Сверкая панцирем, но еще более улыбкой, прискакал Жак Маржерет командир передового охранения.
— Путь безопасен, государь! Москва в ожидании вашего величества!
Что-то озорное, что-то дурашливое мелькнуло в лице Дмитрия. Чуть склонив голову, прикусил губу и, оглаживая крутую драконью шею коня, шепнул ему на ухо:
— А ведь доехали!
Конь задрожал, по тонкой коже, как по воде, побежала зыбь, да и сам Дмитрий покрылся мурашками с головы до пят — то нежданно ударили колокола надвратных башен. Звон перекинулся на окрестные колокольни. И шествие, оседлав эту тугую, нарастающую волну, потекло под рокочущими небесами в пучину ликующего града.
Испуг прошел, но дрожь не унялась.
Золотые кресты частных куполов обступали со всех сторон и смыкались за спиной в крестную стену. В сиянии крестов была такая русская, такая прямодушная серьезность, что знай он, как они могут стоять в небе, московские кресты — отступился бы от своего…
— Вернулось солнце правды! — взыгрывали басами заранее наученные дьяконы, друг перед дружкою похваляясь громогласием и громоподобием.
— Будь здрав, государюшко! — вопил с крыш и колоколен веселящийся народ.
— Дай тебе Бог здоровья! — приветствовали женщины с обочин дороги, все как одна лебедушки: крутогрудые, щеки пунцовые, глаза, с закрашенными ради великого праздника белками — черным-черны.
Дмитрий сначала пытался отвечать:
— Дай Бог и вам здоровья!
Но где же одолеть тысячегорлую радость и литое многопудье колоколов.
И он, чтобы не потерять голоса, только изображал, что отвечает, шевелил губами, не произнося ни единого слова.
Было 20-ое июня, жара еще не поспела, тепло стояло ровное, доброе. Облака, как разлетевшийся одуванчик, солнца не застили, а только указывали, какое оно высокое и синее, русское небо.
Государь Дмитрий Иоаннович миновал Живой мост перед Москворецкими воротами и уж на площадь вступил, как сорвалась с земли буря.
Вихрь взметнулся до неба и, пойдя на Дмитрия, на ею войско, толкал их прочь. Кони стали. Дмитрий Иоаннович, не перенеся пыли, отвернулся от русских святынь и, попятив коня, укрылся за железными спинами польской конницы.
— Помилуй нас Бог! — перепугались люди: знамение было недоброе. Помилуй нас Бог!
Но ветер дул какое-то мгновение, погода тотчас утихомирилась, порядок процессии восстановился, и к Лобному месту Дмитрий Иоаннович подъехал впереди шествия. Здесь его ожидало духовенство с иконами, с крестами. Раздались возгласы благословения, а он все еще не сходил с коня, конь же дергал узду, перебирал ногами и, пританцовывая, относил всадника в сторону — не нравился запах ладана.
Наконец Дмитрий Иоаннович соблаговолил спешиться, кинув поводья Маржерету, вернулся к Лобному месту, поднялся, стряхнул с одежды пыль, отер ожерелье, камешек за камешком, и только потом, сверкая, пуская слюни, чмокнул, не глядя куда, икону, с которой на него надвинулись иерархи. Тотчас отпрянул — кто их там знает? — торопливо вернулся к коню. Опамятовался, прошел мимо, ближе к собору Василия Блаженного, к толпе народа, теснимого строгой охраною. Скинул наконец шапку и принялся креститься, кланяясь храму, людям, Кремлю, плача и восклицая:
— Господи! Слава же тебе Господи, что сподобил зреть вечные стены, добрый мой народ, милую Родину!
Люди, смутившиеся бурей и уже подметившие — благословение неумеючи принял, икону не в край поцеловал, а в сам образ, — шапку не снял! теперь, радуясь слезам царя, простили его оплошности — от такой радости грех головы не потерять! — плакали навзрыд, соединясь сердцем с гонимым и вознесенным, кем же, как не Господом Богом!
Царь двинулся в Кремль. Двинулся и Крестный ход, с пением древних псалмов, но тотчас польские музыканты грянули в литавры, в трубы, в барабаны. И, хоть музыка была превеселая, зовущая шагать всех разом, священное пение было заглушено, священство посбивалось с напева и умолкло.
В Кремлевские соборы Дмитрий заходил, окруженный поляками. Поклонясь гробам Иоанна Васильевича и Федора Иоанновича, поспешил в Грановитую палату, сел на царское место.
