— Ты уже пробовал?
Он промолчал.
— Я слышал, мама её за границей?
— Кто его знает, — сказал Камсков, — тут всё какой-то туман. Может, и за границей. Но почему не приехала, когда бабушка померла?
— Ну, знаешь, оттуда не так-то легко добраться. Отчим какой-нибудь дипломат? Или военный?
— Понятия не имею! Здесь их вообще не видали. Они из другого города. Арсеньева в школе с восьмого класса, за это время никто к ней не приезжал.
— Но деньги ведь присылают?
— Так она говорит. А я сомневаюсь. По-моему, живёт на остатки бабушкиных сбережений. Вы посмотрите, как она одета! Неужто из-за границы одежды нельзя прислать?
— Всякое бывает, Серёжа. Может, там что-то случилось. Может, не могут вернуться и даже письмо послать.
— Я этого не понимаю. Родная всё-таки дочь. Вон Петренко тоже выдумывает, что у него отец военный, в Германии служит. А всем известно, что отца у него нет да и не было никогда.
— Как жестоко ты говоришь, Серёжа. У каждого есть отец, даже если он где-то далеко.
— Ну, где-то…
— Ты считаешь, что Леста может выдумывать?
— Не выдумывать… У неё фантазии. Я много от неё слыхал…
— Например?
Серёжа махнул рукой.
— Сколько продолжаются эти приступы мизантропии? — спросил я.
— Неделю, может, чуть больше, — ответил он.
— Что ж, подождём, — сказал я.
Неделя прошла, началась другая, по Леста не приходила. Тревога моя росла. Я понимал, что вряд ли с ней что-то случится. Тот же Камсков ходит под окнами, готовый помочь в любую минуту. Но ощущенье, что всё это связано с нашей последней встречей, не покидало меня. В особенности после разговора с Камсковым.
Я выбрал воскресный день, когда старшие классы уехали в колхоз на картошку. Адрес Лесты я уже знал. Даже проходил несколько раз по улице, где прятался дом её бабушки. Он «прятался» в самом деле, потому что в зарослях глубокого палисада с улицы не был виден. Торчал только верх буро-красной крыши. Остальные дома стояли открыто и вполне отвечали облику бедной окраины. Единственное двухэтажное здание, бывший клуб, разбомблённое в первые годы войны, так и высилось справа от дома Лесты, зияя проломами в толстых кирпичных стенах. Участок слева был пуст, на нём кривилась ветхая изба с забитыми крест-накрест окнами. Напротив тоже простиралось пустое пространство. Здесь начали разбивать сквер, бросили, и теперь он зарос сорными травами. Дом Лесты стоял одиноко.
На фанерной дощечке, венчавшей столбик калитки, значился выцветший адрес: «Ул. Святая, 17». Оставалось лишь удивляться, что это название сохранилось до наших времён. Из разысканий Поэта я знал, что когда-то Святая была главной улицей деревни Бобры и называлась так потому, что вела к целительному источнику, бившему под обрывом. Улица теперь доживала свой век, её собирались сносить, а потому, вероятно, и махнули рукой на «святость».
Я огляделся. Кажется, никого. Сонное, всё ещё тёплое воскресенье. В отдалении красный петух с белой свитой копается в куче мусора. Медленно, врастяжку пересекла улицу кошка. Где-то блеет коза. Блёклое голубое небо. Вялое солнце. Я тронул незапертую калитку и вошёл.
Дом открылся после глухого переплетенья рябин и приземистых вишен. Сумрачно-красные, бурые, а то вдруг ярко-жёлтые грозди свисали со всех сторон. Одна ударила мне в лицо, оставив горький печальный запах.
Дом был невелик, но не похож на деревенский. Скорее напоминал дачу соснового Подмосковья. Резные столбики крыльца подпирали навес, окаймлённый резным же подзором. Крестообразные переплёты узких высоких окон. Стены обшиты планкой в ёлочку. К ступеням вела песчаная дорожка, перед самым крыльцом она раздваивалась, огибая запущенную клумбу с покосившейся гипсовой чашей. Правей, в глубине участка, виднелась беседка.
Я застыл в нерешительности. Повеяло неповторимым запахом уходящей листвы, осенних костров и ясной печали прощания. Я стоял.
Внезапно застеклённая дверь отворилась, и в проёме появилась она. Прислонилась к косяку, скрестив ноги и укутавшись в рыжую поблёкшую шаль. На голове был красный берет. В облике сквозило спокойствие. Она смотрела на меня внимательно и серьёзно.
— Вот, решил навестить, — сказал я, медленно подходя.
— Я знала, что вы придёте, — произнесла она.
— Мне сказали, что вы никого не хотите видеть.
— Только не вас, — сказала она.
— Удивительное названье улицы, Святая. И дом такой необычный. Это бабушкин дом?
Она молчала, что-то обдумывая. Произнесла наконец:
— Не хочется в комнатах. Может быть, лучше в беседке? На свежем воздухе?
В беседке так в беседке. Под ногами шуршали сухие листья. Цокала и скрипела птица в кустах. Мы сели.
— Как вы себя чувствуете? — спросил я.
— Хорошо. Только мёрзну всё время.
— Ваши сегодня в колхозе.
— А вы?
— Не мой черёд. Поехали Конышев и Давыдов.
— Наверное, скоро я снова буду ходить.
— Справку у вас не требуют?
— Мне врач даёт.
— Так что за болезнь у вас?
— Говорят, простуда. Вечером температура и слабость.
— Может, не стоит на улице?
— Нет, надо дышать. Мне хорошо.
— Вы немножко отстали. По программе уже Тургенев. Хотите, вам книг принесу?
— У меня есть. Я и раньше читала.
— «Отцы и дети»?
— Нет. Это я не хочу.
— А по какой причине?
— Неприятно.
Я рассмеялся.
— Тут уж ничего не поделаешь, этот роман в программе. Хотя я с вами согласен, вещь для Тургенева строгая, без обычной лирики. Мне кажется, вы много читаете.
— Нет, не очень. Раньше читала, а теперь не могу.
— Почему?
— Начну, а кончить не в силах. Или сразу в конец смотрю. Терпения не хватает. Я вообще ничего до конца не умею сделать. Даже картошку почистить. Или какая-то мысль. Придёт в голову, а потом обрывается. Я только сны смотреть до конца умею.
— И часто вам снятся?
— Каждую ночь.
— А что? Например, этой ночью?
— Этой ночью? — Она задумалась, внимательно досмотрела на меня. — Этой ночью мне снились вы.
— Интересно, в каком же виде?
— Мне снился ваш сон.
— Мой сон? Удивительно. Как можно во сне увидеть сон другого человека?
— А я была вами, и мне снился сон.
— Какой же, какой?
— Вам снился мой красный берет. Он был такой яркий, что вы зажмуривали глаза.
Мой лоб внезапно покрылся испариной. Воцарилось молчание.
— Мой красный берет волшебный, — сказала она.
— В каком же смысле?
— Я даже сплю иногда, не снимаю. И тогда прекрасные сны. В берете я чувствую себя хорошо. Но нельзя же всегда в берете…
— Скажите, а то посланье вы тоже писали в красном берете?
— Какое посланье?
— Я, кстати, принёс, как и обещал.
— Какое посланье? — повторила она тревожно.
— Сочиненье на тему «Мой самый счастливый день». Вот оно, держите. Я никому не сказал, и никто не знает.
— Что это, что? — спрашивала она, беспомощно вертя в руках тетрадку.
— Это ваша тетрадь. Вы просили её вернуть.
— Моя?
Она раскрыла тетрадь, полистала и углубилась в чтение. Лицо её стало краснеть. Она бросала на меня быстрые нервные взгляды и снова читала.
— Вот цена шутки, — сказал я с деланной грустью. — Вы даже не помните своего письма.
— Послушайте, послушайте, — быстро пробормотала она. — При чём же тут я…
— Ваша тетрадь, — произнёс я холодно. — На берегу вы просили вернуть и объяснили это игрой воображенья.
— Нет, нет! — сказала она.
— Не понимаю, в чём дело?
— Это не я, не я!
— Послушайте, сколько вам лет? — спросил я с внезапным раздражением.
— Ах, вот что вам надо? — Она вскочила. — Да, мне больше, чем другим! Я второгодница, в седьмом два года училась! Это вы хотели узнать? Зачем вы пришли? Меня уже спрашивали, в больницу хотели. Я не хочу, не хочу в больницу! Где мать, где отец? Пристали с ножом к горлу!
— Поверьте, — сказал я растерянно, — я не хотел…
— Не верю! Я никому не верю. Да, это моё письмо! Хотела и написала! Да, это шутка, проверка! Что вам ещё?
— Перестаньте, Арсеньева…
— Не верю, не верю! Зачем вы пришли? Что вам надо? Я всё равно ничего не скажу!
Губы её тряслись, в глазах вспыхивали искры. Она отступала по направлению к дому, выкрикивая бессвязно:
— И пусть! Прочитайте всем! Ничего не докажете! Это не я, мне не нужно!
Внезапно она споткнулась о корень, выступавший из-под земли, и с лёгким вскриком упала спиной на дорожку. Я кинулся к ней, приподнял за плечи. Лицо её было белым как мел, глаза закрыты. Красный берет свалился, волосы разметались по моей руке.
— Леста, Леста! — бормотал я. — Что с вами?
Безотчётно я приблизился к ней и прижался к холодной недвижной щеке. Прошло мгновенье, но этот миг развернулся для меня в бесконечность. Её хрупкое беспомощное тело, изгиб тонкого стана, холодная щека, неповторимый запах волос.
Глаза открылись. Они глянули с изумлением, потом изумление сменилось блаженным покоем. Глаза вновь закрылись, рука обвила мою шею, и я услышал шёпот:
— Теперь уходи…
— А что, если его назначить классным руководителем? — высказал на педсовете Наполеон, — вот Павел Андреевич жалуется, возраст не тот.
— И возраст, и возраст, — Конышев громко сморкнулся. — Не слушают бармалеи меня. Вот этот, Проханов, вчера из резинки стрельнул. Прям-таки в глаз. Ну какой я классный. И устаю, видит бог, супруга ругает. Моё дело синус да косинус, а не то…
— Вот, — резюмировал Наполеон.
— Николай Николаевич педагог молодой, задорный! — залилась Розалия Марковна. — Он вносит изюминку в дело! И дети его стали слушать. Правда, опыта маловато. Разве можно запанибрата с детьми? Да они сядут на шею!
— Где сядут, там и слезут, — развязно сказал Котик. — Это не мои слова, народные.
Лилечка чистила ногти и украдкой поглядывала на часы.
— А что там с учебным процессом? — вопросил директор.
— Идёт по программе, — ответил завуч.
— Так, значит, на классного?
— Отпустите меня, передайте, — взмолился Конышев, — нет сил!
— Что думают остальные? — спросил директор.
— Назначить, — сухо произнесла Химоза.
— Назначить… — пробурчал директор, — а вот не могу. Инструкция вам известна? Молодой специалист, месяц работает. Не имею права.
— А Гладышев? — воскликнула Розалия Марковна.
— Гладышев не молодой, у него стаж.
— Это условность, — сказала Химоза. — А в окопах мы были не молодые? У нас мальчишка семнадцати лет ротой командовал.
— Опять в окопах, — вздохнул директор. — Нет, не могу. Пусть поработает месячишко. После комиссии. Там посмотрим.
— Между прочим, меня не спросили, — заметил я деликатно.
— А что спрашивать? — Неполеон повернул удивлённое лицо. — Мы вас выдвигаем.
— Я не готов. Не совсем изучил класс.
— Говорил! — воскликнул директор. — И вам там это… Розалия говорит. Дистанцию надо держать. А то, говорят, гуляете с учениками.
Я изумился.
— Разве это запрещено?
— Нет, почему же. Если на экскурсию, целым классом…
— А с отдельными учениками?
— Хм… — директор пробарабанил пальцами по столу. — Обязательно гулять? Беседуйте в классе. А то подумают, что у вас… как это?
— Фавориты, — подсказала Розалия Марковна.
— Любимчики, — пояснил директор.
— Без любимых учеников нет слаженного коллектива! — отчеканил Котик. — Это Макаренко говорил!
Лилечка откровенно зевнула.
— Так что пока потерпим, — сказал директор. — После комиссии. Сами знаете Ерсакова, он в каждую дырку лезет.
— Да уж… — сказала Химоза.
— Какие ещё вопросы?..
После педсовета Котик покровительственно хлопал меня по плечу.
— Старик, тебе повезло. Классными могут быть только такие тюлени, как Коныш. Даже Гладышев тут оступился.
— Послушай, что за мифический Гладышев? Слышу о нём со всех сторон.
— Почему мифический? — удивился Котик. — Нормальный парень. Почувствовал себя неуютно и утёк. Правильно. А чего здесь делать? Сам бы уехал к чертям на кулички. Ну, не к чертям. Была у меня возможность, дурак я дурак. Ладно, потом расскажу.
Котик приблизил ко мне лицо.
— Заметил, как я защищал тебя на педсовете?
— Заметил, — сказал я.
— Сегодня ты не можешь мне отказать. Берём пару шампанского…
Так мы оказались в квартире Сабуровых, правда, без «пары шампанского», потому что «метро» оказалось закрытым. Вера Петровна была дома. Котик преобразился вмиг. Он сделался необычайно почтительным, робким.
— Это Брокгауз? — спрашивал чуть ли не шёпотом. — Какие замечательные репродукции.
— Картины, — поправила Вера Петровна.
— Ах да, в полутьме не заметил. О, фарфор! Откуда такая прелесть?
— Из Китая.
— Изумительно, изумительно…
Вера Петровна достала маленькие рюмки, принесла коньяк. На столике появилась коробка шоколадных конфет и яблоки. Мы пригубили. Крепких напитков я ещё не пивал, но не смел заявить об этом. Котик опустошил рюмочку с наслажденьем.
— Вот видите, Николай Николаевич, как в настоящих домах, — сказал он, глядя с обожаньем на Веру Петровну. — А мы с вами пиво.
— Отчего, я и пиво люблю, — заметила Вера Петровна. На ней была узкая чёрная юбка, перламутровый джемпер и, конечно же, шарфик нужного тона.
— Да разве тут пиво! — воскликнул Котик. — Ко мне приятель скоро нагрянет, он из Москвы. Я закажу для вас чешское пиво!
— Это будет неплохо, — небрежно заметила Вера Петровна.
Дальше разговор коснулся сортов, перекинулся на коньяки, сигареты, и во всём Котик показал осведомлённость.
— Ну а как ваши школьные дела, уважаемые просветители? — спросила Вера Петровна.
— Прекрасно! — воскликнул Котик. — Сегодня на педсовете нам предлагали взять место классного руководителя.
— Сразу двоим?
