Лена была в каменном веке. Полудикие, низколобые люди в юбках из звериных шкур — сплошь почему-то леопардовых — ничего еще не изобрели. Ни колес, ни домов, ни одеял, ни даже кроватей. Они спали в маленьких двухкомнатных пещерах прямо на полу, а снаружи шумели древовидные плауны и трубили мамонты.
Лежать было твердо и неудобно, пол холодил живот и левую щеку, которой Лена прижималась к рассохшимся паркетинам. Наконец она решила, что вытерпела достаточно, и переместилась во времени, вскарабкавшись с по-прежнему закрытыми глазами на кровать. Наступил бронзовый век. Люди изобрели всякие орудия, добыли огонь и матрацы. Лена с наслаждением вытянулась на мягком. Одеяла и подушки все еще не существовали, и их пришлось скинуть ногой на пол.
Юра тоже с удовольствием вытянулся бы на мягком, но мама заставила его парить ноги. Они здорово замерзли, пока Юра катался с горки, и руки в мокрых варежках тоже заледенели, и за шиворот набился снег, и порвался на заду настоящий американский пуховик, присланный из штата Огайо двоюродной тетей: ее сыновьям этот пуховик был мал. Рваные, сочащиеся белыми перьями раны мама заметить еще не успела, потому что он старательно, как дрессированная избушка, поворачивался к ней передом. Варежки Юра высушил на батарее в подъезде и там же согрел руки, корчась от боли в оттаивающих пальцах, а вот ноги мама пощупала сразу и сразу поняла, что они ледяные.
Сморщенные пальцы вынырнули из воды двумя грядами розовых скал. Теперь они стали последними уцелевшими фрагментами великого материка Атлантида, обреченного на гибель в тазу-океане. Юра качнул таз, упершись в дно пятками, и океан взволновался. Последние из атлантов стояли на розовых скалах и спокойно ждали гибели. Они знали, что были слишком дерзновенны в своих попытках вырвать у мироздания все его тайны и этим навлекли на себя страшную кару. Розовые скалы медленно погружались в океан, а гордые атланты грозили жестоким небесам мечами из своего волшебного металла арахнида… нет, орихалка, о котором было написано в одной книжке про древние мифы.
И терпеливая Лена, добравшаяся наконец до времен, когда облачившееся в белые тоги человечество изобрело уже все для приятного сна: и подушки, и одеяла — и даже научилось переворачивать первые прохладной стороной кверху и подтыкать вторые, вдруг почувствовала на лице соленые брызги и увидела вдали окрашенные закатным солнцем высокие и тонкие скалы, похожие на пальцы. А на фоне скал, у кромки воды, маячила чья-то узкоплечая фигурка.
Юра тоже, оторвавшись от созерцания атлантовой гибели, заметил странное — стоявшую прямо на берегу океана белоснежную пышную кровать под балдахином с горой подушек и рыхлым одеялом, под которым кто-то уютно свернулся. С трудом, будто под водой, шевеля ногами, Юра побрел к ней, но видение задрожало и растаяло призрачным маревом. Лена уснула. И Юра уснул вслед за ней, балансируя на самом краю табуретки над волнующимся океаном-тазом.
Прошло много лет, Юра с Леной выросли и поженились. Не потому, конечно, что помнили эту встречу, а потому, что жили в одном дворе. Лена, истомленная несложным бытом, мечтает раскрыть свою внутреннюю женскую сущность и ходит на йогу. Юра любит пиво с фисташками и рассказывать про то, как чинит машину. По вечерам они сидят дома спиной друг к другу, каждый в своем компьютере, и кропотливо строят для соцсетей демонстрационную модель удавшейся жизни — тоже каждый свою.
