О том, что сталось с девушкой, мнения расходились. Одни считали, что она погибла вместе с теми, кого приютила. Другие утверждали, что офицер сгноил её в застенках всевластного учреждения. Третьи, самые немногочисленные, полагали, что ей удалось бежать. Так или иначе, но больше о ней ничего не слыхали, как и о других участниках этой драмы, графе Б., молодом учителе и злодее в кожаной куртке, обернувшем великое потрясение в утоление своих страстей.
Так как же она, эта девушка в красном берете? Вечный фантом или вечный сюжет, повторявшийся в разных судьбах? Какова её цель в этом мире? Почему к ней тянулись одни с пылкой и чистой, другие с губительной страстью? Почему каждый раз история её обрывалась, оставаясь недосказанной? Где портрет знаменитого Босха? Где икона крепостного мастера?
Я должен ещё здесь добавить, что описания тех, кто видел её в имении, полностью совпадают с портретом, начертанным Кристофом Ханделом ещё в XVI веке. Лицо матово-бледное, узкое. Серые брови дугами. Веки приспущены, взгляд отрешённый. Тело гибкое, но с угловатостью подростка. И все в один голос твердят о бархатном красном берете, разительно отличном от тех лохмотьев, в которых её находили.
Что за таинственный головной убор? Пытался я составить о нём представление. Возможно, это символ, деталь какого-то мифа. Приезжая в столицу, я даже наведывался в библиотеки, беседовал со знакомыми. О красном берете не знали. Правда, один именитый профессор, с которым я разговорился в холодной курилке, поведал мне, что красным беретом в раннем средневековье награждали храбрецов, отличившихся на поле битвы. Обычай этот существовал то ли в Германии, то ли во Франции.
Вот и всё, что сохранила мне память на этот предмет. Возможно, мои изыскания кому-нибудь пригодятся, и незнакомка в красном берете вновь промелькнёт на небосклоне эпох».
……………………………………
Я закрыл книжку. Написано старомодно, витиевато. Кто же автор? Имени нет… Я поражён… Значит, не зря приехал. Какая удача! Егорыч, милый Егорыч! Спит старикан и не знает.
Заснуть не могу. Так возбуждён, что опускаю ноги с кровати и долго сижу, В голове калейдоскоп картинок. Хертогенбосх, Петербург. Замёрзшая девочка, красный берет… Где же этот отвар? Так хочется пить…
— Егорыч, Егорыч… — сначала тихо, потом погромче. Нет, не могу удержаться, надо ему рассказать.
— Егорыч!
— А? Чего тебе, спи…
— Егорыч, ты такую книгу нашёл! Я такое прочёл!
— Спи, тебе говорят.
— Боже мой, что я узнал, Егорыч!
— Ничего ты не узнал.
— Такое прочёл!
— Ничего не прочёл.
— Эх, Егорыч, Егорыч!
— Ты будешь спать?
— Ладно, утром тебе расскажу. Только бы вот отвару.
— В кружке он у тебя.
— Нет, всё выпил.
— А ты посмотри. Полная кружка.
Тянусь рукой, и вправду, кружка налита доверху. Отвар ещё тёплый.
— Чудеса, — бормочу и глотаю напиток. Я пью, как алчущий влаги в пустыне. Какое блаженство! Я выпиваю до дна и откидываюсь на подушку. Сон приходит ко мне мгновенно…
……………………………………
Просыпаюсь поздно. Егорыч шаркает в сенях, что-то таскает, гремит. Первая мысль о книжке. Тяну руку к стопке. Где она, в плотном матерчатом переплёте? Сверху была. Сверху нет. Перебираю книги. Где же она?
— Егорыч, Егорыч!
Суёт голову в дверь.
— Ты книжку взял?
— Какую? Нет, Николаич, не брал ничего.
— Как же? Такая тоненькая, в переплёте.
— Говорю, ничего не трогал.
Я поднимаюсь с постели, шарю вокруг, хожу по комнате, заглядываю под стол.
— Что потерял?
— Да книжку же, книгу! Из-за которой тебя разбудил.
— Ты меня не будил.
— Я разбудил тебя ночью и хотел рассказать.
— Не будил ты меня, Николаич. Спал как убитый. После отвара знаешь как спят!
Я начинаю описывать книгу, снова заглядываю во все углы. Егорыч качает головой.
— Не было такой, Николаич. Все их знаю в лицо. Все пересмотрел, иные перечитал.
— И ночью тебя не будил?
— Не будил.
— Отвара не подливал?
— Окстись, Николаич. Ты всё перед сном выпил да и заснул почти сразу. Я лампу тебе потушил…
Я вышел на крыльцо и уставился в синюшную нездоровую даль. Там проступали невнятные белёсые волокна. Дождик всё крапал. Так. Значит, вновь наваждение, сон. Но уж какой-то совсем необычный. Читать во сне книгу, помнить её наутро чуть ли не слово в слово… Сон или ниспослание? Боже мой, родная, далёкая, ушедшая навсегда. Пусть во сне, пусть обманом. Но приходи ко мне всё же. Так трудно, так трудно жить без тебя…
Она обвила мою шею руками, прижалась.
— Почему так долго?
— Боялся. Я всё за тебя боюсь. Мы прячемся в темноте, как воры. Но пойдём, пойдём. Кажется, никого уж не встретим. В школе вечер гремит, все танцуют.
— Кто дежурит?
— Розалия и Давыдов.
— Какой-то он скользкий, этот Давыдов. Так посматривает на меня. Мне кажется, он подозревает.
— Что ты! У него другие интересы. И вообще он не так уж плох. С чувством юмора.
В подъезд по одному. Сначала я, потом она. Оглядываясь. Прислушиваясь к каждому звуку. Свет не зажигаю. Дверь оставляю открытой. Она проскальзывает. Вновь прижимается тонким телом. От щеки веет прохладой.
— Я сегодня доверчивая.
— Какая?
— Я тебе очень верю.
— Вот так раз. А в другие дни?
— Не всегда. Иногда хочется спрятаться. Иногда боюсь.
— Меня? Но почему?
— Не понимаю сама.
Она вновь забирается в кресло с ногами. Я укрываю сё одеялом. В окно свет фонаря, на стенах неясные блики.
— Ты знаешь, что Барский сад огородили?
— Да…
— Как сказал охранник, попел Барский сад.
Она молчала.
— Значит, сегодня я тебя не пугаю?
— Чудные люди, — пробормотала она, — неужели не знают, что его нельзя трогать.
— Да, я уже слышал легенды. Кто-то исчез, сорвалась какая-то стройка. Ты веришь?
— Я просто знаю. Там строить нельзя.
— Но ведь строят.
— Всё равно ничего не получится.
— Разверзнется, что ли, земля? — Я засмеялся.
— Не шути, — сказала она очень строго.
— Обидно, конечно. — заметил я, чуть помолчав. — Негде будет гулять. Наверное, этот сад красив в пору снегопадов…
И ещё после молчанья:
— Ко мне Камсков подходил. Он полагает, тебе нужно перейти в другую школу.
— А, знаю… — она махнула рукой.
— Он с тобой говорил?
— Нет, но догадаться нетрудно. Он очень хороший и всё заботится обо мне. Например, боится, что меня вызовут на комсомольское собранье.
— Ты комсомолка?
— Не помню…
— Как можно не помнить такие вещи? Есть у тебя билет? Да и взносы. Ты платишь взносы?
— Не знаю. Кажется, нет.
— Немудрёно, что тебя собираются вызвать.
— Мне всё равно.
— Но им это вовсе не безразлично! Ты ставишь себя в особое положенье. Это задевает других!
— Кого?
— Да кого угодно. Хоть Маслова, хоть Гончарову.
— А какая им разница? — спросила она с детским своим удивленьем.
Я начал проповедовать известные вещи. Что человек не должен выделяться, по крайней мере в житейских мелочах. Он должен относиться к другим с уваженьем. Если все стоят в очереди, то и ты должен встать в очередь. Если все платят взносы, то почему бы и тебе не заплатить, тем более это копейки…
Она слушала рассеянно, даже зевнула.
— Ты не согласна? — спросил я с некоторым раздражением. — Ты хочешь быть не такой, как все?
— Но я и есть не такая, — ответила она как бы нехотя… — И ты не такой…
— Я такой, такой! Я всегда платил взносы!
— И мы с тобой не такие, — продолжала она, — мы прячемся. А если не будем прятаться, знаешь сам… Мы не такие, как все…
Молчанье. Я подошёл к окну, потрогал пальцами холодное безразличное стекло.
— Ты права. Отношений наших никому не понять. И я не знаю, что будет дальше. Может быть, мне уехать?
— Ты хочешь уехать? — спросила она с испугом.
— Нет, нет, конечно. Но я ощущаю, что вокруг нас смыкается кольцо. Где нам по крайней мере встречаться? Город так мал, зима на носу. Видеть тебя в классе среди остальных становится всё тяжелей. Тем более что Камсков прав. Ты не умеешь наладить ни с кем отношений. Назревает разрыв. Я слышу словечки в твой адрес. Как мне это терпеть? Переход в другую школу тоже не спасенье. А самое удивительное, я до сих пор не могу понять, что между нами происходит…
Мотается, мотается фонарь на пустынной улице.
— Ты не можешь понять? — еле слышный вопрос.
— Не то чтобы понять, скорей осознать. Ситуация ставит в тупик. Ты моя ученица, тебе шестнадцать. Я учитель, мне двадцать три…
— Мне скоро семнадцать, — поспешно произносит она.
— Через год!
Бедная моя девочка. Она сжалась в кресле. Затравленно глядит на меня. Я сел к её ногам, положил на колени голову. Она отодвинулась.
— Леста, — бормочу я, — небесное имя…
— Ты… ты боишься… — шепчет она.
— Да, я боюсь. Но боюсь за тебя.
— А я не боюсь.
— Ты просто не понимаешь!
— Я понимаю, я всё понимаю. Давай убежим.
— О, господи, я это читал. Но куда, куда?
Молчание.
— А ты прав, — говорит она.
Молчание.
— Ты не знаешь, как относиться ко мне.
Я возражаю:
— Но ведь и ты, и ты ничего не знаешь. Неясные фантазии, проблески смутных видении. Слова и письма, которым я до сих пор не могу найти объяснения. Ты уверена, что твоё отношенье ко мне не прихоть, не наважденье?
Я начинаю распаляться.
— До сих пор о тебе почти ничего не знаю. Ты словно метеорит, павший с неба. Даже вопросы о бабушке или маме пока без ответа. Ты думаешь, неинтересно? Мне безразлична твоя судьба? Почему мы ходим вокруг да около? Почему не доверишься мне? Какие ассоциации в твоей голове? Пусть натура твоя необычна. Пусть склад ума непростой. Но кому-то, кому-то ты должна рассказать? Мне твердят, ты не от мира сего. Хоть и так. Но я уже в твоём мире! Пора открыться! Я словно впотьмах, я на ощупь иду. Но нельзя же всегда на ощупь!
Я хожу по комнате и машу рукой. Мой голос всё громче.
— Необыкновенные отношенья требуют необыкновенного доверия. Я дальше так не могу! Я слишком многим рискую! В конце концов, я простой человек, что бы ты там ни твердила! Я не могу, чтобы поезд сошёл под откос потому, что стрелка полунамёками перевела его на тупиковый путь. Извини, эта метафора. Может, гипербола. Но суть верна. И повторю, я слишком многим рискую. В том числе и твоей судьбой!
Замечаю внезапно, что в кресле её уже нет. Завернувшись в плед, она стоит в углу комнаты у стеллажей. Окаменевшая, неподвижная.
— Что, что? — растерянно спрашиваю я.
Из угла тихий, но ледяной голос:
— Я поняла вас, сударь. Я знала, что вы не способны, но продолжала надеяться. Вы боитесь даже первого снега. Вы трус.
— Что ты мелешь? — бормочу я.
— Не смейте! — она возвышает голос. — Не смейте так со мной говорить! Я жалею, что в прошлый раз не приказала выбросить вас вон!
Я подвигаюсь к ней незаметно, тихонько, всматриваюсь в лицо. Оно белое. Вместо глаз тёмные впадины. Я пугаюсь.
— Леста, послушай…
— Не смейте ко мне подходить, — цедит она. — Вон. Вон из моего дома…
Она пошатывается, приваливается к стеллажам. Я бросаюсь, вовремя подхватываю её. Она тяжелеет в моих руках, опускается на ковёр.
— Леста, что с тобой, Леста…
На щеках моих слёзы. Я шепчу и целую её холодное, родное лицо. Бормочу и целую.
— Прости, прости меня, девочка дорогая…
Она открывает глаза.
— Где я…
— Мы с тобой, с тобой… — я снова покрываю её лицо поцелуями. — С тобой, с тобой. Будь, что будет…
После осенних каникул всё началось. Первые вести донёс неунывающий Котик.
— Старик, когда же мы двинем на пиво? А, ты занят мировыми проблемами. К тому же в твой класс проникла бацилла.
— Какая, к чёрту, бацилла и в какой мой класс?
— Само собой разумеется, класс девятый, первейший, любимый.
— Какая бацилла?
— А, так. Говорят, ученица твоя ходит в церковь.
Я похолодел.
— Так ты идёшь пить пиво?
Пришлось тащиться в «метро», хотелось услышать всё.
— Религиозная бацилла! — вещал Котик за кружкой пива. — Не обращай внимания, ты здесь ни при чём.
— Какая ученица?
— Ну та, ненормальная. Арсеньева, что ль? Кстати девочка неплоха.
— Зачем ей церковь?
— Бог её знает. Ха-ха! Видишь я сказал, Бог. Все мы немного религиозны.
Я попытался разведать, что грозит ученице за посещение храма.
— Откуда я знаю? Эй, Зоечка, пива! Да ничего не грозит. Это первый случай. Она комсомолка? Ну, вызовут, поговорят. Может, выговор влепят. Ты, я смотрю, напрягся. Но мы ведь не взяли классного? Копышев пусть разбирает. Верочка возвернулась? Я, брат, не теряю надежды…
Он лопотал, а я напряжённо думал. Чувство тревоги всё больше овладевало мной.
Затем меня вызвал Наполеон. Кабинета у завуча не было, мы говорили в директорском, хозяин болел. Наполеон имел торжественный вид. В тот день он поразил школу новым ядовито-синим костюмом с широченными брюками и мощными отворотами пиджака. Ещё бы красные галупы, мелькнуло у меня в голове. Генерал Бонапарт.
Со стула вскочила вечно восторженная Розалия Марковна. Я сразу понял, что её присутствие в кабинете не случайно.
— Проходите, Николай Николаевич, присаживайтесь. — Наполеон расхаживал но кабинету, выпятив живот и заложив руки за спину. Иногда он невзначай оглядывал свой новый костюм и убирал с рукавов соринки.
— Как обстановка в классе, Николай Николаевич?
— Николай Николаевича все так любят! — заверещала Розалия Марковна. — Ребята довольны!
— Это хорошо, хорошо, — произнёс Наполеон.
— Учимся, всё нормально, — ответил я.
— Какую проходим тему?
