намерен продемонстрировать мне границы моей власти. Он нажаловался нашему классному руководителю Бимсу, и тот не только требует принести записку от моего отца с объяснением, почему я пропустил три урока, но и настаивает, чтобы отец сам пришел к нему в приемные часы.

Но я не собираюсь заставлять папу идти в школу. Не то чтобы я боялся рассказать ему обо всем… Папу мало беспокоят жалобы учителей. Просто мне хочется устроить розыгрыш. Очень я люблю всякие такие штуки!

Классный руководитель получит замечательное письмо. На папиной почтовой бумаге. И с папиной подписью! Я уже придумал, что напишу в письме. Оно будет звучать так[1]:

Обидно только, что в машинописи я полный профан. Чтобы розыгрыш удался, мне ведь нужно не только это письмо, но и несколько других напечатанных на машинке бумажек. Но я не способен напечатать без ошибок даже одну-единственную строчку. К тому же у нашей машинки нет клавиши коррекции. А мне необходимы безупречные письма, иначе Бимс никогда не поверит, что они от магистра Поппельбауэра.

Но я придумал: все бумажки мне напечатает Карли. Она умеет это делать почти идеально.

* * *

Так! Теперь у меня есть все необходимое: письмо Бимсу, один листок, где родители подтверждают, что мне можно сделать прививку от полиомиелита, листок, где сообщается про родительское собрание, и еще один — про повышение цены на школьное молоко. Вдобавок я заключил пари. Поспорил с Карли на пятьдесят шиллингов, что папа подпишет мне письмо для Бимса.

— В жизни он этого не сделает, — уверяла меня Карли. Потому что я не сказал ей про свой план! Папа подпишет, причем сегодня же вечером. Ведь сегодня четверг, день Рыбы Вильмы. И папа гарантированно вернется домой только около полуночи, усталый от сверхурочных работ. Я подкараулю его в прихожей и подсуну все свои бумажки. Сверху — про школьное молоко, потом про родительское собрание и прививку и под конец — письмо для Бимса. Скажу ему, что это — сплошь дурацкая школьная бюрократия и я прошу его подписать все это в полночь только потому, что с утра я всегда ужасно сонный и наверняка обо всем забуду. И папа, у которого совесть нечиста, быстренько все подпишет, не читая подробно, в этом я вполне уверен. А если он все-таки начнет читать внимательно, мне что-нибудь придет в голову, прежде чем он доберется до последнего листа. В самом худшем случае он прочтет письмо Бимсу и спросит, не спятил ли я. А больше ничего произойти и не может.

* * *

Так и вышло. С письмом Бимсу никаких проблем не было. Правда, ждать пришлось далеко за полночь, и когда папа наконец пришел, мне ужасно хотелось спать. Сначала он очень удивился, почему я не попросил подписать маму, обычно ведь она разбирается со всей бюрократией, но я сказал ему, что у мамы целый день болела голова и что она давно уже ушла в спальню, и я не хочу ей мешать. И добавил, что у мамы теперь всегда болит голова. И говорил укоризненным голосом. Думаю, папа понял, что это он виноват в маминой головной боли. Он так смутился, что даже не прочел как следует про школьное молоко. А про прививку только первое предложение. А потом очень быстро все подписал и пробормотал, что из-за бюрократии каждый день гибнет целый лес. Тут к нам присоединилась мама и пожелала папе доброго утра. Папа прошипел, что это преувеличение. И был прав, потому что без десяти час еще не время говорить «доброе утро». Я быстро ушел к себе в комнату, выбросил все бумажки, кроме письма Бимсу, в корзину для — бумаг и улегся в кровать. Но сразу заснуть не смог. Потому что папа и мама ссорились в гостиной.

Ссора была не слишком шумной, и дружеская беседа равной громкости, конечно, не помешала бы мне заснуть.

Я часто думаю о том, что, собственно, делать супружеской паре, у которой есть дети, когда с любовью уже совсем не ладится. Ума не приложу, как тут быть. Ладно, я говорю сам себе, если муж и жена друг друга больше не переносят, они имеют полное право расстаться! Не в Средневековье ведь мы живем! Но на самом деле я совершенно не согласен, чтобы папа и мама разводились! Они же разводятся не только друг с другом, но и с детьми.

Ни Карли, ни я, ни тем более Шустрик вовсе не хотим разводиться с папой! Но когда два человека, которые друг друга на дух не выносят и видеть не могут, продолжают жить вместе только из-за детей, это мне тоже не нравится. Наверное, всем людям, которые хотят пожениться, сначала лучше было бы проходить обязательный тест «на долговечность любви». И только в случае положительного результата им разрешалось бы заводить детей.

