Я был на практике в поисковой партии. Геологи — сумрачные и раздраженные оттого, что их не посылают на фронт, — не разговаривали не только со мной, но и друг с другом. Худые, небритые, сосредоточенные на одной мысли, они опасались в работе: за день мы проходили не меньше сорока километров.
Поздними вечерами, наполнив желудки в основном водой, мы лежали в избе, вытянув натруженные ноги, дымили самокрутками и слушали тоскливые девичьи песни, невеселый женский смех за окнами. Мы были единственными мужчинами в деревнях, через которые вел маршрут нашей партии.
Женщины звали нас песнями и смехом — без надежды, и, верно, сами бы удивились, если бы кто-нибудь из нас ответил на их зов.
Очень часто голод побеждал все остальные ощущения. Было одно желание — не просто поесть, а набить себя пищей.
Мы с мамой жили очень тяжело. Утром я выходил на кухню, а мама прятала хлеб. Когда приступы голода были особенно сильными, я искал спрятанный паек. Но ни разу не нашел его. (Только после войны мама рассказала, что подвешивала хлеб на окне, за шторой.)
Однажды, вернувшись из маршрута, я увидел на крыльце нашей избы девушку — такую, какими кажутся все девушки в юности, — легкую и светлую. Это была Леля Соколова, со второго курса. В техникуме мы только здоровались.
Здесь же, когда пришлось делить радости и невзгоды трудной геологической жизни, мы быстро подружились. Было в ее отношении ко мне что-то материнское. Сердце сжималось от счастья и сладкого стыда, когда она делила еду на две неравные части.
Ее мать работала в продовольственном магазине, и из города Леля привозила полный рюкзак снеди. И я краснел не от жара костра, на котором в котелке бурлил наш вкусный ужин…
— Все равно на всех не хватит, — успокаивала меня Леля, и я перестал краснеть.
День ото дня, а может, час от часу мы все чаще встречались глазами.
Как-то ночь застала нас в лесу. Я разжег огонь. В его отсветах Лелино лицо казалось бледным. Мне было весело и жутко сознавать, что мы в опасности, что кругом зловещий лес, наполненный таинственными шорохами. Страшнее, но и желаннее их была тишина. Когда она внезапно и ненадолго наступала, нервы в ожидании чего-то натягивались. Стоило протянуть руку в сторону, и ее схватывал холод.
Костер дышал тепло и ровно. У меня чуть кружилась голова — от голода и необыкновенного ощущения близости…
А до утра было далеко.
— Холодно, — сказала Леля.
— Ничего, — ответил я, — не бойся.
— Я не боюсь.
Временами на меня наваливалась дрема, и я словно опускался куда-то.
— Иди ко мне, — услышал я, — холодно.
Под моей рукой билось ее сердце. Она ничего не говорила, не двигалась.
Только когда начало светать, она спросила с сожалением:
— Пойдем, да?
Мы шли быстро, будто бежали от уже содеянного греха.
Несколько дней Леля казалась мне чужой — так бывает после первого обнаружения близости. И, конечно же, я верил, что самой судьбой мы созданы друг для друга.
Никто не замечал наших отношений. Для геологов мы были просто практикантами, нам давали задания, учили работать и — все.
Нас стали посылать в самостоятельные маршруты. Это значит: рано утром мы уходили в путь и до вечера были вдвоем.
Едва мы сворачивали с дороги в лес или в поле, Леля радостно вздыхала и снимала платье. Была она доверчива и совершенно не считалась с тем, что я, так сказать, мужчина, а она женщина, спокойно шагала впереди. Сильная и гибкая, с гладкой смугловатой кожей, она — среди лугов, цветов и солнечных лучей — словно вместе с платьем снимала с себя будничность и обыкновенность, все, что может вызвать земные желания.
А я с каждым днем все чаще и чаще ловил себя на мысли, что рано или поздно кровь ударит мне в голову. Думалось об этом чисто и откровенно.
Но Леля ничего не замечала.
Сидели мы однажды в тени, утомленные походом. Неожиданно для себя я опросил:
— А если не сдержимся?
Она покраснела, подтянула колени к подбородку и, помолчав, ответила:
— Не знаю… А почему ты спросил? — Леля нахмурилась, взгляд ее стал попуганным. — Разве можно об этом думать? Да как тебе в голову это пришло? — Голос ее звучал недоуменно, а выражение лица приняло суровый оттенок. — Как тебе не стыдно?
Удивительно, но мне не было стыдно. Не было стыдно даже за то, что не стыдно. Я любил, я был уверен в своем чувстве, не боялся его, не боялся за него. И еще я убедился, что сильнее любви нет ничего на свете.
Когда двинулись в дорогу, я сказал:
— Я ведь не хотел тебя обидеть.
Она улыбнулась, и в улыбке проскользнула грусть. Я шел следом и думал, что ведь Леля испытывает то же самое, что и я.
Тропинка, по которой мы шли, вела вдоль глубокого, с крутыми, почти отвесными стенами оврага, называемого почему-то Волчьим. По дну его были ямы, края которых заросли крапивой и малиной. О глубине ям никто не знал. Местные жители предпочитали обходить овраг стороной.
И мне в голову пришла отчаянная мысль: свалиться бы туда, изувечиться и сказать Леле:
— Это из-за тебя!
И не успел я подумать, как земля под моими ногами обвалилась и я поехал вниз на куске дерна. В первый момент я окоченел от страха. Но вот движение остановилось. В трех-четырех метрах от меня — черный зев ямы. Ухватиться не за что. Я боялся открыть рот, боялся повернуть голову. Боялся дышать, даже думать боялся. Ведь пошевелись подо мной хоть одна песчинка, и я полечу в яму.
