Об Александре Македонском написано столько, что еще одна книга может показаться лишней. Однако хорошая книга лишней не бывает, потому я и взялся ее переводить. Пока занимался этим делом (несколько лет), вышел из печати другой перевод («Божественный огонь», ЦентрПолиграф, 2000/?/) и мой оказался не нужен никому из издателей. Того перевода я не читал. Могу лишь надеяться, что мой не хуже.
Г.Ш.
Малыш проснулся от того, что вокруг тела обвилась змея. Проснулся испуганный: она мешала дышать, и ему успело присниться что-то нехорошее. Но едва понял, что это такое, — страх прошёл. Он просунул обе руки в кольцо змеиного тела, и змея зашевелилась. Под спиной прокатился тугой желвак; потом обруч ослаб, перестал давить, а от плеча вдоль шеи скользнула змеиная голова и пощекотала возле уха дрожащим языком.
На подставке слабо мерцает лампа-ночник… Лампа старая, сейчас такой росписи не делают; там мальчишки катают кольца и смотрят петушиный бой. А темнота, при которой он засыпал, ушла… Через высокое окно льётся холодный, резкий свет луны, и от него жёлтый мраморный пол кажется голубым…
Он сбросил одеяло, посмотреть: вдруг змея не такая, как надо. Мама говорила, что если на спине узор — вроде вытканной наймы — тех трогать нельзя, никогда. Но нет, всё в порядке. Эта — бледно-коричневая, с серым животом, гладкая как полированная эмаль.
Когда ему исполнилось четыре, — почти год назад, — ему поставили настоящую мальчишью кровать, в три локтя длиной. Однако ножки сделали низкими, чтобы не ушибся, если упадёт; так что змее легко было забраться. Все остальные крепко спят… Его сестра Клеопатра — в колыбели возле няни-спартанки. А поближе к нему, на самой красивой кровати, из резной груши, его собственная няня Гелланика. Наверно уже полночь, но слышно как в Зале поют… Взрослые дяди пели громко и нескладно, смазывая концы куплетов; он уже знал, отчего так бывает.
Змея — это секрет. Его собственная тайна, больше ничья. Даже Ланика, лежащая совсем рядом, не видит и не слышит их беззвучного разговора. Храпит себе… Хорошо храпит. Его однажды отшлёпали за то, что он сравнил этот звук с пилой камнерезов. Ланика не простая нянька. Она из царского рода — и по меньшей мере дважды в день напоминает ему, что только ради его отца согласилась на эту работу.
Храп поблизости и пение вдали — это только подчёркивает, насколько он один сейчас. Не спят только он и его змея, да ещё часовой в коридоре; совсем недавно доспехи брякали, когда мимо двери проходил.
Малыш повернулся на бок, поглаживая змею; радуясь тому, как мощно её полированная упругость переливается сквозь пальцы на его обнажённое тело. Она положила плоскую голову ему на грудь, прямо над сердцем, словно прислушиваясь. Раньше она была холодной, и это помогло ему проснуться, а теперь согрелась об него и вроде задремала сама. А вдруг совсем заснёт и останется до утра? Что скажет Ланика, когда увидит? Он чуть не рассмеялся, но подавил смех, чтобы не потревожить змею. Ведь если даже потихоньку — всё равно затрясёшься, и она уползёт… Жалко!.. Никогда прежде он не слышал, чтобы она уползала так далеко от маминой спальни.
Он прислушался, не послала ли она своих женщин на поиски. Её змей знал своё имя, Главкос. Но слышно было только, как двое мужчин что-то кричат друг другу в Зале; потом их обоих заглушил голос отца.
Он представил себе, как мама ищет своего змея. Она наверно в том белом шерстяном халате с жёлтой каймой, что всегда надевает после ванны, и волосы распущены, а рука прикрывает лампу и просвечивает красным… И тихо зовёт:"Главкос-с-с!" Или, быть может, играет змеиную музыку на маленькой костяной флейте?.. А женщины, наверно, лазают повсюду — среди подставок для гребней и горшочков с притираниями, и в окованных сундуках с одеждой, от которых пахнет кассией… Он однажды видел такое, когда серьга потерялась. Они должно быть перепуганы, и неуклюжи от этого, а она сердится… Снова донёсся шум из Зала, и он вспомнил, что отец не любит Главкоса. Даже рад будет, наверно, если тот потеряется насовсем.
И тогда он решил, что отнесёт змея маме. Вот прямо сейчас. Сам.
Решено — надо делать!.. Малыш поднялся. В голубом лунном свете стоял он на жёлтом мраморном полу, змея по-прежнему обвивала его тело, а он только чуть придерживал руками. Чтобы не потревожить её, он не стал одеваться. Только взял с табурета плащ и завернулся, одной рукой. Так хорошо, Главкос не замёрзнет.
Он задержался подумать. Надо пройти мимо двух часовых; даже если окажется, что это друзья, — в такой час они его все равно остановят. Прислушался…
Коридор заворачивает, за углом кладовая. Ближний часовой охраняет обе эти двери. Шаги удалялись. Он отодвинул засов, приоткрыл дверь и выглянул в щелку. Получится?.. На углу стоит бронзовый Аполлон, на цоколе из зеленого мрамора. За него еще можно спрятаться, пока не вырос. Когда часовой прошел в другую сторону, он бросился туда. А дальше всё было просто; пока не добрался до небольшого дворика, откуда поднимается лестница в царскую опочивальню.
Стены по обе стороны от лестницы расписаны деревьями и цветами. Наверху — небольшая площадка и полированная дверь с кольцом в львиной пасти, это ручка такая. Мраморные ступени ещё почти не истёрты. До царя Архелая здесь был крошечный портовый городок у лагуны Пеллы. Теперь это настоящий город, с большими домами и храмами; а на пологом склоне над ним Архелай построил свой знаменитый дворец, на диво всей Греции. Дворец слишком был знаменит, чтобы стоило в нем что-нибудь переделывать. Хотя мода и изменилась за эти полвека, всё было великолепно; Зевксий не один год потратил тогда, расписывая стены.
У подножья лестницы второй часовой, из царских телохранителей. Сегодня это Агий. Стоит вольно, опершись на копьё… Малыш выглянул из тёмного бокового прохода, подался назад в темноту и стал ждать, наблюдая за ним.
Агию лет двадцать. Он сын управляющего царскими землями, и прислуживает царю за столом. А сейчас на нём парадные доспехи: на шлеме гребень из красного и белого конского волоса, подвесные нащёчники шлема украшены чеканкой — львы, — а на щите красиво нарисован бегущий кабан. Щит должен быть на плече; снимать нельзя, пока царь не будет в постели. Но и потом надо, чтобы до него рукой дотянуться в любой момент. А в правой руке копьё, в четыре локтя длиной.
Малыш не сводил со стражника восхищённых глаз, хотя змея и отвлекала: потихоньку шевелилась под плащом. Агия он прекрасно знал. Сейчас здорово было бы выскочить с воплем, чтобы тот вскинул щит и подставил копьё навстречу; а потом поднял бы его на плечо, чтобы можно было потрогать высокий гребень… Но Агий на посту. Если сейчас показаться ему — это он постучит в дверь и отдаст Главкоса прислужницам, а самому придётся возвращаться к Ланике и укладываться спать. Он уже пробовал пройти к маме ночью. Хоть это бывало и не так поздно, как теперь, ему каждый раз говорили, что входить нельзя никому кроме царя.
Пол в коридоре сделан из галечной мозаики, в чёрную и белую клетку. Ноги уже заболели стоять на гальке, да и холодно, — но Агий не двигался. Пост у него был особый: он охранял только эту лестницу.
Малыш уже начал подумывать, что надо выйти из укрытия, поговорить с Агием и возвращаться к себе, — но змея снова зашевелилась на груди и напомнила: он же собирался к маме, он должен её увидеть! Если очень сосредоточиться на том, чего хочешь, — всегда появляется возможность какая-нибудь, да и Главкос ведь тоже волшебный…
Он погладил змею возле головы и беззвучно прошептал:
— Агасфодемон, Сабазевс-Загревс, отошли его прочь куда-нибудь. Ну, давай!.. — И добавил заклинание, которое слышал от мамы во время её колдовства. Хоть он и не знал, для чего оно, но попробовать стоило.
Агий отвернулся от лестницы и посмотрел в противоположный коридор. Там, совсем близко, изваяние сидящего льва. Агий прислонил к этому льву копьё и щит, а сам зашёл за него. По местным понятиям, он был трезвее камня; но перед выходом на пост выпил всё-таки больше, чем можно удержать до смены. Все часовые ходили за льва. К утру рабы подотрут.
Но едва он двинулся в ту сторону — ещё до того, как снял оружие, — малыш понял, что сейчас будет, — рванулся на лестницу и беззвучно взлетел по гладким холодным ступеням. Когда он бывал со сверстниками, его всегда удивляло, как легко их обогнать или поймать. Просто не верилось, что они на самом деле стараются убежать.
Агий за львом свои обязанности помнил. Едва раздался лай сторожевой собаки, он тотчас поднял голову. Но звук этот доносился с другой стороны, да и прекратился почти сразу же… Он поправил на себе одежду, взял щит и копье… На лестнице никого не было.
Малыш тихонько притворил за собой тяжелую дверь и потянулся закрыть щеколду. Она и отполирована и смазана отлично, так что закрылась без звука… Теперь можно дальше, в спальню.
Горит одна-единственная лампа; высокая подставка из блестящей бронзы обвита позолоченным виноградом и опирается на позолоченные оленьи ноги. В комнате тепло, и вся она полна какой-то странной жизнью. Не только люди, нарисованные на стенах, но и занавеси из темно-синей шерсти тоже, кажется, дышат, и огонек лампы дышит… А мужские голоса, приглушенные тяжёлой дверью, кажутся здесь не громче шепота.
Густо пахнет душистыми маслами, ладаном и мускусом; углями смолистой сосны из бронзовой жаровни; румянами и притираниями из афинских флаконов; чем-то едким, что она сжигала для колдовства, её телом и волосами… Ножки её кровати, инкрустированные слоновой и черепаховой костью, опираются на резные львиные лапы… А сама она спит, волосы разметались по вышитой наволочке. Никогда раньше он не видел, чтобы она так крепко спала; а она спит так сладко — вроде и не теряла Главкоса…
Он остановился, наслаждаясь своим тайным и безграничным обладанием. Сейчас он здесь хозяин, единственный.
Вот на туалетном столике из оливы горшочки и бутылочки; всё вычищено и закрыто… Позолоченная нимфа держит мерцающую луну серебряного зеркала… На табурете сложена шафрановая ночная рубашка… А из задней комнаты, где спят её женщины, доносится тихое похрапывание.
Его взгляд скользнул к незакрепленной плите пола возле очага, под которой живут запретные вещи. Ему часто хотелось поколдовать самому. Но Главкос может убежать, надо отдать его маме…
Он подошёл тихо-тихо. Он сейчас невидимый страж и властелин её сна. На груди у неё мягко колышется покрывало из куньего меха, обшитое пурпуром с золотой каймой… На гладкой коже лба темнеют тонкие брови; веки почти прозрачны, так что сквозь них, кажется, просвечивают дымчато-серые глаза… Ресницы зачернены, плотно сжатые губы цвета разбавленного вина… А прямой нос словно нашептывает что-то при дыхании, почти совсем беззвучно. Ей двадцать один год сейчас.
Покрывало на груди чуть-чуть сдвинулось с того места, где в последнее время почти всегда лежала головка Клеопатры. Теперь Клеопатра ушла к своей няне-спартанке, и его царство снова принадлежит только ему.
Её густые тёмно-рыжие волосы словно струились с подушки ему навстречу и играли сполохами, отражая мерцающий огонёк лампы. Он потянул прядь своих волос и положил их рядом с мамиными. У него они, как золото без полировки, тяжёлые и тусклые. Ланика по праздникам всегда ворчит, что они не держат завивку, а у мамы упругие локоны… Спартанка говорит, что у Клеопатры будут такие же, но сейчас там у неё вообще какой-то пух непонятный. А то бы он её возненавидел, если бы она стала похожа на маму больше, чем он сам. Но, может быть она ещё умрёт?.. Ведь маленькие часто умирают. А там, где тень, — там её волосы совсем другие, очень тёмные…
Он оглядел огромную фреску на внутренней стене: разорение Трои. Её Зевксий сделал для Архелая, люди там в натуральную величину. Где-то вдали громоздится Деревянный Конь; ближе — греки вонзают в троянцев мечи, бросаются на них с копьями или уносят на плечах женщин с кричащими ртами; а на самом переднем плане старик Приам и младенец Астианакс корчатся в собственной крови. Такой цвет вокруг них. Насмотревшись, он отвернулся. Он родился в этой комнате, так что в картине нет ничего нового.
Главкос опять зашевелился под плащом; ну да, рад что домой вернулся… Малыш ещё раз глянул на лицо матери, потом сбросил свой простой наряд, потихоньку приподнял край покрывала и — по-прежнему обвитый змеей — скользнул в постель.
Она обняла его, замурлыкала тихонько, зарылась носом и губами в его волосы… И дышать стала глубже… А он подвинулся так, что прижался макушкой к её подбородку, втиснулся между грудями, и прильнул к ней всем телом, до самых кончиков пальцев на ногах. Змее стало тесно между ними, она забеспокоилась и уползла.
Он почувствовал, что мама проснулась. А когда поднял голову — увидел её открытые серые глаза. Она поцеловала его и спросила:
— Кто тебя впустил?
Он приготовился к этому вопросу, когда она ещё спала, а сам он лежал, купаясь в блаженстве. Агий его не заметил, солдат за это наказывают. Полгода назад он видел из окна, как на учебном плацу одного гвардейца убивали другие, тоже гвардейцы. Уже столько времени прошло — он забыл, чем тот провинился; а может быть и тогда не знал. Но очень хорошо помнил маленького человечка вдали, привязанного к столбу; и людей, стоявших вокруг, тоже маленьких из-за расстояния, с дротиками у плеча; и пронзительную резкую команду, а потом одинокий вскрик; а потом — поникшую голову и густой красный дождь, когда они окружили его, вытаскивая свои дротики.
— Я сказал, что ты меня звала.
Имён называть не надо. Он любил поболтать, как все малыши, но очень рано научился придерживать язык.
Кожей головы он ощутил, как шевельнулась её щека: она улыбалась. Когда она разговаривала с отцом, он почти каждый раз замечал, что она где-то лжёт; и считал это её особым искусством, вроде змеиной музыки на костяной флейте.
— Мам, а ты поженишься со мной? Не сейчас, а когда вырасту? Когда мне будет шесть?
Она поцеловала его шею возле затылка и провела пальцами вдоль спины.
— Когда тебе будет шесть, спросишь меня ещё раз. Четыре — это слишком мало для помолвки.
— В месяце льва мне уже пять! И я тебя люблю!..
Она ещё раз поцеловала его, без слов.
— Мам, а правда ты меня любишь больше всех?
— Я тебя очень-очень люблю. Может быть даже съем.
— А больше всех? Ты любишь меня больше всех?
— Когда ты хорошо себя ведёшь.
— Нет!.. — Он сел на неё верхом, обхватив коленями, и стал колотить по плечам. — Взаправду больше всех! Всех-всех! Больше, чем Клеопатру!..
— Ещё чего! — Но в голосе её было больше нежности, чем упрёка.
— Да, да! Любишь!.. Ты любишь меня больше, чем царя! — Он редко говорил «отец», если мог без этого обойтись; и знал, что это её вовсе не сердит и не огорчает. И сейчас ощутил её беззвучный смех.
— Может быть, — сказала она.
Ликуя, он скользнул вниз и снова прижался к ней.
— Если пообещаешь, что любишь больше всех, я тебе что-то дам… Хорошее…
— Ой, тиран! И что же это будет?
— Смотри. Я нашёл Главкоса, он приполз ко мне в кровать.
Он откинул одеяло и показал змею. Та снова обвилась вокруг его талии, ей там понравилось, было уютно. Полированная голова оторвалась от белой груди мальчика, приподнялась и тихо зашипела на Олимпию.
— Вот это да!.. Где ты его взял? Это же не Главкос. Главкос такой же, верно, но этот гораздо больше…
Они оба смотрели на свернувшуюся змею. Мальчика переполняла тайная гордость. Он погладил поднятую шею, как учили, и змеиная голова снова опустилась ему на грудь.
Губы Олимпии приоткрылись, а зрачки расширились так, что серые глаза стали черными. Ему показалось, что в этих глазах колышется мягкий шелк. Она выпустила его из объятий, чуть отодвинулась и неотрывно смотрела на него.
— Этот змей тебя знает, — прошептала она. — Сегодня он пришел к тебе не в первый раз, будь уверен. Он и раньше приходил, когда ты спал. Смотри, как он льнет к тебе, он хорошо тебя знает… Это твой демон, Александр.
Мерцала лампа; в жаровне головешка упала на угли и взметнула голубое пламя… Змея быстро сжала его, словно делилась каким-то секретом. Её чешуйки струились, как вода.
— Я буду звать его Тюхе, — сказал малыш. — И буду давать ему молоко из моей золотой чашки. А он станет говорить со мной?
— Откуда мне знать? Но это твой демон, наверняка. Послушай, я тебе расскажу…
Приглушенные шумы громко вырвались из зала: там раскрыли двери. Мужчины кричали друг другу «доброй ночи», перекидывались шутками или пьяными насмешками… Этот шум нахлынул на них, и запертое убежище уже не казалось таким безопасным.
Олимпия смолкла, теснее прижала его к себе. Потом тихо сказала:
— Не обращай внимания. Он сюда не придёт.
Но малыш чувствовал, как она замерла, напряжённо прислушиваясь. Послышался звук тяжёлых шагов, потом ругань — это он споткнулся, — потом стук и шлёпанье сандалий — это Агий резко поставил копьё на пол и взял на караул…
Тяжёлые шаркающие шаги поднялись по лестнице, дверь распахнулась. Царь Филипп захлопнул её за собой и, не глядя в сторону кровати, начал раздеваться.
Олимпия натянула покрывало до подбородка. Малыш на какой-то миг обрадовался, что лежит спрятанный; глаза его округлились от страха. Но потом — хотя с одной стороны его грел мягкий мех покрывала, а с другой душистое тело матери, — ему стало не по себе: так он не мог не только встретить, но даже увидеть угрозу. Он чуть-чуть смял покрывало, чтобы получилась щелочка: лучше знать, чем гадать.
Царь стоял совсем голый — одна нога на мягком табурете возле туалетного столика — и развязывал ремешок сандалии. Чернобородое лицо склонено на бок, чтобы видеть, что делает; а к кровати обращён слепой, пораненный глаз.
Уже больше года малыш бегал возле борцовской площадки, когда кто-нибудь из надёжных людей забирал его от женщин. Одетое тело или обнажённое — это было ему безразлично; разве что можно было посмотреть на боевые шрамы. Однако нагота отца, которую он видел не так уж часто, всегда внушала ему отвращение. А теперь, с тех пор как при осаде Метоны ему повредили глаз, он стал просто страшен. Сначала он закрывал этот глаз повязкой, из-под которой беспрерывно текли слезы, подкрашенные кровью, оставляя дорожку вниз к бороде. Потом слезы кончились, и повязка исчезла. Веко, пробитое стрелой, стянуто теперь красным рубцом, а ресницы склеены жёлтым гноем. Ресницы чёрные; такие же чёрные, как здоровый глаз, как борода, как густые волосы на ногах, на руках и на груди… И такие же чёрные волосы проходят дорожкой вниз по животу, к густым зарослям, словно в паху растёт ещё одна борода. Руки его и шея, и ноги покрыты толстыми рубцами — белыми, красными, лиловыми… А сейчас он еще и рыгал, наполняя воздух запахом винного перегара и обнажая щербину во рту. Малыш, прильнувший к своей смотровой щели, вдруг понял, на кого похож его отец. Это же великан-людоед, одноглазый Полифем, который похватал моряков Одиссея и сожрал их живьём!
Мама приподнялась на локте, по-прежнему укрытая до подбородка.
— Нет, Филипп, не сегодня. Сейчас не время.
— Не время?.. — Он ещё не отдышался от лестницы, подниматься после такого ужина было тяжко. — Ты это говорила полмесяца назад. Ты что думаешь, сука молосская, я считать не умею?
Малыш почувствовал, как ладонь матери, до сих пор обнимавшая его, сжалась в кулак. Когда она снова заговорила, голос был драчливый.
— Это ты считать умеешь, бурдюк несчастный? Да ты сейчас зиму от лета не отличишь! Иди-ка ты к своему дружку, у него все дни одинаковы!
Малыш ещё почти ничего не знал о таких вещах, но как-то чувствовал, о чём речь. Нового отцовского друга он не любил: тот был заносчив, и ощущалось, что их с отцом связывает какая-то мерзкая тайна, Всё тело матери, с ног до головы, напряглось и отвердело. Он затаил дыхание.
— Ты, кошка дикая!.. — рявкнул Филипп.
Малыш увидел в щелочку, как он бросился на них, словно Полифем на свою жертву. Он ощетинился, всё на нём стояло дыбом; даже писька, висевшая в чёрной мохнатой промежности, поднялась сама собой, стала громадной и торчала вперёд; это было непонятно и страшно. Он подошёл и откинул покрывало с простыней.
Малыш лежал, прижавшись к матери, прикрытый её рукой. Отец его с проклятием отшатнулся и вытянул руку — но показывал не на них: в их сторону до сих пор был обращён его слепой глаз. И малыш понял, почему мама не удивилась, почувствовав рядом с собой змею. Главкос был уже там, в постели. Спал наверно.
— Как ты смеешь?.. — хрипло выдохнул Филипп. Для него это был тошнотворный удар. — Как ты смеешь затаскивать эту мерзость в мою постель? Ведь я запретил!.. Колдунья!.. Варварка!.. Ведьма!..
Голос его оборвался. Взгляд, притянутый ненавистью в глазах жены, обратился наконец в их сторону, и он увидел ребёнка. И вот они смотрели друг на друга. Два лица. Одно — грубое, покрасневшее от вина и от ярости, а теперь ещё и от стыда; другое — яркое, как драгоценный камень в золотой оправе, серо-голубые глаза распахнуты и неподвижны, кожа прозрачна, тонкие черты мучительно напряжены…
Бормоча что-то невнятное, Филипп инстинктивно потянулся за одеждой, чтобы прикрыть свою наготу, но в этом уже не было надобности. Жена его обидела, оскорбила, выставила на посмешище, предала… Если бы под рукой у него был меч, он сейчас мог бы её убить.
Живой пояс мальчика, встревоженный светом и шумом, снова зашевелился и поднял голову. До сих пор Филипп его не замечал.
— Это что такое?! — Его указующий перст дрожал. — Что это на мальчишке? Одна из твоих тварей?! Теперь ты и его хочешь превратить в сельского мистагога, чтобы выл и плясал со змеями?.. Этого я не потерплю, запомни мои слова, не то пожалеешь!.. Клянусь Зевсом, я не шучу. Мой сын — грек, а не горец!.. Не один из твоих варваров-конокрадов…
— Варваров?!.. — Голос её зазвенел, а потом спустился на свистящий шепот; так Главкос шипел, когда сердился. — Мой отец… Слышишь ты, крестьянин?.. Мой отец — потомок Ахилла, а мать из царского рода Трои. Мои предки правили уже в те времена, когда твои ещё батрачили в аргосских деревнях!.. Ты в зеркало смотрелся когда-нибудь? Ведь сразу видно, что ты фракиец! И уж если мой сын грек — так это от меня, у нас в Эпире чистая кровь!
Филипп заскрипел зубами. От этого подбородок стал квадратным, а скулы — и без того широкие — ещё шире. Несмотря на смертельное оскорбление, о присутствии ребёнка он не забыл.
— Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе, — сказал он. — Если ты гречанка, то и веди себя как гречанка, будь хоть чуточку пристойнее. — Из постели смотрели две пары глаз, и отсутствие одежды его стесняло. — Греческое образование, греческое мышление, греческие манеры… Я хочу, чтобы у мальчика всё это было, как у меня…
— О, Фивы!.. — Она швырнула это слово, будто ритуальное проклятие. — Опять ты о своих Фивах, да?.. Но ведь я уже о них знаю, более чем достаточно. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты научился манерам… В Фивах!.. Ты никогда не слышал, что говорят о твоих Фивах афиняне? Это же притча во языцех по всей Греции, образец грубости и бескультурья!.. Неужто ты сам не понимаешь, насколько смешон?!
— Афиняне — болтуны. Им бы лучше постыдиться говорить о Фивах.
— Это тебе бы лучше постыдиться! Вспомни, кем ты там был…
— Да, заложником был, пешкой в чужой политической игре. Ну и что с того?.. Я что — виноват в этом?.. Я, что ли, заключал тот договор?.. Мой брат так решил, а ты меня попрекаешь! Мне ж и было-то всего шестнадцать… Но ко мне там относились — я от тебя ничего похожего ни разу в жизни не видел. И они научили меня воевать… Чем была Македония, когда умер Пердикка, ты не помнишь?!.. Ты не знаешь, что он проиграл иллирийцам?!.. Что вместе с ним полегло четыре тысячи человек?!.. У нас же долины были не паханы, люди боялись спуститься из горных крепостей… Ничего уже не оставалось, кроме овец, только в овечьи шкуры и одевались, да и овец едва могли прокормить… Ещё немного — иллирийцы и последнее отобрали бы, Барделий уже готовился напасть!.. а теперь — ты сама знаешь, кем мы теперь стали и где теперь наши границы. И это всё благодаря Фивам! Благодаря тем людям, которые сделали меня солдатом, там! Это они дали мне возможность прийти к тебе царём! Твоя родня была тогда мне рада, скажешь нет?!..
Малыш, прижавшись к матери, почувствовал, как она втягивает воздух, и понял, что с хмурого неба вот-вот грянет невиданная буря. И буря грянула:
— Так они там сделали тебя солдатом, да?!.. А кем ещё?!.. Кем ещё?!.. — Он чувствовал, как она дрожит от ярости. — Ты уехал на юг в шестнадцать лет, но к тому времени уже вся страна была полна твоих ублюдков! Думаешь, я их не знаю?.. А эта блядь — Арсиноя, Лагова жена, — она тебе в матери годилась!.. А потом великий Пелопид научил тебя всему, чем славятся просвещённые Фивы!.. Всему, верно?.. Всему!! Битвы и мальчики!!!..
— Умолкни!!! — Филипп кричал, словно на поле боя. — Ты хоть бы ребёнка постеснялась!.. Что он видит здесь у тебя?!.. Что слышит?!.. Я сказал, мой сын будет воспитываться по-гречески! И если мне придется…
Но его перебил её смех. Она приподнялась, опершись на обе руки, и подалась вперёд. Рыжие волосы упали на обнажённую грудь, на лицо мальчика, широко раскрывшего рот и глаза… А она хохотала взахлёб, пока всё помещение не заполнилось эхом.
— Твой сын?! — воскликнула. — Твой сын!..
Царь Филипп дышал так, словно только что пробежал длинную дистанцию. Он шагнул вперёд, поднял руку…
Малыш, до сих пор лежавший совершенно неподвижно, во мгновение ока сбросил с себя покрывало материнских волос и вскочил на ноги. Теперь он стоял на постели, с побелевшим ртом, а серые глаза, расширившись, казались чёрными. Он ударил отца по занесённой руке, и тот от неожиданности отдёрнул руку.
— Уходи! — закричал мальчик, дрожа от неистовой ярости, словно дикий кот. — Уходи! Она тебя не любит, ты ей не нужен, уходи! Она поженится со мной!..
Долгие три вдоха Филипп стоял, как вкопанный, словно его оглушили дубиной. Потом нагнулся вперёд, схватил малыша за плечи, подбросил, подхватил одной рукой, — а другой распахнул громадную дверь и вышвырнул его наружу. Застигнутый врасплох, окаменевший от неожиданности и ярости, мальчик не пытался сопротивляться. Он упал на край лестничной площадки и покатился вниз по ступеням.
Агий с грохотом бросил копьё, выдернул руку из ремней щита и кинулся наверх — через три-четыре ступени за шаг, — чтобы подхватить ребёнка. Он поймал его на самом верху, на третьей ступеньке, и поднял на руки. Голова вроде не ушиблена, глаза открыты… А царь Филипп стоял на площадке, придерживая дверь рукой. Он не закрыл её, пока не убедился, что всё в порядке; но малыш этого не видел.
Змея, подхваченная вместе с ним, испуганная и ушибленная при падении, отцепилась от него и скользнула вниз по лестнице, исчезнув в темноте.
Агий, придя в себя, понял, что произошло. Тут было о чём подумать. Он снёс малыша вниз, сел на ступеньку лестницы, положил его себе на колени и оглядел при свете факела, воткнутого в кольцо на стене. На ощупь мальчишка был, как деревянный, а глаза закатились кверху, так что не было видно зрачков.
«Во имя всех богов подземных, — думал Агий, — что мне теперь делать? Если оставлю пост — мне не жить; капитан об этом позаботится. Но если его сын умрёт у меня на руках — позаботится царь…» В минувшем году, до того как началось правление нового фаворита, Филипп положил было глаз на него; но он прикинулся, будто не понял. А теперь вот увидел много лишнего… «Ну и везёт мне, — думал он, — нечего сказать. Теперь за мою жизнь и мешка бобов никто не даст.»
Губы мальчика посинели. В дальнем углу был брошен толстый шерстяной плащ, на случай холодных ночей. Агий подобрал плащ, проложил между ребёнком и своим нагрудником, а потом обмотал вокруг себя.
— Ну… — сказал он. — Ну, смотри, ведь всё хорошо!..
Кажется, мальчишка не дышит. Что делать? Пошлёпать его по щекам, как делают с женщинами, когда у них припадок смеха?.. А вдруг он вместо того умрёт?.. Но глаза мальчика задвигались, появились зрачки, напряжённый взгляд… Он хрипло вдохнул — и вдруг яростно закричал.
Вздохнув облегчённо, Агий распустил плащ, чтобы дать свободу бившемуся ребёнку; а сам стал разговаривать с ним, словно с испуганным конём, держа его не слишком крепко, но чтобы тот чувствовал сильные руки. Сверху из-за двери доносились громкие проклятья его родителей… Через какое-то время — Агий его не считал, у него впереди была ещё большая часть ночи, — через какое-то время эта ругань затихла. Малый заплакал было, но не надолго; он уже пришёл в себя и скоро успокоился — только кусал нижнюю губу, сглатывая последние слезы и глядя вверх на Агия. А тот вдруг начал вспоминать, сколько же лет малому.
— Такие дела, мой юный командир, — мягко сказал он, тронутый почти взрослым страданием на детском лице. Он вытер это лицо своим плащом и поцеловал, пытаясь представить себе, как будет выглядеть это золотое дитя, когда дорастёт до возраста любви. — Давай, милый. Мы с тобой подежурим вместе. И друг другу поможем, верно?
Он снова закутал малыша, погладил… Через какое-то время покой и тепло, и неосознанная чувственность ласки молодого воина, и неясное сознание, что тот больше восхищается им, чем жалеет, — всё это начало залечивать громадную рану, в которую превратилось было всё существо малыша. Рана стала затягиваться, боль отходила. Вскоре он выглянул из-под плаща и огляделся.
— А где мой Тюхе?
Что имеет в виду этот странный мальчуган, призывая свою судьбу? Но малыш, увидев озадаченное лицо Агия, добавил:
— Мой демон, змей, куда он делся?
— А-а! Твой змей… — Агий считал всё это царицыно зверьё невыносимой мерзостью. — Он пока спрятался. Скоро вернется. — Он укутал мальчика поплотнее, тот начал дрожать. — Ты не принимай всё это слишком близко к сердцу, знаешь?.. Отец твой вовсе так не хотел, у него нечаянно получилось, это вино в нем буянит. Мне от моего еще не так доставалось.
— Когда я вырасту большой… — Малыш умолк и стал считать на пальцах до десяти. — Когда вырасту, я его убью.
Агий тихо охнул, прикусив губу.
— Тс-с-с!.. Не говори такого, никогда. Боги проклинают тех, кто убивает отца своего. Насылают Фурий… — Он начал описывать их, но остановился, увидев, как раскрылись глаза мальчугана; это было слишком страшно для него. — А все эти удары, что мы получаем, пока маленькие, — они нам только на пользу, дорогой мой! Так мы учимся переносить боль, раны переносить когда на войну пойдем… Глянь-ка. Повыше, вот здесь. Посмотри, как мне досталось. В самом первом бою, мы тогда с иллирийцами сражались.
Он приподнял край красной шерстяной юбочки и показал длинный шрам на бедре, с ямкой на том месте, где наконечник копья прошел почти до кости. Мальчуган с почтением посмотрел на шрам и потрогал его пальцем.
— Вот видишь, — сказал Агий, опуская юбочку. — Сам понимаешь, как это больно. А почему я не закричал и не осрамился перед товарищами? Что меня тогда удержало? Да отцовские оплеухи, вот что. Потому что к боли привык. Тот парень, что меня проткнул, — он не успел никому похвастаться. Это был мой первый. А когда я принёс домой его голову — отец подарил мне пояс для меча, а детский мой поясок принес в жертву. И устроил пир для всей нашей родни.
Он посмотрел в тёмный коридор. Неужто никто не придёт забрать мальчонку и уложить его в постель?
— Ты моего Тюхе не видишь? — спросил малыш.
— Он где-то близко. Он же домашний, а они далеко от норы не уходят. Он придёт за своим молоком, вот увидишь. А ты молодец!.. Не каждый мальчик может приручить домашнего змея. Наверно в тебе кровь Геракла, не иначе.
— а как звали его змея?
— Когда он только-только родился, ну совсем новорожденный был, к нему в колыбель заползли две змеи.
— Две? — Малыш нахмурился, сдвинув тонкие брови.
— Да. Но то были плохие змеи. Это Гера, Зевсова жена, их наслала, чтобы задушили его насмерть. Но он схватил их возле головы, по одной в каждую руку…
Агий умолк, проклиная свою болтливость. Теперь мальчишку будут мучить кошмары… Или — ещё того хуже — пойдёт душить какую-нибудь змею, что из этого получится?..
— Нет, ты послушай! Это так случилось только потому, что он был сыном бога. Понимаешь? Он считался сыном царя Амфитриона, но это Зевс зачал его на царице. Понимаешь? Вот Гера и ревновала…
Малыш разволновался.
— И ему пришлось столько работать! — сказал он. — А почему он работал так много и так трудно?
— Ну, Эврисфей, следующий царь, завидовал… Потому что сам-то он был хуже Геракла, понимаешь?.. Ведь Геракл был герой, наполовину бог… А Эврисфей был смертный, понимаешь?.. Это Геракл должен был стать царём. Но Гера сделала так, что Эврисфей родился первым. Потому Гераклу и пришлось совершать свои великие труды.
Мальчик кивнул, словно всё уже ясно.
— Надо было их совершить, чтобы доказать, что он лучше, да?
На эти слова Агий не ответил. Он услышал наконец шаги начальника ночной стражи, совершавшего очередной обход.
— Тут никто не появлялся, — объяснил он. — Не пойму, что нянька делает. Малый бегает по дворцу в чём мать родила, посинел от холода… Говорит, что ищет своего змея.
— Вот сука ленивая!.. Ладно, я растолкаю какую-нибудь рабыню, чтобы пошла подняла её. Царицу беспокоить не время, поздно слишком.
Он зашагал прочь, звеня оружием. Агий поднял малыша на плечи и похлопал по попке.
— Сейчас пойдёшь спать, Геракл. Давно пора.
Малыш соскользнул вниз и обнял Агия за шею. Агий не сказал, как его обидели. Не выдал! Такому другу можно отдать всё… Но у него ничего не было кроме тайны, и он поделился этой тайной:
— Если мой Тюхе вернётся, скажи ему где я. Он знает, как меня зовут.
Птолемей, сын Лага (во всяком случае так полагалось думать), ехал на своём новом коне в сторону озера Пеллы. Конь гнедой, отличный конь, ему надо двигаться побольше… А там, вдоль берега, хорошее ровное место, есть где разгуляться. Коня подарил сам Лаг. В последние годы он стал получше относиться к сыну, а детство Птолемея было совсем безрадостным.
Птолемей — крупный юноша восемнадцати лет, смуглый, с сильным профилем, который с годами огрубеет. Он уже взял на копьё своего первого вепря, так что сидит теперь за столом вместе с мужчинами; и убил первого врага в одной из пограничных стычек, так что сменил мальчишечий поясной шнурок на красный кожаный пояс для меча. В прорези пояса кинжал с рукоятью из рога… Все говорят, что Лаг может гордиться таким сыном. И они прекрасно ладят друг с другом, и оба ладят с царём.
Между озером и сосняком он увидел Александра и поехал навстречу: тот махал ему рукой. Он очень любил этого странного мальчугана, так непохожего на всех остальных. Для семилетнего он слишком развит, хотя ему ещё и нет семи; а в сравнении с более старшими ребятами слишком мал… Сейчас он бежал навстречу по илистой почве, запекшейся летом в твёрдую корку вокруг чахлого тростника; а его громадный пёс раскапывал полевых мышей и время от времени догонял его, чтобы сунуть запачканный нос ему в ухо. Он мог это сделать, не отрывая передних лап от земли.
— Хоп! — Юноша подхватил мальчика и посадил перед собой на ковровый чепрак. Они ехали рысью; искали, где можно будет пустить коня в галоп. — А этот пёс твой, он ещё растёт?
— Да!.. Ты посмотри, какие у него лапы громадные. Он ведь ещё не дорос до них, правда?
— Ты был прав. Он настоящий молосский с обеих сторон, точно. У него и грива отрастает…
— Как раз на этом самом месте, где мы сейчас, тот дядька собирался его утопить.
— Если не знаешь, от кого щенки, не всегда окупается их выращивать…
— Тот сказал, он никуда не годится. Уже и камень привязал!
— Но в конце концов кого-то покусали, так я слышал. Мне бы не хотелось, чтобы такой пёс меня укусил, честное слово.
— Он тогда слишком маленький был кусаться. Это я укусил. Смотри, здесь можно поскакать!
Пёс, радуясь возможности вытянуть длинные лапы, помчался рядом с ними вдоль широкой лагуны, соединявшей Пеллу с морем. Они неслись во весь опор, пугая птиц громким топотом коня. Из камыша с криком, хлопая крыльями, взлетали чайки, дикие утки, длинноногие цапли и журавли… А мальчик громко распевал пеан гвардейской конницы: неистовое крещендо, специально подобранное к аллюру кавалерийской атаки. Лицо его пылало, волосы развевались, серые глаза стали голубыми, — он сиял.
Птолемей придержал коня — пусть отдохнёт — и начал его расхваливать. Александр ответил так, как мог бы выражаться опытный конюх… Птолемей часто чувствовал себя в ответе за него, то же самое почувствовал он и теперь.
— Отец твой знает, что ты проводишь столько времени с солдатами?
— Да, конечно! Он сказал, что Силан может поучить меня бросать в мишень, а Менест может брать с собой на охоту. Я бываю только с друзьями.
Да, пожалуй лучше было не трогать эту тему… Птолемею уже не раз доводилось слышать, что царь предпочитает видеть мальчика даже в самой грубой компании — только бы не оставлять его с матерью целыми днями. Он послал коня легким галопом, и так они двигались, пока в копыто не попал камень. Пришлось спрыгнуть вниз и заняться этим, а Александр остался наверху. И вдруг спросил:
— Птолемей, а это правда?.. Ты на самом деле мой брат?
— Что?!
Он так вздрогнул, что выпустил коня, и тот зарысил прочь. Мальчик тут же подхватил поводья, твердо придержал коня, конь пошёл шагом… Но Птолемей, смущённый, не стал подниматься, а шагал рядом. Мальчик, заметив что-то неладное, серьёзно сказал:
— Так говорили в караулке.
Они двигались молча. Александр чувствовал, что Птолемей не так сердит на него, как чем-то напуган; и терпеливо ждал. Наконец Птолемей ответил:
— Говорить они могут, меж собой. Но мне они этого не скажут, и ты не говори. Мне пришлось бы убить того, кто скажет такое.
— Почему?
— Ну, так надо. Вот и всё.
Мальчик молчал. Птолемей с тревогой понял, что очень обидел его. Об этом-то он не подумал, и в голову не пришло!..
— Ну, — сказал он неловко, — ну что ты? Такой большой уже мальчишка и не знаешь почему?.. Ты ж пойми, я бы рад был, чтобы мы с тобой были братья, ты тут не при чём, не в тебе дело. Но моя мать — она жена отца моего отца, так?.. Значит, если я твой брат, то я байстрюк, так?..Ты знаешь, что это такое?
— Да, — сказал Александр. На самом-то деле он знал только, что это смертельное оскорбление, но не знал почему.
Чувствуя неловкость, с трудом подбирая слова, взялся Птолемей выполнять свой братский долг. На все прямые вопросы Александр получил прямые ответы. Все нужные слова он уже знал — слышал в караулках от своих взрослых друзей, — но плохо представлял себе, что они значат. Казалось, он до сих пор думал, что для рождения ребёнка нужно ещё какое-то волшебство. Птолемей, управившись с этой темой, удивился, что мальчик так долго и сосредоточенно молчит.
— Ты что? Вот так мы все родились, и ничего постыдного тут нет — такими нас создали боги… Но женщина должна это делать только со своим мужем, иначе ребёнок получается байстрюком. Как раз потому тот дядька и хотел утопить твоего пса: боялся, чтоб не испортилась порода.
— Да, — сказал мальчик; и снова задумался.
Птолемею было не по себе. В детстве, когда Филипп был всего лишь младшим сыном, да ещё и заложником к тому же, его нередко заставляли страдать; но он давно уже перестал стыдиться своего происхождения. Будь его мать не замужем, царь теперь мог бы признать его своим сыном, и ему было бы вовсе не о чем жалеть. Тут был только вопрос приличий; и он чувствовал, что нехорошо обошёлся бы с малым, не растолковав ему всё до конца.
Александр смотрел прямо перед собой. Запачканные мальчишечьи руки по-хозяйски держали поводья и делали всё сами, не отвлекая его от мыслей. Умная ловкость и сила этих крошечных ручонок казалась сверхъестественной, от нее оторопь брала. А сквозь детскую мягкость его лица уже проглядывал чёткий профиль, который переживёт тысячелетия.
"Вылитая мать, от Филиппа вовсе ничего, " — подумал Птолемей.
И тут его пронзила мысль, словно молния сверкнула. С тех пор как оказался за одним столом с мужчинами, он постоянно слышал разговоры о царице Олимпии. Чего только о ней не рассказывали!.. Непонятная, неистовая, жуткая; дикая, словно фракийская менада; может на тебя Глаз наложить, если встанешь у нее на пути… С царем наверно так и получилось, когда он впервые увидел ее при свете факелов в пещере, во время мистерий на Самофраке. Он же с первого взгляда голову потерял. Даже не успел узнать, откуда она, какого рода… Правда, он тогда привез ее в свой дом с триумфом, с ценным союзным договором… Говорят, в Эпире женщины еще совсем недавно правили сами, без мужчин. А в ее сосновом бору кимвалы и бубны звучат иногда всю ночь напролет, и из комнат ее часто флейту слышно, звуки странные такие… Говорят, она совокупляется со змеями… Это, конечно, бабушкины сказки, — но что происходит там, в соснах?.. Быть может, мальчик, до сих пор бывший при ней неотлучно, уже знает больше чем надо?.. Или до него только сейчас дошло?..
Словно он отвалил камень от устья пещеры, что ведёт в Преисподнюю, и выпустил на волю рой теней, — перед его мысленным взором носились тучи кошмарных, кровавых историй, уходивших в глубину веков. Это были рассказы о борьбе за Македонский престол. О том, как племена сражались друг с другом за Верховное Царство; о том, как убивали родню свою, чтобы стать Верховным Царём. Бесконечные войны, отравления, массовая резня и предательские копья на охоте; ножи в спину, в темноте, на ложе любви… Он не был лишён честолюбия, но мысль о том, чтобы нырнуть в этот поток, заставила содрогнуться. Опасная догадка!.. И где, какие могут быть доказательства?.. Но вот рядом мальчик, ребёнок, и ему надо помочь. Только это и надо, а всё остальное — забыть!
— Послушай, — сказал он. — Ты умеешь хранить тайну?
Александр поднял руку и старательно произнёс клятву, подкрепленную смертным проклятием.
— Это самая сильная, — сказал он под конец. — Меня Силан научил.
— Даже слишком сильная. Я тебя от неё освобождаю, ты с такими клятвами поосторожней. А теперь слушай. Меня мать на самом деле от твоего отца родила. Он тогда совсем мальчишкой был, всего пятнадцать ему было. Это ещё до того, как он в Фивы уехал.
— Фивы, — эхом отозвался Александр.
— В этом смысле он очень взрослым был для своих лет, и все это знали. Ты не расстраивайся, ничего плохого тут нет. Мужчина не может ждать до свадьбы. Я тоже ждать не стал, если хочешь знать. Но моя мать уже была замужем, за отцом. Так что если говорить об этом — это их бесчестит, понимаешь? Есть вещи, за которые мужчина обязан убить; и вот такие разговоры — одна из них. Понимаешь ты или нет сейчас, почему это так, — это не важно. Так оно есть, и всё тут.
— Я не буду говорить, — пообещал Александр. Глаза его, уже сидящие глубже чем обычно у детей, неподвижно смотрели вдаль.
Птолемей теребил в руках ремень уздечки и горько размышлял: «Ну а что мне оставалось делать? Что я мог ему сказать? Ведь всё равно узнал бы от кого-нибудь другого…» Но тут мальчишка, ещё сохранившийся в нём, пришёл на помощь отчаявшемуся взрослому. Он остановил коня.
— Послушай. А вот если бы мы поклялись в кровном братстве — это мы могли бы говорить хоть кому. — И добавил с умыслом: — Но ты знаешь, что нам придётся сделать?
— Конечно знаю! — обрадовался мальчик. Собрав поводья в левой руке, он вытянул правую и отогнул наружу сжатый кулачок, так что на сгибе прорезалась голубая вена. — Давай! Сейчас же, сразу!
Любуясь, как мальчик светится гордостью и решимостью, Птолемей вынул из-за пояса новый острый кинжал.
— Постой, Александр. Это очень серьёзное дело, подумай. Твои враги будут моими, а мои твоими, до самой смерти нашей. И мы никогда не поднимем оружия друг на друга, даже если родня наша будет воевать. А если я умру в чужой земле — ты исполнишь для меня все обряды, и я для тебя сделаю то же. Вот что значит побратимство, понимаешь ты это?
— Клянусь! Давай, режь.
— Так много крови не нужно. Погоди.
Он не стал трогать подставленную вену, а сделал легкий надрез по белой коже. Мальчик не дрогнул. Улыбался. Резанув себя возле ладони, Птолемей приложил свою рану к ране Александра.
— Ну всё, дорогой! Вот мы и братья!
«Как здорово, — подумал он. — Это какой-то добрый демон меня надоумил. Теперь никто не сможет подойти и сказать, что он всего лишь царицын байстрюк, а я царёв, так что мне надо заявлять свои права.»
— Садись, брат, — сказал мальчик. — Он уже отдышался. Сейчас как поскачем!..
Царские конюшни на широкой площади построены из кирпича, оштукатурены, с каменными пилястрами. Сейчас там почти пусто: царь проводит учения. Как всегда, когда у него появляется новая тактическая идея.
Вообще-то Александр как раз на эти учения и шёл, — хотел посмотреть, — но по дороге задержался возле кобылы с новорожденным жеребёнком. И рядом не было никого, кто мог бы сказать, что она опасна в такой момент, — везет же иногда!.. Он проскользнул к ней, приласкал сначала её саму, а потом стал гладить жеребёнка; а её тёплые ноздри шевелили ему волосы. Потом она подтолкнула его головой, — хватит, мол, — он выбрался от них и пошёл дальше.
На утоптанном дворе — где пахнет конской мочой и соломой, кожей, воском и дёгтем, — только что появились три чужих коня. Их протирали конюхи-чужеземцы, в длинных штанах. А сбрую чистил свой, раб из конюшни. Уздечки очень интересные, украшены диковинно: на оголовьях золотые пластинки и султаны из красных перьев, а на удилах крылатые быки. И кони замечательные — рослые, сильные, свежие… Понятное дело, раз ведут с собой подменных.
Дежурный офицер дворцовой стражи заметил конюшему, что варварам придётся долго ждать, пока царь вернётся.
— Фаланга Бризона, — вмешался в разговор мальчик, — никак не управится до сих пор со своими сариссами. Их научить — много времени уйдет. — Сам он пока что мог поднять это гигантское копьё только за один конец. — А эти кони откуда?
— Из самой Персии. Послы от Великого Царя приехали. За Артабазом и Менаписом.
Эти сатрапы бежали в Македонию после неудачного мятежа. Царь Филипп считал их полезными для себя, а мальчику было интересно с ними.
— Но они же гости, — удивился он. — Отец не отдаст их Великому Царю, чтобы тот их убил. Скажи этим людям, чтоб не ждали.
— Нет, Александр. Как я понимаю, их простили, они могут свободно вернуться домой. Но послов принять надо в любом случае, с чем бы они ни приехали. Иначе просто нельзя…
— Но отец до полудня точно не вернётся. Наверно даже позже, из-за гвардейской пехоты. Они ещё не научились сомкнуто-расчленённому строю. Сходить мне за Менаписом и Артабазом?
— Нет-нет, что ты! Послов сначала царь должен принять. Пусть, эти варвары увидят, что и мы тут знаем, как что делается. Аттий, этих лошадей разместишь отдельно, чужеземцы вечно какую-нибудь болячку завозят.
Мальчик всласть насмотрелся на коней и на сбрую — и задумался. Потом вымыл ноги под водяной трубой, оглядел свой хитон, пошёл к себе и надел новый, чистый. Он часто слышал, как люди расспрашивали сатрапов, и те рассказывали о роскоши Персеполя. Тронный Зал с виноградом и деревьями из чистого золота; лестница, по которой может подниматься целая кавалькада; ритуалы странные какие-то… Ясное дело, они там привыкли к церемониям. Он причесался — насколько мог без посторонней помощи, превозмогая боль, — и решил, что готов.
Зал Персея, где принимают гостей, — это шедевр Зевксия. Сейчас здесь два фригийских раба, украшенные синей татуировкой, под присмотром дворецкого ставят на низенькие столики печенье и вино… Послы сидят в почётных креслах, а на стене над ними Персей спасает Андромеду от морского дракона. Он — один из предков; но говорят, что и Персию тоже он основал. Похоже, что те его потомки сильно изменились. На самом Персее нет ничего кроме крылатых сандалий, а послы одеты с головы до ног; в мидийское платье, которого их изгнанники здесь не носили. Только лица и кисти рук открыты, а всё остальное тело сплошь закрыто одеждой, а одежда — шитьём. Круглые чёрные шляпы усеяны блёстками… Даже бороды, завитые в мелкие колечки, похожие на раковины улиток, тоже кажутся вышитыми; туники с длинными рукавами обшиты бахромой… А ноги упрятаны в штаны, сразу видно что варвары.
Кресла три, но сидят только двое бородатых. Третий, молодой помощник, стоит за спиной старшего из послов. У него длинные, иссиня-чёрные шелковистые волосы; кожа цвета слоновой кости, лицо надменное и тонкое, и тёмные яркие глаза.
Старшие были заняты беседой, потому молодой первым увидел мальчика, стоявшего в дверях, и засиял навстречу чарующей улыбкой.
— Да продлятся дни вашей жизни, — сказал мальчик, входя в зал. — Я Александр, сын Филиппа.
Бородатые лица повернулись к нему; оба посла тотчас встали и призвали солнце светить на него; дворецкий, придя в себя, представил их Александру.
— Пожалуйста, сядьте. Вы должно быть устали с дороги. Отдыхайте…
Он часто слышал эти слова, так что тут ошибки быть не может, но они почему-то стоят… Потом он понял: они ждут, чтобы он сел первый! Такого с ним никогда прежде не случалось. Он вскарабкался на кресло, поставленное для царя. Носки сандалий не доставали до пола; дворецкий подозвал раба, чтобы подставил под ноги скамеечку.
— Я пришёл развлечь вас, потому что отец занят. Он армейские учения проводит. Мы ждём его к полудню, но может и задержаться. Это от гвардейской пехоты зависит, как они освоят сомкнуто-расчленённый строй. Сегодня они уже должны быть получше, очень серьёзно работали в последние дни.
Послы свободно говорили по-гречески — как раз поэтому их и выбрали для этой миссии, — но теперь оба напряжённо подались вперёд. Они не совсем были уверены, что правильно поймут македонский диалект, со своеобразными дорийскими гласными и жёсткими согласными. Но мальчик говорил очень чисто и ясно.
— Это сын кого-нибудь из вас? — спросил он.
Старший из послов учтиво ответил, что это сын друга, и представил его. Юноша снова улыбнулся, глубоко поклонился, но сесть отказался — стоял и смотрел на него, сияя глазами.