Только надо хорошенько обдумать, каким должен быть такой тест! Недавно, когда у нас была Бабка, я слышал, как она говорила в саду соседке: «Все горе оттого, что теперь у женщин есть профессия, они зарабатывают деньги и думают, что смогут прожить одни. А в наше время нам приходилось смиряться!

— Что бы мы делали без кормильца?»

Во всяком случае, долговременная любовь, о которой я говорю, так выглядеть не должна.

По-моему, для долговременной любви нужно быть по-настоящему хорошим человеком, и если ты именно такой человек, то сможешь любить всякого, со всеми его странностями. Но для этого нужно немало доброты, терпимости и понимания, а у моих папы и мамы эти качества в дефиците.

И, честно говоря, не мне требовать этого от других, ведь сам я по части доброты, терпимости и понимания абсолютный нуль. И отнюдь не уверен, что по мере взросления буду развиваться в этом плане положительно…

Взгляд доктора Бимса, когда он читал «письмо моего отца», стоил всех затраченных трудов и времени! Он уставился на листок бумаги, словно тот предвещал гибель мира в самые ближайшие часы. Добрых десять минут этак смотрел, потом сложил письмо и сунул в карман пиджака. И весь урок немецкого был совершенно рассеян. Даже забыл дать нам домашнее задание. Одноклассники мои, конечно, смекнули, что это из-за письма, и стали допытываться, что же там написано. Я не сказал, и теперь они опять считают меня «надутым индюком». А я вовсе не такой! Просто не хочу, чтобы меня считали «клевым парнем, который на все способен». Слишком это похоже на хвастовство. Конечно, если нужно решиться на что-то рискованное, то мне это сделать действительно гораздо легче, чем большинству других. Во-первых, с тем, кто учится так же хорошо, как я, и не боится никаких страшных экзаменов, само собой, просто вообще мало что может произойти. А во-вторых, от моих родителей не последует никаких штрафных санкций. В этом отношении мама с папой действительно суперкласс. Меня еще ни разу в жизни не били, не лишали карманных денег и не сажали под домашний арест. Разве что мама немного поворчит или папа притворится, что больше меня «не любит» и некоторое время будет меня игнорировать.

У большинства ребят из моего класса дела обстоят гораздо хуже. Паули, например, получает затрещины, даже если схватил всего один «неуд». Однажды, выходя из школы, мы увидели мамашу Паули, которая ждала его у школьных ворот. Она набросилась на него и стала бить, будто он огнедышащий дракон, а она — храбрый рыцарь. Паули совершенно не сопротивлялся, только прикрывал руками лицо, чтобы мать-фурия не сломала ему переносицу. Эта ненормальная прекратила расправу, только когда из школы вышел учитель и потребовал, чтобы она прекратила воспитывать сына таким способом. Но до того мимо прошло очень много взрослых, и никто не вмешался. А ведь теперь в Австрии есть закон, который запрещает родителям бить детей. И тут опять-таки есть очень характерный нюанс! К ответственности привлекают только тех родителей, которые наносят своим детям тяжелые травмы. Пощечины запрещены, но за них не наказывают!

А есть ли, собственно говоря, еще какое-нибудь запрещенное законом действие, за которое преступника не ожидает никакого наказания? Насколько я знаю, нет! В газете я прочел, что с родителями, бьющими своих детей, благоразумнее проводить беседы и с помощью психологов и социальных работников наставлять их на правильный воспитательный путь. О’кей, звучит отлично! Но почему никому из составителей законов не приходит в голову предлагать такое, если кто-то ворует, или водит машину в пьяном виде, или делает еще что-то незаконное? Почему его сразу же наказывают?

Мама часто говорит, что я слишком много думаю. На самом деле я наверняка думаю слишком мало, иначе бы уже разобрался, почему существует такая несправедливость и почему ее до сих пор не устранили. И я просто вообще не понимаю, почему большинство детей, которых я знаю, не бунтуют против этой несправедливости. Паули, например, безропотно принимает побои. Он даже делает различие между «заслуженными» и «незаслуженными» затрещинами. А когда я говорю ему, что побои никто не может «заслужить» и что ему не мешало бы расстаться со своим проклятым рабским менталитетом, он смотрит на меня так, будто я с луны свалился. Но мне-то легко говорить. Я даже в кошмарном сне не могу себе представить, что случилось бы с Паули, если бы он передал Бимсу подобное письмо от своего отца, а потом надворный советник Шайберль, наш директор, позвонил бы отцу Паули в офис и спросил, как же следует все это понимать.