— Николай Николаичу.
— Поздравляю, — сказала Вера Петровна и взяла сигарету.
— Мы отказались, — сообщил Котик.
— Вы так дружны, что решаете вместе вопросы?
— Константин Витальевич даёт мне советы, — сказал я.
Говорили об искусстве. Котик нервничал, кривлялся, пускал в ход то «обаяние», то напускную робость, но все его посылы разбивались о непроницаемое спокойствие Веры Петровны. В конце концов Котик пришёл в уныние, замолчал и принялся поглощать коньяк. Ещё через полчаса он засуетился и собрался домой. Я вышел проводить его на лестничную площадку.
— Бастилия, — грустно сказал Котик. — Я лучше к Лильке пойду.
— А разве ты с ней… — начал я с удивленьем.
— Почему бы и нет? — возразил, не дослушав, Котик. — И ты можешь. Лилечка наш человек.
Когда я вернулся, Вера Петровна допивала коньяк, но на столике появилась ещё маленькая бутылка ликёра.
— А вы, Коля, не пьёте?
Я замялся.
— И правильно. Рано ещё. У вас вся жизнь впереди, а вот у меня…
— Если б вы знали, сколько у вас поклонников, — заметил я деликатно.
— Это кто же? Не ваш ли приятель?
— И он. Я слышал, что мой предшественник вами увлёкся.
— Чушь. — Вера Петровна нещадно дымила. — Гладышев тёмная лошадка, я рада, что он уехал.
— Как бы и мне не оказаться тёмной, — сказал я храбро.
— Ну что вы, Коля, — она засмеялась. — Вы светлая. Да и не лошадка, а жеребёнок ещё.
— Вот не думаю, — пробормотал я.
— Эх, Коля, Коля, — сказала она, наливая очередную рюмку. — Тоска…
На уроках она упорно смотрела в парту. А если поднимала глаза, то направляла их в окно, затенённое тополями. Я тоже старался не смотреть на неё. Рядом сидела прилежная Оля Круглова, вечно занятая школьными хлопотами, учебниками, тетрадками, ручками, чернильницами, собиранием комсомольских взносов и выпуском стенгазеты.
Но мы находили места, где удавалось побыть вдвоём. Например, в роще на задах бывшего клуба. До войны здесь был небольшой парк, теперь одичал, зарос кустами, хотя и сохранил разбитые беседки и лавки. Или в том же месте на берегу реки. Однажды нас чуть не застала стайка старшеклассников, среди которых мы различили несколько знакомых лиц. Заброшенный сквер против дома тоже давал возможность коротких прогулок. В конце его начинался овраг, и мы сидели на склоне, наблюдая за бегом прозрачного мелкого ручейка. Два раза мы были в доме. Она боялась до дрожи, что кто-то нагрянет из школы, хотя бы тот же Камсков. Весь дом состоял из двух комнат и маленькой кухни. Сзади примыкала открытая терраса. Обставлено скромно, но прибрано и довольно уютно, хотя незримая тень печали пряталась по углам. В большой комнате старое канапе, кушетка, два кресла. Столик с трельяжем, а рядом с окном двухтумбовый письменный стол, тоже старый. На нём зелёная лампа на мраморной подставке, массивный подсвечник с оплывшей свечой. На стенах олеографии, натюрморт, в красном углу икона.
Обстановка напоминала жилище среднего интеллигента прошлых времён.
— Вот тут было пианино, — сказала она. — Бабушка продала, из-за денег.
Маленькая комната была почти пуста. Украшали её только огромные напольные часы с боем. Но часы стояли.
— А знаешь, что это за икона? — спросила она.
В иконах я был не силён. Богородица прижимала к груди младенца, а в правой руке держала лесенку. По краям размещались клейма, но различны, их сюжеты в полусумраке комнаты было почти невозможно.
— Купина Неопалимая, — сказала она.
Я промолчал, хотя на языке вертелся всё тот же вопрос, как узнала про мой день рожденья. Теперь этот вопрос не имел такого значенья, как раньше. Слишком много необыкновенного было в её поступках, образе жизни, судьбе. Я понимал, история настолько таинственная, что не стоит искать прямых объяснений, гадать.
Доводилось нам сталкиваться и под лестницей, у Егорыча. Леста любила смотреть, как он «малюет». Так говорил сам Егорыч. «Малюем понемногу». В те дни я не расставался с альбомом Босха, а однажды принёс его в школу. Егорыч был поражён.
— Это что ж такое? — спросил он, уставившись в адскую смесь полулюдей-получудищ.
Я стал объяснять, употребляя вычитанный в предисловии термин «почётный профессор кошмаров».
— Профессор кошмаров, — повторял ошарашенный сторож.
— А мне нравится, — сказала Леста, — здесь можно долго рассматривать. Мне всё это снилось. Например, человек с клювом и эта рыба. Вот этот утёнок на лыжах и заяц с железной головой. Я говорила с ними. Они хорошие, только несчастные и хотят быть обыкновенными существами.
— Написал бы ты «Корабль дураков», — сказал я. — Смотри, как тут необычно.
Егорыч заворожённо рассматривал знаменитое творенье голландца.
В конце XV века профессор римского права Базельского университета Себастиан Брант напечатал стихотворные сатиры под общим названием «Корабль дураков». В них он осудил все известные виды «глупости», попросту говоря пороки, а шумную ватагу «дураков» погрузил на корабль и отправил в страну Глупландию.
Босх использовал этот сюжет, но обобщил по-своему. Его утлый ковчег без руля и ветрил плывёт по житейскому морю. Компания дураков предаётся плотским утехам, горланит, пьёт, произносит бессмысленные речи. Давно уже мачта проросла кроной, и там поселился череп. Давно потеряно направленье и смысл круиза. Да, пожалуй, корабль уж никуда и не плывёт. Он застыл на месте среди дёготно-чёрных недвижных вод, а сознание дураков навечно застыло в кругу их пороков.
— Это что ж такое! — восклицал Егорыч. — Никогда не видал!
— Вот и попробуй, — подначивал я. — А то всё «Мишки в лесу». Надо осваивать мировой багаж.
— Это что, заказ? — сурово спросил Егорыч.
— Можно и так, — сказал я, не желая отступать от замысла.
— Размер? — спросил Егорыч.
Я заглянул в комментарий:
— «Масло на дереве. 32×36 см. Париж, Лувр».
— Дерева нет, — отрезал Егорыч, — могу на картоне.
— Давай!
Мы, как говорится, ударили по рукам.
Но чаще всего мы скрывались в осенних чащобах Барского сада.
— Ты слышал про Хозяйку Медной горы? — спросила она.
— Конечно, это Бажов.
— А я Хозяйка Барского сада! — Она счастливо рассмеялась. — Сюда боятся ходить, особенно по ночам. А я хожу, и всё здесь мне мило.
— Как ты говоришь иногда…
— Как?
— Старомодно. И это мне слышать приятно.
— У бабушки научилась.
— И эти буквы в письме, тоже от бабушки?
— Может быть.
— Кто же она была?
— Долгая жизнь. Скоро её годовщина. Надо в церковь идти.
— В церковь? Зачем?
— Заказать, чтобы помянули. Я знаю, бабушке будет приятно.
— Да где же здесь церковь? Разве тут церковь есть?
— Не здесь. Надо идти. Посмотри, посмотри…
Мы сидели на павшей вишне в кустах против часовни. Около неё возник большой человек. Я сразу узнал учителя астрономии Розанова. Что-то бормоча, он стал расхаживать вокруг часовни, махать руками, вздымать их к небу и закрывать лицо. Это продолжалось довольно долго. Потом Розанов подошёл к часовне и нацарапал что-то на стенке. Он ещё бормотал и расхаживал, а потом ушёл, уже восклицая громко, по неразборчиво.
— Пойдём посмотрим, — сказал я.
— Не надо, — она остановила меня. — Он написал не для нас.
— Удивительно, — сказал я, — ты такая юная, угловатая, как подросток, но бываешь мудрой и взрослой.
— Да, — сказала она, — мне много лет.
— Всего шестнадцать!
— Мне кажется, я была всегда. И ты. Я знаю тебя так давно, что уж не помню, каким ты был раньше.
Я рассмеялся.
— Раньше — это когда?
Она задумалась.
— Когда никого, кроме нас, не было.
— Адам и Ева! — воскликнул я.
— Нет. Леста и Николай. Мы с тобой ближе.
— Это как?
— Смотри. Между А и Е, Адамом и Евой четыре буквы, БВГД, а между нами всего одна, М.
— Но при чём здесь алфавит?
— Всё при чём, — сказала она серьёзно. — Но это же и соединяет. Адам и Ева дальше, чем мы, но в четыре раза крепче соединены. А мы разделены и соединены всего лишь одной буквой. Я знаю, что она означает.
— Что же?
— МИГ. В любое мгновенье кто-то из нас может исчезнуть и в любое мгновенье может появиться опять.
— Ах ты мой милый схоласт! — воскликнул я. — Тебе ли учиться в девятом классе?
— У меня слабая голова, — сказала она, — я ничего не помню. Но надо учиться. Ведь учатся все.
— Рассудительно, — согласился я.
Она задумалась. Сорвала пучок травинок, зажала в одной руке.
— Нет, я не помню, каким ты был раньше. — Она повернулась ко мне и посмотрела ясным серо-синим взглядом. — Пожалуй, ты носил бархатную шляпу… А жабо?
Я рассмеялся.
— Всегда мечтал о жабо.
— Ты не понимаешь, — произнесла она строго. — Я не шучу. Тебе снятся сны?
— Тебе же приснился мой сон. Значит, снятся.
— Я буду слать тебе сны, — сказала она со значением.
— Буду обязан.
— У тебя есть красный берет?
— Но я же не девочка, чтобы ходить в берете.
Она задумалась.
— Когда-нибудь я подарю тебе красный берет…
Всё это я помню. Так хорошо помню. И всплывает, всплывает откуда-то из глубины, но в щемящей ясности. Всплывает тот удивительный вечер, та ночь, которую подарила мне Хозяйка Барскою сада.
Она сказала:
— Ты не забыл?
— ?
— Ты не забыл, что я Хозяйка Барского сада?
— Как можно об этом забыть?
— Но ты не веришь. Сегодня вечером ты убедишься, что я Хозяйка.
— Я верю и так.
— Ты знаешь, что нынешним вечером будет в Барском саду?
— Что бы могло там быть?
— Бал-маскарад!
— Конечно, только для нас двоих. Я согласен. Но какой придумать костюм?
— Не веришь! А всё очень просто. Там будут снимать кино.
Вот ещё новость. Какое кино? Кому это нужно?
— Понимаешь, приехала группа. Будут снимать кино. Бал-маскарад в имении. Ты не был в нашем саду неделю, а я заходила вчера. Что там творится! Кругом декорации, прожектора! Построены павильоны! И всего за неделю. Всё из фанеры, но издали не отличишь. Особняк просто как настоящий!
— А что за кино?
— Не знаю. Но я им сказала, что я Хозяйка этого сада. Они засмеялись. Раз вы хозяйка, то приходите на съёмки, нам люди нужны. А один посмотрел внимательно и говорит: вы очень подходите нам для роли.
— Ба! — сказал я. — Ты станешь звездой экрана!
— Нет, правда, — она была очень оживлена, — он сказал, раз вы хозяйка, то и сыграете роли хозяйки. Мы будем снимать бал в имении. Всю меня осмотрели, принесли разные платья, стали фотографировать.
— Не очень мне всё это нравится, — заметил я.
— Почему?
— Киношники — шельмецы, прощелыги. Один мои приятель учился на режиссёра, так он без конца предлагал девушкам разные роли. Увидит кого-нибудь в своём вкусе и тут же выдумывает роль. Девушки к кино неравнодушны.
— Но здесь без обмана! Они снимают кино. Ты бы видел, какие у них аппараты!
— Кто знает…
— А ты приходи, ты посмотришь.
— На съёмки, по-моему, не пускают.
— Я им скажу. Я тогда не стану сниматься.
И я согласился.
Удивительно тёплый всё же стоял октябрь. Уже середина месяца, а температура в иной день подскакивала до двадцати. Вечером опускалась прохлада, но никто уже не надевал пальто.
К Барскому саду я шёл с неохотой и даже опаской. Мы ведь привыкли таиться. Очутиться на людях, в свете прожекторов, да ещё в толпе зрителей, среди которых, я не сомневался, будут знакомые, мне что-то не очень хотелось. Но всё оказалось иначе, чем я представлял. Уже издали я увидел вздыбленное над Барским садом облако света. А ещё через сотню шагов наткнулся на стоявший поперёк дороги длинный чёрный автомобиль. На его лаковой поверхности играли отсветы близкого сияния. От машины отделились два, как мне показалось, щегольски одетых человека. Один из них вежливо сказал:
— Дорога закрыта. Потрудитесь повернуть обратно.
На них было что-то вроде смокингов, резко белели в темноте воротнички и манишки. Делать было нечего, я собрался идти назад, но, поразмыслив, произнёс фразу:
— Но я приглашён.
— Кем? — спросили они.
Внутренне улыбнувшись, я ответил:
— Хозяйкой Барского сада.
Эффект был поразительный.
— Это меняет дело, — сказал щёголь и приказал второму: — Отвезите гостя.
Машина мягко взревела, катнулась при развороте и подалась ко мне с открытой дверью.
— Я бы и так дошёл, — сказал я, устраиваясь на обширном сиденье.
Машина с шорохом пошла по щебёнке. В ней пахло кожей, лаком и ещё чем-то незнакомым, сладким. Вероятно, это был трофейный автомобиль, какой-нибудь генеральский «хорьх», мощный, уютный и старомодный.
Барского сада я не узнал. Передо мной выросло что-то феерическое, ослепительное, наполненное звуками музыки и человеческими голосами.
— Хозяйка не встречает гостей, — сказал водитель, — она занята. Вы можете найти её в эрмитаже.
Машина развернулась и укатила. Как церемонно, подумал я. И что за эрмитаж? Я огляделся.
Ограду успели восстановить. Больше того, соорудили арочные ворота, распахнутые настежь. Отовсюду доносилась музыка, гирлянды шаров давали пятнистый розово-голубой и жёлто-зелёный свет. Появились ровные, посыпанные толчёным кирпичом дорожки, но самое удивительное, как преобразились заросли сада. Трава теперь была аккуратно подстрижена, купы деревьев перемежались полянами, а посреди полян возникли клумбы с осенними цветами.
Я осторожно пошёл. По дорожкам прогуливались люди, и первой, на кого натолкнулся мой удивлённый взгляд, была Вера Петровна Сабурова, идущая под руку с Поэтом. На ней узкое фиолетовое платье до пят и светлая шляпка, слегка надвинутая на лоб. Неизменный шарф, лёгкий, прозрачный, окутывал шею и спускался до бёдер. Поэт поразил меня совершенно. Длинный приталенный пиджак в полоску, бабочка, штиблеты, а в довершенье немысленно вычурное кепи совершенно изменили облик. Поэт выглядел лондонским денди.