— Сейчас у нас Чернышевский, «Что делать?».
— Помню, помню, — Наполеон удовлетворённо погладил себя по животу. — Сны Веры Павловны, Рахметов. Я сам хотел спать на гвоздях… Ну и как, понимают ребята?
— Понимают.
— Тютчева, говорят, читаете?
— Тютчев не основной, но хороший поэт, — вставила Розалия Марковна.
— Мы не против поэтов, — сказал Наполеон, — если это не мешает программе… Николай Николаевич, мы тут хотели посоветоваться с вами…
Я напряжённо слушал.
— Как у вас эта ученица, э… — он обернулся к Розалии Марковне.
— Арсеньева, — подсказала та.
Будь славен, Котик. Ты меня предупредил. В ином случае я мог растеряться.
— Арсеньева? — я принял безмятежный вид. — Учится. В общем неплохо.
— Какие отметки?
— «Хорошо» в основном.
— А поведение?
— Тихая девочка. Незаметная.
— М-да. — Наполеон вновь принялся расхаживать по кабинету, — А вы знаете, что она ходит в церковь?
— В церковь? — безмятежность сменилась недоумением.
— Да, именно в церковь.
— Но где же тут церковь? Разве в городе есть?
— В деревне. Пять километров.
— Я и не знал. Зачем она ходит в церковь?
Наполеон высокомерно пожал плечами.
— В церковь ходят с разными целями. Я сам ходил.
— Ну, вы-то понятно. Вы изучали!
— Да нет, просто так. Интересно было.
Завуч нахмурил брови.
— Вы полагаете, можно тащиться за пять километров по грязной дороге потому лишь, что интересно?
— И в темноте! — воскликнула Розалия.
— Арсеньева верующая? — спросил я осторожно.
— Вот мы и хотели посоветоваться. — Завуч сунул ладонь в карман нового пиджака. — Вы ничего не замечали?
— В каком смысле?
— Из её интересов. Ну, может на уроке читала…
— Библию? — поинтересовался я.
— Необязательно Библию. Бывают книжечки. Картинки. Календари разные, инвалиды в поездах продают.
— Не замечал, — сказал я.
— В доме у неё, между прочим, висит икона.
— В доме я не бывал.
— Другие бывали. Вы, Николай Николаевич, педагог молодой, любопытный, могли бы проявить интерес к ученикам. Тем более что некоторые уже удостоились вашего внимания.
— Я знаю, Камсков.
— Но остальные в тени. Арсеньева, например, болела. Её посещали. Мы, кстати, выражали на педсовете мнение, что должен кто-то из педагогов… И кажется, выдвигали вас… А? Розалия Марковна?
— Мнение педсовета мне незнакомо, — ответил я. — С ребятами говорил. Интересовался здоровьем Арсеньевой. Но они сказали, что ходить к ней не стоит. Девочка замкнутая, с неровным характером. Со странностями вообще.
— Это мы знаем, — сказал Наполеон.
— Николай Николаевич, — вступила Розалия, — с Арсеньевой мы ещё в прошлом году намучились. Меня вовсе не удивило, что она замечена в церкви. Пусть странности, пусть характер. Но нам-то не легче!
— Вы знаете, скоро комиссия, — сказал Наполеон. — Не хватает ещё, чтобы нас обвинили в потакании мракобесью!
— Станет ли комиссия интересоваться какой-то Арсеньевой? — спросил я.
— Кто знает, — сказал Наполеон. — Короче говоря, Николай Николаевич, надо провести работу. Мы остановили выбор на вас. В прошлом году сами пробовали. И на педсовете, и так. Она повернулась и ушла.
— Хотели исключить! — воскликнула Розалия.
— Но родители далеко, ученица на нашей ответственности, — недовольно сказал Наполеон.
— Так, может, перевести её в другую школу? — нашёлся я.
— Исключено! — отрезал Наполеон. — Районный отдел не позволит, и школа не возьмёт. Какие мотивы? Воспитывали, воспитывали, а теперь избавляемся? Нет, будем воспитывать до конца.
— Но что я могу сделать?
— Почему выбрали вас? — сказал Наполеон. — У вас с ними общий язык.
— Ученики довольны! — пела своё Розалия.
— Вот вы используйте общий язык. Поговорите, узнайте, зачем ходит в церковь. Кто её подбивал. Может, она в секту попала. Помните, Розалия Марковна, в прошлом году сектантов судили?
— Сектанты в церковь не ходят, — сказал я уныло.
— Или другие мотивы. Не хватало нам мракобесия! Может, она молится каждый день! Комсомолка! Розалия Марковна, она комсомолка?
— Кажется, да.
— Вот! — вскричал завуч. — Это усугубляет! Поймаете, до чего мы дошли! Комсомолки посещают церковь! Да нас всех поувольняют за это! Короче, Николай Николаевич, нужно помочь коллективу.
— Чем? — спросил я.
— Я уже говорил. Надо выведать у Арсеньевой подноготную. Что это за безобразие, икона в доме?
— Покойной бабушки, — сообщила Розалия.
— Тем более! Она ведь не бабка? Икону снять. А вдруг комиссия захочет зайти? Вы знаете, что комиссии посещают семьи учеников?
— Господи! — Розалия всплеснула руками.
— Идите, Николай Николаевич, и подумайте. Надо спасать честь коллектива. Пока не поздно.
Я сделал шаг к двери. Остановился.
— Скажите, Иван Иванович, а откуда это известно?
— Что именно?
— Что Арсеньева ходит в церковь?
Наполеон поджал губы.
— Вы нам не верите?
— Просто неплохо бы знать, раз мне поручили.
— А вы, я вижу, принципиальный, — сказал Наполеон, помолчав. — Это хорошо. Но не в тех случаях, когда не доверяют старшим товарищам. Скажу вам только одно, нам известно! Вы не верите и сейчас?
Я вышел из кабинета с чувством омерзенья в душе.
Вернулась из Москвы Вера Петровна. Дела её мужа будто бы шли к успешному завершению. Осталось что-то кому-то подписать, что-то куда-то направить. Во всяком случае, обещали, что профессор Сабуров скоро вернётся к прежней работе. Вера Петровна выглядела усталой.
— Ну что тут новенького, Коля? — спросила она.
— Я как раз вам хотел задать этот вопрос. Всё-таки из столицы.
— Мне вглядываться было особенно некогда, целые дни хлопотала. Но атмосфера, конечно, не та, что три года назад. Все здороваются. Даже те, кого помню едва. Но поверьте, Коля, это приятно с одной стороны, с другой противно.
Я рассказал про встречу Поэта с маститым знакомцем.
— Вот, вот. Самое удивительное, что они совершенно искренни. И тогда, когда гонят, и тогда, когда возносят хвалу… Между прочим, столкнулась на улице с вашим предшественником, учителем Гладышевым. Незаметный какой-то. Едва поздоровался.
— Про него тут разные слухи ходят, — заметил я.
Вера Петровна кивнула.
— Не удивлюсь, если выяснится, что он был осведомителем. Повадки какие-то странные, въедливый глаз.
— Но ведь говорили, что он неплохо преподавал.
— Ну и что? Многие люди такого толка далеко не бездарны. А некоторые талантливы. Жизнь для них театр. Они могут играть разные роли, от дерзких авантюристов до провокаторов самого крупного масштаба.
— Вы думаете, Гладышев из таких?
— Бог его знает. Но я уже говорила, тёмная лошадка.
Пришёл Поэт, и я деликатно оставил его с хозяйкой, так как понял, что у них есть свои разговоры.
В классе уже знали. Маслов ходил со значительным видом, Гончарова скорей с возбуждённым, Камсков выглядел озадаченным и углублённым в себя.
А что же она? Она, казалось, не замечала, хотя мне было понятно, что тоже знает. И это выразилось по крайней мере в том, что, не сговариваясь, мы тотчас увели в подполье даже ту незримую связь, которая существовала меж нами. Мы разъединились, облегчая каждому собственную задачу, предоставляя, как говорят, простор для манёвра. А то, что предстоит схватка, понимали и я, и она.
Маслов попросил со мной встречи.
— Николай Николаевич, — сказал он, — мы, то есть комитет комсомола, знаем, что у вас поручение от дирекции. И мы, то есть комсомольцы, хотели бы скоординировать наши действия.
— Как ты важно говоришь. Толя, — заметил я.
— Вопрос требует, — сказал он, слегка насупившись.
— Ты, конечно, имеешь в виду историю с Арсеньевой? О какой координации речь?
— Мы ведь тоже заинтересованы, она наша соученица, — значительно произнёс Маслов.
— А раньше вы знали, что Арсеньева ходит в церковь? — спросил я.
— Я лично нет, — ответил он.
— А если бы да?
— Не понял, — сказал он.
— Если бы ты знал, что Арсеньева ходит в церковь, именно ты один, то как бы поступил?
Маслов нахмурился.
— Что гадать, Николай Николаевич. Факт есть факт. Про это узнали директор и комитет комсомола. Теперь мы должны принять меры.
— Какие же меры?
— Вот здесь мы и должны скоординировать. Вы по своей линии, мы по своей.
— У меня нет никакой линии, Толя, — сказал я. — Дирекция обеспокоена грядущим наездом комиссии. Мне, честно говоря, не совсем понятно, зачем комиссии какая-то ученица. Или тут кроется что-то ещё? Я говорю с тобой доверительно, Толя. В Москве у нас не считалось предосудительным наведываться в церковь. Я, например, сам ходил. На Пасху. Прекрасно поют. Да и вообще это культура, иконопись, зодчество.
— Это я понимаю, — согласился Маслов. — Но Арсеньева вряд ли…
— Откуда ты знаешь? Ты с ней говорил?
— Она не станет разговаривать на такие темы. С ней вообще говорить очень трудно.
— Проработать на собрании легче?
— Но Николай Николаевич! — воскликнул он. — Арсеньева — комсомолка! Что будет, если все комсомольцы станут ходить в церковь?
— Так уж и все.
— Конечно, мы обязаны её обсудить. Поэтому я к вам и подошёл. Ведь вы должны побеседовать с ней. Она вам расскажет. Тогда у нас будет материал. А так у нас нет материала. И нет вообще уверенности, что она придёт.
— Ах, вот что… — я с интересом смотрел на него. — Ученики хотят получить информацию от учителя?
— Но Николай Николаевич, — осторожно начал Маслов, — вы, конечно, учитель, мы уважаем… Но ведь вы ещё в комсомоле? Мы с вами в одной организации, хоть вы и старше…
— Да — сказал я, — в одной, но мненья у нас разные. Я никогда не был сторонником проработок. Тебе, кстати, должно быть известно, что сейчас это не очень модно.
— Вот мы и не хотим, — сказал он. — В конце концов, Николай Николаевич, у нашего класса школьное знамя. Мы не хотим его отдавать.
— Тогда лучше не раздувать дело, — заметил я.
— Согласен, согласен, — быстро проговорил он. — Мы бы и не стали. Но директор-то знает.
— А у директора переходящее знамя района. Ему тоже невыгодно раздувать.
— Эх, Николай Николаевич, — вздохнул Маслов, — он бы, наверное, не стал… — Маслов замолк.
— Кто-то другой?
Маслов молчал. Рагулькин, мелькнуло у меня в голове. Рагулькин метит на место директора…
— Кому-то выгодно это раздуть? — настойчиво спрашивал я.
Маслов опять вздохнул.
— Ладно, Толя, — сказал я. — С Арсеньевой поговорю. Может, дело выеденного яйца не стоит. Кто и когда её видел в церкви?
Маслов пожал плечами.
— Анонимка?
— Может быть, — пробормотал он.
— А если навет?
— Вряд ли. — Он посмотрел вбок и поморщился.
Весьма и весьма осведомлён этот девятиклассник, размышлял впоследствии я. Комсомольский вождь. Похоже, он доверенное лицо. Но чьё? Того же Рагулькина?
Следующим был Камсков. Я начал с того, чем кончил в прошлой беседе.
— Серёжа, меня не в последнюю очередь интересует, откуда известно, что Арсеньева ходит в церковь?
— Не знаю, — ответил он.
— Но тебе-то было известно?
— Да. Она ещё с бабушкой в прошлом году… — он осёкся и быстро взглянул на меня.
— Не волнуйся, Серёжа. Я, как и ты, хочу ей помочь.
Он сжался тоскливо.
— Говорил вам, Николай Николаевич. Они её заклюют. Им только дай…
— Но Маслов утверждал, что не хочет публичных разборов. Ему дороже переходящее знамя.
— Дороже всего ему собственная карьера.
— Какая карьера в девятом классе!
— Вы не знаете? Он уже делегат районного съезда. Через год будет делегатом областного и так далее.
— К Арсеньевой он вроде бы не питает зла.
— Хм… не питает… Главное для него — выдвинуться на этом деле.
— В каком смысле?
— В любом. Как повернётся. Если выгоднее обвинять, выдвинется как главный обвинитель. Если защищать, будет главный защитник.
— Человек без принципов?
— Его принцип — добиться успеха, занять положение. А потом он будет творить добро. Так говорит. Ты, мол, Камсков, не понимаешь. Надо любой ценой занимать посты. Только там мы сможем делать доброе дело. А тут, внизу, мы бесправные мошки.
— Знакомая философия. Но, может быть, ты слишком строг? Он ещё молод, не сформировался. Я видел, как люди меняются даже в зрелом возрасте.
— До зрелого возраста он натворит, — произнёс Камсков.
— Как думаешь, зачем Леста ходила в церковь? — спросил я.
— Да боже мой! — воскликнул он. — Неужель не понятно? С бабушкой там была. Бабушку очень любила. Просто вспомнить, поплакать…
— Но кто же, кто же её там видел?
— Разве имеет значенье? Злых языков много. Главное, замять это дело.
— Серёжа, я сделаю всё, что могу.
Прозвенел звонок, захлопали парты. Я закрыл журнал и произнёс будничным голосом:
— Арсеньева, задержитесь на минуту.
Всех тотчас вымело из класса. Последним вышел Маслов. Он серьёзно, понимающе посмотрел на меня и плотно затворил дверь.
— Присаживайтесь, — сказал я, придвигая второй стул. — Как ваше здоровье?
— Неплохо, — ответила она, глядя в сторону. Лицо бледное, под глазами тени. Бедная моя девочка!
— Вас навещают из класса?
— Да. — Тихо и безразлично.
— Говорят, вы живёте одна?
— Да.
— Вы знаете, у нас, учителей, есть обычай приходить к ученикам в гости. Интересно видеть ученика не только в классе, но и дома. Как он живёт, как занимается… Вас навещал кто-нибудь из учителей?
— Нет.
— А вот мне захотелось… Может быть, вы не против? — Я придвинул ей заранее приготовленную записку: «Соглашайся. Так нужно».
— Я не против, — сказала она.
Я вздохнул облегчённо.
— Это ведь не нарушит ваши планы?
— Нет.
— Я мог бы сегодня после шести.
— Хорошо.
— А где вы живёте?
Она назвала адрес.
— Ну что же, до встречи. Надеюсь, я быстро найду ваш дом.