На него смотрели, затая дыхание, а он был спокоен и распорядителен. Подозвал Маржерета и ему сказал первое свое царское слово:
— Смени всю охрану. Во дворце и во всем Кремле.
Пищали держать заряженными.
И обозрил стоящих толпою бояр, своих и здешних, телохранителей, казаков. Улыбнулся атаману Кореле.
— Приступим.
Это было так неожиданно, так просто.
— Где бы я ни был, я всегда думал о моем царстве и о моем народе, голос чистый, сильный. Все шопоты и шорохи прекратились, и он, указывая на лавки, попросил: — Садитесь. Никому не надо уходить. Сегодня день особый, праздничный, но не праздный. Наблюдая, как управляют государством в Польше, сносясь с монархами Франции, Англии, я подсчитал, что у нас должно быть не менее семидесяти сенаторов. Страна огромная, дел множество. Всякий просвещенный умный человек нам будет надобен, и всякое усердие нами будет замечено. Сегодняшний день посвятим, однако, радостному. Нет более утешительного занятия, чем восстановление попранной истины и справедливости. Ныне в сонм нашей Думы мы возвращаем достойнейших мужей моего царства. Первым кого я жалую — есть страдалец Михаила Нагой. Ему даруется сан великого конюшего. Все ли рады моему решению?
— Рады, государь! Нагой — твой дядя, ему и быть конюшим, — загудели нестройно, невнятно бояре, принимаясь обсуждать между собой услышанное.
Иезуит Лавицкий воспользовался шумом и, приблизившись к трону, сказал по-польски:
— Толпы на Красной площади не редеют, но возрастают.
Лицо Дмитрия вспыхнуло.
— Надо кого-то послать к ним… — и спросил Думу. — Почему на площади народ? Голицын, Шуйский! Идите и узнайте, что надобно нашим подданным?
— Государь, дозволь мне, укрывавшему тебя от лютости Годунова, свидетельствовать, что ты есть истинный сын царя Иоанна Васильевича.
Дмитрий чуть сощурил глаза: к нему обращался окольничий Бельский родственник царицы Марии и лютый враг царя Бориса.
— Ступай, Богдан Яковлевич! — разрешил Дмитрий и притих, затаился на троне, ожидая исхода дела.
Сиденье было жесткое, хотелось уйти с глаз, так и ловящих в лице всякую перемену, но с того стула, на который он сел смело и просто, восхитив даже Лавицкого — воистину природный самодержец! — не сходят, с него ссаживают. И Дмитрий, поерзав, вдруг сказал надменно и сердито:
— Не стыдно ли вам, боярам, что у вашего государя столь бедное место? Этот стул — величие святой Руси, и я не желаю срамиться перед иноземными государями. Подумайте и дайте мне денег на обзаведенье. Сие не для моего удовольствия — я в юности моей изведал лишения и нищету, но ради одной только славы русской.
Богдан Бельский в это самое время, когда Дума решала вопрос о новом троне, стоял на Лобном месте перед народом и, целуя образ Николая Угодника, сняв его с груди, кричал, срывая голос:
— Великий государь царь Иоанн Васильевич, умирая, завещал детей своих, коли помните, моему попечению.
На груди моей, как этот святой образ заступника Николая, лелеял я драгоценного младенца Димитрия.
Укрывал, как благоуханный цветок, от ирода Бориски Годунова. Вот на этой груди, в чем целую и образ и крест!
Крест поднес рязанский архиепископ Игнатий.
Истово совершил Бельский троекратное крестоцелование. И еще сказал народу.
— Клянусь служить прирожденному государю, пока пребывает душа в теле. Служите и вы ему верой и правдой. Земля наша русская истосковалась по истине. Ныне мы обрели ее, но коли опять потеряем, будет всем нам грех и геенна.
Добрыми кликами встретил народ клятву Вольского.
За ту услугу пожалован был Богдан Яковлевич — в бояре. И опять скоро. Ушел окольничим, а возвратился — вот уж и боярин.
А у Дмитрия новое дело для Думы, и очень дельное.
— Пусть иерархи церкви завтра же сойдутся на собор.
Негоже, коли овцы без пастыря, а церковь без патриарха.
— Успеем ли всех-то собрать? — усомнился архиепископ Архангельского собора грек Арсений.
— Кто хочет успеть, тот успевает, — легко сказал царь, сошел, наконец, со своего жестковатого места и отправился в покои, куда была доставлена царевна Ксения Борисовна.