Я застыл в онеменье. Пара прошествовала мимо, спокойно переговариваясь. Вера Петровна дружелюбно кивнула, а Поэт небрежно дотронулся пальцами до кепи. При этом он не прервал своей фразы:
— Если напечатают таким тиражом, будет достаточно.
— Надеюсь, вы подарите книгу? — спросила Вера Петровна.
— Не сомневайтесь.
Они удалились. Хороша массовка, подумал я. Вероятно, здесь будет полгорода. Наивная Леста. Она думала, только её почтили вниманьем. Следующая же встреча подтвердила моё предположенье. Прямо передо мной на дорожку выскочил запыхавшийся Котик. Наряжён он был комично. Штанишки до колен, белые чулки гармошкой, куртка с позументами и шпурами, шляпчонка с пером.
— Привет! — выкрикнул Котик.
— Во что это ты нарядился?
— Не видишь? Костюм Керубино. А ты? Что за дурацкая одежда?
— Какая есть. Я пришёл посмотреть, а не участвовать в маскараде.
— Знаем, зачем ты пришёл, — загадочно высказал Котик.
Мне стало не по себе.
— Что здесь, собственно, происходит?
— Будто не знаешь. Старик устроил нам бал.
— Какой старик?
— Бобровницкий! А ты не знал? Вернулся из дальних странствий и объявил маскарад.
— Такое, значит, будет кино?
— Представь себе! Вот фанфарон! Не может без помпы. Ты бы видел, какие тут аппараты, прожектора!
— Об этом я уже слышал.
Котик посмотрел на меня с внезапным вниманием.
— Послушай, а ты-то как здесь оказался?
Я замялся.
— Да так. Проходил мимо…
— Значит, случайно?
— Случайно.
— А я уж думал, тебя пригласили.
— О каком приглашении речь? Разве ты приглашён?
— Конечно, — Котик надулся.
— На какую роль?
— Не понял. Ты видишь, я Керубино.
— Ах да, тут бал-маскарад.
— Вот именно. Ладно, пойдём пошатаемся среди знати. — Тут же он спохватился: — Впрочем, если ты не приглашён…
— Приглашён, приглашён, — успокоил я Котика, — они привезли на лимузине.
— Я так и думал. Просто сюда не прорвёшься.
Мы двинулись по дорожке. Навстречу нам шли разные люди, парами, группами. На одних костюмы давних времён, на других современные, но нарядные. Я шествовал в повседневной куртке и от этого чувствовал себя не слишком уютно.
— Известных артистов видел? — спросил я Котика.
— Артистов? Видел каких-то. И музыкантов.
— А кто играет старого графа?
— Он сам играет. Напялил голландский костюм. Предками всё кичится. Сказал, угощение будет по-староголландски. А потом фейерверк.
Котика я не понял, но продолжал расспросы:
— Что это за эрмитаж?
— Садовый павильон. Всего-навсего. Правда, там много картин. Тоже голландцы, есть очень старые, дорогие.
— А что за сюжет, ты не знаешь?
— Какой сюжет?
— Ну, этого бала?
— Кто его знает. Не интересовался. Мне бы выпить да закусить.
— И это будет? — спросил с удивлением я.
— А как же! — воскликнул Котик. — Не сомневайся! По-староголландски. Маринованные угри, можжевеловая водка, какие-то бриоши. Я уже видел, горы навалены.
— Бутафория, — предположил я.
— Ещё чего! Скупостью тут не отличаются.
— Неужели ты думаешь, что у кино такие средства?
— При чём тут кино? Кино дело пятое!
— А что же является первым делом?
— Нас пригласили. Первое дело — выпить и закусить. Ужель тебе непонятно? Для меня-то по крайней мере. Может, у тебя другие надежды? Тут моё дело сторона.
Он непременно увидит Лесту, внезапно подумал я. Ученица на съёмках, в такой поздний час. Пойдут пересуды. И так представление о ней, мягко сказать, необычное.
— Боюсь, мы здесь встретим полгорода, — осторожно заметил я.
— Чёрта с два! — воскликнул Керубино-Котик. — Приглашены единицы.
— Я уже видел кое-кого. И почему ты упорно толкуешь о приглашениях? Тоже мне бал.
— Во всяком случае, мне выдали костюм Керубино, — заметил Котик.
— А как ты с ними познакомился?
— С кем?
— Ну, с устроителями этого спектакля?
Котик надулся.
— Ты меня обижаешь. Можно подумать, что я какая-то пешка. Я всё-таки на виду, меня знают в столице.
— Ах, вот как…
— Может, ты думаешь, что у тебя больше оснований на приглашенье?
— Не думаю. — Я усмехнулся. — И когда же начнутся съёмки?
— Да они уж снимают. В разных местах.
— Мне хочется посмотреть павильон. Эрмитаж, как его называют.
— Пойдём, — сказал Котик.
Гирлянды шаров колебались от лёгких движений ветра. Многоцветные тени пошатывались на дорожках. От этого сад становился призрачным, зыбким. Казалось, пошатывается всё вокруг. Я слышал то оживлённые, то спокойные разговоры, почудилась нерусская речь, в кустах кто-то взвизгнул и засмеялся. Мы вышли на площадку перед особняком.
Да, Леста права. Он выглядел как настоящий. Готические башенки по углам, высокие окна, струящие уютный оранжевый свет. На противной стороне площади в тени деревьев расположилась оркестровая раковина. Музыканты в строгих костюмах играли что-то из классики. Моцарта или Генделя.
— С размахом, — комментировал я.
— Ты думал!
Мимо, бряцая оружием, прошли три человека в средневековых плащах и шляпах. Один держал на плече копьё.
— Ночной дозор, — сказал я.
Котик внезапно замер на месте, дёрнул меня за руку а оттащил в тень.
— Ты видел?
— Кого?
— Вон, вон, смотри.
У входа в особняк стоял офицер в эполетах и разговаривал с дамой.
— Гладышев, — прошептал Котик.
— Гладышев? — Я удивился. — Как он сюда попал?
— Везде пролезет, — сказал Котик с ненавистью.
— Пойдём посмотрим поближе.
— Этого мне ещё не хватало!
— Между прочим, я понимаю. Ты сам говорил, что Гладышев был влюблён. Вот и нашёл возможность. Я, кстати, видел…
— Кого? — быстро спросил Котик.
— Да так…
— Все вы темните, — процедил Котик. — Зачем тебе эрмитаж?
— Посмотреть.
— А Гладышев на кой тебе сдался?
— Интересно. Только и слышу, Гладышев, Гладышев. Что на нём за костюм?
— Капитанский, — отрезал Котик.
— Может, он перекинулся в киноартисты? — спросил я.
— Перекинуться он может куда угодно, — ответил Котик, — но суть одна.
— Какая?
Котик молчал.
— Что-то загадками ты говоришь.
— Прикидываешься, невинное дитя. Как я от вас устал! Шебуршите, снуёте. Вот у меня всё просто. Выпить и закусить.
— А как же Бастилия? Ведь и Бастилия пала.
— Сам ты загадками говоришь. И вообще. Не пойду я с тобой в эрмитаж.
— Почему?
— Натворишь каких-нибудь дел.
Я удивился.
— Что ж, например, я могу натворить?
— Что? — Котик приблизил лицо. — Никогда не творил?
— Будто бы нет. Не способен.
— Способен, — прошипел Котик. — В таком состоянии человек способен на всё.
— В каком состоянии? — во мне зародилась тревога.
— Ты влюблён, — процедил Котик. — Безумно влюблён. И все это знают.
— Влюблён? — спросил я растерянно. — Но в кого?
— Все знают, — повторил Котик. — И сюда ты пришёл за ней.
Я молчал. Сердце моё упало.
— Только всё это бесполезно, — продолжал Котик. — Поверь мне. И уходи. Ты никогда её не получишь.
— Это чья-то собственность? — во мне нарастало раздражение. — Та, о которой ты говоришь? Хотя я не знаю, о ком.
Котик расхохотался.
— Ты, кажется, не понимаешь. Собственность или нет, но ты здесь бессилен.
Что за дьявольщина, подумал я. Неужели он говорит о Лесте?
— Кого ты имеешь в виду? Говори прямо, — скачал я.
Котик махнул рукой.
— А вот и кино.
Перед нами на тележках провезли две массивные кубические камеры. Из них выпирали широкие объективы, а по бокам мастились колёса и ручки. Дальше следовала осветительная аппаратура. Несколько человек бегали по двору, разматывая провода.
Трое в средневековых плащах возвращались обратно. Один остановился и внимательно посмотрел на меня.
— Я пошёл, — буркнул Котик и моментально исчез.
Люди в плащах подошли, обступили молча. Один наконец сказал:
— Идите за нами.
— Куда? — спросил я.
— Узнаете.
— Но я не собираюсь никуда идти. Мне пора домой.
— Пойдёмте. — Они схватили меня за локти.
— Что такое? — я попытался освободиться. — Оставьте меня!
— Не заставляйте прибегать к силе, — тихо сказал один.
Мы направились к дому. Тёмными коридорами мимо каких-то зеркал и смутно белеющих статуй меня провели в комнату. Высокий потолок, светлые стены, на них тарелочки и картины. В кресле с высокой спинкой сидел человек. Свеча в тяжёлом подсвечнике давала неясный свет. Лицо человека различить было трудно, я только заметил, что на плечах его взблескивали эполеты. Те самые эполеты.
— Вы Гладышев? — спросил я.
Он молча смотрел на меня.
— Что происходит?
Он снова молчал, а потом спросил глухим простуженным голосом:
— Зачем вы явились сюда?
— Посмотреть на съёмки.
— Ложь. Ваша цель другая.
— Что вам, в конце концов, надо? — спросил я.
— Ваша цель нам известна.
— Тут какая-то путаница, — сказал я. — Вы принимаете меня за другого.
— Ваша цель нам известна, — повторил он.
— Раз так, то какая? — спросил я.
— Сержант! — крикнул он.
В глубине комнаты отворилась дверь, и там появилась фигура.
— Как чувствует себя госпожа?
— Госпожа с гостями.
— Позовите её.
— Но, капитан…
— Это необходимо.
Дверь закрылась.
— Оказывается, вы капитан, — сказал я.
— Я капитан, это верно, — ответил он.
— Послушайте, Гладышев, — сказал я. — Вы можете нацепить погоны, но это не значит, что можно хватать любого человека. Что вам, в конце концов, нужно? Занимайтесь своим кино.
— Ничего у вас не получится, — сказал он.
— С чем?
— Вы человек благоразумный. Надо признать своё поражение.
— Да о чём речь? — выкрикнул я.
— Сержант! — снова позвал он.
Сержант появился в дверях.
— Госпожа сейчас будет.
— Отлично, — произнёс человек в эполетах.
Молчанье. Трепет свечи. Бряцанье оружия, сопенье людей за моей спиной. Дверь широко открывается, оттуда выходит кто-то в белой одежде до пят.
— Осветите его!
Поднимают свечу и подносят её к моему лицу. Я замечаю, что подсвечник стар и красив. Он прямо-таки антикварный.
— Простите, что беспокоим вас, госпожа. Но таков приказ графа. Благоволите сказать, знакомы ли вы с этим человеком.
Молчанье.
— Зря вы печётесь. Это плохой человек.
Молчанье.
— Зажгите вторую свечу, быть может, тут мало света. Сержант, возьмите вторую свечу на рояле.
Сержант направляется ко мне и зажигает вторую свечу от пламени первой.
— Приподнимите.
Сержант поднимает свечу над собой и медленно отступает. Свеча разгорается и освещает комнату. Всё ближе, ближе к фигуре в белом. Наконец вся она предстаёт в неверном мерцающем свете. И первое, что выплывает из тьмы, это красный берет. Я делаю шаг вперёд, у меня вырывается непроизвольно:
— Леста…
— Признался! — произносит сидящий в кресле.
Я делаю ещё один шаг. Одетая в белое неподвижна.
— Леста, почему ты молчишь? Ты такая бледная. — Я поворачиваюсь к сидящему в кресле. — Что вы с ней сделали?
Тот издаёт лёгкий смешок.
— Что вы с ней сделали? — повторяю я. — Леста, Леста!
Я кидаюсь к ней, хватаю за плечи. Они холодны и жёстки. Вспыхивает свет, раздаётся стрекот камеры. Крики:
— Снимайте, снимайте!
В этом вспыхнувшем свете я вижу, что держу за плечи вовсе не Лесту. Передо мной манекен, задрапированный в белую ткань. На голове манекена красный берет.
— Идиоты! — говорю я. — Кретины!
— Крупно снимайте! Лицо!
Я кричу:
— Идиоты!
Выхватываю свечу из руки сержанта и швыряю в того, кто сидит в кресле. Тотчас наваливаются сзади, валят на пол. Я кричу придушенно:
— Идиоты!
Кто-то ещё бросается сверху. Мне всё тяжелей, дышать нечем. Я погружаюсь в душную тьму…
Трясут, трясут, хлопают по щекам.
— Николаич, вставай! Вставай же быстрее!
— А?
— Васин нагрянул! Иди, иди! Прячься туда!
Поднимаюсь. Еле передвигая ноги, скрываюсь за занавеской, протянутой у печи. Только тут понимаю, это дом Егорыча, и это снова был сон. За окном фырчанье мотора. Входят люди и говорят. Васин с ночным объездом. Голова тяжела. Смутное колыханье ночных видений. Говорят, топочут, пьют чай, уходят. Мотор затихает вдали. Я неподвижно сижу на стуле. Время застыло.
Утром Егорыч дивился:
— Давно так не наезжали. Васин шустёр. Сказал, ловят кого-то. Вроде кого-то видали. Да ты не страдай, Николаич. Вряд ли тебя. Тут всякий народ бывает, лезут из разных дыр. Тот же взять семилетник. Говорят, за него большие деньги дают.
В голове туман. С ночи нехорошо.
— Магическое растенье! — продолжал Егорыч. — Кактус не кактус… И знаешь, как его отыскал? Иду мимо Засецкой рощи. Смотрю, вроде горит. А что горит, непонятно. Ближе иду. Куст горит синеватым таким, знаешь, пламенем. Надо тушить. Час не ровен, вся роща вспыхнет. Сухо было тогда, жарко. Помнишь то лето? Подхожу, а пламя ушло, и куст стоит целёхонек. Бог ты мой, говорю, это ж Купина Неопалимая! Сразу, Николаич, вспомнил тебя, твой день рожденья и, конечно же, девочку нашу милую. Подошёл я к кусту. Куст не куст, кактус не кактус. И надоумил Господь. Срезал его, домой принёс, засушил, сделал отвар. С тех пор и вернулась сила. Надо б тебе попить. Ты, смотрю, не в себе. Опять, что ли, снилось?