Послы восхищённо переглянулись. Прелестный сероглазый принц, крошечное царство, провинциальная наивность… Ведь это же просто очаровательно — царь сам обучает войска! И ребёнок хвастается этим. Быть может, он похвастается ещё и тем, что царь сам себе еду стряпает…
— Почему вы не кушаете печенье? Я тоже возьму… — Он откусил совсем маленький кусочек; не хотел, чтобы рот был полон. Но его представления об этикете были не настолько обширны, чтобы включать в себя беспредметный светский разговор, потому он сразу перешёл к делу: — Менапис и Артабаз будут рады узнать, что их простили. Они часто о доме вспоминают. Я думаю, они никогда больше не восстанут, и вы можете сказать это царю Окию.
Старший из послов всё понял, несмотря на странноватый язык. Он улыбнулся в чёрные усы и сказал, что передаст, непременно.
— А как насчёт генерала Мемнона? Его тоже простили?.. Мы думали, должны простить, раз его брат Ментор выиграл войну в Египте.
Посол замигал, словно глазам своим не веря, — потом сказал, что родосец Ментор, конечно же, очень ценный наёмник, и Великий Царь без сомнения благодарен ему.
— Мемнон женат на сестре Артабаза. Знаете, сколько у него детей?.. Двадцать один! И все живы! Здорово, правда?.. У них всё время двойняшки получаются. Одиннадцать мальчиков и десять девчонок! А у меня только одна сестра… Но, по-моему, это вполне достаточно.
Оба посла сочувственно кивнули. Они знали о домашних неурядицах царя Филиппа.
— Мемнон говорит по-македонски, знаете?.. Он мне рассказывал, как проиграл свою битву.
— Мой принц, — улыбнулся старший посол. — Военному делу надо учиться у победителей!
Александр задумчиво посмотрел на него. Его отец никогда не жалел времени на то, чтобы разобраться, где проигравший сделал неверный ход. Вообще-то, Мемнон обманул его друга при покупке коня, так что сейчас хорошо было бы рассказать, как он проиграл свою битву. Но этот дядька как-то противно разговаривает, как с маленьким. Вот молодому он бы рассказал…
Дворецкий отослал рабов, а сам остался; на случай, если надо будет вмешаться. Мальчик грыз понемножку свое печенье, обдумывая самые важные вопросы: на все могло времени не хватить.
— А сколько людей в армии Великого Царя?
Этот вопрос поняли оба посла, и оба улыбнулись. Правда может быть только на пользу: мальчуган наверняка запомнит всё сказанное сейчас на всю жизнь.
— Неисчислимо, — сказал старший. — Как песок у моря или звезды в безлунную ночь.
Они рассказывали ему о мидийских и персидских лучниках; о кавалерии на крупных конях из Нисайи; о воинах из внешних пределов империи, киссийцах и гирканийцах; об ассирийцах — у них шлемы бронзовые, с накладками, а палицы с железными шипами; о парфянах — у них луки и кривые сабли; об эфиопах в леопардовых и львиных шкурах, которые перед боем раскрашивают себе лица красным и белым, — у них стрелы с наконечниками из камня; об арабских верблюжьих отрядах, о бактрийцах… И так далее, до самой Индии. Мальчик сидел, широко раскрыв глаза, как любой ребёнок, слушающий рассказы о чудесах, пока они не умолкли.
— И все они должны сражаться, когда Великий Царь призовёт их?
— Каждый. Под страхом смерти.
— Но сколько же времени нужно, чтобы всех их собрать?
Возникла неожиданная пауза. Прошло уже сто лет со времени похода Ксеркса, так что ответа они и сами не знали. Потом сказали, что Великий Царь правит обширными владениями и народами многих наречий… Из Индии, например, дорога до побережья может длиться целый год… Но войска есть повсюду, где они могут понадобиться.
— Выпейте ещё вина. А до самой Индии проложена дорога?
Их беседа длилась уже довольно долго, и слух о ней разлетелся по дворцу; так что теперь возле дверей толпились люди. Послушать.
— А каков в бою царь Окий? Он храбрый?
— Как лев, — разом ответили послы.
— Каким крылом кавалерии он командует?
Вот так вопрос! Ужас, что за мальчишка!.. Послы заговорили уклончиво. Мальчик откусил кусочек побольше… Он знал, что с гостями нельзя быть слишком настойчивым, и потому сменил тему:
— А если солдаты приходят из Аравии, из Индии, из Гиркании — и не знают персидского, — как же он говорит с ними?
— Говорит с ними?.. Царь?.. — Это было просто трогательно, как маленький стратег снова задавал младенческие вопросы. — Видишь ли, сатрапы в тех провинциях подбирают им таких командиров, чтобы умели говорить на их языке.
Александр склонил голову набок и свёл брови.
— Солдаты любят, чтобы с ними говорили перед боем. Они любят, чтобы ты знал их по имени…
— Не сомневаюсь, — сказал второй посол с чарующей улыбкой. — Чтобы ты знал их по имени, они любят. — И добавил, что великий Царь беседует только с друзьями.
— С ними мой отец беседует за ужином!
Послы пробормотали в ответ что-то невнятное, не решаясь посмотреть друг на друга. Македонский двор прославился своим варварством. Ходили слухи, что царские пиры больше смахивают на пирушки горных бандитов, занесенных снегом вместе с добычей своей, чем на званые обеды государя. Один грек из Милета рассказывал им — и клялся, что сам это видел, — будто царь Филипп, не задумавшись, встаёт со своего ложа, чтобы принять участие в общей пляске… Однажды во время спора, который шёл на крике через весь зал, он швырнул гранат в голову одному из своих генералов… Но это ещё не всё! С бесстыдством своей лживой расы, этот милетец до того договорился, будто тот генерал кинул в ответ ломоть хлеба — и жив остался!.. Даже остался генералом!.. Если верить, хотя бы половине — всё равно, лучше промолчать.
Александр тем временем боролся с тяжкой проблемой. Рассказал это Менапис; но он не поверил и теперь хотел убедиться. Изгнанник мог постараться представить Великого Царя в дурацком виде. Но эти люди на него донесут — и его распнут, когда он вернётся домой. Нельзя же предавать гостя!.. И потому он сказал так;
— Один мальчик мне рассказывал, что когда люди приветствуют Великого Царя — они должны ложиться на землю. Но я ему сказал, что он дурак.
— И совершенно напрасно, мой принц. Наши изгнанники могли бы объяснить мудрость этого обычая. Наш повелитель правит не только многими народами, но и многими царями. Хотя мы называем их сатрапами, многие из них по крови цари; их предки когда-то правили сами, пока те страны не вошли в состав империи. Поэтому Великий Царь должен быть так же возвышен над другими царями, как те цари над своими подданными. Простираясь перед ним, люди должны испытывать не больше стыда, чем падая ниц перед богами. Если бы он казался не достоин такого поклонения — не долгим было бы время его власти.
Мальчик выслушал и понял. И ответил учтиво:
— Ну ладно. Только мы здесь не падаем ниц перед богами. Так что и вам не надо падать перед моим отцом. Он к этому не привык. Он не рассердится.
Послы с трудом сдержались, чтобы не рассмеяться. Мысль о том, чтобы пасть ниц перед этим варварским вождём, предок которого был вассалом Ксеркса — и вероломным вассалом, кстати говоря, — эта мысль слишком была нелепа, чтобы оскорбиться.
Дворецкий, решив что пора, шагнул вперёд, поклонился мальчику — тот вполне это заслужил по его мнению, — и сочинил какое-то дело, которое здесь объяснить нельзя. Соскользнув со своего трона, Александр попрощался со всеми, назвав каждого по имени.
— Мне очень жаль, что не смогу вернуться к вам. Надо идти на учения, у меня есть друзья в гвардейской пехоте. Сарисса — очень хорошее оружие в плотном строю, так отец говорит; но надо сделать этот строй подвижным, вот в чем штука… Так что он будет работать с ними, пока у них не получится. Надеюсь, вам не придется ждать слишком долго. Пожалуйста, распоряжайтесь здесь, как у себя дома. Вам принесут всё, чего захотите.
Выходя из Зала, он обернулся, увидел, что юноша провожает его взглядом, — и задержался, чтобы помахать ему рукой. Послы, взволнованно говорившие по-персидски, были слишком заняты, чтобы увидеть, как они улыбнулись друг другу.
В тот же день, под вечер, он был в дворцовом парке. Вокруг стояли резные эфесские вазы с редкостными цветами, которые погибают суровой македонской зимой, если не занести их под крышу, — но это было не интересно. Он учил своего пса находить брошенные вещи, когда увидел, что сверху, от дворца, к нему идет отец.
Он подозвал пса к ноге, и так они ждали, стоя бок о бок; оба напряженные, настороженные.
Филипп сел на мраморную скамью и показал сыну место рядом с собой, со зрячей стороны. Слепой глаз уже зажил; только бельмо на нем указывало место, куда попала стрела. Попала на излете, потому он и остался жив.
— Ну-ка, иди, иди сюда, — сказал он, обнажив в улыбке крепкие белые зубы. — Расскажи-ка, что они там тебе говорили… Я слыхал, ты задал им несколько трудных вопросов — расскажи, что они ответили. Так сколько воинов будет у Окия, если ему придется воевать?
Обычно он разговаривал с сыном по-гречески, чтобы тот учился языку, но сейчас говорил по-македонски. Это подкупило мальчика, и он начал рассказывать. Про десять тысяч Бессмертных, про лучников и пращников, про бойцов с дротиками и топорами; про то, как атакует верблюжья кавалерия и как индийские цари выезжают на чёрных безволосых зверях, таких громадных, что несут целые башни у себя на спине… Здесь он покосился на отца: не хотел показаться слишком легковерным. Филипп кивнул:
— Знаю, слоны. Про них говорили люди, проверенные на честность, так что это правда. Давай дальше, всё это очень полезно.
— А ещё они сказали, что люди, которые приветствуют Великого Царя, должны ложиться на землю лицом. А я им сказал, что перед тобой так не надо. Я боялся, что кто-нибудь не выдержит и рассмеётся — а они обидятся.
Филипп хлопнул себя по колену, закинул голову назад и расхохотался так, что всё тело заходило ходуном.
— Так они не стали этого делать? — спросил мальчик.
— Нет. Но ты же их от этого уволил!.. Всегда превращай необходимость в собственную добрую волю — увидишь, что тебя ещё и благодарить будут за это… Ну, им с тобой повезло. Они от тебя отделались легче, чем послы Ксеркса от твоего тёзки в Эгах.
Он устроился поудобнее, вроде собрался рассказывать. Мальчик нетерпеливо подвинулся, потревожив пса, державшего нос у него на ноге.
— Когда Ксеркс навёл переправу через Геллеспонт и привёл свои орды, чтобы проглотить Грецию, — он прежде всего разослал послов по всем народам. «Землю и воду» требовал. Горсть земли за поля и фляжку воды за реки; это как обряд. И обет подчинения, понимаешь?.. По дороге на юг, нас он проходил мимо; но мы оставались у него за спиной, так что он хотел обезопаситься. Вот он и прислал семерых послов. Это было, когда царствовал первый Аминт.
Александру хотелось спросить, был ли этот Аминт его прадедом, но он знал, что спрашивать без толку. Никто никогда ничего не скажет прямо о твоих предках — кроме самых первых, героев и богов. Пердикка, старший брат его отца, погиб в бою и оставил после себя сына-младенца. Но македонцам нужен был кто-то, кто мог бы отразить иллирийцев и править царством; потому они попросили отца стать царём вместо того малыша. Это он знал. А что было раньше — ему всегда отвечали, что узнает, когда подрастёт.
— В те дни здесь, у Пеллы, никакого дворца ещё не было. Только крепость наверху, в Эгах. Мы тогда держались из последних сил. Западные вожди, в Орестиде и Линкастиде, полагали, что они сами цари; иллирийцы, фракийцы и пеоны каждый месяц переходили границу, угоняли скот и уводили людей в рабство… Но по сравнению с персами это были забавки детские; а Аминт, насколько я знаю, к защите не подготовился. Пеонов можно было бы призвать в союзники, — но к тому времени, когда явились послы, Пеонию персы уже покорили. Так что он не стал сопротивляться, а принёс вассальную присягу. Ты знаешь, что такое сатрап?
Пёс вскочил, ощетинившись, и свирепо огляделся вокруг. Мальчик успокоил его.
— Сына Аминта звали Александр, как и тебя. Ему было тогда лет четырнадцать-пятнадцать, у него уже своя гвардия была. Аминт устроил послам пир в Эгах, в крепости, и он тоже там был, Александр.
— Значит, он уже убил кабана?
— Откуда я знаю?.. Но это ж был государственный приём, наследник должен там присутствовать.
Мальчик знал Эги почти так же, как Пеллу. Все храмы богов, где устраиваются празднества в их честь, были наверху, в Эгах. И все царские усыпальницы тоже там. Древние курганы, на которых растёт только трава — их постоянно очищают от всего другого, — а под ними входы, как пещеры, с массивными дверями из узорчатой бронзы и мрамора. Было поверье, что если царя Македонии похоронят где-нибудь в другом месте, не в Эгах, то линия царей оборвётся. Когда летом в Пелле становилось слишком жарко, они перебирались наверх, за прохладой. Ручьи там никогда не пересыхают. Сбегают из поросших папоротником горных ущелий, холодные от снегов наверху; вприпрыжку скатываются по камням, мимо домов, через двор крепости; потом сливаются вместе и низвергаются высоким водопадом, закрывающим священную пещеру словно завесой… А крепость старая, мощная, с толстыми стенами, — не то что легкий, окруженный колоннами дворец… В большом зале круглый очаг, а в крыше над ним отверстие для дыма… Когда люди шумят там во время пира, все звуки отдаются эхом… Он представил себе, как персы с завитыми бородами и в усыпанных блестками шляпах осторожно идут по неровному полу.
— На пирах, как ты знаешь, пьют. И то ли послы не привыкли к вину, как мы пьем; то ли просто обнаглели — решили, что теперь могут делать что угодно, раз получили без хлопот всё за чем пришли… Так или иначе, один из них спросил, где же придворные дамы. Сказал, что в Персии принято, чтобы они присутствовали на пирах.
— Персидские дамы остаются на пьянку?!
— Это была наглая ложь. Он и не ждал, что ему поверят, просто куражился. Персидские женщины показываются на людях еще меньше, чем наши.
— Так наши мужчины стали драться?
— Нет. Аминт послал за женщинами. В Пеонии женщин уже не осталось: всех угнали рабынями в Азию, потому что их мужчины не покорились Ксерксу. По правде сказать, он тоже ничего не смог бы. Армии у него, считай не было; как мы её понимаем. Только дружина из его собственных владений, да племенные ополчения. А вожди обучали их, как хотели, — если хотели, — а могли и вовсе не привести, если не захотят. Это не он взял гору Пандей с золотыми рудниками. Я это сделал. Золото, мальчик мой, — это мать армий. Я плачу своим людям круглый год — война или не война, — и они дерутся за меня, под моими офицерами. А на юге их распускают во время затишья; и наёмники сами ищут себе работу, где кто найдёт. Так что они сражаются за своих бродячих генералов; а те часто бывают хороши — ничего не скажешь, — но всё равно, наёмник остается наемником. В Македонии я сам генерал. И как раз потому, сынок, послы Великого Царя не приходят больше требовать землю и воду.
Мальчик задумчиво кивнул. Бородатые послы были вежливы по этикету, по обязанности; но молодой — нет, с молодым по-другому…
— И дамы на самом деле пришли?
— Пришли. Как ты понимаешь, пришли оскорблённые; чтобы причесаться или ожерелье какое надеть — об этом у них и мысли не было. Думали показаться на момент и сразу уйти…
Александр представил себе мать, чтобы её вызвали таким вот образом. Он сомневался, что она показалась бы там, даже чтобы спасти весь народ от рабства. Но уж если бы пошла — обязательно причесалась бы и надела бы все драгоценности, какие есть у неё.
— Когда они узнали, что должны остаться, — продолжал Филипп, — прошли, как подобает порядочным женщинам, к дальним скамьям, у стены…
— Это где пажи сидят?
— Ну да. Один старик, которому его дед рассказывал, показал мне, как всё это было. Мальчики встали, чтобы уступить им место. Послы начали им разные комплименты выкрикивать, чтобы лица открыли… Если бы их собственные женщины позволили себе такое перед чужими — они бы им носы пообрезали. Да-да!.. Ещё и похуже сделали бы, можешь мне поверить!.. И вот в таком унижении видел свою мать и сестёр своих, и всех своих родственниц юный Александр. Он в такой был ярости, что даже упрекнул отца. Но если персы это и заметили — не придали значения. Кто обращает внимание на щенка, если пёс молчит?!.. А один сказал царю:"Мой македонский друг! Лучше бы ваши дамы не приходили совсем, чем сидеть вот так мучением для наших глаз. Наши дамы беседуют с гостями… Не забывай, ты отдал нашему царю землю и воду — так привыкай жить по нашим обычаям!"
— Сказал он это — и меч из ножен потянул, слегка так. Можешь себе представить, какая настала тишина. Царь подошёл к женщинам, развёл их и рассадил в ногах у персов, на их ложах застольных. В южных городах так флейтистки и танцовщицы сидят. Персы начали руки распускать… Принц это видел, так что друзья его еле сдерживали… Но он вдруг успокоился. Подозвал к себе ребят из своей охраны, выбрал семерых, безбородых ещё, и отослал. Потом подошёл к отцу — а тому, конечно, тошно было, если в нём хоть капля стыда ещё оставалась, — подошёл и говорит: «Государь, ты устал. Тебе не обязательно сидеть до конца, оставь гостей на меня. Они всё получат, что им причитается, слово даю».
— Ну, у Аминта появилась хоть какая-то возможность спасти лицо своё… Он, правда, предупредил сына, чтобы тот не учинил чего-нибудь опрометчиво, но сам извинился и ушёл. Послы конечно решили, что теперь уж вообще всё дозволено. А принц вроде и не сердился больше… Подошёл — сплошная улыбка — обошёл все ложа… «Дорогие гости, — говорит, — вы оказали честь нашим матерям и сестрам. Но они так рвались проявить свои чувства, так торопились, что теперь им просто неловко перед вами за свой вид. Давайте отошлём их пока. Пусть выкупаются, прикрасятся, оденутся как подобает… Когда они вернутся, вы сможете сказать, что здесь, в Македонии, вас приняли по заслугам».
Александр сидел напряжённо, с сияющими глазами. Он уже догадался, что затеял принц.
— У послов было вино, да и вся ночь впереди, так что они возражать не стали. А потом в зал вошли семь женщин, в покрывалах, но в роскошных платьях. Вошли и разошлись по кругу; по одной на ложе к каждому послу. Но даже тогда — хотя они своей наглостью уже лишили себя всех прав, какие имеют гости, — даже тогда он ещё подождал; смотрел, как они будут дальше себя вести. А когда всё стало ясно — подал сигнал. Парни в женских платьях выхватили кинжалы… И покатились те послы по блюдам, по раздавленным фруктам и пролитому вину. Считай, без единого крика. И пикнуть не успели.
— Вот здорово! — обрадовался мальчик. — Так им и надо!
— У них конечно была какая-то свита в зале — так двери заперли. Чтобы в Сардисе ничего не узнали, в живых нельзя было оставить никого. А потом можно было сказать, что они попали в руки бандитов, когда возвращались через Фракию. Когда всё было закончено, их зарыли в лесу. Как рассказывал мне тот старик, юный Александр сказал тогда: «Вы пришли за землёй и водой — хватит с вас одной земли».
Филипп закончил свой рассказ и теперь любовался реакцией сына. С тех пор как научился говорить, мальчик всю свою жизнь, постоянно слушал рассказы о мести. В Македонии не только в каждом древнем роду, но и в каждом крестьянском селении были свои истории такого рода. Он всегда воспринимал их, как театральные представления; и теперь на его пылающем лице отражались видения, проносившиеся перед глазами.
— Значит, когда царь Ксеркс пришёл, Александр стал воевать с ним?
Филипп покачал головой.
— Нет. К тому времени он уже стал царем, и знал что ничего не сможет сделать. Так что пришлось ему повести своих людей за Ксерксом, вместе с другими сатрапами. Но перед великой битвой под Платеями он сам поехал ночью в лагерь греков и рассказал им расположение персидских войск. Может быть, как раз это и решило исход.
Мальчик покраснел и нахмурился с отвращением. Потом сказал:
— Ну что ж. Он, конечно, умно сделал. Только я бы лучше сразился с персами.
— Вот как? — улыбнулся Филипп. — Я, пожалуй, тоже. Если живы будем — кто знает!..
Он поднялся со скамьи и оправил на себе отбеленную мантию с пурпурной каймой.
— Во времена моего деда спартанцы вступили в союз с Великим Царем, чтобы удержать свою власть на юге. А тот взял за это греческие города в Азии, которые до того были свободны. И с тех пор никто еще не смыл этого позора с лица Эллады. Никто не смог бы выстоять против Артаксеркса и спартанцев, когда они вместе. И я вот что тебе скажу. Эти города не освободить, пока все греки не объединятся вокруг общего вождя. Быть может, Дионисий Сиракузский был подходящий человек, но ему хватало хлопот с Карфагеном; а сын его — дурак, растерял всё что было… Но еще придет время!.. Ладно, поживем-увидим. — Он улыбнулся и мотнул головой. — Слушай, неужто ты не мог найти никого получше, чем этот чудовищный урод? Я поговорю с нашим охотником и подыщу тебе настоящую собаку, хорошей породы.
Мальчик вскочил и загородил собой пса, ощетинившего загривок.
— Я люблю его!
В голосе Александра звучала не слабость, а смертельный вызов.
— Ну ладно, ладно, — сказал Филипп, пряча разочарование. — Этот зверь твой, и никто на него не покушается. Я просто подарок тебе предлагал.
Мальчик ответил не сразу, но в конце концов произнес:
— Спасибо, отец. Только я думаю, он будет ревновать и убьёт другого. Он ведь очень сильный.
Пёс уткнулся носом ему подмышку, и так они стояли рядом, не-разлей-вода. Филипп пожал плечами и пошёл во дворец.
А Александр со своим псом затеяли возню на траве. Пёс наскакивал и толкал его осторожно, словно играл с подрастающим щенком. Потом они упали рядом и задремали, обнявшись. Пригревало солнце. Перед глазами Александра снова проносились картины из отцовского рассказа. Зал в Эгах; разбросанные кубки, блюда, подушки; и персы валяются в запекшейся крови, как троянцы на стене у мамы… В дальнем углу зала, где убили челядь, сопровождавшую послов, ещё сражается тот юноша, что приехал сегодня. Он ещё жив, один, и держится против десятка нападающих… «Стойте! — закричал принц. — Не смейте его убивать, это мой друг!..» Когда пёс разбудил его, начав чесаться, — они как раз уезжали верхом на конях, украшенных перьями. Уезжали в Персеполь.
Нежаркий летний день клонился к вечеру. На солёное озеро Пеллы упала тень островной крепости, где сокровищница и тюрьма; в окнах вверх и вниз по городу засветились лампы; дворцовый раб вышел со смоляным факелом зажечь большие чаши, что держат сидящие львы у подножья парадной лестницы; с равнины доносилось мычание коров, их домой загоняли; а вдали на горах, обращённых к Пелле затенёнными восточными склонами, заискрились в серой мгле первые костры.
Мальчик сидел на крыше дворца и глядел вниз: на город, на лагуну, на маленькие рыбачьи лодки, возвращавшиеся к своим стоянкам… Ему пора было укладываться спать; поэтому он и прятался от няньки, надеясь повидаться с матерью. Быть может, она позволит ему не ложиться? А рабочие, чинившие крышу, ушли, не убрав лестниц. Разве можно упустить такой случай!..
Он сидел на черепице из пентеликского мрамора, что привез когда-то морем царь Архелай. Под бёдрами водосточный желоб, между коленками — антефикс в форме горгоньей головы, краски ее поблекли под ветрами и дождем… Ухватившись за ее волосы-змеи, он глянул вниз, осваиваясь с высотой, с которой придется спускаться. Высоко. А страшно-то как!.. Это, наверно, земные демоны пугают снизу. Но всё равно придется смотреть в их сторону на обратном пути, так что лучше сладить с ними заранее…
Вскоре они поддались. Эти твари всегда так, если сам не поддаешься. Он съел кусок черствого хлеба, который стащил себе вместо ужина. На ужин было горячее молоко с вином и медом, запах — ну до того заманчивый был!.. Но даром ничего не дается: за ужином всегда ловят и отправляют спать.
Снизу донеслось блеяние. Значит черного козла уже привели. Теперь еще чуть-чуть — и пора. А заранее разрешения спрашивать — ну уж нет: никто никогда ничего не разрешает. Но уж если он будет там, она ж его не прогонит!..
Он начал осторожно спускаться по лестнице. Перекладины разнесены широко, в расчете на взрослого… Но побежденные земные демоны держались поодаль, так что он пел — не вслух, конечно — победный пеан. Ну вот, теперь с нижней крыши на землю… Там никого не было, кроме нескольких рабов, закончивших все дела и возвращавшихся к себе. Во дворце его наверняка ищет Гелланика, так что надо обойти снаружи… Она уже не могла с ним управиться; так мама говорила, он сам это слышал, своими ушами.
Зал был освещен. Внутри кухонные рабы болтали по-фракийски и двигали столы. А снаружи, прямо перед ним, обходил свой участок стражник. Это Менест шел навстречу, его издали можно было узнать по роскошной рыжей бороде. Мальчик улыбнулся ему и помахал рукой.
— Алекса-андр!.. Алекса-андр!..
Голос Ланики донесся из-за угла, откуда он сам только что вышел, — значит она сама пошла его искать. Вот-вот она его увидит, деваться некуда… Он кинулся бежать, но в то же время думал, искал выход. Есть выход — Менест!
— Быстро! — прошептал он. — Спрячь меня под щитом!
Не дожидаясь, пока Менест его поднимет, он вскарабкался на него и обхватил руками и ногами. Жесткая борода щекотала шею.
— Обезьяныш! — проворчал Менест, подавляя смех.
Он прижал его щитом, а сам привалился спиной к стене. И как раз вовремя. Гелланика прошла мимо, сердито ворча; но слишком хорошо была она воспитана, чтобы обращать внимание на солдат.
— Куда ты подевался?! Мне что, делать нечего?!..
Мальчик сжал на прощание шею Менеста, соскользнул на землю и умчался.
Он шёл кратчайшим путём, стараясь не вляпаться в грязь, — нельзя же приходить на богослужение запачканным! — и благополучно добрался в тот угол сада, где задний выход из покоев матери. Снаружи на ступенях уже ждали женщины; пока не много, и факелы ещё не зажжены. Он не стал подходить к ним, а спрятался за живой изгородью: он вовсе не хотел, чтобы его увидели, пока не придут в лес. А дорогу он и сам знал.
Неподалеку святилище Геракла, его предка по отцовской линии. Внутри маленького портика синяя стена темнеет в вечерних сумерках, но бронзовая статуя ярко блестит, и её агатовые глаза отражают последний свет. Царь Филипп освятил эту статую вскоре после того как вступил на престол. Ему было двадцать четыре тогда; а скульптор знал, как обращаться с заказчиком, — и сделал Геракла примерно того же возраста, только безбородого, по южной моде. Волосы статуи и львиная шкура позолочены… Клыкастая морда льва надета капюшоном на голову Геракла, а остальная часть шкуры плащом свисает на спину… Эту голову скопировали потом и стали чеканить на монетах Филиппа.
Здесь никого не было. Александр поднялся к святилищу и потёр большой палец на правой ноге героя, над краем пьедестала. Только что, на крыше, он взывал к нему — и Геракл сразу пришёл усмирить демонов; надо его отблагодарить… Этот палец был ярче всех остальных, его часто терли.
Из-за миртовой изгороди доносились тихие перезвоны систров и бромотанье бубна, когда по нему легонько проводили пальцами. Потом в распахнутых дверях появился горящий факел и превратил сумерки вокруг в чёрную ночь. Александр подполз к изгороди. Теперь подошли уже почти все. На женщинах были яркие тонкие платья; они собирались только плясать перед богом. На Дионисиях, уходя из Эг наверх в горы, они надевают настоящие платья менад, и держат в руках тростниковые тирсы с наконечниками из сосновых шишек и венки из плюща. И тех пятнистых одеяний, тех оленьих шкур больше уже не увидишь: их выбрасывают, когда они заляпаны кровью. А маленькие шкурки, надетые сейчас, хорошо выделаны и заколоты золотыми пряжками; тирсы — изящные жезлы, позолочены и украшены ювелирной работой… Вот появился уже жрец Диониса, за ним следом мальчик ведёт козла… Теперь все ждали, когда выйдет мать.
Она появилась, смеясь чему-то, вместе с Гирминой из Эпира. На ней шафрановое платье и позолоченные сандалии с гранатовыми пряжками; в волосах плющовый венок из золотых листьев — тонкие веточки дрожат, сверкая в свете факела, стоит ей шевельнуть головой, — а тирс её обвит маленькой змейкой из эмали. Одна из женщин, шедших следом, несла корзину с Главкосом; его всегда брали на эти пляски.
Девушка с горевшим факелом обошла по кругу всех остальных. Взметнулись снопы огня — и в ярком свете засияли глаза; и краски платьев — зелёные, красные, синие, жёлтые, — засверкали, как самоцветы. А из темноты выступала и словно парила в воздухе — будто подвешенная маска — чёрная козлиная морда. Печальная, мудрая, мерзкая; с позолоченными рогами, и глаза как топазы… На шее у него висел венок из молодых зелёных гроздьев винограда. Жрец и его мальчик-служка повели козла к бору; но козёл шёл впереди, словно сам вел за собой всех остальных. Женщины пошли следом, потихоньку разговаривая между собой. В такт их шагам мягко позванивали систры; в ручье возле фонтана квакали лягушки…
Они поднялись на открытый склон над дворцовым парком. Тропа вилась меж кустами мирта, тамариска и дикой сливы. Позади всех, держась в темноте, но видя дорогу в свете факелов спереди, бесшумно двигался мальчик.
Вот впереди показался лес — словно чёрная стена смутно проглядывала сквозь темноту, — мальчик сошёл с тропы и осторожно заскользил среди кустов. Рано попадаться на глаза.
Вот вошли в лес, подошли к поляне… Там они разошлись по кругу и закрепили свои факелы на стойках, воткнутых в землю. А мальчик залёг в ложбинке меж сосен, — на упругом ковре из сухой хвои, — лежал и смотрел.
Площадка для плясок убрана, алтарь увит гирляндами… Возле него поставлен нестроганный стол с чашами для вина и смесительным кратером, и со священными опахалами… А чуть дальше стоит на своём пьедестале Дионис; как всегда ухоженный, очищенный от птичьих следов, вымытый и отполированный так, что чуть коричневатое мраморное тело светится, словно живая плоть.
Олимпия привезла его сюда из Коринфа, где его изваяли под её надзором. Он был почти в человеческий рост. Юноша лет пятнадцати, светловолосый, с изящной мускулатурой танцора. На нём богато украшенные красные сандалии, и леопардовая шкура на плече… В правой руке длинный тирс, а в левой золочёная чаша: предлагает её, приглашая взять. А улыбается он не так, как Аполлон. Тот говорит: «Человек, познай себя, этого достаточно для краткой жизни твоей.» А эта улыбка завлекает, манит — призывает разделить её тайну…
Они там встали в круг и запели призыв к богу; перед тем как принесут козла в жертву. С тех пор как здесь в последний раз проливалась кровь, алтарь отмыли дожди, так что козёл подошёл без боязни; только один раз закричал — дико, страшно, — когда нож уже вонзался в него. Кровь его собрали в плоскую чашу и смешали с вином для бога. Мальчик смотрел на это спокойно, опершись подбородком на руки. Жертвоприношений он видел много; и в общественных храмах и здесь, в бору. Его приносили сюда, когда он был ещё совсем маленьким; во время плясок он спал на хвойной подстилке, под грохот бубнов и пение флейт.
Вот зазвучала музыка… Девушки с бубнами и систрами, и ещё одна с двойной флейтой, начали мягко раскачиваться в такт собственной мелодии. Раскачивался и Главкос, подняв голову из открытой корзины. Музыканты играли всё громче, всё быстрее; руки танцовщиц сплелись на талиях, женщины били землю ногами, тела их изгибались то вперёд то назад, волосы разметались… Для плясок Диониса вино не разбавляют: ведь после жертвоприношения пьют вместе с богом! Скоро можно будет выйти к ним, теперь его уже ни за что не отошлют назад.
Девушка с кимвалами подняла их высоко над головой, они зазвенели раскатистой трелью… Он пополз вперёд, почти выбрался под свет факелов, но его ещё никто не видел. Хоровод двигался ещё медленно, чтобы хватало дыхания петь. Они славили триумф бога.
Мальчику почти всё было слышно, но он и так знал этот гимн: уже не раз слышал его здесь. После каждого куплета звенели кимвалы и раздавался припев, с каждым разом всё громче: «Эвой, Вакх! Эвой! Эвой!»
А запевала гимн его мама. Она звала бога сыном Семелы, рождённым от огня. Глаза её, и щёки, и волосы ярко сияли; а золотой венец и жёлтое платье отражали свет факелов, словно и сама она пылала огнем.
Гирмина из Эпира, размахивая чёрной гривой волос, пела, как младенца-бога прятали на острове Наксос, чтобы спасти от ревнивой Геры; как его охраняли поющие нимфы. Мальчик подполз поближе, к самому столу с винными чашами. Потом поднялся на ноги и заглянул на стол. Кубки и кратер были старинные, на них картины нарисованы… Он снял со стола один кубок и стал его рассматривать. Оказалось, что там есть ещё немного вина, на донышке. Он вылил пару капель на землю — возлияние богу, он знал, как себя надо вести, — а остальное выпил. Неразбавленное вино было крепко, но сладко; ему понравилось. Похоже, богу тоже понравилось, что он его почтил: факелы стали ярче, а музыка и вовсе волшебной. Он почувствовал, что скоро тоже пойдет плясать, но пока отошел назад, в сосны.
А они тем временем пели, как дитя Зевса принесли в лесное убежище старого Силена. Тот учил его мудрости, пока малыш не превзошел своего учителя, открыв источник могущества в пурпурных гроздьях. Тогда все сатиры стали боготворить его за тот неистовый восторг, что он держал в руке своей. Песня вихрилась, хоровод крутился, словно колесо на хорошо смазанной оси… Мальчик начал отбивать такт ногой и хлопать в ладоши; пока один, сам с собой.
Бог вырос в юношу. Он стал прекрасен, — грациозен, словно девушка, — но горел тем пламенем молний, что было повитухой у матери его. Он вышел к людям, осыпая своими дарами всех, кто уверовал в его божественность. Но тех, кто его не принимал, он карал, словно лев пожирающий. Слава его разрасталась; он стал слишком заметен, чтобы можно было его и дальше скрывать от ревнивой Геры. По блеску и могуществу она узнала его и наслала на него безумие.
Музыка закручивалась спиралью, всё выше и быстрее; музыка звучала, словно предсмертный крик жертвы в ночном лесу, звенели кимвалы… А мальчик уже успел проголодаться, и пить тоже хотелось, — напрыгался в пляске своей, — он снова подбежал к столу, потянулся на цыпочки и взял ещё один кубок. На этот раз дыхание не перехватило; вино было словно пламя небесное, о котором пелось в гимне.
Безумный бог пошел через Фракию и Геллеспонт, через Фригийские горы на юг, в Карию… Его приверженцы, делившие с ним радости его, пошли за ним, чтобы разделить и его безумие… Это безумие приносило им восторг, потому что даже оно было божественным; и они не покинули бога. Азиатским берегом он прошёл в Египет… Тамошний мудрый народ принял его радушно; и он задержался там, чтобы познать их мудрость и научить их своей. Потом, исполненный божественного безумия, он двинулся по неизмеримым просторам Азии, на восток. Он шел и плясал — всё дальше и дальше, — обращая людей в свою веру, как огонь распаляет огонь. Он пересёк Ефрат, пройдя по мосту из плюща; он переплыл Тигр на спине тигра… И всё шёл и плясал — через равнины, через реки, через горы, высокие как Кавказ, — пока не пришёл в землю Индии, на самом краю мира. Дальше не было уже ничего; только Поток Океана, что опоясывает землю. Здесь проклятие Геры иссякло. Индийцы тоже стали поклоняться ему, дикие львы и пантеры кротко пришли влачить его колесницу… И так он вернулся со славой в эллинские земли, Великая Мать очистила его от всей крови, какую он пролил в безумии своем, и он наполнил радостью сердца людей. Снова грянул припев, и на этот раз мальчик запел вместе со всеми. Голос его был пронзителен, как флейта рядом с ним. Хитон свой он сбросил, жарко было; от пляски, от факелов, от вина… Под ним крутились колеса колесницы, а ее везли львы; для него звучали пеаны, и реки поворачивали вспять, а народы Индии и Азии плясали под его песню… Его призывали менады — и он спрыгнул со своей колесницы, чтобы плясать вместе с ними. Они разомкнули свой вихрящийся хоровод, смеялись, что-то кричали ему… Потом круг снова сомкнулся, так что он смог очертить свой алтарь… И под их песню плясал он вокруг этого алтаря — топтал росу, творил колдовство своё, — пока весь лес не начал крутиться, так что он уже не знал, где небо, где земля. Но тут перед ним появилась Великая Мать, в венке из света, подхватила его на руки и принялась целовать; а он увидел на её золотой юбке красные следы от своих окровавленных ног. Это он, танцуя, наступил на то место, где приносили жертву, и ноги были теперь такими же красными, как сандалии у статуи бога.
Его завернули в плащ, уложили на мягкий хвойный ковёр, снова поцеловали… И тихо сказали, что даже богам надо спать, пока они ещё маленькие. Он должен остаться здесь и быть умницей, а скоро все-все пойдут домой.
В душистой хвое, в мягкой шерсти плаща было тепло; тошнота прошла, и факелы больше не качались… Теперь они, вроде, стали пониже, но горели по-прежнему ярко и дружелюбно. Выглянув из-под плаща, он увидел, что женщины уходят в лес, в сосны, обнявшись или взявшись за руки. Потом, через годы, он старался вспомнить, слышал ли тогда другие голоса, чтобы отвечали женщинам в лесу. Но воспоминания были обманчивы и каждый раз — при каждой попытке вызвать их — говорили разными голосами. Во всяком случае, ему не было ни страшно, ни одиноко: поблизости слышался шепот и смех. И последнее, что он видел, закрывая глаза, — танцующее пламя.
Ему исполнилось семь, в этом возрасте мальчиков забирают из-под женской опеки. Пора делать из него грека.
Царь Филипп снова был на войне; на северо-восточном, халкидийском побережье. Считалось, что он защищает свои границы, хотя на самом деле это означало их расширение. Семейная жизнь его легче не стала. Ему часто казалось, что женился он не на женщине, а на сильном и опасном вожде-сопернике: воевать с ним теперь не станешь, а его шпионы знают всё. Из прежней девочки она выросла в женщину красоты ослепительной; но его всегда привлекала и возбуждала именно юность и свежесть, независимо от пола. Какое-то время он удовлетворялся мальчиками; потом — по обычаю предков — завёл себе юную наложницу из хорошего рода, дав ей статус младшей жены. От уязвлённой гордости, от ярости Олимпии дворец дрожал, словно от землетрясения. Однажды ночью её видели возле Эг; шла с факелом к царским могилам. Это было древнее колдовство: написать проклятие на свинце и оставить духам, чтобы довершили дело. Говорили, что ребёнок был при этом с нею. При следующей встрече Филипп присмотрелся к своему сыну. Дымчато-серые глаза встретили его взгляд, не мигая. Чужие, немые… Когда он уходил — чувствовал эти глаза на спине у себя.
Война в Халкидиках неотложна, но и мальчишку нельзя оставить!.. Он был невелик для своих лет, но во всём остальном опережал сверстников до чрезвычайности. Гелланика научила его буквам и счёту; его высокий голос был чист, а слух безупречен; солдаты в гвардии и даже в армейских казармах, к которым он убегал едва не каждый день, обучили его своей крестьянской речи… Чему еще — об от этом можно было только гадать… Ну а чему он успел научиться у матери, об этом лучше было и вовсе не думать.
Когда македонские цари уходили на войну, они берегли спину; это было у них в крови. На западе иллирийцы были покорены в первые годы его правления. Теперь он собирался заняться востоком. Но оставались старые опасности, свойственные всем племенным царствам: заговоры в собственном доме и кровная вражда соседей. Если, уходя на войну, он заберёт мальчика у Олимпии и назначит ему воспитателем кого-нибудь из своих мужчин, — наверняка придётся иметь дело и с тем и с другим…
Филипп всегда гордился тем, что умеет увидеть, где можно обойти противника без боя. Подумав, что утро вечера мудренее, он заснул с нерешённой проблемой, а проснулся с мыслью о Леониде.
Это был дядя Олимпии — но ещё больший эллин, чем сам Филипп. В молодости, увлекшись скорее самой Грецией, чем её идеями, он поехал на юг; прежде всего в Афины. Там он приобрёл чистую аттическую речь, изучил ораторское искусство; и занимался в разных философских школах достаточно долго, чтобы решить, что все они способны лишь подорвать здоровые традиции и помешать поискам здравого смысла. Как это вполне естественно для человека с его происхождением, он приобрёл там друзей среди аристократов, среди потомственных олигархов, которые часто вспоминали добрые старые времена, оплакивали их и — как их предки во время Великой Войны — восхищались обычаями Спарты. Естественно, что оттуда Леонид поехал в Спарту. Но к этому времени он уже привык к возвышенным и роскошным развлечениям Афин: к драматическим фестивалям; к музыкальным конкурсам; к священным процессиям, обставленным как великолепные представления; к вечерним клубам, где за ужином сочинялись стихи, где состязались в остротах… Лакедемон показался ему безнадёжно провинциальным. Леонид был князем у себя в Эпире, был глубоко привязан к своей земле и своим обычаям, — расовое господство спартиатов над илотами было ему чуждо и противно. А фамильярная откровенность спартиатов друг с другом — и с ним тоже — произвела на него впечатление грубой невоспитанности. Здесь тоже величие было в прошлом, как и в Афинах. Словно старый пёс, побитый молодым, — который зубы ещё скалит, но держится подальше, — Спарта была уже не та, с тех пор как фиванцы подходили к её стенам. Меновая торговля отошла в прошлое, появились деньги, и стали цениться как везде; богатые скупили громадные земельные участки, бедные не могли больше вносить свою долю за общественную трапезу за общим столом и опускались до уровня нахлебников, — а вместе с гордостью теряли и отвагу свою… Но в одном отношении они остались такими же, как прежде. Они ещё не разучились воспитывать дисциплинированных мальчиков — смелых, закаленных и уважительных, — которые делали, что им скажут, сразу же и не спрашивая зачем; вставали при появлении старших; и никогда не заговаривали первыми, пока к ним не обратятся. Аттическая культура и спартанские обычаи, — думал он, но дороге домой, — если соединить их в податливой душе юноши — это даст совершенного человека.
Вернувшись в Эпир, он стал ещё более влиятелен: теперь не только его ранг уважали, но и восхищались эрудицией, привезенной из дальних странствий. К его мнению продолжали прислушиваться и тогда, когда все его знания давно уже устарели. Царь Филипп, имевший своих агентов во всех греческих городах, знал больше. Однако, поговорив с Леонидом, он обнаружил, что его собственный греческий звучит слишком по-беотийски; а у Леонида в безупречную аттическую речь совершенно естественно вплетались и эллинские афоризмы. «Ничего сверх меры», «Хорошее начало — половина дела», «Честь женщины в том, чтобы о ней не говорили ни плохого, ни хорошего»…
Здесь был отличный компромисс. С одной стороны, он окажет честь родне Олимпии. А с другой — Леонид, страстный поборник порядка обожающий поучать, вынудит ее вести себя, как подобает высокородной даме; да и самому Филиппу не помешает его придирчивый взгляд… С Леонидом ей будет труднее совать нос не в свое дело, чем с самим Филиппом!.. И для мальчишки он подберет подходящих учителей через своих друзей-гостеприимцев, — у самого царя не было времени на это, — таких учителей, насчет которых можно не сомневаться в отношении политики и морали… Они обменялись письмами… И Филипп уехал со спокойной душой, распорядившись, чтобы Леониду был оказан приём как почётному гостю.
В тот день, когда Леонид должен был появиться, Гелланика достала самую лучшую одежду Александра и послала своего раба приготовить ему ванну. Когда она тёрла его мочалкой, вошла Клеопатра. Это была теперь плотная, приземистая девчушка, с рыжими волосами матери и коренастым сложением Филиппа. Она часто горевала из-за того, что мама любит Александра больше, чем её, и по-другому, — а когда горевала, всегда ела что-нибудь, ради утешения.
— Ты теперь уже школьник… — сказала она. — Теперь тебе нельзя в женские комнаты!..
Когда он видел, что ей плохо, он всегда утешал её: развлекал, веселил или давал что-нибудь. Но когда она начинала напоминать ему, что она женщина — и поэтому ближе к маме, — тут он её ненавидел.
— Я буду заходить, когда хочу. Кто это, по-твоему, меня не пустит?
— Твой учитель…
Она начала приплясывать вокруг ванны и распевать: «Твой учитель, твой учитель!..» Он выскочил, залив пол водой, схватил её и закинул в ванну, во всей одежде. Гелланика уложила его поперёк колена, мокрого, и отлупила своей сандалией. Клеопатра стала дразниться — тогда и ей досталось тоже; она с рёвом кинулась бежать, но служанка поймала её, раздела и завернула в полотенце.
Александр не плакал. Он очень хорошо понимал, почему приезжает его двоюродный дед. Ему не надо было объяснять, что если он не станет слушаться этого человека — мать его проиграет какую-то битву в своей войне; не надо было объяснять, что тогда следующая битва будет вестись за него. В душе его уже были шрамы от таких битв. Когда возникала угроза новой — шрамы эти болели, как старые раны перед дождём.
Гелланика начала расчёсывать ему спутанные волосы — он стиснул зубы. Он легко мог заплакать, услышав старую военную песню, где друзья, поклявшись, умирали вместе; или нежную мелодию флейты… Он плакал полдня, когда заболел и умер его любимый пёс… Он уже знал, что значит оплакивать павшего, — всё своё сердце выплакал по Агию, когда тот погиб… Но плакать из-за собственных ран — за это Геракл отказался бы от него. Такое условие давно уже входило в их тайный договор.
Но вот он выкупан, причёсан, наряжен, — его отвели в Зал Персея, где Олимпия с гостем сидели в почётных креслах. Мальчик ожидал увидеть старого учёного, но это оказался мужчина лет сорока с небольшим — чёрная борода едва тронута проседью, — похожий на генерала, который, правда, оставил службу, но готов хоть завтра вернуться в строй. Мальчик много чего знал об офицерах, в основном от их подчинённых. Но друзья хранили его секреты, — он их секретов тоже не выдавал.
Леонид был сердечен, поцеловал его в обе щеки, крепко взял за плечи, сказал, что уверен — он не посрамит своих предков… Александр учтиво всему этому подчинился. По его понятиям, он должен был это вытерпеть, как солдат на параде. Леонид и не надеялся, что спартанская подготовка начнётся так легко и гладко. Мальчик хоть и слишком красив, чтобы можно было оставлять его без надзора, — это рискованно, — но на вид здоровый и бодрый; и нет сомнений — очень толковый, так что учиться сможет отлично.
— Ты вырастила замечательного ребёнка, Олимпия. Судя по этой одежде, ты очень внимательна к нему… Но ведь это же всё для младенца, надо одеть его как большого.
Александр посмотрел на маму, которая своими руками вышивала его тунику из мягкой вычесанной шерсти. Она сидела очень прямо. Чуть-чуть кивнула ему и отвела глаза.
Леонид расположился во дворце, в отведенных ему покоях. Переговоры о подходящих учителях займут достаточно много времени: абы кого приглашать просто нельзя, а у достаточно видных людей собственные школы — их так сразу не бросишь… К некоторым надо будет еще присмотреться на предмет опасных мыслей… Но сам он должен начинать немедля: он видел, что давно уже пора.
Вышколенный вид оказался обманчивым. Мальчишка делал, что хотел. Поднимался с петухами или вовсе не спал дома; мотался с другими мальчишками, или даже со взрослыми, неизвестно где… Надо было признать, что несмотря на жуткую избалованность он отнюдь не маменькин сынок, — но речь его была просто ужасна. Мало того, что он почти не знал греческого. Но где он научился такому македонскому? Можно подумать, его зачали под стенами казармы!
Ясно, что одними уроками тут не обойдёшься. Всю его жизнь надо взять под жёсткий контроль, с утра и до ночи.
Теперь каждое утро, ещё до восхода, начиналось с зарядки. Два круга по беговой дорожке, упражнения с грузами в руках, прыжки и метания. Когда наконец подходило время завтракать — есть оказывалось почти нечего. Если он говорил, что остался голодным, ему предлагали сказать то же самое на хорошем греческом; а потом отвечали — на хорошем греческом, — что лёгкий завтрак полезен для здоровья.
Одежду ему поменяли на домотканую, шершавую, без всяких украшений. Царских сыновей в Спарте такой наряд вполне устраивал. Наступала осень, становилось всё холоднее и холоднее, а его закаляли — заставляли ходить без плаща. Чтобы согреться, приходилось всё время бегать; от этого голод становился ещё невыносимее, но есть давали не больше прежнего.
Леонид видел, что мальчик, подчиняется ему нехотя; без единой жалобы, но со стойким и нескрываемым отвращением. Было яснее ясного, что он сам и его режим — ненавистное наказание, которое Александр терпит только ради матери, собрав в кулак всю свою волю и гордость.
Леониду это не нравилось, но он не мог пробить возникшую стену. Он был из тех людей, у которых роль отца, взятая на себя однажды, напрочь стирает все воспоминания детства. Это могли бы ему сказать его собственные сыновья, если бы им хоть когда-нибудь удалось заговорить с ним. Он был готов выполнить свой долг в отношении Александра; и не представлял себе, что кто-нибудь другой мог бы сделать это лучше.
Начались уроки греческого. Вскоре выяснилось, что на самом деле Александр знает его очень прилично. Просто не любит. Но это же позор, — сказал ему учитель, — раз отец его говорит так хорошо. Он моментально восстановил всё, что знал раньше; быстро научился писать; но постоянно мечтал о том, что как только выйдет из класса — снова окунётся в македонское просторечие и в жаргон фаланги.
Когда он понял, что придётся говорить по-гречески весь день, — ему трудно было в это поверить. Ведь даже рабам позволялось говорить друг с другом на родном языке!
Правда, у него бывали передышки. Для Олимпии северный язык был неиспорченным, сохранившимся наследием героев, а греческий — выродившимся диалектом. Она разговаривала на нём только с греками — это была её вежливость по отношению к низшим, — но ни с кем больше. А у Леонида бывали и другие дела, во время которых его пленник мог исчезать. Если ему удавалось попасть в казармы во время обеда, там всегда хватало каши и для него.
Одной из немногих радостей оставалась верховая езда, но вскоре он лишился своего любимого спутника. Это был молодой офицер из гвардии, которого он по привычке поцеловал, когда тот снимал его с коня. Леонид увидел это со двора конюшни. Александра отослали в сторонку, он ничего не слышал, — но увидел, как пунцово покраснел его друг, и решил, что дело зашло слишком далеко. Он вернулся и встал между ними.
— Я сам его поцеловал! А он никогда и не пытался меня трахнуть!
Терминология у него была казарменная, другой он просто не знал.
После долгой, тяжелой паузы Леонид увел его в класс, и там — все так же молча — избил. Его собственным сыновьям доставалось гораздо хуже; здесь его сдерживали положение Александра и возможная реакция Олимпии; но это была настоящая мальчишья порка, не детские шлёпки. Леонид не признавался себе, что давно уже ждал случая посмотреть, как выдержит это его подопечный.
Кроме ударов — других звуков он не услышал. После порки он собирался приказать мальчишке повернуться и посмотреть ему в лицо, но тот его опередил. Он ожидал увидеть только спартанскую выдержку или жалость к себе… А увидел сухие, широко раскрытые глаза с расширенными зрачками, добела сжатые губы, раздувшиеся ноздри, — пылающую ярость, которую молчание делало ещё ярче. На какой-то момент ему стало по-настоящему страшно.
Здесь, в Пелле, он был единственным, кто знал Олимпию с детства. Уж она-то наверняка кинулась бы царапаться; у ее няньки всё лицо было в шрамах от её когтей. Но сын вёл себя совершенно иначе. Это была такая сдержанность — страшно становилось, как бы её не прорвало.
Первым побуждением было схватить мальчишку за шиворот и выбить из него эту дерзость. Но как бы ни был он ограничен — в меру своих способностей он был справедлив, и отличался хорошей самооценкой. И кроме того, его позвали сюда, чтобы воспитать боевого царя Македонии, а не сломленного раба! А мальчик не вышел из себя, уже хорошо…
— Ты молчал, как солдат, — сказал Леонид. — Уважаю мужчин, умеющих переносить свои раны. Сегодня мы больше не работаем.
В ответ он получил только взгляд, выражающий невольное уважение к смертельному врагу. Когда мальчишка выходил, Леонид увидел пятно крови на спине его домотканого хитона. В Спарте это было бы вполне нормально; но он вдруг обнаружил, что жалеет: зря это он так, надо было полегче.