Перемена кончилась, все хлынули в класс, и Маслов снова посмотрел на меня со значеньем.
Погода в эти дни установилась. Лёгкий малоснежный морозец. Ледок. Схваченная предзимним оцепенением земля. На верёвке болтаются трескучие простыни. Тут же сидит угрюмая чёрная птица. Где-то я видел её. Именно эту. Она косит на меня круглым глазом. Она тоже знает меня. В конце концов не так уж всё просто в этом мире. Может быть, чёрная птица понимает больше в его устройстве, чем я. Может быть, она просто знает. Как Леста. Та ведь тоже взяла привычку отвечать на мои вопросы: «Я просто знаю». Боже мой, да откуда они знают всё? Девочка в красном берете и птица. Эй ты! Грач или ворон? Издали я не вижу. Ну-ка, расскажи мне, что знаешь. Чем кончится эта история? Для чего она завязалась? А вспомнил, вспомнил тебя, чёрная птица! Ты всегда сидишь на ветке большого тополя и смотришь в окно девятого класса. Да, да, я вспомнил. Может быть, ты наблюдатель? «Доверенное лицо»? Тех, кто затеял? А может быть, все они, невидимые взору, устроились, как в театре, и ожидают конца спектакля? Нет, право, я ощущаю чьё-то присутствие. Но чьё? Темнеет…
И вот я вновь в её доме. То есть впервые. Я говорю:
— Ты знаешь, что происходит?
Она прикладывает палец к губам.
— Что, что? — говорю я.
Она показывает взглядом в окно.
— Ты думаешь… — Я замолкаю. Впрочем, как знать. Может, она права. Это как раз тот случай, когда стены могут иметь уши. Что ж, если дело зашло так далеко, мы можем продолжить спектакль, начатый в классе.
— У вас симпатичный, уютный дом, — говорю я громко. — Печь с изразцами. Вы сами топите? Впрочем, лишний вопрос.
Кто может подслушивать, интересно? Какой-нибудь Валет или Петренко, сменные адъютанты? А может быть, сам? Несолидно. Или кто-нибудь из девчонок? Класс, без сомнения, взбудоражен известием, что я направился на Святую. А вдруг они все окружили дом и прилипли к окнам в нетерпении услышать или даже увидеть что-то из ряда вон?
— Вам нравится Чернышевский? — спрашиваю я.
— Не очень, — отвечает она.
— А кто-нибудь из его героев?
— Никто.
— Какой же писатель вам нравится?
Да, всё по-прежнему. Канапе, кушетка, два кресла. Письменный стол, зелёная лампа, подсвечник с оплывшей свечой. Икона в углу. Купина Неопалимая.
— Так какой же писатель вам нравится?
— Не знаю.
— Но ведь должен же кто-то…
— Я мало читала.
— Но, может быть, вас больше интересует история, физика, химия, наконец?
— По химии у меня двойки.
— Прискорбно, прискорбно, — говорю и кошусь на окна. Чёрт возьми, не задёргивать же занавески. А так всё видно. Хоть от самой беседки.
— Это что там в углу, икона?
— Да, икона, — отвечает она.
— Хм… вероятно, она принадлежала вашей бабушке?
Короткий кивок согласья.
— А родители ваши где?
— Далеко, в отъезде.
— И вызвать-то в школу некого, — пробую я пошутить.
Молчанье.
— Видите ли, Арсеньева… Вас ведь Леста зовут?
— Да, Леста.
— Какое интересное, звучное ими. Я не встречал. С чем оно связано?
— Так назвали.
— Интересно, весьма интересно. Так вот я хочу сказать, что в школе мы беспокоимся… Всё-таки жить одной несладко.
— Ничего. Я могу.
— Нет, всё же, всё же… — говорю я.
— Чаю хотите? — спрашивает она.
— Ну, можно и чаю.
В печке трещат дрова. Она ставит чайник на плитку.
— Ваша бабушка была верующая?
— Да, — отвечает она.
— Наверное, в церковь ходила?
Снова согласье.
— Неужели в городе есть церковь? — спрашиваю я с деланным удивленьем.
— Не в городе. Пять километров отсюда.
— Вы знаете, Леста, в детстве я каждое лето жил в деревне, у бабушки. Она тоже была верующая. И помню, ходил с ней в церковь. Там было торжественно. Сумрак, горенье свечей, сверканье окладов, взоры с икон. Я атеист, разумеется, как и вы, — подмигиваю, улыбаюсь, — но ведь интересно!
— Да, интересно, — соглашается она.
— Вы бывали? Так же, вероятно, как я? — повышаю голос. — Бабушка за руку водила. Старые люди любят ходить в церковь с детьми.
Она молчит.
— Так что тут нет ничего особенного… А это что, икона?
— Вы уже спрашивали.
— Ах, да. Я плохо разбираюсь в древнерусском искусстве. Это старая?
— Да, старая.
— У моей бабушки тоже была икона.
Вот заладил, пронеслось в голове. Как там они, за окном? Всё ли слышат? Надо повернуть дело так, чтобы всё выглядело совершенно невинно. Была в церкви после смерти бабушки. Ну и что? Совершенно случайно. Может, может… Неожиданно осеняет:
— Наверное, у вашей бабушки были знакомые прихожанки. Вместе ходили в церковь. У моей, например, было несколько. Некоторые до сих пор живы. Вот бабка Матрёна. Я даже её навещал. Она до сих пор ходит в церковь. Я её провожал…
Всем видом подсказываю ей продолжение. Ну, ну, подхватывай на лету счастливую мысль! Но она молчит. Недогадливая.
— И вот я довёл Матрёну до церкви, бабушку свою вспомнил…
Ну, ну, говори: «Я тоже, я тоже…» Молчит.
— Бабушка ваша когда умерла?
Она встаёт и подходит к окну. Представляю, как все сыпанули оттуда. Или прижались по стенкам. Хорошо бы, чтоб кто-нибудь споткнулся и с треском повалился в кусты.
Внезапно она говорит. Не поворачиваясь. Прямо в окно:
— Ты хотел бы взлететь?
Я делаю вид, что не слышу. Громко прихлёбываю чай. Господи, ещё не хватало, чтоб на неё нашло. В самый неподходящий момент. Но, кажется, именно это случилось.
— А вот я бы хотела. Ещё интересно перемещаться в другое время. Ты бывал в средневековом замке? Не замке-музее, а в те, настоящие времена? Там холодно, между прочим, хоть и горят большие камины. Там даже летом нужно ходить в шерстяном свитере. У тебя есть шерстяной свитер? А берет я никогда не снимала. Между прочим, если бы мне позволили не снимать его в классе, я бы не получала двойки по химии…
Угу, угу. Ёрзаю на своём месте. Впрочем, там знают, что она «не от мира сего». Сейчас лучше всего молчать. Вроде бы удивлён. Учитель удивлён неожиданными речами ученицы и внимательно слушает. Он осторожен и деликатен. Он хочет разобраться.
— Они не знают, что Барский сад не простое место и трогать его нельзя. Я пойду и скажу. Может быть, кто-то поймёт…
Хоть бы повернулась ко мне, я бы остановил её знаком. Но она упорно смотрит в окно. В чёрную глубину, запечатанную крестообразной рамой. Покашливаю, позваниваю ложечкой о края стакана, но она стоит. Что предпринять?
— Ты хочешь в вечность? — спрашивает она.
Час от часу не легче.
— Она существует, и можно там побывать. Конечно, не каждому, но ведь мы не такие, как все.
Я поперхнулся и громко закашлял. Она не обратила никакого внимания.
— Надо ведь сделать попытку, — говорит она.
Я продолжаю кашлять.
— Что с тобой? — Она обернулась. — Похлопать тебя по спине?
Я вынимаю платок, сморкаюсь.
— Однако, Арсеньева, странно… — слова выходят из меня деревянные, неживые. Но главное, чтобы их слышали те. — Вы всех учителей называете на «ты»?
— Почему всех? — говорит она удивлённо. — Только тебя. Но ведь ты не просто учитель. Ты это ты. И мы с тобой связаны одним мигом вечности. Разве ты позабыл?
Господи, что она мелет! Одна надежда, что половину те не расслышат, а половину сочтут за бред сумасшедшей.
— Да! — говорю я громко. — Недаром мы беспокоимся о вашей судьбе.
— Да перестань ты, — говорит она, — там никого нет.
Говорит достаточно громко. Меня буквально бросает в жар. Она всё погубит. И всех. То есть себя и меня.
— Нельзя ли ещё чаю? — Всем видом я призываю, чтобы она опомнилась, замолчала.
— Неужели ты всю жизнь будешь трусить? Даже если б все они стояли тут рядом, неужели нельзя сделать шаг? Пойми, мы предназначены друг для друга. А они… пусть они разбираются между собой.
Она наливает мне чай.
— Кажется, у вас жар, — говорю я, — надо смерить температуру.
— Нет у меня никакого жара, — отвечает она, — и на улице никого нет. Не бойся.
Я резко встаю и шагаю к двери. Уже открываю, бросаю:
— Туалет в саду?
— Да, за беседкой.
Я вырываюсь в холодную темноту и замираю, прислушиваясь чутко. Тишина. Затем я медленно иду к беседке, останавливаясь время от времени. Беседка пуста. Я всматриваюсь в кусты. На белом их чёрное плетение выделяется чётко. Обхожу дом, всматриваюсь в светлую полену снега. Она чиста, никаких следов. Холодно. Но я успеваю обойти весь сад. Снег девственно чист, кусты и деревья немы. Вдали только лает собака. Осталось сбегать к калитке. От неё к дому только мои следы. Я возвращаюсь.
— Там в самом деле нет никого. Зачем ты меня разыграла? А, впрочем, кто знает. Может, кто и проник. В конце концов, я не следопыт. Снега не так много, есть голая земля.
— Нет, нет, — говорит она, — никто не подслушивал. Я знаю.
Я раздражаюсь.
— Всё это знаю, знаю! Почему я должен верить? И что за дурацкий розыгрыш, если так?
— Я тебя испытала.
— Ах, вот как! — восклицаю я. — Нашла подопытного кролика! Учителя литературы! Браво, прекрасно! А с прежним ты тоже экспериментировала? Бедняга бежал без оглядки.
— Перестань, — говорит она, — там было другое.
— И снова я должен верить?
— Да. Ты должен мне верить.
— Однако у тебя самомненье, — бормочу я.
Молчанье.
— В конце концов не забывай о цели моего визита. Это официальный визит. Тебя видели в церкви. Как думаешь, кто?
— Мало ли… — отвечает она.
— Узнали, во-всяком случае. Не помог платок. Эх, если бы знать! Тогда было бы проще действовать. Во всяком случае, есть варианты.
Я начал развивать план, который пришёл в голову только что, в доме.
— Я в самом деле видел бабку Матрёну и даже собирался провожать её в церковь. Такая ситуация могла возникнуть и у тебя. Придумаем бабку, придумаем ситуацию. Они поверят!
— Делай, что хочешь, — сказала она равнодушно.
— Но надо согласовать! Мы должны говорить одно!
— Я вообще не буду с ними разговаривать.
— Тебя исключат из комсомола.
— Откуда? — спросила она.
— Но ты комсомолка!
— А…
— Или нет? Я запутался, чёрт возьми. Ты вступала? Маслов говорит, что ты комсомолка.
— Не помню.
— Послушай, в конце концов так нельзя. Ты можешь морочить голову мне, но не им! Тебя могут исключить даже из школы!
— Мне всё равно.
— Но мне не всё равно! — Я вспыхнул.
— Какое это имеет значенье? — Она чуть зевнула. — Меня много раз исключали. Из школ, гимназий, сколариумов… и прочих там заведений…
— Прекрати! — я стукнул ладонью но столу. — Сколько можно шутить! Не для себя стараюсь, в конце концов. Пойми же, дело серьёзно! Не забывай, зачем я пришёл. Меня послали! Я должен им дать ответ, объяснить!
— Это так важно? — спросила она.
Я только развёл руками.
— Хорошо, хорошо, — согласилась она, — что я должна говорить?
Я начал повторять. Она рассеянно кивала головой.
— Ты поняла? — спрашивал я. — Запомнила? Как зовут эту бабку?
— Матрёна…
— Она пришла и просила проводить её в церковь. Где живёт, не знаешь. А то пустятся разыскивать эту бабку.
— Я поняла.
— Ну вот и отлично. Я постараюсь умять это дело. Они безумно боятся какого-то Ерсакова.
— Они всех боятся. И ты.
— О господи, снова. Давай оставим эти дебаты. Нам нужно быть осторожными. Я уверен, всё забудется скоро. Мы найдём способ встречаться с тобой. Кажется, Вера Петровна собирается снова в Москву. По крайней мере у неё безопасно.
Я врал. Хозяйка квартиры никуда не собиралась. Но в этот обман я поверил и сам. Он грел мою душу. С детских лет я имел привычку рисовать несбыточные картины. Они тоже были родом самообмана. Но от них становилось теплее.
Дальше происходит такое.
Поэт объявил, что будет читать свою новую рукопись. Нет, не стихи, которые будто бы сжёг. Ничего он не жёг, конечно, и втайне пописывал. Об этом я знал от Веры Петровны. Но Поэт заявил, что согласно выраженью какого-то классика переходит с «петита на корпус», с мелкого шрифта на крупный, а иными словами, с поэзии на прозу.
— Помилуй, Светик, чем же поэзия мельче прозы? — возражала Вера Петровна, — как раз, по-моему, наоборот. Поэзия берёт явленье крупнее.
— Но непонятней! — сказал Поэт. — В стихах намёки и символы, а проза вещает открыто и прямо. Стихи понятны задним числом, а проза сегодняшним. Сейчас нужна проза! Проза крупнее!
— Ну, это спорно, — сказала Вера Петровна. — Впрочем, я рада, что ты пробуешь другой жанр.
Поэт прочитал эссе с весомым названьем «Об устройстве мира». Не больше не меньше. Слушателей было пять человек: хозяйка квартиры, непризнанный местный художник, какой-то газетчик и… неведомыми путями попавший сюда учитель астрономии Розанов.
Поэт читал около часа. Суть эссе заключалась в том, что современная научная картина мира неверна. Точнее, её не существует. Знаменитые учёные никогда не пытались нарисовать эту картину, они разрабатывали отдельные аспекты. Более того, для осознания картины в целом они опирались на религиозное мировоззрение, как, скажем, Ньютон или Эйнштейн. Так называемую «научную картину мира» составляли вовсе не учёные, а идеологи-атеисты. Они выдёргивали из теорий то, что им надо, а остальное предпочитали не замечать. Поэт обрушился на Дарвина, называя его труды учебником для простаков и невеж. Пощипал он и бородатого основоположника, обвиняя его в том, что тот застрял на производстве, совершенно игнорируя глубинную природу человека.
Газетчик откровенно позёвывал, художник ёрзал на стуле, а Розанов угрюмо смотрел в пол.
Закончив, Поэт вытер со лба пот, взмахнул рукой и выкрикнул пронзительным голосом:
— Обсуждений не надо!
— Ну почему же, — робко возразил художник.