— Опять.
Егорыч вздохнул.
— Место это будто кинематограф. Крутит серии по ночам.
Днём я делал замеры метрах в трёхстах от Провала. Ближе подходить не хотелось. Но даже и тут стрелки приборов резко скакнули, достигнув чуть ли не середины шкалы. Ещё через двести метров начиналась зона, оцепленная рядами колючей проволоки с устрашающими предупреждениями. Впрочем, проникать в эту зону не было охоты ни у кого. Даже те, кому приходилось бывать здесь по службе, старались быстрей покинуть опасное место. История с пропавшим грузовиком отбила охоту у самых смелых и любопытных. В шахте остались только приборы, ломавшиеся без конца. Чинили их поспешно, наскоками. Природа угрозы, исходившей из недр Провала, оставалась неясной. Каждый год его засыпали песком с вертолётов, заливали бетоном. Но бетон оседал, в нём проявлялись трещины и огромные дыры, в одну из них и канула оставленная на время машина.
Я заметил: чем ближе к Провалу, тем явственней в грудах сора проступал определённый порядок. Наподобие стрелок компаса все эти обломки, прутья, остатки конструкций укладывались по радиусам, идущим к центру Провала. Касательно металла это казалось более-менее понятным, но в том же направлении вытягивались и кирпичи, брёвна, даже куски пластмассы. И уж совсем странными представали деревья, вытянутые кронами в сторону Провала.
Мне почудилось, что и мысли мои потянулись туда же. Это, впрочем, не удивляло. В конце концов, именно в Провал канул Барский сад, а вместе с ним загадочная часть моей жизни.
— Егорыч, а помнишь, как они увидели «Корабль дураков»?
Егорыч, конечно, помнил.
В тот день мы «гостили» под лестницей у Егорыча. Этому человеку я доверился сразу. Я не делал удивлённо-строгого вида, когда вслед за мной в каморке появлялась Леста и, мгновенно вспыхнув по обыкновению, произносила тихонько: «Можно?» Егорыч сразу вошёл с нами в тайный сговор и обнаруживал его лишь иногда, бросая в нашу сторону живые острые взгляды. В тот день он завершал свою версию знаменитой картины Босха. В тот же день директору школы и завучу пришла в голову мысль, с которой они и явились под лестницу.
Леста испуганно вскочила. Заведующий учебной частью, он же Наполеон, он же Рагулькин Иван Иванович, посмотрел на неё строго:
— А ты что здесь делаешь, Арсеньева?
Затем не менее строго он взглянул на меня.
— Арсеньева любит живопись, — объяснил я спокойно.
— Пусть ходит в кружок по рисованию, — твёрдо сказал Наполеон.
— Извините, — прошептала Леста и выскользнула за дверь.
Директор задумчиво воззрился на «Корабль дураков», медленно излагая при этом дело.
— Ты вот что, Василь Егорыч. Это, у нас комиссия будет, сам Ерсаков. Помнишь ты Ерсакова?
— Чего мне помнить? — ответил Егорыч, продолжая писать. — Откуда мне знать?
— Да в прошлом году! — рассердился директор. — Шуба у него такая. Ты сам говорил, в этой шубе будет хороший портрет.
— Не помню, — сказал Егорыч.
— Суть не в том, — вступил в объяснения Наполеон. — Товарищ Ерсаков действительно важная персона. От него будет зависеть мнение. Между прочим, он большой любитель картин.
— Опять? — воскликнул Егорыч.
— Да ты того, не петушись, — сказал директор, — в бутылку не лезь. Тогда мы тебе заплатили? Премию дали?
— Некогда мне сейчас, — заявил Егорыч.
— А это? — директор ткнул в «Корабль дураков». — На это есть твоё время?
— Мировой багаж, — ответил Егорыч.
— Багаж… — пробормотал директор и снова уставился на творение Егорыча.
— Нет, что это такое! — воскликнул он. — Ты чего малюешь?
— «Корабль дураков», — ответил Егорыч.
— «Корабль дураков»? — Молчанье. Директор посмотрел на завуча, тот на директора.
— Хм, — произнёс директор.
Молчанье.
— Между прочим, — осторожно произнёс Наполеон, — вот эта ведьма мне кого-то напоминает.
— Это не ведьма, — буркнул Егорыч, — это монахиня. А напротив монах.
Молчанье. А потом уж совсем осторожный голос заведующего учебной частью:
— По-моему, это учительница химии Анна Григорьевна Рак…
Сказанное было настолько ошеломляющим, что я тоже уставился на картину. Нет, в самом деле…
— Хм… — произнёс директор. И после некоторого молчания: — А там вон сзади, руку поднял. Это кто?
Впору было протереть глаза. Разглагольствующий на заднем плане болтун слегка походил на… Рагулькина. Егорыч продолжал невозмутимо работать.
— Это копия, — сказал я осторожно. — С картины голландского художника.
Я сунул визитёрам альбом, раскрытый перед Егорычем. Это была компактная серия «Дельфин», предназначенная для общего знакомства. Репродукции недурны, но очень мелки. Уличить Егорыча в «подлоге» было не так легко. Сам же он пользовался лупой.
— Ничего не понимаю. — Директор повертел в руках книжку.
— Зачем делать копию с иностранцев, когда есть русские и советские живописцы? — ледяным тоном вопросил Наполеон. — Откуда взялся этот альбом?
Я вздохнул.
— Альбом принёс я.
— Вы? — Наполеон воззрился на меня с изумлением. — Зачем?
— Мне нравится этот художник.
— Как вам может нравиться такая галиматья?
— Извините, я другого мнения.
— Может, вы и в классе будете показывать эти картинки?
— Это не входит в программу.
— Но ваша ученица сидела здесь!
— Она просто любит живопись.
— Смотря какую живопись, — зловеще сказал Наполеон. — И кроме того, я смотрю, издано за рубежом.
— Вы угадали, — сказал я уныло.
— Кому принадлежит это издание?
Директор горестно вздохнул.
— Иван Иваныч, ты же знаешь, на Кирова он живёт.
— У Сабуровой?
Я не ответил.
— Час от часу не легче, — пробормотал Наполеон. — Гладышев у Сабуровой, этот у Сабуровой…
— Я не «этот», — резко сказал я.
— Извините, — язвительно произнёс Наполеон. — Но мы будем ставить вопрос. Василий Егорович, может, не понимает. Но вы-то должны понимать! Иностранное издание! Галиматья! Какие-то хари!
Егорыч швырнул на пол кисть. Лицо его побагровело.
— Я запираю! Домой пора!
— Да ты не ершись, не ершись, — произнёс директор.
— И всё-таки я настаиваю, — медленно сказал Наполеон, — я настаиваю на том, что здесь клеветнически изображена преподавательница химии Рак.
— А хоть лебедь иль щука, — с внезапным спокойствием ответствовал школьный сторож.
Наполеон вышел, шумно затворив дверь. Директор остался в задумчивой позе.
— Вы, это, Николай Николаич, поосторожней. Зря вас туда поселили. Она кого хочешь с толку собьёт. Картинки отдайте. А ты, Егорыч, всё-таки сделай для Ерсакова… А это, — кивнул на картон, — это ты убери. Иван Иваныч так не оставит. Сам знаешь, товарищ принципиальный…
Директор подумал и внезапно выкрикнул грозно:
— Я наведу порядок, так вас растак!
Со мной что-то происходило. Как ни странно, первым это заметил деликатный учитель физики Розенталь, именуемый в классах Молекулой. После одного педсовета он подошёл ко мне, приподнялся и шепнул на ухо:
— Батенька, у вас в глазах туман.
— Что? — спросил я оторопело.
Он подхватил меня под руку и отвёл в сторону.
— Я заметил в ваших глазах туман, расслабленность, поволоку.
— Я просто устал, — попробовал объясниться я.
— Э, нет. За последние несколько дней вы дважды не поздоровались со мной.
— Прошу прощения. — Я прижал руку к сердцу.
— Да в том ли дело! Не здоровайтесь, сколько угодно. Просто я беспокоюсь за вас.
— В каком смысле? — Мне стало немного обидно.
— Позвольте передать вам свой маленький опыт, — сказал Розенталь. — Когда я был там, мне преподали некий урок. Имелся у нас в бараке уголовник по кличке Кутырь. Тамошней жизнью, скажу я вам, правят одни уголовники. Так вот этот Кутырь делал утреннюю поверку лично для себя, независимо от лагерного начальства. Обходил строй, внимательно всех разглядывал. Я поступил новичком. Уставился на меня этот Кутырь, а потом раз, и в зубы. Я, разумеется, кверху лапками. Ну, думаю, это у них такая обкатка. На следующий день снова внимательный взгляд и снова в зубы. И так несколько раз. Наконец я пискнул, за что? Кутырь поманил меня пальцем и тихо так говорит: «Туман у тебя в глазах. Этого тут не любят». После я так собирался с силой, так стекленил свой взор, что Кутырь похлопал меня по плечу: «Теперь всё в порядке». Конечно, вы станете возражать. Я, мол, при чём? Не в лагере и так далее. Эх, дорогой, тумана в глазах не любит никто. И таких именно бьют, в неволе, на воле. Походите ещё две недели с туманом, увидите сразу. Сначала наскочит на вас Рагулькин, потом Розалия Марковна. Да, да, именно она. Не представляете, как она любит определённость. Туман в глазах для неё хуже вражеской пропаганды. Соберитесь, мой друг, соберитесь.
Я отделался шуткой, решив про себя, что Молекула «сдвинулся» на своих несчастьях. Второй «звонок» был получен от Веры Петровны:
— Что-то вы, Коля, грустный, лиричный. Неужто влюбились? — Она закурила. — Но в кого? Бедна провинция барышнями. Лилечка Сахарнова не в счёт. Может, томитесь по прежней любви? Такое бывает. Месяц-другой всё спокойно, а потом начинается вал терзаний. Признавайтесь, Ромео, где наследница дома Капулетти?
Однажды я шёл по улице и вдруг поймал себя на том, что вовсе не иду, а стою неподвижно, вперив свой взор в асфальт. Заметил удивлённые взоры прохожих. Феномен этот стал повторяться. Неожиданная мысль, картинка, укол чувства на мгновение превращали текучую жизнь в стоп-кадр. В конце концов это случилось и на уроке. Я застыл на полуфразе. Вместо класса передо мной развернулась немая панорама бального зала с кружащими парами, себя я увидел у дальней колонны в белоснежном мундире с перчатками в руке. Застыл и класс. Потом кто-то хлопнул партой, и, очнувшись, я досказал:
……………………………………
……………………………………
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей.
Оказывается, остаток урока я посвятил Тютчеву, в программе едва упомянутому, а прервался в самом конце знаменитого стихотворения «О, как убийственно мы любим». Стихи эти поразили девочек, в особенности Круглову и Феодориди. Толя Маслов сказал:
— Слишком мрачно. Сейчас любовь не такая.
— А какая? — спросила Наташа Гончарова. — Комсомольская?
Маслов усмехнулся.
Леста смотрела в парту, лицо её побледнело, рука вцепилась в край. Камсков глядел на неё со страдальческим выраженьем. После уроков он встретил меня у школы.
— Николай Николаевич, мне надо с вами поговорить.
— Слушаю тебя, Серёжа.
Он долго шёл рядом молча.
— Между прочим, — заметил я, — кое-кто в школе недоволен, что мы гуляем по городу вместе.
— Это кто же? — Серёжа вскинул на меня удивлённый взор. — Маслов? Или Гончарова?
Я усмехнулся.
— Выше бери. Тебя уже считают моим любимчиком, фаворитом.
Серёжа махнул рукой.
— Я говорил, болото. Не обращайте внимания, Николай Николаевич. Нас они никогда не поймут. И Тютчева вам припомнят.
— Так о чём ты хотел говорить?
Я чувствовал себя неуютно. Тайный мир, который сам по себе родился между мной и Лестой, учителем и ученицей, был так хрупок, так уязвим, что любое, самое лёгкое прикосновение могло разрушить его в мановение ока. Тем более что Серёжа Камсков был лицом, так сказать, заинтересованным. У него существовал свой не менее хрупкий мир, в котором царила девочка в красном берете.
— Так о чём ты хотел говорить?
— Николай Николаевич, — произнёс он глухо. — У меня есть план. Арсеньеву надо перевести в другую школу.
Я остановился и сделал удивлённый вид.
— Зачем?
— Она здесь погибнет. Николай Николаевич, — он заговорил горячо, — вы сами сказали, что с ней надо бережно. Есть ещё время, а дальше будет поздно. Ей надо уйти из класса. Её не понимают. Учителя придираться стали. Химоза ненавидит просто, ставит двойки, обзывает аристократкой.
— Но разве это укор?
— Укор! Для Химозы укор. Она ненавидит всё, что вышло не из окопов или землянок.
— Аристократы тоже воевали. И даже неплохо.
— Я в переносном смысле. Арсеньевой здесь тяжело. Она на пределе.
— В другой школе будет лучше?
— Пока они разберутся! Ведь здесь она проучилась два года. Ей кончать десятилетку.
— Но неужели всё так драматично?
— Вы просто не до конца знаете, Николай Николаевич. Арсеньеву всё выбивает из колеи. Вот сегодня прочитали Тютчева. Можем поспорить, завтра в школу она не придёт.
— Как так?
— Я видел. Что-то её потрясло. Она опять заболеет. Вы, кстати, здорово выдержали паузу перед концом. Как актёр.
Я пожал плечами, а в голове моей стремительно и сжато неслись тютчевские строки:
Судьбы ужасным приговором
Твоя любовь для ней была,
И незаслуженным позором
На жизнь её она легла…
— Николай Николаевич, ей надо переводиться…
……………………………………
Очарование ушло…
И на земле ей дико стало,
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе её цвело…
— Положим, Серёжа, я с тобой соглашусь. Но как же сама Леста? Ты уверен, что и она согласится с тобой?
— Ей всё равно. Она живёт как во сне. Особенно сейчас.
— И как это сделать? Нужно согласие матери, учителей. Должна быть причина, в конце концов. Почему с этой идеей ты обратился ко мне?
Он посмотрел на меня в упор.
— А к кому же ещё?
……………………………………
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе её цвело.
— Не знаю, не знаю. Я новичок в этой школе. Во всяком случае, не в первой же четверти ей уходить. Надо кончить девятый, а там посмотрим. Может быть, всё утрясётся.
— У меня плохое предчувствие, — мрачно сказал Камсков.
Случился у меня разговор и с двумя подругами, Гончаровой и Феодориди.