Маме Александр ничего не оказал, но она увидела рубцы. В её комнате, где они много раз делились секретами, она обняла его и расплакалась; и он вдруг расплакался тоже. Он успокоился первый; подошёл к свободному камню у очага, вытащил из-под него восковую куклу, которую уже видел там раньше, и попросил, чтобы она заколдовала Леонида. Она быстро отобрала, сказала что нельзя это трогать — и потом это вообще для другого дела… У куклы фаллос был проткнут терновым шипом, но с Филиппом это не помогало, хотя она пробовала уже не раз. Она не знала, что ребёнок видел.
Слёзы облегчили его ненадолго, и облегчение оказалось обманчивым. Придя к Гераклу в парке, он почувствовал себя преданным. Он ведь плакал не от боли, он по утраченному счастью плакал; если бы она его не размягчила — он бы сумел сдержаться… Раз так — в следующий раз она ничего не узнает.
И всё же они были в заговоре. Она так и не примирилась со спартанской одеждой, она любила его наряжать. Воспитанная в доме, где дамы сидели в Зале, как гомеровские царицы, — и слушали песни бардов о предках-героях, — она презирала спартанцев. Этот народ безликой массы дисциплинированных пехотинцев и немытых женщин, про которых не знаешь что и сказать: то ли они тоже солдаты, то ли племенные кобылы. Что ее сына заставят походить на этот серый, плебейский народ — это привело бы ее в бешенство, если бы она хоть на миг могла поверить, что такое может получиться. Но — возмущенная этой попыткой — она купила ему новый хитон с красно-синей вышивкой; и сказала, укладывая в сундук с его одеждой, что нет никакой беды, если он будет выглядеть как благородный человек, пока ее дядя в отлучках. Чуть погодя, она добавила еще коринфские сандалии, хламиду из милезийской шерсти и золотую наплечную брошь.
В хорошей одежде он снова чувствовал себя самим собой. Сначала он был осторожен; но, приободрившись, выдал себя какой-то беззаботной выходкой. Леонид, знавший откуда это идет, промолчал. Просто подошел к сундуку и забрал оттуда всю новую одежду, вместе с лишним одеялом, которое там нашел.
Наконец-то он бросил вызов богам, — подумал Александр, — теперь ему конец!.. Но она только улыбнулась печально и спросила, как же это он позволил себя разоблачить. Леонида надо слушаться, а то он оскорбится и уедет к себе… «И тогда, дорогой мой, может случиться, что у нас с тобой начнутся настоящие беды.»
Игрушки это игрушки, а власть — власть, и за всё приходится платить… Потом она подбросила ему другие подарки. Он стал более осторожен — но и Леонид более бдителен… А в конце концов он принялся проверять сундук постоянно, как будто так и надо.
Но вот более взрослые подарки можно было оставлять. Один друг сделал ему колчан; маленький, но совсем настоящий, с перевязью через плечо. Оказалось, что он висит слишком низко, и Александр, сидя на ступенях дворца, расстёгивал пряжку. Язычок на пряжке был неудобный, кожа жёсткая… Он уже собрался идти во дворец искать шило, чтобы подцепить, когда подошёл мальчик побольше и встал рядом, загородив свет. Красивый, коренастый, бронзово-золотистые волосы, тёмно-серые глаза… Он протянул руку и сказал:
— Дай я попробую.
Держался он уверенно, а его греческий был явно лучше того, что приобретается только в классе.
— Новый, оттого и жёсткий, — сказал Александр. Он уже отработал дневной урок по греческому, так что ответил на македонском.
Незнакомец присел рядом на корточки.
— Слушай! Совсем как настоящий!.. Это тебе отец сделал?
— Нет конечно. Сделал Дорей, критянин. Он не может сделать мне критский лук: там рог, его только взрослые могут натянуть. Лук сделает Кораг.
— А зачем ты его расстёгиваешь?
— Ремень слишком длинный, болтается.
— Мне кажется, нормально… А-а, нет, ты же поменьше. Давай я сделаю.
— Я мерил. Надо на две дырочки перецепить.
— Ну да… А подрастёшь — отпустишь обратно… Ремень конечно жёсткий, но я сейчас сделаю. А мой отец у царя…
— Чего ему там надо?
— Не знаю… Велел подождать его здесь.
— Он что, заставляет тебя говорить по-гречески весь день?
— А у нас в доме все так говорят. Мой отец друг царя, гостеприимец. Я когда вырасту, мне придётся быть при дворе.
— А тебе не хочется?
— Не очень. Мне дома нравится. Глянь вон на ту гору. Нет, не на первую, на вторую. Те земли все наши. А ты вообще не умеешь по-гречески?
— Умею, когда хочу. Но когда от него тошнить начинает — тогда не умею.
— Послушай, ты же говоришь почти не хуже меня. Так чего ж ты выступаешь?.. Люди ж за крестьянина тебя будут принимать!
— Мой воспитатель заставляет носить эти тряпки, чтобы я был похож на спартанца. У меня и хорошая одежка есть, я её по праздникам надеваю.
— А в Спарте всех мальчиков бьют…
— О!.. Он однажды меня до крови высек. Но я не плакал.
— Он не имеет права тебя бить. Должен только отцу сказать, и всё. Сколько за него заплатили?
— Это дядя матери моей.
— А-а!.. Тогда конечно. А мне отец купил педагога, специально для меня.
— А знаешь, когда бьют это неплохо. Это учит терпеть раны, когда на войну пойдёшь.
— На войну? Так тебе ж всего шесть лет…
— Вовсе нет. В будущий месяц льва мне уже восемь исполнится. Это же видно!
— Ни капельки не видно. Мне вот восемь, а ты совсем не похож. Тебе с виду не больше шести.
— Знаешь что, дай-ка сюда! Слишком долго ты возишься что-то.
Он выхватил перевязь, ремень заскочил обратно в пряжку. Незнакомец закричал сердито:
— Дурак дурацкий! Я ведь почти уже сделал!..
Александр ответил казарменным македонским. Тот широко раскрыл рот и вытаращил глаза — слушал, как завороженный. Александр умел поддерживать такую беседу довольно долго, и сейчас — почувствовав уважение к себе — блеснул всем, что только знал. Колчан по-прежнему был между ними, но они забыли и о предмете своей ссоры, и о самой ссоре, — только позы их, в каких замерли, остались драчливыми.
— Гефестион!.. — донесся голос из колоннады.
Мальчишки отпрянули друг от друга, словно подравшиеся псы, на которых плеснули ведро воды.
Князь Аминтор, выйдя от царя, с досадой увидел, что его сын, — вместо того чтобы ждать, где ему было велено, — вторгся на игровую площадку принца, да ещё и игрушку у него отобрал. В этом возрасте с них нельзя спускать глаз ни на миг… Аминтор проклинал своё тщеславие. Он любил похвастаться сыном — тот и на самом деле был хорош, — но глупо было тащить его сюда. Сердясь на себя самого, он подошёл, схватил мальчишку за шиворот и дал ему оплеуху.
Александр вскочил на ноги. Он уже забыл, что у них едва не дошло до драки.
— Не смей его бить! Он мне не мешает, он пришёл мне помочь!..
— Я рад это слышать, Александр. Но он не послушался меня.
Пока виновного утаскивали прочь, мальчики успели обменяться взглядом, делясь своим ощущением людской несправедливости.
Они встретятся снова только через шесть лет.
— Ему не хватает прилежания и дисциплины, — сказал Тимант, грамматик.
Почти никто из учителей, которых вызвал Леонид, не выдерживал пьянки в Зале; слишком много там было всего. С извинениями, забавлявшими македонцев, они уходили оттуда, — кто спать, а кто в комнату к коллеге, поболтать.
— Может быть, — ответил Эпикрат, учитель музыки. — Но конь стоит больше уздечки.
— Когда ему что-нибудь нравится, — сказал Навкл, математик, — прилежания у него больше чем достаточно. Поначалу он просто насытиться не мог, всё было мало. Он умеет вычислить высоту дворца по полуденной тени; если его спросить, сколько воинов в пятнадцати фалангах, — ответит почти сразу… Но я так и не смог добиться, чтобы он ощутил красоту чисел. А ты, Эпикрат?
Музыкант, смуглый эфесский грек, улыбнулся и покачал головой.
— У тебя он извлекает из чисел какую-то пользу, а у меня только чувство… Ведь музыка — предмет этический; а мне царя обучать, не концертного исполнителя.
— У меня он дальше не продвинется, — пожаловался математик. — Я бы сказал, я вообще не знаю, чего ради сижу здесь. Только не надеюсь, что вы мне поверите.
Из Зала донёсся рёв непристойного хохота. Там какой-то доморощенный поэт переделывал старую сколию. И снова грянул припев, уже в седьмой раз.
— Да, платят нам хорошо, — согласился Эпикрат. — Но в Эфесе я мог бы зарабатывать не меньше, на учениках и на выступлениях. И зарабатывал бы чистой музыкой… А здесь я чародей, заклинатель. Мечты вызываю. Приехал я сюда не для этого, но это меня держит. А тебя, Тимант?
Тимант презрительно фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком вычурными, слишком эмоциональными. Сам он был афинянин. Он прославился чистотой стиля, и в своё время учил самого Леонида. Чтобы приехать сюда, он закрыл свою школу, решив, что в его годы вести её становится слишком обременительно, и радовался возможности обеспечить себя на остаток жизни. Он прочитал уже всё, что стоило прочесть; и ещё в молодости понял, что такое поэзия.
— Мне кажется, — сказал он, — здесь в Македонии им вполне достаточно страстей. В мои школьные годы много говорили о культуре Архелая… Похоже, что последние войны за наследство вернули эту страну в состояние хаоса. Не скажу, что при дворе нет ни одного воспитанного человека, но в общем-то мы здесь среди дикарей. Вы знаете, что юноша здесь становится мужчиной, лишь когда убьет первого кабана и первого человека?.. Можно подумать, что мы вернулись во времена Трои.
— Это облегчит тебе работу, когда вы перейдёте к Гомеру, — пошутил Эпикрат.
— Для Гомера нужна система. И прилежание. У мальчика отличная память, но он не всегда хочет её загружать. Сначала он прекрасно заучивал свои задания. Но ему не хватает системы, он постоянно разбрасывается. Ему объясняешь конструкцию, приводишь подходящий пример — ну выучи ты, запомни!.. А он вместо того: "А почему Прометея приковали, к скале?.. ", или "А кого оплакивала Гекуба?.. "
— Ты ему сказал? Царям не мешало бы научиться жалеть Гекубу…
— Цари должны учиться самодисциплине. Сегодня утром он сорвал мне урок. «Семеро против Фив». Я ему дал несколько строк оттуда ради синтаксиса — вы бы послушали, что тут началось!.. Почему, видите ли, там было семь генералов? кто командовал кавалерией? кто фалангой? кто лёгкой пехотой, стрелками?.. «Это к делу не относится, — говорю я ему, — сейчас у нас синтаксис». Так он набрался наглости ответить мне по-македонски!.. Пришлось стегнуть его ремнём, по руке.
Пение в Зале прервали драчливые пьяные крики, захрустела глиняная посуда… Потом заорал царь, шум стих, началась новая песня.
— Дисциплина, — с нажимом произнёс Тимандр. — Выдержка, самообладание, уважение к закону… Если мы его этому не научим, то кто же?.. Его мать?..
Наступила пауза. Навкл, в чьей комнате происходил этот разговор, беспокойно подошёл к двери и выглянул наружу.
— Если ты хочешь состязаться с ней, Тимант, то надо и тебе подслащать свои лекарства, как я это делаю, — посоветовал Эпикрат.
— Он должен стараться, должен какие-то усилия прилагать. Ведь это основа всякого обучения.
— А я не понимаю, о чём вы все говорите, — неожиданно вмешался Деркил, учитель гимнастики.
Он лежал, откинувшись поперёк кровати Навкла и закрыв глаза. Все думали, что он спит, но он просто следовал своей системе: чередовать усилие с расслаблением. Ему было за тридцать. Овальная голова, короткие кудри — восторг всех скульпторов, — изумительное тело… Он не жалел трудов на поддержание формы; сам он всегда говорил, что это для примера ученикам, но завистливые школьные учителя были уверены, что конечно же из тщеславия. Он мог по праву гордиться целым списком увенчанных победителей, но на особую интеллектуальность не претендовал.
— Мы говорим о том, — сказал Тимант, свысока, — что мальчишке не мешало бы прилагать чуть больше усилий.
— Это я слышал. — Атлет приподнялся на локте и выглядел теперь величаво, почти угрожающе. — Вы тут наболтали кучу лишнего. Не к добру. Сплюньте на счастье.
Грамматик пожал плечами. Навкл спросил резко:
— Уж не скажешь ли нам, Деркил, что и ты не знаешь, зачем ты здесь?
— Как раз я — знаю. Похоже, у меня самые серьёзные основания. Чтобы он не убил себя слишком рано, вот зачем. Быть может мне удастся его удержать. У него тормозов нет, вы разве не заметили?
— Боюсь, — сказал Тимант, — что термины палестры для меня слишком сложны, мне не понять.
— Я не знаю, как вы все жили до сих пор, — сказал Деркил. — Но если кто-нибудь из вас видел кровь во время боя или пугался до умопомрачения — тот может вспомнить, как в нём проявлялась сила, какой он никогда и не предполагал в себе. На состязаниях эта сила не проявляется, нельзя её наружу вытащить. Она под замком, который природа заперла или мудрость богов. Это запас, на самый крайний случай…
— Я помню такое, — сказал Навкл. — В землетрясение, когда рухнул наш дом и мать завалило — я такие брусья ворочал!.. А потом даже пошевелить их не мог.
— Эту силу из тебя природа исторгла. Очень мало рождается таких людей, кто может сделать это своей волей. И наш малыш как раз из этих немногих…
— Очень может быть, что ты прав, — согласился Эпикрат.
— Но я боюсь, что каждая такая вспышка забирает что-то у человека, сокращает ему жизнь. Мне за ним уже сейчас приходится присматривать. Он недавно сказал мне, что Ахилл сделал выбор между славой и долгой жизнью.
— Что?.. — возмутился Тимант. — Но мы же едва начали первую книгу!..
Деркил посмотрел на него молча, потом тихо сказал:
— Ты забыл о предках его матери.
Тимант прищёлкнул языком и начал прощаться. Навкл тоже забеспокоился, сказал, что ему пора спать. Музыкант с атлетом вдвоём вышли в парк.
— С ним разговаривать бесполезно, — сказал Деркил. — Но я очень сомневаюсь, чтобы парня кормили досыта.
— Ты шутишь?
— Нет, не шучу. Этот Леонид, осел упрямый, такой режим установил!.. Я каждый месяц проверяю его рост — и вижу, что малый растёт слишком медленно. Конечно, нельзя сказать, чтобы он совсем голодал; но всё съеденное он сжигает вмиг, мог бы съесть ещё столько же. Соображает он очень быстро. И телу приходится не отставать от головы, никакого отказа малый не потерпит!.. Ты знаешь, что он попадает дротиком в цель на бегу?
— Ты доверяешь ему боевое оружие? В таком возрасте?
— Хотел бы я, чтобы все взрослые обращались с оружием так же аккуратно. Это его дисциплинирует даже, он сдержаннее становится… А что его так преследует всё время?
Эпикрат огляделся. Они были на открытом месте, поблизости никого.
— Его мать нажила себе много врагов. Она здесь чужая, из Эпира. Её считают колдуньей. Ты никогда не слышал сплетен о его рождении?
— Было такое однажды. Но кто посмел бы сказать что-либо подобное ему?
— Мне кажется, что он знает; и это его гнетёт. Знаешь, музыку он любит… Он наслаждается ею, утешение в ней находит что ли… Я немного изучал эту сторону своего искусства.
— Мне придётся ещё раз поговорить с Леонидом об этой идиотской диете. В прошлый раз он мне ответил, что в Спарте мальчишкам дают есть всего один раз в день, а остальное пусть берут где хотят. Ты пожалуйста меня не выдавай, но иногда я сам его подкармливаю. Я иногда практиковал это в Аргосе, с хорошими ребятами из бедных семей. А эти истории — ты им веришь?
— Не особенно. Он не похож на Филиппа ни лицом ни характером, но способности у него явно отцовские. Нет, однако, не верю… Ты знаешь старую песню про Орфея?.. Как он играл на лире, на склоне горы, и увидел, что возле него лев пристроился: свернулся калачиком музыку послушать. Я знаю, что я не Орфей, но львиные глаза иногда вижу. А куда подевался тот лев, когда музыка кончилась? Что с ним стало?.. Об этом история умалчивает…
— Ну, сегодня ты работал получше, — сказал Тимант. — К следующему уроку выучишь восемь строк. Вот они. Перепишешь их на воске, на правой стороне диптиха. На левой стороне выпишешь архаичные формы. Обрати внимание, чтобы они были записаны верно. Следующий урок начнём с них. — Он протянул Александру табличку и начал укладывать свиток в кожаный ларец, дрожащими негнущимися руками. — Да, на сегодня всё. Ты можешь идти.
— А можно мне взять книгу? Ну пожалуйста!..
Тимант поднял глаза, удивлённо и сердито.
— Книгу?.. Конечно же, нет; это слишком ценный список. А зачем она тебе понадобилась?
— Но мне же интересно, что дальше будет. Я её в шкатулке буду держать, и каждый раз буду руки мыть, честное слово!
— Конечно. Всем нам хочется бегать ещё до того, как ходить научимся. Выучи свой отрывок и обрати внимание на ионийские формы. У тебя до сих пор слишком дорийский выговор. Это, Александр, не развлечение к ужину — это Гомер!.. Сначала надо усвоить его язык, а уж потом только можно говорить о чтении.
Он завязал шнурки ларца.
В строках, о которых говорил Тимант, мстящий Аполлон нисходит с вершины Олимпа, гремя стрелами за спиной. В классе эти строки прорабатывались по отдельности, словно список припасов, составленный кухонными рабами; но едва мальчик остался один — слились воедино. Величественная картина звенящего мрака, освещённая погребальными кострами. Олимп он знал. И теперь представлял себе мертвенный свет затмения, высокую шагающую тьму, а вокруг неё — тонкую каёмку пламени. Такую, как бывает, говорят, у закрывшегося солнца; способную ослепить человека. «Он вниз сошёл ночною тьмой…»
Вечером он бродил по лесу над Пеллой — и слышал низкий дрожащий звук тетивы и посвист стрел — и переводил это на македонский. А на следующий день, когда начал пересказывать свои строки наизусть, в них нечаянно выскочили македонские слова. Тимант долго и подробно объяснял ему, насколько он ленив, невнимателен и не заинтересован в работе, — а потом усадил его переписывать этот отрывок двадцать раз подряд. А если будут ошибки — их особо, снова.
Александр сидел ковырялся со своим воском. Его видение поблекло и рассыпалось. Тимант, которого что-то заставило поднять голову, увидел напротив себя серые глаза, изучавшие его холодным, отрешённым взглядом.
— Очнись, Александр. О чём ты задумался?
— Ни о чём…
Он снова склонился над восковой дощечкой. И размышлял, есть ли какой-нибудь способ убить Тиманта. Решил, что нету. Просить друзей было бы нечестно: их могли за это наказать, да они и за позор посчитали бы убивать такого древнего старца… И у мамы неприятности были бы, это тоже…
На следующий день он исчез.
Уже послали на поиски охотников с собаками, когда его привёз, под вечер, дровосек. Привёз на старом осле. Мальчик был весь покрыт синяками и кровавыми ссадинами — со скал падал несколько раз, — и нога распухла у лодыжки, не мог на неё наступить. Дровосек рассказал, что он пытался ползти на четвереньках, — но лес ночью полон волков, так что это неподходящее место для молодого господина, чтобы он в одиночку там…
Александр заговорил — но только чтобы поблагодарить дровосека и приказать, чтобы того накормили и дали ему осла помоложе; это он пообещал по дороге. Когда пошли выполнять его приказ, он умолк. Даже врачу не удалось вытянуть из него ничего кроме «да» или «нет», да ещё дёрнулся он, когда ногу пошевелили. Наложили компресс и шину… К нему пришла мать — он отвернулся.
Она подавила злость свою — злость была от других причин, — принесла ему на ужин всего, что запрещал Леонид, и прижимала к груди, пока он пил сладкое подогретое вино. Когда он рассказал ей всё, что произошло, — так, как он сам это понимал, — она его поцеловала, укутала и вышла, яростно готовая к схватке с Леонидом.
Дворец сотрясла гроза — такая, как бывало при схватках богов над Троянской равниной. Но то оружие, что верно служило ей против Филиппа, здесь не помогло. Леонид был очень корректен, совсем по-афински. Он предложил, что уедет, — но расскажет отцу, почему это сделал. Когда она вышла из его кабинета — слишком разъярена была, чтобы вызвать его и ждать у себя, — когда вышла из его кабинета, все попрятались, чтобы не попадаться ей на глаза. Но издали видели, что она в слезах.
Старый Лизимах ждал ее с тех пор, как она выскочила от сына и промчалась мимо, не заметив его. Теперь, на обратном пути, он ее поприветствовал и спросил — совсем просто, словно она была какой-нибудь крестьянкой из его родной Акарнании:
— Ну как там мальчишка?
На Лизимаха никто не обращал внимания. Он всегда был где-то поблизости — но как бы посторонний: гость во дворце, с самых первых дней царствования Филиппа. Он поддержал Филиппа при вступлении на престол, когда насущна была любая поддержка, и оказался приятным собеседником и сотрапезником, — и в качестве награды получил руку одной наследницы, которую царь опекал. Это принесло ему состояние, земельные и охотничьи угодья… Но боги не дали ему детей; не только с женой, но и со всеми другими женщинами, с которыми лежал он. Этот упрёк, этот камень был под рукой у каждого, кто захотел бы в него швырнуть; потому он полагал, что излишнее внимание может только повредить ему, и держался незаметно. Единственной его привилегией была работа в царской библиотеке. Филипп обогатил прекрасное собрание Архелая и относился к нему очень ревниво; не каждому позволил бы там хозяйничать. Из глубины читальной кельи часто допоздна слышался голос Лизимаха, который бормотал над свитками, подбирая слова и рифмы; но из этого так ничего и не вышло — ни трактата, ни поэмы, ни трагедии. Наверно, дух его был так же бесплоден, как и чресла.
Олимпия, взглянув на его квадратное, грубоватое лицо, поседевшие русые волосы и бледно-голубые глаза, вдруг ощутила, что он свой, и позвала к себе в гостиную. Пригласила его сесть, он сел. Она яростно ходила вокруг и говорила, говорила… А он вставлял что-нибудь успокаивающее каждый раз, как она останавливалась перевести дух. Наконец она убегалась до изнеможения. Тогда он сказал:
— Дорогая моя госпожа, мальчик уже вышел из того возраста, когда ему нужна была нянька. Ты не думаешь, что может быть нужен педагог?
Она повернулась так резко, что зазвенели ожерелья.
— Никогда! Ни за что! И царь знает, что я этого не допущу. Кого они хотят из него сделать?.. Чиновника, торговца, дворецкого?.. Мой сын чувствует, знает, кто он такой. А все эти неотёсанные педанты всё время стараются сломить его дух. У него нет ни единого часа, от подъёма утром и до ночи, — пока не упадёт, — ни единого часа, когда душа его могла бы распрямиться. Он что, так и должен жить?!.. Словно вор в тюрьме?!.. И чтобы его постоянно конвоировал раб?!.. Я об этом и слышать не хочу! И чтобы при мне никогда никто об этом не заговаривал!.. А если это царь тебе поручил — уговорить меня, — ты ему скажи, Лизимах, что прежде чем моему сыну придётся терпеть такое — я кого-нибудь убью! Да-да, клянусь Троицей Гекаты, будет кровь!..
Он подождал какое-то время. Потом, решив, что теперь она его уже услышит, сказал:
— Мне тоже было бы крайне прискорбно увидеть такое. Но вместо того я сам мог бы стать его педагогом; именно об этом я и хотел попросить, госпожа. Собственно, ради этого я и пришёл.
Она села на своё высокое кресло. Он терпеливо ждал. Он знал: она молчит не потому что спрашивает себя, с какой стати благородный человек предлагает себя на рабскую должность. Она сомневается, что он действительно справится с этим.
— Ты знаешь, мне часто кажется, что Ахилл явился снова, — сказал он. — В нём, в твоем сыне. А если так — ему нужен Феникс… «Сыном тебя, Ахиллес, подобный богам, нареку я. Ты, помышлял я, избавишь меня от беды недостойной…»
— Вот как?.. Когда Феникс говорил эти слова, его уже выдернули из Фтии, хоть он и стар был, и притащили под Трою. И того, что он просил, Ахилл не обещал ему…
— Если бы пообещал, это могло бы избавить его от многих бед. Быть может, его душа помнит всё это? Ведь, как известно, пепел Ахилла и Патрокла смешали в одной урне; даже никто из богов не смог бы отсеять одного от другого. И вот Ахилл вернулся… Такой же гордый и неистовый, но с чувствительной душой Патрокла. Те оба страдали по-своему, каждый за себя; наш мальчик будет страдать за обоих.
— Это ещё не всё, — сказала она. — Придёт время — все узнают.
— Не сомневаюсь… Но пока довольно и этого. Позволь мне попробовать с ним. Если ему со мной будет плохо, я оставлю его в покое.
Она снова поднялась на ноги и сделала, круг по комнате. Потом сказала:
— Да. Попробуй. Если ты сумеешь отгородить его от этих идиотов — я у тебя в долгу.
В ту ночь Александра лихорадило, и большую часть следующего дня он проспал. А на другое утро, когда Лизимах вошёл к нему, он сидел на окне, свесив ногу наружу, и окликал кого-то. Оказалось, только что появились два офицера гвардейской конницы, приехавшие из Фракии по царскому делу, и он хотел узнать новости о войне. Новости они ему рассказали, — но отказались взять покататься верхом, узнав, что для этого предстоит поймать его, когда он спрыгнет с верхнего этажа. Помахав на прощанье, они со смехом тронулись прочь со двора, застучали копыта… Мальчик вздохнул, отвернулся — и увидел Лизимаха. Тот подошёл, забрал его из окна и отнёс обратно в постель.
Он подчинился легко, потому что знал Лизимаха от самого рождения. Едва научившись ходить, он уже забирался на колени к этому дядьке послушать его рассказы. Тимант, правда, говорил Леониду, что Лизимах не столько учёный, сколько переучившийся школьник… Но мальчик всегда был рад его видеть; и теперь доверчиво рассказал ему всё-всё о своем злополучном дне в лесу; не без того, конечно, чтобы прихвастнуть.
— Так ты только что ходил уже на побитой ноге?
— Нет, не могу. Я прыгал.
Он сердито нахмурился, глядя на ногу: болела проклятая. Лизимах осторожно подложил подушку.
— Ты с ногой поаккуратнее. Лодыжка была слабым местом Ахилла, знаешь?.. Мать держала его за лодыжку, когда окунала в Стикс, а потом забыла, что её тоже надо смочить.
— А в книге есть про то, как Ахилл умер?
— Нету. Но он знает, что умрёт, потому что исполнил свою смертную судьбу.
— Так значит предсказатели его предупреждали?
— Конечно. Его предупредили, что он умрёт сразу после Гектора… Но он всё равно его убил. Он мстил за Патрокла, друга своего, которого Гектор убил.
Мальчик напряжённо думал. Потом спросил:
— А Патрокл был его самый-самый друг?
— Да. Ещё с детства. Они росли вместе, когда ещё мальчишками были.
— А почему же тогда Ахилл сразу его не спас?
— Он забрал своих людей из боя, потому что Верховный Царь оскорбил его. Грекам без него очень туго пришлось; точь-в-точь как ему бог пообещал. Но Патрокл, когда увидел, как его старые товарищи гибнут, пришёл а Ахиллу в слезах… Он очень чувствительный был, Патрокл, знаешь ли. И вот он пришёл к Ахиллу и попросил: «Дай мне твои доспехи. Они подумают, что это ты вернулся. Этого будет достаточно, чтобы их напугать». Ну, Ахилл ему позволил, и он совершил много славных подвигов, но…
Потрясённый взгляд мальчика остановил его. Он умолк.
— Нельзя же было этого делать! Он же был генерал! А послал младшего офицера, когда сам идти не хотел… Это из-за него Патрокл погиб, он виноват был!
— Да, конечно. Он и сам это знал. Потому и исполнил свою смертную судьбу.
— А как царь его оскорбил? С чего всё началось?
По мере того как разворачивалась история, Александр с удивлением обнаруживал, что всё это могло случиться и в Македонии, в любой день.
Безрассудный младший сын едет в гости к могущественному гостеприимцу и уводит у него жену, а потом тащит ее — и месть следом — в дом своего отца… Любой древний род Македонии и Эпира мог бы рассказать не один десяток таких историй. Верховный Царь стал собирать своих подданных и вассалов… Царь Пелей, уже совсем старик, послал вместо себя своего сына, рождённого матерью-богиней… Когда он появился на Троянской равнине, ему было только шестнадцать, но ему уже не было равных среди воинов…
А сама война была точь-в-точь похожа на межплеменную заварушку в горах. Знатные воины с гиканьем носились где попало и вызывали друг друга на поединки, никого не спросясь… Пехота, похоже, толпами шлялась за своими хозяевами… Он слышал о доброй дюжине таких войн, от тех, кто видел их своими глазами, даже участие в них принимал. Одни начинались из-за вспышки старой родовой вражды; другие разгорались из-за свежей крови, пролитой в какой-нибудь пьяной ссоре, из-за передвинутого межевого камня, из-за неотданного выкупа за невесту, из-за того что на пиру посмеялись над обманутым мужем…
Лизимах рассказывал всё так, как ему это представилось в юности. С тех пор он успел прочесть рассуждения Анаксагора я максимы Гераклита, историю Фукидида, философию Платона, трагедии Эврипида и романтические пьесы Агафона — но Гомер всегда возвращал его в детство; когда он сидел на отцовских коленях и слушал барда, и любовался, как его старшие братья бряцают мечами у бедра (в то время по улицам Пеллы ещё ходили так).
Мальчик всегда думал об Ахилле не слишком хорошо, раз тот устроил такой скандал из-за какой-то девчонки. Теперь он узнал, что то была не просто девчонка: то была награда за доблесть — и царь забрал эту награду, чтобы его унизить!.. Тут совсем другое дело. Теперь понятно, почему Ахилл так разгневался… А Агамемнон представлялся ему приземистым дядькой с жесткой черной бородой.
И вот, Ахилл сидел в шатре у себя, удалившись от славы своей, и играл на лире Патроклу — единственному, кто мог его понять, — когда к нему пришли царские послы. Греки были в отчаянном положении, так что царю пришлось нахлебаться грязи. Ахиллу и девушку его отдадут; а кроме того он еще и на дочке Агамемнона жениться может, и огромное приданое получит землями и городами, и даже одно только приданое может взять, если захочет, без неё…
Как и всем при кульминации трагедии, — хотя и знают, чем всё закончится, — мальчику очень хотелось, чтобы на этот раз всё было хорошо. Пусть Ахилл смягчится, пусть они вместе с Патроклом пойдут в бой, вместе, плечо к плечу, пусть будут счастливы, пусть победят… Но Ахилл отвернул лицо своё. Они слишком много хотят, сказал он. «Потому что моя богиня-мать сказала, я несу в себе две смертных судьбы. Если останусь под Троей и буду сражаться, то не вернусь домой, но завоюю бессмертную славу. А если уеду домой, в любимую отчизну, то слава будет не так велика, зато у меня останется длинная жизнь, смерть не скоро ко мне придёт». Теперь его честь уже восстановлена — он выберет вторую судьбу и поплывёт домой…
Но третий посол ещё не говорил. Теперь он вышел вперёд; старый Феникс, знавший Ахилла, когда тот ещё ребёнком у него на коленях сидел. Когда собственный отец выгнал Феникса из дому и проклял, царь Пелей его усыновил. У Пелея ему было хорошо, но отцовское проклятие действовало, и он был бездетен. И он выбрал себе в сыновья Ахилла, чтобы когда-нибудь тот смог избавить его от бед. Теперь, если Ахилл отплывёт — он уедет с ним. Он ни за что не оставил бы Ахилла, даже за то, чтобы снова стать молодым. Но тут он стал умолять Ахилла, чтобы тот уважил его просьбу и повёл греков в бой.
Мальчик отвлёкся от рассказа и ушёл в себя. Он не хотел откладывать, ему не терпелось, он хотел тотчас же наградить Лизимаха подарком, о котором тот всегда мечтал. И ему казалось — он сможет.
— Я бы сказал «да»! Если бы ты меня попросил — я бы сказал «да»!.. Почти не замечая боли в растянутой ноге, он повернулся и обхватил Лизимаха за шею. Лизимах обнял его, не скрывая слез. Мальчика они не расстроили: такие слезы Геракл дозволяет.
Иметь под рукой нужный подарок — это большое счастье; и подарок этот был настоящий. Он вовсе не обманывал, он на самом деле любил Лизимаха, хотел бы быть вместо сына ему и отвести от него все беды. Если бы Лизимах пришёл к нему, как Феникс к Ахиллу, — он согласился бы на всё; он бы повёл греков в бой, он бы выбрал первую из судеб — никогда не вернуться домой в любимую отчизну, никогда не дожить до старости… Всё это было правдой — и счастьем!.. Так надо ли говорить, что всё это он сделал бы вовсе не ради Феникса? Он бы это сделал ради вечной славы.
Большой город Олинф, на северо-восточном побережье, сдался царю Филиппу. Сначала в город вошло его золото, солдаты потом.
Олинфийцы давно уже с тревогой смотрели, как растёт его могущество. Долгие годы они укрывали двоих его незаконнорожденных братьев, претендовавших на трон; стравливали его с афинянами, — когда это было им выгодно, — а потом заключили с Афинами союз.
Сначала он позаботился о том, чтобы подкупленные им люди в городе разбогатели и показали это остальным. Их партия росла и усиливалась. На юге, на Эвбее, он разжигал восстание, чтобы афинянам хватало забот у себя дома. И всё это время он вёл бесконечные переговоры. Посылал в Олинф своих послов и принимал их послов у себя, долго и подробно обговаривая условия мира, — а сам пока захватывал земли вокруг.
Когда это было сделано, он предъявил им ультиматум. Кто-то должен был уйти — или он, или они, — и он решил, что уйдут они. Если бы они сдались, то могли уйти с охранной грамотой. А их союзники-афиняне уж конечно позаботились бы о них.
Но, вопреки партии Филиппа, Олинф проголосовал за войну. Они дали несколько сражений, которые ему недёшево обошлись, прежде чем его клиенты сумели проиграть пару битв, а потом и открыть ему ворота.
Теперь он решил предупредить всех остальных, чтобы никому больше не хотелось доставлять ему столько хлопот. Пусть Олинф послужит примером. Мятежные полубратья умерли на копьях гвардейцев… А вскоре после того через всю Грецию потянулись на юг караваны скованных цепями рабов. Их вели профессиональные работорговцы — или те люди, чьи заслуги Филипп хотел вознаградить. Города, с незапамятных времён привыкшие к тому, что всю трудную работу делают фракийцы, эфиопы или широкоскулые скифы, теперь с возмущением смотрели, как мужчины-греки таскают тяжести под кнутом, а девушек-гречанок продают в бордели на невольничьих рынках. Глас Демосфена призывал всех порядочных людей объединиться против этого варвара.
Македонские мальчишки смотрели, как мимо них проходят бесконечные колонны отчаявшихся людей; как плачут ребятишки, бредя в пыли, цепляясь за подолы материнские… В этом зрелище было древнее предостережение: вот оно, поражение, — не напрашивайся на него.
У подножья горы Олимп, у моря, — город Дион, священная скамеечка под ноги Зевсу-Олимпийцу. Здесь, в священный месяц бога, Филипп устроил празднества в честь своей победы; с таким великолепием, какого и сам Архелай не знавал. Со всей Греции съехались на север почётные гости; а кифаристы и флейтисты, рапсоды и актёры состязались за золотые венки, пурпурные ризы и кошели, набитые серебром.
Собирались ставить «Вакханок» Эврипида. Когда-то Эврипид поставил их впервые на этой самой сцене. Теперь декорации с фиванскими холмами и с тамошним царским дворцом писал самый знаменитый театральный художник из Коринфа. Каждое утро было слышно, как трагики на своих квартирах тренируют голоса, от божьего грома до девичьих нежных трелей. Даже у всех учителей были выходные дни, каникулы. А у Ахилла и его Феникса (прозвище прилипло тотчас) был свой собственный порог Олимпа, и картины празднества тоже свои. Феникс рассказывал Ахиллу свою собственную «Илиаду», о которой Тимант и понятия не имел. Увлечённые своей игрой, они никому не причиняли хлопот.
А в день бога, что празднуется ежегодно, царь задал грандиозный пир. Александр должен был там появиться; но чтобы ушёл раньше, чем начнут пить. На нём был новый голубой хитон с золотым шитьём; тяжёлые волнистые волосы завиты в кудри… Он сидел на трапезном ложе в ногах у отца, а рядом был собственный серебряный кубок. Зал сверкал огнями бесчисленных ламп; сыновья вождей и царские телохранители ходили меж царём и его гостями, разнося подарки.
Там было и несколько афинян, из тех что хотели мира с Македонией. Мальчик заметил, что отец следит за своей речью. Пусть афиняне помогали его врагам, пусть они опустились до заговора с персами, — хотя их предки под Марафоном сражались, — но они из всех греков греки, а отец мечтал стать греком.
Царь кричал в Зал — спрашивал одного из гостей, что это он невесел. Это был Сатир, великий афинский комедиант. Добившись чего хотел — обратив на себя внимание, — он теперь очень забавно изобразил испуг — и сказал, что вряд ли осмелится признаться, чего бы ему хотелось. «Только скажи, — крикнул царь, протянув к нему руку. — Скажи!»
Оказалось, что он хочет свободы для двух юных девушек, которых увидел в толпе рабынь; это дочери его друга-гостеприимца из Олинфа. Он хотел их избавить от этой судьбы и дать им приданое. Это просто счастье, — закричал царь, — выполнить столь великодушную просьбу. Раздался шум рукоплесканий, в зале словно потеплело. Гостям, по дороге сюда проходившим мимо загонов с рабами, есть стало чуточку полегче.
Начали вносить гирлянды; и большие тазы со снегом, принесенным с Олимпа, чтобы охлаждать вино. Филипп повернулся к сыну, смахнул назад влажные, уже потерявшие завивку волосы с его горячего лба, поцеловал этот лоб под восхищённый ропот гостей и отослал его спать, бегом. Александр соскользнул на пол, попрощался с гвардейцем у дверей — тот был другом его — и помчался в покои к матери, всё-всё ей рассказать.
Он ещё не успел коснуться двери, когда ощутил какое-то предупреждение изнутри.
В комнате был тарарам. Женщины жались друг к другу, словно испуганные куры. Мать его, всё ещё одетая в то самое платье, какое надела, чтобы петь с хором, шагала из угла в угол. Туалетный столик был перевёрнут; одна из девушек стояла на четвереньках, подбирая иголки и булавки. Когда открылась дверь, она уронила кувшин и пролила краску для век. Олимпия, шагнула к ней и так ударила по голове, что та рухнула на пол.
— Убирайтесь отсюда! Все убирайтесь!.. Суки!.. Раззявы… Дуры!.. Убирайтесь все, оставьте меня с сыном!..
Он вошёл. С лица его градом катился пот — вытекала жара в зале и то разбавленное вино, что успел выпить за едой, — а в желудке было нехорошо, тяжесть. Он молча направился к ней. Женщины убежали; она бросилась на кровать и начала кусать и бить подушки. Он подошёл и встал рядом на колени. Когда погладил ей волосы — свои руки показались холодными… Он не спрашивал, в чём дело.
Олимпия резко обернулась и схватила его за плечи, призывая всех богов в свидетели её обид. Пусть отомстят за неё!.. Она прижала его к себе; теперь они оба качались взад-вперёд. Да не допустят небеса, — кричала, — чтобы он хоть когда-нибудь узнал, что ей приходится выносить от этого подлейшего из людей!.. В его возрасте нельзя такого знать!.. С этого она начинала всегда. Он чуть повернул голову, чтобы можно было дышать. На этот раз не парнишка, — подумал он. — На этот раз должна быть женщина.
В Македонии уже бытовала поговорка, что в каждой войне царь берет по жене. Надо сказать, что эти браки — всегда подкрепленные пышными ритуалами, чтобы ублажить родню, — были хорошим способом приобрести надежных союзников. Но мальчик знал только то, что видел. Теперь он вспомнил, что отец словно лоснится, как бывало уже и раньше.
— Фракийка!.. — кричала его мама. — Грязная, в синих разводах!..
Значит, всё это время девушку прятали где-то в Дионе. Гетеры ходили открыто, их все видели.
— Мне очень жаль, мама, — сказал он. — Отец женился на ней?
— Не называй этого человека отцом!..
Она держала его на расстоянии вытянутых рук и смотрела ему в лицо. Ресницы у нее склеились, веки в синих и черных разводах, глаза расширились так, что белки было видно и сверху и снизу. Платье сползло с плеча, густые темно-рыжие волосы торчали вокруг лица и падали, спутавшись, на обнаженную грудь. Он вспомнил голову Горгоны в Зале Персея — и со страхом отогнал от себя эту мысль.
— Твой отец?!.. — кричала она. — Загревс свидетель, в этом тебя никто обвинить не может!.. — Пальцы ее так впились ему в плечо, что он стиснул зубы от боли. — Придет день!.. Да, придет!.. Он узнает, сколько в тебе от него!.. О, да-да, он узнает, что перед ним был более великий, не ему чета!..
Она отпустила его, упала назад, опершись на локти, и расхохоталась.
Она каталась в своих рыжих волосах, смеясь взахлёб, с хриплым вскриком при каждом вдохе; смех становился всё громче, всё пронзительней… Мальчик никогда прежде такого не видел, ему стало страшно. Стоя возле нее на коленях, он схватил ее за руку, целовал залитое потом лицо, кричал ей в ухо, чтобы перестала, чтобы сказала ему что-нибудь… Вот он здесь, с ней, её Александр… Пусть она не сходит с ума, ну пожалуйста, а то он умрёт!..
Наконец она затихла; глубоко, со стоном, вздохнула и села. Обняла его и прижалась щекой к его голове. Ему уже не было страшно, он расслабился и прильнул к ней, закрыв глаза.
— Бедный ты мой! Бедный малыш! Напугался, да?.. Это всего лишь припадок истерики, вот до чего он меня довёл. Перед другими мне было бы стыдно, а перед тобой — нет. Ведь ты знаешь, что мне приходится терпеть. Смотри, родной мой, вот видишь, я тебя узнаю, я вовсе не сошла с ума… Хотя он, конечно, был бы рад такому. Тот человек, кто называет себя твоим отцом.
Он открыл глаза и сел рядом.
— Когда я вырасту большой, я позабочусь, чтобы тебе отдавали должное.
— А ведь он и не догадывается, кто ты. Но я-то знаю… Я — и ещё бог.
Он не стал ничего спрашивать. Хватало и того, что увидел. Но потом, ночью, когда его вытошнило и он лежал пустой-пустой, с пересохшими губами, и слушал доносившийся издали шум пира, — ему вдруг вспомнились эти её слова.
На следующий день начались Игры. Двуконные колесницы мчались кругами, а колесничные пехотинцы спрыгивали на ходу, бежали рядом и вновь вскакивали наверх. Феникс успел заметить пустые глаза мальчика и догадался о причине; и теперь рад был видеть, что гонка его увлекла.
Он проснулся чуть раньше полуночи, с мыслью о маме. Выбрался из постели, оделся… Только что ему приснилось — она звала его из моря, как богиня-мать звала Ахилла. Надо было пойти к ней и спросить, что она имела в виду прошлой ночью.
В её комнате было пусто. Только одна древняя старуха из домашних рабынь копошилась, прибирая вещи; её все забыли. Она посмотрела на него покрасневшими слезящимися глазами и сказала, что царица ушла в храм Гекаты.
Он выскользнул в ночь, среди перепившихся гостей и шлюх, солдат и воров. Ему надо было увидеть её; увидит ли она его — это не важно. А дорогу он знал.
В честь праздника ворота города были открыты. Далеко впереди виднелся факел, и в его свете чёрные плащи. Ночь безлунная, настоящая ночь Гекаты. Они не видят, как он крадётся за ними следом. Ей приходится самой бороться за себя, потому что у неё нет взрослого сына, который мог бы ее защитить. То, что она сейчас делает, — она делает за него…
Она оставила женщин ждать, а сама пошла дальше, одна. Он проскользнул следом, мимо кустов олеандра и тамариска, до самого храма, где трехликая статуя богини. Мать была там, в руках у нее кто-то скулил и хныкал. Факел свой она воткнула в закопченный каменный стакан возле алтарной плиты. Она была вся в черном; а что держала — это оказался черный щенок. Она взяла его за загривок и резанула ножом по горлу. Он забился, завизжал, в свете факела блестели его глаза… Теперь она взяла его за задние лапы и держала так, вниз головой; а он дергался и кашлял, и кровь текла струей… Когда у щенка начались судороги, она положила его на алтарь, а сама встала на колени перед статуей и начала бить кулаками землю. Он слышал то яростный шепот, — тихий, словно шипенье змеи, — то такой вой, что его мог бы издать и тот щенок, если бы жив был… Незнакомые слова заклинаний, знакомые слова проклятий… А ее длинные волосы свисали в густую кровь на алтаре; и когда она поднялась на ноги — концы волос жестко слиплись, а на руках запеклись черные пятна.
Когда всё кончилось, он прошел вслед за ней до самого дома; всё время держась позади, чтобы не заметила. Теперь она снова уже не выглядела чужой. Но хоть и шла она среди своих женщин, ему не хотелось упускать ее из виду ни на миг.
На следующий день Эпикрат сказал Фениксу:
— Сегодня ты должен уступить его мне. Я хочу взять его на музыкальный конкурс.
Раньше он собирался пойти со своими друзьями, с которыми можно поговорить о музыке, о сегодняшнем исполнении, — но вид мальчика его встревожил. Он ведь тоже слышал разные разговоры, как и все остальные.
Состязались кифаристы. Собрались все видные мастера. В самой Греции и в греческой Азии, в городах Италии и Сицилии — вряд ли нашелся бы хоть один, кого сейчас не было здесь. Неведомая доселе красота захватила мальчика; он забыл о своем настроении, он был в экстазе. Так Гектор, ушибленный камнем Аякса, оглянулся на голос, от которого у него волосы на голове зашевелились, — и увидел, что возле него стоит Аполлон.
После того жизнь пошла почти по-прежнему. Иногда мать многозначительно вздыхала или смотрела на него, чтобы напомнить, — но самый сильный шок был уже позади. Телом он был здоров, и возраст брал своё. Он искал исцеления так, как подсказывала ему природа: вместе с Фениксом ездил верхом по каштановым рощам на склонах Олимпа и распевал Гомера — строка по строке — сначала по-македонски, потом по-гречески.
Феникс был бы рад держать его подальше от женских покоев. Но если бы царица хоть раз усомнилась в его верности, он потерял бы мальчика навсегда. Нельзя было заставлять её тщетно искать своего сына. Но теперь казалось, по крайней мере, что мальчик выходит от неё не в таком скверном настроении, как прежде.
В последнее время она была увлечена каким-то планом, и даже повеселела. Поначалу Александр ждал со страхом, что она придёт в полночь с факелом и поведёт его к святилищу Гекаты. До сих пор она ни разу ещё не предлагала, чтобы он сам призвал проклятие на отца; в ту ночь, когда они ходили к могиле, он только стоял рядом и держал, что ему дали.
Шло время. Становилось ясно, что ничего такого не будет, — и в конце концов он даже спросил её. Она улыбнулась; под скулами мелькнули мягкие тени. Он узнает, когда придёт время, — он изумится… Это служение, которое она пообещала Дионису… И ещё сказала, что он тоже там будет и увидит сам. На душе у него стало полегче. Наверно это опять будут какие-нибудь пляски в честь бога. Последние два года она говорила, что он уже слишком большой для женских таинств. Ему уже было восемь. Горько было думать, что скоро вместо него с ней будет повсюду ходить Клеопатра.
Как и царь, она принимала у себя многих чужеземных гостей. Знаменитый трагик Аристодем приехал не выступать; он прибыл в качестве посла, — эту роль часто доверяли известным актёрам, — прибыл улаживать выкупы за афинян, захваченных в Олинфе. Изящный, стройный, элегантный, Аристодем владел своим голосом, словно изысканной флейтой; почти видно было, как он играет этим голосом. Александр восхищался, слушая, как умно мама говорит с послом о театре. Потом она принимала Неоптолема со Скироса, ещё более знаменитого протагониста, который теперь ставил «Вакханок» и сам будет играть бога. На этой встрече мальчика не было.
Он не знал бы, что мать колдует, если бы не услышал однажды, через дверь. Хотя двери и толстые, какую-то часть заклинаний он разобрал. Прежде он такого не слыхал — что-то про убийство льва на горе, — но смысл был всё тот же, что и всегда. Так что он ушёл, не постучавшись.
Феникс разбудил его на заре, чтобы идти в театр. Он был ещё слишком мал, чтобы сидеть на почетных креслах; когда вырастет, будет сидеть там с отцом… А пока он спросил у мамы, можно ли ему быть рядом с ней, как это было еще в прошлом году. Она сказала, что смотреть пьесу не будет, — у нее в это время другие дела, — но он ей после расскажет, как всё было и как ему понравилось.
Театр он любил. Любил вот таким, просыпающимся на рассвете к радости, которая скоро начнется; со свежими утренними запахами. Тут и пыль, прибитая росой; и трава, примятая множеством ног; и дым от только что потушенных факелов, при которых работали ночью… Он любил смотреть, как расходится по рядам народ, как суетятся внизу, на почетных местах, со своими ковриками и подушками; любил слушать, как гудит наверху толпа солдат и крестьян, как воркуют женщины на своей половине; а потом, вдруг, первые ноты флейты — и все остальные звуки замирают, кроме пения утренних птиц.
Пьеса началась мрачно, ещё в рассветных сумерках. Бог, в облике прекрасного белокурого юноши, приветствовал огонь на могиле матери своей и замышлял месть фиванскому царю, который презрел его обряды. Мальчик заметил, что юным голосом бога искусно говорил мужчина, а у его менад были плоские груди и звонкие мальчишьи голоса; но он отодвинул это знание и отдался иллюзии.
Темноволосый юный Пентей зло говорил о менадах; о том, каковы обряды у них. Бог должен был убить его за это. Сюжет он знал уже заранее, друзья рассказали. Смерть Пентея была самой ужасной, какую только можно себе представить; но Феникс пообещал, что показывать её не будут.
Когда слепой пророк упрекнул царя, Феникс шепнул на ухо, что этот старый голос из-под маски принадлежит тому же самому актёру, который играл молодого бога; таково было искусство трагика. А когда Пентей умрёт за сценой, этот актёр опять сменит маску и будет играть безумную царицу Агаву.
Царь запер бога в тюрьму, но бог вырвался землетрясением и огнём. Театральные эффекты, поставленные афинскими мастерами, испугали и восхитили мальчика. Обречённый на гибель Пентей, пренебрегая чудесами, так и не признал божество. И пропал его последний шанс: Дионис опутал его смертельным волшебством и отобрал у него разум. Он видел два солнца в небе; и решил, что может передвигать горы… Но позволил насмешливому богу нелепо замаскировать его под женщину, чтобы подсмотреть обряды менад. Мальчик смеялся вместе со всеми, и это веселье обострялось предчувствием грядущих ужасов.
Царь ушел умирать, пел хор, потом явился Посланник с вестью. Он рассказал, что Пентей забрался на дерево, чтобы подсматривать оттуда, но менады увидели его и — исполненные ниспосланной богом безумной силы — вырвали его дерево с корнями; и тогда его обезумевшая мать, решив, что перед нею дикий зверь, первая набросилась на него, а потом и другие менады, и они разорвали его на куски. Всё это уже произошло — Посланник только рассказывал, как это было, — показывать этого не стали, как и обещал Феникс. Но и одного рассказа было вполне достаточно. А теперь вот-вот появится Агава, — кричал Посланник, — появится с трофеем своей охоты.
Менады вбежали на сцену в окровавленных одеждах; Агава несла голову, насаженную на копье, как это делают охотники. Голова сделана из маски Пентея и парика сзади, а в середину что-то набито, и красные тряпки снизу висят… А на царице была ужасная безумная маска, с истошным выражением лица, с глубоко ввалившимися напряженными глазами и неистово искаженным ртом. И такой из этого рта вырвался голос — что при первых же звуках его Александр тоже словно два солнца увидел. Он сидел совсем близко от сцены, а зрение и слух у него были остры… Парик над маской был светлый, но сквозь его распущенные пряди проглядывали живые волосы, и видно было, что волосы рыжие. И руки царицы были обнажены — и он узнал эти руки, и даже браслеты на них.