— Я сейчас… — раздался испуганный Лелин голос. Вверху что-то зашелестело, затрещало, а Леля говорила:
— Сейчас, сейчас…
Над моей головой показались ветки молодой березки, и я вцепился в них и — полетел вниз. Ладони ожгло.
Я удержался — лег на склоне. Но стоило подтянуть ногу, как она тут же скользила по песку назад.
Руки напряглись до того, что заломило в локтевых сгибах. Вдруг я ощутил, что меня тянет вверх, и стал осторожно помогать ногами. Руки онемели, казалось, их вот-вот сведет судорогой.
И когда я вполз на тропинку, на твердую землю, то лишь тогда испугался — до озноба.
Леля лежала рядом на спине. Грудь ее тяжело и коротко вздымалась. Тело блестело от пота. Не знаю, сколько мы так пролежали. Закрыв глаза, я целовал Лелю, вернее, просто благодарно прикасался к ней губами.
Всю дорогу мы молчали.
Я думал, как приведу Лелю к нам домой, познакомлю с мамой, покажу любимые книги, те, которые мы еще не проели…
В избе никого не было. Записка сообщала, что завтра геологи уходят в далекий маршрут, поэтому сегодня ночуют в соседней деревне. А нас они просили сегодня же принести им, уж не помню какой, инструмент. Вернись мы домой вовремя, поручение бы не смутило меня. Но сейчас я к тому же едва стоял на ногах, у нас не было ни крошки хлеба.
Я лежал на лавке и чуть не плакал от бессилия.
— Пойду я, — сказала Леля. — Ты плохо себя чувствуешь. — И не успел я возразить, как она обняла меня и зашептала: — Ну, разреши мне, ну, отпусти… Утром обязательно прибегу.
Она так и сказала «прибегу», хотя до соседней деревни было больше пяти километров.
— А может, и сегодня вернусь, — задумчиво добавила Леля. — Сегодня… понимаешь? Конечно, сегодня! Ведь мы можем быть одни… я и ты… и никого…
— Нет, нет, — бормотал я, удерживая ее.
— Разреши… отпусти… ну, мне хочется… для тебя… мне приятно…
Она ушла. Я понял: ей хочется совершить что-то очень трудное. Для меня.
Я лежал в сумерках. В теле было столько слабости, что больно было шевельнуться. Верил я, что Леля вернется сегодня, потому что я люблю ее, потому что она меня любит. Она вернется для того, чтобы больше уже не расставаться… Навсегда, на всю жизнь.
…А дорога петляет полем, потом — лес. Там темнота. И сквозь темноту ко мне идет Леля. Моя Леля… Я то казался себе ничтожеством, потому что не я ей, а она мне доказывала силу любви, то, наоборот, готов был торжествовать.
Радость, гордость, сладкая и острая тревога ожидания… Больше ни разу в жизни я не испытал такого.
Я поднялся, вытащил из рюкзака свое единственное сокровище — мыло. Мама просила привезти его домой.
А я обменял мыло в соседней избе на несколько стаканов муки и кусочек топленого масла. Знаете, что это такое? Это мечта. Заваруха!
Большой котелок заварухи — муки, обваренной кипятком. Если есть ее с маслом… Я глотал слюни, внутренности словно склеились, и чтобы хоть как-то обмануть себя, я выпил, воды, много-много… Лежал на лавке, борясь с головокружением. Лежал долго. Временами приходилось впиваться пальцами и края лавки, чтобы не броситься к котелку.
Но я верил, что Леля придет, а ее ждет сказочный подарок — заваруха.
Вцепившись руками в лавку, будто вдавившись в нее, я мысленно ел муку, запивая ее водой.
Внезапно я почувствовал, что Леля недалеко, бросился к печке, чиркнул спичкой, и сухие щепки под таганцом вспыхнули. Я приплясывал от нетерпения. Иногда мне даже слышалось Лелино дыхание.
И где тут разобрать, отчего кружилась голова — от голода или от любви. Помню только, что я обеими руками оперся о печь, чтобы не упасть.
Оглянулся — Леля стояла на пороге, сзади освещенная луной. Вокруг головы тонкий венчик сияния. Лунный свет мягко, но отчетливо нарисовал каждую линию тела.
А на полу дергалась моя изломанная тень.
Подплясывало пламя, и тень моя подплясывала.
Мы обнялись.
Тут я понял, как страшно было Леле идти, как она любит меня.
И чтобы доказать ей, что я ее люблю нисколько не меньше, я поставил на стол котелок с дымящейся заварухой.
До сих пор помню его. Мятый, закопченный…
Из него валил пар с пронзительным запахом съестного…
— Что это? — брезгливо спросила Леля.
Мне показалось, что я ослышался.
— Ешь, — не сказал, а приказал я.
— Ешь? — недоуменно и обиженно переспросила Леля. — Эту гадость? — И рюкзаком отодвинула от себя котелок. — Я достала картошки…
Котелок упал на пол.
Лунный свет безжалостно освещал горькую картину — дымящаяся заваруха расплылась по полу, стекая в щели.
Преодолев тошноту и головокружение, я широко расставил ноги, чтобы не пошатнуться. Правая рука набухла. Но я не ударил Лелю по презрительно искривленным губам.
— Ты что? — испуганно прошептала она. — Это же ерунда… — Она обняла меня, прижалась и зашептала: — Люблю… очень… Насовсем…
Оттолкнуть ее у меня не было сил. Я опустился на пол. Есть я уже не хотел. Но я не имел права позволить погибнуть заварухе.
Леля села рядом. Она гладила меня по голове и что-то говорила.
А я ел, заставлял себя есть заваруху.
И жалел, что мама далеко.