В школе бурлил и веселился субботник. На долю 9-го «А» досталась уборка класса, учительской третьего этажа и зоологического кабинета. Девочки, повязавшись платками, споро вытирали пыль, мыли полы. Мальчики носили воду, задирали девчонок и время от времени исчезали в общеизвестных местах, откуда явственно тянуло дымом. Проханов никогда не работал. За него трудилась компания, Струк, Орлов и Куранов. Флегматичный Проха сидел на подоконнике и ковырял то в носу, то в ухе. Кажется, его ничто не интересовало. Однажды лишь вспыхнула искра любопытства, когда я читал иронические строки Тургенева о двадцатилетних российских генералах, убивающих время на европейском курорте. Проханов даже задал вопрос: «В двадцать лет генерал? Враньё». Пришлось объяснять, что продвижение к чинам в старые времена отличалось от нынешнего. С рождения дети сановитых дворян записывались в гвардию, иные годам к шестнадцати достигали штабс-капитана, а то и майора. Бывали и малолетние полковники. Это поразило Проханова совершенно. Я видел, как он тайком листал на уроке библиотечную книгу «Герои Отечественной войны 1812 года». Время от времени Проханов являлся то с подбитым глазом, то с шишкой на лбу. Я знал, что он верховодит группой подростков в барачном квартале. Им противостоит банда какого-то Лисагора. Время от времени возникают драки, доходящие до поножовщины. В этих драках Проха неистов. В школе, однако, тих, незаметен. И будто бы из-за матери, которую бьёт отец и все благие надежды которой связаны только с сыном. Отца Проханов грозится убить. В школе делают вид, что ничего об этом не знают. Приводов в милицию у Проханова пока нет. Но на третий год в девятом его не оставят, уж как-нибудь выпихнут из благополучных стен. Проханов не был учеником, он только числился. Судьба его в этом смысле педсовет не интересовала. «Отпетый» — как-то выразился про него директор.
Его дружки тянулись к этой же тропке. В особенности исполнительный «молотобоец» Куранов и вечно озлобленный Струк. Может быть, только Орлов отличался в сторону сентимента. Он вечно влюблялся. Прошлогодней страстью была Феодориди, и на руке его выше локтя появилось фиолетовое сердце, пронзённое стрелой с именем «Стана». В этом году он влюбился в Круглову и собирался украсить её именем другую руку. Орлову мешали уши. Ко всему можно привыкнуть, но такие уши переводят человека в разряд посмешища, особенно для прекрасного пола. Орлов это знал, и способ его ухаживаний был шутовской. Он задирал, кривлялся, мог толкнуть, ущипнуть до синяков. Девочки не любили Орлова.
Окружение Маслова стояло по развитию выше. Но было что-то тайно несимпатичное в их отношениях. В сущности, Прудков, Валет и Петренко так и оставались тройкой адъютантов, сменявших друг друга на этом посту. Только однажды я видел маленький бунт. Валет и Петренко, чем-то задетые, пару дней сторонились своего генерала. Надо отдать должное Маслову, он быстро уладил конфликт. Я видел сам, как он подошёл к Петренко, взял за плечо и говорил что-то мягко, ласково улыбаясь. Петренко расцвёл. Маленькая уступка со стороны командира — великое дело для рядового.
На субботнике Маслов трудился, как все. Даже вымыл полы в коридоре. Был разговорчив и весел, а мне подмигнул панибратски.
В зоологическом кабинете хозяйничали Гончарова и Феодориди. Я рассматривал скудные муляжи динозавров и пыльные чучела птиц.
— Арсеньевой снова нет, — как бы невзначай произнесла Гончарова.
— Да, да, — рассеянно согласился я. — Опять болеет?
— Мы ещё не были у неё, — ответила Стана.
Я бросил пробный камень:
— Странная всё-таки девочка. Не такая, как все.
Наташа и Стана молчали, продолжая протирать унылого медведя из папье-маше.
— Как она учится по другим предметам?
— По химии двойки, по физике тройки, по математике то и другое, — сказала Наташа.
— Неспособная?
— Ну да! — возразила Стана. — Просто не хочет.
— Лентяйка?
— Да вроде нет…
— Я вижу, не слишком знаете свою подругу.
— Какая подруга! — возразила Наташа. — Попробуй с ней подружи!
— А что такое?
— Нет, правда, Николай Николаевич, — вступила Феодориди. — Леська не подпускает. Сама по себе.
— А пробовали подружиться?
— Конечно!
— Я лично нет, — холодно возразила Наташа. — Я с троечницами не дружу.
— Разве отметка имеет значение?
— Имеет! Если человек способный, почему не хочет, как все? Разве ей трудно выучить несколько формул? Просто высокомерие. Не знаю откуда. Один раз сказала: «Мы с вами разные люди». Интересно, кем она себя считает? Мама за границей? Не доказано.
— Ты как-то зло говоришь.
— Леся может обидеть, — вступилась Стана Феодориди. — Она сама не хочет дружить.
— У неё особая психика, — сказал я миролюбиво, — её нужно понять.
— А кого не нужно? — вспылила Наташа. — Почему вы её защищаете, Николай Николаевич? У Ани Струковой не особая психика? Вся в накале, срывается по мелочам. А у Веры Фридман? У Веры мама только что умерла. Вы обратили на это внимание? С Арсеньевой носятся все, начиная с Камскова…
— И кончая?
— Все! — выпалила Гончарова.
— Да ладно тебе, Наташ, — вмешалась Феодориди. — Николай! Николаевич, в самом деле. У Арсеньевой какое-то особое положение. В школу не ходит, уроков не учит. На комсомольских собраниях её не видали. Вызвали как-то на педсовет, спросили, почему плохо учится. Мамин адрес просили, чтобы написать. Она повернулась и просто ушла. Ни слова! Так и махнули на неё рукой.
— Что же делать? — спросил я. — Судя по всему, Арсеньевой очень трудно. Живёт одна, характер не тот…
— Мы, конечно, поможем, — сказала Гончарова, поджав губы, — но и ей надо подумать…
На том и кончился разговор. Ночью я долго не мог заснуть. Острая жалость терзала душу. Нежное, одинокое, беззащитное существо. Оно не в ладах с этим миром. Необъяснимые фантазии, нелепые выходки, отстраненность. Каким мирам сопричастна её душа? Она и здесь, и там, далеко. Как, должно быть, мучительно её одиночество, как болезненны страсти, сменяющиеся безразличием ко всему. Кто она, кто? Загадка. Я вскакивал, начинал одеваться. Бежать к её дому? Ложился опять. Что делать? Я вовлечён в историю не только странную, но и опасную. Оставить, Лесту теперь не имею права, просто не в силах, по и продолжаться так дальше не может. Нас рано или поздно заметят. Встанут на дыбы. Такое начнётся! У нас в институте преподаватель увлёкся студенткой. Его исключили из партии, выгнали с кафедры. Но то в институте, в столице. Что же станется тут, в захолустной школе? И всё всплывали, всплывали в сознании строки:
О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то вечно вернее губим,
Что сердцу нашему милей…
Неужели со мной произошло… Неужели… Нет, нет, это немыслимо, невозможно…
Внезапно похолодало. Тотчас поблёкли краски, последние листья сжались, сжалось всё небо, дымы Потёмкина затвердели, переломились и пали на серый город.
Подняв воротник пальто, я бесцельно бродил по улицам, но на Святую повернуть не решался. Воскресенье, прохожих много, а меня здесь уже знают. Иногда кивают, здороваются. Это родители, приходившие на собрание.
Вера Петровна уехала в Москву с очередными хлопотами о возвращении мужа. Без неё чуть-чуть сиротливо. Закурит, поговорит, пожарит картошку. Мало-помалу приучает меня к коньяку. Я рассказал ей историю с «Кораблём дураков». Она хохотала. Намеренно или нет, но Егорыч всё-таки внёс некое сходство «дураков» с Химозой и Наполеоном. Картина теперь перекочевала в мою комнату, но вешать некуда. Да и не вяжется это произведение со стилем квартиры Сабуровых.
Тоска. Как там она, моя ученица? После вчерашнего разговора её навестят. Я представляю картину. Приходят Наташа и Стана, а там уж Камсков. Серьёзный, хороший мальчик. Что-то чувствует, подозревает. А может быть, видел, но не решается оценить.
В горле першит. Потёмкин чадит во всю силу. Говорят, на месте Барского сада будут строить какой-то склад. Куда тогда деться? Что ни говори, а идея Камскова заслуживает внимания. В другой школе ей было бы лучше. Вернее, нам. Но это, увы, невозможно. И так она привлекает внимание. А тут демонстративный переход. Побег. Зачем? От кого? А может, покинуть школу мне или вовсе уехать… Этот Гладышев не даёт покоя. Ситуация в чём-то схожа. Приходит в школу, работает некое время. Уезжает внезапно. И как раз после таинственною объяснения с Лестой. Пора об этом спросить. Я до сих пор о ней мало знаю. Пока она уклоняется от ответа. Бабушка, мама, погибший на войне отец… Вся жизнь облечена загадочной дымкой. Но до чего же тянет. Как тянет теперь меня к ней. В её закрытый таинственный мир. Я вспомнил одну, в чём-то схожую с Лестой натуру, к которой влекло меня в институте. Внешне полная противоположность. Темноволоса. Строго красива. Сумрачный, опущенный в землю взор. Полуулыбка всегда на лице. Какая-то скрытая мысль. Неприступность. Словом, тайна. Так я считал. Но человек бывалый мне разъяснил. Что ты, старик, какая там тайна. Клиника, только и всего. И надо сказать, девушка эта и вправду оказалась в больнице. Той самой. Может, и здесь? На первый взгляд да. Но… нет. Тут другое. А что? Я размышлял напряжённо. Что же другое? Незримая глубинная связь между нами. Словно за плечами долгая жизнь, выпавшая ныне из памяти. Первая же встреча обнаружила это. Первый стык взглядов. Вольтова дуга, спаявшая души… Брожу и брожу. От «метро» подальше. Не ровен час выскочит Котик. Наподобие чёртика из шутейной коробки. Сегодня все пьют. Беспомощный инвалид осел у забора. Шатаясь и распевая, прошла компания с аккордеоном. Какая тоска. Может, пойти в кино? Но туда в воскресенье попасть невозможно. Толпы людей осаждают кассы «Победы», а идёт там знаменитый трофейный «Тарзан». Я поплёлся домой. Ноябрьские праздники на носу. Нелюбимый, весьма нелюбимый месяц. Где-то читал я, волчий. Так стало тягостно, что я решился на «преступление». Извлёк из кухонного шкафчика начатый коньяк, армянский, три звёздочки, уселся в кресле и принялся попивать с важным видом, представлял себя героем романа. Затем я достал Библию и отыскал нужное место: «Моисей пас овец у Иофора, тестя своего, священника Мадиамского. Однажды провёл он стадо далеко в пустыню и пришёл к горе Божией, Хориву. И явился ему Ангел Господень в пламени огня из среды тернового куста. И увидел он, что терновый куст горит огнём, но куст не сгорает. Моисеи сказал: пойду и посмотрю на сие великое явление, отчего куст не сгорает. Господь увидел, что он идёт смотреть, и воззвал к нему Бог из среды куста и сказал: Моисей! Моисей! Он сказал: вот я, Господи. И сказал Бог: не подходи сюда; сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая…» Я вспомнил строку из её посланья: «Всё лето искала неопалимый кустик, но не нашла». Да как здесь найти его, девочка милая. Учёные, слава богу, уже просветили. Не было никакого чуда, и кусты, горящие-несгорающие существуют на самом деле. Они выделяют летучие эфирные масла, которые воспламеняются в жаркий солнечный день. На Синайском полуострове это растение называется диптам или куст Моисея. Попадается что-то подобное в горных районах Крыма. Увы, не в забытых богом Бобрах. И всё же, и всё же. Мой день рождения, например. Икона Купина Неопалимая в её доме…
Я попивал коньяк, и чем меньше становилось его в бутылке, тем более естественным казалось подняться, отправиться на Святую. Шестой час, за окном темнеет. В конце концов, почему учитель не может навестить больную ученицу? Я подошёл к окну и увидел, что вид из него заштрихован косым туманом. Под фонарями роилось подобие мошкары. Пошёл первый снег.
Первый снег. Что ж, это повод для встречи. Пора извлекать на свет свою тёплую куртку, берет и польские ботинки с железными заклёпками. Я посмотрел на себя в зеркало. Впрочем, и недурён. Довольно высок, широкоплеч. Взгляд строгий. Да, очень строгий взгляд. Я направился к двери, взялся за ручку и тут же отпрянул. Раздался резкий звонок, звонок в мою дверь. Кто бы мог быть? Может, Котик? Этого ещё не хватало. Притвориться, что нет дома? Наивно, с улицы видно, что в окнах был свет. Да и вряд ли Котик. Этот предпочёл бы позвонить по телефону. Что гадать. Я повернул ручку и открыл дверь.
Передо мной стояла она. Запахнувшись в кургузое пальтецо, надвинув берет по самые уши, покрытая мерцательной россыпью талых снежинок. Она смотрела на меня с улыбкой. Ни напряжения, ни испуга в глазах. Тихий блеск.
Я отступил молча, пропуская её в переднюю. Захлопнул дверь.
— Как я тебя поймала! — сказала она, отряхиваясь, расстёгивая пальто, будто её давно ожидали.
— Я знала, что ты собрался ко мне.
— Откуда?
— Мне показалось. Можно пройти?
— Проходи ради бога.
— Ты не пугайся. Я знаю всё. Что ты один. Что ты обо мне думал. Не удивляйся.
— Я уж давно перестал удивляться. Входи, я поставлю чаю.
— Я знала, что ты собрался ко мне. Но ты бы меня не застал.
— Тебя не было дома?
— Нет, я была. Но мне нужно. Когда я оделась, то вдруг поняла, что ты скоро придёшь. Тебе ведь было бы неприятно, что в доме нет никого?
— Ещё бы! Но куда же ты собралась? Ты больна.
— Ты знаешь, на улице снег, у тебя так тепло. — Она забралась с ногами на кресло. — О, ты пьёшь коньяк. Я тоже люблю коньяк.
— Час от часу не легче! — воскликнул я. — Какой коньяк в твои годы?
— Это было давно. — Она взяла в руки бутылку, повертела. — И не такой. С золотой наклейкой, латинскими буквами. Но шампанское лучше.
— Понимаю, — засмеялся я. — Фантазёрка моя дорогая. Это всё те же сны?
— Кто знает. Может быть, то, что сейчас происходит, сон. А то, что было во сне, настоящая явь.
— Что же было?
Она чуть зевнула.
— Тепло. А мне надо топить. Ночью натягиваю на себя все одеяла.