— Не надо, не надо! — крикнул Поэт.
Вера Петровна подала чай и неизменный коньяк. Газетчик рассказал острый анекдот. Художник, распалившись, выговорил газетчику за то, что тот не написал о какой-то выставке. Газетчик обиделся. Вера Петровна их примирила. Поэт смотрел на всех снисходительно.
Для меня же главное заключалось вот в чём. Молчавший весь вечер Розанов бросил, одеваясь:
— Проводите меня, Николай Николаевич. Надо потолковать.
Мы вышли на улицу. Розанов шёл сутулясь, засунув руки в карманы мешковатого старою пальто.
— Что там с Арсеньевой? — спросил он неожиданно глухим своим голосом.
— И вы в курсе?
— Я в первую очередь.
— Простите, не понял.
— Дело в том, Николай Николаевич, что донос на Арсеньеву написала моя жена…
Всё оказалось просто. Гадко и смешно одновременно. Учитель астрономии Розанов был верующим. Не открыто, тайно, конечно. Иначе его бы тотчас выдворили из школы. Его маленькая скандальная жена, напротив, не верила в Бога. Не верила она даже тому, что муж её истинно веровал. Как? Закончить университет и верить? То, что муж вечерами читает Библию, она считала причудой. То, что он ходит в церковь, сначала казалось ей дикостью, а потом обманом. Не ходит он ни в какую церковь! Прикрывается божьим храмом. Жена была чрезвычайно ревнивой. Муж бегает на свиданья! Его надо выследить. И она выследила.
— Николай Николаевич, — говорил Розанов, — я знаю, что вам можно доверять. Мне стыдно и больно за свою жену. И мне её жалко. Она несчастное создание. Церковь у нас одна, Скорбященская. Ходил я туда нечасто. Бабушку Арсеньевой несколько раз видал. А потом видел и внучку. Она, конечно, узнала меня, но нигде ни словом не обмолвилась. В тот злополучный вечер мы очутились на службе вместе. И больше того, рядом. Случайно, конечно. Мы переглянулись, улыбнулись друг другу. Какая чистая, высокая душа! И как на грех, в храм заявилась жена. Увидела нас. Вот, мол, из-за кого сюда ходит! Она же Арсеньеву знает. В школе не раз бывала. Арсеньева как-то приносила домой мне книги из библиотеки. Словом, знает. И вот ведь какая низость… Я как услышал, сразу понял: её это рук дело. Некому больше. Загнал её в угол, она и призналась. Какая низость, господи боже мой! И глупость! В конце концов Арсеньева и обо мне могла рассказать. С точки зрения жены, конечно. Тогда было бы очень плохо.
— Может, этого и добивалась? — спросил я.
— Нет, что вы! Несчастное, неумное создание! Она лишь хотела расправиться с мнимой соперницей. Рассчитывая, что Арсеньеву исключат.
— История не из весёлых, — проговорил я.
— Но это не всё, Николай Николаевич, — Розанов замедлил шаг, — есть и ещё загвоздка.
Я насторожился.
— Как жена попала в Скорбященский? Соседа уговорила. У того машина. Вот он и свозил. А на обратном пути…
Я похолодел. Тотчас перед глазами возник притормозивший автомобиль, силуэт шофёра, чей-то ещё. И мы, шагающие под звёздным небом рука в руке. Да неужель в той машине сидела ревнивая жена учителя астрономии? Неужели и меня узнала?
В ответ на этот немой вопрос Розанов согласно кивнул головой.
— У неё феноменальная память. Она видела вас всего один раз в сентябре.
Всё пропало, мелькнуло у меня в голове.
— Вашего имени в анонимке нет, — сказал Розанов, — и всё же я счёл нужным предупредить.
— Может появиться новая анонимка?
— Истеричная особа, — сказал Розанов, — я замучен её бессмысленной ревностью. Лучше вам подготовиться как-то. В конце концов вы могли встретить Арсеньеву на дороге случайно.
— Так оно и было, — сказал я, — часто гуляю…
— Конечно, конечно, — согласился Розанов. — Ну вот…
— Что ж, благодарю за предупреждение, — сказал я, — за доверие также.
— Несчастное, несчастное созданье, — пробормотал Розанов. — А девочка эта… поверьте, чудо… вы берегите её…
Но как я могу уберечь? Где взять силы? Пошлёт крикливая глупая женщина новую анонимку, и беречь придётся меня. С горя я целый вечер провёл в «метро» с Котиком.
— Не кисни, старый, — увещевал он, — мы же не взяли классного. Почему ты должен расхлёбывать? Почему должен бросаться грудью на амбразуру? Да пусть хоть все они бегают в церковь. Нам-то что? Помню, одну монашенку видел. Чиста, молода, бела. А глазки, глазки, мой друг, так и шныряют, так и ищут. Всю жизнь я мечтал иметь дело с монашкой. И эта, как её… Арсеньева. Знатная фамилия, между прочим. Э, вижу, вижу, старик… — Котик основательно принял портвейна. — Увлечён? Этой пигалицей? Бог ты мой. Ну, я шучу, шучу. Хотя в прошлом году тут была десятиклассница, пальчики оближешь. А формы! Но я ни-ни. На работе. А говорят, старик, что ты с этой Арсеньевой…
— Что говорят? — спросил я резко.
— Ходил будто к ней.
— Завуч послал.
— А, старая лиса! Чинуша, бюрократ, подлиза. Терпеть не могу. Какой он Наполеон? Он даже не Барклай-де-Толли! Опасайся его. С-с-котина. В прошлом году отпуск мне сократил.
— Не метит ли он на место директора?
— Метит! Как не метит! Поликапыч дурак, растяпа, съест его наш Рагулькин. — Котик хлебнул из стакана. — Ну и что Арсеньева, что у неё?
— Ничего особенного.
— Ну, ну, — Котик подмигнул. — Учти, если что, я на твоей стороне.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты мне нравишься. — Котик напыжился. — Ты единственный тут живой человек…
Все ждали от меня отчёта о визите к Арсеньевой. Необычайно ласковый Наполеон взял в коридоре под руку.
— Ну, как наши дела, Николай Николаевич?
— Неплохо.
— Навестили?
— Да, навестил.
— Каково впечатленье? Но это разговор отдельный. Зайдите на днях.
Меня спасло то, что Рагулькина вызвали на совещание в область и он отсутствовал до конца недели. Зато не дремал комсорг Толя Маслов. Подходить с прямыми вопросами он не решался, но, видя, что я не собираюсь «координировать», с каждым днём становился мрачнее. Вероятно, Камсков был прав, этот человек хотел главенствовать в каждом деле. Быть сторонним наблюдателем он не умел.
Для переговоров Маслов выслал «делегацию» в составе Гончаровой и Феодориди. Мне подготовили сюрприз.
— Николай Николаевич, — сказала Гончарова, — сегодня у нас после уроков классный час. Мы просим вас поприсутствовать.
— Но я ведь не классный руководитель, — ответил я, сразу сообразив, в чём дело.
— Да, но Конышев плохо себя чувствует.
— Он даже на уроках засыпает, — прибавила Феодориди.
— Вы хотите, чтобы я провёл классный час?
— Нет, будет Конышев…
— Но он засыпает! — ещё раз весело повторила Стана, излучая тепло своих ореховых глазок.
— Вы знаете, что директор выступил против назначения меня классным?
— Знаем, знаем!
— Что же он скажет? Я и так получаю выговоры. За то, что имею любимчиков, читаю стихи вне программы.
— Но мы вас просим, Николай Николаевич! Всё равно после комиссии вас назначат классным!
— Какая же тема собрания?
— Да как всегда, разное. За Конышевым жена всё равно придёт.
Я понимал, конечно, к чему сведётся «разное». Подозревал также, что Конышева вовсе не будет. Так и случилось.
Собрание начала староста, тихая Оля Круглова. Она говорила что-то еле слышное об успеваемости, о поведении и прилежании, а в конце, чуть повысив голос, сообщила, что в школе начииает работать новый радиоузел.
— Марши будем слушать? — спросил Камсков, как-то небрежно развалившись на парте. В этот день он держал себя вызывающе.
— Надо радиогазету, — возразила Оля, — от каждого класса материал.
— Ну и пошли отчёт об успеваемости, — предложил Камсков.
— Это неинтересно.
— А что интересного в нашей жизни?
— Ну почему же? — вмешался Маслов, — интересного много. Вот Коврайский пишет стихи. Можно их прочитать.
— Я не имею права, — внезапно ответил Коврайский.
— Это почему же?
— Я послал стихи в солидный журнал. И пока их не напечатают, я не имею права.
— Убил! — смеясь, воскликнула Гончарова. — А их напечатают?
— Несомненно, — важно ответил Коврайский.
— В какой журнал? — живо спросила Феодорпдп.
— В столичный.
— Нет, ну в какой? — допытывалась та.
— Друзья, — вступил я, — радиогазета — дело хорошее. Разнообразных форм очень много. Достаточно послушать наши программы. Дело сейчас не в том, чтобы обсуждать материалы, а в том, чтобы участвовать в редакционной коллегии. Нужно предложить кого-то из класса.
— Маслов уже вошёл, — сказала Круглова.
Везде поспел, мелькнуло у меня в голове.
— Да, — сказал Маслов, — я заместитель редактора. Готовится первый номер. К приезду комиссии он должен выйти в эфир.
— Почему непременно к приезду комиссии? — спросил я.
— Такая поставлена задача, — ответил Маслов.
— Ребята, надо работать без оглядки на всякие комиссии, — сказал я.
— Как же, как же! — бросил Камсков.
Маслов сделал вид, что не слышал.
— Первый номер будет ударным, — сказал он, — мы должны дать от класса хороший материал. Всем нужно подумать!
Я скользнул взглядом по этим «всем». Проханов на задней парте, почти не скрывая, играл в карты с Курановым. Струк мастерил из спичек огненную шутиху. Орлов спал, положив голову на руки, торчали его вызывающе-красные уши. Сестрички Орловские, толкаясь лицами, судорожно переписывали из какой-то тетради. Толстушка Иванова, сестра солдатика-конвоира, подрёмывала с тихой улыбкой на добродушном лице. Коврайский глядел в потолок. Фридман читала. Валет и Петренко обсуждали своё. Кто же реально присутствовал на классном часе, кто говорил и спорил? Всё те же Гончарова с Феодориди, Маслов, Камсков, ну и Круглова в какой-то мере. При этом невидимые, по ощутимые нити стягивались туда, где в отрешённой позе, погрузившись в свой мир, сидела она.
— Какие есть предложения? — спросил Маслов.
Класс молчал. «Шесть пик», — отчётливо донеслось с задней парты. Кто-то кашлянул, кто-то сморкнулся.
— Николай Николаевич, может, у вас? — спросил Маслов.
— Но я же не ученик, Толя. Свой материал я пошлю в «Учительскую газету».
— Но вы могли бы нам подсказать.
— Нужно подумать.
Гончарова внезапно встала и сказала холодным тоном:
— Можно на тему антирелигиозной пропаганды.
— От нашего класса? — ядовито спросил Камсков.
— А почему бы и нет? — Гончарова села. — Если есть факты.
Воцарилось неловкое молчанье. Пришлось брать бразды правления в свои руки.
— Антирелигиозная тема обширна, сложна, порой запутанна, — сказал я, — стоит ли утяжелять первый номер радиогазеты? Он должен быть бойким, живым.
— Но и серьёзным, — заявил Маслов.
— Я понимаю, о чём идёт речь, — сказал я и в упор посмотрел на Маслова. — Мы этот вопрос обсуждали и пришли к выводу, что спешить не стоит. Тем более что далеко не всё ясно.
— Но классу хотелось бы знать, — настаивал Маслов.
— Не только классу, — резко ответил я, — и не ему в первую очередь. Ты, Маслов, прекрасно знаешь, кто первым поставил вопрос. Первым он и должен получить ответ.
— Да, но… — Маслов смешался.
— А мы не имеем права? — спросила Гончарова.
— Права на что?
— Знать, почему наша одноклассница ходит в церковь?
— А кто же, Наташа, лишает вас этого права? — ответил я. — Поинтересуйтесь. Возможно, получите ответ.
— Да и какое твоё дело? — взорвался Камсков. — Ходит не ходит! Кто ходит? Я, например, хожу! Этим летом в Москве на каникулах я был в двух церквах! Тебе интересно узнать, зачем?
— Неинтересно, Камсков! — лицо Гончаровой вспыхнуло. — Одно дело в Москве, другое здесь. Почему ты её защищаешь?
— Кого? — Камсков приподнялся над партой. — Имён тут не называли!
— Я знаю, почему ты её защищаешь! Все знают!
— Точно так же все знают, почему ты на неё нападаешь! — Камсков грохнул крышкой и сел на место.
Гончарова поджала губы. Лицо её стало злым и некрасивым.
— Хорошенький классный час, — сказал я, — успокойтесь, ребята…
Только потом мне открылся тайный смысл выпада Камскова. С момента появления Арсеньевой в классе, ещё в прошлом году… именно Маслов обратил на неё своё покровительственное внимание. Он привык нравится и не привык, чтоб его отвергали. Тут не удалось дотянуть даже до роли «отверженного». Маслов был попросту не замечен. Упрямый вожак, победитель по сути натуры, снести этого он не смог. Арсеньева стала мишенью его неприязни, хотя секрет неприязни был ясен многим, в том числе Гончаровой. Самолюбивая девочка, в свою очередь, не могла понять, почему Маслов предпочёл ей Арсеньеву. Несправедливость! И эту «несправедливость» она компенсировала, нет, не враждебностью к Маслову, чего следовало ожидать, а тем же неприятием Лесты.
Классный час закончился на скандальной ноте, но это и спасло Лесту от прямых наскоков. Всё было, разумеется, впереди. Наговорив общих мест, пытаясь шутить, я распустил ребят по домам и строгим голосом вновь попросил «остаться Арсеньеву». Двойная цель. С одной стороны — поддержать иллюзию, что ведётся некое закрытое «расследование», с другой — предупредить Лесту о новой опасности. И то и другое было достигнуто. Одно с помощью громких слов, второе посредством записки. Записка гласила:
«Нас видели вместе, когда мы возвращались из церкви. Помнишь машину? В ней сидела жена Р. Про меня пока не знают, но могут узнать. На всякий случай: я встретил тебя на дороге. Гулял. Проводил до дома. Остальное беру на себя. Встречаться сейчас опасно. Звони мне по телефону к Сабуровым. Лучше днём после уроков. Хозяйка преподаёт во вторую смену. Не нервничай. Всё обойдётся».
Поздно вечером я вышел пройтись. Природа снова размякла, на чёрных тротуарах выступил мокрый блеск.
Трепет уцелевших листьев перестал быть картонным. Звёзды проявились в черноте, овеянной невидимой влагой ветров.
Над Барским садом стояло жёлтое зарево, светили прожекторы. Там ухало и ворчало. До зимних холодов спешили возвести постройку. Работали по ночам. Я медленно побрёл к Святой. Постоял вдали от её ограды, различая за деревьями слабый свет окон.