У них есть сын Сережка, щекастый и громкий. Заговорил он очень поздно, и часть родни до сих пор убеждена, что Сережка еще и дефективный. Обычно он засыпает сразу, но, когда эта счастливая детская суперспособность ему изменяет, Сережка становится Вселенной. Ученый дедушка рассказал ему, что сначала было ничего, а потом оно взорвалось, превратилось во Вселенную и с тех пор расширяется без конца и предела. Сережка закрывает глаза и старается представить себе ничего, а когда это ему наконец почти удается и в безмолвии повисает последний вопрос: какого же цвета ничего, взрыв ударяет ему в коленки и он начинает расширяться. Мимо летят звезды, черные дыры и галактики, дух захватывает, Сережке щекотно и чуточку страшно: ведь он никогда не остановится. Наконец он не выдерживает и открывает глаза, моментально сжимаясь сначала до размеров комнаты, а потом — собственного тела. Отблески галактик бегут по потолку полосами света. Сережка переворачивает подушку прохладной стороной кверху и тут же засыпает.
Маленький Яша больше всего на свете боялся умереть. Но не из-за трепета души перед ожидающими или, что ужаснее, не ожидающими ее там, за порогом, невыразимыми безднами. И не из-за бессловесной паники тела, привыкшего к жизни — начинающий Яшин организм еще не успел эту жизнь толком распробовать. При мысли о смерти перед глазами всплывала навсегда подернутая рябью жара картина: немногословный, приличный папа, склонившись над хрипящим в тисках двусторонней пневмонии Яшей, рыдает, тряся аккуратной бородкой и громко втягивая носом прозрачные сопли, которые все равно текут и повисают на усах. И от мучительного стыда за папу Яша задыхается, багровеет и жмурится.
Он выздоровел и продолжил успешно расти, но при мысли о смерти, иногда посещавшей его, как любого ребенка, в тишине уснувшей квартиры, Яша неизменно вспоминал сопливый позор взрослого, вечно правого папы и впивался зубами в подушку. Даже невинное утешение всех отруганных и лишенных телевизора — том-сойеровские мечты о героической гибели, после которой все всё поймут и запоздало раскаются, — было для Яши под запретом. Он заранее стыдился того, что папа не сдержится и все испортит, а маме придется уводить его в спальню под укоризненный шелест остальных, как это бывало на семейных праздниках, когда папа позволял себе лишнюю рюмку и начинал вдруг, тихо икая, заваливаться набок. Пусть я буду жить до ста лет, молился Яша черноте за окном, и пусть мама будет жить до ста лет, чтобы никто-никто не узнал, что папа умеет реветь хуже Аньки-коровы из третьего подъезда.
Прошло много лет, Яша стал Яковом Борисовичем, поднялся до заместителя начальника строительной фирмы и начал лысеть. Папа усох и стал еще немногословнее, точно телесные соки питали и его вербальные способности тоже. Но Яков Борисович чувствовал, что папа, за неимением иных поводов для гордости, отнятых временем, гордится им, и его должностью, и его домовитой женой Анастасией, и неосмысленным пока внуком. Яков Борисович так привык жить, что мысли о смерти совсем перестали его посещать, вытесненные мыслями о планах, отчетах, техобслуживании автомобиля и финансовом благополучии.
И вдруг все посыпалось. На фирму обрушилась налоговая, начальник, которого так добросовестно замещал Яков Борисович, утек не то на Кипр, не то на Крит со всеми оставшимися капиталами, вышли сроки по кредитам, которые Яков Борисович привык брать уверенно, как крестоносец прекрасных сарацинок, приставы начали обрывать телефоны, подключились и выбиватели долгов пострашнее, оставлявшие в подъезде очерняющие Якова Борисовича надписи и несколько раз ловившие его вечером во дворе «поговорить». В довершение всех бед жена Анастасия, еще вчера теплая и нежная, вдруг деловито объявила, что полюбила другого человека — пусть он только не думает, что это как-то связано с кредитами и бедственным финансовым положением, хотя тот полюбленный ею человек, разумеется, надежный и обеспеченный, — и она подает на развод. Сын, конечно, останется с ней, а мужское воспитание и достойный пример получит от отчима. И Яков Борисович должен ее, относительно молодую и привыкшую к определенному уровню жизни женщину, понять.