— К тебе приходили из класса?
— Да, приходили.
— Ты бы попросила Камскова. Наколоть дрова, затопить печь. Это ведь так приятно.
— У меня есть дрова… — Она смежила веки, привалилась к высокому подлокотнику.
Я принёс плед, накинул ей на колени, подоткнул.
— А помнишь… — сказала она, не открывая глаз.
Я молча слушал.
— Помнишь, как ты привёз мне крымские розы? Огромные, шафрановые. Каждая с голову ребёнка. Такой чудесный букет… Он долго стоял, ты не можешь представить, как долго. Он стоял несколько лет, и от него исходил всё такой же запах… А вечер в Хертогенбосхе? Ужасный, ужасный вечер. Пожар. И тебя схватили.
Она вздрогнула и открыла глаза. Взор сначала был неподвижным, потом прояснился и остановился на мне.
— Продолжай, — сказал я.
— Который час?
— Полшестого.
— Надо идти. — Она снова закрыла глаза.
Молчание. Медленная, полусонная речь:
— На улице снег. Ты смешной. Ты знаешь, сколько мне лет? Я второгодница. Когда первый снег, мне хочется плакать. А сегодня не было слёз. Потому что я шла к тебе. И вдруг он посыпал. Я подняла лицо, и он меня трогал. Осторожно. Маленькими холодными руками…
Молчанье.
— И что за напасть? Я всюду тебя встречаю. Зачем ты пришёл на бал? А уж если пришёл… Почему ты не мог никогда совершить поступок? Ходишь вокруг да около. Не так, надо не так. Нужно идти до конца, нужно решиться. Только тогда будем вместе, будем счастливы до скончанья веков. Соберись же с силами, соберись. Они разбегутся, не справятся с нами… А ты, ты даже боишься первого снега…
Её бормотанье становилось неясным. Я снова налил коньяка. Господи, что мне с ней делать? Хоть бы ангел явился из пламени купины. Хоть бы шепнул два слова…
Она вскинулась резко, повернулась к окну.
— Что там, пожар?
Я подошёл к окну.
— Нет, тебе показалось.
— Который час?
— Без четверти шесть.
— Мне пора.
— Но куда же?
— Я говорила. Завтра бабушкин день. Мне надо в церковь. Поминовение заказать.
— Какая церковь, что ты! Холодно и темно. На улице снег!
— Мне нужно. Сейчас там служба идёт.
— Но где это, далеко?
— Я ходила. Кажется, час или больше. Но я успею.
— Я тебя не пущу.
Она улыбнулась. Подошла, прислонилась легко.
— Мне пора.
— Тогда я пойду с тобой.
— Нет, нет, могут увидеть.
— Я не могу одну тебя отпустить. Надень мой свитер. И ещё шерстяные носки. А, вот резиновые сапожки Веры Петровны. Сейчас будет слякоть. Надевай, надевай. Иначе я запру дверь на ключ.
На улице было темно. Снегопад прекратился. Небесная белизна улеглась на землю, на крыши и ветки дерев. Было тихо, пустынно, ново. Особо уютно светились окна. Люди не покидали квартир, они отдыхали, готовились к трудной неделе. Только в одном дворе резвилась стайка детей. С птичьими криками они терзали новое покрывало земли.
Нам повезло. Слегка подморозило, и слякоти не случилось. Мы быстро шагали по твёрдой дороге. Город расстался с нами без всякого сожаления, только Потёмкин гукнул тяжёлым басом сирены.
— Это старая церковь, — говорила она. — Бабушка часто ходила.
— Как же тут уцелела церковь?
Она усмехнулась.
— У нас свобода вероисповедания. А уцелела просто. Пришли немцы, в деревне ни одного приличного дома, только полуразбитый храм. Здесь генерал был какой-то важный. Согнали народ, подновили церковь и сделали штаб. А когда отступали, в штабе этом заложников расстреляли. После войны тут пленные немцы были. Их всё водили показывать, говорили про злодеяния. Какой-то немец нашёлся, архитектор. Церковь предложил восстановить. Чтобы вроде музея. Ну и восстановили, сами же немцы. А потом кто-то из Москвы приезжал. На всю округу ведь ни одного храма. Ну и открыли. Только не музей, а как раньше. Эту церковь так и зовут, Немецкой. На самом деле она Скорбященская.
Как-то особенно ясно раздвинулось небо. Нежно поскрипывал под ногами снег. Неисчислимые мелкие звёзды развернули над нами искристый шатёр.
— Тебе не холодно?
— Нет. Знаешь, я какая выносливая. Прошлой зимой не топила неделю, и ничего. Правда, было тепло.
— А что было десять, нет, сотню зим назад? — спросил я шутливо.
— Ах, я не помню, — ответила она очень серьёзно. — Память приходит обрывками. Мигнёт и исчезнет.
— Я где-то читал, что в Японии есть человек, который считает, будто живёт вечно. И очень точно рассказывает, что было сто, двести, пятьсот лет назад.
— Все живут вечно, — ответила она убеждённо. — Только память плохая.
— Разве бабушка твоя не умерла?
Она усмехнулась.
— Если бы она умерла, зачем заказывать поминовенье. Делать ей приятное. Человеку, которого нет, всё равно. Бабушка есть. Она ждёт в другом месте. Судьба разлучает людей, чтоб испытать их чувства. Когда люди рядом, у них притупляется пониманье. Они обязательно должны расставаться. Надолго. На сто лет и больше. А потом встречаться и начинать всё сначала.
— Господи, кто тебя всему этому научил? — воскликнул я.
— Я всегда это знала.
— Давно хотел тебя расспросить. Может быть, это и неделикатно. Ты получаешь письма от мамы?
Она промолчала.
— Тебе неприятно?
Молчала. Я почувствовал себя уязвлённым.
— Хорошо, я не стану больше…
Мы долго шли, не сказав ни слова. Наконец вкруг дороги развернулись огоньки. Начались заборы, дома. Деревенька в одну улицу привела нас к ограде церкви. Около неё толпились старушки. Всего одна лампочка на столбе освещала ворота.
— Дальше ты не ходи, — сказала она, — могут увидеть.
— Я сомневаюсь, чтобы кто-то из города, а тем более из школы посещал божий храм.
— Ты ошибаешься, — сказала она.
— Но тогда они могут увидеть тебя.
— Смотри, — сказала она.
Сняла с себя красный берет, достала чёрный платок, закуталась плотно, спрятала плечи.
— М-да, — сказал я, — узнать трудновато.
— Я скоро, — она исчезла в воротах церкви.
Из храма слышалось тихое пение. Смиренные прихожанки тянулись ко входу, кланялись и крестились.
Я поднял воротник куртки, поглубже надвинул берет, засунул руки в карманы. Что-то нереальное происходило со мной. Вот я, учитель литературы, столичный житель, стою у входа в скромный деревенский храм. Скорбященский, а в просторечье Немецкий. Жду девочку-сироту, мою ученицу, в которую, вероятно, влюблён. Нет, почему сироту? У неё есть ведь мама. Но мама прячется где-то. Прячусь и я. Прячется Леста. Вся жизнь моя совершила нежданный курбет. Я думаю только о ней. Благие надежды, которыми полон был по дороге «к месту моего назначения», отошли в туманную даль. Жизнь спряталась. Что будет дальше?
На обратном пути нас обогнала машина. Шофёр притормозил, но, увидев, что мы не собираемся воспользоваться его добротой, дал газ и уехал.
— Сегодня праздник? — спросил я.
— Казанская, — ответила она.
— Я малограмотен в этих делах. Если бы не профессор Покровский, который под видом мифологии подал историю религии, я бы не знал ничего.
— Ты атеист? — спросила она.
Я рассмеялся. Засмеялась она. Мы взялись за руки и пошли меж двух чёрных следов, проделанных автомобилем.
— Так бы идти и идти, — сказала она.
— На свете есть столько стран, в которых я хочу побывать. Городов и просто местечек с влекущим названием. Например, Хертогенбосх. Ты слыхала про такое местечко?
— Нет, — сказала она. — Где это?
— Бог его знает. Ещё я люблю цветы. Например, шафрановые крымские розы. Они огромные! Каждая с голову ребёнка!
— Ты был в Крыму?
— Конечно, мы были вместе. И я подарил тебе букет. Крымские жёлтые розы.
— Откуда ты знаешь, что я люблю жёлтые?
— Догадался.
Она задумалась на мгновение.
— Всё дело в том, что я и в самом деле люблю жёлтые крымские розы.
Мы шли и болтали, и я не хотел ничего. Только идти, взявшись за руки, смотреть в звёздное небо и говорить, говорить. Незаметно мы достигли Бобров.
— Не выпить ли снова чаю? — предложил я.
И она согласилась.
Оглядываясь, похохатывая, строя на себя заговорщиков, мы проникли в дом номер десять по улице Кирова. Квартира была нам рада, коньяк ещё стоял на столе, а чайник на плитке. Боже, будет ещё когда-нибудь такой замечательный вечер? Вернётся Вера Петровна, Леста начнёт ходить в школу, Котик потащит меня к Саскии, а завуч Наполеон станет мерять холодным взглядом. Туман. Да, прав Розенталь. В голове туман, это точно. А стало быть… стало быть, и в глазах.
— Праздник так праздник! — провозгласил я. — Дорогая, несравненная леди, вы говорили, что любите коньяк? Коньяк перед вами. Тот самый. С золотой наклейкой и не без латинских букв. — Что я делаю, мелькнуло в голове. — Вы можете пригубить. Это очень и очень недурной коньяк. Арманьяк! Не больше не меньше. Вы согласны?
— Я согласна, — сказала она.
— Прошу!
Странное дело. На улице я был трезв. Но в доме, в тепле ко мне вернулось расслабленное состояние.
— Ваше здоровье, принцесса!
Я опрокинул рюмку. Выпила и она. Снова забралась в кресло с ногами. Прислонила голову к спинке.
— Тут нет камина?
— Увы!
— Я почему-то думала, тут есть камин.
— Я тоже так думал. Хорошо ещё, есть коньяк. Завтра надо бежать, восполнять недостачу. Это коньяк Веры Петровны Сабуровой.
— Я знаю. Она меценатка.
— В каком же смысле?
— Она даёт деньги бедным поэтам.
— Вот как? По-моему, в городе всего лишь один поэт. Я сомневаюсь, чтобы Вера Петровна осмелилась предложить ему деньги. Да и откуда они у неё?
— Много, много денег, — пробормотала Леста. — Она печатает их книжки.
— Какие же, например? Ни одной не видел.
— Но ей мешают. Нехорошие люди. И подсылают своих… под видом учителей.
— Что ты говоришь, Леста? Кого подсылают?
Она зевнула. Я медленно соображал. Новая фантазия или… Судя по всему, речь идёт… Надо спросить. Я решился.
— Что ты сказала Гладышеву?
Она вздрогнула.
— Прости, но Камсков рассказал. Ты что-то сказала Гладышеву в коридоре, тот побледнел и кинулся прочь.
Она молчала.
— Новая тайна, — пробормотал я.
— Я не знаю никакого Гладышева, — произнесла она твёрдо.
— Зато его знают все остальные. Он преподавал литературу в твоём классе.
— Ах, этот… — новый зевок. — Так он вовсе не Гладышев.
— А кто же?
— Его настоящая фамилия Васин. И вовсе он не учитель. Я ему и сказала.
— Кто же он, если не учитель?
— Нехороший человек. Он мучил людей. Я ему и сказала.
— Откуда ты всё это знаешь?
Она пожала плечами.
— Так кто это Гладышев, чёрт возьми? Или Васин?
— Зачем тебе это? Он человек несчастный. Служил там, где хорошие люди не служат. Делал то, что не делают добрые люди. Он думал, сменит фамилию, его не узнают…
— Чёрт знает что, — сказал я. — Почему именно ты?
Она снова пожала плечами.
— У тебя досье? Например, мой день рождения. Скажи, откуда знаешь число?
— Оттуда же, откуда ты знаешь мой день.
— День твоего рождения?
— Да.
— Но я не знаю, поверь, не знаю.
— Ты мог посмотреть у директора. Там есть, как ты сказал, «досье».
— Но я не смотрел, клянусь тебе, Леста! — воскликнул я…
— Потому что знаешь и так.
— Не знаю!
— Может быть, позабыл?
— Не знал никогда!
Она посмотрела на меня пристальным взглядом.
— А как же в Хертогенбосхе? Разве не в день моего рождения ты проник в особняк? И разве не жёлтые крымские розы ты бросил к моим ногам? И ты поздравил меня. Значит, ты знал, что это день моего рождения.
— Тебе надо успокоиться, — сказал я. — Выпей ещё немного. Коньяк расслабляет.
Она поманила меня пальцем. Я подошёл, наклонился.
— Так говори, когда же мои день?
— Угадать?
— Говори.
— Ничего не могу придумать, кроме того, что мы с тобой родились в один день. Семнадцатого сентября.
— Ну вот. А ты говорил, что не знаешь.
— Шутница моя…
……………………………………
……………………………………
……………………………………
Мы лежим, обнявшись. За окном снова снег. Полощутся белые нити. В комнате посветлело. Её тонкое узкое тело. Запах волос. Мы лежим неподвижно. Мы одно существо. Мы появились на свет в один день. В один день мы исчезнем. Какое безмолвие. Не хочется говорить. И не нужно слов. Только снег за окном. Только её дыхание.
……………………………………
……………………………………
Наступили мокрые холодные дни ноябрьских празднеств. Вера Петровна позвонила из Москвы и сказала, что приедет дня через три. Я не решался спрашивать о делах. По главной площади, в центре которой всё ещё высился монумент Вождя, двигались колонны демонстрантов. Из громкоговорителей вырывались лозунги, разобрать их было почти невозможно. Сипело, хрипело, лаяло. Слова пропадали, различался только крикливый тон. Хмурый Вождь молча рассматривал демонстрантов и, казалось, сердился. Был он уже не в чести, но ещё не в опале. Одни до сих пор поклонялись ему, другие вслух проклинали. У его каменных сапог лежали сегодня чахлые цветочки, а раньше их были целые груды.
Я пересёк площадь вместе со школьной колонной и увидел Поэта. Он стоял, заложив руки за спину, вскинув голову и глядя поверх трибуны в серое небо. Я ринулся к нему как бы с неотложным вопросом, а на самом деле чтобы улизнуть из колонны. Присутствие Лесты, бредущей в толпе, жгло сознание. Я сам упросил её прийти в этот день. Её отчуждение становилось слишком заметным, краем уха я слышал реплику Маслова: «Арсеньеву пора разобрать». Мог ли я остановить этот нарастающий вал?