Я дошёл до конца Святой, к оврагу, и побрёл вдоль него. За кустами горел костёр, я подошёл поближе. Вокруг молчаливо сидели люди в ватниках, пальто и шинелях. Курили. По кругу ходил стакан. Я не сразу понял, что это подростки. Один повернулся, спросил ломким голосом:
— Мужик, чего надо?
— Ничего, — ответил я, собираясь уйти.
— Вали отседа.
Я повернулся.
— Постой, — сказал голос погуще. — Мужик, подь сюда.
Я подошёл.
— Садись. Водки хочешь?
— Нет, ребятки, не пью.
— Ты кто такой? — Освещённые полыханием костра, на меня смотрели угрюмые лица. Кто в шапке, кто в кепке, а тот с открытой лохматой головой.
— Ты кто?
— Человек, — ответил я, — человек, ребятки.
— А мы тебе не человеки?
— И вы человеки, само собой.
— Чего тут ходишь?
— Гуляю.
Молчание. Голос:
— Тушкан, вломить, что ль, ему?
— Погодь… Слышь, мужик, деньги есть?
— Какие же деньги? Вышел гулять…
— В такое время надо брать деньги с собой. Скажи спасибо, что на Лису не нарвался. Он бы тебя пришил. А мы только деньги возьмём.
— А если их нет?
— Мужик, не дури. Денег нет, по хлебалу получишь. Или снимай пальто.
— Я в куртке.
— Ну, куртку. Выпей водки, погрейся. Домой добежишь, не замёрзнешь. Скажи спасибо, что на Лису не попал.
— Это который Лиса? Лисагор?
— Лисагор.
— Так вы его ребятишки?
— Не, не его. Мы другие.
— Может, Прохи?
— Откуда знаешь?
— Да как не знать. С Прохой я очень знаком.
— Проху знаешь?
— Ещё как!
— Ну?
— Даже знаю, что он сейчас дома, урок учит. Завтра обещал его спросить.
— Чего спросить, где спросить? Кончай мочалу на нос мотать!
— Дело, ребятки, в том, что я учитель вашего Прохи. Каждый день встречаемся в школе.
Молчанье.
— Не врёшь?
— Можешь проверить.
— Как зовут?
— Николай Николаевич.
Молчание. Голос с другой стороны костра:
— Правильно баит. Коляныч.
Костёр потрескивает, стреляет искрами. Тепло и сыро.
— Водки хочешь?
— Я говорил, не пью. Да и вам рановато.
— Разберёмся. Ладно, ступай, учитель. Прохи сегодня нет. Я за него, Тушкан. Если пристанет кто, говори, Тушкан с Прохой вломят. Эй, Синюха, проводи учителя до Святой. А то Лисагор тут бродит. Не слыхал, что у нас война?
— Слышал, конечно.
— Ничего, скоро конец. В балке за лесом отрыли мы пулемёт. Починим, поставим всех лисагоров к стенке, и будет парад на площади.
— Не лучше ли помириться?
— С кем, с Лисагором? А ты знаешь, что он Синюху пописал? Покажи, Синюха. И мою сестру обидел. Спасибо, отец с рейса шёл. Так он чуть отца не зарезал. Нет, не знаю, как Проха, а я с Лисагором до смерти. Я его сам расстреляю! Только вот пулемёт починить.
— Сколько тебе лет? — спросил я.
— Воспитывать хочешь? Вырос давно.
— Пятнадцать, — подсказал кто-то.
— А Лисагору?
— Хрен его знает. Кажись, постарше меня. Но это не отменяет. Я один на один руками его удушу. Только он со своими ходит. Тут пулемёта надо…
На другой день, стесняясь, глядя в сторону, ко мне приблизился Проханов.
— Николай Николаич, эта… чего хотел сказать… если что надо…
— Что надо, Проханов?
— Ну эта… кого замочить…
— Отдубасить?
— Ну да вломить по-хорошему… Если надо…
— Боюсь, не понадобится, Проханов. За предложенье спасибо. «Замочить» не метод для воспитанья.
— А то шепните. Может, обидит кто…
Он смотрел в сторону, и я не мог понять, то ли он пытается сгладить вчерашний эпизод, то ли на самом деле из чувства симпатии предлагает свои посильные услуги.
Разговор с заведующим учебной частью состоялся в понедельник. Наполеон выглядел чрезвычайно оживлённым. Он снова расхаживал по кабинету и снова оглядывал новый костюм, нет ли соринок?
— Был в области. Мы тут сидим, ничего не знаем, учим помаленьку, грешные. А ведь большие грядут перемены! Да, Николай Николаевич, масштабные перемены! Многие головы полетят! — Он удовлетворённо потёр руки. — В будующем году… — он так и сказал, даже принажал на «ю», — в будующем году исторический съезд… Вы партийный? Ах, да. Надо вступать. Кому, как не вам, молодым, непокорным! А то, знаете, мы, старики, засиделись. Много, много нам нового сообщили. Страна накануне событий, тут ухо надо держать востро! Кстати, и о нашем вопросе сказали…
Он налил из графина стакан кипячёной воды и с удовольствием выпил.
— Кстати, о нашем вопросе… Умный был лектор, человек высокий. Он предупреждал. Ой, как умно! Он говорил, наш народ выработал в себе привычку иметь кумира. Тридцать лет, сами знаете, имели. И вот, если лишимся… Вы понимаете?
— Пока нет.
— Народ может лишиться кумира. Что тогда? Смекаете?
— Да как-то не очень, — ответил я.
— Бог ты мой! — воскликнул Наполеон. Он застыл передо мной, выпятив живот и глядя со снисходительной улыбкой. Чего, мол, тут непонятного. — Вот вы, например, плакали?
Всем видом я изобразил непонимание. Наполеон понизил голос:
— Плакали во время похорон? Два года назад? В марте месяце?
— Не помню, — ответил я.
— А весь народ плакал! — Наполеон воздел палец. — Народ лишился кумира. Но продолжает чтить его память. Спрашивается, теперь? Если лишить и памяти. Что будет делать народ? Ну, ну, смекайте…
— Как-то не задумывался, — пробормотал я.
— Искать нового кумира! — воскликнул Наполеон. — Такая мысль. Не моя, конечно. И я не во всём согласен. Но существует опасность. И кто же будет этот новый кумир, спрашиваем мы себя. А, батенька? Думайте, думайте. Вы же молодой, горячий, бескомпромиссный!
— Не могу и представить, — сказал я.
— А представить нетрудно. — Наполеон наклонился ко мне и прошипел раздельно: — Религиозный дурман!
Совершив торжественное дефиле по паркету, Наполеон продолжал:
— Религиозный дурман! Новый кумир для массы… Я не во всём тут согласен, но есть моменты. И они прямо касаются нас. Вы знаете, какой жуткий случай поведали на совещании? В ефремовской школе целый класс состоял из баптистов! Даже учитель баптист! Они на уроках совершали своё мракобесие! Вот до чего доводит потеря идеалов. А ведь были, были у нас идеалы! И было их воплощенье! Я лично не сторонник и не во всём согласен, но стране нужен порядок. А порядок был! Что же теперь? Разброд, шатание, школьники ходят в церковь! Нет, мы не можем этого допустить!
С громким бульканьем он выпил ещё один стакан.
— Вот вы, Николай Николаевич, положа руку на сердце, скажите, хотели бы, чтобы ваш класс состоял из одних баптистов?
Я только пожал плечами.
— А к этому может прийти. Ну, или там просто верующие. Сначала один ученик, потом другой, остальных вовлекают. И вот вам вместо гимна «Боже, царя храни»! Прямо перед лицом комиссии! Хорошенькая картина, а?
— Просто жуткая, — согласился я.
— А вы не шутите, тут не до шуток.
— Я не шучу.
— Как там у вас, кстати, с этой… Арсеньевой? Провели работу?
— Да, я был у неё.
— Каковы результаты? Она на самом деле посещает церковь?
Спокойно, спокойно, сказал я себе. Мгновенье помолчав, собравшись, я глубоко вздохнул и начал:
— Всё это преувеличение, Иван Иванович. Ложные слухи. Арсеньева действительно была в церкви, но один только раз. Дело тут вот в чём. Бабушка её была верующей. Иногда ходила в церковь со своей знакомой, тоже старушкой из какой-то окрестной деревеньки. Так вот однажды эта старушка забрела к Арсеньевой, попила чайку, а потом отправилась в церковь. Арсеньева решила её проводить. Старушка маленькая, немощная. Они всё о бабушке говорили, вспоминали её. Так и дошли до церкви. А потом Арсеньева ушла. Вот и вся история…
Наполеон молча расхаживал по кабинету. Наконец он сказал:
— А почему вы считаете, что это правда? Может, Арсеньева вас обманула?
Сейчас мне придётся сказать, самое главное. Я вновь призвал на помощь всё хладнокровие.
— Иван Иванович, у меня есть некоторые основания считать, что это правда. Дело в том, что я сам оказался невольным свидетелем…
Наполеон остановился.
— Свидетелем чего?
— Я расскажу по порядку. Кажется, это было четвёртого ноября, в воскресенье. Днём я готовился к уроку, а вечером пошёл гулять. Пошёл первый снег. Для меня это всегда событие. Я люблю бродить по первому снегу. В городе его сразу затопчут, а за окраиной он всегда чист. И я пошёл по дороге. Я не знал, куда она ведёт, но снег на ней был очень чистый. Я медленно шёл, часто останавливался. Закидывал голову, чтобы на лицо падали снежинки. Вы же знаете это ощущенье, когда на лицо падает первый снег?
— Хм… — сказал Наполеон.
— И вот, когда в очередной раз я так остановился, меня обогнали две женщины. Одна маленькая, старушка, другая молодая, высокая. Они медленно шли, но я стоял, и они обогнали меня. Я и дальше брёл с той же скоростью. Стоял подолгу, слушал падение снега, оглядывал поля. А потом, может быть, через час или полтора, навстречу мне показалась фигура. И когда мы почти разминулись, я узнал в ней Арсеньеву. Конечно, встретив ученицу в пустынном месте, далеко за городом, я не мог просто разойтись. Я пошёл с ней обратно и спросил, разумеется, как она здесь оказалась. Она объяснила, что к ней приходила давняя знакомая бабушки, завтра годовщина её смерти. Они пили чай, вспоминали. Знакомая засиделась, и Арсеньева решила её проводить.
— Куда? — резко спросил Наполеон.
— Я так понял, старушка жила в деревне.
— А если они вместе ходили в церковь?
— Если бы они вместе ходили, то вместе бы и вернулись. Но я свидетель, что Арсеньева возвращалась одна.
— Арсеньеву видели в церкви! Она вам сказала, что была там со своей старушкой?
— Нет. Но если, положим, и зашла погреться, что же тут криминального? Я понял, что старушка жила в деревне.
— Как зовут?
— Кажется, бабка Матрёна.
— Странно всё это, Николай Николаевич…
— Что же, Иван Иванович, странного?
— Почему вы раньше не доложили?
— О чём?
— О том, что встречаете по ночам ученицу. Каких-то тёмных старушек. Может, они в секте одной?
— Не считал нужным докладывать, Иван Иванович. Ибо не видел в этом ничего особенного. И ни в какой секте Арсеньева не состоит. Я уже говорил, что сектанты не ходят в церкви. Они, да будет вам известно, отлучены.
— Мне известно, — зловеще произнёс Наполеон, — мне многое известно. Но об этом потом…
— Я свободен?
— Да. Но у меня к вам просьба поприсутствовать на комитете. Арсеньева ведь комсомолка? И вы комсомолец. Нет, я ни в коем случае не равняю вас с комсомолом школьным. Вы, конечно, более высший, — он так и сказал «более высший», — руководящий, так сказать, комсомол. Вот и поприсутствуйте на комитете. Там будет вопрос об Арсеньевой.
— Но никакого вопроса нет! Я объяснил!
— Это вы объяснили, — произнёс Наполеон с нажимом. — А они сами хотят решать. Мы не можем запрещать молодёжи. Будьте любезны, Николай Николаевич. Вы, само собой, не обязаны. Но мы вас просим. Тем более что у вас дополнительные сведения. Они помогут прояснить картину. Сами знаете, комиссия скоро. У нас не должно быть секретов. Пусть товарищи знают. И если в школе что-то не так, мы понесём ответственность. Да! — Наполеон поднял палец. — Сейчас не время скрывать правду!
Две серебристые птицы. Одна из них я, другая она. Мы летим, плавно махая крыльями.
«Что это внизу?» — спрашиваю я.
«Патриаршьи пруды», — отвечает она.
«Тебе так идёт наряд птицы».
«Тебе тоже».
«А кто этот чёрный, грач или ворон?»
«Это Викентий. Он нас давно ждёт».
Мы делаем широкий круг и опускаемся на середину пруда. Его окружают большие дома, деревья. По аллеям идут нарядные люди. Посреди пруда круглый деревянный помост. На нём расставлены белые столики с букетами цветов, фруктами, сладостями. Между столиками суетится Викентий. На нём нарядный синий мундирчик с красными обшлагами и золотым позументом. На длинном носу очки, из кармана торчит гусиное перо.
«Что же вы опаздываете! — восклицает он. — Прямо заждался!»
«А мы летели», — отвечает она.
«Угощайтесь! — Викентий разливает по бокалам шампанское. — За вас!»
Мы чокаемся и пьём.
«Я так волновался, думал, куда вы пропали. Нынче не безопасно, охотников развелось».
За домами розовеет закат. Шампанское розовеет в бокалах. И мы розовеем. Только Викентий остаётся чёрным. Впрочем, на нём очень яркий синий мундир. Только в очках появляется розовый блеск. Мне делается грустно. Сердце щемит. Я говорю:
«Как бы нас не подстрелили».
«Здесь тихо, — отвечает Викентий, — одни студенты. Они приходят гулять».
«Мне кажется, вон у того ружьё».
«Нет, это трость», — успокаивает Викентий.
«А у того?»
«Это дудка. Кстати, — он пристально глядит на неё, — где твой красный берет?»
Она хватается за голову.
«Боже! Я его позабыла! Надо слетать».
«Но, может быть, завтра?» — говорю я.
«Нет, нет. Сегодня. И непременно!» Она взмахивает серебристыми крыльями и поднимается над прудом.
«Только быстрее!» — кричит Викентий.
Розовый цвет шампанского меркнет в бокалах. Оно становится апельсиновым, бронзовеет. Солнце глубоко пало за крыши домов, но небо ещё золотое. Играет духовой оркестр. Пары разгуливают по аллеям. А мне всё грустней. Лопаются последние пузырьки в бокалах. Её всё нет.
«Что-то мне беспокойно», — говорю я.
«Ничего, ничего, — Викентий берёт книгу, раскрывает её. — Вот тут сказано: “Не беспокойтесь по пустякам”».
«Какой же пустяк? — возражаю я. — Ты сам беспокоился. Говорил, не безопасно».
«За тебя, — отвечает Викентий, — но её-то никто не тронет».