Яков Борисович не понял, но скандалить не стал. Рано утром он сел в свою давно требующую ремонта машину и отправился куда глаза глядят, заехав в итоге в тот самый район, где провел кажущееся беззаботным на временном расстоянии детство. Маленький кирпичный дом, где по-прежнему обитали смиренно стареющие папа и мама, теперь был окружен одинаковыми высотными цитаделями. Яков Борисович проник в одну из них вслед за семьей жильцов, доехал до последнего этажа и распахнул окно на лестничной клетке. Оно было расположено высоко, и Якову Борисовичу пришлось встать на батарею, чтобы закинуть ногу на подоконник. Город плюнул ему в лицо дымным морозом.
И тут Яков Борисович вспомнил недавно увиденное в интернете слово. Myötähäpeä. Слово было финское, и он понятия не имел, как оно произносится, но помнил, что обозначает оно стыд за другого человека. И сразу всплыли в памяти трясущаяся бородка, сопли на усах и отвратительно звучащие рыдания взрослого мужчины. Он представил себе скромную церемонию похорон, ее участников, пунцовых от финского стыда, маму, уводящую старенького отца, утирающего нос рукавом строгого черного пиджака, и склизкие потеки на этом рукаве.
Яков Борисович слез с батареи и закрыл окно. Хлопнула дверь, на лестницу вышла поддатая женщина и попросила у него сигарету.
— У меня только крепкие, — сказал Яков Борисович.
— Ай молодец, сразу видно — мужик! — игриво пробасила женщина и щелкнула зажигалкой.
Жительница Москвы НН, трижды за утро поскользнувшись в собственном дворе, по пути из травмпункта купила баллончик с краской и вывела на обледеневшем снегу «Навальный». Через несколько часов тротуары во дворе были вычищены до блеска, а местами даже до земли.
Дворник ХХ, попавший бригадиру под горячую руку, вычислил, какой из припаркованных во дворе автомобилей принадлежит жительнице Москвы НН, и написал «Навальный» на нем. К полудню от автомобиля остались только проталины на остатках снега.
Гражданин ММ, настоящий владелец автомобиля, ошибочно принятого дворником за вражеский, опоздал на важную встречу и в ярости нацарапал «Навальный» на заборе стройки, из-за которой опять не выспался: второй год с грохотом и преимущественно по ночам там возводилось неизвестно что. Стройка пропала в мгновение ока.
Сын гражданина ММ, устав ждать, когда же отец наконец заберет его на машине из школы, при активном содействии одноклассников написал «Навальный» на фасаде родного учебного заведения. Школа рассеялась как дым, оставив в воздухе легкое меловое облачко.
Потерявшая работу классная руководительница сына гражданина ММ изловила болонку своей соседки, пенсионерки КК, которая (болонка, а не пенсионерка) ежеутренне изводила ее визгливым лаем, и, не обращая внимания на покусы, маркером вывела на шерсти животного «Навальный» и по привычке расписалась. Болонка завертелась на месте и с воем исчезла.
Осиротевшая пенсионерка КК, бывшая работница типографии, подошла к делу ответственно и изготовила трафарет с фатальной фамилией. Как только жилец квартиры сверху, трижды судимый безработный ГГ, допил бутылку и включил любимый альбом «Шансон года», пенсионерка позвонила в его дверь, через трафарет быстро нанесла надпись на лоб ГГ и скрылась. Вслед ей неслись хрипы и затихающая нецензурная брань.
Поняв, что запланированное на сегодня распитие спиртных напитков не состоится, постоянные собутыльники безработного ГГ устроили в подъезде дебош и были доставлены в отделение полиции, где оставили соответствующую надпись на стене.