Актеры, разыграв изумление и ужас, отступили, чтобы дать ей место на сцене. Публика загудела. После бесполых мальчиков, все тотчас услышали, что это настоящая женщина. Кто это?.. Что?!..
Мальчику показалось, что он уже много часов сидит здесь один со своим знанием, а потом по толпе побежало слово. Оно разлеталось, как лесной пожар; зоркие настойчиво убеждали тех, кто видел хуже; звонкий щебет и возмущенный шепот женщин; низкий прибойный рокот мужчин наверху; а с почетных мест — напряженная, мертвая тишина.
Мальчик чувствовал себя так, словно это его собственная голова насажена там на копье. А мать его взмахнула волосами и показала на кровавый трофей. Она вросла в эту ужасную маску, маска стала ее лицом!.. Он обломал себе все ногти, вцепившись в каменную скамью.
Флейтист дул в свои дудки, а она пела:
Я возвеличена над всей землей
Пусть люди меня восхваляют —
Эта охота была моя!
За два ряда перед собой мальчик видел спину отца; тот повернулся к гостю, сидящему рядом. Лица видно не было.
Проклятье на могиле, кровь чёрного щенка или кукла, проткнутая терновым шипом, — то всё были тайные обряды. А здесь — заклинание Гекаты при свете дня, жертвоприношение во имя смерти!.. На копье у царицы была голова её собственного сына.
Голоса вокруг вырвали его из этого кошмара, но повергли в другой. Голоса поднялись, как жужжанье мух, потревоженных на мертвечине, почти заглушив декламацию актёров.
Это о ней все говорили, а не о царице Агаве из пьесы. Они говорили о ней!.. Южане, называвшие Македонию варварской страной, князья и простолюдины… Солдаты…
Пусть бы они называли её колдуньей — богини должны быть волшебницами, — но здесь было другое, он знал эти голоса. Так люди из фаланги говорят в караулках о женщине, с которой половина из них переспала; о деревенской девке, родившей байстрюка…
Феникс тоже страдал; он соображал не слишком быстро, и поначалу был просто оглушен. Даже от Олимпии не ожидал он подобной дикости. У него не было сомнений, что она пообещала это Дионису, потеряв голову от вина, танцуя при своих обрядах.
Царица Агава очнулась; её безумие сменилось отчаянием; над ней появился неумолимый безжалостный бог, завершить пьесу. Хор запел заключительные строки:
Боги многолики и, чтобы исполнить волю свою…..
Бог приносит то, о чём не думалось,
Как мы видели это здесь.
Всё кончилось, но никто и не пошевелился уходить. Что она будет делать?.. А она поклонилась статуе Диониса на площадке для хора — и ушла, вместе с остальными. Ясно было, что больше уже не покажется. Кто-то из статистов подобрал и унёс голову… С высоты, из безликой толпы, раздался долгий, пронзительный свист…
Протагонист снова вышел на сцену принять рассеянные аплодисменты. Причуда царицы ему помешала, так что сегодня он сыграл не лучшим образом, — однако представление удалось, он не зря старался.
Мальчик поднялся, не глядя на Феникса. Вздёрнув подбородок, глядя прямо перед собой, он прокладывал себе дорогу через медлительную, болтающую толпу. При их приближении разговоры стихали, но не настолько быстро, чтобы их можно было не услышать. Сразу за порталом театра он повернулся, посмотрел в глаза Фениксу и сказал:
— Она была лучше актёров!
— Да, конечно, её бог вдохновлял. Она же своё выступление ему посвятила, чтобы почтить… Дионис очень любит такие приношения.
Они вышли на утоптанную площадь перед театром. Женщины, укоризненно переговариваясь, расходились по домам; мужчины не уходили, собирались группами. Неподалеку от выхода стояла стайка нарядных гетер, дорогих девушек из Эфеса и Коринфа, что обслуживали офицеров в Пелле. Одна сказала нежным звонким голосом:
— Бедный мальчонка! Видно, как он переживает!..
Мальчик не обернулся, будто не слышал.
Они уже почти выбрались из толпы. Феникс уже начал дышать посвободнее — и тут вдруг обнаружил, что малыш исчез. Ещё этого не хватало!.. Но нет, он оказался рядом, в нескольких шагах, возле группы каких-то мужчин. Феникс услышал, как они рассмеялись, бросился туда, — но опоздал.
Человек, произнесший последние недвусмысленные слова, ничего плохого не ожидал. Но другой, стоявший к мальчику спиной, ощутил рывок: кто-то, вроде, быстро дёрнул его за пояс. Оглянувшись в расчёте на свой рост, он не сразу понял в чём дело, и едва успел ударить мальчишку по руке. Кинжал резанул шутника вскользь, по боку, вместо того чтобы вонзиться прямо в живот.
Всё произошло так быстро и бесшумно, что никто из окружающих даже не оглянулся. А эта группа замерла, словно окаменев: раненый, со струйкой крови, сбегающей по бедру; хозяин кинжала, что схватил было мальчика, но теперь понял, кто перед ним, и беспомощно смотрел на окровавленное оружие в его руке; Феникс за спиной мальчика, положивший руки ему на плечи; и сам мальчик, глядевший в лицо раненому: оказалось, что он его знал. А человек, зажавший тёплую струйку у себя на боку, смотрел на него с изумлением и болью, а потом — не сразу — к этому добавился и испуг: узнал.
Все замерли, казалось никто не дышал. Но прежде чем хоть кто-нибудь успел сказать хоть слово, Феникс поднял руку, как будто на войне. Его квадратное лицо набычилось, его почти нельзя было узнать.
— Для всех вас лучше забыть о происшедшем, — сказал он.
И — пока те нерешительно переглядывались — потянул мальчика за собой, увёл его прочь.
Не зная другого места, где можно было бы его укрыть, он забрал его к себе на квартиру; на единственной приличной улице этого маленького городка. В небольшой комнатке было душно от старой шерсти, старых свитков и старой постели; и от мазей, которые Феникс втирал в свои негнущиеся колени. На постели лежало одеяло в красную и синюю клетку — мальчик упал на него вниз лицом, и так лежал, без единого звука, без единого движения. Феникс похлопал его по плечу, погладил голову… А когда он разразился судорожным плачем — начал его утешать.
Он не задумывался сейчас ни о чём, что будет после, важен был только вот этот миг. Он убедился, что любовь его не только беспола, но и безгранична, самоотверженна. Он не задумавшись отдал бы всё, что у него есть; он кровь свою отдал бы по капельке… Но сейчас было нужно гораздо меньше — только утешение и целящее слово.
— До чего же грязный тип!.. Невелика потеря, если б ты его и убил: ни один человек чести не снёс бы такого. Только безбожный мерзавец может потешаться над посвящением богу. Ну перестань, мой Ахилл. Разве можно расстраиваться из-за того, что в тебе проснулся воин?.. Он поправится, — хотя и не заслужил этого, — и никогда, никому, ничего не скажет. Если, конечно, не совсем дурак. А от меня никто и слова не услышит…
Мальчик с трудом глотал слезы, уткнувшись ему в плечо.
— Он же мне лук сделал!..
— Выкинь. Я тебе лучше достану.
Они помолчали.
— Он же не мне это сказал!.. Он не знал, что я там…
— Но кому нужен такой друг?
— Он не ждал удара.
— Ты тоже не ждал услышать такое!
Очень мягко и осторожно — заботливо и учтиво — мальчик освободился от его рук и снова лёг ничком, уткнувшись в одеяло. Потом вдруг сел и вытер рукой нос и глаза. Феникс смочил полотенце из кувшина, отжал, и стал протирать ему лицо. Мальчик не противился; сидел неподвижно, с напряжённым взглядом, вроде и внимания не обратил.
Феникс достал из-под изголовья самый лучший свой серебряный кубок и вино, оставленное на завтрак. Мальчик выпил — чуть поупирался, но выпил, — и сразу порозовел. И лицо, и шея, и грудь… Потом сказал:
— Он оскорбил мой род. Но он не ждал удара.
Вскинув голову, так что взметнулись волосы, он одёрнул измятый хитон и завязал распустившийся ремешок сандалии.
— Спасибо, что приютил меня в своём доме. А теперь я пойду.
— Сейчас это неразумно. Ты же ничего ещё не ел.
— Есть я не хочу. Спасибо. До свидания.
— Так подожди, я переоденусь и поеду с тобой.
— Нет, спасибо. Я хочу один.
— Ну подожди! Давай, отдохнём немного; почитаем или погуляем пойдём… — Феникс положил руку ему на плечо.
— Отпусти!..
Рука Феникса отдернулась сама собой, словно у испуганного ребенка.
Позже он обнаружил, что на месте нет верховых сапог Александра и учебных дротиков; лошадки тоже не оказалось. Феникс кинулся выяснять, не видел ли кто-нибудь, куда он поехал. Оказалось, его видели над городом: он верхом поднимался по склонам Олимпа.
До полудня оставалось еще несколько часов. Феникс дожидался его возвращения и слушал, что говорят вокруг. Все соглашались, что царица совершила этот чудной поступок как бы в посвящение богу. Ведь эпирцы — они мисты от рождения, они это с молоком материнским всасывают… Но у македонцев это ей чести не прибавит, нет. Царь, ради гостей, постарался сделать вид, будто ничего особенного не произошло, и с трагиком Неоптолемом обошелся милостиво… Да, а где юный Александр?..
А-а, он поехал верхом покататься, — отвечал Феникс, пряча всё возраставший страх. Что это на него нашло?!.. Позволил ребёнку уйти одному, словно взрослому… Он ни на мгновение не должен был глаз с него спускать!.. Ехать искать теперь бессмысленно: на огромном массиве Олимпа две армии друг от друга укрыться могут. Там отвесные стены и бездонные ущелья; там медведи, волки, леопарды, даже львы еще попадаются…
Солнце садилось. Крутые восточные склоны, под которыми стоит Дион, потемнели; часть гор скрылась в клубящихся тучах. Феникс ехал верхом, прочесывая открытую местность над городом. У священного дуба он спешился и воздел руки к освещенной солнцем вершине, к трону Царя Зевса, что купается в чистом эфире. Молился со слезами, обещал жертвы… Ведь когда настанет ночь — скрывать правду будет уже невозможно!..
Громадная тень Олимпа переползла линию берега и погасила вечернее сияние моря. Дубраву заполнили сумерки, а дальше в лесах было уже черно. Но вот на границе сумерек и тьмы что-то, вроде, шевельнулось… Феникс вскочил на коня — а в суставах будто ножи! — и поехал в ту сторону.
Мальчик спускался по склону меж деревьев, ведя свою лошадку под уздцы. Лошадка, измученная до полусмерти, брела рядом с ним, припадая на одну ногу; и так они ковыляли вниз по прогалине, одинаково уставшие. Увидев Феникса, мальчик поднял руку в приветствии, но ничего не сказал.
Дротики были привязаны поперёк чепрака, колчана для них у него ещё не было. Лошадка, словно заговорщик, прижималась щекой к его щеке. Одежда на нём была изорвана, колени ободраны и заляпаны засохшей грязью, руки и ноги покрыты царапинами; заметно было, что он исхудал с утра; а хитон спереди был пропитан кровью, снизу доверху… Но он мирно шёл меж деревьев — глаза широко раскрытые и пустые, — шёл легко, будто плыл, с нечеловеческим спокойствием и безмятежностью.
Феникс спешился рядом с ним, схватил его за плечи, начал ругать, спрашивать… Мальчик погладил лошадке морду и сказал:
— Охромел, вот, мой конь.
— Я тут метался, чуть с ума не сошёл от страха! Что ты с собой сделал? Откуда кровь? Где ранен? Где ты был?..
— Я не ранен. — Он вытянул руки, отмытые в каком-то горном ручье. Под ногтями была кровь. Глаза его погрузились в глаза Феникса, но остались непроницаемы. — Я алтарь поставил, устроил святилище и принес жертву Зевсу. — Он поднял лицо к небу. Белый лоб под упругой шапкой волос казался прозрачным, почти светился. Широко раскрытые глаза сияли. — Я принес жертву богу, и он заговорил со мной. Он говорил со мной!
Царь Архелай очень любил свой кабинет, так что отделан он был ещё роскошнее, чем Зал Персея. Здесь царь принимал поэтов и философов, которых привлекали в Пеллу его богатые дары и щедрое гостеприимство. На сфинксоголовых подлокотниках египетских кресел покоились в своё время руки Агафона и Эврипида.
Это помещение посвящено было музам; они пели вокруг Аполлона на громадной фреске, покрывающей внутреннюю стену. Аполлон, игравший на лире, загадочно смотрел со стены на полированные стеллажи с драгоценными книгами и свитками. Тиснёные переплёты, позолоченные и украшенные каменьями ларцы; накладки из слоновой кости, агата и сардоникса, шёлковые закладки с золотым кружевом… От царя к царю переходило это бесценное наследство; даже во время междоусобных войн за царство, специально обученные рабы следили за ним, увлажняя воздух и убирая пыль. Прошло уже целое поколение с тех пор, как кто-нибудь брался читать эти книги: слишком они были драгоценны. То что для чтения — хранилось в библиотеке.
В кабинете стояла изысканная бронзовая статуя Гермеса, изобретающего лиру, — её купили у какого-то банкрота в последние годы величия Афин, — огромный письменный стол опирался на львиные лапы и был инкрустирован ляписом и халцедоном; а возле него возвышались от самого пола две лампы в виде колонн, обвитых лавровыми ветвями. Всё это почти не изменилось со времён Архелая. Но в читальной келье, что за дальней дверью кабинета, расписные стены спрятались под стеллажами и полками, которые были забиты управленческой документацией; а ложе и читальный столик уступили место заваленному рабочему столу, где секретарь царя каждый день обрабатывал по целому мешку писем.
Стоял морозный, яркий мартовский день, с северо-восточным ветром. Резные ставни были закрыты, чтобы бумаги не раздувало, но холодное солнце, слепящее острыми лучами, пробивалось сквозь щели; а вместе с ними залетали и струйки ледяного воздуха. Секретарь держал под плащом нагретый кирпич, руки греть; его писец, завидуя ему, дул себе на пальцы, но потихоньку, чтобы царь не услышал. А царю Филиппу было хорошо. Он только что вернулся из Фракии, из похода; и после тамошней зимы дворец казался ему Сибарисом роскоши и комфорта.
При том что власть его неуклонно подступала к древней хлебной дороге Геллеспонта, кормившей всю Грецию; при том, что он окружал колонии Афин, склонял к измене их вассальные племена и брал в осаду города их союзников, — одной из самых горьких своих обид южане считали то, что он нарушил честный, достойный древний обычай прекращать войну зимой, когда даже медведи залегают в берлогах.
Сейчас он сидел у огромного стола. В загорелой руке — потрескавшейся на морозе, покрытой шрамами, мозолистой от поводьев и копья — был зажат серебряный стилос; он ковырял им в зубах. Рядом, на табурете, сидел писец и держал на коленях табличку; ему предстояло записывать послание вассальному князю в Фессалии.
Домой царя привели южные дела; и он уже знал, как за них приниматься. Наконец-то можно начинать. В Дельфах нечестивые фокийцы, измученные войной и сознанием вины своей, набросились друг на друга, словно бешеные псы. Они хорошо попользовались деньгами, которые чеканили, переплавляя храмовые сокровища, чтобы платить солдатам. А теперь далекоразящий Аполлон добрался-таки до них. Ждать он умел; но в тот день, когда они полезли за золотом под самый Треножник, — он послал им землетрясение, а потом — панику, яростные взаимные обвинения, высылки, пытки… Проигравший вождь с остатками своих сил удерживал теперь только опорные пункты у Фермопил. Он уже сейчас в отчаянном положении, скоро с ним можно будет управиться. Афинские подкрепления гарнизону своему он отослал назад, хотя это были союзники: боялся, что его выдадут победившей партии. Скоро он окончательно дозреет. Царь Леонид там наверно корчится под своим могильным курганом, — думал Филипп.
«Путник, проходящий мимо, ты пойди скажи спартанцам…» Ты пойди скажи им всем, что через десять лет вся Греция будет подвластна мне, потому что ни города друг с другом договориться не могут, ни люди; никто не верит никому. Они забыли даже то, чему учил их ты, Леонид: как надо сражаться и умирать. Мне их и побеждать не придётся; они уже побеждены завистью и жадностью. Они пойдут за мной — и будут гордиться этим; под моим владычеством они вернут себе гордость. Они будут рассчитывать на меня, чтобы вёл их; а их сыновья — на моего сына…
Эта мысль напомнила ему, что он посылал за мальчиком уже довольно давно. Он конечно придёт, когда его отыщут; нельзя ждать от девятилетнего мальчишки, чтобы тот постоянно сидел у себя. Филипп снова вернулся мыслями к письму.
Он ещё не успел закончить с письмом, когда услышал из-за дверей голос сына: тот здоровался с его телохранителем. Сколько десятков — или сотен — людей знает мальчик по имени? Этот-то в гвардии всего пять дней!..
Открылись высокие двери. Меж ними он казался совсем маленьким. Яркий, ладный; босые ноги на холодном мраморном полу; руки привычно сложены под плащом — но не для того, чтобы их согреть, а в хорошо заученной позе скромного спартанского мальчика, которой научил его Леонид… В этой комнате, рядом с бледными книжниками, отец и сын смотрелись — будто дикие звери среди ручных. Смуглый солдат, выдубленный почти до черноты, — на руках шрамы, на лбу светлая полоса, оставленная кромкой шлема, слепой глаз смотрит молочно-белым пятном из-под полуприкрытого века, — и мальчик у двери: на загорелой шелковистой коже ссадины и царапины мальчишьих приключений, а рядом с его взъерошенной густой шевелюрой позолота Архелая кажется тусклой и запыленной. Домотканая одежда его, когда-то мешавшая, давно уже выцвела и стала мягкой от многочисленных стирок, покорилась хозяину; и теперь смотрелась совсем естественно, как будто он сам её выбрал, с нарочитой надменностью. А серые глаза, освещённые холодным заходящим солнцем, скрывали какую-то тайную мысль.
— Войди, Александр.
Он и так уже входил; Филипп сказал это только для того, чтобы быть услышанным, негодуя на отчуждённость во взгляде. Но Александр подумал, что ему позволили войти, будто слуге. Румянец от ветра на улице схлынул с его лица; кожа казалось посерела, потемнела… Только что, возле двери, он успел подумать, что Павсаний, новый телохранитель, красив той красотой, на которую так падок его отец. Если из этого что-нибудь последует, то какое-то время новой девушки не будет. Бывает такой взгляд — когда тебе смотрят в глаза или наоборот, не смотрят, — что сразу узнаёшь, это уже случилось, или ещё нет. Тут ещё нет.
Он подошёл к столу и остановился, руки по-прежнему под плащом. Но один элемент спартанских манер Леонид так и не смог в него вколотить: он не должен был поднимать глаз, пока старший к нему не обратится.
Филипп, встретив его неподвижный, пристальный взгляд, почувствовал укол знакомой боли. Даже ненависть была бы лучше. Он видел такие глаза у людей, которые скорее умрут, чем сдадут город или перевал. И это не вызов противнику, это внутри, в душе. За что мне такое? — подумал он. Всё ведьма виновата. Это она приходит со своей отравой и крадёт у меня сына, стоит лишь мне отвернуться.
Александр собирался спросить отца о боевых порядках фракийцев. Рассказывали по-разному, а он хотел знать… Однако, как видно, сейчас не получится.
Филипп отослал писца и подозвал мальчика на табурет, покрытый красной овчиной. Сын сел слишком уж прямо, и Филипп тотчас почувствовал, что он уже раздумывает, как бы уйти.
Врагам Филиппа нравилось думать, что все его люди в греческих городах попросту подкуплены. Любовь слепа, но ненависть ослепляет еще хуже. Те, кто ему служил, на самом деле приобретали много; но было среди них немало таких, кто вообще ничего не взял бы, не будь они покорены его обаянием.
— Глянь-ка, — сказал он, доставая блестящий узел выделанной кожи. — Угадай, что это такое.
Мальчик стал распутывать; его длинные пальцы тотчас принялись за работу, продевая ремни вверх и вниз, вытягивая, выпрямляя… По мере того как из хаоса возникал порядок, угрюмость на его лице сменилась сосредоточенностью, а потом серьезной взрослой радостью.
— Праща и сумка для камней. На пояс цепляется, через вот эти прорези. Где делают такое?
На сумке были нашиты рельефные золотые пластинки, вырезанные в форме стилизованных, округлых быков.
— Её нашли на убитом фракийском вожде, — сказал Филипп. — Но она с дальнего севера, из травяных равнин. Это скифская.
Александр внимательно разглядывал этот трофей с окраины Киммерийской пустыни, размышляя о бескрайних степях за Истром, о сказочных погребениях тамошних царей, окружённых кольцом мёртвых всадников, которых привязывают к столбам, так что кони и люди засыхают в сухом холодном воздухе. Ненасытная любознательность оказалась слишком сильна — он оттаял, и в конце концов задал все свои вопросы. Разговор получился довольно долгий.
— Ну, давай, — сказал отец, ответив на всё. — Испытай свою пращу, я ведь её для тебя привёз. Посмотрим, что ты сумеешь сбить… Только не уходи слишком далеко, скоро афинские послы приедут.
Праща лежала у мальчика на коленях, но он забыл о ней, только руки помнили.
— Про мир говорить?
— Да. Они высадились в Галесе и попросили, чтобы их пропустили через границу, не дожидаясь глашатая. Похоже, что торопятся.
— Дороги там плохие.
— Да, им надо будет отогреться, прежде чем я стану с ними говорить. Когда буду их принимать, ты можешь прийти послушать. Встреча будет серьёзная; пора тебе посмотреть, как дела делаются.
— Я буду возле Пеллы. И обязательно приду.
— Наконец-то они кончили болтать, и взялись хоть что-то сделать. А то всё гудели, как разбитый улей, с тех самых пор, как я Олинф взял. Последние полгода обхаживали южные города, лигу против нас собрать пытались… Ничего у них не вышло из этого, только пятки оттоптали.
— Неужто все боятся?
— Не все. Боятся не все. Но — ни один не верит другому, ни один!.. А некоторые верят тем людям, которые верят мне. И я им за эту веру воздам.
Тонкие золотистые брови мальчика сошлись почти в сплошную линию, подчеркнув тяжёлые надбровья над глубоко сидящими глазами.
— Неужто даже спартанцы не станут сражаться?
— Под командой афинян, что ли? Возглавить борьбу они больше не могут, сыты по горло, а следовать за кем-нибудь — на это они никогда не пойдут. — Он улыбнулся про себя. — К тому же, они совсем неподходящая аудитория для оратора, который со слезами бьёт себя в грудь или брюзжит, будто баба базарная, которой обол недодали.
— Когда Аристодем приезжал в прошлый раз договариваться о выкупе за Ятрокла — он мне сказал, он думает, что афиняне проголосуют за мир.
Такие сведения давно уже перестали удивлять Филиппа.
— Ну да, — согласился, он. — И чтобы поощрить их на это, я отпустил Ятрокла безо всякого выкупа; да так, что он оказался дома раньше самого Аристодема. Ладно, пусть шлют мне послов. Если думают, что смогут вовлечь в свой союз Фокиду — или даже Фракию — они попросту дураки. Но тем лучше. Пусть они там голосуют, а я буду действовать. Никогда не мешай своим врагам попусту тратить время… Одним из послов будет тот самый Ятрокл, и Аристодем тоже с ним. Это нам не повредит.
— Он, когда был здесь, Гомера декламировал за ужином. Про Ахилла и Гектора перед их боем. Но он слишком старый уже…
— Старость штука такая, что ко всем приходит. Да!.. Филократ, разумеется, тоже в посольстве. — Он не стал тратить время на объяснения, что это его главный агент в Афинах: был уверен, что мальчик и так знает. — С ним будут обращаться, как со всеми остальными. Дома ему не пойдёт на пользу, если мы станем его как-то выделять. А всего их десять человек.
— Десять? — Мальчик изумился. — Для чего? И все они будут речи говорить?
— Знаешь, афинянам все они нужны, чтобы следили друг за другом. Речи произносить будут все, тут ты угадал. Ни один не согласится, чтобы его обошли. Но будем надеяться, что они договорятся заранее и поделят темы, чтобы не повторяться. Но по крайней мере одно стоящее представление мы увидим. Демосфен приезжает.
Мальчик навострил уши, будто собака, которую гулять позвали. Филипп увидел, как у него засветились глаза. Неужто каждый его враг — герой для сына?
А Александр вспоминал красноречие гомеровских героев. Демосфена он представлял себе высоким и смуглым, как Гектор, с голосом звенящим бронзой, и с пылающими глазами.
— Он храбрый? Как те мужи Марафона?
До Филиппа этот вопрос дошёл словно из другого мира. Он помолчал, пока собирался с мыслями, потом зло улыбнулся в чёрную бороду.
— Увидишь его — угадай. Только его самого не спрашивай.
Волна краски медленно пошла по лицу мальчика, от белокожей шеи до самых волос. Губы его плотно сжались. Он ничего не ответил. Рассердившись, он становился разительно похож на мать. Филиппа это всегда уязвляло.
— Ты что, шуток совсем не понимаешь? — спросил он. — Ты обидчив, как девчонка.
Как он смеет говорить мне о девчонках! — подумал мальчик. Его руки так сжали пращу, что золото впилось в ладони.
Ну вот, — подумал Филипп, — все труды насмарку. В глубине души он проклинал и жену, и сына, и себя самого. Заставляя себя говорить как можно мягче и спокойнее, он сказал:
— Ну ладно. Мы с тобой оба посмотрим. Я его знаю не больше, чем ты.
Это была не совсем правда: по донесениям своих агентов он знал того человека очень хорошо; казалось, что прожил с ним много лет. Но чувствуя себя обиженным, он позволил себе этот маленький обман. Пусть мальчишка остаётся при своих ожиданиях и надеждах.
Через несколько дней он послал за сыном снова. Это время у обоих было заполнено до отказа. У отца были дела; у сына — вечные поиски новых испытаний, которые требовали крайнего напряжения: прыгать со скальных уступов, кататься на необъезженных конях, бить рекорды в метаниях и беге… Ну а кроме того он разучивал новую пьесу на своей новой кифаре.
— К ночи они должны быть здесь, — сказал Филипп. — Утром будут отдыхать, потом будет официальный завтрак, потом я их приму… А на вечер назначен торжественный обед, так что время подожмёт и придётся им красноречия поубавить.
Его лучшая одежда хранилась у матери, Мать была у себя. Писала письмо брату в Эпир, жаловалась на мужа. Писала она хорошо: у неё было много таких дел, которые писцу доверить нельзя. Когда он вошёл, она закрыла свой диптих и обняла его.
— Мне надо нарядиться в честь афинских послов, — сказал он. — Я оденусь в синее.
— Я знаю, что тебе к лицу, дорогой мой.
— Нет, это должно быть подходяще для афинян. Я надену синее.
— Тс-с-с! Я повинуюсь, мой господин. Значит синее, брошь из ляписа…
— Нет, в Афинах только женщины носят украшения. Ничего, кроме колец.
— Но, дорогой мой, ты должен быть одет лучше их! Ведь они же ничтожества, эти послы.
— Нет, мама. Они считают украшения признаком варварства. Я их не надену.
В последнее время она уже слышала иногда этот новый голос. Он ей нравился. Но до сих пор сын никогда ещё не говорил таким голосом с ней самой.
— Ты будешь совсем как взрослый, господин мой.
Она сидела; и поэтому смогла прильнуть к его груди и посмотреть на него снизу вверх. Погладила его выгоревшие волосы и добавила:
— Когда пора будет одеваться, приходи ко мне. Ты одичал, как горный лев; я должна сама присмотреть, чтобы всё было как надо.
Вечером он сказал Фениксу:
— Я не хочу ложиться. Пожалуйста, позволь мне посмотреть, как приедут афиняне.
Феникс с отвращением глянул в окно на сгущавшиеся сумерки.
— Что ты надеешься увидеть? — проворчал он. — Проедет мимо кучка людей, в шляпах, нахлобученных до самых плащей… При нынешнем тумане ты слугу от хозяина не отличишь.
— Всё равно. Я хочу их видеть.
Ночь настала сырая, промозглая. С камышей возле озера капала вода; не смолкали лягушачьи трели, словно шум в голове… Неподвижный туман висел на осоке, окаймляя лагуну до самого моря, где его раздувал лёгкий ветерок. На улицах Пеллы грязные канавы смывали накопившиеся за десять дней мусор и отбросы вниз, к воде, покрытой оспинами дождя. Александр стоял у окна фениксовой комнаты, куда пришёл его будить. Сам он уже был одет в сапоги для верховой езды и в плащ с капюшоном. Феникс сидел с какой-то книгой возле лампы и жаровни, словно впереди у него была вся ночь.
— Смотри! Из-за поворота факелы показались, уже едут!..
— Прекрасно. Теперь они будут у тебя на виду, можешь любоваться. Я выйду на улицу только когда время подойдёт, ни на миг раньше.
— Дождик едва капает! Что ты будешь делать, когда мы пойдём на войну?
— Я берегу себя для этого, Ахилл. Не забывай, что кровать Феникса стояла возле огня.
— Слушай. Если ты не поторопишься, я сейчас тебе книгу подпалю! Ты ведь даже не обулся до сих пор!
Он высунулся из окна. В темноте далёкие факелы, размытые туманом, казались крошечными, словно светлячки, ползущие по камню.
— Феникс…
— Да-да, времени ещё достаточно…
— Феникс, он на самом деле хочет договориться о мире? Или только успокоить их хочет, на то время, пока не будет готов? Как олинфийцев.
— «О, Ахиллес богоравный, могучий, возлюбленный сын мой…» — Он искусно настроился на волшебный ритм. — «Будь справедлив ты к отцу, что своим благородством прославлен…»
Недавно ему приснилось, будто он стоит на сцене, одетый для роли Корифея в трагедии, для которой написана только одна страница. На воске всё остальное уже было, но ещё не переписано набело, и он попросил поэта изменить окончание; но когда попытался вспомнить это окончание — вспоминались только собственные слезы.
— Ведь олинфийцы первыми нарушили договор. Они стакнулись с афинянами и впустили к себе его врагов. Это нарушение клятвы; а каждый знает, что нарушение клятвы лишает силы любой договор.
— Их кавалерийские генералы бросили в бою своих людей… — Голос мальчика зазвенел. — Он заплатил им, чтобы они это сделали. Заплатил!..
— Наверно, это спасло немало жизней…
— Они теперь рабы, ты понимаешь?.. Рабы!.. Я бы предпочёл умереть.
— Если бы все это предпочитали, рабов бы не было.
— Я никогда, ни за что не стану использовать предателей, когда стану царём. Если они придут ко мне — я их убью… И всё равно, кого они захотят мне продать. Даже если это будет мой злейший враг — я ему пошлю их головы. Я их ненавижу, как врата смерти. Этот Филократ — предатель!
— И при всём том, он может сделать много хорошего. Ведь твой отец желает добра афинянам.
— Если они согласятся на всё, что он скажет, да?
— Знаешь, его могут заподозрить в том, что он хочет установить тиранию. Когда спартанцы победили их во времена моего отца, у них на самом деле была тирания. Но чтобы хорошо знать историю, надо этого хотеть. Ещё со времён Верховного Царя Агамемнона у эллинов был военный вождь. Иногда какой-нибудь город, иногда человек. Как собрали войско под Трою?.. Как отразили варваров в войне с Ксерксом?.. Только нынче, в наши дни, эллины грызутся словно псы — а вождя нет, руководить некому.
— У тебя это звучит так, словно они и не стоят руководства. Но не могли же они так быстро измениться.
— За два последних поколения самых лучших перебили. Мне кажется, и афиняне и спартанцы навлекли на себя проклятие Аполлона, с тех пор как сдали внаём фокидянам свои войска. Они прекрасно знали, каким золотом им платят. Куда бы ни попадало это золото, оно приносило смерть и разрушение, и не было этому конца. Теперь твой отец взял на себя роль бога, взялся делать его дело; и посмотри, как он преуспел, об этом толкует вся Греция… Кто более его достоин скипетра вождя? А когда-нибудь этот скипетр перейдёт к тебе…
— Я бы пожалуй… — начал задумчиво мальчик. — Ой, гляди-ка, они уже проехали Священный Бор! Уже почти в городе!.. Давай, собирайся.
Когда они садились на коней во дворе, Феникс проворчал:
— Опусти капюшон пониже. Когда они увидят тебя во время приёма — им вовсе незачем знать, что ты болтался на улице, чтобы на них поглазеть, словно простолюдин. Никак я в толк не возьму, зачем тебе это понадобилось, чего ты ждёшь от этой прогулки.
Проехав к Святилищу Героев, они отодвинулись с дороги на небольшую лужайку под деревьями. Листья на каштанах уже распускались, и теперь смотрелись узорчатой бронзой на фоне водянистых облаков, через которые сочился лунный свет. Факелы у всадников эскорта, сгоревшие почти до рукояток, плясали в неподвижном воздухе в такт поступи мулов и лошадей. В свете этих факелов был виден главный посол, рядом с ним ехал Антипатр. Александр узнал бы крупную фигуру и квадратную бороду генерала, даже если бы он и закутался, как все остальные; но тот только что вернулся из Фракии, потому считал эту ночь тёплой. Второй — это должно быть Филократ. Тело бесформенно в промокших одеждах: лютые глаза выглядывают в щель между шляпой и плащом как воплощение злобы. За ним следом ехал Аристодем; Александр узнал его по грациозной посадке. Ладно, с этими ясно. Глаза его обшаривали вереницу всадников, которые в большинстве своём старательно рассматривали дорогу из-под мягких шляп, пытаясь разглядеть, где могут оступиться их кони. Почти в самом конце ехал высокий, хорошо сложенный человек, сидевший по-солдатски прямо. Он казался не молод, но и не стар; свет факелов выхватывал из темноты его короткую бороду и рельефный, худощавый, профиль. Когда он проехал мимо, мальчик посмотрел вслед, сличая это лицо со своими снами. Только что он увидел великого Гектора, который не успеет состариться до тех пор, когда Ахилл подрастет.
Демосфен, сын Демосфена из Пеонии, проснулся на рассвете, приподнял голову с простыни и огляделся вокруг. Комната в царских покоях для гостей просто великолепна. Зелёный мраморный пол, у двери и окон пилястры с золочёными капителями, табурет для его одежды инкрустирован слоновой костью, ночной горшок италийской работы с рельефными гирляндами… Дождь кончился, но задувал порывами леденящий ветер. На нём было три одеяла, но он с удовольствием взял бы ещё столько же. Его разбудила потребность в горшке, но горшок был в дальнем углу, а ковра на полу не было. Вставать противно… Он помедлил, скрючившись и обхватив себя руками. Сглотнув, ощутил саднящую боль в горле. Его опасения, возникшие в дороге, сбывались: в этот великий день — величайший из всех дней его жизни — у него начинается простуда.
Он с тоской подумал о своём уютном доме в Афинах, где Кикнос, его раб, перс, и одеял принёс бы побольше, и горшок поставил бы у самой постели, и приготовил бы горячего молока с травами и мёдом… Это смягчило бы ему горло и вернуло бы голос… А теперь он лежал, как великий Эврипид, который встретил здесь свою смерть, заболев среди варварской роскоши. Неужто ему суждено стать ещё одной жертвой этой суровой страны, родины пиратов и тиранов? Неужто и его погубит утёс этого чёрного орла, хищно нависшего над всей Элладой, готового наброситься на каждый ослабевший, истекающий кровью город? Но с крыльями, омрачавшими небо над ними, они боролись беспрестанно; несмотря на мелочную корысть и междоусобицы, вопреки всем предостережениям, знамениям и пророчествам… И вот, сегодня он должен встретиться с хищником лицом к лицу — а у него нос заложило!
На корабле, по пути сюда, он вновь и вновь проговаривал свою будущую речь. Он должен был говорить последним. Чтобы уладить спорный вопрос, кому за кем выступать, они согласились, что говорить будут, начиная с самых старших — и дальше по очерёдности возраста. В то время как все остальные выдвигали доказательства своего старшинства, он страстно заявил, что он самый младший; с трудом веря, что они на самом деле настолько слепы: не понимают, какую возможность дарят ему. Поверил только тогда, когда был составлен самый последний список.
От горшка, стоявшего вдалеке, взгляд его скользнул на вторую кровать. Его сосед Эсхин спокойно спал, раскинувшись на спине. Ну до чего ж здоров, смотреть противно! Теперь его длинные ноги торчали из-под одеял, а широкая грудь гудела в резонанс с храпом. Проснувшись, он всегда резво подбегал к окну и проделывал свои эффектные голосовые упражнения, которые не оставлял с тех пор как выступал на сцене. Если кто-нибудь предупреждал его, что снаружи холодно, он отвечал, что на том или том привале в армии было и похуже. Он должен был говорить девятым, Демосфен десятым. Но казалось — никакое благо не доходит к нему неподпорченным. У него было последнее слово, неоценимое в любом суде; его не купишь ни за какие деньги. Но некоторые из самых сильных аргументов уже будут изложены теми, кто выступит раньше; а потом ему придётся выступать вслед вот за этим человеком — а у него импозантная внешность, мощный голос и тонкое чувство времени; и память актёра, которая позволяет ему говорить без остановки, пока льётся вода из часов, ни разу не заглянув в записи; и — самый несправедливый дар богов — он может говорить экспромтом, если нужно.
А ведь совершеннейшее ничтожество! Воспитан в нищете; правда, отец его, школьный учитель, вколотил в него достаточно грамоты, чтобы дать ему жалованье мелкого чиновника, но мать — та и вовсе жрица какого-то жалкого, занюханного иммигрантского культа, запрещённого законом… Кто он такой, чтобы чваниться в Собрании среди людей, учившихся в ораторских школах?!.. Нет сомнений, он держится только на взятках; но нынче без конца только и слышишь, что о его предках, — эвпатридах разумеется, — разорённых Великой Войной, и о его военных подвигах на Эвбее. Какая затасканная сказка!
Снаружи в сыром воздухе скрипуче прокричал коршун, над кроватью пронёсся очередной порыв холодного ветра… Демосфен закутал в одеяла своё тощее тело и с горечью вспомнил, как накануне вечером, когда он пожаловался на мраморный пол, Эсхин заметил бесцеремонно: «Никогда бы не подумал, что тебе это может не нравиться, при твоей-то северной крови.» Уже много лет никто ему не напоминал, что дед его женился на скифке, дочери метэка; и только богатство его отца позволило ему выцарапать гражданство. Он-то думал, что всё это уже давно забылось… Теперь, воротя свой простуженный нос от спящего Эсхина и оттягивая хоть на несколько мгновений неизбежный поход к горшку, он злобно бормотал: «Ты был репетитором, а я учёным… Ты был прислужником, а я посвящённым…. Ты протоколы переписывал, а я прения вёл… Ты был третьеразрядным актёром, а я сидел в первом ряду…» На самом деле он никогда не видел Эсхина на сцене; но уж так хотелось, чтобы это было правдой, что он добавил: «Тебя освистывали, а я свистел».
Пол под ногами казался зелёным льдом, от струи шёл пар. Постель тотчас остыла; теперь оставалось только одеваться и двигаться, чтобы хоть как-то разогреть себе кровь. Если бы Кикнос был здесь!.. Но Совет приказал им торопиться, остальные по-дурацки предложили обойтись без слуг… Если бы он один взял своего — это дало бы всем его врагам хороший повод для целой кучи нападок!..
Поднималось бледное солнце, ветер стихал. Снаружи должно быть теплее, чем в этом мраморном склепе… Мощёный двор был пустынен, если не считать какого-то бездельника, мальчишки-раба. Вот что, он сейчас возьмёт свой свиток и ещё раз прорепетирует речь. Но если заняться этим здесь, то Эсхина разбудишь; а тот начнёт удивляться, что ему до сих пор нужен написанный текст, и хвастаться, что сам он всё всегда выучивает сразу.
В доме никто ещё не проснулся, только рабы. Он посмотрел на каждого, в поисках греков. При осаде Олинфа было захвачено много афинян, и у всех послов были полномочия уладить дела с выкупом, где появится такая возможность. Он твердо решил выкупить каждого, кого найдёт, хотя бы и за свой собственный счёт. На лютом холоде, в этом мерзком, чванливом дворце, он согревал себе сердце мыслями об Афинах.
В раннем детстве его баловали, но школьные годы были ужасны. Отец — богатый торговец — умер, оставив его на попечение нерадивых опекунов. Он был хилым парнишкой и ничьих желаний не возбуждал, зато сам возбуждался часто. В мальчишьем гимнасии это проявилось очень явно, и непристойное прозвище прилипло к нему на долгие годы. В отрочестве он узнал, что опекуны растаскивают его наследство; а у него не было никого, кто взял бы на себя ведение его судебных дел, — только он сам, заика несчастный. Он учился упорно; он занимался до изнеможения, в тайне, подражая актёрам и ораторам, пока не подготовился. Но когда, наконец, выиграл процесс — от денег осталось не больше трети. Он начал зарабатывать себе на жизнь единственным делом, в котором был искусен, и постепенно разбогател на полуприличной мелкой поживе; а в конце концов начал ощущать и крепкое вино власти, когда толпа на Пниксе стала слушать его, затаив дыхание, и верить каждому его слову. Все эти годы он защищал свою слабую, истерзанную гордость доспехами гордости Афин. Афины должны вернуть себе прежнее величие; это будет его трофей победителя — такой, который сохранится до конца времен.
Он ненавидел очень многих — одних по достойным причинам, других из зависти, — но больше чем их всех вместе взятых ненавидел он человека, которого ни разу в жизни не видел, сидящего в этом старом кичливом дворце. Македонского тирана, готового превратить Афины в зависимый город. В коридоре татуированный синей краской раб-фракиец чистил пол. Сознание, что он афинянин, — что нет в мире племени выше, — вновь поддержало Демосфена, как и всегда. Царь Филипп должен узнать, что это значит. Да, он зашьёт рот этому человеку, как говорят в судах. Так он пообещал своим коллегам.
Если бы царю можно было бросить открытый вызов, то не было бы нужды в посольстве. Но можно напомнить о прежних узах — и тонко, но достаточно ясно показать, как он нарушал обещания, как раздавал заверения с единственной целью выиграть время, как натравливал одни города на другие, как стравливал разные партии, как оказывал поддержку врагам Афин — и в то же время соблазнял или уничтожал их друзей. Начало речи уже было отшлифовано; но у него есть наготове небольшой эпизод, который надо вставить после вступления; если его слегка подработать — очень хорошо пойдёт. Он должен произвести впечатление не только на Филиппа, но и на остальных послов; со временем кое-кто из них может стать более влиятелен, чем сегодня. И уж во всяком случае он опубликует свою речь.
На каменных плитах мощёного двора валялись ветки, оборванные ветром. Возле низкой стены стояли кадки с подрезанными, облетевшими кустами роз. Неужели они цвели здесь когда-то? Вдали виднелись бело-голубые горы, прорезанные чёрными ущельями; леса под ними густы, словно мех… По ту сторону стены пробежали двое молодых людей, оба без плащей, перекликаясь друг с другом на своём варварском наречии. Он колотил себя руками по груди, топал ногами, сглатывал слюну, в тщетной надежде что больное горло станет получше, — а в голову закралась невольная мысль, что люди, выросшие в Македонии, должны быть более закалёнными. Даже мальчишка-раб, которому конечно не мешало бы заняться обломанными ветками, казалось, ничуть не мёрз в своей единственной грубой одёжке, спокойно сидел на стене; ему было настолько тепло, что он мог и не двигаться. Однако, хозяину не мешало бы обуть его, по крайней мере…
Работать, работать… Он развернул свой свиток на втором абзаце и — шагая, чтобы не замёрзнуть, — начал говорить, пробуя то так то эдак. Взаимосвязь модуляций и ритмов, подъёмов и спадов, обвинений и увещеваний — превращала каждую произнесенную им речь в законченное произведение искусства. Если его перебивали и он должен был ответить — отвечал как можно короче: чувствовал себя уверенно только тогда, когда возвращался к написанному тексту. Только хорошо отрепетировав, мог он произнести свою речь поистине достойным образом.
— Таковы были, — читал он в пустом дворе, — многочисленные услуги нашего города отцу твоему Аминту. Но до сих пор говорил я о вещах, которых ты, естественно, помнить не можешь, поскольку в то время еще не родился. Позволь же напомнить о добрых делах, которых ты был свидетелем, которые относились уже к тебе самому!..
Он сделал паузу. Здесь Филипп должен заинтересоваться.
— И родичи твои, уже старые сегодня, подтвердят всё сказанное мною. Когда отец твой Аминт и дядя Александрос оба погибли; а вы с братом Пердиккой были малыми детьми; а мать ваша Эвридика была предана теми, кто клялся ей в дружбе; а изгнанник Павсаний возвращался, чтобы бороться за трон, воспользовавшись возникшими обстоятельствами и не без поддержки…
Он говорил, расхаживая по двору, и теперь не хватило воздуха закончить фразу. Переводя дыхание, он заметил, что мальчишка-раб спрыгнул со стены и идёт за ним. Ему вспомнились давние годы, когда его передразнивали, — он резко обернулся, чтобы поймать мальчишку на ухмылке или непристойном жесте. Но мальчик смотрел на него открыто и серьёзно, в ясных серых глазах не было и тени насмешки. Должно быть, его привлекла новизна жестов и интонаций, как какую-нибудь зверюшку привлекает флейта пастуха. Дома, когда репетируешь, слуги спокойно проходят мимо и внимания не обращают…
— … когда, поэтому, наш генерал Ификрат пришёл в эти земли, Эвридика, мать твоя, послала за ним и — как утверждают все бывшие при этом — подвела к нему твоего старшего брата Пердикку, а тебя, совсем маленького, посадила к нему на колени и сказала: «Отец этих сирот, пока был жив, считал тебя своим сыном…»
Он остановился. Взгляд этого мальчишки сверлил ему спину. Чтобы крестьянское отродье глазело на тебя, словно на скомороха, — это начинает надоедать. Он угрожающе махнул рукой, будто отгоняя собаку.
Мальчик попятился на несколько шагов и остановился, глядя на него снизу вверх, чуть склонив голову набок. И сказал по-гречески, чуть высокопарно и с сильным македонским акцентом:
— Продолжай, пожалуйста. Продолжай про Ификрата.
Демосфен заговорил снова. Он привык обращаться к тысячным толпам, но теперь оказалось, что этот единственный, только что обнаруженный слушатель совершенно нелепо смущает его. И вообще, откуда он взялся?.. Что бы это могло значить? Хоть он одет по-рабски, это не садовник. Кто его прислал, и зачем?
Присмотревшись внимательнее, он обнаружил, что мальчик чисто вымыт, даже волосы чистые. Нетрудно догадаться, что это значит. Особенно в сочетании с такой внешностью. Конечно же, это наложник хозяина своего; и мужчина использует его — хотя он и совсем ещё мал — для своих тайных поручений. Почему он всё время слушал?.. Демосфен недаром прожил больше тридцати лет в бесконечных интригах. В мозгу у него моментально пронеслось несколько возможных вариантов. Быть может, кто-нибудь из людей Филиппа старается предупредить царя заранее?.. Но слишком не похоже, чтобы для этого выбрали такого юного шпиона… Тогда что же?.. Или это связной?.. Но к кому?
Кто-то из их десятки наверняка подкуплен Филиппом. Пока они ехали сюда, эта мысль не давала ему покоя. Раньше он подозревал Филократа. Где взял он деньги на большой новый дом? Как смог купить сыну призового коня? И он стал вести себя как-то иначе, когда они приблизились к Македонии…
— Что с тобой? — спросил мальчик.
Демосфен вдруг осознал, что всё время пока был углублён в себя, этот маленький раб неотрывно следил за ним. Он разозлился. И медленно, чётко, на кухонном греческом, каким говорят с рабами-чужеземцами, спросил:
— Чего тебе? Кого ищешь? Кто хозяин?
Мальчик снова наклонил голову и, вроде, собрался ответить, но видимо передумал. Совершенно правильно и с меньшим акцентом, чем в первый раз, он спросил:
— Скажи пожалуйста, будь добр, Демосфен ещё не выходил?
Даже себе самому он не признался, что почувствовал себя уязвлённым. Привычная осторожность заставила его ответить:
— Мы, послы, все одинаковы. То, что хотел сказать ему, можешь сказать мне. Зачем он тебе нужен?
— Просто так, — сказал мальчик, ничуть не смутившись тоном строгого допроса. — Хочу его увидеть.
Похоже, что скрываться не имело смысла.
— Я Демосфен. Что ты хотел мне сказать?
Мальчик улыбнулся такой улыбкой, какой хорошо воспитанные дети встречают неудачные шутки взрослых:
— Я знаю, какой он. А кто ты на самом деле?
Тут действительно что-то серьёзное! Быть может, он на пороге какой-то тайны, которой цены не будет!.. Он инстинктивно огляделся вокруг. В этом здании может быть полно глаз; и рядом нет никого, кто мог бы ему помочь, придержать мальчишку, не дать ему закричать и всполошить это осиное гнездо. В Афинах он часто стоял возле дыбы, рядом с палачом, когда рабов допрашивали так, как дозволял закон. Чтобы рабы дали показания против своего хозяина, для них надо иметь что-то такое, чего они будут бояться больше, чем самого хозяина. Иной раз попадались и такие малыши, вроде этого; когда идет следствие, мягкость недопустима… Но здесь он был среди варваров и не имел под рукой никаких законных средств. Ладно, придётся постараться самому, он сделает всё, что сможет…
В этот момент из окна гостевых покоев раздались рулады громкого, сочного голоса. Эсхин стоял, выпятив грудь, его обнажённый торс был виден до пояса. Мальчик оглянулся на звук и воскликнул:
— Вот он!
Первым чувством Демосфена была слепая ярость. Он едва не взорвался от скопившейся зависти. Но надо сохранять спокойствие, надо думать, надо двигаться шаг за шагом… Значит, вот кто предатель! Эсхин! Ничего лучшего нельзя было и представить себе. Но нужно иметь хоть какое-то свидетельство, какую-то зацепку; явное доказательство — это уж слишком, об этом и мечтать нечего…
— Это Эсхин, сын Атромета, — сказал он. — До недавнего времени профессиональный актер. Он и делает актерские упражнения для голоса. В гостевых покоях тебе каждый скажет, кто он. Спроси, если хочешь.
Мальчик медленно переводил взгляд с одного из них на другого. Пунцовый румянец пополз от груди до самого лба, окрашивая чистую кожу. Он не произносил ни звука.
Ну, — подумал Демосфен, — теперь мы сможем узнать что-нибудь интересное… Но одно было совершенно несомненно — эта мысль ворвалась в сознание, несмотря на то, что он обдумывал свой очередной ход, — несомненно было, что он никогда в жизни не видел такого красивого мальчишки. Теперь, когда он покраснел, казалось, что вино налито в алебастровый сосуд и смотрится на просвет. Желание стало неотвязным, мешало думать. Потом, потом… Сейчас, быть может, всё зависит от того, удастся ли ему сохранить ясность мыслей. Он узнает, кто хозяин этого мальчишки, и быть может его удастся купить. Кикнос давно уже утратил красоту; он полезен — но и только… Надо будет действовать осторожно, найти надёжного агента… Но сейчас необходимо расколоть мальчишку, пока он не оправился от первого замешательства, сейчас нельзя думать ни о чем другом…
Демосфен сказал резко:
— А теперь говори-ка правду, не вздумай лгать. Зачем тебе нужен Эсхин? Давай, говори всё. Я уже достаточно много знаю.
Наверно, пауза получилась слишком долгой: мальчишка успел собраться и смотрел теперь без тени смущения, даже дерзко.
— Вряд ли ты что-нибудь знаешь, — сказал он.
— Ты пришел к Эсхину. С чем ты пришел? Давай, рассказывай! И не смей лгать!
— Чего ради я стал бы лгать? Я тебя не боюсь.
— Это мы посмотрим. Так чего ты от него хочешь?
— Ничего. И от тебя тоже.
— Ах ты, мерзавец бесстыжий! Не иначе, хозяин тебя балует и портит…
Он продолжил эту тему, пользуясь случаем, чтобы добиться чего-нибудь для себя, — и похоже, мальчик понял; если не слова по-гречески, то, во всяком случае, его намерения.
— Прощай, — сказал он коротко.
Это не годилось.
— Подожди! Не убегай, пока я не закончил свою речь. Кому ты служишь?
Невозмутимо, с легкой улыбкой, мальчик посмотрел на него и ответил:
— Александру.
Демосфен нахмурился. Похоже, среди македонцев из хороших семей Александром зовут каждого третьего. А мальчик тем временем помолчал задумчиво и добавил:
— И богам.
— Ты зря транжиришь моё время, — воскликнул Демосфен, вновь охваченный своими чувствами. — Не смей уходить. Иди сюда!..
Мальчик уже отворачивался — он схватил его за кисть. Тот отодвинулся на всю длину руки, но вырваться не пытался. Только смотрел. Глубоко посаженные глаза сначала расширились, а потом, казалось, посветлели из-за сузившихся зрачков. Он сказал очень медленно, на очень правильном греческом:
— Забери с меня свою руку. Иначе ты скоро умрёшь. Это я тебе говорю.