«И всё-таки, — говорю я, — и всё ж…»
Я замолкаю. Викентий рассказывает длинную историю про кота-рыболова, который удит тут по ночам. Я зеваю. Как долго её нет. И всего-то слетать на подмосковную дачу. Я даже подрёмываю слегка, уж очень длинен рассказ про кота-рыболова. Внезапно звонит телефон. Чёрный телефон на белом столике.
«Это она, — говорит Викентий, — бери же, бери».
……………………………………
Надо мной стоит Вера Петровна и протягивает телефонную трубку На ней цветастый халат, в зубах сигарета. Она улыбается, подмигивает.
— Милый голосок.
Я вскакиваю.
— Сколько времени?
— Берите трубку. — Она ставит телефон на пол и уходит, посмеиваясь.
— Алё?
— Это я. — Слабый голос в трубке. — Я стою на улице, и мне страшно.
— Сколько времени? Где ты?
Оказывается, тут, на перекрёстке. Ушла из дома и боится вернуться назад. Чертыхаясь, начинаю одеваться. Гляжу на часы, половина второго. Бог ты мой. Вера Петровна бросает из полуоткрытой двери комнаты:
— Ключи не забудьте, Ромео.
На улице зябко. Скудно горят фонари. Она закрылась в телефонной будке. Дрожит.
— Что случилось?
— Не знаю. Я проснулась, мне стало страшно. Я убежала из дома.
Я обнимаю её, пытаюсь согреть.
— Это бывает. Я тоже вскакивал в детстве. Что тебе снилось?
— Не помню.
— Пойдём, я тебя провожу.
Мы медленно бредём на Святую. В доме прохладно, дрова прогорели. Я начинаю хлопотать у печи, разжигаю огонь. Она забирается в одежде под груду одеял.
— Извини, что так поздно…
— Ничего. Надо выпить чаю, согреться, и ты уснёшь.
Господи, сердце щемит. Этот жалкий огонь в печи, холодная комната, груда одеял. И она, совершенно одна. Где эти треклятые родители? Если б я мог тут остаться… Даже слов подобающих найти не могу, бормочу только:
— Комитет послезавтра. Тебя вызывают. Ты знаешь?
Молчанье.
— Я и сам думаю, что лучше тебе не ходить. Заболей, как всегда.
Молчанье.
Закипает чайник. Но когда я наливаю стакан, она уже спит, накрывшись с головой. Я долго сижу рядом. Горячий стакан в моей руке остывает…
Заседание школьного комитета ведёт Маслов. Секретарь, десятиклассник Матвеев болеет, а Маслов, конечно же, его заместитель. Мне кажется, скоро этот человек займёт кабинет директора и, расхаживая по паркету, как Наполеон, будет вопрошать: «Ну, как наши дела, Николай Николаевич?»
Гончарова тоже член школьного комитета. Кроме них, несколько десятиклассников, я знаю их только в лицо, и робкая восьмиклассница, теребившая всё заседанье косичку и робко глядевшая на «старших товарищей».
Маслов сразу взял быка за рога.
— Мы очень рады, что на нашем заседании присутствует учитель литературы Николай Николаевич. Мы не хотим зря расходовать его время, поэтому сразу приступаем к вопросу, в котором он мог бы помочь.
— Одну минуточку, — сказал я. — Ты, конечно, имеешь в виду вопрос с Арсеньевой?
— Не только, Николай Николаевич. Члены комитета считают, что этот вопрос очень важен. Он имеет отношение не только к Арсеньевой. Арсеньева всего лишь один пример.
— Какой вопрос? — спросил белобрысый десятиклассник.
Маслов повернулся к нему с серьёзным озабоченным видом.
— Ты, Мотылёв, не знаешь, потому что отсутствовал на прошлом заседании.
— Я тоже не знаю, — сказал другой десятиклассник, чернявый.
— Как не знаешь? Мы говорили! Об антирелигиозной пропаганде!
— А… — произнёс чернявый.
Маслов обратился ко мне:
— Вопрос гораздо шире, Николай Николаевич. В последнее время стали замечаться нежелательные явления. В восьмом «Б», например, Кулакова носит крестик.
— Она не комсомолка, — пискнула восьмиклассница.
— Потому и не комсомолка! — отрезал Маслов. — С крестиками в комсомол не принимаем. Так что дело не в одной Арсеньевой. Дело в целом явлении!
— А где же Арсеньева? — спросил я.
— Она не пришла, заболела. Мы этого ожидали. Но, я повторяю, дело не только в ней. Вопрос стоит широко.
— Всё это очень абстрактно, — сказал я. — Что касается Арсеньевой, то в церкви она оказалась случайно.
— Как это случайно? — спросила Гончарова.
— Провожала старушку, знакомую бабушки.
— Так мы и поверили! — сказала Гончарова.
— Я, например, поверил, Наташа.
— Это потому, Николай Николаевич, что вы плохо её знаете. А мы учимся вместе. Арсеньева держится особняком, она чужак в нашем классе. Я не удивлюсь, если узнаю, что она каждый вечер молится! Смотрите, она опять не пришла! Ей просто наплевать! Сколько так может продолжаться?
— Это какая Арсеньева? — спросил белобрысый.
— Вот видите! — воскликнула Гончарова. — Её никто не знает, она не была ни на одном собрании! Зачем нам такие комсомолки?
— Подожди, Гончарова, — солидно сказал Маслов. — Дело не только в Арсеньевой. Я уже говорил.
— А чего она на собрания не ходит? — спросил чернявый.
— Потому что антиобщественный человек, индивидуалистка!
Дверь приоткрылась, в неё сунулась голова Камскова.
— Можно поприсутствовать?
— А, Камсков, заходи, — сказал белобрысый.
— Здесь комитет, — сухо произнёс Маслов.
— Но не закрытый, — возразил белобрысый. — Камсков с вами учится? Знает Арсеньеву?
— Прекрасно знаю, — сказал Камсков и сел в отдалении на стул.
— Какое у тебя о ней мнение?
— Хорошее.
— Хм… а ты знаешь, что она ходит в церковь?
— Ну и что?
— Как что? — белобрысый поглядел на Маслова. — У тебя заседание не подготовлено. Люди разное говорят.
— Во всём классе он один защищает, — вмешалась Гончарова.
Камсков усмехнулся.
— Слабых надо защищать, Гончарова.
— Нашёл слабую!
— Попрошу внимания! — сказал Маслов. — Ставится вопрос об антирелигиозной пропаганде.
— Её вообще нужно исключить! — сказала Гончарова.
— Откуда? — спросил Камсков.
— На собрания не ходит! Общественные поручения не выполняет! Её попросили участвовать в самодеятельности, она отказалась! Почему надо держать таких? Я предлагаю исключить!
— Откуда? — снова спросил Камсков.
— Что ты кривляешься? Сам знаешь, откуда. Кроме того, ты не член комитета. Зачем тут сидишь?
— Я спросил разрешения.
— Арсеньеву мы исключим, так и знай!
— Откуда?
— Из комсомола!
— Но как же можно исключить оттуда, где она никогда не была? — спокойно спросил Камсков.
— Что значит, не была? Арсеньева комсомолка!
— Увы, — сказал Камсков. — Арсеньева не комсомолка. И комсомолкой никогда не была.
Воцарилось молчанье. Все уставились на Камскова. Тот сидел спокойно. Даже откинулся на спинку стула, положил ногу на ногу.
— Что ты говоришь такое? — спросила Гончарова. — Ты даёшь отчёт?
— Даю, — усмехнувшись, сказал Камсков.
— Почему это не комсомолка?
— Потому что нет.
— Позволь, — Маслов кашлянул. — Арсеньева числится в ведомости, она платит взносы.
— Да, — сказал Камсков, — числится и платит. Верней, платит тот, кто собирает. Я, например, платил. И ты, Толя, платишь. Ставишь галочку и вносишь за неё две копейки.
Маслов снова кашлянул.
— Такое, конечно, случается. Я и за тебя платил, и за Гончарову. Просто удобнее отдать деньги сразу. Но вы же возвращаете долг.
— Сумма, конечно, невелика, — согласился Камсков. — Но Арсеньева к этим взносам не имеет никакого отношенья.
Все напряглись. Даже восьмиклассница перестала теребить косичку и приоткрыла от удивления рот.
— Я не понимаю, что происходит, — сказал белобрысый. — Маслов, может, ты объяснишь?
— Я тоже не понимаю… — Маслов был явно растерян.
— Объяснить могу я, — ответил Камсков. — Как вы знаете, в прошлом году наш восьмой «А» поставил абсолютный рекорд. Он стал на все сто процентов комсомольским. Об этом даже написали в районной газете, а наш комсорг Анатолий Маслов стал благодаря этому делегатом районной конференции.
— При чём здесь рекорды! — воскликнул Маслов. — Меня выдвинули по общественной работе!
— А в это время в классе как раз появилась Арсеньева. Ты помнишь, Маслов, что ты сказал, убывая на свою конференцию?
— Не помню, — сказал Маслов.
— Ты сказал: «Прими у неё взносы». Я и принял. Так, как все у нас принимают. Поставил фамилию в ведомость, внёс две копейки. От чистого сердца. А на конференции, с трибуны ты опять говорил о своём «стопроцентно комсомольском» классе. Суть в том, дорогой вожак, что Арсеньева никогда не была комсомолкой.
— Откуда ты знаешь? — вскричал Маслов.
— А ты не знал? Впрочем, допускаю, что мог не знать. Скорее, не мог представить. Так как рушились сто процентов.
— Но она показывала мне билет! Она вставала на учёт!
— Она не показывала билет и на учёт не вставала. Можешь проверить. Она проходит только по ведомости.
— Нет, это какой-то бред! — сказал Маслов.
— Нетрудно проверить, — белобрысый открыл дверцу шкафа. — Где у нас карточки? Ага, — он выдвинул длинный ящик. — Значит, Арсеньева? Так, посмотрим на «А». Ананьева, Анчуткин… Алимов, Афиногенова, Агеев, Арутюнян… Нет тут никакой Арсеньевой… Да, ребята…
— Карточка украдена! — закричал Маслов. — Это сделал ты, Камсков!
— Зачем? — тот пожал плечами.
— Чтобы нас опорочить!
— Но если она комсомолка, то где-то её принимали, — сказал чернявый, — это можно установить. Да и билет должен быть.
— А ты проверил у неё билет, когда заносил в ведомость? — внезапно спросил Маслов.
Камсков снова пожал плечами.
— Ты же комсорг. Ты сказал, прими взносы, я принял.
— Значит, именно ты записал Арсеньеву в ведомость?
— Именно я.
— Ты ответишь, если она без билета!
— Вот тебе на! — Камсков развёл руками.
— Ребята, — сказал я, — вам не кажется, что эта история напоминает небезызвестный анекдот с поручиком Киже?
— Что за поручик? — спросил белобрысый.
— Во времена императора Павла писарь в каком-то отчёте описался, и у него получилась несуществующая фамилия Киже. Этот Киже много лет потом попадал в разные списки, в том числе наградные, «дослужился» до генерала и даже с почестями был похоронен.
— Вообще это не шутки, — сказала Гончарова. — Зачем ты, Камсков, столько времени издевался?
— Я? — воскликнул Камсков.
— Если даже произошла ошибка, а ты знал, как ты мог молчать?
— Я не вникал, — ответил Камсков, — и проверкой не занимался. Я о том, что Арсеньева не комсомолка, догадался совсем недавно. Вернее, просто спросил у неё.
— И что она ответила?
— Ответила, что не знает, не помнит. Она же не от мира сего, сами сказали.
— Значит, издевалась над нами она. Прикинулась комсомолкой, а сама молчала. Как это можно не помнить?
— Вот так! У неё память плохая.
— Что ж ты не сообщил, когда догадался? — зловеще спросил Маслов.
— Твои грехи покрывал, — ответил Камсков. — Твои сто процентов.
— Ты ответишь за это!
— Ага! Значит, всё-таки я?
— А кто внёс в ведомость? Кто заплатил?
— По твоему указанью!
— А ты докажи. Где свидетели?
— Свинья, вот кто ты! — раздельно сказал Камсков.
Маслов побагровел.
— А вот это уже оскорбление. На комитете. Ты за это ответишь!
— Подожди, подожди, — сказал белобрысый. — Тут следует разобраться. Тут сложное дело. Я предлагаю назначить комиссию. Вот Матвеев придёт…
— Камсков меня оскорбил! — повторил Маслов. — А в моём лице комитет!
— Ребята, позвольте высказаться мне, — начал я. — Не делайте из мухи слона. Если Арсеньева не комсомолка, если это ошибка, надо просто перестать платить за неё взносы. Сколько получил комсомол этих несуществующих взносов? Копеек двадцать, тридцать? Изымите их для порядка. Нет никакого обмана. Просто ошибка ценой в двадцать копеек. О чём тут ещё говорить?
— В самом деле, — сказал чернявый.
— Нет, я бы назначил комиссию, — не отступал белобрысый.
Прочие загомонили наперебой, доказывая то одно, то другое. Сошлись на том, что вернётся Матвеев, проведёт новое заседание и на нём будет принято окончательное решенье.
— Что, Коля, худо вам? — спросила Вера Петрович.
— Нездоровится, — я кутался в одеяло. Так и расхаживал последние дни по квартире.
— Температура?
— В том-то и дело, что нет. Знобит, ломает, а бюллетень взять не могу.
— Сейчас все болеют, надвигается грипп. Я вам таблеток дам. Но вообще, если невнятное, надо по-старорусски. Стакан водки на ночь.
— Возможно.
— Да, ещё вам хотела сказать… — Она закурила. — Не мешает? — развеяла дым рукой. — Слышала про донкихотство ваше. Было приятно.
Я сделал недоуменный вид.
— Ученицу свою защищаете. Это хорошо.
— Какое тут донкихотство, — сказал недовольно я. — Дело выеденного яйца не стоит. И неужели об этом знают?
— Поговаривают слегка. У меня знакомый есть в райотделе.
— И туда докатилось!
— Представьте. Только в связи с другим обстоятельством.
— Вы про Арсеньеву говорите?
— Кажется, да. Из вашего класса.
— Поверьте, Вера Петровна, всё это чушь. Девочку видели в церкви, она там была случайно. Раздули дело, в то время как, наоборот, надо было замять. Боятся комиссии, какого-то Ерсакова.
— Мне так и сказали.
— Я подозреваю, что это кому-то нужно.
— Возможно.
— И моего участья тут нет, тем более донкихотства. Я просто её навестил, разговаривал.
— И какое у вас впечатленье?
— Девочка непростая, со многими в классе не ладит. Живёт одна.
— Вот в том и загвоздка. Вы знаете, что её родители за границей?
— Она жила с бабушкой, теперь покойной. Бабушка верующая, в церковь ходила.
— Тут, Коля, дело не в церкви. Как вы понимаем, вряд ли такую мелочь стали бы обсуждать в роно.
— В школе-то обсуждают!
— Это интрига местного, так сказать, значения. А главный вопрос как раз в родителях этой Арсеньевой.
Я насторожился.
— А что с ними?
— Вот этого толком никто не знает. Но неприятности точно. Они не могут вернуться.
— Невозвращенцы?! — воскликнул я.