Поэт приветствовал меня лёгким кивком и сразу сказал:
— Знаешь, кто пожаловал? Такой-то. — он назвал фамилию писателя, находившегося в почёте и славе. Поэт иногда обращался ко мне на «ты», и это мне льстило.
— И знаешь, этот… — тут я услышал крепкое слово, — хочет со мной объясняться.
— Значит, вас не забыли, — сказал я.
— Ты видел его машину? Она у горкома стоит.
Мы зачем-то пошли смотреть. Это был роскошный чёрный лимузин отечественного производства. Поражали парадные белые шины.
— Чистый «паккард»! — воскликнул Поэт. — Своего ничего сделать не могут.
Он постучал в стекло, призывая шофёра.
— Где хозяин?
— Отойди, — мрачно сказал шофёр.
— Видал? — не понижая голоса, проговорил Поэт. — Слуги народа.
Из подъезда горкома вышла группа солидных людей. Все в чёрных пальто, чёрных шляпах. Только один в светло-сером и в сером же щегольском кепи. Они остановились, переговариваясь, а затем двинулись к автомобилю. Серый заметил Поэта, сделал какой-то знак, продолжал говорить, а потом направился в нашу сторону.
— Рад, рад тебя видеть, — он приложил руку к серой груди. — Но сейчас не могу, ей-богу. Ждут в обкоме. Ты бы зашёл ко мне вечерком. В пятый коттедж. Посидим, старое вспомним.
— Я? К тебе? — спросил Поэт.
— Могу и я. У тебя квартира?
Поэт смотрел на него.
— Говори адрес, — торопил серый.
Лицо Поэта побелело, губы затряслись.
— Сколько доносов написал? — спросил он придушенным голосом.
Серый откинулся в изумлении.
— Ты спятил?
— Не отмоешься, — процедил Поэт.
— Да ты, да ты… — Серый задыхался, лицо его багровело.
Его окликнули из машины.
— Иду, иду! — Он покрутил пальцами у виска, что-то хотел добавить, но повернулся и тяжело погрузился в свой лимузин.
— Подонок, — сказал Поэт.
Машина заурчала, дала мощный парадный гудок и плавно тронула с места.
Поэт никак не мог успокоиться. Его трясло.
— И эти… — он снова повторил крепкое слово, — правят наш бал.
В учительской третьего этажа накрыли праздничный чай. Внизу гремел концерт духового оркестра. У старшеклассников намечались танцы.
Чай был неплох, китайский, искусно заваренный Розенталем. Подавали пирожные и печенье. Директор держал речь:
— Товарищи, в этот славный праздник мы думаем о том, как повысить успеваемость и дисциплину. За прошлый год мы имеем переходящее красное знамя. Коллектив у нас дружный, трудолюбивый, много молодёжи. — Директор сжал победно кулак. — Задорная молодёжь и убелённые ветераны — достойный сплав. А вы, Сахарнова, почему чай не пьёте?
— Я пью, — пискнула Лилечка.
— Вы, товарищи, не стесняйтесь, пирожные есть. Трудные годы прошли. Теперь будем жить лучше и веселее. Так я о чём?.. Да, красное знамя. Скоро будет комиссия во главе с товарищем Ерсаковым. Надо бы постараться. Подтянуть, так сказать. И не надо так строго. Вот вы, Анна Григорьевна, — он обратился к Химозе, — говорят, очень строги. Двоек много!
— Двоек я ставлю ровно столько, сколько их получают! — отрезала Химоза.
— Нет, я за знания, поймите! — воскликнул директор. — Но не могут же они знать, как вы?
— Я требую только в школьном объёме.
— А представьте, к вам на урок придёт товарищ из комиссии. Что он увидит? Двойки и двойки.
— Не волнуйтесь, Фадей Поликанович, сообразят. — сухо обещала Химоза.
— Вот я к тому… Товарищи, а почему вы не пьёте чай? Остыл? Сейчас подогреем. С пирожными не стесняйтесь. У меня в кабинете ещё коробка. Вопросы есть?
— Есть вопрос, — вступил Котик Давыдов.
— Слушаю вас, Игорь Витальевич.
— Ученики задают вопрос, почему опущены тексты про гениального Вождя. Памятник ведь стоит. Несуразица получается.
Фадей Поликанович крякнул.
— Вы это, Давыдов, не углубляйте. Не наше дело. Скажут, так и будем вести.
— А когда скажут? — домогался Котик. Он явно озоровал, но директору приходилось туго.
— Когда? — Директор задумался. — А вот прибудут товарищи из отдела… — его голос внезапно взошёл на громкую ноту. — И никто не отменял! История скажет своё! А вы, Эмилия Германовна, почему не кушаете? Кушайте, Эмилия Германовна!
— Я ошень, ошень, — отозвалась старушка.
— Товарищи! — сказал директор. — Кто наблюдает за танцами?
— Я! — сказал Котик. — То есть мы. С Розалией Марковной.
— В последнее время происходят тенденции. На последний вечер три десятиклассника пришли в цветастых галстуках. Ровно павлины!
— Это мода сейчас, — подала голос Лилечка.
— Мода дурная, тлетворная, — сказал Наполеон. — Откуда пришла, сами знаете. Игорь Витальевич, никаких галстуков и башмаков на подошве! Строжайшим образом!
— Не пускать? — спросил Котик.
— Не только не пускать, но и записывать. Я буду вызывать родителей. Школьник должен быть скромно одет.
Лилечка не удержалась, зевнула.
— Да! — Завуч повысил голос. — Будем следить. А учитель должен подавать пример. Строгость и аккуратность в одежде.
— Это чаепитие или педсовет с проборкой? — раздался глухой рык из угла.
Все повернулись. На стуле с крохотной чашкой чая в руках сутулился огромный Розанов.
— Я, э… Алексей Петрович, не понимаю, — вкрадчиво произнёс Наполеон, — э… природы вашего вопроса…
Розанов встал, бухая башмаками, приблизился к столу, впечатал в него чашку и, так же бухая, удалился из учительской, плотно притворив дверь.
— Кушайте, кушайте, — растерянно сказал директор.
— А уже половина четвёртого! — вскрикнула Лилечка, хватая сумку.
— Ну, по домам, по домам, — миролюбиво сказал директор, — к очагу. Так сказать…
— Мы всех поздравляем! — запела Розалия Марковна. — От имени месткома! И желаем всего самого-самого наилучшего!
Мне повезло, что Котик дежурил на танцах. С самими танцами повезло. До самого вечера ни один старшеклассник не покинет школьного зала. Даже Серёжа Камсков. Он очень любил танцевать, особенно вальс. Танцевать с Камсковым считалось честью для любой старшеклассницы.
Школьные вечера! В те скудные годы они были так желанны. Вечеров ждали задолго, готовились к ним, особенно девочки. Тут возникали и пропадали симпатии, случались крушения или, наоборот, возрожденья надежд. По залу сновали записки, с ребусами, полунамёками или прямыми признаньями. Полный значения взгляд или, напротив, равнодушие на лице могли повергнуть танцующего в пучину сомнений. Кто-то рыдал в коридоре, кто-то носился как сумасшедший под звуки фокстрота, кто-то, скрестив руки, как Чайльд Гарольд, подпирал безразличные стены, кто-то, схватив пальто, уходил бродить, исчезал или возвращался обратно, а кто-то просто веселился, не думая ни о чём и принимая жизнь с восторгом и самозабвением молодости.
Я постоял в дверях, наблюдая гомонящий, танцующий зал. Камсков говорил с Коврайским. Мелькнуло разгорячённое лицо Гончаровой. Маслов танцует с десятиклассницей. Розалия Марковна деловито пересекает зал. Давыдов с кем-то воркует. На сцене стоит проигрыватель. Из усилителя несётся: «Мишка, Мишка, где твоя улыбка…» Проха с компанией на такие вечера не ходил, а если появлялся, то ненадолго. Они стояли, засунув руки в карманы, а потом исчезали либо пить водку в школьном дворе, либо выяснять отношения с Лисагором.
Я вышел на улицу. Было ещё светло. Кругом красные флаги, транспаранты. Серое, чёрное, красное. Из репродукторов льются бодрые марши. На главной улице толпы людей. Хохочут, обнимаются, пляшут. Время драк впереди, ближе к вечеру. В груди моей всё та же тоска. Но в сердцевине этой тоски нежное, тёплое чувство. Я знаю, она ждёт меня. Но сейчас ещё рано. Мы условились, что встретимся, как стемнеет, и скроемся у Сабуровых. Свет зажигать не будем. Сейчас это самое верное место. Когда приедет хозяйка, видеться будет негде. Лишь на уроках да в мокрых холодных рощах осенних Бобров.
Безотчётно я повернул к Барскому саду. Нацарапать, что ли, мольбу на стене часовни? Под ногами хлюпает грязь, по обочинам белые пятна снега. Я шёл, рассеянно глядя по сторонам, а когда приблизился к саду, взгляд мой упёрся в свежий дощатый забор. На заборе фанерный щит с крупной надписью: «Проход закрыт. Посторонним вход запрещён». Я хоть и слышал, что в саду затевают стройку, но выросший так быстро забор ошарашил меня.
Я подошёл, попытался заглянуть в щели. Тут же меня остановил окрик:
— Запрещено!
Ко мне подошёл солдатик с оружием за плечом.
— Запрещено! Не видишь?
— Но почему?
— Отходи. Запрещено! Будут строить.
— А что?
— Военный объект.
— Ишь ты…
— Закурить найдётся?
— Я не курю.
— Давай, давай отсюда. Теперь не положено.
— Что ж, и часовню снесут?
— Всё снесут.
— И деревья?
— Ты кто такой? — спросил солдатик. — Вот отведу, куда надо.
— Я учитель.
— Учитель… В какой школе?
— В первой.
— Иванову из девятого знаешь?
— Я у неё преподаю.
— Это моя сестра, — с удовлетворением произнёс солдатик. — Я скажу тебе так, учитель. Попел ваш Барский сад. Химзавод будут строить.
— Что ж тут военного?
— Хрен его знает. У них всё военное. А как, это самое, Тонька моя учится?
— Неплохо, неплохо. Четвёрки бывают.
— Ты Тоньку не обижай. А я здесь зэков следил. Так и остался. Теперь охраняю.
— Сейчас-то что охранять?
— Хрен его знает! В праздники даже велели. Мне, понимаешь, надо. Я бы дома сидел. Неужто не куришь?
— Нет, не курю.
— Тоже мне, учителя.
Солдатик был маленький, но шинель большая, перетянутая крепким ремнём. Лицо кругленькое, румяное, на голове пилотка. По сравнению со своей сестрой, тихой толстухой Ивановой, он выглядел просто игрушкой.
— Неужто часовню снесут! — снова воскликнул я.
Солдатик сплюнул.
— Там же мозаика! Искусная, ценная работа!
— А на хрена? — спросил солдатик, брат Ивановой.
— Послушайте, — сказал я, — значит, вы служили здесь в лагерях?
— Ну, — он сплюнул снова.
— А Гладышева такого не знали?
— Кто это?
— Ну, может быть, офицер, конвоир…
Солдатик наморщил лоб.
— Не помню. Кто он тебе?
— Знакомый.
— Тут много было. Я в северной зоне служил, а он, может, в южной.
— Послушай, — сказал, — пусти-ка в последний раз. Ещё ведь не начали строить. Я тут гулял…
— Не положено, — буркнул солдат.
— С любимой гулял… понимаешь?
Он молчал.
— Только до часовни дойду, и обратно. Ещё ведь не начали строить.
На лице его отобразилась работа мысли. Наконец произнёс:
— Ладно, валяй. Только быстрее. Могут нагрянуть. Они по праздникам любят. Потом отвечай.
Я было пошёл, но вдруг меня осенило:
— Слушай, а Васина? Васина ты не знал? Не служил у вас Васин в охране?
— Что ты допытываешься? — вспылил солдатик. — Должен я разве всех знать? Васин, Гладилин. Вот знаю, что я Иванов, и точка. Ступай, пока пропускаю. Да смотри, сестру мою не обидь…
Сейчас, спустя много лет, я всё ещё его помнил. Румянолицего солдата охраны, старшего брата ученицы моей Ивановой. Он погиб. Он исчез вместе с Барским садом в тот страшный момент катастрофы, когда взорвались контейнеры химзавода, упрятанные в глубокое бетонное подземелье. Кто знает, если б в те дни я ещё жил в Бобрах, может, мне предстояло отправиться в путь вместе с тем солдатом. И не только с ним. Погибло много людей. И не все умирали сразу. Нещадный Провал, поглотив контейнеры химзавода, исторг смертоносную силу, имевшую власть до сих пор.
Но вершил он и чудеса. Всех поразила история, когда безнадёжно больной учёный последние свои дни решил посвятить загадке Провала. От Бобров шарахались все, но учёный вызвался сам, руководил работами по прокладке шурфов, долго жил в будке на самом краю, делал замеры. Он торопился совершить открытие. В результате этот пожилой человек, стоявший одной ногой в могиле, выздоровел совершенно и даже помолодел. Одновременно иссякла жертвенная его страсть, он вернулся в столицу и занялся другой работой.
Рассказывали совсем уж невероятную вещь. Вдове инженера, погибшего вместе с другими, год спустя пришёл перевод на крупную сумму. Бланк был заполнен рукою мужа. Больше того, прилагалась цветная, немыслимого качества по тем временам фотография, где моложавый муж посылал приветы из-под сени экзотических дерев. Деньги у вдовы отобрали, объяснили, что это обман, и пробовали разыскать следы инженера, не погибшего вовсе, а бежавшего за границу.
Ещё одно чудо заключалось в том, что над Провалом, в сиреневом сиянье, под взглядами изумлённых рабочих всплыл островерхий домик, в котором один из местных немедленно опознал часовню Барского сада. Решётка часовни открылась, оттуда хлынул свет, и тотчас виденье исчезло. Учёные нашли объясненье. Где-то в глубинах Провала таятся поглощённые им строенья. Свечение же, испускаемое неведомыми элементами, создаёт мираж.
Всё это обрастало слухами, порой баснословными. Здравомыслящий человек, конечно, не верил. Не верил и я. Пока не получил плотный синий конверт. Пока не увидел лёгкий изящный почерк на его шероховатой поверхности…
И вот ещё семилетник. Неопалимая Купина. Мне ль сомневаться? «Вы знаете, в чём моё счастье, и знаете мой счастливый день. Всё лето ждала, всё лето искала неопалимый кустик, но не нашла. Сердце замирало от страха…» Моя любимая, дорогая. Девочка хрупкая, нездешнее существо. Зачем покинула ты меня, зачем я тебя покинул? Да, да, ты права, я не сладил. Нужно идти до конца, никого не страшиться. «А ты, ты даже боишься первого снега…» Я помню и эти слова.
— Егорыч, не нравится мне фамилия Васин.
— Отчего?