Демосфен отпустил. Ужасный мальчишка, от него страшно становится! Ясно, что это фаворит какого-нибудь очень влиятельного вельможи. Угрозы его, разумеется, мало что стоят, но это Македония… Мальчишка был свободен, но не уходил, задумчиво разглядывая его. И у него в животе зашевелилось что-то холодное. Вспомнились засады, яды, ножи из-за угла в спину… К горлу подступила тошнота, и по спине поползли мурашки. А мальчишка стоял неподвижно и глядел на него из-под копны спутанных волос. Потом отвернулся, перепрыгнул через низкую стену — и исчез.
Голос Эсхина из окна то гудел в самом низком регистре, то возносился — ради эффекта — тончайшим фальцетом. Подозрение, только подозрение! Ничего такого, что можно было бы пришпилить к обвинительному акту. А болезнь из горла добралась уже и до носа… Демосфен отчаянно чихнул. Просто необходимо выпить горячего отвара, даже если его приготовит какой-нибудь здешний невежда. Сколько раз говорил он в своих речах о Македонии, что в этой стране никогда ещё не удавалось приобрести ничего хорошего, даже порядочного раба.
Через окно вливается полуденное солнце, согревая комнату и украшая пол кружевом теней от распускающихся листьев. Олимпия на своём позолоченном кресле с резными розами, под локтем у неё кипарисовый столик, а сын сидит на низком табурете возле её колен. Зубы у него сжаты, но время от времени сквозь них прорывается едва слышный стон нестерпимой боли: она расчёсывает ему волосы.
— Самый последний узелок, дорогой мой.
— А ты не можешь его отрезать?
— Чтобы ты обгрызанным стал?.. Ты хочешь выглядеть, словно раб?.. Если бы я за тобой не следила, ты бы уже завшивел, честное слово. Ну всё. Закончили. Поцелую тебя за то, как замечательно ты держался, и можешь есть свои финики. Только платье моё не трогай, пока у тебя руки липкие. Дорис, дай щипцы.
— Они ещё слишком горячие, госпожа. Ещё шипят.
— Мама, не надо мне волосы завивать! Никто из мальчиков так не ходит…
— Ну а тебе-то что? Ты должен вести других, а не следовать за другими. Разве тебе не хочется быть красивым для меня?
— Возьми, госпожа. Теперь уже не обожгут.
— Замечательно. Ну, теперь не вертись, а то ошпарю. Я это делаю лучше цирюльников, правда? Никто не догадается, что кудри не настоящие.
— Но они ж меня видят каждый день! Все, кроме…
— Сиди спокойно. Что ты сказал?
— Ничего. Я думал про послов. Ты знаешь, я наверно всё-таки надену украшения. Ты была права, перед афинянами надо одеться по-настоящему.
— Конечно! Мы сейчас что-нибудь подберём. И одежду подходящую.
— И потом, у отца ведь тоже будут украшения.
— О, да! Но ты их носишь лучше.
— Я только что Аристодема встретил. Он сказал, я так вырос, что он едва меня узнал.
— Обаятельный человек. Надо пригласить его сюда. Мы сами это сделаем, без отца.
— Ему надо было уходить, но он представил мне ещё одного бывшего актёра, его зовут Эсхин. Он мне понравился, рассмешил меня.
— Его тоже можно пригласить. Он из благородных?
— У актёров это всё равно. Он мне рассказывал о театре. Как они ездят, и ещё — как избавляются от человека, с которым плохо работать.
— Надо быть поосторожнее с этими людьми. Надеюсь, ты не сказал ничего лишнего?
— Нет конечно. Я расспрашивал о партии мира и партии войны в Афинах. Мне кажется, он сам был в партии войны, но мы оказались не такими, как он себе представлял. Мы хорошо с ним поладили.
— Не давай никому из этих людей возможности похвастаться, что его как-то выделили из остальных.
— Он хвастаться не станет.
— Что ты имеешь в виду? Он что, фамильярничал с тобой?
— Нет конечно. Мы просто разговаривали, вот и всё…
Она запрокинула ему голову назад, чтобы завить локоны над лбом. Когда её рука оказалась на уровне его губ, он поцеловал её. В дверь постучали.
— Госпожа, царь велел сказать, что он уже вызвал послов. Он хочет, чтобы принц вошёл вместе с ним.
— Передай, сейчас будет.
Она огладила ему волосы, локон за локоном, и оглядела его. Ногти подстрижены, только что выкупан… Сандалии с золотыми бляшками стоят наготове… Она подобрала ему хитон из шафрановой шерсти, с каймой, которую сама вышивала в пять цветов, красную хламиду на плечо и большую золотую булавку. Поверх хитона начала застегивать пояс с золотой филигранью. Она не особо спешила: если одеть его слишком рано, то ему придется дольше быть с отцом, ждать послов вместе с ним.
— Ещё не всё? — спросил он. — Отец-то ждёт!..
— Он же только что за ними послал.
— Наверно, они уже подошли.
— Тебе ещё надоест слушать их занудные речи.
— Что поделаешь. Надо же учиться, как делаются дела… А я Демосфена видел…
— Того самого? Великого Демосфена? Ну и как он тебе понравился?
— Совсем не понравился.
Она посмотрела на него, отвлекшись от пояса, удивлённо подняв брови, и заметила усилие, с каким он повернулся к ней.
— Отец говорил мне, но я не верил. Однако он оказался прав.
— Надень плащ. Или хочешь, чтобы я тебя одевала, как маленького?
Он молча накинул плащ на плечо; молча, непривычными пальцами, она стала втыкать иглу пряжки в ткань, а та подалась слишком легко. Он не шелохнулся. Она спросила резко:
— Я тебя уколола?
— Нет.
Он встал на колено завязать сандалию. Ткань соскользнула с шеи, и она увидела кровь.
Она прижала к царапине полотенце и поцеловала завитую голову, чтобы помириться до того, как он уйдёт к её врагу. Когда он пошёл к Залу Персея, боль от иглы скоро прошла. А другая боль держалась так, словно он с ней родился. Он не мог вспомнить такого времени, когда бы не испытывал её.
Послы стояли перед пустым троном, за которым вздымалась гигантская фреска: Персей спасает Андромеду. У каждого за спиной было по жёсткому креслу; но даже самым ярым демократам было ясно, что сядут они только тогда — не раньше, — когда царь пригласит их сесть. Глава посольства, Филократ, с нарочитым интересом и беспокойством оглядывался вокруг, изо всех сил стараясь не показать, что он здесь свой человек. Как только определился порядок выступлений и их содержание, он составил краткий обзор и тайно послал его царю. Филипп славился своим умением говорить экспромтом, сильно и умно, но будет благодарен за такую возможность проявить себя в полном блеске. А его благодарность Филократу и так уже была достаточно весомой.
Демосфен стоял крайним слева (они расположились по порядку выступлений), с трудом сглатывая слюну и вытирая нос углом плаща. Стоило ему поднять глаза, он натыкался на яркий взгляд прекрасного юноши с крылатыми ногами, парившего в голубом воздухе. В правой руке у него был меч; в левой он держал за волосы ужасную голову Медузы, направляя её смертоносный взгляд на морского дракона в волнах под ним. Прикованная к заросшей скале распростёртыми руками, с телом, просвечивающим сквозь тонкое платье, и с волосами, раздутыми ветром, который поднял её герой, — Андромеда смотрела на своего спасителя безумными, влюблёнными глазами.
Это был шедевр. Такой же прекрасный, как роспись Зевксия на Акрополе, только ещё больше по размерам. Демосфену было горько, словно эту фреску отобрали в качестве трофея. Прекрасный смуглый юноша, в великолепной наготе (наверняка, для эскизов позировал кто-нибудь из афинских атлетов той великой эпохи), надменно взирал на наследников славы и величия своего города. Демосфен снова ощутил то испуганное замешательство, какое испытывал в давние дни в палестре, когда начинал обнажать своё тощее тело. Вокруг него небрежно расхаживали мальчишки, вызывавшие всеобщее восхищение, подчёркнуто не обращая внимания на публику, глазевшую на них, — а ему доставались только насмешки и то ненавистное прозвище.
Ты мёртв, Персей. Прекрасен, храбр — но мёртв. И нечего тебе так смотреть на меня. Ты умер от малярии на Сицилии, ты утонул в Сиракузской гавани, ты погиб от жажды, отступая без глотка воды. Под Козьей Речкой спартанцы связали тебя и перерезали тебе горло. Палач Тридцати Тиранов пытал тебя калёным железом, а потом задушил. Придётся Андромеде обойтись без тебя. Пусть ищет помощь, где найдёт, — ведь голова дракона вновь показалась меж волн…
Афина парила в небесах, стоя на облаке, и вдохновляла героя. Сероглазая Владычица Победы! Прими меня таким, каков я есть. У меня нет другого оружия кроме слов, но твоя мощь превратит их в меч и Горгону… Только дай мне отстоять крепость твою до тех пор, как она породит новых героев.
Афина ответила ему спокойным взглядом. Глаза у неё серые, как и должно быть… Ему показалось, что он снова ощутил рассветный холод, и пустой живот свело от страха.
Но вот у внутренней двери возникло какое-то движение. Вошёл царь с двумя генералами, Антипатром и Пармением: мощная троица закалённых, жестоких воинов, каждый из которых и сам по себе являл зрелище внушительное. Вместе с ними, почти незаметный рядом с царём, опустив лицо и глядя в пол, шёл белокурый, сверх меры наряженный мальчик. Они все расположились на почётных креслах; Филипп любезно поздоровался с послами и пригласил их сесть. Филократ произнёс свою речь, полную заявлений, которые могли оказаться полезны царю, хотя и были замаскированы показной твёрдостью. Подозрения Демосфена стали ещё сильнее. Общее содержание речи Филократа он знал заранее — рефераты были у всех, — но могут ли все эти слабые места быть только результатом небрежности? Если бы удалось сосредоточиться на этом, если бы глаза но обращались то и дело к царю!..
Он ждал, что Филипп окажется омерзителен; но никак не рассчитывал, что тот настолько выбьет его из колеи. Его приветственная речь была вполне учтива, но в ней не было ни единого лишнего слова. Эта краткость тонко намекала, что дымовые завесы многословия ничего не дадут. Стоило кому-нибудь из говоривших обернуться к остальным послам за поддержкой, Филипп оглядывал их всех по очереди. Демосфену казалось, что слепой глаз — такой же подвижный, как и зрячий, — смотрит ещё более злобно и пронзительно.
День тянулся медленно; солнечные пятна расползлись из-под окна поперёк зала. Ораторы один за другим излагали притязания Афин на Олинф и Амфиполис, на прежние сферы влияния во Фракии и на Херсонес; вспоминали Эвбейскую войну и стычки на море; вытаскивали на свет божий давние дела, связанные с Македонией во время длительных и запутанных войн за трон; говорили о хлебном пути по Геллеспонту, о целях Персии и о кознях её прибрежных сатрапов… А Демосфен то и дело замечал, как на нём задерживаются яркий чёрный глаз и пронзительное бельмо.
Его — знаменитого врага тирании — здесь ждали, как ждут прославленного протагониста, который выйдет из-за расступившегося хора. Как часто, в судах и в Собрании, это ожидание разогревало ему кровь и обостряло ум!.. Теперь ему пришло в голову, что никогда прежде он не обращался к единственному слушателю. Он знал каждую струну своего инструмента и мог соразмерить малейшее изменение каждого тона. Он умел превратить чувство справедливости в ненависть; умел играть на эгоизме так, что этот эгоизм даже себе самому начинал казаться самоотверженным долгом; он знал, как облить грязью, чтобы она прилипла к чистому человеку, и как отмыть запачканного. Даже среди юристов и политиков своего времени, когда профессиональные стандарты этого искусства были очень высоки, он был профессионалом первоклассным. Но он знал, что он не только отличный профессионал; он ощущал в себе нечто большее. В свои великие дни, когда он воспламенял всех своей мечтой о величии Афин, ему довелось изведать чистое вдохновение художника. Б эти моменты он достигал вершин своей мощи; он мог бы подняться и ещё выше… Но теперь ему стало ясно, что в качестве материала для его работы годится только толпа. А она, расходясь по домам, продолжала расхваливать его речи, но распадалась на многие тысячи отдельных людей, ни один из которых не любил его по-настоящему. Не было никого, кто сражался бы в бою с ним рядом, сомкнув щиты. А когда он хотел любви, это стоило две драхмы.
Дошла очередь до восьмого оратора, Ктесифона. Скоро ему предстоит говорить самому. Говорить не для привычного множества ушей, а вот для этого единственного испытующего глаза.
А нос опять заложило. Пришлось высморкаться в плащ: уж слишком здесь пол красивый. Вдруг снова потечёт, когда он будет говорить?.. Чтобы отвлечь свои мысли от царя, он стал смотреть на краснолицего, коренастого Антипатра; и на Пармения, с широкими плечами, лохматой бородой и кривыми ногами кавалериста. Это было ошибкой: у них не было тех обязательств по отношению к ораторам, что у Филиппа, и они откровенно оценивали послов. Антипатр встретил его взгляд жёсткими синими глазами, напомнившими ему глаза филарха, под командой которого он проходил обязательную военную подготовку, будучи долговязым восемнадцатилетним юнцом.
Всё это время расфуфыренный маленький принц сидел на своём креслице неподвижно, не поднимая глаз. Любой афинский парнишка вертелся бы, оглядываясь вокруг. Быть может, это было бы и нескромно (увы, манеры ухудшаются повсюду), но по крайней мере естественно и живо… Спартанское воспитание. Спарта, символ прежней тирании и нынешней олигархии. Только этого и можно ожидать от сына Филиппа!..
Ктесифон закончил. Поклонился. Филипп произнёс несколько слов благодарности. Он умел внушить каждому послу чувство, что его заметили и запомнили. Глашатай объявил Эсхина.
Тот поднялся во весь свой рост (он был слишком высок, чтобы исполнять женские роли, что послужило одной из причин, почему он оставил сцену). Интересно, выдаст он себя? Нельзя упустить ни единого слова, ни единой интонации… И за царём тоже надо следить.
Эсхин начал своё выступление; и Демосфену ещё раз пришлось убедиться, что значит настоящее обучение. Сам он придавал большое значение жесту; по сути, он и ввёл жест в публичные выступления, называя принятые прежде неподвижные скульптурные позы пережитком аристократии; но, разогревшись, он обычно жестикулировал от локтя. А рука Эсхина, правая, свободно покоилась, чуть выглядывая из-под плаща. Он держался с мужественным достоинством, не пытаясь выглядеть большим солдатом чем трое знаменитых полководцев, сидящих перед ним, — но проявляя уважение к ним как человек, который знает лицо войны. Это была хорошая речь, по заранее продуманному плану. Конечно же, он ничего не выдаст, что бы ни замыслил… Демосфен разочарованно сдался, снова высморкал нос и принялся мысленно прогонять своё собственное выступление.
— … и твои старшие родственники подтвердят, что я скажу. Ибо когда отец твой Аминт и дядя Александрос оба погибли, а вы с братом Пердиккой были малыми детьми…
Демосфен, в шоке, пытался собраться с мыслями. Слова были те самые. Но произносил их Эсхин, а не он.
— … предана теми, кто клялся ей дружбе, а Павсаний возвращался из изгнания, чтобы бороться за трон…
Голос лился плавно, без усилий, убедительно, в искусном ритме… Возникла, но тут же исчезла дикая мысль о совпадении. Слово следовало за словом, подтверждая эту подлость:
— Ты сам был ещё совсем маленьким. Она посадила тебя ему на колени и сказала…
Прежние годы, когда он отчаянно боролся со своим заиканием, — когда учился говорить громко, но умерять пронзительность тонкого голоса своего, — выработали у него потребность в самоуспокоении. Тихо, но вполне слышно, он снова и снова — со свитком в руке — репетировал свой пассаж по дороге сюда, на борту корабля и в постоялых дворах. Этот скоморох, разносчик чужих слов, конечно же, мог выучить их на слух.
Эсхин закончил его эпизод. Похоже, он произвёл впечатление на всех. На царя, на обоих генералов, на остальных послов, — на всех, кроме мальчика, который задвигался наконец после долгих часов неподвижности и начал чесать себе голову.
Демосфен оказался лишён не только самого впечатляющего пассажа. Хуже было другое: от этого эпизода он собирался перейти к главной теме своей речи. А теперь, в самый последний момент, приходилось переделывать её всю.
Он никогда не был силён в импровизации, даже если аудитория поддерживала его. А ожидающий глаз царя снова обратился к нему.
Он в отчаянии перебирал отдельные части своей речи, примеряя их так и сяк, чтобы составить нечто связное. Но раньше он совершенно не интересовался выступлением Эсхина, и теперь не имел ни малейшего понятия, сколько ещё тот будет говорить и что скажет; и как скоро настанет его очередь. Эта подвешенность мешала думать. Вспоминалось только, как он бывало пресекал неумеренные претензии этого выскочки, напоминая ему — и окружающим влиятельным людям, — что вышел он хоть и из знати, но из опустившейся; что в детстве растирал чернила для школы своего отца, что работал он писарем, а на сцене никогда не играл ведущих ролей. Кто мог рассчитывать, что он принесёт в благородный театр политики низкие трюки своей подлой профессии?
И ведь его нельзя будет обвинить в этом, никогда. Признать такую правду означало бы стать посмешищем в Афинах, до конца жизни…
Судя по интонации, Эсхин заканчивал. Демосфен ощутил холодный пот на лбу. Он ухватился за свой первый абзац; сейчас главное начать, а дальше, с разгона уже легче будет. Персей парил в воздухе, презрительно усмехаясь. Царь сидел, поглаживая бороду. Антипатр что-то шептал Пармению. Мальчик ворошил пальцами волосы.
Эсхин, закончив свою речь самым лучшим пассажем Демосфена, теперь с достоинством кланялся. Его благодарили.
— Демосфен, сын Демосфена, — объявил глашатай, — из Пеонии.
Он поднялся и начал. Очень осторожно, словно к краю пропасти подходил. Всё чувство стиля его покинуло; он был рад, что хоть слова вспоминаются. Почти перед самым концом к нему вернулась находчивость; он понял, как можно заполнить пробел… Но в этот момент взгляд его привлекло какое-то движение. Впервые за всё это время мальчик поднял голову.
Завитые кудри, обмякшие уже перед тем как он начал их чесать, превратились в спутанную гриву, упруго торчащую вокруг головы; серые глаза широко открыты… Он едва заметно улыбался.
— Чтобы рассмотреть вопрос со всех сторон… со всех сторон… чтобы рассмотреть…
Голос застрял где-то в горле. Рот раскрывался и закрывался, но из него вылетало только дыхание.
Все выпрямились в креслах и смотрели на него. Эсхин поднялся и заботливо похлопал его по спине. А понимающие глаза мальчика были нацелены на него, ничего не упуская и ожидая, что будет дальше. Лицо его сияло ярко и холодно.
— Чтобы рассмотреть вопрос со всех сторон, я… я…
Царь Филипп, изумлённый, уловил, что сейчас может проявить великодушие.
— Уважаемый, — сказал он. — Не спеши. Не волнуйся. Ты сейчас всё вспомнишь.
Мальчик чуть-чуть наклонил голову набок, Демосфен узнал эту позу. И снова распахнулись серые глаза, измеряя его страх.
— Постарайся всё вспомнить постепенно, — добродушно сказал Филипп. — С самого начала. Не стоит отчаиваться из-за случайной заминки, как бывает с актёрами в театре. Уверяю тебя, мы никуда не торопимся…
Что это за игра в кошки-мышки? Ведь невозможно, невероятно, чтобы мальчишка не сказал отцу! Он вспомнил греческий, как в классе: «Ты умрёшь. Это я тебе говорю.»
Среди послов раздался тихий ропот. В его речи была важная тема, которой никто из них не затронул. Хоть бы заглавия удалось вспомнить, основные темы хотя бы…. В панике, одурев от страха, он последовал совету царя буквально — и снова, запинаясь, начал со своего вступления. Губы мальчика беззвучно шевелились, мягко, с улыбкой. Голова у Демосфена стала пустой и лёгкой, словно высохшая тыква.
— Извините, — сказал он. И сел.
— В таком случае, господа, — сказал Филипп, сделав знак глашатаю, я дам вам мой ответ, когда вы отдохнёте и подкрепитесь.
Выходя из Зала, Антипатр с Пармением обсуждали, как бы выглядели эти послы в кавалерии. Филипп, направляясь к своему кабинету, где у него лежала заготовленная речь (он оставил несколько пробелов, на случай если возникнут новые темы), заметил, что сын смотрит на него. Он поманил кивком; мальчик пошёл за ним в парк; там они оба облегчились в задумчивом молчании.
— Ты бы мог выйти, — сказал Филипп. — Я просто не подумал, забыл тебя отпустить.
— А я ничего не пил перед приёмом. Ты меня предупреждал когда-то.
— Вот как? Ну, хорошо. Как тебе понравился Демосфен?
— Ты был прав, отец. Он трус.
Филипп оправил одежду и оглянулся. Что-то в голосе сына заставило его насторожиться.
— Что с ним стряслось? Быть может ты знаешь?
— Тот актёр, что говорил перед ним, украл кусок его речи.
— С чего ты взял?
— Я слышал, как он репетировал в парке. Он заговорил со мной.
— Демосфен?.. О чём?
— Он принял меня за раба и решил, что я шпионю. Потом, когда я заговорил по-гречески, он решил, что я чей-нибудь постельный пацан. — Казарменное словечко вспомнилось легче всего. — Я ему не сказал, кто я. Решил, что лучше подожду.
— Чего?
— Когда он начал говорить, я поднял голову, — и он меня узнал.
Мальчик радостно смотрел, как по отцовскому лицу расплывается смех. Сначала губы разошлись в улыбку с выбитым зубом, потом засмеялся здоровый глаз, и даже слепой.
— Но почему ты не сказал мне сразу?
— Он как раз этого и ждал. А теперь не знает, что думать.
Филипп посмотрел на него, сверкнув глазом.
— Он что, предлагал тебе?
— Не мог же он просить раба. Он только гадал, сколько я могу стоить.
— Ну, надо полагать, теперь он это знает.
Отец и сын обменялись взглядом. Это был момент совершенной гармонии: оба они были прямые потомки и наследники тех вождей, что когда-то, в прошлом тысячелетии, пришли на колесницах из-за Истра, вооружённые бронзовыми мечами. Одни повели свои племена дальше на юг, захватили те земли и переняли их обычаи; другие взяли эти горные царства и сохранили прежний язык и жизненный уклад, хороня своих мёртвых в склепах рядом с предками — чьи черепа были покрыты шлемами из клыков кабаньих, а кости пальцев сжимали рукоятки двойных топоров, — и передавая от отца к сыну утончённую щепетильность кровной вражды и мести.
За оскорбление отплатили человеку, которого нельзя было покарать мечом; да он и не стоил такого благородного наказания. Отплатили тонко, способом, скроенным по его собственной мерке. Это было не хуже, по-своему, чем та давняя месть в Эгах.
Условия мира обсуждали в Афинах долго и подробно. Антипатр и Пармений, приехавшие от имени Филиппа, с чрезвычайным интересом наблюдали диковинные южные обычаи. В Македонии голосование проводили только по поводу смертных приговоров, а все остальные дела решал царь.
К тому моменту, когда условия были приняты (чему очень поспособствовал Эсхин) и послы поехали назад ратифицировать договор, царь Филипп успел захватить крепость фракийского вождя Керсоблепта; и тот сдался, согласившись прислать в Пеллу своего сына в качестве залога верности своей.
Тем временем, в горных крепостях над Фермопилами, у изгнанника Фалека-Фокидянина, грабителя храмового, не осталось ни золота, ни продовольствия, ни надежды. Теперь Филипп вёл с ним тайные переговоры. Весть, что Македония захватила Горячие Ворота, поразила бы Афины, как землетрясение. Афинянам гораздо легче было бы простить фокидянам все грехи, чем перенести такое. Потому эти переговоры надо было скрывать до тех пор, пока мир не будет подтверждён священными и нерушимыми клятвами.
Со вторым посольством Филипп был очарователен. Эсхин оказал ему чрезвычайно важную услугу; и он не был куплен, а просто поменялся в сердце своём… Он с радостью принял заверения царя, что тот не замыслил никакого вреда Афинам, — это было искренне, — и что с фокидянами собирается поступить мягко — это тоже было похоже на правду. Фокида нужна была Афинам не только для того, чтобы держать Фермопилы, но и для того чтобы сдерживать главного врага — Фивы.
Послов приняли, как родных; надарили им дорогих, заметных подарков, — и все они приняли эти подарки, кроме Демосфена. На этот раз он говорил первым, но все его коллеги согласились, что ему недоставало его обычного огня. К тому же, они ссорились и интриговали всю дорогу от самых Афин. Подозрения Демосфена относительно Филократа превратились в твёрдую уверенность. Ему очень хотелось убедить остальных, но в то же время хотелось и обвинить Эсхина. Однако, если усомнятся в одном обвинении, то под сомнением окажется и другое… Горько размышляя об этом, он шёл обедать в Зал, где гостей развлекал юный Александр и ещё один мальчик: прощальные песни пели под аккомпанемент лиры. Поверх инструмента на Демосфена глядели, не отрываясь, холодные серые глаза. Быстро оглянувшись, он увидел улыбку Эсхина.
Торжественные обещания были подтверждены, послы поехали домой. Филипп сопровождал их на юг до самой Фессалии, не ставя их в известность, что ему это по пути. Едва они двинулись дальше, он свернул к Фермопилам и забрал у Фалека те горные крепости в обмен на охранную грамоту. Изгнанники ушли, преисполненные благодарности, и разбрелись, с тем чтобы сдавать внаём своё оружие в бесконечных междоусобных войнах по всей Греции, умирая где придётся, когда попадут под стрелу Аполлона.
Афины были в панике. Все ждали, что Филипп накинется на них, как некогда Ксеркс. На стены выставили охрану, в город стекались толпы беженцев со всей Аттики… Но Филипп только прислал письмо, в котором говорилось, что он хочет навести порядок в Дельфах, — а дела там были скандальные, — и приглашает афинян принять в этом участие, прислав вспомогательный отряд.
Демосфен произнёс пламенную речь, клеймившую вероломство тиранов. По его словам, Филипп хотел, чтобы отдали в заложники весь цвет афинской молодежи. Никакого отряда посылать не стали. Филипп искренне изумился; он был оскорблён, ему словно в душу наплевали. Он только что проявил милосердие, даже не пытаясь преследовать своих врагов, а ему никто и спасибо не сказал!.. Оставив Афины в покое, он навалился на Фокиду. У него было благословение Священного Союза: государств, которые считались хранителями храма вместе с Фокидой.
Фракийские дела были уже улажены, так что теперь он мог задействовать здесь все свои силы. Фокидские крепости сдавались одна за другой. Вскоре всё было кончено, и Священный Союз собрался решать участь побеждённых. Фокидян все теперь ненавидели, за то что их награбленное, богом проклятое богатство губило всё на своём пути. Большинство делегатов хотело замучить их до смерти, или сбросить с Федриадских скал, или уж, по меньшей мере, продать всех в рабство, до последнего человека. Но Филиппа давно уже тошнило от ужасов войны, и он предвидел новые бесконечные войны за обладание этой землёй, если она опустеет. Он предложил пощадить их. В конце концов было решено расселить фокидян по их собственной стране, но в маленьких деревнях, которые нельзя будет укрепить. Им запретили восстанавливать стены и обязали платить ежегодные репарации храму Аполлона. Демосфен произнёс пламенную речь, осудив эти зверства.
Священный Союз послал Филиппу ноту с благодарностью за то, что очистил от богохульства наисвятейший храм всей Греции; и предоставил Македонии два места в Совете, которые прежде принадлежали Фокиде. Он уже успел вернуться в Пеллу, когда за ним прислали двух вестников, приглашая председательствовать на ближайших Пифийских Играх.
После официального приёма он стоял в одиночестве у окна своего кабинета, наслаждаясь счастьем своим. Это было не только великое начало. Это был итог многотрудных дел, о котором он мечтал долгие-долгие годы: его, наконец-то, признали эллином.
Он полюбил Элладу с юности. Ненависть Эллады жгла его, словно бич. Она потеряла себя, она опустилась, — но ей нужно было только руководство, чтобы возвыситься снова, и в душе он чувствовал предназначение своё.
Эта его любовь родилась в горечи, когда чужие люди увели его из гор и лесов Македонии на унылую Фиванскую равнину. Фивы были живым символом поражения. Хотя его хозяева-тюремщики были учтивы с ним, многие фиванцы вели себя иначе. Он был оторван от друзей и от родни, от благосклонных девушек и от замужней любовницы, первой женщины в его жизни… В Фивах о свободных женщинах не могло быть и речи, потому что за каждым его шагом следили; а если он шёл в весёлый дом, то денег хватало только на таких шлюх, от которых его тошнило.
Единственное утешение он находил в палестре. Там никто не мог посмотреть на него сверху вниз: он проявил себя атлетом искусным, упорным и мужественным. Палестра приняла его; и дала ему понять, что тамошняя любовь его не отвергает. Поначалу это было только от одиночества и от нужды, но оказалось — утешает… А потом, постепенно, в городе, где такая любовь имела давние традиции и высокий престиж, она стала для него столь же естественной, как и любая другая.
Новые друзья ввели его в круг философов и учителей риторики; а в конце концов появилась возможность учиться и искусству войны, учиться у знатоков этого дела. Он постоянно мечтал о доме и был счастлив вернуться домой; но к тому времени он был уже посвящён в таинства Эллады и прикипел к ней на всю жизнь.
А алтарём Эллады, душой Эллады были Афины. Единственное, чего он хотел от Афин, — чтобы они вернули себе былую славу. Нынешние афинские вожди казались ему сродни фокидянам в Дельфах: недостойные люди захватили священный храм. В глубине души он знал, что для Эллады слава и свобода неразделимы; но вёл себя, как влюблённый, который уверен, что даже самую сильную черту в характере любимой можно изменить, стоит лишь справить свадьбу.
Все его политические шаги — даже самые нечестные, а это случалось нередко, — были в конечном итоге направлены на то, чтобы отворить её дверь. В крайнем случае он был готов и взломать эту дверь — всё лучше, чем потерять всякую надежду, — но мечтал, чтобы дверь открыла она сама. И вот он держал в руках изящный свиток из Дельф. Ключ. Пусть пока не от внутренних комнат, а только от калитки, — но ключ!..
В конце концов ей придётся его принять. Когда он освободит ионийские города — родичей её — от векового рабства, она откроет ему сердце своё. Эта мысль разрасталась в его душе. Недавно, словно знамение, пришло к нему длинное письмо от Изократа. Этот философ был настолько стар, что дружил с Сократом еще в те времена, когда Платон мальчишкой в школу бегал. Он родился ещё до того, как Афины объявили войну Спарте и начали то многолетнее кровопускание, обессилившее всю Грецию. Теперь, уже на пороге столетия своего, он всё ещё живо интересовался всем происходящим и убеждал Филиппа объединить греков и вести их за собой. Мечтая у окна, Филипп видел Элладу, которой юность вернёт не крикливый оратор, называющий его тираном, а настоящий Гераклит, не чета тем захиревшим и изболтавшимся спартанским царям. На Акрополе будет стоять его статуя; Великий Царь займёт место, подобающее всем варварам, — будет платить дань и поставлять рабов, — а Афины Филиппа снова станут Школой Эллады.
Его мысли нарушили юные голоса. Прямо под ним, на террасе, его сын играл в кости с маленьким заложником, сыном Тэра, царя фракийского племени агриан.
Филипп смотрел на них с раздражением. Что нашёл его сын в этом маленьком дикаре? Даже в гимнасий его с собой таскает. Это рассказал один из князей в гвардии; у того сын тоже туда ходил, и это ему не нравилось.
С ребёнком обходились вполне гуманно: он всегда был сыт и одет, его не заставляли работать или вообще делать что-либо не подобающее его рангу. Конечно же, ни в одной благородной семье принять его не захотели, как приняли бы какого-нибудь цивилизованного мальчишку из греческого города приморской Фракии. Пришлось найти ему место во дворце. А поскольку агриане народ воинственный и их подчинение долго длиться не может — к нему приставили стражу, на случай если вздумает бежать. Почему Александр, который мог выбирать среди самых достойных сверстников в Пелле, отыскал себе именно этого приятеля — просто непостижимо. Но нет сомнений, что скоро эта блажь пройдёт и увлечение забудется; так что тут и вмешиваться не стоило.
Два принца сидели на корточках на плитах террасы. Разговаривали они на смеси македонского и фракийского, помогая себе жестами, где не хватало слов. Впрочем, больше говорили по-фракийски, поскольку Александр учился быстрее. Охранник скучал, сидя на цоколе мраморного льва.
Ламбар был из рыжих фракийцев, потомок северных завоевателей, которые тысячу лет назад пришли на юг и основали свои горные княжества среди смуглых пеласгов. Он был на год старше Александра, а казался ещё больше: крупный парень. Копна огненных волос; на плече вытатуирована архаичная лошадь с крошечной головой, знак его царской крови, — как и каждый высокородный фракиец, он считал себя прямым потомком полубога Реза-Наездника, — а на ноге олень, знак его племени. Когда он вырастет настолько, что дальнейший рост не сможет ничего испортить, его должны разукрасить сложным орнаментом из символов, соответствующих его рангу. На шее у него, на засаленном кожаном шнурке амулет: грифон из жёлтого скифского золота.
Сейчас он держал в руке кожаный мешочек для игральных костей и бормотал заклинания над ним. Стражник, который предпочёл бы пойти куда-нибудь в другое место, где у него были приятели, нетерпеливо кашлянул; Ламбар пугливо оглянулся на него.
— Не обращай внимания, — сказал Александр. — Он стражник, только и всего. А ты можешь делать, что хочешь, он не смеет тебе приказывать.
Он считал великим позором дома своего, что с царственным заложником в Пелле обращаются хуже, чем с его отцом в Фивах. Он думал об этом уже до того, как однажды застал Ламбара в слезах. Тот безутешно рыдал, уткнувшись головой в дерево, а бесстрастный страж стоял рядом и смотрел. При звуке нового голоса Ламбар обернулся, словно зверь в западне, но протянутую руку понял. Если бы над его слезами посмеялись — он стал бы драться, пусть его даже убьют потом… Александр это понял, тут не нужны были слова.
В рыжих волосах Ламбара были рыжие вши. Гелланика разворчалась, хотя он попросил даже не её саму, а её служанку разобраться с этим тогда. А когда Александр послал за сластями, чтобы угостить Ламбара, их принёс раб-фракиец…
— Он всего лишь караульный. А ты мой гость. Тебе кидать, давай.
Ламбар повторил свою молитву фракийскому небесному богу и назвал пятёрку. Выпало два и три.
— Ты просишь его о таких мелочах?.. Он может обидеться. Боги любят, чтобы их просили о чём-нибудь великом!
Ламбар, который в последнее время стал реже молиться о возвращении домой, сказал:
— Но твой-то бог для тебя выиграл?
— Нет! Я просто стараюсь почувствовать удачу. А молитвы я берегу.
— Для чего?
— Ламбар, послушай. Когда мы вырастем большие, когда мы станем царями… Ты понимаешь, о чём я говорю?
— Когда умрут наши отцы.
— Когда я пойду на войну, ты будешь моим союзником?
— Да. А что такое союзник?
— Ты приведёшь своих людей биться с моими врагами, а я буду биться с твоими.
Из окна, сверху, Филипп увидел, как фракиец схватил его сына за руку, встал на колени и каким-то особым образом сплёл руки Александра со своими. Потом поднял лицо и стал говорить что-то, громко и воодушевлённо; а Александр терпеливо стоял на коленях возле него, держа его сплетенные руки и внимательно слушал. Вдруг Ламбар вскочил на ноги и издал тонкий громкий крик, похожий на вой брошенной собаки, пытаясь изобразить фракийский боевой клич. Филипп ничего не понял в этой сцене, но смотрел на неё с омерзением; и рад был увидеть, что часовой поднялся и пошёл в сторону мальчишек.
Это напомнило Ламбару правду: напомнило, кто он. Его пеан оборвался, он помрачнел и опустил глаза.
— Чего тебе надо? У нас всё нормально, он меня учит своим обычаям. Иди назад.
Часовой только что собирался разнимать подравшихся ребят, теперь ему пришлось извиняться.
— Если ты мне будешь нужен, я сам тебя позову. Это прекрасная клятва, Ламбар. Повтори самый конец.
— «Я не нарушу эту клятву, — медленно и торжественно произнёс Ламбар, — если только не обрушится небо и раздавит меня, или земля не разверзнется и поглотит меня, или поднимется море и утопит меня.» Мой отец целует своих вождей, когда они клянутся ему.
Филипп, не веря глазам своим, смотрел, как его сын взял в ладони рыжую голову юного варвара и запечатлел на его лбу ритуальный поцелуй. Слишком далеко это зашло, это уже не по-эллински… Филипп вспомнил, что ещё не рассказал сыну новость о Пифийских Играх, на которые собирался взять его с собой. Надо сейчас же его позвать и отвлечь от этого варвара!
Плиты были покрыты пылью. Александр чертил по ней обломанной веточкой.
— Покажи, как ваш народ строится для боя.
Из окна библиотеки, этажом выше, Феникс смотрел с улыбкой, как склонились над какой-то серьёзной игрой две головы, золото и охра. Его всегда радовало, если его подопечный хоть на миг становился ребёнком, словно отпускалась тетива на луке. Присутствие стражника облегчало его собственные заботы. Он вернулся к своей неразвёрнутой книге.
— Мы тыщу голов добудем! — радовался Ламбар. — Чик-чик-чик!..
— Это конечно, но где же пращники стоят?
Стражник, получивший распоряжение, подошёл снова:
— Александр, тебе придётся оставить этого парня со мной. Царь, отец твой, тебя зовёт.
Александр так глянул ему в глаза, что он невольно переступил с ноги на ногу.
— Хорошо, — сказал мальчик. — Но не мешай ему делать всё, что он захочет. Ты солдат, а не педагог. И не называй его «этим парнем». Если я могу обращаться к нему по роду его и званию, то можешь и ты. Ясно?
Он пошёл наверх, меж мраморных львов, сопровождаемый взглядом Ламбара. Его ждали великие новости из Дельф.
— Жаль, что ты не можешь уделять музыке больше времени, — сказал Эпикрат.
— Знаешь, дни слишком короткие. Почему приходится спать?.. Лучше было бы без этого.
— Если спать не будешь, исполнение твоё лучше не станет.
Александр погладил полированный корпус кифары, с инкрустацией и с колками из слоновой кости. Двенадцать струн чуть слышно вздохнули. Он снял с себя ремень, позволявший играть стоя (если держать на коленях, то звук приглушается), положил кифару на стол и сел рядом, перебирая струны то здесь то там, проверяя настройку.
— Ты прав, — сказал Эпикрат. — А почему приходится умирать?.. Лучше было бы без этого…
— Да. Сон на самом деле похож на смерть.
— Ну, не спеши! Тебе всего двенадцать, так что времени впереди очень и очень много. Мне хотелось бы, чтоб ты принял участие в состязаниях. Это даст тебе цель, ради которой стоит поработать. Я думал о Пифийских Играх. За два года ты вполне можешь подготовиться.
— А до скольки лет можно участвовать среди юношей?
— До восемнадцати. Отец твой согласился бы?
— Если буду выступать только как музыкант — ни за что не согласится. Да я и сам не соглашусь. А зачем тебе это надо?
— Это бы тебя подтянуло.
— Так я и думал. Но тогда музыка перестала бы доставлять мне радость. — Эпикрат привычно вздохнул. — Ты не сердись, Эпикрат. Дисциплины мне и у Леонида хватает.
— Это я знаю. В твои годы я играл хуже тебя. Ты и начал раньше и учили тебя лучше, это я могу сказать не хвастаясь. Но ты никогда не станешь музыкантом, Александр, если будешь пренебрегать философией этого искусства.
— Но у меня нет математики в душе, и никогда не будет. Ты это знаешь. И я всё равно не смог бы стать музыкантом, меня ждёт много других дел.
— Но почему бы всё-таки не принять участие в Играх, и в музыкальных состязаниях тоже?
— Нет. Когда я ходил смотреть — подумал, что ничего лучше и представить себе невозможно. Но после состязаний мы остались, и я с атлетами познакомился. И понял, как это всё на самом деле. Я могу побить любого из них, потому что нас учат быть мужчинами. А эти мальчики — они специально мальчики-атлеты. Они часто кончаются ещё до того, как повзрослеют. Но даже если и нет — даже если вырастут здоровыми — всё равно. Те мужчины только ради Игр и живут. Как у женщин вся жизнь только в том, чтобы женщинами быть.
Эпикрат кивнул.
— Это началось уже при мне, на моей памяти. Люди, не заработавшие себе права гордиться самими собой, гордятся своим городом, который прославили другие. А кончается это тем, что у города вообще не остаётся ничего, чем гордиться можно. Кроме своих мёртвых, которые умели гордиться собой. Ну, ладно. Зато в музыке кто бы ни сделал что хорошее — оно всё наше. Сыграй. Позволь мне послушать ещё раз. Только теперь давай поближе к тому, что композитор написал.
Александр повесил инструмент поперёк груди, басовыми струнами к себе, и мягко тронул их пальцами левой руки, а верхние струны — медиатором, который был в правой. Голова его чуть склонилась набок; казалось, он слушает больше глазами, чем ушами. Эпикрат следил за ним со смешанным чувством раздражения и любви. И, как всегда, спрашивал себя: смог бы он научить мальчика чему-то большему, если бы отказался его понимать? Нет, скорее всего тот просто бросил бы музыку. Ему ещё и десяти не было, когда он уже умел достаточно, чтобы бренчать на лире за ужином, как подобает благородному человеку. Никто не стал бы настаивать, чтобы он учился дальше.
Александр взял три звучных аккорда, сыграл длинную журчащую каденцию и запел.
В возрасте, когда у всех македонских мальчишек голоса начинают грубеть, его чистый альт стал только сильнее прежнего. Когда этот голос возносился ввысь, вместе с высокими трелями струн, вылетавшими из-под медиатора, — Эпикрат всегда удивлялся, что его это, вроде, совершенно не смущает. И он не стеснялся явно скучать, — даже показать, что злится, — когда другие ребята обменивались непристойностями, как свойственно мальчишкам в эти годы. Мальчик, которого никто никогда не видел испуганным, может себе позволить быть не таким как все.
Бог каждого ведёт по своему пути,
И ни дельфину ни орлу от бога не уйти,
На каждом из людей лежит его рука,
Но некоторым он дарует славу на века…
Голос взлетел и затих; струны повторили напев, словно отдались эхом в ущелье.
Опять его понесло, — со вздохом подумал Эпикрат.
Стремительная, страстная импровизация опять, как всегда, была слишком громкой, слишком надрывной… Но Эпикрат не вмешивался: не хотел, чтобы Александр обращал внимание на него. Он злился на себя; за то что растрачивает здесь жизнь впустую, во многом себе отказывая и прекрасно понимая бессмысленность своих усилий. Ведь он даже не влюблён — вкусы у него совсем другие, — так чего ради он тут торчит?
Такое исполнение восхитило бы верхние ряды в одеоне Афин или Эфеса, — думал он, — они освистали бы судей… Но ведь Александр не на публику работает, и его манера не от невежества — уж об этом я позаботился, — а от чистейшей, совершеннейшей наивности… Как раз поэтому я и здесь. Я чувствую, что необходим, хоть и не могу измерить всю глубину этой необходимости. И отступиться мне просто страшно.
В Пелле у него был один мальчишка — сын местного торговца, — которого он услышал нечаянно и взялся учить бесплатно, для души. Паренёк обещал стать настоящим профессионалом, занимался усердно, был благодарен… Но тё плодотворные уроки значили для Эпикрата гораздо меньше чем эти, на которых все его святыни безжалостно швырялись на неизвестный алтарь.
Украсьте чёлн цветами, пою я храбрецам…
Зазвучало бешеное крещендо. Губы мальчика были приоткрыты в неистовой, интимной улыбке, какая бывает при акте любви, совершаемом в темноте. Инструмент не выдержал и начал фальшивить; он наверняка это слышал, — но продолжал, как будто его воля могла подчинить струны.
Когда-нибудь он обойдётся с самим собой точно так же, как сейчас с кифарой, — подумал Эпикрат. — Мне надо уезжать, давно пора. Я уже дал ему всё, что он способен взять, а это он может и без меня. В Эфесе постоянно, круглый год, можно слушать хорошую музыку, а иной раз бывает и самая лучшая… И в Коринфе хотелось бы поработать… Можно взять с собой Пифона, ему очень полезно послушать мастеров… А этот — я его не учу, а он меня разлагает. Он приходит ко мне выговориться, я для него слушатель, который понимает язык. И я слушаю, хотя он и уродует родной язык мой. Пусть он играет тем богам, какие его услышат, а мне пора уезжать.
… Так будь же ты достоин рожденья своего!
Он снова рванул медиатором по струнам. Одна лопнула и хлестнула по остальным, задребезжал диссонанс, наступила тишина. Он смотрел на кифару, словно не веря.
— Ну? — сказал Эпикрат. — А ты чего ждал? Ты думал, кифара бессмертна?
— Я думал, она подержится, пока я допою.
— С конём ты бы так обращаться не стал, верно?.. Дай-ка сюда.
Он достал из коробки новую струну и начал приводить инструмент в порядок. Мальчик беспокойно прошёл к окну. Он чувствовал — только что едва не проявилось нечто великое, а больше уже не вернётся. Эпикрат, не торопясь, настраивал кифару и думал: хорошо бы убедить его показать всем, чему он научился, прежде чем я уеду.
— Ты никогда ещё не играл перед отцом и его гостями. Разве что на лире.
— За ужином как раз лира и нужна…
— Это потому что ничего лучшего нет. Сделай мне одолжение. Выучи для меня одну пьесу и сыграй по-настоящему. Я уверен, он будет рад увидеть, что ты умеешь.
— Он наверно и не знает, что у меня есть кифара. Я ведь её сам купил, ты же знаешь.
— Так тем лучше… Ты покажешь ему нечто новое…
Как и все в Пелле, Эпикрат знал, что на женской половине мира нет. Мальчик из-за этого беспокоен, и уже не первый день. Он не только стал играть хуже, но иной раз даже не слышит, что ему говорят… Эпикрат уже научился определять, каков будет урок, стоило Александру войти.
Почему бы царю — во имя всех богов разума и рассудка — не удовольствоваться гетерами? Он мог бы позволить себе самых лучших, самых дорогих. У него и мальчики его есть — неужто ему мало?.. Для чего он обставляет свои похождения такими церемониями? Перед этой последней свадьбой было ещё по меньшей мере три таких же. В его отсталой стране это может быть царским обычаем; но если он хочет, чтобы его считали эллином, — ему надо бы помнить: «Ничего сверх меры». Конечно, за одно поколение нельзя избавиться от варварства, это и в мальчике заметно, но всё-таки…
А мальчик всё ещё смотрит в окно, словно забыл где находится. Не иначе, опять на него мать насела. Эту женщину можно было бы пожалеть, если бы она сама не выпрашивала добрую половину своих неприятностей. Да и не только своих — сыновних тоже… Он, конечно же, её сын. Только её — одни боги знают, чей еще, — потому что в сравнении с нею царь очень культурный человек. Неужели она не понимает, что нельзя размахивать грязным бельём? Ведь у каждой из этих новых невест может появиться мальчишка, который рад будет, что он сын его отца. Почему бы ей не проявить хоть немного дальновидности и такта?.. Почему она никогда не побережёт мальчишку?.. Нет никакой надежды, что сегодня он что-нибудь выучит. Лучше отложить кифару… Стоп! Но для чего же я сам-то учился?
Эпикрат надел лямку кифары на плечо, поднялся и заиграл.
Через некоторое время Александр отвернулся от окна, подошёл и присел на крайс тола. Сначала ёрзал, потом успокоился и затих. Голова его чуть склонилась набок, глаза смотрели куда-то вдаль… И вдруг они наполнились слезами. Эпикрат увидел это с облегчением: если музыка трогала его, так бывало всегда, и ни одного из них это не смущало. Когда он закончил, Александр вытер глаза ладонями и улыбнулся.
— Если хочешь, я выучу какую-нибудь пьесу, чтобы сыграть в Зале.
Уходя, Эпикрат подумал, что надо уезжать поскорее. Для человека, стремящегося к душевному равновесию и гармонии, здесь слишком много волнений.
Через несколько уроков Александр сказал:
— Сегодня за ужином будут гости. Если меня попросят сыграть, попробовать эту пьесу?
— Обязательно. Играй точно так же, как только что. Там для меня место найдётся?
— Да, конечно. Там будут только свои, ни одного чужеземца. Я скажу дворецкому.
Ужин начался поздно: пришлось ждать царя. Гостей своих он приветствовал любезно, но со слугами был довольно суров. Хотя щёки его пылали и глаза покраснели, видно было, что он совершенно трезв и явно старается отвлечься от каких-то неприятных мыслей. Рабы шепнули, что он только что вышел от царицы.
Все гости были старыми боевыми друзьями из гвардейской конницы, так что Филипп оглядел ложа с облегчением: никаких послов, ради которых надо носить личину, и никто не осудит, если они сразу начнут с вина. Сейчас доброго крепкого акантийского — и никакой воды туда, не разбавлять. После того что пришлось ему вынести, иначе просто нельзя.
Александр сидел на краю ложа у Феникса и ел с его стола. К отцу он никогда не садился, разве что позовёт. У Феникса музыкального слуха не было, но он знал о музыке всё, что было в литературе, и теперь радовался, что мальчик выучил новую пьесу. Вспомнил лиру Ахилла и сказал:
— Но я не стану сидеть, как Патрокл, который ждал, когда друг его закончит.
— Э-э, так нечестно. Ведь это только потому было, что Патрокл хотел что-то сказать!..
— Постой-постой, малыш, что это ты затеял? Ты же из моей чаши пьёшь, не из своей.
— Ладно, это я за твоё здоровье. Попробуй из моей. Быть может, её и сполоснули вином прежде чем воду наливать, но уж никак не более того.
— Это нормальная смесь для мальчиков, один к четырём… Плесни немного мне в чашу. Не все могут пить вино чистым, как твой отец, но кувшин с водой просить неприлично.
— Я отопью чуть-чуть, а то лить некуда.
— Нет-нет, малыш, остановись, хватит!.. Ты же так опьянеешь, что не сможешь играть.
— Да нет же! Я всего один глоток выпил.
И на самом деле, у него только чуть лицо порозовело. Он был достоин своих закалённых предков.
Чаши наполнялись раз за разом, шум становился всё громче. Филипп, перекричав всех, предложил присутствующим сыграть или спеть что-нибудь.
— Государь, — сказал Феникс, — твой сын выучил новую мелодию специально для этого пира.
После нескольких чаш неразбавленного вина Филипп чувствовал себя уже гораздо лучше. Проверенное средство против змеиных укусов, — думал он с мрачной улыбкой.
— Ну давай, сынок, — позвал он. — Бери свою лиру и садись ко мне.
Александр поманил слугу, которому оставил кифару. Аккуратно подвесил её на плечо и встал возле отцовского ложа.
— Это ещё что? — спросил царь. — Неужто ты умеешь играть на этой штуковине?
Он никогда не видел, чтобы на кифаре играл человек, которому за это не платят; такое казалось просто неприличным. Мальчик улыбнулся.
— Ты мне скажешь, когда я закончу, отец.
Он проверил струны и начал.
Эпикрат, слушавший через зал, смотрел на мальчика с глубоким волнением. В этот момент он мог бы позировать для статуи юного Аполлона. Кто знает, быть может это истинное начало? Быть может, так он придёт к чистому познанию бога?..
Все македонские князья, ожидавшие момента, чтобы заорать припев, слушали ошеломлённо. Они не могли себе представить, чтобы хоть кто-то из благородных умел так играть, — или хотя бы хотел уметь! Чего добиваются от мальчишки эти учителя? Он уже прославился своей храбростью и готовностью на всё. А они из него южанина делают, что ли?.. Этак скоро и до философии дойдёт!..
Царь Филипп бывал на многих музыкальных состязаниях. Хоть он не слишком интересовался этим искусством, но технику оценить мог. Теперь он видел, что здесь эта техника есть — и совершенно неуместна. Он видел, что его компания не знает, как к этому отнестись. Почему учитель этот не предупредил о своём болезненном рвении? Правда казалась очевидной. Это она снова затягивает его в свои обряды, чтобы он погряз в их безумстве, это она превращает его в варвара… Ведь стоит только посмотреть на него сейчас — на кого он похож!..
Ради своих чужеземных гостей, которые всегда этого ждали, он в последнее время завёл обыкновение приводить сына к ужину. Сыновья его друзей тут не появятся, пока не повзрослеют. Так зачем же он сам нарушил добрый старый обычай? Если у мальчишки до сих пор девичий голос — надо ли оповещать об этом весь мир? Эта сука эпирская, эта проклятая колдунья… Он бы уже давно от неё избавился, если бы её могущественная родня не была нацелена ему в спину, словно копьё, когда он уходил воевать. Но зря она так уж слишком уверена в безнаказанности своей. Он ещё может это сделать.