— Скорей, не пускают. Я повторяю, здесь ничего толком не знают, кроме того, что запрещена переписка и вообще всякие контакты. Я, правда, в Москве что-то слышала краем уха. Никак не думала, что это касается той ученицы. Таких случаев много. Кто-то не так сказал, не туда пошёл, не с тем встретился. Государство любит ясность и определённость.
— Я даже толком не знаю, кто же её родители.
— Консульские работники. В Нидерландах, по-моему. И вот будто бы там обнаружились родственники, по линии матери. Два-три визита на чай, прогулки на яхте, и пожалуйста — срочный отзыв в Москву. Они воспротивились, по старой памяти зная, что означает подобный отзыв. Их отлучили от консульства, для начала. Но тут приказал долго жить Величайший. Времена изменились. Родители это поняли и пожелали вернуться. Но их до сих пор не пускают. Я думаю, это ещё продлится. Голландия не колымский лагерь, тут государство будет раздумывать долго.
— Вот в чём дело, — пробормотал я. — Она, видимо, знает. На мои вопросы уклончиво отвечала.
— Вряд ли растолковали ей до конца. Но отсутствие писем, посылок, это ведь говорит о чём-то?
— Ещё бы…
— Так что, Коля, положение непростое.
— А в школе знают?
— Конечно! Рагулькин, да чтоб не знал. Ничтожная личность, флюгер. Осведомитель и личный клакёр Ерсакова, наёмный аплодисментщик. На всех совещаниях после ерсаковских словоречений Рагулькин первый начинает отчаянно хлопать. За то и любим. Подождите, он ещё директором станет.
— У меня такое же подозрение. Дело с церковью раздувает недаром. Но тогда почему молчит о таких родителях?
— Как вы не понимаете, Коля? Факт недостаточно подтверждённый. Указаний из центра нет! Но не волнуйтесь, они не забудут. И пустят в ход, если нужно.
— До чего же всё мерзко…
— И для вас не вполне безопасно. Вы девочку защищаете, поступаете благородно. Но… будьте настороже.
Она коротко, но пытливо глянула на меня. Догадалась? Ночной звонок, внезапная отлучка. «Милый голосок… ключи не забудьте…» Сопоставить нетрудно. Господи, как неуютно, как тесно мне среди этих пытливых взглядов, полунамёков, полудогадок. Даже звезда, что висит по ночам на углу окна, и та рассматривает меня с пристальным, холодным вниманьем.
— Как она вообще живёт? — спросила Вера Петровна. — На какие средства?
— Остались сбережения бабушки, мамы. Я думал об этом как раз. И даже предлагал, деликатно, конечно, какие-то деньги. Она наотрез отказалась… Лучше всего было бы перейти ей в другую школу. Но Рагулькин об этом слышать не хочет.
— Это понятно. Она нужна ему самому. Ещё бы отыскать пару замеченных в церкви, вот и открытый процесс. Неладны в школе дела, директор летит вверх тормашками.
— Неужель всё так просто?
— Да, милый, да. И вас заодно турнут. Такие, как вы, Рагулькину не нужны.
— Ну это ещё посмотрим! — храбро сказал я. — Как бы сам не слетел!
Вера Петровна залилась хохотом, затем посерьёзнела:
— Если услышу что-нибудь новенькое, шепну.
Я получил зарплату и направился в «коммерческий». В остальных магазинах с продуктами было скудно, здесь же время от времени появлялись, правда весьма дорогие, колбасы, сыры, паюсная икра и крабы. На этот раз были даже конфеты в больших красных коробках с золотыми бантами. Пересчитав наличность, я решил, что куплю не только конфеты, печенье, шампанское, но и бугристый замечательно пахнущий круг колбасы совокупно с увесистым треугольником сыра в серебряной упаковке. Не хватало цветов, но в этот глухой ноябрьский день они росли только на небе. Ядовито-оранжевые цветы, исторгаемые трубами химзавода, вперемешку с папоротниками вечнодымящего Потёмкина.
Я шёл на Святую почти открыто. Старался только не смотреть по сторонам. Взгляд упирался в грязный разбитый тротуар, сменявшийся время от времени бездорожьем. Что же, пусть смотрят. Пусть целой толпой идут следом. Мне всё равно. Я хочу видеть её. Хочу пить чай в её доме. Мы даже в церковь пойдём. Да! Возьмём и пойдём в церковь, там так красиво поют. Мне наплевать на Рагулькина, на его исполнителя Маслова. На эту надменную Гончарову и ничего не понимающую Феодориди. На весь комитет с его играми в комиссии и разоблаченья. Будь что будет. Я улыбался. Перед самой калиткой я поднял голову, посмотрел в безразличное небо и глубоко вздохнул.
Но в доме не было никого. Я долго стучал, сначала в дверь, потом в окна. Мной овладевало беспокойство. Вдруг она так больна, что не может подняться? В конце концов просто ударил плечом, и дверь отворилась.
— Леста, вы здесь?
Нет ответа. Вошёл в комнату, пусто. В кухне и во второй никого. Где хозяйка? Где ты, моя беззащитная странная девочка? Мой тихий свет.
Долго сижу на кушетке, рассыпав вокруг красивые вкусные вещи. Красную коробку с золотыми бантами, печенье, серебряный сыр, тяжёлый сосуд с парадной наклейкой. Оцепененье. Я ни о чём не думаю. Я смотрю в угол. Туда, где в полусумраке укрыта икона. Богоматерь с младенцем. И лесенка в правой руке. Зачем эта лесенка, на небеса, что ли, лезть? Я усмехаюсь собственной глупости. Господи, до чего же я бестолковый, неосновательный человек. Ещё собрался учить. Проповедовать истины. Но какие? Образ Онегина, образ Печорина, образ Болконского, Рахметова, наконец. А там Корчагин, Олег Кошевой… Сыры засижены, цены снижены… Красивые какие конфеты, да и печенье… Но зачем всё-таки лесенка?
Голоса на улице, стук в дверь. Я вздрагиваю. Снова стук. Дверь-то открыта! Эта мысль пронзает, как молния. Стоит им так же, как я, принажать плечом… Кто за дверью? Но кто бы там ни был, хорошенькая предстанет картина. Учитель с шампанским в комнате ученицы. Я поднимаюсь, глазами ищу укромное место. Не под кушетку же лезть? Коробки быстренько под подушку. На цыпочках в коридор. Ага! Закуток за вешалкой, занавеска. Втискиваюсь в тёмный, пропахший плесенью угол. Тяну на себя занавеску. За дверью голоса.
Голос Маслова:
— Нет её, Розалия Марковна.
Голос Розалии:
— Называется, девочка болеет.
Маслов:
— У неё особые права.
Розалия:
— А Николай Николаевич не собирался её навешать?
— Он уже навещал.
— Мне показалось, я видела его. Он шёл с конфетами.
— Прямо сюда?
— Не могу утверждать.
— Давайте ещё постучим.
Стучат. Проклятая Розалия! Роза ветров, Розамунда! Шпионка. Вот тебе и образ Наташи Ростовой. Вот тебе и пушкинская Татьяна.
Голос Маслова:
— Нет, Розалия Марковна, Николай Николаевич с конфетами не пойдёт. Он человек неглупый. Тем более среди бела дня. Тогда бы его могли обвинить в пристрастии.
— А разве он не пристрастен? Везде выгораживает.
Маслов солидно:
— Это не доказательство.
Ай да Маслов! Розалия:
— Вам нравится, как он ведёт уроки?
Маслов:
— В общем и целом неплохо. — Дипломат!
— А к кому Николай Николаевич мог идти в эту сторону?
— Затрудняюсь ответить. — Понизив чуть голос: — Может, к Лии Аркадьевне?
Тоже понизив голос:
— Она ведь не тут живёт.
— А если кружным путём, вдоль оврага?
Розалия задумчиво:
— К Лии Аркадьевне не криминал…
Они вновь понижают голоса и шепчутся, как заговорщики. Эх, недотёпы! Вам и всего-то нажать на дверь. Порыскать, пошарить. Приподнять подушку, конфеты найти. А потом и занавеску отдёрнуть. Ах, Николай Николаич? Какая приятная встреча!
Скрип, скрип. Тот, топ. Уходят. Я ещё долго стою. Вцепившись рукой в занавеску. Втягивая запах плесени. Уставившись в точку. Если можно назвать точкой всю темноту…
А потом появилась она. Загорелся свет. Я вышел деревянной походкой из своего укрытья. Она не удивилась ничуть.
— Где ты была?
— В саду. Я знала, что ты придёшь, и оставила дверь открытой.
Меня трясёт.
— В сад не пускают. Там сада нет.
— Часовня ещё стоит. Я знаю одну лазейку.
— Часовня стоит?
— Они боятся её сносить.
— Боятся?..
Мы долго смотрим. Глаза в глаза. А потом приникаем друг к другу.
В учительской, кроме меня, было трое. Розалия Марковна, преподавательница химии Рак и математик Конышев. Я проверял тетради, Розалия читала газету, Анна Григорьевна остро отточенным карандашом делала пометки в учебнике. Павел Андреевич был занят привычным делом, сморкался. Кроме того, он печально поглядывал на прохудившийся валенок.
В этот день Потёмкин опять «накрыл» город, нездоровый воздух тянулся в учительскую.
— Николай Николаевич, будьте любезны, закройте форточку, — попросила Розалия.
В это мгновение радостно грянул репродуктор над шкафом.
— Внимание, внимание! Говорит школьный радиоузел! Поздравляем учащихся с выходом первой радиогазеты!
— Наконец-то, — Розалия отложила газету.
Конышев торопливо сморкнулся, чтоб больше уже не мешать, а Химоза замедлила движение карандашом.
Хлынула бодрая музыка. Голоса дикторов, девичий и мальчиший, столь же бодро затараторили о школьных событиях. Восьмые классы посетили местный театр. Юннаты получили в подарок кроликов и морскую свинку. Ученик такой-то победил на предварительном этапе городской олимпиады. А вот школьные шахматисты подвели, проиграли соседней школе. Зато молодцы волейболисты, поедут в область на соревнования. С успеваемостью в школе неплохо, хоп, есть недостатки. Но пока держим первое место, знамя у пас. Привет школе через радиогазету шлют бывшие ученики, студенты столичных вузов такая-то и такой-то. В гости к школьникам обещал прийти старый партизан Василий Иванович Белокопытов. Школьные шефы, рабочие цеха номер три химзавода, прислали фанеру и пластик, будут изготовлены разнообразные стенды.
Пятиклассник прочитал стихотворение «Родина моя», а восьмиклассница рассказ «Как мы провели каникулы на реке Соже».
— Отдел юмора и сатиры! — объявил свежий девичий голосок.
Посыпались сценки из журнала «Крокодил», мелькнул «иностранный юмор», и, наконец, был объявлен «школьный фельетон». Его читал уже мальчик.
Я слушал вполуха, спеша поправить ошибки в тетрадях. Перед уроком мне нужно было забежать под лестницу к Егорычу, я раздобыл для него кармин и две колонковые кисти. Последнюю тетрадь я досматривал стоя, но тут до меня дошёл наконец торопливый досказ фельетона:
— …как много случайностей! Случайно приходит в церковь, случайно проникает в ряды комсомола. В тот день, когда комитет разбирает её дело, у неё случайно поднимается температура. Её приходят навестить, но она случайно выздоровела и случайно не оказалась дома. Какие ещё могут оказаться случайности?..
Я чувствую, как лицо моё наливается кровью. Оглядываюсь. Беспомощно, гневно. Розалия встречает меня ласковой улыбкой. Химоза смотрит в учебник. Конышев в окно.
— Может, случайно она не та, за кого мы её принимаем? Может, случайно…
Дверь открывается. Оживлённо беседуя, входят Лилечка и Розенталь.
— …или друзья и подруги, жизнь целого класса и всей школы для неё только мелкий случай? Или, быть может…
Я подхожу к репродуктору, протягиваю руку. Намерение моё очевидно.
— Дайте дослушать! — взвизгивает Розалия.
Я бормочу что-то, хватаю шнур, дёргаю с силой. Весь репродуктор срывается со стены, с грохотом падает на шкаф. Мимо ошеломлённой Лилечки, мимо опешившего Розенталя выхожу из учительской и хлопаю дверью. Сверху сыплется штукатурка.
Вызвал директор.
Лицо огорчённое. Вздохи. Ёрзанье грузного тела в скрипучем кресле.
— Вы, это, Николай Николаевич, набедокурили, оскорбили…
Холодно:
— Кого оскорбил?
Директор пригладил остатки пробора.
— Я понимаю, дело молодое, горячее. Но зачем же стулья ломать?
— Стульев я не ломал.
— Я это так, по литературе. Помните, мол, Македонский герой… ну и так дальше.
— Кого же я оскорбил, Фадей Поликанович?
Он посуровел.
— Зачем репродуктор сорвал? Технику гробите, понимаешь…
— Случайно. Я не собирался срывать. Хотел выдернуть шнур. И посудите сами. Сижу, занимаюсь. В учительской должна быть тишина. Может, мы ещё в классы поставим? Вместо уроков будем радио слушать?
— Хитрите… — Директор постучал карандашом по столу. — А Розалию Марковну оскорбили? Старой крысой назвали?
— Я не называл её старой крысой.
— Ну что вы, голубчик. Розалия Марковна член партии, обманывать не станет. Так и сказала: «Старая крыса».
— Зачем мне её называть?
— А бог тебя знает. Вон ты какой сердитый. Репродуктор разбил.
— Кто ещё слышал?
— Вы что, на суде? Вам свидетелей надо? Знаете сами, Павел Андреевич глуховат, Анна Григорьевна химию проверяла. А Розенталь с Сахарновой, те и вовсе только вошли.
— Значит, никто не слышал?
— Сама, сама слыхала! — Директор повысил голос. — Член партии, понимаешь! Член партии будет врать?
— При чём здесь член партии?
— А при том… В общем так, дорогуша, давай извиняться.
— Не в чем мне извиняться, Фадей Поликапович. А за репродуктор я могу заплатить.
Он долго молчал, постукивая карандашом.
— Играешь с огнём, Николай Николаич. Мой тебе совет, извинись.
— Да не было «старой крысы», Фадей Поликанович! В чём же мне извиняться?
— Не было, было. Голову мне морочат… На тебя уже много жалоб.
— Можно узнать, какие?
— Это педсовет тебе скажет. Дождёшься, смотри. Приедет комиссия, устроит вам пампердон. Распустились! Вон ученики вас с Давыдовым в «метро» засекают. Это дело учителям пропадать в пивной? Дома сиди. Потребляй, чтоб никто не видел. И это… нашёл кого защищать. Ничего не знаешь, лезешь, куда не надо!
— Я никуда не лезу.
Он грохнул рукой по столу, карандаш разлетелся в куски.
— Будешь, говори, извиняться?
— Нет!
Лицо его побагровело, на лбу вспухла синяя жилка. Он тяжело дышал.
— Зинок!
Испуганное лицо секретарши.
— Водички дай…
— Да вот она, Фадей Поликанович, в графине.
— Налей.