Город обезумел. Пандемия быстро распространилась за его пределы. Растворялись в небытии государственные учреждения, телевышки, линии электропередач, дома, телефонные станции и отделения «Почты России». Люди пропадали целыми семьями и рабочими коллективами.
Ночью вновь выпал снег, и к утру только он и остался. На снегу километровыми, отчетливо различимыми из космоса буквами было написано «Навальный».
В день выборов, около 10:00 по московскому времени, Смирнов-младший распахнул окно и, сплюнув на асфальт только что выбитый зуб, крикнул, что бессменный президент должен уйти, а затем несколько раз проскандировал фамилию не допущенного до выборов оппозиционного кандидата. Смирнов-старший в это время елозил по полу, дергая Смирнова-младшего за штанину и шипя: «Сука, сука, сука».
Супруга Смирнова-старшего и мать, соответственно, младшего, воспользовавшись моментом, попыталась ускользнуть на избирательный участок. Она уже сунула ногу в сапог, когда на нее беззвучно прыгнула вооружившаяся зонтом бабушка. Телепередачи и деменция давно убедили бабушку, что избирательные участки придуманы американцами специально для того, чтобы заманивать туда нормальных людей, а возвращать генномодифицированных.
Этажом ниже дралась интеллигентная семья Кацнельсон. Уже облетевшая подъезд новость о том, что на участке продают гречку по двадцать рублей, лишила ряд членов семьи покоя и решимости на выборы не ходить. Впрочем, за дверью их все равно караулила с боевым дуршлагом соседка, все свободное время спасавшая Россию от влияния Кацнельсонов в «Одноклассниках».
К часу дня Смирновы, временно объединив усилия, заперли невменяемую бабушку в стенном шкафу. Хрупкое перемирие нарушил самый младший представитель семейства, анархист Васечка, вышедший на кухню попить и внезапно объявивший, что выборы — это прошмандация. Смирнов-старший принялся гоняться за Васечкой с ремнем, угрожая навсегда отучить юного анархиста от использования незнакомых слов в политических целях. В процессе был разбит телевизор, а из случайно открывшегося шкафа с новыми силами вывалилась бабушка.
Этажом выше девяностолетний Анатолий Евгеньевич насмерть рассорился по телефону со своим другом детства Евгением Анатольевичем, который проживал в израильском доме для престарелых и всей душой был за бессменного президента, в то время как Анатолий Евгеньевич проголосовал за председателя совхоза, потому что это словосочетание напоминало ему о молодости. Кошка Анатолия Евгеньевича долго и с недоумением слушала тихий шамкающий мат.
У подъезда горько плакала студентка Юленька. Молодой муж только что ушел от нее в коммунисты.
Председательница ТСЖ, проведя семейный экзит-полл, вышла на лестничную клетку и публично отреклась от сына, внучки и волнистого попугайчика.
Одинокий алкоголик Семеныч объявил от безысходности бойкот самому себе.
Смеркалось. Привычно дрались Смирновы. На вечернюю прогулку выползли собачники, поглядывая друг на друга как на потенциальных политических врагов. Владелец добермана, не выдержав, подскочил к владельцу китайской хохлатой собачки и молча дал ему в глаз. Остальные отнеслись к этому с пониманием.
Наступил вечер, закрылись избирательные участки. В штабах разливали шампанское, а кукольные телеведущие громко тараторили что-то на фоне графиков. Но никому не было до этого дела. Томительная, звенящая тишина воцарилась в стране. Никто не гулял по улицам и не целовался под фонарем, не смеялся заливистым смехом и не подбрасывал в воздух детишек. И даже Смирновы, морщась и отдуваясь, ужинали молча и безо всякого аппетита.
Потому что, как обустроить эту самую тяжело молчащую страну, знали все. Но никто не знал, как же теперь помириться.
«Октябрь» 2018, № 7