Феникс и понятия не имел, что Александр так замечательно играет. Он ничуть не хуже того парня, что приезжал с Самоса несколько месяцев назад. Но мальчик позволил себе забыться, как это иногда случалось у него с Гомером, а прежде он всегда сдерживался перед отцом. Не надо было ему пить то вино…
Он добрался уже до каденций, ведущих к финалу. Поток звуков стремительно мчался по своему ущелью, искрясь тучей сверкающих брызг.
Филипп смотрел, почти не слушая; захваченный тем, что видел. Лицо сияет, затуманенные глаза рассеянно смотрят вдаль и блестят слезами, на губах блуждает улыбка… Только что он видел такое же лицо наверху. Но там были покрасневшие скулы, вызывающий смех — и глаза со слезами ярости…
Александр взял последний аккорд и глубоко вдохнул. Сыграл он без единой ошибки. Гости беспокойно захлопали в ладоши. Эпикрат пылко присоединился к аплодисментам. Феникс воскликнул, пожалуй слишком громко:
— Отлично! Замечательно!..
И тут Филипп громыхнул кубком по столу. Лицо его побагровело, веко слепого глаза чуть прикрылось, так что виден стал белый шрам от стрелы, а здоровый глаз едва не вылез на лоб.
— Отлично?!.. — рявкнул он. — По-твоему, это музыка, достойная мужчины?!
Мальчик медленно повернулся, словно пробуждаясь от сна. Несколько раз моргнул — глаза прояснились — и посмотрел на отца.
— Чтобы я никогда больше не видел таких представлений! Оставь их коринфским шлюхам и персидским евнухам, ты поёшь точь-в-точь как они!.. Это позор!..
Несколько мгновений мальчик стоял словно каменный, так и не сняв с себя кифару. Кровь отлила от лица, и оно пожелтело, казалось мёртвым. Потом, ни на кого не глядя, прошёл между ложами и вышел из зала. Эпикрат пошёл следом. Но чуть задержался, размышляя что ему сказать, — и не нашёл его.
Через пару дней после того, Гир — македонец из горной области внутри страны — двигался по древним тропам домой, в отпуск. Он официально доложил своему командиру, что отец у него умирает, и попросил позволения повидаться с ним в последний раз. Командир ждал этого. Посоветовал не задерживаться дома, когда уладит все дела, если хочет получить своё жалованье. На межплеменные войны смотрели сквозь пальцы, если только они не принимали слишком угрожающего размаха. Если бы армия попыталась подавить кровную месть — у неё не осталось бы времени ни на что другое; не говоря уж о том, что и сама армия была насквозь пропитана племенными связями. Дядю у Гира убили, жену изнасиловали и бросили, посчитав мёртвой. Так что если бы Гиру не дали сейчас отпуска — он бы попросту дезертировал. Такие вещи случались чуть ни каждый месяц.
Шёл второй день его отлучки. Он служил в лёгкой кавалерии, и у него был собственный конь. Малорослый, неказистый, но выносливый — как и он сам, рыжеватый шатен со сломанным носом, слегка сдвинутым набок, и с короткой щетинистой бородой. Одет он был, в основном, в кожу; и вооружён до зубов, что необходимо было не только для его целей, но и в дороге. Коня он щадил и ехал по траве, где только мог её найти, чтобы сберечь неподкованные копыта для предстоящих дел. Примерно в полдень он пересекал холмистую пустошь меж горных хребтов. В лесистых впадинах покачивались под мягким ветром деревья; стояло позднее лето, но здесь наверху было свежо. Гиру не хотелось, чтобы его убили; но он предпочёл бы это тому позору, какой повлечёт неудачная попытка мести. Потому он смотрел на окружающий мир как человек, которому быть может скоро придётся его покинуть… Однако сейчас перед ним была дубовая роща, в её тихой благодатной сени по камням и почерневшим листьям булькал ручей… Он напоил и привязал коня; и сам напился, зачерпнув сладкой воды бронзовой чашей, висевшей на поясе. Из перемётной сумы достал кусок козьего сыра и чёрный хлеб, и присел на камень поесть.
На тропе за ним раздался стук копыт. Кто-то въезжал в лес, шагом. Гир потянулся за дротиком, лежавшим под рукой.
— Добрый день тебе, Гир!
До последнего момента он не верил своим глазам: они были в добрых пятидесяти милях от Пеллы.
— Александр!.. — У него хлеб застрял в горле, он кое-как проглотил кусок непрожёванным. А мальчик тем временем спешился и повёл коня к воде. — Ты как сюда попал? Ты один здесь?
— Теперь с тобой…
Александр воззвал к богу этого ручья, как подобает, и коню своему пить сверх меры не дал. Потом привязал его к молодому дубку.
— Можем поесть вместе, не возражаешь?
Распаковав свою провизию, мальчик подошёл к Гиру. На плече у него висел на перевязи взрослый охотничий нож, одежда была смята и запачкана, в волосах сосновые иглы. Ясно было, что ночевал он не дома. Среди прочего, на коне его была пара дротиков и лук со стрелами.
— Возьми-ка яблоко. Я так и думал, что догоню тебя к обеду.
Гир ошеломлённо подчинился, взял яблоко… Мальчик напился из сложенных ладоней и ополоснул лицо.
Занятый своими собственными заботами, Гир ничего не слышал об ужине у царя Филиппа. Мысль об этой обузе его ужаснула. Пока он отвезёт мальчишку в Пеллу и выберется снова, дома может случиться всё что угодно!
— Как тебя сюда занесло? Ты заблудился? Охотился, что ли?
— Я охочусь за тем же, за кем и ты, — сказал Александр, кусая своё яблоко. — Потому и еду вместе с тобой.
— Но… но… что за фантазия!.. Ты же не знаешь, что я собираюсь…
— Конечно знаю. В твоём эскадроне это все знают. Мне нужна война, и твоя мне вполне подходит. Мне, понимаешь ли, пора добыть пояс для меча. Я вышел убить своего первого.
Гир шевельнуться не мог; только смотрел, как зачарованный. Значит, мальчишка ехал за ним следом от самой Пеллы, держась позади, чтобы не попадаться на глаза. И снарядился оч-чень предусмотрительно… А ещё — что-то изменилось в его лице. Щёки втянулись под скулы, глаза запали ещё глубже обычного, и нос выступал ещё заметнее, а лоб прорезала морщина. Трудно было поверить, что ему всего двенадцать лет, это не мальчишье лицо. Но ему на самом деле всего двенадцать, и Гиру придётся за него отвечать!..
— Это ты зря затеял, — сказал Гир в отчаянии. — Ты и сам знаешь, что так нельзя. Я нужен дома, ты знаешь. А теперь мне придётся бросить их в беде и везти тебя назад.
— Ты этого не можешь сделать. Ты ел со мной вместе, мы теперь друзья-гостеприимцы… — Малый его упрекал, но ничуть не был встревожен. — Нехорошо предавать гостеприимца.
— Так надо было меня сразу предупредить, раз так. А теперь мне деваться некуда. Ты должен вернуться, и вернёшься. Ведь ты ещё совсем ребёнок. Если с тобой что-нибудь случится, твой отец меня распнёт.
Мальчик не спеша поднялся и пошёл к своему коню. Гир вскочил на ноги, но увидел, что он не отвязывает коня, и снова сел.
— Если я вернусь, он убивать тебя не станет. А если погибну — у тебя будет достаточно времени бежать. Так что, в любом случае, он тебя вряд ли убьёт, а ты лучше обо мне подумай. Если ты сделаешь хоть что-нибудь, чтобы отослать меня домой, пока я сам этого не захочу, — если попытаешься поехать назад или послать какое-нибудь известие — я тебя убью. Уж тут можешь не сомневаться.
Он повернулся от коня к Гиру, и тот увидел в поднятой руке уже нацеленный дротик. Узкий лист наконечника сиял голубизной заточки и был остр, как игра.
— Не двигайся, Гир, сиди как сидишь. Не шевелись. Я быстрый, ты знаешь. Это все знают. Я брошу раньше, чем ты успеешь что-нибудь сделать. Я вовсе не хочу, чтобы ты стал моим первым: ведь всё равно этого мало, придётся убивать ещё кого-нибудь в бою… Но если сейчас попытаешься меня задержать, то этим первым станешь ты.
Гир посмотрел на его глаза. Такие глаза он видел в прорези шлема.
— Ну подожди, ну… Ты же не станешь этого делать!..
— Ещё как стану! И никто никогда не узнает. Я просто оставлю твоё тело здесь в чаще, волкам и коршунам. Тебя никто не похоронит, не совершит обрядов над тобой, — он заговорил, словно декламировал стихи, — и тени мёртвые тебя через их реку не пропустят. Ты к их компании не присоединишься, и вечно будешь ты у врат Гадеса… Не шевелись!
Гир сидел неподвижно. Это дало ему время подумать. Об ужине он ничего не знал, но знал и о последней свадьбе царя, и обо всех предыдущих. От одного из этих браков уже родился мальчик. Люди говорили, что поначалу он был вполне смышлёный, но оказался идиотом; не иначе — царица отравила. Или просто подкупила няньку, чтобы та уронила малого головкой об пол. А может он и от природы такой был, кто знает… Но могут появиться и новые братья. Если Александр хочет стать мужчиной до срока — тут его можно понять.
— Ну? — сказал мальчик. — Будешь ты клясться или нет? Не могу же я так стоять весь день!
— Что я такого сделал, чтобы навлечь на себя это проклятье от богов, только они и знают. Какой клятвы ты ждёшь от меня?
— Чтобы ни слова не сообщал обо мне в Пеллу. Чтобы никому не говорил, кто я, без моего разрешения. Чтобы не мешал мне пойти в бой. Сам не мешал бы и не поручал никому другому. Ты должен поклясться во всём этом и призвать на себя смертельное проклятие, если нарушишь клятву свою.
Гир почувствовал, что дрожит. Заключать такой договор с сыном ведьмы ему совсем не хотелось. Мальчишка опустил дротик, но держал ремень в пальцах, готовый к броску.
— Клянись, деваться тебе некуда. Я не хочу, чтобы ты подкрался и связал меня, пока сплю. Можно было бы посидеть подежурить, чтобы ты этого не сделал, но перед боем это глупо. Так что если хочешь выйти из этого леса живым — клянись.
— А что со мной будет потом?
— Если останусь жив, то я о тебе позабочусь. Ну а если нет — что ж, это война. Приходится рисковать.
Он сунул руку в кожаную перемётную суму, глядя через плечо на Гира — тот ещё не поклялся, — и вытащил кусок мяса. Оно уже в Пелле было не первой свежести, так что сильно попахивало.
— Это от ляжки жертвенного козла. — Он шлёпнул мясо на камень. — Я знал, что пригодится. Иди сюда. Клади руку на мясо. Ты ведь не нарушишь клятву, данную перед богами?
— Нет.
Рука настолько была холодна, что мёртвая козлятина показалась тёплой на ощупь.
— Тогда повторяй за мной.
Клятва была подробна и точна, а смертная судьба накликалась ужасная. Мальчик был хорошо образован в этих делах, и по собственному опыту знал, какие бывают лазейки. Гир договорил, — связав себя, как ему было сказано, — и пошёл отмывать в ручье запачканную кровью руку. Мальчик понюхал мясо.
— Не думаю, что его стоит есть, даже если бы у нас было время разводить костёр.
Он отшвырнул мясо в сторону, убрал дротик в чехол и подошёл к Гиру.
— Ну, с этим делом покончено, мы можем снова стать друзьями. Давай доедим, а ты тем временем расскажешь мне о твоей войне.
Разгладив ладонью лоб, Гир начал рассказывать, как пострадала его родня.
— Нет, это всё я уже знаю. Сколько вас, сколько их? Что за местность в ваших краях? Кони есть у вас?
Их тропа вилась по зелёным склонам, уводя всё выше и выше. Трава сменилась папоротником и тимьяном, начались сосновые леса и заросли земляничного дерева… Вокруг вздымались высокие хребты, священный горный воздух был чист и живителен. В открытом пространстве нагорья они были совсем одни.
Гир рассказал историю кровной вражды за три поколения. Получив ответ на свои первые вопросы, мальчик оказался прекрасным слушателем. О своих собственных делах он сказал только:
— Когда я убью своего первого, ты будешь моим свидетелем в Пелле. Царь убил своего только в пятнадцать. Так мне Пармений сказал.
Последнюю ночь своего пути Гир собирался провести у дальних родственников, откуда до дома оставалось полдня. Он показал издали их деревню, прилепившуюся на краю ущелья под крутым скалистым склоном. Вдоль обрыва шла узкая караванная тропа. Гир хотел ехать по хорошей дороге в объезд — её царь Архелай проложил, — но мальчик, узнав что тропа почти непроходима, настоял на том, чтобы проехать по ней и посмотреть, что она из себя представляет. Теперь, на крутом повороте над головокружительной бездной, он сказал:
— Раз это люди из твоего клана, нет смысла говорить, что я тебе родня. Скажи, что я сын твоего командира и приехал посмотреть, что такое война. Они никогда не смогут обвинить тебя в обмане. Гир с готовностью согласился: даже это подразумевало, что за мальчиком надо будет присмотреть. Ничего большего он и не мог, под страхом своей клятвы. Он был верующий человек.
Деревушка Скопа располагалась на сравнительно ровной террасе в несколько сот шагов ширины, между изрезанным склоном и пропастью. Выстроенная из коричневого камня, который валялся повсюду вокруг, она и сама казалась развалом, частью горы, россыпью глыб. С открытой её стороны был каменный загон, загороженный колючим терновником. Внутри на жёсткой траве полно было коровьих лепёшек — здесь ночевало стадо, — и паслась пара лохматых лошадок. Остальные были наверно в горах, у охотников и пастухов. По склону над деревней бродили козы и несколько остриженных овец; и дудочка пастуха звучала сверху, словно посвист какой-то дикой птицы.
У входа, на узловатом высохшем дереве прибиты были пожелтевший череп и несколько костей, оставшихся от руки. Когда мальчик спросил, Гир ответил:
— Это давно, я ещё совсем маленький был. Он убил собственного отца.
Их появление стало великим событием: здесь уже полгода никто не появлялся. Протрубили в рог, чтобы известить пастухов; принесли самого древнего жителя деревни из его хижины, из ещё более древних тряпок и шкур, в которых он жил, дожидаясь смерти своей… В доме деревенского старейшины их угощали мелкими сладкими фигами и каким-то мутным вином из самых лучших чашек, почти совсем целых… Люди с ритуальной учтивостью ждали, пока они покончат с угощением, и лишь потом начались расспросы про них самих и про далёкий мир. Гир рассказал, что Великий Царь снова покорил Египет, что царя Филиппа призвали навести порядок в Фессалии и он там теперь архонт — считай, что царь, — и это очень волнует южан… А правда ли, — спросили, — что царь взял новую жену, а царицу из Эпира отлучил?
Наступившая тишина была пронзительней любого крика. Гир сказал, что всё это враньё. Когда царь наводит порядок в новых землях, он может конечно взять к себе в дом дочь какого-нибудь вождя; Гир полагал, что они заодно как бы и заложницами служат. Что же до царицы Олимпии — она на вершине почёта как мать царского наследника, а им оба родителя гордиться могут. Гир немало попотел над этой речью ещё за несколько часов до деревни, по дороге. Теперь, произнеся её, он обрубил возможные комментарии, в свою очередь спросив о новостях.
Новости были скверные. Четверо враждебных кимолян встретили в ущелье двух сородичей Гира, пошедших за оленем. Один из них прожил достаточно для того, чтобы доползти домой и сказать, где найти труп брата, пока до него не добрались шакалы. Кимоляне лопаются от гордости; старик ничего не может поделать с сыновьями, скоро от них никому житья не будет. Обговорили все дела, нынешние и прошлые, вспомнили разные рассказы, — а тем временем скот загнали в деревню, и женщины приготовили козла, забитого в честь дорогих гостей. Едва стемнело, все пошли спать.
Александра уложили вместе с сыном старейшины, у него было приличное одеяло. В одеяле этом было полно блох, на мальчишке тоже, — но он благоговел перед своим гостем и изо всех сил старался не чесаться, чтобы не мешать ему спать, насколько это было возможно.
Александру приснилось, что Геракл подошёл к его постели и тормошит его. Выглядел он точь-в-точь как в святилище в Пелле: молодой, безбородый, в капюшоне из клыкастой львиной морды, с гривой, свисающей на спину. «Поднимайся, лентяй, — сказал Геракл. — Сколько можно тебя будить?»
Все вокруг крепко спали. Он взял свой плащ и тихонько вышел. Горы вокруг освещала яркая луна. На страже не было никого, только собаки. Один огромный пёс, похожий на волка, подбежал к нему; он остановился, дал себя обнюхать, и тот оставил его в покое. Они должны были лаять, только если что-нибудь пошевелится за оградой.
Всё спокойно. Для чего же Геракл позвал его? В глаза ему бросилась высокая скала, на которую вела хорошо утоптанная тропа: деревенский наблюдательный пост. Если бы там был часовой… Но часового не было. Он поднялся наверх. Оттуда было видно хорошую дорогу Архелая, вьющуюся вниз по склонам. А на дороге, вдали, двигались тени.
Двадцать с лишним всадников, налегке, без поклажи. Они были так далеко, что даже в горах, где звук хорошо разносится, услышать их было невозможно. Но в лунном свете время от времени что-то сверкало.
Глаза у мальчика расширились. Он воздел к небу обе руки и запрокинул сияющее лицо. Он посвятил себя Гераклу, и бог ответил ему: не бросил одного в поисках битвы, а посылает битву ему навстречу!..
Он оглядывал местность, освещённую луной; искал удачные и опасные места. Там внизу их прихватить негде. Архелай умел строить дороги, и позаботился, чтобы устроить на них засаду было невозможно. Их надо брать здесь, брать врасплох, потому что их больше, чем скопийцев. А этих надо поднимать немедленно, пока враги не так близко, чтобы услышать суматоху. Если он побежит их расталкивать — они заторопятся и забудут о нём; а надо, чтобы они слушались… Рог, которым созывали людей в деревню, висел снаружи на доме старейшины. Он взял этот рог, потихоньку попробовал, потом дунул по-настоящему.
Стали распахиваться двери, мужчины выбегали в чём попало, завернувшись в тряпки; закричали женщины, заблеяли овцы и козы… А он, стоя на большом валуне, на фоне тускло светящегося неба, закричал:
— Война! Это война! Слушайте все!.. — Шум прекратился. В тишине звенел только голос мальчика. С тех пор как покинул Пеллу, он думал только по-македонски. — Я Александр, сын царя Филиппа. Гир меня знает. Я пришёл сражаться в вашей войне по велению бога. Там на дороге в долине кимоляне. Двадцать три всадника. Делайте, что я скажу, и мы с ними покончим ещё до восхода.
Он подозвал к себе, по именам, старейшину и двух его сыновей. Те безмолвно шагнули вперёд, не сводя с него потрясённых глаз. Сын эпирской колдуньи!..
Он сел на камне, не желая расставаться с этой высотой, и заговорил горячо и убеждённо, всё время чувствуя Геракла у себя за спиной.
Когда он закончил, старейшина отослал женщин по домам, а мужчинам велел делать всё, как сказал этот мальчик. Поначалу они заспорили: уж очень противно было не трогать проклятых кимолян, пока те не окажутся в загоне, среди скота, который пришли угонять. Но Гир поддержал Александра. Так что скопийцы вооружились; в зыбких сумерках лунного света поймали своих лошадок и собрались за домами. Было ясно, что кимоляне рассчитывают напасть, когда мужчины разойдутся по своим делам. Завал из терновника, перекрывавший вход в деревню, сделали потоньше: чтобы он не мог их задержать, но чтоб они ничего не заподозрили. Пастухов-мальчишек с овцами и козами послали наверх, на гору, чтобы утро казалось таким же, как обычно.
Звёзды побледнели, вершины гор чёрными громадами врезались в посветлевшее небо. Мальчик, сжимая в руках поводья и дротики, жадно впитывал картину рассвета: быть может он видит всё это в последний раз… Раньше он знал только понаслышке, теперь почувствовал. Всю жизнь, сколько себя помнил, он слышал рассказы о насильственной смерти. Теперь те рассказы ожили в его теле. Вот железо вонзается в грудь, вот смертельная боль, вот тёмные тени, ожидающие когда тебя вырвут из света, навсегда… Навсегда!.. Его хранителя рядом не было. На душе стало тяжко, и он обратился к Гераклу: «Почему ты оставил меня?»
Заря тронула самые верхушки гор, словно отсветом пламени. Он был совершенно один; настолько один, что услышал голос Геракла, хоть тот говорил совсем тихо: «Я оставлял тебя затем, чтобы ты понял таинство моё. Никогда не думай, что умрут только другие, а не ты. Я не для этого друг тебе. Я стал богом, лежа погребальном костре. Я боролся с Танатом и знаю, как побеждается смерть. Бессмертье человека не в том, чтобы жить вечно; это желание порождается страхом. А бессмертным делает только бесстрашие, каждый миг его».
На вершинах гор розовый цвет сменился золотистым. Александр, охваченный восторгом, стоял между жизнью и смертью, словно между утром и ночью, и думал: «Я не боюсь!» Это было прекраснее чем музыка, прекраснее чем любовь его матери, — вот так живут боги!.. Никакая печаль не затронет его, никакая ненависть не поранит… Всё вокруг стало ясным и чистым, — говорят, так видят орлы… Он чувствовал себя острым, будто стрела, и полным света.
На дороге послышался топот кимолянских коней.
Перед въездом они задержались. На горе играл, дул в свою дудочку козопас; в домах разговаривали дети, не ведавшие обмана; а женщины — обман ведавшие — коварно пели, как ни в чём не бывало. Кимоляне раскидали колючие кусты и въехали в деревню, весело смеясь. Скот, за которым они явились, может и подождать; для начала они возьмут женщин.
Вдруг раздался крик, такой пронзительный и высокий — они подумали, что их увидела какая-нибудь испуганная девчонка. Но тут же послышались и мужские голоса.
Скопийцы бросились на них, кто верхом кто пеший. Некоторые из налётчиков уже успели разойтись по деревне, направившись к домам, — с этими покончили тотчас, так что силы почти сравнялись.
Какое-то время царила сплошная неразбериха; бойцы не могли отыскать друг друга, толкаясь меж мычащих коров. Потом один из налётчиков бросился к выходу и исчез. Скопийцы проводили его радостным, торжествующим криком. Мальчик понял, что это начало бегства; и что скопийцы готовы позволить им бежать, довольствуясь тем, что это день остался за ними, — и не задумываясь о дне другом, когда враги вернутся, обозлённые поражением, с намерением отомстить за него. Неужели они считают это победой?.. Он галопом помчался к выезду из деревни, крича: «Не выпускайте их!» Скопийцы, увлечённые его уверенностью, последовали за ним. Путь к отступлению оказался отрезан. Скот по-прежнему кружил по деревне, но теперь люди встретились лицом к лицу: стояли друг напротив друга, выстроившись как бы в боевые порядки.
Началось! — подумал мальчик. И посмотрел на человека, стоявшего против него.
На том был шлем из грязной чёрной кожи, покрытый грубо откованными железными пластинками, и куртка без рукавов, из невыделанной козьей шкуры, шерсть местами вытерта догола. Молодая рыжая борода, лицо веснушчатое, шелушится от загара… Он хмурился — но не сердито, а как человек, озадаченный каким-то делом; в котором не очень искусен, но теперь не на кого рассчитывать кроме себя. Однако, — подумал мальчик, — это старый шлем, его надевали не один раз. И человек этот совсем взрослый, большой и сильный… Но сражаться надо с первым, кто попался на глаза; это будет достойно.
У него было два дротика; первый он бросит, вторым будет сражаться. Вокруг уже летали копья, а один скопиец забрался на крышу с луком. Заржал и поднялся на дыбы чей-то конь, с копьём, торчащим в шее; всадник упал, вскочил и заковылял в сторону, прыгая на одной ноге; конь помчался меж домов… Казалось, что схватка началась уже давно. Большинство копий и дротиков ни в кого не попало, из-за нетерпения, расстояния и неловкости бросавших. Глаза рыжеволосого шарили в поисках противника, с которым он сойдётся в схватке. Ещё немного, и он достанется кому-нибудь другому!..
Мальчик взял дротик наизготовку и ударил пятками своего коня, посылая его вперёд. Хорошая мишень: чёрное пятно на козьей шкуре, прямо над сердцем. Но нет! Это его первый, его надо убить в рукопашном бою, а не издали. Рядом был ещё один — смуглый, коренастый, чернобородый, — мальчик занёс руку над головой и метнул, почти не глядя. Едва первый дротик вылетел из руки, он тотчас схватил второй; а глазами искал глаза рыжего. Тот увидел его, глаза их встретились. Мальчик издал боевой клич, без слов, и послал коня, ударив его тупым концом дротика. Конь резко рванулся по бугристой земле.
Рыжеволосый опустил копьё к бою — оно было длиннее, — но смотрел мимо. Глаза его ходили вокруг: он ждал кого-нибудь другого, взрослого воина, которого стоит опасаться.
Мальчик запрокинул голову и закричал во всю силу своих лёгких. Этого человека надо встряхнуть, надо заставить его поверить, что здесь серьёзный противник! Иначе это не будет честным боем: это всё равно что ударить в спину, если он не готов; всё равно что на сонного напасть… А он должен убить чисто, безупречно, так чтобы никогда ничего нельзя было сказать плохого об этом!.. Он закричал снова.
Кимоляне были рослые люди. Рыжеволосому казалось, что ему навстречу скачет совсем ребёнок. Он смотрел на этого малыша с беспокойством: ему не нравилось, что приходится отвлекаться на такого; он боялся, что пока будет отбиваться от ребёнка, его захватит врасплох настоящий боец. Он был слегка близорук; мальчик чётко видел его уже издали, а ему пришлось подпустить поближе, чтобы рассмотреть надвигавшееся лицо… Это лицо не было детским. От него волосы дыбом вставали.
Это было лицо воина, его нельзя было не принять всерьёз, оно дышало смертью. Целеустремлённо, не испытывая ни ненависти, ни ярости, ни сомнений; чистый в самоотречении своём, в экзальтации своей победы над страхом — он мчался к рыжеволосому. Но тот, разглядев нечеловечески светящееся лицо — кем бы ни было это создание, жуткое, непостижимое, издающее звонкий, соколиный крик, — он уже не хотел связываться с ним. Он стал разворачивать коня. К нему приближался рослый скопиец, — вот с тем стоит сразиться, а с этим чудом пусть разбирается кто-нибудь другой… Но слишком долго он озирался по сторонам: с криком «Айи-и-и-и!..» сияющий ребёнок уже налетел на него. Он ударил копьём, — но странное существо уклонилось… Он увидел глубокие глаза, наполненные небом, оскаленный рот… Потом почувствовал удар в грудь — и это было больше чем удар: гибель и тьма. Когда в глазах уже меркло, ему показалось, что улыбающиеся губы раскрылись, чтобы выпить его жизнь.
Скопийцы закричали одобрительно. Этот мальчик явно приносил им удачу, и сейчас одержал самую быструю победу в бою. А кимоляне были потрясены. Только что пал любимый сын их старейшины; а тот уже стар, больше сыновей у него не будет… Нарушив строй, они кинулись пробиваться к выходу, расталкивая конями коров и людей. Не все скопийцы были настроены решительно, так что иные уступали дорогу. Ржали кони, коровы мычали и топтали упавших; в воздухе висела вонь свежего навоза, истоптанной травы, пота и крови.
Бегство было уже всеобщим; и стало ясно, что они устремились к дороге. Мальчик, направляя коня сквозь козье стадо, вспоминал окрестности, увиденные с наблюдательного поста. Он вырвался из давки с криком, от которого звенело в ушах:
— Держите их, не пускайте! Ущелье!.. Гоните их к ущелью!..
Назад он не оглядывался; если бы ошеломлённые скопийцы не ринулись за ним, он бы преследовал кимолян один.
Они успели; налётчикам были отрезаны все пути, кроме одного. Теперь в совершеннейшей панике, не в силах выбрать наименьшее из зол, — боясь пропасти, и не зная о козьих тропах на скалистом склоне, — они толпой двинулись к узкой тропинке над ущельем.
Только один человек развернулся позади бегущих, чтобы встретить преследователей. Загорелый дочерна, светловолосый, горбоносый, он был первым в атаке и последним в отступлении; и попытку пробиться к дороге он тоже оставил последний. Зная, что они совершают ошибку, он ждал, когда тропа станет совсем узкой. Он замыслил этот набег и руководил в нём; его младший брат пал от руки ребёнка, которому впору ещё коз пасти, и с этим ему предстояло вернуться к отцу. Уж лучше смыть позор смертью; от смерти так или иначе не уйти, но если он какое-то время продержится, то хоть несколько человек смогут спастись. Он вытащил старый железный меч, ещё дедов, спешился и встал поперёк тропы.
Мальчик, подъехав наверх со своего места в облаве, увидел, как он сражался против троих, как получил удар в голову и упал на колени. Погоню он задержал. Теперь всадники растянулись по узкому карнизу под деревней. Скопийцы, вопя от радости, швыряли в них камни, а лучник посылал стрелу за стрелой. Кони с криком падали со скалы, увлекая людей за собой. Пока они выбрались за пределы досягаемости, их осталось меньше половины.
Всё было кончено. Мальчик придержал свою лошадку. На шее у неё был порез, она уже начала ощущать боль, и мухи донимали… Он приласкал и успокоил её. Он приехал только за своим первым, а выиграл целую битву!.. Это бог послал ему такую удачу.
Скопийцы собрались вокруг него; все кроме тех, кто пошёл на дно пропасти раздевать убитых. Их тяжёлые руки хлопали его по плечам и спине, воздух вокруг него был полон запахом их дыхания. Он их вождь, бойцовый перепел, львёнок, талисман… Гир шёл рядом с ним как человек, чей статус поменялся навсегда. Кто-то крикнул:
— Этот сукин сын ещё шевелится!
Мальчик, чтобы ничего не упустить, протолкался вперёд.
Светловолосый лежал на том же месте, где его сбили, обливаясь кровью из раны на голове, и пытался приподняться на локоть. Один из скопийцев схватил его за волосы, так что он вскрикнул от боли, и запрокинул ему голову, чтобы перерезать горло. Остальные едва оглянулись: это в порядке вещей, тут и смотреть не на что…
— Нет!.. — крикнул мальчик.
Они обернулись, удивлённые, озадаченные. Он подбежал и встал на колени возле лежащего, оттолкнув в сторону нож.
— Он храбро бился!.. Он это делал для других!.. Он был, как Аякс у кораблей!..
Скопийцы живо заспорили. Что он имеет в виду? — спросил один. Это про какого-то священного героя, или про знамение, что убить этого человека к беде? Нет, — сказал другой, — это просто мальчишья фантазия, но война есть война… Он со смехом оттолкнул первого и нагнулся к лежащему, с ножом в руке.
— Если ты убьёшь его, — сказал мальчик, — я тебя заставлю об этом пожалеть. Клянусь головой отца моего.
Человек с ножом вздрогнул и оглянулся. Только что парнишка был лучезарен, как солнце…
— Тебе лучше его послушаться, — вполголоса подсказал Гир.
Александр поднялся на ноги.
— Этот человек — мой пленник, моя добыча. Отпустите его. И отдайте ему коня. А я отдам вам коня того, кого я убил, это будет справедливо.
Они слушали, раскрыв рты. Но, оглядевшись вокруг, он понял, что они рассчитывают подождать, пока он забудет, и прикончить того человека чуть позже.
— Посадите его на коня. Сразу же. И выведите на дорогу. Гир, помоги им.
Скопийцы обратили это в забаву. Стали привязывать раненого вдоль коня, развлекаясь этим, пока за их спинами не раздался резкий юный голос:
— Прекратите!..
Они хлестнули коня; и тот галопом умчался по дороге, унося обессиленного всадника, вцепившегося в гриву. Мальчик проводил его взглядом и повернулся. Морщин на его лбу больше не было.
— Теперь я должен найти своего, — сказал он.
Раненых на поле боя уже не осталось. Скопийцев женщины занесли в дома, а налётчиков всех зарезали, тоже женщины в основном. Теперь они пришли к своим павшим. Бросались на мёртвые тела, били себя в грудь, царапали лица, рвали распущенные волосы… Их причитания висели в воздухе, словно голоса диких тварей, населяющих эти места: молодых волков или птиц, или коз… А по небу мирно плыли белые облака; их тени тёмными крыльями скользили по горам, трогая чернотой дальние вершины, поросшие лесом.
Это поле боя, — думал мальчик, — вот на что это похоже. Женщины, собравшись стайками, словно вороны, загородили павших победителей. А мёртвые враги лежали вразброс, неуклюже раскинувшись, в одиночку и группами, брошенные, никому не нужные… И уже появились, висели, покачиваясь высоко в небе, первое грифы.
Рыжеволосый лежал на спине, с подогнутыми коленями. Борода торчала кверху. Шлем, покрытый железными пластинками, на два поколения старше его самого, уже исчез; он ещё многим послужит. Крови на нём почти не было. Когда дротик вошёл в него, и он начал падать, был такой момент, что мальчик подумал, дротик надо оставить, иначе самого сдёрнет с коня. Но он тогда ещё раз рванул — и дротик выдернулся, как раз вовремя.
Он посмотрел на белое лицо, уже начинавшее синеть, на раскрытый рот, — и снова подумал, что это поле боя. Да, надо привыкать. Он убил своего первого и должен предъявить трофей. Но кинжала нет, даже пояса нет; и козья безрукавка исчезла: женщины быстро подчистили поле… Мальчик сердился в душе, но знал, что требовать бессмысленно: ему всё равно ничего не отдадут, он только себя уронит. Он должен взять трофей. Но ничего уже не осталось, кроме…
— Ну, маленький воин!..
Над ним стоял скопийский юноша с черными спутанными волосами, обнажив в дружелюбной улыбке щербатые зубы. В руке он держал широкий нож, сплошь запачканный полузасохшей кровью.
— Давай-ка я сниму для тебя его голову. Я знаю как.
Вокруг улыбались; смотрели, как он к этому отнесется. Нож в большой руке этого юноши казался лёгким, но для него наверно будет тяжеловат…
— Теперь это делают только в глуши, — быстро сказал Гир.
— Но мне придётся её взять, — ответил Александр. — Ведь больше ничего нет.
Юноша с готовностью шагнул вперёд. Этот Гир стал слишком горожанином, но царского сына старые обычаи устраивают — молодец, так и надо!.. Он проверил лезвие на пальце… Но мальчик вдруг понял, — он слишком рад, что эту работу сделают за него.
— Нет. Я должен отрезать сам, — сказал он.
Скопийцы обрадовались, божились восторженно, а нож — тёплый, липкий, скользкий — вложили ему в руку. Он опустился на колени возле трупа, заставляя себя не закрывать глаза, и стал упорно кромсать позвоночник, покрывая себя кровавыми ошмётками, пока голова не откатилась в сторону. Схватив её за волосы — потому что не должно остаться ничего такого, о чём он мог бы потом вспомнить в самой глубине своей души, что испугался, — он поднялся на ноги.
— Принеси мою охотничью сумку, Гир.
Гир отвязал её от чепрака. Мальчик бросил голову внутрь и вытер об сумку ладони. Между пальцами кровь осталась, слипались. Ручей в полусотне шагов ниже, он вымоет руки по дороге домой. Он повернулся попрощаться с хозяевами.
— Подождите!.. — раздался чей-то крик. Несколько человек бежали к ним с какой-то ношей, размахивал руками. — Не отпускайте маленького господина! Здесь у нас ещё его трофей. Двое, смотрите, он двоих убил!
Мальчик нахмурился. Теперь ему хотелось домой. У него была только одна схватка. О чём это они?
Самый первый уже подбежал, тяжело дыша и отдуваясь.
— Это правда. Вот этот здесь, — он показал на обезглавленное тело, — это его второй. А первого он взял дротиком, броском, ещё до того как мы сошлись с ними. Я сам видел. Он так и рухнул, как боров заколотый. Еще чуть пошевелился — но раньше подох, чем женщины успели до него добраться. Возьми маленький господин. Будет что отцу показать.
Второй показал голову, держа её за чёрные волосы. Густая, лохматая борода закрывала обрезанную шею. Это была голова человека, в которого он метнул свой дротик, ещё до рукопашной. Да, было такое что перед ним мелькнуло это лицо; но он его забыл, оно выпало из памяти, словно никогда не существовало. Теперь, подвешенное за чуб, оно было нахально приподнято и ухмылялось закоченевшей улыбкой, обнажая зубы; кожа на нём была темна, а один глаз наполовину закрыт, зрачка не видно.
Мальчик посмотрел на это лицо, и живот ему свело холодом; подступила тошнота, ладони покрылись липким потом. Он сглотнул, чтобы побороть приступ рвоты.
— Я его не убивал.
Они стали наперебой уговаривать его, все трое разом, описывая тело, клянясь, что на нём не было других ран, предлагая отвести его и показать, стараясь всучить ему эту голову… Двое в самом первом бою!.. Он же внукам своим рассказывать будет!.. Они взывали к Гиру: маленький господин слишком устал, это неудивительно; но если он сейчас не возьмёт, оставит этот трофей, то потом жалеть будет, когда придёт в себя, пусть Гир возьмёт и сохранит для него…
— Нет! — мальчик повысил голос. — Мне она не нужна. Я не видел, как он умирал. Нельзя приносить его мне, если его женщины убили. А вы не знаете, как было на самом деле. Заберите её.
Они щёлкали языками, им не хотелось его слушаться, ведь он себя грабит… Гир отвёл старейшину в сторону и что-то шепнул ему на ухо. Лицо у того изменилось; он ласково обхватил мальчика за плечи и сказал, что перед дальней дорогой надо разогреться хоть каплей вина. Мальчик пошёл с ним спокойно; только лицо было отстранённым и бледным, и синева под глазами. Выпив вина, он порозовел, начал улыбаться, а вскоре и присоединился к общему веселью.
А снаружи доносились разговоры, вся деревня гудела похвалами. Какой чудесный мальчик! Такая отвага, такая голова на плечах, а теперь ещё и такое благородство!.. Вряд ли всё это такая уж правда, но слушать было приятно. Какой отец не станет гордиться таким сыном?
— Обращай внимание на толщину копыта. С толстым копытом ноги гораздо здоровее, чем с тонким. Не забудь проверить, чтобы копыто было высоким спереди и сзади, не плоским. При высоком копыте стрелка не касается земли.
— Ты наверно всю эту книгу наизусть знаешь, — сказал Филот, сын Пармения. — Угадал я?
— А Ксенофонта и надо знать наизусть, если хочешь понимать толк в лошадях, — ответил Александр. — Мне ещё надо прочитать его книгу о Персии. Ты сегодня покупаешь что-нибудь?
— Нет, в этом году нет. Нынче брат покупает.
— Ксенофонт говорит, хорошее копыто должно звенящий звук давать, как кимвал. Вон тот мне кажется косолапый какой-то… Отцу моему нужен новый боевой конь. Под ним убили в прошлом году, в бою с иллирийцами.
Он оглянулся на помост, неподалёку от них, построенный, как обычно, для весенней конской ярмарки. Царя ещё не было.
День стоял яркий, сверкающий; мелкая рябь на озере и лагуне искрилась солнцем, а кромки белых облаков, плывших через дальние горы, отливали синью, как клинки мечей. Истоптанный луг зеленел после зимних дождей. С утра покупали военные. Офицеры для себя, а племенные вожди для своих подданных, из которых состояли их эскадроны (в Македонии подразделения комплектовались по родовому признаку). Покупали выносливых, коренастых и густогривых; свежих, лоснящихся после зимних пастбищ. К полудню все обычные дела были закончены. Теперь появились породистые кони — скаковые, парадные, боевые, — вычищенные и расчёсанные до самых ушей.
Конский базар в Пелле чтили не меньше чем святые праздники. Торговцы пригоняли лошадей с пастбищ Фессалии и Фракии, из Эпира и даже из-за Геллеспонта. Эти всегда клялись, что их товар происходит от легендарной нисейской породы персидских царей.
Важные покупатели начали собираться только теперь. А Александр провёл здесь почти весь день. Его сопровождали полдюжины мальчишек, которых Филипп собрал недавно ему в гвардию, чтобы оказать честь их отцам. Они ещё не привыкли к нему, и друг к другу, и потому держались скованно.
В Македонии давно уже не собирали Гвардию Принца для наследника, достигшего совершеннолетия. Сам царь никогда не был прямым и законным наследником. А до него ни один наследник не успевал повзрослеть — его убивали или свергали раньше, в междоусобных войнах. В летописях нашлось, что последним принцем Македонии, у кого была гвардия, выбранная по всем правилам, был Пердикка Первый, где-то лет пятьдесят тому назад. Один из тех гвардейцев был ещё жив… Он мог без конца рассказывать о приграничных войнах и грабительских набегах — долго и подробно, не хуже Нестора, — он знал по именам всех правнуков всех бастардов Пердикки… Но об этой процедуре не помнил ничего.
Гвардейцем — «товарищем» — принца мог быть юноша примерно того же возраста, что и принц, тоже сдавший экзамен на мужество. В царских землях ни одного такого не нашлось. Отцы наперебой предлагали своих шестнадцати-семнадцатилетних сыновей, которые и выглядели и разговаривали уже совсем по-взрослому. Отцы доказывали, что большинство нынешних приятелей Александра ещё старше, — и добавляли тактично, что оно и неудивительно, раз мальчик такой храбрый и развитой.
Филипп любезно выслушивал похвалы сыну, но постоянно помнил те глаза, что глянули на него, когда перед ним положили голову, уже изрядно пропахшую за время дороги. В дни ожидания, когда он искал сына, ему было ясно, что если мальчик не найдётся — Олимпию придётся убить, пока она не убила его самого. Так что во всей этой истории хорошего было не слишком много. Вдобавок и Эпикрат уехал тогда. Сказал, что принц решил оставить музыкальные занятия, а в глаза не смотрел. Филипп щедро одарил его на прощанье, но представлял себе, что неприятные рассказы о случившемся обойдут все одеоны Эллады; эти люди бывали повсюду.
В результате, сформировать официальную Гвардию Принца так никто и не пытался, если по-серьёзному. Александр не проявил никакого интереса к этому устаревшему институту; он уже выбрал себе группу юношей и взрослых мужчин, которые были известны всем и всюду как Друзья Александра. А те не придавали никакого значения тому, что прошлым летом ему исполнилось всего тринадцать.
Однако утро конской ярмарки он проводил сегодня с мальчиками, которых подобрал ему отец. Ему нравилось быть с ними. Если он вёл себя так, словно они все младшие, — это не для того чтобы себя утвердить или их унизить, а просто потому, что он только так их и воспринимал. Теперь он без устали говорил о лошадях, а они изо всех сил старались не ударить лицом в грязь перед ним. Его пояс для меча, и слава его, и то что он был самым маленьким из всех, — это их смущало, вели они себя неуклюже. Но когда начали выводить породистых коней, им стало полегче, потому что к Александру подошли его давние друзья: Птолемей, Гарпал, Филот и другие. Оказавшись в стороне, без вожака своей стаи, мальчишки собрались кучкой и начали выяснять отношения, как случайно встретившиеся псы:
— Мой отец сегодня не приехал. Оно того и не стоит, он себе заказывает коней прямо из Фессалии. Его все коннозаводчики знают.
— А мне скоро понадобится лошадь побольше. Но отец оставил это на будущий год, когда подрасту.
— Александр меньше тебя на ладонь, но он ездит на больших конях, как взрослый…
— Ну знаешь, их наверно специально учили для него.
— Он кабана взял, — сказал самый высокий. — Ты что думаешь, кабана для него тоже специально учили?
— Учить не учили, но конечно же это было подстроено. Всегда подстраивают, — сказал сын самого богатого отца. Он не сомневался, что уж для него-то это сделают.
— Ничего там не было подстроено! — сердито сказал высокий. — Остальные переглянулись, он покраснел. Его ломающийся голос загремел вдруг пугающим раскатом. — Мой отец об этом слышал. На самом деле, Птолемей пытался всё организовать, чтобы он не знал. Потому что он собрался убить кабана, а Птолемей не хотел, чтобы он погиб. Они прочесали весь лес и оставили только одного, — мелкого, — но когда на следующее утро приехали, оказалось, что туда крупный забрёл, ночью. Говорят, Птолемей побелел, как простыня, и пытался заставить его вернуться… Но он всё понял. Сказал, что этого вепря посылает ему бог, а бог знает лучше. Они так и не смогли его увести. Там все взмокли от страха: знали, что ему веса не хватит, чтобы того кабана удержать, а сети тоже не надолго хватило бы. Но он попал прямо в большую жилу на шее, так что никому и помогать не пришлось. Все знают, что так оно и было.
— То есть, никто не решается оспорить эту сказку. Ты это хочешь сказать, верно? Ты только посмотри на него!.. Мой отец меня бы ремнём отстегал, если бы я стоял вот так на конском поле и позволял мужчинам так со мной разговаривать. С кем из них он ходит?
— Ни с кем, — вмешался вдруг кто-то из мальчишек. — Мой брат говорит, ни с кем.
— Вот как? А он что, пробовал?
— Друг его пробовал. Александру он, вроде, нравился; тот даже поцеловал его однажды. Но когда он захотел остального — тот, вроде, удивился и просто прогнал его. Брат говорит, он слишком юн для своего возраста.
— А сколько лет было твоему брату, когда он убил первого врага? — спросил высокий. — И первого кабана?
— Это разные вещи. Брат говорит, он придёт к этому вдруг. И будет с ума сходить по девкам, как его отец.
— Ну, его отец любит и…
— Тише, дурак!
Они разом оглянулись; но все вокруг смотрели на двух скаковых лошадей, которых торговец послал пробежать по кругу. Мальчишки прекратили свою перебранку. Вокруг помоста начали строиться телохранители, готовясь встречать царя.
— Гляньте-ка, — шепнул кто-то, показывая на их командира. — Это же Павсаний! — Одни смотрели понимающе, другие вопросительно. — Он царским фаворитом был, перед тем который погиб. Они соперниками были.
— Так что там у них случилось?
— Тс-с-с! Это же все знают… Царь его отставил, и он разозлился по-страшному. Поднялся на вечеринке и обозвал того бесстыжей шлюхой; сказал, что тот хоть с кем пойдёт за плату. Их тогда едва растащили. А тот парнишка то ли на самом деле любил царя, то ли оскорбился очень — во всяком случае, это его грызло. В конец концов он попросил одного друга, Аттала кажется, передать царю письмо, когда он умрёт; а в следующем бою с иллирийцами бросился прямо в самую гущу врагов, впереди царя, и его изрубили в куски.
— Ну а царь что?
— Похоронил его, что ж ещё!
— Нет, с Павсанием?
Последовал взволнованный шепот.
— …но по-настоящему-то никто не знает…
— Ну, конечно же он это сделал!
— За такие слова и убить могут.
— Ну, уж во всяком случае не пожалел, что так вышло.
— Нет, это не он. Это Аттал — и ещё друзья того парня, так мой брат говорит.
— Так что же было-то?
— Аттал однажды напоил его вусмерть, вечером. А после они его отволокли к конюхам и сказали, что те могут делать с ним, что хотят: он даст любому и даже платить ему не надо. Кажется, его ещё и побили вдобавок. Он только на другое утро очухался, в конюшне.
Кто-то тихонько присвистнул. Все стали разглядывать офицера стражи. Выглядел он старше своих лет, и не так уж красив, и бороду отрастил.
— Он хотел, чтобы Аттала казнили. Конечно же, царь не мог этого сделать, даже если б хотел. Представляете, чтобы такое на Собрание вынести!.. Но хоть что-то он должен был, ведь Павсаний из Орестидов… Так он дал Павсанию какую-то землю и назначил его Заместителем в Гвардию Царя.
Самый высокий из мальчиков выслушал весь рассказ молча, потом спросил:
— А Александр об этом знает?
— Его мать рассказывает ему всё. Чтобы против царя настроить.
— Но царь сам оскорбил его в Зале. Потому он и отправился за той головой.
— Это он сам тебе рассказал?
— Нет конечно. Он не стал бы говорить о таком. Но мой отец там был. Он часто ужинает с царём, наши земли по соседству.
— Так ты и раньше встречался с Александром?
— Всего один раз, мы тогда совсем маленькие были. Он меня не узнал, я сильно вырос.
— Подожди ещё. Когда он узнает, что вы с ним ровесники, это ему не понравится.
— А кто сказал, что мы ровесники?
— Ты же и сказал… Вы в один месяц родились…
— Но я ж не говорил, что в один год.
— Говорил. В самый первый день, как появился.
— Так ты меня лжецом называешь? Ну-ка?..
— Не будь дураком, Гефестион. Здесь нельзя драться.
— Так пусть не зовёт меня лжецом, если нельзя.
— Тебе на вид все четырнадцать, — сказал миротворец. — А в гимнасии я думал, что даже больше.
— А знаете, на кого похож Гефестион? На Александра. Ну, не совсем такой же, но вроде как старший брат.
— Слыхал, Гефестион? Твоя мамаша хорошо царя знает?
Он переоценил свою безнаказанность, решив что здесь и сейчас его тронуть не посмеют. И в тот же миг очутился на земле, с разбитой губой. Этого почти никто не заметил: толпа волновалась, все смотрели на подъезжавшего царя. Только Александр всё это время следил за ними краем глаза, потому что считал себя как бы их командиром. Но решил, что лучше и ему не заметить. Ведь они, по сути, не на службе; а кроме того побитый нравился ему меньше всех.
Филипп подъехал к помосту в сопровождении начальника своей стражи, Соматофила. Павсаний отсалютовал и отшагнул в сторону. Мальчишки стояли смирно; только один сосал губу, а другой — костяшки кулака.
На конской ярмарке всегда бывало беззаботно и весело, здесь каждый мог быть самим собой. Филипп — в костюме для верховой езды — поднял хлыст, приветствуя вождей, дворян, офицеров и торговцев; потом поднялся на помост и окликнул нескольких друзей, приглашая присоединиться к нему. Увидев сына, хотел было подозвать и его, — но заметил вокруг его маленькую свиту и отвернулся. Александр снова заговорил с Гарпалом. Это был смуглый, живой, красивый юноша, полный неподдельного обаяния, несмотря на проклятие судьбы. Он был хромым от рождения; и Александра всегда восхищало, как стойко он переносит свою беду.
Мимо гарцевал скаковой конь; наездник — маленький нубиец в полосатой тунике. Было известно, что в этом году царь собирается покупать только боевого коня; но он заплатил однажды сумму, уже ставшую легендой — тринадцать талантов, — за скакуна, который выиграл ему в Олимпии; и торговец полагал, что стоит попробовать. Филипп улыбнулся и покачал головой. Маленький нубиец, мечтавший, что его купят вместе с конём — что он будет носить золотую серьгу в ухе и есть мясо по праздникам, — рысью поехал назад. На лице его была такая скорбь, что больно смотреть.
Теперь начали выводить боевых коней. Какой пойдёт первым, какие потом, в каком порядке, — об этом торговцы яростно спорили всё утро. В конце концов очерёдность была установлена, с помощью крупных взяток. Царь спустился со своего помоста и стал заглядывать коням в зубы, поднимать им копыта, ощупывать бабки и слушать дыхание, прикладывая ухо к рёбрам. Некоторых коней отослал, некоторых оставил поблизости, на случай если не появится ничего лучшего. Потом возникла заминка, следующего коня не было. Филипп нетерпеливо оглянулся. Известный фессалийский торговец, Филоник, нервно дёрнулся и сказал своему скороходу:
— Передай им, если не приведут коня тотчас же, я из их кишок арканов понаделаю.
— Киттий говорит, господин, привести-то его они могут, но…
— Мало того, что я сам его объезжал, я его и показывать должен, что ли?.. Скажи Киттию, если он сорвёт мне эту сделку, то у них на всех не останется шкуры даже на пару сандальных подмёток! — Потом, с сердечной улыбкой, он обратился к царю: — Государь, он уже на подходе. Ты увидишь, он не хуже, чем я писал тебе из Лариссы. Даже лучше! Прости мне эту задержку. Мне только что сообщили, какой-то дурак упустил его с привязи, а это конь такой, что поймать его трудно… А! Вот он!
Вороного, с белой звездой на лбу, осторожно вели под уздцы, шагом. Остальных коней показывали под наездниками, чтобы видно было аллюр. Этот был явно в поту, но по дыханию нельзя было сказать, что его только что ловили. Когда его подвели к царю и его конюшему, конь раздул ноздри и скосил чёрный глаз; попытался вскинуть голову, но конюх повис на узде и не позволил. Уздечка дорогая — красная кожа с украшениями из серебра, — но чепрака на нём не было. Торговец злобно скривил губы. Приглушённый голос возле помоста произнёс:
— Глянь, Птолемей! Ты только глянь на этого!