Стуча зубами о край, выпил стакан воды. Слабеющим голосом:
— Ступай… и подумай. Мой тебе совет… Ступай, ступай.
Дальше всё покатилось, как снежный ком. Вечером ко мне вторгся хмельной Котик. Он был возбуждён и смущён одновременно.
— Старик, против тебя готовится акция.
— Догадываюсь, — сказал я.
— На кой чёрт ты обругал эту идиотку?
— Ей просто послышалось.
— Ну да!
Накануне я полюбопытствовал у Розенталя: неужели из моего бурчанья могли сложиться зловещие слова «старая крыса»? Помявшись, Розенталь ответил: «Что-то в том роде и было, но, милый друг, не волнуйтесь, я ничего не слышал. Так им уже и сказал. Лия Аркадьевна тоже не разобрала. За остальных не ручаюсь».
— Розка рыдает. Талдычит, в жизни никто не наносил ей такой обиды.
— Всё это недоразуменье.
— Если бы! Да плюнь ты, в конце концов. Извинись!
— С какой стати?
— Ты же знаешь, старик, дело не только в «крысе». Рагулькин не любит таких, как мы. Розалия к литературе ревнует. Об остальном я не говорю. А репродуктор? Они тебе чуть ли не хулиганство шьют.
— За репродуктор я заплачу.
— Нет, ты не понял… Вермута хочешь? У меня полбутылки.
— Спасибо. Так в чём, собственно, акция?
— Разбирать тебя будут. На педсовете.
— Что разбирать?
— Ты не знаешь Рагулькина? Они с Розалией вот так. — Котик сцепил два пальца крючком.
— Что им от меня нужно?
— А самое главное, — сказал Котик, — выступать заставляют.
— Не тебя ли?
— Ну и меня. А ты что думал? — Котик хлебнул из бутылки.
— Так выступай.
— За кого ты меня принимаешь? — Котик надулся. — Они же не хвалить, осуждать тебя заставляют.
— За что, например?
— Да хоть за что. Главное, поддержать Рагулькнна. Он сообщение будет делать.
— М-да… — пробормотал я. — Положим, ты выступишь и осудишь. А кто ещё?
— Да хоть кто! Против Рагулькина не пойдут.
— И Розенталь?
— Розенталь заболеет, можешь не сомневаться.
— И Розанов?
— А Розанова уже послали в область за приборами для астрономического кабинета.
— Ловко. Крепко поставлено дело.
— И что тебе Розанов? Нашёл защитника. Медведь косолапый.
— Что же, так и будут все осуждать? А Лилечка?
— Он, рассмешил! — Котик картинно схватился за живот. — Лилечка осуждать не будет. Она будет красить губки и смотреть на часы.
— А ты, значит, будешь?
Котик посерьёзнел.
— Старик, я поставлен в безвыходное положенье. Конечно, о каких-то обвинениях речь не идёт. Но мне придётся отвечать на вопросы. Ходили с тобой в «метро»? Ходили. Дули пивко? Конечно. Тут не отговоришься. Глядишь, меня с тобой вместе попрут.
— За пиво?
— Да кто их знает, что ещё сочинят.
— Значит, будешь отвечать на вопросы?
— А ты как думал?
— А как ты ответишь на вопрос о моих отношеньях с ученицей девятого класса Арсеньевой? — спросил я в упор.
Котик смешался.
— Ну вот… Каких отношениях…
— Ты думаешь, я не понимаю, к чему тут клонят? Учитель встаёт на защиту ученицы. Всячески её выгораживает. Навещает…
— Старик, — поспешно перебил Котик, — давай не углубляться. Я не о том. Просто ты должен понять, что лучше всего извиниться. Начинается педсовет, ты встаёшь и говоришь небрежно. Извините, мол, дорогая…
— Так! Значит, при всём педсовете? Даже не в коридоре?
— Она так считает. Раз ты при всех…
— Неужели ты думаешь, что я пойду на такое унижение? И ради чего?
— Ради того, чтобы тебя оставили в покое. И не только тебя.
— Кого же?
— Сам знаешь.
— На Арсеньеву намекаешь? Ты разве не понял, почему я сорвал эту чёртову говорилку?
— Как не понять. Сам слушал.
— И ты допускаешь, что эту травлю можно терпеть?
Котик уныло вздохнул.
— Старик, ты как с луны свалился. Забыл, где живёшь? Можно подумать, подобного ничего не видел. Это мелочь, старик. Тут главное, не бодаться с дубом. Таким людям, как Наполеон или Роза, нужно чуть-чуть потрафить. Маленькая уступка, и они твои благодетели. Так, кстати, устроены все. Возьми эту свою гордячку. Почему её в классе не любят? Потому что сама по себе. Не считается с коллективом.
— Под коллективом ты имеешь в виду Маслова и Гончарову?
— Да хоть бы и их. Они ведь лидеры, значит, лицо коллектива. Не лезла бы твоя Дездемона в бутылку…
— Она и не лезет. Просто живёт в своём мире.
— Да нельзя, нельзя это, старик! Жить надо со всеми! Общим гуртом!
— Вот и дожили, — сказал я, — полстраны за колючкой.
— Ну, ну! — Котик замахал руками. — До этого договорились.
— А что, — сказал я, — можешь использовать как цитату. В своей обвинительной речи. Николай Николаич, мол, и такое сказал…
— Ну тебя к чёрту, — произнёс Котик тоскливо.
Мы замолчали. В сущности, он говорил то же самое, что я ей однажды. Жить вместе со всеми, не выделяться. Взносы платить. Ха-ха! Какие взносы?
— Ты комсомолец? — поинтересовался я.
— Ещё два года.
— Взносы платишь?
— А как же…
Снова молчанье.
— Когда педсовет?
— Чёрт его знает, на днях.
— Но извиняться я всё равно не буду. Даже если меня назовут иностранным шпионом.
— Тогда собирай вещички. У Рагулькина сам Ерсаков в друзьях.
— Дался вам этот Ерсаков.
— Дался не дался, а всем заправляет. Скоро на повышение пойдёт… Ну так что, будешь вермут?
— Давай, — сказал я.
Куда подевался Викентий? Что-то не вижу давно. Леста не ходит в школу, соответственно и Викентий покинул свой пост. Подался, наверное, на Патриаршьи. Хорошо всё же там. Розовый закат, розовое шампанское в бокале. И то щемящее чувство, которое испытывал я, глядя на её серебристые крылья. «Ты хочешь в вечность?» Хорошенькое предложенье. Тут хоть бы добраться до тех прудов. Я любил Патриаршьи. Зимой катался там на коньках, а в летнюю ночь искупался однажды. И та, что сидела на берегу, всё боялась: «Вылезай быстрее, в милицию заберут». Тогда мы ещё не знали, что милиции эти пруды не подвластны. Что иностранный обликом гражданин в берете с массивным золотым портсигаром могущественней начальника местного отделения. Даже Викентий в синем своём мундирчике, чёрный Викентий с очками на длинном носу мог запросто приказать начальнику очистить пруды от всякого присутствия «красноголовых». Так по причуде своей он называл «блюстителей БЕСпорядка». Опять же его словесный вольт. Где ты, мой добрый Викентий? Мой чёрный ангел-хранитель. Надеюсь, ты не покинул наш город совсем? Наше бедное сирое время. Надеюсь, ты не отправился в Возрожденье, в островерхие голландские города, где благоденствуют предки нашей серебристой подруги. Где, может быть, и сама она, как незримая тень, присутствует на «крансах», староголландских обедах и, помешивая серебряной ложечкой, попивает янтарный чай из стакана с натюрморта самого Питера Класа. Натюрморт, что означает «мёртвая натура», у старых голландцев назывался иначе, стиллевен — «тихая жизнь». По-моему, это несравнимо более верно. В моей памяти часто возникали картины такой «тихой жизни», собранные из осколков прошлого или, напротив, фрагментов мечтаний. А то и видений, мелькавших во сне. «Стиллевен» Патриаршьих прудов собирал в себе первое, второе и третье. Тут непременно присутствовала девочка, ждавшая пловца на берегу, и старушка, гуляющая по аллее, и влюблённые на скамейках, и музыка зимних катков, и золотой закат, и розовый бокал с шампанским, и важный Викентий, накрывающий столик на деревянном помосте, и таинственный иностранец со своим портсигаром, и серебристая птица, улетевшая за красным беретом, и щемящая грусть, накрывшая весь натюрморт прозрачной дымной вуалью…
Бесцельно слоняясь по городу, я встретил Стану Феодориди. Она растерялась и покраснела. Я осведомился, какую тему выбрала для сочинения но Некрасову.
— Русские женщины, — сказала она, пряча глаза.
— Неисчерпаемо, — улыбнулся я. — Вам какой больше нравится тип, тургеневский или, положим, из Чернышевского?
— Женщин из Чернышевского я не люблю, — ответила она. — Мне правится пушкинская Татьяна. А вообще, Николай Николаевич, я хотела сказать…
— Слушаю вас.
— Вы не обижайтесь на нас. На Наташу… К тому фельетону мы не имеем отношенья. И даже недовольны. Считаем, несправедливо…
— Да уж, так наседать на одного человека. Фактически девочку отлучили от школы. Вы бы после этого пошли на урок?
— Мы не знаем, как получилось. Даже кто составлял…
— Но Маслов ведь член редакции?
— Говорит, что писал не он.
— Но чтенью по радио не препятствовал.
— Я не знаю. — Она совсем смешалась.
— Во всяком случае, дело поправить трудно. Слово не воробей. Тем более из репродуктора.
— Николай Николаевич… — Поднимает глаза, в них стоят слёзы. — Маслов с Камсковым подрались.
— Когда? — Этого ещё не хватало!
— Сегодня после уроков. — Смахнула рукой слезу. — Вообще целая драка. Камсков подошёл и плюнул ему на парту. Маслов его ударил, Камсков ответил. Тут эти, Валет и Прудков, подскочили. Петренко потом. Повалили Камскова. Коврайский хотел защищать. Но он слабый, и его повалили. Проханов сначала сидел, смотрел, а потом развернулся и Маслова по лицу. За ним Куранов и Струк. Целая драка. Мы закричали, кинулись разнимать.
— Где это было?
— Прямо в классе! Маслову разбили нос и лицо. У Камскова шишка на лбу. У парты отломали крышку, разбили стекло в шкафу.
— Кто-нибудь видел?
— Розалия прибежала. Что теперь будет, Николай Николаевич! — Слёзы бежали у неё в три ручья.
— Из-за чего была ссора?
— Я же сказала, он плюнул.
— И никаких выяснений?
— Нет, сразу драка. У Маслова кровь по лицу…
— Ну ничего, ничего, — пробовал успокоить и сам успокоиться я. — Мальчики иногда дерутся.
— Да! Если б не в классе. И ещё Розалия. Она прямо завизжала!
— Ничего, ничего, — бормотал я, — всё утрясётся. Жалко, меня не было, жалко.
— И хорошо, что не было, Николай Николаевич. А то бы они всё свалили на вас.
— Почему на меня?
— Не знаю. Я поняла недавно.
— И кто «они»?
— Ну, разные. Только мы на вашей стороне. И не обижайтесь…
Я достал платок, вытер слёзы с её румяных тугих щёк, поглядел в карие потеплевшие глазки, и мне стало легче.
Педсовет.
Учительская третьего этажа это большая комната с двумя светлыми окнами. На одном подоконнике фикус в огромном горшке, на другом шеренга горшочков поменьше. Поливать цветы обожала «немка» Эмилия Германовна Леммерман. Она всё ждала, что распустится какой-то загадочный голубой кактус, но кактус не спешил, предоставляя возможность смаковать ожидание. По бокам комнаты грудились многочисленные столики, ящики и шкафы. Непременные карты на стенах, глобус, разбитые песочные часы, груды коробок и папок. Набор портретов, меняющийся в соответствии с велением времени. Пятирожковая люстра под потолком и, наконец, самый значительный предмет обстановки — длинный стол, накрытый зелёным сукном с плеядами разномастных пятен от синих чернильных до серых клеевых. Были и откровенные дырки. За этим центральным столом и вершились дела педсоветов, по большей части нудные, не нужные никому, и лишь иногда, как сегодня, разогретые предчувствием распри или скандала.
Да, Розенталь «заболел». Да, Розанова послали в область. Но больше всего удивляло отсутствие Котика. Остальные явились вовремя. Директор, пыхтя, занял место в торце. Рядом с ним перелистывал бумажки завуч. Лилечка, как всегда, ближе к выходу. Рядом с ней физкультурник, имя которого я, раз услышав, забыл навсегда. Химоза имела торжественный строгий вид, и я заключил с опаской, что на сегодняшнем заседанье ей отводилась определённая роль. Впоследствии оказалось, что я ошибся. Конышев уменьшался на глазах, стараясь сделаться незаметным. Он тужился целиком погрузиться в свои просторные валенки. Леммерман шевелила губами, направив безмятежный взор в тополя за окном. То ли она в тысячный раз твердила любимое стихотворение Гейне, то ли заучивала новый рецепт пирога, которые без устали собирала и устно и письменно. Наконец, Розалия с видом обиженного ребёнка, с припухлыми от слёз глазами, демонстративно забилась в угол, всем видом своим говоря: «Да, я несчастна, я оскорблена, но не обращайте внимания, я вынесу всё». Были ещё какие-то лица. Старушка ботаничка, лысоватый историк, военрук и прочие, не пожелавшие задержаться в «terra memoria», стране моих воспоминаний.
Завуч Иван Иванович долго перебирал бумажки. Директор покашливал. Лилечка шепталась с физкультурником. Конышев не удержался и громко сморкнулся. Химоза стукнула карандашом.
— Так… — произнёс Рагулькин, оторвав голову от бумаг, — все у нас в сборе? — Он обвёл взглядом учительскую. — А где же Константин Витальевич? — Помедлив, добавил: — Лия Аркадьевна?
— А почему я? — встрепенулась Лилечка. — Я не знаю. Наверное, придёт.
— Так… — протянул Рагулькин и поглядел на часы. — Что же, начнём. Товарищи…
Полилась длинная вступительная речь. О том, что мы живём в особый период. Ответственный и решающий. О судьбах страны. О тружениках и пятилетках. О надвигающемся съезде. О молодой смене. О роли учителей. Об успехах школы. Но и о недостатках.
— О них мы не можем молчать. — Наполеон поправил бордовый галстук. — Недостатки имеются. За первую четверть успеваемость в старших классах упала… — Наполеон глянул в блокнот, — на ноль целых семь десятых процента. Посещаемость также…
— Но это из-за болезни, — робко возразил кто-то, — был грипп.
— Товарищи! — Наполеон повысил голос. — Комиссия нас не спросит! Цифры есть цифры. А кроме того, много случаев поведения. В школу проникает чуждая идеология. Я знаю, что в десятых классах кое-кто стал одеваться вызывающе. Появились причёски с коками. Мало нам иллюстраций в «Крокодиле»? Мы хотим иметь у себя? На вечера проникают какие-то типы. Были дебоши и драки. Нет, товарищи, надо пресекать строжайше. Вплоть до исключения!