— Ты помнишь Гладышева, который преподавал до меня?
— Кое-как помню.
— На Васина он не похож?
— Постой. Нашего, что ль, капитана? Чего это ты, Николаич, вспомнил?
— Тревожно, Егорыч. Места не нахожу. Что я здесь делаю и зачем приехал…
— Надо тебе отвара попить. Сейчас приготовлю.
— Сегодня твой семилетник искал.
— Не найдёшь, Николаич. Кабы тем летом, когда горело. А нынче трудно его опознать. Но отвара попробуй.
— Заснуть не могу.
— А я тебе книжек дам. Я книжек по городу понабирал… Затейные есть, непростые.
Я улёгся, поставил лампу у изголовья. Егорыч принёс гору книг. Были тут самые разные. Несколько из серии приключений, «Чёрная стрела», «Копи царя Соломона». Большой том «Россия» из энциклопедии «Гранат». Несколько книжек изданья двадцатых, тридцатых годов. «Полутораглазый стрелец», «Поэтика малых форм». Хорошо сохранившиеся изданья прошлого века, «Герцог Жан Линн», «Новейший сонник».
— Ну-ка глотни отвара. Не сразу пей, потихоньку, я на печку дремать пойду. Косточки старые греть.
Я отхлебнул. Горячее густое варево. Цвет тёмно-бурый, вкус неопределённый. Аромат? Что-то среднее между чебрецом и мятой. Я углубился в изучение книг. Приятно держать в руках старую книгу, особенно изданную в давние времена. Крепкие рифлёные корешки, уголки, золотое тисненье. Толстая желтоватая бумага. Наивные простодушные тексты. «Чёрная и белая магия». «Если хотите привязать любимого человека навек, купите замок и пригласите этого человека в гости. Когда он придёт, незаметно закройте замок ключом и положите за дверь. Ключ же лучше всего выбросить в реку…»
Всё же в отваре есть нечто своеобычное. Кисловатость? Солоноватость? Или едва заметная сладость?
«Возьмите перо ночной совы, коготь коршуна, всё это тщательно истолките, перемешайте и превратите в порошок. Одной ложки такого порошка достаточно на чашку сладкого чая, чтобы надолго успокоиться после любовной неудачи…»
Я допил кружку. Захотелось ещё, но будить Егорыча не решился. Он уже посапывал в дальнем углу.
Вот ещё книжица в плотном матерчатом переплёте. На обложке заглавия нет. Титульный лист гласил «Достоверные изыскания провинциала». Автор не назван. Год издания не обозначен. Я посмотрел оглавление. «Устройство английских парков в средней полосе России». «История, случившаяся с помещиком Н. и слышанная из его уст». «Некоторые соображения касательно ввоза английских и голландских машин». «Будни провинциала». «История девушки в красном берете». «Заметки о загнивании дворянских родов». Стоп!.. «История девушки в красном берете». «История девушки в красном берете…» Страница 121-я. Я перелистал.
«История девушки в красном берете, собранная из разных уст, а также по свидетельству самого автора».
Странно. Я начал читать…
«Немало встречалось в истории лиц с таинственной биографией, но в основном это касалось прошлых времён. Теперь, в дни всеобщего падения нравов, люди отягощены лишь заботами насущного дня. Таинственные истории волнуют их мало. Науки дошли до того, что готовы объяснить любые чудеса и перевести их в разряд естественных явлений. Но бывают всё же необыкновенные случаи, невиданные попадаются фигуры.
О девушке в красном берете я слышал от одного знакомого, почтенного человека, историка. Интересы его были обширны, он занимался и древностью, и средневековьем, и новыми временами. В особенности любил собирать необъяснимые занимательные факты, касавшиеся исторических лиц. Материала набралось так много, что он разделил его на тома, переплёл и заполнил ими несколько полок.
Однажды он рассказал про девушку в красном берете. Первые сведения о ней приводятся в отчётах религиозного общества “Братства Богородицы”, существовавшего в голландском городе Хертогенбосхе, начиная с конца XIV века…»
Снова Хертогенбосх! Я устроился поудобней, лампу придвинул ближе и начал читать уже с полным вниманием.
«В средние века Хертогенбосх был хоть и небольшим, но развитым городом. Славился он производством хороших тканей, ножей и кломпов, деревянных башмаков, имевших в Голландии большое хожденье. Но это не самое главное. В Хертогенбосхе работал колледж “Братства Богородицы”, где обучался, например, знаменитый Эразм Роттердамский. К “Братству Богородицы” принадлежал и знаменитый художник Иеронимус Босх. Слава его в средние века была так велика, что картины Босха, к примеру, украшали покои короля Испании Филиппа II, апартаменты кардинала Ришелье и прочих высоких сановников. Ныне они собраны в лучших музеях мира. Но по крайней мере одна картина Босха утеряна навсегда. Называлась она “Девушка в красном берете”.
Об этой картине упоминает в частной своей переписке друг художника Кристоф Хандел. Вся переписка не сохранилась, но чудодейственным образом часть её через века, благодаря одному из потомков Хандела, оказалась в России. Потомок этот, корабельный инженер, знаком был с самим Петром и по его же призыву оказался в нашей стране. Затем и эти письма пропали, но “избранные”, так сказать, места, тщательно переписанные каким-то любителем старины, оказались у моего знакомца.
История создания картины вкратце сводилась к следующему. Кто-то из членов “Братства” нашёл на улице полузамёрзшую голодную девочку. Одета она была в тряпье, однако на голове красовался дорогой по тем временам бархатный берет. Горожанин привёл девочку в колледж, при котором существовал небольшой приют для бездомных и сирых. Девочка оказалась странной. Она не знала имени, не помнила, где жила, и время от времени заводила странные речи. Но все её полюбили. Особенно опекал её Иеронимус Босх, в те годы женившийся на богатой горожанке. Детей у четы Босхов не было, и они решили взять девочку на воспитание.
Девочка подросла, превратилась в милое создание. Художник изобразил её на своём полотне. Кристоф Хандел высоко оценивает эту работу. “Все поражались созданию мастера. Если другие картины могли устрашать, то этот портрет вызывал благоговейные чувства. Чистые линии, в которых таилась незавершённость, связанная, как мне кажется, с младенческой незавершённостью той, с которой он писал. Матовая бледность лица. Тонкие серые брови дугами. Веки немного приспущены, отчего взгляд кажется отрешённым. Удивительная грация ещё не сложившегося тела…”
Не успел художник закончить портрет, началось что-то странное. Сначала испанский офицер пытался выкрасть воспитанницу из имения. Потом её заметил французский вельможа и вознамерился приблизить к себе. Всё это имело дурной оттенок. Явился незнакомец в чёрном и предлагал купить портрет за немалую сумму. Но художник не хотел расставаться с портретом. Тем более он не спешил выдавать воспитанницу замуж. Ему даже пришлось нанять охрану, чтобы обезопасить себя и её. Поговаривали, что он пылал к ней невиданным чувством.
Кончилось всё неожиданно и печально. Воспитанница просто исчезла. Быть может, её сумел похитить какой-то поклонник, быть может, исчезновение связано с недовольством жены, во всяком случае, художник пережил это тяжело. Говорили даже, что он повредился в уме. Работы его становились всё загадочней и мрачней. В конце жизни он написал главную из них, названную “Сады земных наслаждений”, где во многих фигурах проступает облик пропавшей воспитанницы.
Портрет девушки достался по завещанию Ханделу, но и тут не кончились странности. Опять явился человек в чёрном камзоле и пытался купить картину. Хандел ему отказал. Затем случился пожар. Сгорел весь дом, много картин, в том числе и портрет.
На этом обрывались сведения из переписки Кристофа Хандела. Но не кончилась история девушки в красном берете. Совершенно случайно в воспоминаниях екатерининского вельможи историк прочёл такой эпизод: “Бывал я в имении Троицкое у князя Осоргина. Князь только что был обласкан государыней и получил от неё порядочный кусок земли в Тавриде на берегу моря. Эти земли князь собирался даровать одной особе, проживавшей у него в доме. История появления этой особы была такова. Будучи в Петербурге, князь нашёл на улице полуодетую замёрзшую девочку, которая никак не могла объяснить, кто она и откуда. На голове её, однако, имелся весьма пышный берет красного бархата, явно принадлежавший знатному лицу. Будучи человеком сердобольным, князь взял девочку на воспитание, и через несколько лет она превратилась в весьма привлекательное создание. Появились соискатели руки. Граф П., всем известный задира и дуэлянт, пытался даже её выкрасть, за что впоследствии был наказан государыней и сослал на целый год в свою подмосковную деревню. Генерал К. предлагал воспитаннице руку, но старый князь был так к ней привязан, что расставаться не собирался, тем более что годы её были невелики. Воспитанница обрела манеры, говорила на языках, но происхождение её по-прежнему оставалось туманным, что и способствовало появлению слухов, вплоть до того, что она незаконная дочь покойного государя Пётра III. Кто-то шепнул князю, что перед кончиной Петра тайная любовь его Воронцова была на сносях. Так или иначе, но многие обращали на воспитанницу то искреннее, то корыстное внимание. Художники наперебой добивались исполнить её портрет. Дошло до того, что крепостной иконописец отразил её лик на иконе. Неизвестно, как бы сложилась её судьба, но воспитанница неожиданно исчезла. Князь чуть не сошёл с ума, а крепостной иконописец будто бы покончил с собой”.
Сходство этих эпизодов, разделённых тремя веками, не могло не удивить историка, но суть заключалась в том, что ему предстояло знакомство ещё с одним, причём знакомство в самой непосредственной форме.
Перед великой войной, разорившей страны Европы и ставшей преддверием потрясений, перевернувших весь мир, историк отправился в городок Тульской губернии, где сохранились архивы волновавшего его в этот момент дела, а занимался он, кажется, Смутным временем и предсказывал, кстати, что такие времена надвигаемся вновь на Россию. Путь его лежал через владения графа Б., богача, известного мецената, проводившего большую часть времени за границей. Историк ехал в тарантасе среди серых осенних полей. Дорога была плоха. Навстречу тащились телеги, шли одинокие путники. Каково же было удивление историка, когда дорогу ему преградил автомобиль. Автомобиль по тем дням, да ещё в глуши, был диковиной, а этот к тому же сиял лаком, никелем и красовался белыми шинами. Водитель копался в моторе, а рядом накапливались ходоки, чтобы вытащить машину из грязи.
Историк остановился и вежливо осведомился у водителя, кому принадлежит автомобиль.
“Графу Б.”, — последовал ответ.
“А где же сам граф?”
“Гуляет”, — сказал водитель и махнул рукой в поле.
Историк всмотрелся и увидел, что вдали средь стогов прогуливается пара. Первое, что бросилось в глаза, это красный берет на изящной даме. В тусклом свете осеннего дня он был так ярок, что, казалось, разливал сияние.
Историк принялся расспрашивать водителя, но тот был немногословен, к тому же занят мотором. Удалось лишь узнать, что граф вернулся из Парижа. Что касается дамы, водитель буркнул:
“Какая дама, девчонка. Воспитанница ихняя. Только не подходите. Граф знакомства не принимает. Злой, как бес”.
Историк уехал, но, конечно, не преминул расспросить осведомлённых лиц про графа и его воспитанницу. Нужно ли говорить, что новый сюжет почти полностью совпадал с теми двумя, которые хранились в его памяти. Опять полуодетая, голодная девочка с замутнённым сознанием. Опять красный берет. Только на этот раз вместо Хертогенбосха и Петербурга упоминался какой-то французский город, кажется Буа-ле-Дюк. Новая история предстала перед моим знакомым в своём развитии, так как воспитаннице было пока лишь тринадцать лет. Сжигаемый любопытством, он выстроил целый план, как познакомиться с графом, увидеть девочку в красном берете и выведать подробности. Но грянула мировая война.
Меня призвали на фронт, с историком я потерял всякую связь. Не буду описывать мытарства войны, её ужасы. Им я посвящу отдельную книгу, равно как и другие события, изменившие судьбу России, войдут в последующие мои воспоминания.
Неудержимый и страшный вихрь, пронёсшийся по стране, забросил меня как раз в те места, где совсем недавно властвовал граф Б. Я был нездоров, болело простреленное плечо, и перспектива жизни представлялась весьма печальной. Тем не менее я не забыл о девушке в красном берете. Более того, мысли о ней всё больше занимали меня. В скоротечное, скудное время думать о тайне, простёршейся сквозь века, было и приятно, и спасительно. Я пустился в расспросы, благо многие в этих краях знали и помнили графа Б. Вот что удалось мне узнать.
Девочка в красном берете, как и следовало ожидать, превратилась в миловидную особу, вокруг которой тотчас развернулись страсти, сходные с теми, о которых я уже знал от историка. Влюбился молодой учитель, сначала принятый в доме, а потом удалённый, так как граф не любил ухажёров. Затем появился блестящий офицер, настойчивый и упорный. За ним какой-то купец-миллионер. Воспитанница то уезжала с графом в Европу, то возвращалась обратно. Она рисовала, музицировала и была весьма образованна. С началом войны она пошла сестрой милосердия на фронт, была даже ранена, лечилась в Крыму. А потом началось великое Смятение. Тот, кто много имел, лишился всего, а тот, у кого было мало, вознамерился обладать всем. В сутолоке событий люди теряли друг друга, многие не встречались уж никогда.
Граф Б. канул в пучине эмиграции. Воспитанница вернулась в имение, но, увы, напрасно. Здесь её поджидала беда. Объявился блестящий тот офицер, который добивался её благосклонности. Теперь он не был уже офицером, а носил кожаную куртку, револьвер и обладал высокими полномочиями новой власти. Офицер этот прославился в округе жестокостью и неумолимостью. Однажды он сжёг целую деревню и несколько человек расстрелял. Новая страсть к всевластию, однако, не погасила его прежней страсти к воспитаннице графа. Он предложил ей руку, сулил златые горы, угрожал, но та была непреклонна. Офицер даже преследовал учителя, к которому, по слухам, питала симпатии девушка в красном берете. Учителя схватили, обвинили в измене и куда-то увезли. Но этим злодей вновь ничего не добился.
Приближался финал драмы. Офицер рыскал по округе, выискивая врагов, а воспитанница тем временем пустила на ночь в свой дом несколько измученных людей, скрывавшихся от новой власти. Офицеру успели донести. Ранним утром он явился со своими солдатами и всех захватил. Среди арестованных оказался человек, которого давно искали, и человек этот к тому же был знакомым девушки в красном берете. Ум бывшего офицера померк от всевластия, а может, его терзала бессильная ярость от того, что не мог добиться предмета своих вожделений. Во всяком случае, он приказал расстрелять арестованных тут же, в саду, прямо против часовни, воздвигнутой над фамильным склепом семейства графа.