— Вот, государь! — воскликнул Филоник с наигранным восхищением. — Вот он, Гром. Если здесь когда-нибудь был конь, достойный царя…
Это на самом деле был идеальный конь Ксенофонта, по всем статьям. Начав, как он советовал, с ног, Александр увидел копыта, высокие спереди и сзади. Когда он переступал, как сделал это сейчас (едва не придавив ногу конюху), звук был звенящим, словно у кимвалов. Бабки крепкие, но гибкие; грудь широкая, шея изгибалась дугой, словно у бойцового петуха — как сформулировал это писатель, — грива длинная, густая, шелковистая, только плохо расчёсана почему-то… Спина крепкая, широкая, хребет не выпирал; поясница короткая и широкая… Блестящая чёрная шерсть, а на крупе клеймо — рогатый треугольник, бычья голова, — знак его знаменитой породы. Удивительным образом, белое пятно на лбу почти в точности повторяло форму клейма.
— Вот это конь! — воскликнул Александр. — Это само совершенство!
— Он с норовом, — возразил Птолемей.
Тем временем Киттий, старший конюх, жаловался у коновязей своему приятелю, тоже рабу, который знал о всех его мучениях:
— В такие дни как сегодня, я жалею что мне тоже не перерезали горло, как отцу, когда взяли наш город. У меня спина ещё с прошлого раза не зажила, а нынче он меня опять высечет.
— Но ведь этот конь — убийца. Чего ему надо?.. Он что, убить царя хочет?
— С конём всё было в порядке, можешь мне поверить. Всё было в порядке, — просто гордый был конь, пока хозяин его не измордовал. Не послушался его сразу, видишь ли. Он же хуже зверя, когда напьётся! Обычно-то он на нас отыгрывается, люди дешевле… А теперь все оказались виноваты, только не он сам. Если сказать ему, что он искалечил коню характер — на всю жизнь искалечил, — он же меня убьёт. Он же всего месяц назад купил коня у Кройса, специально для этого случая купил, два таланта отдал… — Его слушатель присвистнул. — Здесь-то он рассчитывал три получить… И вполне мог бы, если бы не постарался его сломать. Но конь не сдался, молодец. Меня-то он давно уже сломал.
Филипп, увидев, что конь норовист и неспокоен, обошёл его кругом, держась поодаль.
— Да, — сказал он, — выглядит отлично. Ну-ка, покажите, как он двигается.
Филоник сделал несколько шагов к коню. Тот заржал — звонко, как боевая фанфара, — взвился на дыбы, подняв повисшего на узде конюха и замахал передними копытами. Торговец выругался и ближе подходить не стал; конюх усмирил коня. По красной уздечке словно краска потекла; а с губ коня упало несколько капель крови.
— Гляньте-ка, какие удила, — удивился Александр. — С шипами!..
— Похоже, его и этим не удержишь, — небрежно сказал рослый Филот. — Красота это ещё не всё.
— А всё-таки он голову поднял! — Александр подался вперёд.
Мужчины шагнули за ним следом, глядя через него: ростом он был едва по плечо Филоту.
— Ты видишь, какой у него характер, государь! — Филоник старался изо всех сил. — Такого коня можно научить вставать на дыбы и бить врага…
— Лучший способ добиться, чтобы коня под тобой убили, это заставить его показать брюхо, — резко ответил Филипп. Потом обратился к сухопарому, кривоногому человеку, стоявшему рядом: — Попробуешь, Язон?
Царский конюший подошёл к коню спереди, говоря что-то мягко, успокаивающе. Конь подался назад, переступил напряжённо, вращая глазами… Конюший щёлкнул языком и сказал твёрдо:
— Ну, Гром, малыш…
При звуке своего имени, конь казалось содрогнулся от подозрения и злобы. Язон снова заговорил что-то нечленораздельное, просто звуки. Потом сказал конюху:
— Держи ему голову, пока я сяду. С этим ты и один должен управиться.
Он стал подходить к коню сбоку, собираясь ухватиться за основание гривы. Это единственный способ вскочить верхом, если нет копья, чтобы опереться на него и подпрыгнуть. Если бы был чепрак, то сидеть было бы удобнее — и красивее тоже, — но никакой опоры для ноги и он бы не дал. А подсаживают только стариков… И персов; все знают, какие они неженки.
В последний момент его тень промелькнула перед глазами коня. Конь резко рванулся, развернулся и ударил задними копытами, едва не попав в Язона. Язон отшагнул и посмотрел на него сбоку, сощурившись и скривив рот. Царь встретился с ним взглядом и поднял брови.
Александр, смотревший на это, затаив дыхание, обернулся к Птолемею и сказал с отчаянием:
— Он же его не купит!
— А кто ж такого купит? — удивился Птолемей. — Я вообще в толк не возьму, зачем его показывать стали. Ксенофонт не купил бы. Ты ж только что его цитировал: пугливый конь не позволит тебе навредить врагу, а тебе навредит выше головы.
— Пугливый?.. Он?.. Да я в жизни не видал коня смелее! Он же боец… Ты посмотри, как его били, даже под брюхом рубцы. Если отец его не купит — тот мерзавец с него шкуру сдерёт, с живого. Это ж у него на морде написано.
Язон попытался ещё раз. Но не успел даже подойти к коню, как тот начал лягаться. Язон посмотрел на царя, царь пожал плечами.
— Он же тени боится, даже своей, — горячо сказал Александр Птолемею. — Неужели Язон не понимает?
— Он и так понял вполне достаточно, он в ответе за царскую жизнь. Ты бы поехал на войну на таком коне?
— Да! Я бы точно поехал. Тем более на войну.
Филот поднял брови, но переглянуться с Птолемеем ему не удалось.
— Ладно, Филоник, — сказал Филипп. — Если это лучший конь в твоей конюшне, то давай не будем тратить время. У меня много дел.
— Государь, дай нам ещё чуточку времени. Он играет, не набегался. Сытый, весёлый…
— Я не стану платить три таланта за то, чтобы сломать себе шею.
— Господин мой, только для тебя… Я назначу другую цену…
— Мне некогда!..
Толстые губы Филоника вытянулись в узкую полоску. Конюх, изо всех сил повиснув на шипастой узде, начал разворачивать коня, уводить. Александр воскликнул громко:
— До чего обидно! Самый лучший конь!
Этот возглас, злой и убеждённый, прозвучал дерзким вызовом; люди стали оглядываться на него. Филипп тоже повернулся к сыну, удивлённый. Никогда ещё, как бы ни было плохо, сын не грубил ему на людях. Ладно, он оставит это до лучших времён. Конюх уходил, уводя коня.
— Здесь никогда не было коня лучше этого! И всё что ему нужно — обращаться с ним по-человечески!.. — Александр вышел на поле. Друзья его, даже Птолемей, от него отстали: уж слишком далеко он зашёл. Вся толпа смотрела, затаив дыхание. — Конь один на десять тысяч, а его забраковали!..
Филипп, оглянувшись снова, решил, что мальчик просто не понимает, насколько оскорбительно его поведение. Он же — как жеребёнок норовистый; слишком горяч стал с тех пор как совершил два своих ранних подвига; они ему в голову ударили. Самые лучшие уроки человек преподаёт себе сам, — подумал Филипп. И сказал:
— Язон тренирует лошадей уже двадцать лет. А ты, Филоник? Давно?
Торговец переводил взгляд с отца на сына. Сейчас он себя чувствовал канатоходцем на верёвке.
— Ну что тебе сказать, государь? Меня этому с детства учили…
— Слышишь, Александр? Но ты думаешь, у тебя лучше получится?
Александр посмотрел не на отца, а на Филоника. Взгляд был такой, что торговец отвёл глаза.
— Да. С этим конём получилось бы.
— Прекрасно, — сказал Филипп. — Если сумеешь, он твой.
Мальчик жадными глазами смотрел на коня, приоткрыв рот. Конюх остановился. Конь фыркнул, повернув голову.
— Ну а если не сумеешь? — весело спросил царь. — Каков твой заклад?
Александр глубоко вдохнул, не сводя глаз с коня.
— Если я на нём не проеду, то заплачу за него сам.
Филипп поднял густые чёрные брови.
— Три таланта?
— Да.
Мальчику только что назначили денежное содержание; такую сумму ему придётся отдавать ещё весь следующий год, а самому почти ничего оставаться не будет.
— Ты на самом деле готов на это? Я ведь не шучу!..
— Я тоже.
Теперь, перестав тревожиться за коня, он увидел, что все на него смотрят: офицеры и вожди, конюхи и торговцы; Птолемей, Гарпал и Филот; и мальчишки, с которыми он провёл это утро… Высокий Гефестион, который двигался так хорошо, что всегда привлекал внимание к себе, шагнул вперёд, оказавшись перед остальными. На миг их глаза встретились.
Александр улыбнулся Филиппу:
— Значит поспорили, отец. Конь в любом случае мой, а проигравший платит, так?
Вокруг царя раздался смех и шум рукоплесканий; от радости и облегчения, что всё так хорошо обернулось. Только Филипп, пристально смотревший на сына, разглядел, что это улыбка, какая бывает в бою. И ещё один человек это знал, но на него никто не обратил внимания тогда.
Филоник, почти не в силах поверить в столь удачный поворот судьбы, заторопился перехватить мальчишку, который пошёл прямо к коню. Выиграть он конечно не может, но надо позаботиться, чтобы хоть шею себе не свернул… А что царь возьмёт эту заботу на себя — надежды не было.
— Мой господин, ты сейчас убедишься…
Александр оглянулся на него.
— Уйди.
— Но, господин мой, когда ты подойдёшь…
— Уйди!.. Вон туда, под ветер. Чтобы он не только не видел тебя, но чтобы и духу твоего здесь не было, понял? Ты уже достаточно постарался.
Филоник заглянул в побледневшие, расширенные глаза — и без звука пошёл точно туда, как ему было велено.
Только теперь Александр сообразил, что забыл спросить, когда коня назвали Громом и было ли у него прежде какое-нибудь другое имя. Конь уже ясно сказал, что слово «Гром» связано для него с тиранией и болью. Значит ему нужно новое имя… Он обошёл коня, так что тень осталась за спиной, глядя на рогатое пятно под чёлкой.
— Быкоглав, — сказал он, перейдя на македонский, на язык любви и правды, — Букефал, Букефал…
Конь поднял уши. Этот голос был не похож на те ненавистные, какие он знал. Но что дальше? Людям он больше не верил. Он фыркнул и ударил копытом, предупреждая.
— Наверно царь жалеет, что послал его на это дело, — сказал Птолемей.
— Он под счастливой звездой родился, — возразил Филот. — Хочешь, поспорим?
— Я его забираю, — сказал Александр конюху. — Ты можешь быть свободен.
— О нет, господин мой! Только когда ты сядешь, господин мой… Ведь с меня же потом спросят!..
— Никто ничего не спросит, конь уже мой. Ты просто отдашь мне узду, только не дёргай. Я сказал, дай сюда!.. Живо!
Он взял поводья и сразу отпустил их, поначалу только слегка. Конь фыркнул, потом повернул голову и понюхал его. Правое переднее копыто беспокойно рыло землю. Он перехватил поводья в одну руку, а свободной погладил потную, влажную шею; потом перехватился за оголовье уздечки, так что колючие удила совсем перестали тревожить. Конь чуть подвинулся вперёд. Он сказал конюху:
— Уходи вон в ту сторону. Не маячь перед глазами.
Теперь он потянул голову коня навстречу яркому весеннему солнцу. Тени оказались за спиной, их больше не было видно. А он купался в ароматах конского пота и дыхания.
— Букефал, — позвал он тихо.
Конь потянулся вперёд, стараясь увлечь его за собой; он слегка натянул поводья. На морде сидел слепень — он согнал, проведя ладонью сверху вниз, до мягкой губы. Конь порывался идти дальше, словно прося: «Давай поскорее убежим отсюда».
— Да, — сказал он, погладив коню шею, — Да. Но всему своё время, Букефал. Когда я скажу, мы уйдём. Но убегать — это не для нас с тобой.
Надо скинуть плащ, мешает. Пока рука была занята пряжкой, он продолжал разговаривать, чтобы конь помнил только о нём.
— Ты только подумай, кто мы такие: Александр и Букефал!..
Но вот плащ скользнул за спину, упал на землю… Он провёл рукой по спине коня. Наверно почти четырнадцать ладоней, для Греции очень высокий конь; а он-то привык к тринадцати… Этот почти такой же высокий, как у Филота, который без конца хвастается своим. Чёрный глаз повернулся в его сторону.
— Ти-ихо… ти-ихо… сто-ой… Я тебе скажу, когда.
Собрав свободные поводья в левой руке, он ухватился за гриву на крутой шее, а правой взялся за холку. Конь напрягся, побежал… Он пробежал с ним рядом несколько шагов, чтобы уловить момент, потом прыгнул, перебросил правую ногу… Есть!
Веса конь почти не ощутил. Но ощутил неколебимую уверенность всадника, непреодолимую доброту его рук и сдержанную, но непреклонную волю. Эту волю он понимал — он и сам был такой, — и знал, какова она бывает у людей. У этого была невероятная, нечеловеческая. Людям он не подчинился, но был согласен подчиниться богу. Поначалу толпа наблюдала молча. Эти люди знали коней, и понимали, что этого пугать нельзя. В тишине слышалось только взволнованное дыхание массы людей. Они ждали, что вот сейчас конь придёт в себя, и были уверены, что в лучшем случае он унесёт мальчишку; были готовы рукоплескать, если малыш сможет удержаться, пока конь не устанет… Но он держал коня в руках, тот ждал его приказа… Зазвучали удивлённые голоса. А когда он наклонился вперёд и с криком ударил коня пятками, когда они рванулись вниз к заливным лугам — поднялся рёв. Они исчезли вдали; только облако пыли потянулось вслед, обозначая их путь. Их долго не было, потом они наконец появились. Солнце было у них за спиной, так что тень прямо перед глазами. И копыта триумфально втаптывали эту тень в землю, словно ноги фараона на барельефе, топчущего попранных врагов.
На конском поле они перешли на шаг. Конь фыркал и встряхивал уздечку. Александр сидел свободно, как учил Ксенофонт, — ноги прямо книзу, — держался бёдрами, расслабив ногу от колена. Он ехал к помосту, но его кто-то уже ждал внизу… Это был отец.
Он спрыгнул по-кавалерийски, перекинув ногу через шею коня и повернувшись к нему спиной. На войне такой способ считается самым надёжным, если только конь позволяет. Этот помнил всё, чему успел научиться когда-то в добрых руках. Филипп протянул обе руки — Александр шагнул навстречу и обнял его.
— Только смотри, отец, чтобы мы ему рот не дёргали, — сказал Александр. — Ему больно.
Филипп похлопал его по спине. Он плакал; даже из слепого глаза катились настоящие слёзы.
— Сынок!.. — Слезы мешали говорить. Жёсткая борода была влажной. — Молодец, сын мой. Мой сын.
Александр ответил на его поцелуй. Сейчас казалось, что этот момент останется с ними навсегда.
— Спасибо, отец. Спасибо за коня. Я его буду звать Быкоглав.
Вдруг конь рванулся резко… К ним шёл Филоник; сияя улыбкой, рассыпаясь в похвалах и поздравлениях. Александр оглянулся и мотнул головой — Филоник ретировался. Покупатель всегда прав!..
Их окружила толпа, напирала…
— Отец, скажи им, чтобы держались подальше. Он пока не выносит людей. Мне придётся самому его обтереть, чтобы не простудился.
Занимаясь с конём, он держал рядом самого лучшего конюха, чтобы конь узнал его в следующий раз. Толпа осталась на поле. Потому, когда он вышел во двор конюшни — раскрасневшийся от скачки и от работы, растрёпанный, пропахший конским потом, — там было пусто. Только болтался без дела высокий мальчик, Гефестион, чьи глаза желали ему победы. Александр улыбнулся, показав, что узнал его. Гефестион улыбнулся в ответ, поколебался чуть, подошёл поближе — возникла пауза.
— Ты хотел на него посмотреть?
— Да, Александр. Это было так, словно он тебя знает. Я это чувствовал, как знамение. Как ты его зовёшь?
— Быкоглав.
Они говорили по-гречески.
— Это лучше, чем Гром. То имя он ненавидел.
— Ты живёшь где-то близко. Верно?
— Да, могу показать, прямо отсюда видно. Не эта первая гора, вон там, и не вторая — а за ними.
— Ты здесь уже бывал однажды, я тебя помню. Ты мне ремень помог закрепить… Нет, то был колчан. А отец твой тебя уволок.
— Я тогда не знал, кто ты.
— И эти горы свои ты мне тогда показывал. Я помню. А родился ты в месяц льва, в тот же год что и я.
— Верно.
— Ты на полголовы выше. Но у тебя и отец высокий, правда?
— Да, высокий. И дядья тоже.
— Ксенофонт говорит, рослого коня можно отличить при самом рождении, по длинным ногам. Когда мы оба вырастем, ты всё равно будешь выше.
Гефестион заглянул в доверчивые, искренние глаза. И вспомнил, как отец говорил, что если бы не тот наставник с кирпичной мордой, что морил его голодом и перегружал работой, то сын царя мог бы подрасти повыше. Надо было, чтобы кто-нибудь его защищал всё это время, чтобы какой-нибудь друг был рядом…
— Это неважно. Всё равно, на Букефала никто кроме тебя не сядет.
— Пойдём, посмотришь на него. Только слишком близко не подходи. Я вижу, мне придётся первое время всегда быть рядом, когда конюхи будут с ним заниматься.
Он вдруг обнаружил, что говорит на македонском. Они переглянулись — и рассмеялись оба.
Они ещё долго болтали, пока он не вспомнил, что собирался прямо из конюшни, как был, пойти к матери и рассказать ей последние новости. Первый раз в жизни он совершенно забыл о ней.
Через несколько дней он принёс жертву Гераклу. Герой всегда был настолько щедр и великодушен, что заслужил чего-то большего, чем козел или баран.
Олимпия согласилась. Если сын её ничего не жалел для Геракла, то она ничего не жалела для сына. Она беспрерывно писала письма всем своим подругам и родне в Эпир, рассказывая, как Филипп раз за разом пытался сесть на коня, но тот его сбрасывал, позоря перед народом; как конь был свиреп, словно лев, — но её сын укротил его. Она распаковала новый тюк тканей из Афин, предложила ему выбрать кусок для нового праздничного хитона. Он выбрал простую, тонкую белую шерсть; а когда она сказала, что это слишком скромно для такого великого дня, — ответил, что для мужчины в самый раз, то что надо.
К святилищу героя он нёс своё приношение в золотой чаше. Присутствовали и мать и отец, церемония была торжественная.
Произнеся подобающие обращения к герою, со всеми восхвалениями и эпитетами, Александр поблагодарил его за всё хорошее, что он сделал для людей, и закончил так:
— Каким ты был со мной, таким и оставайся. Будь благосклонен ко мне во всех моих начинаниях, по молитве моей.
Он поднял чашу. Полупрозрачная струя ладана полилась на пылающий костёр, словно янтарный песок; к небу поднялось облако благоуханного голубого дыма.
Все вокруг провозгласили «Аминь», — кроме одного. Леонид, пришедший потому, что считал это своим долгом, поджал губы. Он скоро уезжал, его подопечного передавали другому. Хотя мальчику ничего ещё не сказали, его хорошее настроение казалось оскорбительным… А аравийская смола ещё стекала каплями с чаши. Сколько же денег выплеснул в огонь этот мальчишка? Наверно сотни драхм! И это после того, как он его постоянно приучал к простоте, предостерегал от излишеств!.. Среди радостных возгласов его голос прозвучал кисло:
— Не будь столь расточителен, Александр. Не разбрасывайся такими драгоценностями, пока не стал хозяином земли, где добывают их.
Александр отвернулся от алтаря, с пустой чашей в руке, и посмотрел на Леонида. Сначала удивлённо; но удивление это тотчас сменилось вниманием и серьёзностью. Наконец он сказал:
— Хорошо, Леонид. Я запомню.
Спускаясь по ступеням святилища, он увидел ждущие глаза Гефестиона, понимавшего суть знамений. Им не надо было говорить об этом, им всё было ясно и так.
— Я уже знаю, кто это будет. Отец получил письмо и позвал меня нынче утром. Надеюсь, того человека можно будет вытерпеть. Но если нет — нам придется что-нибудь придумать…
Они сидели на крыше дворца, в ендове между двух скатов. Очень укромное место: один Александр знал как сюда забираться, пока не показал дорогу Гефестиону.
— Можешь на меня рассчитывать, даже если захочешь его утопить, — сказал Гефестион. — Ты и так уже натерпелся сверх меры. А он на самом деле философ?
— Ещё какой! Из Академии, у Платона учился… Будешь приходить на мои уроки? Отец говорит, тебе можно.
— Я ж тебя только задерживать буду.
— Софисты учат в диспутах, ему нужны будут мои друзья. После подумаем, кого ещё позвать. Это будет не просто логическая болтовня; ему придется учить меня и всякой всячине, которую можно использовать для дела. Так отец ему сказал. А он написал в ответ, что образование человека должно соответствовать его положению и обязанностям. Не очень понятно, что он имеет в виду.
— Но он по крайней мере не сможет тебя бить. Он афинянин?
— Нет, из Стагиры. Он сын Никомаха, тот был врачом у деда моего, Аминта. Кажется, он и отца лечил, совсем маленького. Ты знаешь, как жил Аминт?.. Словно волк. Без конца отбивался от врагов — или сам нападал, свои убытки возместить пытался. Никомах был ему предан, это наверняка, а уж какой он там врач — не знаю… Но Аминт умер в собственной постели, это большая редкость в нашем роду.
— Значит, его сын… Как его зовут?
— Аристотель.
— Он знает страну, это уже кое-то. Он очень старый?
— Около сорока. Для философа совсем не старый, они ведь живут вечно… Изократу, который хочет, чтобы отец возглавил греков, уже за девяносто, но даже он предлагал себя на это место. Представляешь? Платон тоже больше восьмидесяти прожил… Отец говорит, Аристотель хотел возглавить его школу, но Платон выбрал своего племянника. Потому он и уехал из Афин.
— И попросился к нам?
— Нет. Он уехал, когда нам с тобой было всего девять. Я знаю этот год, потому что как раз халкидийская война шла. А домой в Стагиру вернуться нельзя было: отец только что сжёг её, а народ в рабство забрал… Что это мне волосы тянет?
— Веточка отломилась. От дерева, что мы сюда лезли.
Пальцы у Гефестиона были не слишком гибкие. Сучок с каштана запутался в блестящих волосах, пахнущих каким-то дорогим снадобьем Олимпии и летней травой. Гефестион, волнуясь, заботливо и осторожно вытащил веточку; потом рука его скользнула вниз, он обхватил Александра за талию. Когда-то, в первый раз, он сделал это почти случайно. Хотя его не оттолкнули, прошло два дня, прежде чем он попытался попробовать снова. А теперь пользовался каждым удобным случаем, когда они оставались наедине; и почти постоянно думал об этом. Что думает Александр, он не знал; быть может вообще и внимания не обращает. Во всяком случае, Александр принимал это без возражений; а говорил с ним с каждым разом всё свободнее и откровеннее, обо всём.
— Стагирцы были союзниками Олинфа. И он покарал их для примера всем тем, кто не хочет иметь с ним дела. Твой отец рассказывал о войне?
— Что?.. А, да. Рассказывал.
— Слушай, это важно. Аристотель уехал в Ассос как гостеприимец Гермея. Они в Академии встречались, а он там тиран. Знаешь, где Ассос? Как раз напротив Митилены, он проливы запирает. Так что — если только не ошибаюсь — я знаю, почему отец выбрал как раз его. Но об этом никому ни слова, ясно?
Он заглянул Гефестиону в глаза, как всегда перед откровенным разговором; и, как всегда, Гефестион ощутил, что у него что-то тает в груди. Как всегда, прошло какое-то время, прежде чем он снова смог понимать, что ему говорят.
— … которые были в других городах и не попали в осаду, просят отца восстановить Стагиру и отпустить её жителей. Того же хочет и этот Аристотель. А отцу нужен союз с Гермеем. Все своей выгоды ищут, как на конской ярмарке. Леонид тоже приезжал из-за политики какой-то… Старый Феникс — единственный, кто со мной ради меня.
Гефестион напряг руку. Его мучили противоречивые чувства. Хотелось сдавить Александра так, чтобы тот исчез, оказался внутри, со всеми косточками даже, — но он знал, что этого нельзя, это безумие; он сам убил бы каждого, кто повредил бы хоть волос на голове Александра.
— Они не знают, что я это понял. Я просто ответил: «Хорошо, отец». Даже матери ничего не сказал. Хочу сначала сам посмотреть на того человека, а потом уж решу, что делать. И чтобы никто даже не знал, почему я так решил. Это я только тебе говорю. Мать моя против философии, не хочет.
А Гефестион тем временем размышлял, насколько хрупкими кажутся эти рёбра, и как ужасны оба непримиримых желания: нежить это тело — и сокрушить. Он молчал.
— Она говорит, философия учит людей отвергать богов. Могла бы знать, что я никогда от них не отрекусь, кто бы мне что ни сказал. Я про них так же уверен, как про тебя, что ты есть… Послушай, я же так совсем дышать не могу.
Гефестион, который мог бы сказать то же самое, быстро отпустил его. Потом сумел ответить:
— Быть может, царица его отошлёт…
— Ну нет. Этого я не хочу. Только лишние неприятности будут. А кроме того я подумал, быть может это окажется такой человек, который сможет ответить на вопросы разные. Я как только узнал, что философ приезжает, — стал записывать. Такие, на которые здесь у нас никто ответить не может. Уже тридцать пять набралось, я вчера считал.
Он не отодвинулся, а сидел, опершись спиной на крутой скат крыши и слегка привалившись плечом к Гефестиону, доверчиво и тепло. Вот истинное, совершенное счастье, — подумал Гефестион, — вот бы всегда так!.. И сказал:
— Ты знаешь, мне хочется убить Леонида.
— О-о! Я раньше тоже так думал. Но теперь мне кажется, что он был послан Гераклом. Когда человек делает тебе добро вопреки своей собственной воле — тут видна божья рука. Он хотел меня подавить, но научил переносить лишения. Мне никогда не нужен меховой плащ, я никогда не ем сверх меры и не валяюсь по утрам… Если бы не он, мне бы теперь гораздо труднее было начинать учиться, а от этого никуда не денешься… И ведь нельзя требовать от своих людей, чтобы они переносили то, чего ты сам выдержать не можешь. А всем хочется посмотреть, каков я: как отец или понежнее. — Мышцы на рёбрах у него были, как каменные; тело казалось одетым в доспех. — Я только одежду ношу получше, вот и всё. Люблю красивое.
— Этот хитон ты никогда больше не наденешь, я тебе точно говорю. Посмотри, что ты на дереве сделал, сюда же ладонь пролезает… Александр. Слушай, ты никогда не пойдёшь воевать без меня, правда же?
Александр выпрямился, изумлённо глядя на него. Гефестиону пришлось убрать руку.
— Без тебя?.. Ты о чём? Как ты мог подумать такое, ведь ты мой лучший друг!
Гефестион знал уже с незапамятных времён, что если бы бог предложил ему всего один-единственный дар за всю жизнь — на выбор, — он выбрал бы именно этот. Радость ударила его, словно молния.
— Ты это серьёзно? — спросил он. — На самом деле, серьёзно?
— На самом деле? — переспросил Александр. В голосе звучало оскорблённое удавление. — А ты сомневаешься? Думаешь, всё то, что рассказывал тебе, я говорю кому попало? «Серьёзно» — это ж надо такое ляпнуть!..
Гефестион подумал, что если бы услышал это всего месяц назад — так испугался бы, что не смог бы ответить.
— Не сердись. Слишком большому счастью всегда трудно поверить, — сказал он.
Взгляд Александра смягчился. Он поднял правую руку:
— Клянусь Гераклом!
Потом наклонился к Гефестиону и поцеловал его заученным поцелуем; так целуют дети, ласковые от природы и доверчиво любящие взрослых. Гефестион, потрясённый восторгом, не успел вернуть поцелуй, лёгкое касание уже ушло. А когда он собрался с духом, Александр думал уже о другом. Казалось, он рассматривает небо.
— Смотри, — показал он. — Видишь статую Победы на самом высоком фронтоне? Я знаю, как забраться туда. Пошли.
От них Победа смотрелась не больше детской глиняной куклы. Но когда, после головокружительного подъёма, они добрались до её основания, оказалось, что статуя высотой в три локтя. В руке, простёртой в пустоту, она держала позолоченный лавровый венок.
Пока лезли наверх, Гефестион ничего не спрашивал; ему было страшно задумываться. Теперь, по команде Александра, он обхватил левой рукой бронзовую талию богини.
— Держи меня за руку, — сказал Александр.
Гефестион схватил его за кисть левой руки, а он потянулся и завис над бездной, стоя на цоколе статуи, — и так отломил два листочка. Один поддался сразу, со вторым пришлось повозиться. Гефестион почувствовал, как у него потеют ладони; от страха, что из-за этого рука соскользнёт и он выпустит Александра, в животе стало холодно, будто льдом его набило, а волосы зашевелились. Но, невзирая на этот ужас, он обратил внимание на кисть, зажатую в его руке. Она была очень изящна по сравнению с его собственной, но при этом крепка, жилиста, а сжатый кулак казался не мягче бронзы. Мгновения тянулись вечностью, но вот Александра можно тянуть назад… Он спустился, держа эти листочки в зубах; а когда они вернулись на свою крышу, отдал один из них Гефестиону и спросил:
— Ну? Теперь веришь, что на войну пойдём вместе?
Лист на ладони Гефестиона размером был почти как настоящий. И дрожал как настоящий. Гефестион поспешил закрыть его пальцами, чтобы не видно было этой дрожи. Только теперь он почувствовал страх от этого подъёма; перед глазами стояла крошечная, мелкая мозаика громадных плит далеко внизу, и вспоминалось леденящее одиночество на высоте. Он пошёл наверх с горячей готовностью выдержать любое испытание, какому подвергнет его Александр, даже если это будет стоить ему жизни. Только теперь, когда позолоченный бронзовый лист впился ему в ладонь, он понял, что Александр испытывал не его. Он был только свидетелем. Его взяли наверх, чтобы он держал там в своих руках жизнь Александра; после того вопроса, на самом ли деле он говорил серьёзно… Это был залог их дружбы.
Спускаясь с крыши по высокому дереву, Гефестион припомнил легенду о Семеле, возлюбленной Зевса. Он явился ей в человеческом облике, но этого ей было мало: она потребовала, чтобы он обнял её в божественном облике своём. Это оказалось слишком — её испепелило… Ему тоже надо быть готовым к испытанию огнём.
До приезда философа оставалось ещё несколько недель, но его присутствие уже ощущалось.
Гефестион его недооценил. Он знал не только страну, но и царский двор; причём знал самые свежие новости, поскольку у него было много друзей и в самой Пелле, и среди путешественников. Царь, превосходно об этом осведомлённый, предложил ему в письме — если это покажется ему полезным — обустроить специальное место, где принц и его друзья могли бы заниматься без помех.
Философ с одобрением читал между строк. Мальчика надо вырвать из материнских когтей, а за это отец обещает ему полную свободу. Это было больше, чем он смел надеяться. Он тут же написал ответ, в котором предлагал, чтобы принца и его друзей-однокашников разместили в некотором отдалении от придворных развлечений, а под конец — как бы только что об этом подумав — приписал, что рекомендует чистый горный воздух. В ближайших окрестностях Пеллы серьёзных гор не было.
На склонах Бермиона — к западу от равнины, где расположена Пелла, — был хороший дом, обветшавший за годы бесконечных войн. Филипп решил купить его и привести в порядок. Дотуда больше двадцати миль, как раз то что надо. К дому пристроят ещё одно крыло и гимнасий; а поскольку философ просил, чтобы было место для прогулок, — расчистят парк. Никакой симметрии; просто изящно подправить природу, создать то, что персы называют «раем». Говорят, примерно таким был легендарный сад царя Мидаса. Там всё цвело — просто сказочно.
Распорядившись по поводу школы, Филипп послал за сыном. Он был уверен, что жена уже узнала о его распоряжениях через своих шпионов — и наверняка извратила перед мальчиком их смысл.
В последовавшей беседе он сообщил Александру гораздо больше, чем сказал словами. Такая школа — естественный этап подготовки царского наследника; Александр видел, что отец воспринимает это как нечто, само собой разумеющееся. Неужели все резкие выпады матери, все двусмысленные обоюдоострые слова были всего лишь ударами в её бесконечной войне с отцом?.. Неужели она на самом деле сказала все те слова?.. Прежде он верил, что ему она не солжёт никогда; но теперь уже знал, что то были пустые мечты.
— В ближайшие дни я хотел бы знать, кого из друзей ты хочешь взять с собой, — сказал Филипп. — Подумай об этом.
— Спасибо, отец.
Он вспомнил долгие часы мучительных, гнетущих разговоров на женской половине; чтение сплетен и слухов, интриги, тяжкие раздумья по поводу каждого слова или взгляда; вопли и слезы, и оскорблённые призывы к богам; запахи ладана, колдовских трав и горящего мяса; доверительный шепот, из-за которого он не мог уснуть до утра, так что на другой день не бегал, а еле плёлся, и не мог попасть в цель…
— … все те, с кем ты общаешься сейчас, меня вполне устраивают, — говорил отец, — если, конечно, их отцы согласятся. Птолемей, например?
— Да. Птолемей конечно. И Гефестион. Я тебе уже о нём говорил.
— Я помню. Гефестион обязательно.
Ему нелегко далось сказать это как ни в чём не бывало; но не хотелось нарушать ход событий, снявший груз с его души. В отношениях мальчишек явно просматривалась печать фиванской эротики: юноша — и мужчина, с которого этот юноша берёт пример. Если дела действительно обстоят так, как ему кажется, — он никого не хотел бы видеть на месте такого мужчины. Даже Птолемей — хоть он и брат, и интересуется только женщинами, — и тот может оказаться опасен. Из-за редкой красоты сына и его склонности дружить со взрослыми, Филиппу одно время было неспокойно. Но вот, вдруг, мальчишка, с обычной своей непредсказуемостью, бросился в объятия такого же мальчишки, сверстника почти день в день… Они уже несколько недель неразлучны; Александр, правда, ничего не выдаёт; но того можно читать, как открытую книгу… Однако здесь нет никаких сомнений, кто для кого служит примером. Так что вмешиваться в это дело не стоит.
Достаточно хлопот было за пределами царства. В прошлом году на западной границе пришлось отгонять иллирийцев. Кроме множества огорчений, неприятностей и скандалов, это стоило ему ещё и раны — возле колена мечом рубанули, — от которой он до сих пор хромал.
В Фессалии всё шло хорошо. Он сверг дюжину мелких тиранов, добился мира в двух десятках кровавых междоусобных свар, и все — кроме самих тиранов — были ему благодарны. А вот с Афинами не получалось, ничего. Даже после Пифийских Игр, — когда они отказались прислать участников, потому что он там председательствовал, — он всё ещё не оставлял мысли примириться с ними. Все его агенты в один голос утверждали, что с народом договориться было бы можно, если бы ораторы оставили его в покое. Главная забота простого люда состояла в том, чтобы не урезали государственные пособия; никакая политика, угрожавшая общественным раздачам, не проходила, даже если речь шла о защите собственного дома своего. Филократа обвинили в измене, он едва успел удрать из-под смертного приговора… Теперь он жил в своё удовольствие на содержании у Филиппа; а Филипп возлагал свои надежды на людей неподкупных — но предпочитающих союз с ним по убеждению, полагающих что это наилучший вариант. Такие люди прекрасно понимали, что если его главная цель состоит в завоевании Азиатской Греции, то меньше всего ему нужна разорительная война с Афинами, в которой — победит он или нет — он неизбежно станет врагом всей Эллады, а приобретёт, даже в самом лучшем случае, лишь безопасный тыл.
Поэтому нынешней весной он послал новое посольство, с предложением пересмотреть мирный договор, если будут внесены разумные поправки. Афиняне прислали в ответ своего посла, давнего друга Демосфена, некоего Гелгесиппа, известного своим землякам под именем Пучок. Это прозвище возникло из-за того, что он носил на макушке узел волос, стянутый лентой как у женщины. Едва он приехал, стало ясно, почему выбрали именно его: при заведомой неприемлемости условий он был настроен бескомпромиссно и резко; не было никакого риска, что Филипп его переубедит. Именно он организовал в своё время союз Афин с фокидянами; оскорблением было уже само его присутствие в Пелле. Он приехал и уехал. А Филипп, который до сих пор не выжимал из фокидян ежегодной дани на разграбленный храм, послал им уведомление, что пора начинать платить.
А теперь разгоралась война за наследство в Эпире, где совсем недавно умер царь. Этот царь был там чуть больше чем просто вождь племенной, один из многих; скоро там начнётся хаос, если не посадить над ними какого-то гегемона. Филипп намеревался сделать это для блага Македонии. И впервые в жизни жена благословила его в его начинании, потому что он выбрал её брата Александроса. Филипп полагал, что тот увидит, в чём состоит его собственный интерес, и как-то обуздает её интриги; а поддержка Филиппа ему будет очень нужна, потому союзником он станет надёжным… Жаль, что дело такое срочное, не получается самому встретить философа. Прежде чем хромать к своему коню, он послал за сыном и сказал ему это. Ничего больше говорить не стал: у него были выразительные глаза и многолетний дипломатический опыт.
— Он приезжает завтра, — сказала Олимпия. — Примерно в полдень. Не забудь. Надо, чтобы ты был дома.
Александр стоял у небольшого ткацкого станка, на котором его сестра училась делать узорную кайму. Она недавно освоила новый цветной орнамент и жаждала восхищения. Они давно уже стали друзьями, так что похвал он не пожалел… Но тут заговорила мать — он оглянулся, словно конь, настороживший уши.
— Я приму его в Зале Персея, — сказала она.
— Я его приму, мама.
— Конечно ты должен там быть. Так я и сказала…
Александр отошёл от станка. Клеопатра, оставшись одна, стояла с челноком в руке и смотрела то на мать, то на брата, с привычным страхом. Брат её стучал пальцами по жёсткому поясу из тёмно-коричневой кожи.
— Нет, мама. Раз отец уехал, то принимать его должен я. Я передам отцовские извинения и представлю Леонида и Феникса. А потом приведу Аристотеля сюда наверх, к тебе.
Олимпия поднялась с кресла. В последнее время он рос быстрее прежнего, так что она оказалась не настолько выше его, как думала.
— Ты хочешь мне сказать, Александр, — голос её повысился, — что не желаешь меня там видеть?
Она умолкла раньше, чем он ожидал.
— Это маленьких мальчиков мамы приводят. Взрослому такое не подобает. Мне почти четырнадцать. И знакомство с этим человеком я начну так, как собираюсь его продолжать.
Она напряглась всем телом и вскинула голову.
— Это отец тебе сказал?
Вопрос застал его врасплох, но он сразу понял, как надо ответить:
— Нет. Отцу нет нужды говорить мне, что я уже взрослый. Это я ему сказал.
На скулах её выступил румянец; рыжие волосы, казалось, сами собой поднялись на голове, серые глаза распахнулись… Он смотрел на неё, как завороженный, — и думал, что нет больше в мире других таких глаз, с таким ужасным взглядом.
— Так значит ты уже взрослый! Мужчина! А я — твоя мать, которая тебя выносила, вынянчила, выкормила… Которая дралась за тебя, когда царь готов был выкинуть тебя, как бездомного пса, чтобы возвысить своего ублюдка…
Она сверлила его взглядом женщины, насылающей проклятье. Он её ни о чём не спрашивал: достаточно было того, что она хотела его поранить. Слова летели одно за другим, словно горящие стрелы.
— Я жила для тебя, только для тебя, каждый день жизни моей! С самого момента твоего зачатия, да, задолго до того, как ты увидел солнечный свет!.. Я прошла ради тебя огонь и тьму, я даже в царство мёртвых входила!.. А теперь ты сговорился с ним отделаться от меня, как от крестьянской бабы?!.. Да, теперь я верю — ты действительно его сын!
Он стоял молча. Клеопатра уронила челнок и закричала яростно:
— Отец нехороший, я его не люблю, я маму больше люблю!..
Они на неё даже не оглянулись. Она заплакала, но этого никто не слышал.
— Придёт время, ты вспомнишь этот день!.. — Да, подумал он, такое не скоро забудешь. — Ну?!.. Неужели тебе нечего ответить?!
— Извини, мама. — Голос у него уже начал ломаться, и теперь подвёл, сорвавшись кверху. — Я выдержал испытания на мужество. И теперь должен вести себя как мужчина.
Впервые она рассмеялась ему в лицо тем смехом, какой он слышал в её ссорах с отцом.
— Твои испытания мужества!.. Ты, дитя глупое! Быть может расскажешь, когда ты лежал с женщиной?
Она снова умолкла. Он тоже молчал, в шоке. На Клеопатру не обращали внимания, она выбежала из комнаты. Олимпия упала обратно в кресло и разразилась слезами.
Он подошёл к ней, как подходил прежде, и погладил по голове. А она рыдала у него на груди, бормоча о жестокостях, какие ей пришлось вытерпеть; крича, что ей больше не хочется видеть свет дневной, раз он пошёл против неё… Он сказал, что любит её, что она и сама это знает… Разговор получился бессвязный, но достаточно долгий. В конце концов — он и сам не мог понять, как это получилось, — в конце концов они договорились, что софиста будет встречать он, с Леонидом и Фениксом. Чуть погодя он ушёл. Чувствовал себя не побеждённым и не победившим — только уставшим до невозможности.
У подножья лестницы ждал Гефестион. Он оказался там случайно; как случайно под рукой бывал мяч, если Александру хотелось поиграть, или вода, если ему хотелось пить. Это получалось не по расчёту, а от постоянной чуткой настроенности, от которой не укрывалась ни одна мелочь. Сейчас, когда Александр спускался по лестнице, — со сжатыми губами, с синими кругами около глаз, — Гефестион понял какой-то сигнал — беззвучный, молчаливый — и пошёл с Александром рядом, в ногу. Они шагали по тропе, уходившей в лес, пока не вышли на прогалину, где лежал ствол поваленного дуба, поросший жёлтыми грибами и увитый кружевом плюща. Гефестион сел, опершись на него спиной; Александр, в молчании, не нарушенном ни разу, с тех пор как они вышли из дворца, подошёл и примостился у него на плече. Через некоторое время Александр вздохнул, но больше не издавал ни звука, довольно долго. Потом, наконец, сказал:
— Странно. Люди говорят, что любят тебя, а сами съедают живьём.
Гефестиону было бы проще и спокойнее обойтись без слов, но приходилось ответить хоть что-нибудь…
— Дело в том, что дети принадлежат им, а мужчины должны уходить, — сказал он. — Так говорит моя мать. Она говорит, что хочет, чтобы я стал мужчиной, но на самом-то деле это ей вовсе не нужно.
— Моей нужно. Что бы она ни говорила — нужно.
Он придвинулся, чтобы быть поближе. «Как зверёк, — подумал Гефестион. — Ему легче, если его погладишь, а ничего больше ему и не нужно. Ну и пусть… Надо дать что нужно…»
Вокруг никого не было, но Александр говорил тихо-тихо, словно птицы могли подслушать.
— Ей нужен мужчина, чтобы защищал её. Ты знаешь, почему.
— Да, знаю.
— И она всегда знала, что я буду её защищать. Но сегодня я понял — она уверена, что когда придёт моё время, я позволю ей царствовать за меня. Мы об этом не говорили. Но она знает, что я ей сказал: «Нет».
По спине Гефестиона поползли мурашки, он ощутил опасность. Но сердце было переполнено гордостью. Он никогда не надеялся, что его позовут в союзники против этого грозного соперника. Он выразил свою преданность только жестом, не решаясь произнести ни слова.
— Она плакала. Я её до слез довёл.
Александр был ещё совсем бледен. Что бы такое сказать ему?..
— Когда она тебя рожала — тоже плакала, но это было неизбежно. Так и здесь.
Они снова умолкли. Потом Александр спросил:
— Ты помнишь, я тебе ещё и про другое говорил?
Гефестион кивнул. С тех пор они об этом не заговаривали.
— Она пообещала когда-нибудь всё мне рассказать. Иногда говорит одно, в другой раз другое… Мне снилось, что я поймал священного змея и хотел заставить его говорить со мной, но он всё время отворачивался и удирал.
— Быть может он хотел, чтобы ты пошёл за ним? — предположил Гефестион.
— Нет. Он знал тайну, но говорить не хотел. Она ненавидит отца. Быть может, я единственный, кого она по-настоящему любила хоть когда. Но она хочет, чтобы я был только её, чтобы ему вообще ничего от меня не досталось! Иногда я думаю… быть может… за этим что-то есть?
Лес был залит солнцем, но Гефестион ощутил, как по телу пробежала мелкая дрожь.
— Слушай, боги это откроют. Всем героям открывали, всегда. Но твоя мать, она-то во всяком случае… Она же смертная, правда?
— Да, конечно. — Он помолчал, обдумывая это. — Однажды, когда я был на Олимпе, один был, мне был знак. Я поклялся богу навсегда оставить это между нами…
Он слегка подвинулся, прося, чтобы Гефестион отпустил его, и вытянулся во весь рост, с долгим тяжёлым вздохом.
— Иногда я забываю об этом и не вспоминаю месяцами, — а иногда думаю днём и ночью, неотвязно. Иной раз кажется, что если не докопаюсь до правды — с ума сойду.
— Это ты зря. Теперь у тебя есть я. Думаешь, я позволю тебе сойти с ума?
— Да. С тобой я могу говорить. Пока ты здесь…
— Обещаю тебе перед богом, я буду здесь пока жив.
Они смотрели в небо. Высокие облака казались неподвижны в мареве долгого летнего дня.
Пока корабль входил на вёслах в гавань, Аристотель, сын Никомаха, — потомственного врача из рода Асклепиадов, — оглядывался вокруг, пытаясь восстановить в памяти картины детства. Давно это было; всё казалось чужим. Из Митилены он доехал легко и быстро: был единственным пассажиром на быстроходной боевой галере, специально присланной за ним. Потому не удивился, увидев конный эскорт, ожидающий на причале.
Он надеялся, что начальник эскорта будет услужлив. Правда, он уже знал, как должны его встречать, но знание никогда не бывает тривиальным; всякая истина — всегда сумма всех её частей…
Над кораблём парила чайка. Рефлекторно — по многолетней привычке всё подмечать — он отметил её породу, угол её полёта, размах крыльев, пищу, за которой она нырнула… Корабль замедлил ход, и линии бурунов из-под форштевня изменили форму. Он мельком подумал о том, как связана скорость судна с формой волны, — и задвинул возникшую формулу в дальний уголок памяти; туда, где сможет её найти, когда будет время для этого. Ему никогда не приходилось носить с собой таблички и стилос.
У причала толпилась масса кораблей, рассмотреть эскорт было трудно. Наверно царь прислал кого-нибудь из своих приближённых. Он уже приготовил вопросы, которые задаст им. Вопросы человека, сформированного своим временем, когда ни один мыслитель не может представить себе более высокой цели, нежели задача исцеления Эллады. Варвары — это случай безнадёжный, по определению; с тем же успехом можно пытаться выправить горбатого. Но Элладу нужно вылечить, чтобы она могла править миром.
Уже два поколения подряд наблюдали, как все достойные формы государственного устройства загнивали, обращаясь в свою противоположность. Аристократия становилась олигархией; демократия — демагогией; монархия — тиранией…. С увеличением числа людей, принимающих участие в каждом из этих зол, в геометрической прогрессии возрастает противовес, мешающий любым реформам. Последние события показали, что тиранию изменить невозможно. Чтобы изменить олигархию, требуются сила и жестокость, пагубные для души. Чтобы изменить демагогию, нужно самому стать демагогом — и опять-таки разрушить собственную личность. Но чтобы реформировать монархию — нужно воспитать лишь одного-единственного человека… И ему выпал шанс воспитать царя. Это награда, о какой молится каждый философ!..
«Платон ради такой возможности жизнью рисковал в Сиракузах, — думал он, — первый раз с тираном-отцом, а потом ещё и с его бестолковым сыном. Платон скорее готов был потратить половину своих последних зрелых лет, чем отказаться от задачи, которую сам и сформулировал впервые. Это аристократ и солдат в нём говорил, а может быть мечтатель… Лучше было б ему собрать сначала надёжную информацию, тогда бы и ехать не пришлось!» Но даже эта резкая мысль вызвала незримое присутствие могучей, подавляющей силы. И давнее беспокойство — ощущение чего-то такого, что не измеришь никаким инструментом, что рушит любые категории и системы, — снова вернулось, возникло в памяти, словно назойливый призрак, вместе с летними ароматами Академического парка.
Ну что ж, в Сиракузах у Платона не получилось. Быть может, не было подходящего материала, не с чем было работать, — но эхо той неудачи прокатилось по всей Греции. А под конец он наверно и сам сломался, вообще из ума выжил, раз передал свою школу бесплодному метафизику Спевсиппу. Ведь этот Спевсипп был бы рад и школу бросить, чтобы перебраться в Пеллу. Раз царь готов помогать, а мальчик умён и упорен, и без заметных пороков, — и наследник в государстве, которое с каждым годом крепчает, — ничего удивительного, что Спевсиппу захотелось сюда, после сиракузского убожества. Но его не пустили. Демосфен со своей партией добился хотя бы этого: никто из афинян не смог воспользоваться этой возможностью.
Что до него самого, когда друзья стали превозносить его храбрость, раз он решается ехать в отсталые северные земли, где столько насилия, — он отметал эти разговоры с обычной скупой улыбкой. Здесь были его корни, воздухом этих гор дышал он в счастливые годы детства своего, красотой их любовался, когда все помыслы старших были заняты заботами войны. Что до насилия — он достаточно долго прожил под сенью Персидской державы; уж в чём-чём, но в наивности его заподозрить нельзя. Если он там сумел сделать философом и другом своим такого человека, как Гермей, — с таким тёмным прошлым, — вряд ли стоит ему бояться неудачи с юным мальчиком, которого можно будет лепить своими руками.
Галера приближалась к причалу; гребцы табанили, пропуская транспортную триеру. А он с волнением вспоминал дворец на склоне холма в Ассосе, смотрящий на лесистые склоны Лесбоса и на пролив, который он столько раз пересекал… И террасу, где летними ночами горел факел; и споры, и задумчивое молчание; и книги, которые читали вместе… Читал Гермей хорошо. Высокий голос его был не пронзителен, а мелодичен. Этот женоподобный тембр не отражал его духа. В детстве его оскопили, чтобы продлить красоту его, которую очень ценил хозяин; прежде чем стать правителем, он прошёл огни и воды — но постоянно рвался вверх, к свету, словно затоптанный росток. Однажды его уговорили посетить Академию, и с тех пор он никогда больше не опускался до прежних поступков своих.
Обречённый на бездетность, Аристотель взял к себе племянницу, а потом и женился на ней, ради их дружбы. Что она его обожает — это оказалось для него сюрпризом. Он воспринял её любовь с благодарностью, которую не стеснялся проявлять, и теперь был рад этому, потому что недавно она скончалась. Он вспоминал, как тоненькая, смуглая, заботливая девочка держала его за руку, смотрела на него уже замутненными, блуждающими глазами — и просила, чтобы их прах, его и её, смешали в одной урне. Он ей пообещал; и добавил, по своей инициативе, что никогда больше не женится. Теперь он вёз эту урну с собой, на случай если умрёт в Македонии.
Конечно, женщины у него будут. Он испытывал некоторую гордость — по его мнению вполне естественную для философа — от того, что у него всё в здоровой норме. Он полагал, что Платон отдавал любви слишком много душевных сил.
Неожиданно — как всегда при таких маневрах в забитой гавани — галера развернулась и подошла к пирсу. На причале поймали и закрепили швартовы, загремели сходни… Эскорт стоял спешившись, человек пять-шесть. Аристотель повернулся к слугам, чтобы убедиться что с багажом всё в порядке, но какое-то движение среди команды заставило его оглянуться. Наверху трапа стоял мальчик, озираясь вокруг. Руки его лежали на мужском поясе для меча, яркие густые волосы теребил лёгкий ветерок с берега… Он казался проворным и настороженным, как молодой охотничий пёс. Когда глаза их встретились, он спрыгнул с причала прямо на палубу; не дожидаясь матроса, кинувшегося помогать. Спрыгнул легко и естественно, словно шёл по ровному месту, даже не задержавшись.
— Ты Аристотель, философ?.. Да будут счастливы дни твои. Я Александр, сын Филиппа. Добро пожаловать в Македонию.
Они обменялись дежурными любезностями, оценивая друг друга.
Александр задумал эту встречу сразу же, как только узнал о приезде философа, решив действовать сообразно обстоятельствам.
Инстинктивно он чувствовал опасность. Мать как-то уж слишком легко согласилась, — а он знал, что она нередко соглашалась с отцом только ради того, чтобы скрыть свой следующий ход. Войдя в её комнату, когда её там не было, он увидел разложенное, готовое торжественное платье… Новая схватка обещала быть ещё кровопролитнее предыдущей, но всё равно могла ничего не решить. И тогда он вспомнил блистательного Ксенофонта, окружённого в Персии. Вспомнил, как тот вырвался, скрыв свой манёвр.