Мой папа отреагировал потрясающе хладнокровно. И умно! Сперва, когда его секретарша сказала, что звонит надворный советник Шайберль, он страшно испугался. Решил, что с Карли или со мной случилось что-то ужасное. Под машину попали! Или упали в спортзале с колец и получили травму черепа! Поэтому он испытал огромное облегчение, узнав, что речь идет всего-навсего о письме. И что мы целы и невредимы! Папа сразу сообразил, что письмо наверняка написал я.

Но директору он ничего не сказал, только дал понять, что при написании письма был «в каком-то странном настроении». Папа не знал, о чем написано в письме, и поэтому не стал пускаться в длинные дебаты, отговорившись тем, что ему, к сожалению, нужно срочно идти на заседание правления. Директор не стал задерживать папу, а попросил его прийти в школу для отдельного разговора.

Но папа и не думает идти к директору. Он таких вещей, само собой, не любит. Просто вообще! Он ни разу не бывал на родительском собрании. Туда всегда ходит мама. Однако на сей раз маме в школе делать нечего. Ведь это не ее энергичная подпись гордо стоит под злополучным письмом.

Папа отговаривается тем, что если он пойдет к директору, то стопроцентно обнаружится, что письмо написано не им. Для моей же, так сказать, пользы он должен держаться от школы подальше. Чушь, конечно! С моим письмом все о’кей! Любой здравомыслящий отец мог бы его написать! Но мне все равно, пойдет папа в школу или нет. Только маму это очень напрягает. Из-за этого за завтраком разразилась дежурная ссора. Кончилось тем, что папа обозвал маму коровой.

А после Карли сказала мне: «Это ты виноват, что они поссорились!»

Я ответил: «Само собой, я просто вообще не виноват! Кто хочет поссориться, всегда найдет какой-нибудь повод! Если не из-за меня, так поругались бы из-за чего-нибудь другого!»

Но Карли это, конечно, не убедило. Она так и продолжает носить розовые очки и считает, что у папы и мамы нормальный брак, а немножко споров и ссор, само собой, просто вообще неотъемлемая часть всякой супружеской жизни.

Надо бы, в конце концов, отучиться от этих дурацких «само собой» и «просто вообще». Это совершенно бессмысленные слова. Но с другой стороны, все в нашей семье непрерывно их повторяют. Так мы хоть в чем-то похожи друг на друга. Уж лучше такая общность, чем совсем никакой!

* * *

Мама решила пойти в школу и поговорить с Бимсом. Затея совершенно дурацкая, но отговорить маму невозможно. А ведь из-за этого ей придется раньше положенного закрыть вязальный магазин. Или нанять кого-нибудь на это время. На поездку туда и обратно и на разговоры наверняка уйдет минимум три часа. А продавщице-помощнице мама платит сто шиллингов в час. Если бы я предвидел, что маленький розыгрыш с письмом в конце концов приведет к потере целых трехсот шиллингов, я не стал бы его затевать!

* * *

Утихни, боль! Этот день я долго не забуду! На перемене после второго урока я, как неистовый Роланд, помчался к приемной. Хотел дождаться, когда мама выйдет оттуда, и узнать, как все прошло. Но сбегая вниз по лестнице, я увидел, что мама только-только входит к доктору Бимсу. Это меня не удивило: она вечно опаздывает. Сначала я хотел вернуться в класс, а потом подумал: речь, в конце концов, обо мне, а раз так, то мне тоже надо быть в приемной!

И я пошел туда. Бимс, конечно, хотел сразу же меня выставить. «Приемные часы — для родителей», — сказал он. Я мягко и миролюбиво объяснил ему, что будет лучше, если мы прямо сейчас обсудим все втроем. Действительно ведь лучше! А то он начнет жаловаться на меня моей матери, мама пойдет домой и передаст его жалобы мне, я объясню ей свою точку зрения… А потом она наверняка снова пойдет в школу и передаст все Бимсу… Сколько ж километров можно так впустую набегать!

Бимс соглашаться не желал. Но мама согласилась, после того как я бросил ей очень убедительный взгляд. Она сказала Бимсу, что мы, по крайней мере, можем попробовать. А поскольку Бимс не любит конфликтовать, он для порядку поворчал, что подобное предложение он даже обсуждать не будет и что такой разговор ни к чему не приведет, но вскоре сдался. С таким видом, будто его мучит ужасная изжога, Бимс сказал маме: «Ну, если вы не против, тогда пожалуйста!»

И ведь он оказался прав! Разговор втроем ни к чему не привел! Из-за мамы! До сих пор я никогда еще не слышал, как моя маменька разговаривает с учителями. И был в высшей степени поражен. Говорила она так подхалимски льстиво, будто у нее напрочь отсутствовало чувство собственного достоинства! Просто ковриком перед Бимсом стелилась, а в ее голосе слышалось сплошное лицемерие и угодливая покорность! Какой Бимс все-таки хороший преподаватель, лебезила мама. И сколько же у него терпения и понимания! И всем известно, что нашему классу невероятно повезло с ним как с классным руководителем! И что больше всего мама благодарна ему за то, что он пробудил во мне любовь к литературе, она мне очень пригодится в жизни!

Она умасливала Бимса как могла, а он только радостно облизывался! Если я пытался вернуть обсуждение к сути дела, то мама всякий раз тотчас прерывала меня и заверяла, что я имею в виду не то, что говорю, поскольку нахожусь в переходном возрасте, когда подростков на некоторое время привлекают грубоватые выражения и «революционные» взгляды и они отрицают любой авторитет, даже «положительный».

Поэтому я в конце концов решил помалкивать. А то начал бы спорить не с Бимсом, а с мамой, что в приемной было бы неуместно.

Через полчаса Бимс и мама сошлись на том, что Бимс — хороший преподаватель, мама — хорошая мама, я — хороший парень, а наша школьная система — за исключением мелких недостатков — наилучшая из возможных. Наконец Бимс с мамой пожали друг другу лапы, и Бимс воодушевленно продудел, что его учительскому сердцу «трудные» ученики ближе всех других и что бурной молодости необходимо только усвоить «правильную меру», но с этим дорогой Анатоль, принимая во внимание его выдающийся интеллект, скоро справится. Затем он потрепал меня по голове и поспешно ушел.

А мама тут же возгордилась успешным разговором с Бимсом! Возгордилась собственным подхалимством! Мне очень горько это признавать, но в принципе она такая же лживая и нечестная, как Бимс. Он проповедует отзывчивость и товарищество, но в нужный момент не разрешает ученикам проявить эти качества. Она всегда за честность и правдивость, а сама льстит и подлизывается, если это кажется ей необходимым!

Вуци считает, что и мы, став взрослыми, вряд ли будем другими. К этому выводу он пришел, прочитав дневник своей мамы. Очень старый дневник, который она вела еще девчонкой. Вуци говорит, что если бы его мать и сегодня сохранила те же мысли и взгляды, которых она — с массой орфографических ошибок — придерживалась в своем дневнике, то он бы ее на руках носил!

«Хуже всего, — сказал Вуци, — что мать просто рассмеялась, когда перечитала этот дневник. Если б она хоть заплакала! Может, тогда, по крайней мере поняла бы, что ее душа с годами стала жалкой и ничтожной!»

Жаль, моя мама не вела дневник, когда была подростком. Так что мне уже не удастся выяснить, утеряла ли она свои моральные устои или их у нее никогда и не было.

* * *

Карли, дрянь такая, отрицает, что спорила со мной из-за папиного письма! А уж на пятьдесят шиллингов — тем более. Ведь на деньги не спорят! И еще она утверждает, что по-настоящему я спора так и не выиграл. Потому что все вышло наружу. Как будто это имеет какое-то отношение к нашему пари! Мы спорили, подпишет ли папа письмо. И он подписал! Но сердиться бессмысленно. У Карли все равно нет денег. Она уже выпросила у мамы задаток из карманных денег на следующий месяц. У Карли все уходит на краски. Не на краски для рисования, а на краски для лица. В ванной, на ее полке в шкафу, я насчитал девять тюбиков губной помады, восемь коробочек теней для век и двенадцать карандашей для бровей.

Весь этот косметический хлам моей сестры стоит столько, что на эти деньги смогла бы прожить сотня детей в Африке. И на те деньги, которые я трачу на книги, конечно, тоже. Но я, по крайней мере, читаю свои книги и люблю их. А Карли, наоборот, только размалевывает себя, как клоун в цирке, а перед тем как выйти из дома, снова стирает раскраску с лица.

Недавно она объяснила мне, что ищет свой стиль. Что это значит, я точно не знаю. Думаю, на самом деле она хочет изменить этот свой «стиль». Когда Карли не накрашена, она выглядит просто серенькой мышкой. И конечно, очень хочет с этим бороться.

Лично я просто вообще не понимаю, зачем нужна вся эта раскраска. Мне, правда, никогда еще не приходилось целоваться с девушками, но если бы уж приспичило, то я поискал бы такую, у которой на лице нет никакой косметики. Наверняка это ужасно противно — пробовать на вкус красную жирную помаду! Но может быть, девушки стирают ее с губ перед поцелуем. В фильмах они этого не делают, но в фильмах многое не так, как в жизни. Например, там почти никто не ходит в туалет.

Загрузка...