Это надо было сделать умненько, по всем правилам, чтобы без малейшего риска. Он пошёл к Антипатру, которого отец оставил наместником в Македонии на время своей отлучки, и попросил его поехать с ним. Антипатр был верен царю неколебимо. Он сразу всё понял — и согласился с удовольствием, хотя был не настолько глуп, чтобы это удовольствие проявить. Теперь он был здесь — встреча получилась вполне официальной — и вот он, философ.
Философ оказался худощав и мелковат. Сложен он был неплохо, но с первого взгляда казалось, что весь он, целиком, состоит из одной головы. Всё остальное подавлял широкий выпуклый лоб; казалось, что содержимое распирает этот сосуд. Небольшие проницательные глаза непредубеждённо и безошибочно регистрировали всё, что видели… Рот закрыт по линии, точной как философская дефиниция… Короткая аккуратная борода; редеющие волосы торчат в разные стороны, словно рост массивного мозга растолкал их корни…
Со второго взгляда обнаруживалось, что одет он не кое-как, а с ионийской элегантностью, и даже носит несколько хороших колец.
Афиняне считали, что он несколько фатоват, но в Македонии он выглядел изысканным и свободным от излишнего аскетизма. Александр подал ему руку, чтобы помочь подняться по сходням, — и проверил, как он реагирует на улыбку. Когда Аристотель улыбнулся в ответ, стало ясно, что улыбка — это самое большее на что он способен: его не увидишь с запрокинутой от смеха головой. Но похоже, что на вопросы он ответит.
Красота, думал философ. Дар богов. И не просто красота, а красота одухотворённая; в этом доме явно кто-то живёт… Его предприятие не так безнадёжно, как поездки Платона в Сиракузы. Надо сообщить Спевсиппу, пусть порадуется.
Тем временем принц представлял ему присутствующих, и делал это с отменным тактом. Конюх подвёл философу коня и помог сесть верхом, на персидский манер. Проследив за этим, мальчик повернулся в сторону; вперёд выдвинулся другой, повыше, державший за оголовье уздечки изумительного вороного, с белой звездой. Аристотель заметил коня уже раньше; и заметил, как тот волновался, пока протекали все формальности знакомства; и потому очень удивился, когда тот юноша отпустил вороного. Но конь тотчас подошёл к принцу и понюхал ему шею. Принц погладил его и что-то шепнул… Конь опустил круп, изящно и с достоинством присев на задних ногах; подождал, пока принц сядет; а когда, тот коснулся пальцами — вновь встал во весь рост. В этот момент оба — мальчик и зверь — казались посвященными, которые тайно обменялись магическим паролем.
Философ отмёл эту фантазию. У природы нет тайн — только факты, еще не подвергшиеся достаточному наблюдению и анализу. Исходи из этого здравого принципа — и ты никогда не собьёшься с пути.
Ручей в Мьезе священен, принадлежит нимфам. Воды его заведены в древнюю каменную беседку, где гулко звенят под крышей; а заросший папоротником омут ниже беседки выбит падающим потоком, крутящимся меж камней. Коричневая поверхность омута отражает солнце, здесь хорошо купаться.
Вода разведена по канавам и трубам, прорезающим сады; сверкающими тугими струями вырывается из фонтанов или скатывается по камням искусственных каскадов. Вокруг — рябины, заросли лавра и мирта; в густой траве позади ухоженного сада ещё цветут старые, корявые, одичавшие яблони; прогалины, расчищенные от кустарника, закрыты чистым зелёным дёрном… А от розовых стен дома расходятся, извиваясь, тропинки с грубыми ступенями из камня, иногда огибая скалу, поросшую мелкими горными цветами, или выводя на деревянный мостик, или расширяясь вокруг каменной скамьи, откуда открывается красивый вид. Летом в лесу за парком непролазные чащи диких роз, тех что нимфы подарили царю Мидасу; ночная свежесть напоена их терпким ароматом. Ранним утром, с зарёй, мальчишки часто выезжали поохотиться до начала уроков: ставили в зарослях сети и добывали косулю или зайца. Каждое такое утро бывало насыщено чередой своих ароматов. Сначала, в лесу под деревьями, запахи были влажные, мшистые, а на открытых склонах пряно пахло примятой травой… К восходу появлялись новые запахи: дым костра и жареное мясо, конский пот и кожа сбруи, и псина — когда гончие подходили поклянчить кусок или косточку… Но если добыча оказывалась редкой или странной — ребята знали, что предстоит анатомирование, и торопились домой. Аристотель научился этому искусству у своего отца, это было наследие Асклепиадов. Его даже насекомые интересовали, он и ими не брезговал. Большую часть из того, что ему приносили, он уже знал. Но иногда произносил быстрой скороговоркой: «Что-это-что-это?..» — а потом доставал свои заметки с прекрасными рисунками, сделанными пером, — и после того весь день пребывал в отличном настроении.
Александр и Гефестион были здесь самыми младшими. Философ очень ясно дал понять — он не хочет, чтобы под ногами путались младенцы, независимо от положения их отцов. Многие из юношей и старших мальчиков, с которыми принц дружил с детства, стали теперь почти взрослыми, но ни один из приглашённых не отказался присоединиться к школе. Участие делало их Товарищами принца, его гвардией, а такое положение открывало большие возможности.
Антипатр, тщетно прождав какое-то время, заявил царю претензию по поводу своего сына, Кассандра. Филипп передал эту новость Александру перед самым его отъездом. Александр принял её без восторга.
— Я его не люблю, отец. И он меня не тоже любит. Так почему он хочет к нам?
— А почему бы и нет? Ведь Филот едет…
— Филот мой друг.
— Да, я обещал тебе, что все друзья твои поедут. И как ты знаешь — никому из них не отказал. Но я не обещал, что не пущу туда никого кроме них. Как я могу принять сына Пармения и отказать сыну Антипатра!.. Если вы с ним не ладите, то пора это дело исправлять… А это искусство, которому цари должны учиться.
Кассандр был ярко-рыжий, с голубовато-белой кожей, покрытой тёмными веснушками, плотного телосложения… И очень любил выжимать раболепство из каждого, кого мог запугать. Александра он считал несносным хвастуном и задавакой, которого давно надо было бы осадить хорошенько, если бы он не был защищён своим рангом и сворой льстецов, которую этот ранг ему создал.
В Мьезу Кассандру совсем не хотелось. Недавно он сказал Филоту что-то опрометчивое — не сообразив, что в тот момент главной заботой Филота было попасть в компанию Александра, — и тот его отлупил. А Филот не из тех, кто станет замалчивать свои подвиги. Теперь Кассандр обнаружил, что Птолемей и Гарпал с ним больше не разговаривают; Гефестион смотрит на него, как привязанная собака на кота; а Александр игнорирует — но в его присутствии особенно дружелюбен с каждым, с кем он не в ладах. Если бы они дружили когда-нибудь раньше, это можно было бы поправить: Александр очень любил мириться, и должен был на самом деле уж очень разозлиться, — до чрезвычайности — чтобы отвергнуть кого-нибудь из своих. А так — случайная неприязнь превратилась в устойчивую враждебность. Кассандр с удовольствием век бы их всех не видел, вместо того чтобы вилять хвостом перед этим мелким самодовольным щенком, который — по естественному порядку вещей — должен был бы сейчас учиться здравому уважению к нему.
Напрасно он уговаривал отца, что не может учиться философии, что от неё — известное дело — у людей только крыша едет, что он хочет быть исключительно солдатом… Он не решался признаться, что Александр и друзья Александра его не любят: его бы выпороли за то, что допустил такое. Антипатр ценил свою карьеру и вынашивал честолюбивые планы в отношении сына. Так что не внял никаким его доводам, а сурово глянул на Кассандра жёсткими синими глазами — лохматые брови были когда-то такими же рыжими, как у него, — и сказал:
— Веди себя там хорошенько. И будь внимателен с Александром.
— Да он же ещё маленький, мальчишечка… — небрежно бросил Кассандр.
— Ты не старайся казаться большим дураком, чем тебя родили. Между вами разница четыре-пять лет, когда повзрослеете оба — считай ровесники. И запомни хорошенько, что я тебе скажу. У этого мальчишечки голова не хуже отцовской. А характер — если он не станет таким же опасным, как его мать, — считай меня эфиопом… Не становись ему поперёк дороги и не пытайся его переделать. Софисту за это платят — пусть он и старается. Я тебя посылаю учиться, а не наживать себе врагов. Если ты там поскандалишь — шкуру спущу.
Вот так Кассандр поехал в Мьезу, где тосковал по дому, изнывал от скуки, и было ему одиноко и обидно.
Александр был с ним вежлив. И потому что отец сказал, что это искусство царей, — и потому что у него были заботы поважнее Кассандра.
Оказалось, философ не только согласен отвечать на вопросы, но и сам этого хочет. Очень хочет. В отличие от Тиманта, он сначала как раз на вопросы отвечал, а только потом уже принимался объяснять сущность и достоинства системы. Однако когда доходило до изложения — оно всегда было строгим и точным. Философ ненавидел неопределённость и не терпел туманных формулировок.
Мьеза смотрит на восток. Высокие комнаты, с поблекшими фресками на стенах, по утрам залиты солнцем, а с полудня в них прохладно. Когда надо было писать, рисовать или изучать образцы — работали в помещении; когда слушали или обсуждали лекцию — гуляли в парке. Говорили об этике и политике, о природе удовольствия и справедливости, о душе, о добродетели, о дружбе и любви… Рассматривали причины вещей… Всё должно быть прослежено до первопричины, и никакая наука немыслима без доказательств.
Скоро целая комната заполнилась образцами. Засушенные цветы и растения, рассада в горшочках, птичьи яйца с зародышами, залитые прозрачны мёдом, отвары целебных трав… Учёный раб Аристотеля трудился там целыми днями. А по ночам наблюдали небо. Звёзды — это материя самая божественная, из всего что только может увидеть человеческий глаз: это пятая стихия, какой на земле не найти. Они отмечали ветры и туманы, и конфигурацию облаков — и учились предсказывать бури… Они ловили свет полированной бронзой и измеряли углы отражения…
А для Гефестиона тут началась совершенно новая жизнь. Александр принадлежал ему на глазах у всех; даже философ признал его место.
Дружба обсуждалась в школе часто. Их учили, что это одна из немногих вещей, без которых человек обходиться не может; вещь необходимая для нормальной жизни и прекрасная сама по себе. Друзьям не нужна справедливость, ибо между ними не может быть ни неравенства, ни обид. Философ описывал степени дружбы, от своекорыстной — и вверх, к чистой и самоотверженной, когда другу желают добра ради него самого. Дружба совершенна, если люди добродетельные любят в друге своём его достоинства; а добродетель даёт больше услады, чем красота, ибо она неподвластна времени…
Философ оценил дружбу гораздо выше зыбких песков Эроса. Некоторые из учеников с ним не согласились, но Гефестион промолчал. Он не слишком быстро облекал свои мысли в слова; и обычно получалось так, что кто-то другой успевал вступить в разговор раньше него. Но это было лучше, чем свалять дурака, сказав что-нибудь неуклюжее. Хотя бы потому, что Кассандр наверняка записал бы такой случай на свой счёт против Александра.
Гефестион быстро становился собственником. К этому его вело всё: и характер его, и искренность его любви, и то как он её понимал; и принцип философа, что у каждого человека может быть только один совершенный друг; и убеждённость его неиспорченной интуиции в том, что верность Александра соответствует его собственной; и их общепризнанный статус. Аристотель всегда исходил из фактов. Он сразу увидел, что эта привязанность уже прочна — к добру или нет, — и сразу понял, что в основе её лежит не невоздержанность и не лесть, а подлинная, настоящая любовь, почти обожание. С этой связью бороться нельзя; нужно формовать её, лепить в её невинности. (Если бы нашёлся в своё время какой-нибудь мудрец, который сделал бы то же самое для отца!..) Поэтому, говоря о дружбе, он позволял себе ласково поглядывать на двух красивых мальчиков, которые всегда бывали рядом. Никогда раньше Гефестион не думал о себе, замечал только Александра. Теперь он видел, — отражённо но чётко, будто в классе оптики, — что они составляют очень красивую пару. Он гордился всем, что относилось к Александру. Ранг Александра тоже сюда входил — иначе его и представить невозможно было, — но если бы он и потерял этот ранг, Гефестион пошёл бы за ним в изгнание, в тюрьму, на смерть… И от этого гордость за Александра перерастала в гордость самим собой. Он никогда не ревновал Александра, потому что никогда не сомневался в нём; но к положению своему относился очень ревниво, и хотел чтобы все его признавали.
Кассандр прекрасно это знал. Гефестион, видевший Кассандра даже затылком, чувствовал, что хотя Кассандру ни один из них не нужен — он ненавидит их обоих. Ненавидит и близость их, и верность друг другу, и их красоту. В Александре он видел врага, потому что перед солдатами Антипатра тот шёл впереди Антипатрова сына; потому что он добыл свой пояс в двенадцать лет, потому что Быкоглав приседал перед ним… А в Гефестионе — потому что тот стремился к Александру не ради какой-то выгоды. Всё это Гефестион знал — и не скрывал своё убийственное знание от Кассандра, которому для собственной самооценки необходимо было убедить себя, будто он не любит Александра только за его недостатки.
Самым нелюбимым для Александра делом были индивидуальные уроки, где Аристотель преподавал государственное управление. И он пожаловался Гефестиону, что на этих уроках ему скучно.
— Я думал, они будут самыми интересными. Он знает Ионию и Афины, и Халкидику, и даже Персию немного… Я хочу знать, какие там люди, какие обычаи, как они живут… А он хочет заранее снабдить меня готовыми ответами на всё. Что я стану делать, если произойдёт вот это или это?.. Я сказал, что когда произойдёт — тогда и видно будет. Мол, события совершаются людьми, и надо знать этих людей… А он решил, что это я от упрямства…
— А царь не позволит тебе отказаться от этих уроков?
— Нет. Да они мне и на самом деле нужны. И потом, спор заставляет думать… Но я уже знаю, в чём он неправ. Он думает, что это хотя и не точная наука, но всё-таки наука. Приведи барана к овце — каждый раз получится ягнёнок, хоть ягнята и не совсем одинаковые. Нагрей снег — он растает. Это наука. Опыты должны быть повторяемы. Ну а теперь возьми войну например. Даже если бы можно было повторить все прочие условия, — хоть это и немыслимо, — внезапность повторить нельзя. И погоду, и настроение людей… Армии и города — они же состоят из людей, верно? Быть царём… Быть царём — это как музыка…
Он замолчал и нахмурился.
— Он снова хотел, чтобы ты играл? — спросил Гефестион.
— «Если только слушать музыку и не играть самому, то половина этического воздействия пропадает».
— Когда он не мудр, словно бог, он глуп, как старая птичница.
— Я ему сказал, что изучал этическое воздействие в эксперименте, но повторить его оказалось невозможно. Кажется, он намёк понял.
И на самом деле, эта тема никогда больше не поднималась. Птолемей, который намёками не объяснялся, отвёл философа в сторонку и объяснил ему суть дела.
Восход звезды Гефестиона Птолемей принял без малейшей враждебности. Если бы новый друг был взрослым — стычка была бы неминуема; но тут его братская роль сохранялась незыблемой. Хоть он еще не был женат, несколько детей у него уже было, и он испытывал чувство долга по отношению к своим отпрыскам, разбросанным но стране. В такое же чувство долга стала перерастать и его дружба с Александром. Мир страстной подростковой дружбы был для него неизведанной страной: с самого начала зрелости его привлекали только девушки. В результате он ничего не проиграл Гефестиону, разве что не был больше впереди всех. И хоть это не самая малая из потерь, он был настроен не принимать Гефестиона слишком всерьёз: не сомневался, что скоро они оба это перерастут. Но пока Александру стоило бы убедить того мальчишку поменьше задираться. Их постоянно видели вместе, они никогда не ссорились — одна душа в двух телах, как сформулировал это философ, — но в своём собственном теле Гефестион бывал излишне напорист и драчлив.
Как раз тогда появились особые причины для этого. Мьеза, святилище нимф, была укрытием от двора, с его суматохой новостей, происшествий и интриг. Они здесь жили идеями — и друг другом. Здесь созревали их умы и души, — их каждодневно подталкивали в этом росте, — но и тела их тоже созревали, хоть об этом почти не говорилось. И если в Пелле Гефестион жил в облаке смутных, зачаточных желаний, — теперь они превратились в страстное и вполне осознанное вожделение.
Настоящие друзья делятся всем, но эти чувства Гефестиону приходилось скрывать. Александр по натуре любил, чтобы его любили; любил доказательства этого. Так что он с удовольствием принимал ласковые прикосновения своего друга, и отвечал на них… Но Гефестион никогда не решался сделать что-нибудь такое, что сказало бы ему о большем.
Если человек, настолько понятливый, до сих пор ничего не понял — значит не хочет понять. Если он, так любящий дарить, ничего не предлагает — значит предложить нечего. Значит, если заставить его понять — он поймёт и то, что он чего-то не может… А этого он не простит никогда.
И всё-таки, — думал Гефестион, — иногда я просто поклясться готов, что… Но нет, сейчас не время его тревожить; у него и так тревог хватает.
Каждый день у них была формальная логика. Царь запретил — да и философ не хотел — преподавать эристику, искусство спора; ту науку увёртливого словоблудия, которую Сократ определил как умение выдать чёрное за белое. Но разум должен быть обучен распознавать ложный довод или голословное утверждение, неверное сравнение или подмену понятий; вся наука стоит на том, чтобы знать, где два положения взаимно исключают друг друга!.. Александр усваивал всё это быстро. Гефестион сомневался, хоть держал свои сомнения при себе. Выбор был для него невыносим; единственное спасение состояло в том, чтобы одновременно верить — или не верить — в обе взаимоисключающие альтернативы. По ночам — они жили в одной комнате — он часто смотрел на Александра и видел в лунном свете его открытые глаза: тот разбирался с силлогизмами своих проблем.
А его не оставляли в покое и здесь. Каждый месяц, раз пять-шесть, приезжал курьер от матери с какими-нибудь подарками. Свежие фиги, новая шляпа, пара узорчатых сандалий… Последняя пара оказалась мала, он стал расти быстрее… И каждый раз вместе с этими гостинцами приходило письмо, обвязанное шнуром с печатью.
Гефестион знал, что в этих письмах: он их читал. Александр говорил, что настоящие друзья делятся всем; ему необходимо было поделиться своими заботами, он и не пытался это скрывать. Сидя на краю его кровати — или в беседке, в парке где-нибудь — Гефестион обхватывал его рукой и читал через плечо. И часто так злился — даже сам пугался; и прикусывал язык, чтобы не сказать лишнего.
Письма были полны секретов, сплетен, злословия, интриг… Если Александр хотел узнать, как дела у отца на войне, — приходилось спрашивать курьера, этого в письмах не было. Уходя на войну, Филипп снова оставил наместником Антипатра. Олимпия полагала, что могла бы править сама, а генерал пусть бы командовал гарнизоном. Он всё делает ей на зло, он выкормыш Филиппа, он строит козни против неё и против Александра… Она всегда приказывала гонцу дождаться ответа — и работать в этот день Александр уже больше не мог. Что писать ей?.. Если скажешь, что она с Антипатром не права, — назад придёт куча упрёков; если согласишься с этими обвинениями — она при следующей ссоре с Антипатром начнёт размахивать его письмом, с неё станется… А потом наступил и неизбежный день, когда до неё дошли вести о новой девушке царя.
Это письмо было ужасно. Гефестион изумился, испугался даже, что Александр позволил ему читать. На середине отодвинулся — но Александр притянул его назад:
— Читай!.. — Он был похож сейчас на человека, терзаемого давним недугом и ощутившего привычный приступ боли. Даже похолодел на ощупь. Под конец сказал: — Я должен ехать к ней.
— Но что ты можешь?
— Просто побуду с ней. Я скоро вернусь, завтра или послезавтра.
— Я с тобой поеду.
— Не надо. Разозлишься, поссоримся… И без того скверно.
Когда философу сказали, что царица больна и сын должен её навестить, — он разозлился почти так же, как Гефестион, хоть и не подал вида. Мальчик не похож был на лентяя, которому вдруг погулять захотелось; и вернулся он таким — видно было, что дома не праздновал. В ту ночь он разбудил Гефестиона: «Нет!..» — кричал во сне. Гефестион подошёл, лёг с ним рядом… Александр с бешеной силой схватил его за горло; потом открыл глаза — обнял, вздохнул облегчённо, хоть этот вздох на стон был похож, — и уснул снова. А Гефестион не спал всю ночь: пролежал с ним до самого рассвета, потом вернулся в свою остывшую постель. Утром Александр ничего не помнил.
Аристотель тоже старался ему помочь, по своему: попробовал вытащить его тяготы в чистые просторы философии. На следующее утро, расположившись у каменной скамьи — с бескрайней панорамой далей и облаков, — рассуждали о натуре людей выдающихся. Забота о себе — это порок для них или нет? Разумеется порок, если иметь в виду низменные страсти и удовольствия. Но если так — какое же "я" требует заботы? Не тело с его влечениями, а разум, дух, — задача которого в том, чтобы править всем остальным, как правят цари… Любить такое своё "я", жаждать для него славы, потакать его стремлению к доблести и великим подвигам — это другое дело!.. Если ты готов жизнь отдать за один-единственный час славы, вместо того чтобы влачить долгое, но бесполезное существование, — вот она настоящая, благородная забота о себе! И не правы древние изречения, призывающие постоянно смиряться перед лицом смертности своей, — нет, не правы!.. Наоборот — человек должен напрягать все свои силы, стремясь к бессмертию; должен идти навстречу самым великим целям, какие только может себе представить… Так говорил философ.
Александр сидел на сером валуне под кустом лавра, обхватив колени и глядя в небо. Гефестион следил за ним, надеясь увидеть, что душа его успокоилась. Не увидел. Александр похож был на орлёнка. Они читали, что родители учат птенцов смотреть на полуденное солнце; если орлёнок моргнёт — его выбросят из гнезда.
Когда беседа кончилась, Гефестион увёл его читать Гомера. В это лекарство он верил больше.
У них была теперь новая книга. Ту, что Феникс подарил, переписывал за несколько поколений до них какой-то бездарный писец, да ещё с испорченного текста. Однажды они попросили Аристотеля разъяснить непонятное место. Тот глянул — скривил губы — и послал в Афины за новым списком; а потом ещё и проверил его на ошибки, сам. Здесь не только были строки, которые в старой книге вообще потерялись. Здесь всюду всё звучало, и всё было понятно. А в некоторых местах встречались и назидательные комментарии. Например, примечание поясняло, что когда Ахилл кричал про вино: «Живее!» — он имел в виду быстрее, а не крепче. Ученик был восхищён и благодарен; но усмотреть первопричину учителю на этот раз не удалось. Он хотел только, чтобы древняя поэма была поучительна; Александр — чтобы священная книга была непогрешима.
В один из праздников они поехали в город и там пошли в театр. Философу этот случай запомнился надолго. К его великому сожалению, ставили «Мирмидонцев» Эсхила, а в этой пьесе Ахилл с Патроклом изображены не только друзьями, но и более того (по его мнению — менее). При всей своей критичности, он смотрел на сцену с интересом, пока не заметил — когда Ахилл услышал весть о смерти Патрокла, — что Александр сидит в трансе, заливаясь слезами, а Гефестион держит его за руку. Под его укоризненным взглядом Гефестион руку отпустил, покраснел до самых волос… А Александр ничего не замечал, его было не достать. В конце спектакля оба исчезли. Он их обнаружил за сценой, с актёром, игравшим Ахилла. И ничем не сумел помешать — принц горячо обнял того человека и подарил ему свой браслет; очень дорогой, царица наверняка поинтересуется, куда он делся. Это было совсем не кстати. Весь следующий день они занимались математикой, в качестве здорового противоядия.
Никто не рассказывал философу, что вся его школа — когда не надо рассуждать о законах, риторике, науках или добродетели, — вся школа была занята только одной темой: что происходит между теми двумя. Гефестион был прекрасно осведомлён об этом, потому что недавно отлупил одного, подошедшего с прямым вопросом. Тот поспорил, что спросит. А Александр — неужели он ничего не знает? А если знает — почему никогда не заговорит?.. Быть может, это верность их дружбе?.. Чтобы никто не подумал, что она не совершенна. А может — может он думает, что это и есть любовь, как он сам её понимает?.. Иногда по ночам Гефестион раздумывал, не трус ли он; не дурак ли, что не решается попытать счастья. Но инстинктивный оракул предостерегал: не надо. Каждый день им говорили, что всё открыто разуму, — но он знал, что это не так. Он не знал, чего ждёт — рождения, исцеления, вмешательства кого-то из богов, — но был готов ждать хоть вечно. Уже с тем, что имел, он был богат, как и во сне не снилось; потерять это, потянувшись за большим, — лучше умереть.
В месяц Льва, когда первый виноград собирают, им обоим исполнилось по пятнадцать. А в неделю первых морозов курьер привёз письмо, на этот раз от царя. Он поздравлял сына; полагал, что тот будет рад поменять обстановку — насиделся уже с философом, — и приглашал к себе в штаб-квартиру. Раз уж он такой ранний в этих делах — пора ему увидеть лицо войны.
Дорога шла берегом, прижимаясь к горам в тех местах, где болота или устья рек отгоняли её от моря. Эту дорогу проложили армии Ксеркса, двигаясь на запад; теперь армия Филиппа её подремонтировала, двигаясь на восток.
Птолемей ехал потому, что Александр с собой позвал; Филот — потому, что отец его был при царе; Кассандр — потому что, если едет сын Пармения, то нельзя остаться сыну Антипатра… Ну а Гефестион — просто иначе и быть не могло.
Эскортом командовал Клейт, младший брат Гелланики. Царь не зря назначил именно Клейта: Александр знал его очень давно. На самом деле, этот человек был одним из первых, кого он помнил. Помнил смуглым коренастым юношей, который мог войти в детскую и заговорить с Ланикой, через него; или с рёвом ввалиться на четвереньках, изображая медведя… Теперь он стал Чёрным Клейтом, командиром гвардейской конницы, и был абсолютно надёжен и по-старинному прям. В Македонии сохранилось немало таких пережитков тех гомеровских времён, когда царям приходилось выслушивать полезные советы своих подданных.
Теперь, сопровождая царского сына, Клейт даже не замечал, что снова грубовато поддразнивает его, как бывало когда-то в детской. Александр не всегда мог вспомнить, о чём это он говорит, — но старался в долгу не оставаться; и стычки получались острые, хоть и со смехом.
Речки, которые персидские орды выпили когда-то досуха, — так рассказывали, — переезжали вброд; Стримон пересекли по мосту, выстроенному Филиппом… Потом поднялись на отроги горы Пангей, в Амфиполис, построенный на террасах. Здесь, у Девяти Дорог, Ксеркс закопал живьём девять мальчиков и девять девочек, чтобы умилостивить своих богов. Здесь было самое первое завоевание Филиппа: за рекой, по которой проходила прежде самая дальняя граница Македонии. Терять его Филипп не собирался; и теперь между горой и рекой высилась мощная крепость, сверкая новой облицовкой из квадратных камней. Изнутри, из-за стен, поднимались дымы от плавильных печей — золото, — а над крепостью вздымался Пангей, щедрый кормилец царских армий; тёмный от лесов, со шрамами горных выработок и обнажениями белого мрамора, блестящего под солнцем. Повсюду, где проезжали, Клейт показывал следы недавних войн царя. То насыпь осадных работ, поросшую бурьяном; то рампы, где стояли башни и катапульты против городских стан, так и лежащих в руинах… А ночевали в крепостях, построенных вдоль дороги таким образом, что каждый вечер впереди показывалась следующая.
— Что же с нами будет, ребята? — рассмеялся Александр, подъезжая к очередной. — Ведь нечего будет делать, он нам ничего не оставит!..
Если прибрежная равнина была достаточно твёрдой, мальчишки пускали коней в галоп. Мчались по воде вдоль кромки моря, поднимая фонтаны брызг; кричали друг другу, заглушая чаек… Однажды, когда все запели, какие-то встречные крестьяне приняли их за свадьбу: решили, что жениха к невесте везут.
Быкоглав пребывал в отличном настроении. А у Гефестиона был теперь прекрасный новый конь, рыжий, только хвост и грива светлые. Они всегда друг другу что-нибудь дарили — не по поводу, а просто так, — но то всё были детские безделицы. А это — первый настоящий подарок Александра, дорогой и очень заметный. Быкоглава боги создали только одного, больше таких не будет, но конь Гефестиона должен быть лучше всех остальных. И поводьев он слушается отлично… Кассандр высказал своё восхищение очень многозначительно: мол, Гефестион не зря старался, хоть что-то ему да перепало… Гефестион почувствовал этот смысл, и много дал бы за возможность поквитаться, — но словами-то ничего сказано не было! А устраивать сцену перед Клейтом и его отрядом — это же невозможно…
Дорога отошла от моря в обход солоноватого болота. Здесь, гордо возвышаясь над равниной, расположилась на скале крепость под названием Филиппы. Царь взял её и назвал своим именем в тот знаменитый, славный год.
— Моя первая кампания, — сказал Клейт. — Я как раз там был, когда гонец новости привёз. Твой отец — слышь, Филот? — отразил иллирийцев и гнал их до полпути к западному морю; царский конь выиграл в Олимпии; а ты, Александр, появился на свет — и очень громко орал, так нам сказали. Нам тогда выдали двойную порцию вина. Почему он не выдал тройную — убей, до сих пор не понимаю.
— Зато я понимаю. Ему ж надо было, чтобы вы на ногах стояли. — Александр тронул коня рысью, отъехал вперёд, и шепнул Гефестиону: — Я эту историю слышу с тех пор, как мне три года стукнуло.
— Это всё были фракийские земли… — начал Филот.
— Да, Александр, — перебил Кассандр. — Тебе надо бы узнать, что поделывает твой сине-раскрашенный друг Ламбар. Агриане, — он махнул рукой в сторону севера, — они, наверно, рассчитывают воспользоваться этой войной.
— Думаешь? — Александр поднял брови. — Они своё слово держат, не то что царь Керсоблепт. Он сразу войну начал, едва мы ему заложников вернули.
Все знали, что Филиппу надоели ложные клятвы и разбойничьи вылазки этого вождя. Цель нынешней войны в том и состояла, чтобы превратить его владения в македонскую провинцию.
— Эти варвары все одинаковы, — сказал Кассандр.
— Я в прошлом году от Ламбара письмо получил. Он какого-то торговца нанял, писать. Хочет, чтобы я к нему в гости приехал.
— Ещё бы! Твоя голова очень неплохо смотрелась бы на шесте, возле ворот его деревни.
— Ты только что сказал, Кассандр, что он мой друг. Быть может, вспомнишь об этом?
— И заткнёшься, — достаточно громко добавил Гефестион.
Ночевать предстояло в Филиппах. Высокая крепость светилась в лучах заходящего солнца, будто факел. Александр долго смотрел на неё, но ничего не сказал.
Когда наконец добрались до царя, он стоял лагерем у крепости Дориск, на ближней стороне долины Гебра. За рекой — фракийский город Кипселы… Чтобы окружить город, ему предстояло взять крепость.
Построил её Ксеркс, когда через Геллеспонт переправился, для защиты тыла. Здесь, на приморской равнине, подсчитывал он приблизительно своё воинство, слишком громадное для точного счёта. Построили десять тысяч человек, квадратом сто на сто, очертили, — а потом заводили людей в этот квадрат, отряд за отрядом.
Рабов у него тоже хватало, так что крепость получилась внушительная. Но за те полтораста лет, что здесь хозяйничали фракийцы, она порядком обветшала. По стенам заметны были трещины, засыпанные мусором и щебнем; росли кусты терновника, будто на козьем загоне в горах… Впрочем, межплеменные войны фракийцев крепость выдерживала; а ничего больше от неё и не требовалось до сих пор.
Подъехали уже в сумерках. Из-за стен крепостных доносился запах кухонных костров, слышалось блеянье коз… А совсем рядом со стенами — только чтобы стрелы не долетали — располагался македонский лагерь: целый город из кожаных палаток, шалашей, крытых тростником с реки, и перевернутых приподнятых повозок. На фоне закатного неба силуэтом чернела деревянная осадная башня, высотой в тридцать шесть локтей. Стража при ней — укрытая от стрел и камней с крепостной стены завесой из толстых бычьих шкур — стряпала себе ужин… Где стояла кавалерия, ржали на привязи кони… На платформах громоздились баллисты… Огромные машины похожи были на драконов, напружинившихся для прыжка: деревянные шеи вытянуты вперёд, а гигантские луки, стреляющие целыми брёвнами, распростёрты в стороны, будто крылья.
Из кустарника, что поодаль, доносился запах нечистот; а вокруг пахло дымом, жареной рыбой, немытыми телами мужчин и женщин… Бабы обозные были заняты ужином; кое-где щебетали или плакали их случайные ребятишки; кто-то играл на лире, которую не мешало бы настроить…
Тут же располагалась деревушка из нескольких хижин; жители из неё бежали, в крепость или в леса. Её расчистили для офицеров; а в каменном доме старейшины — две комнаты и пристройка-навес — разместился царь. Лампы его было видно издали.
Александр выехал в голову колонны, чтобы Клейту не вздумалось сдать его, словно ребёнка. Глазами, ушами, ноздрями — всем существом своим он впитывал атмосферу войны: здесь было совсем не так, как в казармах или в лагере учебном. Когда подъехали к дому, дверной проём загородила квадратная фигура Филиппа. Отец и сын обнялись и стали разглядывать друг друга при свете костра.
— А ты подрос, выше стал…
Александр кивнул.
— Мать шлёт тебе привет и надеется, что ты в добром здравии… — Это он для окружающих сказал. Отец сразу не ответил, возникла напряжённая пауза… Но он добавил: — А я тебе мешок яблок привёз, из Мьезы. Нынче яблоки отменные, хорошо уродились.
Лицо Филиппа потеплело. Яблоки из Мьезы — это вещь, Мьеза яблоками славится… Но главное — позаботился!.. Он хлопнул сына по плечу, поздоровался с его товарищами, отослал Филота на квартиру к отцу… Потом сказал:
— Ну, давай заходи. Заходи, ужинать будем.
Горят две лампы на бронзовых подставках, стол на козлах, в углу прислонены царские доспехи и оружие… Из стен сочится запах давно обжитого дома… Вскоре пришёл Пармений — сели ужинать. Подавали царские оруженосцы, подростки; сыновья тех отцов, чей ранг давал им право учиться манерам и войне в качестве личных слуг царя. Золотистые сладкие яблоки внесли на серебряном блюде.
— Надо вам было завтра приехать, — сказал Филипп. — Мы бы вас уже там разместили.
Он показал огрызком яблока на крепость. Александр наклонился вперёд, поперёк стола. Пока ехали, он успел загореть; а теперь ещё и щёки разрумянились, волосы и глаза блестели в свете ламп, — он словно горел, как лучина.
— Когда атакуем?
Филипп улыбнулся Пармению:
— Ну что ты станешь делать с этим мальчишкой?!
Начинать собирались перед самой зарёй. После ужина собрались офицеры, обговорить последние детали. Подойти к крепости надо затемно. Крепость закидают зажигательными стрелами — пусть у них там горит всё что горит… Пока поднимают лестницы, баллисты и осадная башня ведут заградительную стрельбу по стенам; тем временем к воротам подкатывают таран на мощной передвижной раме, с башни выкидывают подвесной мост… И тогда — штурм.
Офицерам всё это было давно известно — штурм он и есть штурм, они все одинаковы, — оставалось только уточнить, где кто и что делает на этот раз.
— Отлично, — заключил Филипп. — Есть ещё время поспать. Давайте, всем на отдых.
Оруженосцы понесли в заднюю комнату ещё одну постель. Александр какой-то момент следил за ней глазами, не сразу понял. Перед самым сном — уже и доспехи вычистил — он вышел; найти Гефестиона и сказать ему, что он договорился — на штурм их поставят рядом, — и ещё объяснить, что ночевать ему придётся у отца. Раньше это ему и в голову не приходило.
Когда он вернулся, отец только что разделся и отдавал оруженосцу свой хитон. Александр чуть задержался в дверях — потом вошёл, говоря что-то, чтобы не выдать смущения. Он не мог, на самом деле не мог понять, почему при виде отца испытывает такое омерзение и стыд. Он не помнил, чтобы когда-нибудь видел отца обнажённым.
К восходу крепость пала. Из-за холмов, скрывавших Геллеспонт, поднимался яркий золотой свет; с моря дул свежий ветер… А над крепостью висели резкие запахи дыма и гари, крови, вспоротых кишок и грязного пота.
У обожжённых стен до сих пор стояли лестницы из целых неошкуренных сосен, на которые взбирались по двое в ряд. Кое-где ступеньки выломаны — это в спешке наступил ещё и третий… У разбитых в щепки ворот висел таран, на раме с крышей из толстых шкур. Высунутым языком лежал на парапете подвесной трап осадной башни.
Издали доносился весёлый перезвон молотков. Это мужчин-фракийцев, кто остался в живых, ковали в кандалы; перед дорогой в Амфиполис, на невольничий рынок. Филипп полагал, что такой пример будет поучителен: надоумит кипселийцев сдаться без боя, когда до них очередь дойдёт. А среди лачуг, прилепившихся изнутри к стенам, будто ласточкины гнёзда, солдаты охотились на женщин.
Царь стоял на стене; с Пармением и парой вестовых, разносивших его приказы. Стоял спокойно, даже расслабленно, как хорошо потрудившийся пахарь, успевший поднять большое поле и засеять перед дождём. Несколько раз, — когда снизу доносился крик, терзавший уши, — Александр оглядывался на отца; но тот продолжал свой разговор с Пармением, как ни в чём не бывало. Люди сражались на совесть и заслужили ту скудную добычу, какую можно здесь найти… Сдался бы Дориск — никто бы и не пострадал…
А Александр с Гефестионом вспоминали минувший бой. В башне над воротами никого не было кроме них, если не считать мёртвого фракийца. А ещё — плита с именем и всеми титулами Ксеркса, Царя Царей, несколько грубых табуретов, полкаравая чёрного хлеба… Да на полу валялся палец с грязным обломанным ногтем, сам по себе. Гефестион пнул его ногой под стену; это мелочь в сравнении с тем, что им довелось увидеть сегодня.
Сегодня он заслужил свой пояс для меча. Одного убил наверняка, тот пал на месте… Александр считал, что не одного, а троих.
Сам Александр трофеев никаких не подбирал, и скольких убил — не считал. Едва взобрались на стену — офицера, что командовал их отрядом, сбросили вниз. Никто и опомниться не успел — Александр крикнул, что надо брать башню, откуда забрасывали камнями и стрелами таран у ворот. Заместитель командира, человек неопытный, промедлил — и тотчас потерял своих людей: они уже мчались за Александром. Карабкались по древней грубой кладке, прыгали через горящие трещины, дрались с дикими защитниками в синей татуировке… Вход в башню оказался узок. Когда Александр ворвался внутрь, остальные застряли из-за давки, и был момент, когда он сражался один…
Теперь он стоял, покрытый кровью и пылью, и глядел вниз, на другое лицо войны. «Но, — подумал Гефестион, — он же ничего не видит сейчас!..» Говорил он очень ясно, помнил каждую подробность; а у Гефестиона всё уже сливалось, словно сон вспоминал. Его картина боя уже поблекла, а Александр до сих пор был ещё там: в таком состоянии был, из которого выходить не хотелось, как не хочется уходить с того места, где тебя посетило видение.
На предплечье у него остался порез от меча. Гефестион остановил кровь — от своей юбочки полоску оторвал… Потом выглянул наружу, на светлое гладкое море, и предложил:
— Пойдём вниз, искупаемся. Грязь смоем.
— Давай, — согласился Александр. — Только сначала надо к Пифону зайти. Он же меня своим щитом прикрыл, когда те двое навалились, потому тот бородатый и достал его. Если бы не ты — ему бы вообще не жить…
Он снял шлем (обоим перед отъездом выдали оружие с общего склада в Пелле) и провёл рукой по влажным волосам.
— Тебе бы подождать, на нас бы оглянуться, а не прыгать туда одному. Ты же знаешь, что бегаешь быстрее всех; за тобой так сразу не угонишься!.. Я тебя убить был готов, когда мы там застряли в дверях.
— Они камень собирались скинуть, вон тот. Ты только глянь, какой здоровенный. А про вас я знал, что вы рядом.
— Камень-не-камень — ты всё равно полез бы, это ж на тебе написано было! Просто счастье, что жив остался.
— Не просто счастье, а помощь Геракла, — спокойно возразил Александр. — И быстрота. Я их бил раньше, чем они успевали.
Оказалось, что это легче, чем он ожидал. Самое лучшее, на что он надеялся при своих постоянных тренировках с оружием, — что не слишком сильно будет проигрывать опытным бойцам. Гефестион словно подслушал его мысли:
— Эти фракийцы — крестьяне. Они дерутся два-три раза в год, когда в набег пойдут или меж собой погрызутся. Почти все тупые, а хорошо обученных и вовсе никого. Настоящие солдаты, как у отца твоего, изрубили бы тебя в куски. Ты бы и войти не успел.
— Не спеши, — окрысился Александр. — Пусть это кто-нибудь сделает, после расскажешь.
— Ты ж без меня пошёл!.. Не оглянулся даже!..
Александр вмиг переменился, тепло улыбнулся ему:
— Что с тобой? Патрокл упрекал Ахилла за то, что тот не дрался!
— Но Ахилл-то его слушал… — Голос был уже другой.
Снизу из-под стены давно уже доносилось монотонное причитание женщины, оплакивавшей покойника. Теперь оно прервалось воплем ужаса.
— Надо б ему собрать людей, — сказал Александр. — Сколько можно-то?.. Знаю, больше там взять нечего, но…
Они посмотрели вдоль стены, но Филиппа там уже не было, ушёл по каким-то делам.
— Александр, послушай, только не злись. Когда ты станешь генералом, — нельзя будет подставляться вот так, как сегодня. Царь смелый человек, но он же этого не делает… Ведь если бы тебя убили — это всё равно что битву выиграть для Керсоблепта! А потом, когда царём станешь…
Александр резко повернулся и посмотрел ему в глаза тем особым, напряжённым взглядом, с каким обычно поверял свои тайны. И понизил голос, хоть это было совершенно излишне в окружающем шуме.
— А я всегда так буду. Иначе не могу. Я это знаю, чувствую — это от бога. В тот раз, когда…
Его прервал звук тяжёлого дыхания, вперемежку со всхлипами. Молодая фракийка вбежала со стены в башню и, не глянув по сторонам, бросилась к парапету над воротами. Там до земли локтей двадцать. Колено её было уже на ограде — Александр прыгнул следом и схватил за руку. Она кричала, и царапалась свободной рукой, пока Гефестион не перехватил… Тогда пристально посмотрела в глаза Александру — неподвижная, словно зверь в западне, — потом вдруг вырвалась, сгорбившись рухнула на пол и обхватила его колени.
— Вставай. Мы тебе ничего плохого не сделаем… — Он подучился фракийскому в детстве, когда Ламбар был у них. — Не бойся, вставай. Отпусти меня.
Женщина ухватилась ещё крепче и выплеснула поток полупридушенных слов, прижимаясь мокрым лицом к его голой ноге.
— Вставай, — повторил он. — Мы не будем…
Самого главного слова он не знал. Гефестион выручил — сделал жест, понятный во всём мире, и помотал головой: «Нет».
Женщина отпустила его и осталась сидеть не корточках, раскачиваясь и причитая. Спутанные рыжие волосы, платье из грубой нечёсаной шерсти порвано на плече… Лоб запачкан кровью, под тяжёлыми грудями влажные пятна от потёкшего молока… Она сидела и плакала, и рвала волосы на себе. Потом вдруг вздрогнула, вскочила и распласталась по стене за ними. Послышался топот шагов, и грубый запыхавшийся голос:
— Я ж тебя видел, сука!.. Слышь, ты?.. Иди сюда, я тебя видел!..
Появился Кассандр. Лицо пунцовое, на лбу капли пота… Он ввалился в башню, словно слепой, — и окаменел.
Девушка, выкрикивая проклятья и жалобы, подбежала к Александру сзади и обхватила его за талию, закрываясь им, как щитом. Горячее дыхание обжигало ему ухо, влажная мягкость её тела, казалось, проникает даже сквозь панцирь; он едва не задохнулся от грубого запаха грязных волос и крови, грудного молока и женской плоти. Оттолкнув её руки, он с любопытством и отвращением посмотрел на Кассандра.
— Она моя, — выпалил Кассандр. — Тебе она ни к чему, она моя!
— Нет. Она просила зашиты, и я обещал.
— Она моя! — Он надавил на слово «моя», как будто это могло что-нибудь изменить.
Александр оглядел его, задержавшись взглядом на льняной юбочке под нагрудником… И повторил, сдерживая отвращение:
— Нет.
— Я её уже поймал, — настаивал Кассандр, — но она сбежала…
Щека у него была разодрана ногтями.
— Значит, ты её потерял. А я нашёл. Иди отсюда.
Кассандр не совсем забыл предостережения отца, потому слегка понизил голос:
— Ну что ты вмешиваешься? Ты ж ничего не знаешь про это, ты ж ещё мальчик…
— Не смей называть его мальчиком! — яростно вмешался Гефестион. — Он дрался лучше тебя, спроси кого хочешь!
Кассандр, который в бою на рожон не лез, теперь со смущением, со страхом и ненавистью вспоминал, как этот восторженный мальчишка пробивался сквозь хаос, будто огнём себе дорогу прожигал. Женщина, решив что весь разговор о ней, снова начала выплёскивать поток фракийского. Кассандр её перекричал:
— Так о нём же заботились, его прикрывали! Что бы он ни затеял — любую глупость — всем приходится идти за ним!.. Конечно, он же сын царский… По крайней мере, так считается…
Он совсем одурел от ярости, — да и смотрел на Гефестиона, — прыжок Александра застал его врасплох. А тот схватил его за горло и бросил на шершавый пол. Он отбивался, как мог, но Александр настроился его задушить и не обращал внимания на удары. Гефестион замешкался, не решаясь прийти на помощь без позволения, — и тут что-то мелькнуло из-за его спины. Это женщина, о которой они все забыли, схватила трёхногий табурет и обрушила его на голову Кассандра. Александр откатился в сторону, а она с бешеной яростью принялась молотить Кассандра, сбивая его всякий раз, как он пытался подняться. Теперь она держала табурет обеими руками, будто зерно молотила.
Гефестион, только что взвинченный до предела, теперь расхохотался. Александр поднялся на ноги и смотрел на это избиение с каменным спокойствием.
— Надо её остановить, — сказал Гефестион. — Она ж его прикончит.
— Кто-то убил её ребёнка, — не шелохнувшись ответил Александр. — Видишь кровь на ней?
Кассандр начал выть от боли.
— Если он умрёт — её забьют камнями! — напомнил Гефестион. — И даже царь ее не спасет. А ты ж ей обещал!
— Прекрати! — крикнул Александр по-фракийски.
Они отобрали у неё табурет, она снова разразилась слезами… А Кассандр катался по полу.
— Жив, — сказал Александр, отвернувшись. — Надо найти надёжного человека, чтобы её из крепости увёл.
Так и сделали, а сами пошли купаться.
Чуть погодя, до царя дошёл слух, что его сын избил Антипартова сына, подравшись из-за женщины.
— Ну что ж, похоже мальчики становятся мужчинами… — небрежно отреагировал Филипп.
Нотка гордости была слишком заметна, чтобы кому-нибудь захотелось продолжать эту тему.
Когда возвращались, Гефестион сказал с усмешкой:
— Вряд ли он станет жаловаться отцу своему, что ты позволил женщине его поколотить.
— Пусть жалуется кому хочет и на что хочет. Если захочет.
Они вошли в ворота. Из одного дома внутри доносились стоны. Там, на самодельных постелях лежали раненые; между ними расхаживал врач с двумя подручными.
— Пусть он руку твою посмотрит, — предложил Гефестион. Рука снова кровоточила после той стычки.
— Здесь Пифон, — ответил Александр, вглядываясь в сумрак, гудящий тучами мух. — Сначала надо к нему.
При свете, проникавшем сквозь дыры в крыше, он осторожно пошёл меж тюфяков и одеял. Пифон, моложавый мужчина, в бою выглядевший героем гомеровским, теперь лежал в промокших бинтах, ослабев от потери крови. Лицо его заострилось, глаза беспокойно блуждали. Александр опустился на колени, взял его за руку, и начал говорить ему о его подвигах. Вскоре цвет лица у Пифона стал поживее, он даже прихвастнул немного, и пошутить пытался…
Когда Александр поднялся на ноги, глаза уже привыкли к сумеркам — и он увидел, что все смотрят на него. С ревностью, с отчаяньем, с надеждой… Всем было больно; всем хотелось, чтобы их тоже оценили… Прежде чем уйти, он поговорил с каждым.
Такой зимы и старики припомнить не могли. Волки приходили в деревни и утаскивали сторожевых собак; коровы и пастухи замерзали насмерть на зимних пастбищах в долинах; еловые ветви трещали под грузом снега, а горы завалило так, что чернели только отвесные утёсы в стенах ущелий. Александр не стал отказываться от мехового плаща, который прислала мать.
Взяв лису в застывшей тёмной чащобе, неподалеку от Мьезы, они обнаружили, что шерсть на ней белая. Аристотель очень порадовался тогда.
В доме глаза разъедало от дыма жаровен; ночи были до того лютые, что все спали по двое, просто чтобы теплее. Александр не хотел потерять свою закалку, — ведь отец был ещё во Фракии, куда зима залетает прямо из скифских степей, — и думал, что лучше бы пережить морозы без такого баловства. Но Гефестион сказал — люди подумают, что они поссорились… Послушался.
Те корабли, что не пропали в море, были прикованы к берегу. Даже дорогу до Пеллы иногда заметало, хоть тут рукой подать… Когда к ним пришёл караван мулов, настроение у всех стало праздничным.
— На ужин утки жареные… — заметил Филот.
Александр понюхал воздух и кивнул. Потом сказал:
— У Аристотеля беда какая-то.
— Он что, лежит?
— Нет, ему плохие новости привезли. Я его видел в комнате с образцами. — Александр теперь часто туда заходил, ему понравилось проводить собственные опыты. — Мать новые рукавицы прислала… Мне-то две пары не нужны, а ему подарков никто не посылает… Он там с письмом сидел. Вид — ужасный, как маска в трагедии…
— Наверно, кто-нибудь из софистов в чём-нибудь с ним не согласен?
Александр сдержался и отошёл. Потом рассказал Гефестиону:
— Я спросил, в чём дело, не могу ли помочь, — он сказал нет; сам всё расскажет, когда успокоится… И благородным друзьям не подобает вести себя по-женски. Так я ушёл, чтобы дать ему выплакаться.
В Мьезе зимнее солнце уже спряталось за гору, а вершины Халкидики на востоке ещё светились. Сумерки вокруг дома подбелены снегом… Время ужинать ещё не подошло. В большой гостиной с облупленными розово-голубыми фресками на очаге горел огонь в металлической корзине. Молодые люди собрались вокруг, болтая о лошадях, о женщинах, о своих делах… Лампы ещё не зажигали, потому Александр с Гефестионом сидели возле окна, укрывшись плащом из волчьего меха, что прислала Олимпия. Читали «Киропедию». Эта книга Ксенофонта была теперь у Александра любимой, сразу после Гомера.
"…Было видно также, как струились у нее слезы, стекая вниз по платью и падая даже на ноги. Тут самый старший из нас сказал: «Успокойся, женщина. Конечно, твой муж — мы об этом слышали — прекрасный и благородный человек. Знай, однако, что тот, кому мы предназначаем тебя теперь, ни красотой, ни умом не хуже его, и могуществом располагает не меньшим. По крайней мере, на наш взгляд, если кто вообще и достоин восхищения, так это Кир, которому отныне ты будешь принадлежать.» Когда женщина услышала это, она разодрала своё платье и разразилась жалобными воплями. Вместе с ней подняли крик и её невольницы. Теперь взору явилась большая часть её лица, стали видны шея и руки. Знай, Кир, что и по моему мнению и по мнению всех других, кто видел её, не было ещё и не рождалось от смертных подобной женщины в Азии. Поэтому непременно приди сам полюбоваться на неё.
«Нет, клянусь Зевсом, — сказал Кир, — и не подумаю, если только она такова, какой ты её описываешь.»
«Но почему?» — спросил юноша.
«Потому, — отвечал Кир, — что если теперь, услышав от тебя о её красоте, я послушаюсь и пойду любоваться ею, когда у меня и времени-то свободного нет, то боюсь, как бы она ещё скорее, чем ты, не убедила меня ещё раз прийти полюбоваться ею. А тогда, забросив всё, чем мне надо заниматься, я пожалуй только и буду, что сидеть и любоваться ею.»
Гефестион поднял глаза от книги:
— Меня всё время спрашивают, почему Кассандр не приехал.
— Я сказал Аристотелю, что он полюбил войну и отошёл от философии. Как он отцу своему объяснил — не знаю. Но с нами-то вернуться он не мог, она ему два ребра сломала… — Александр вытащил из-под плаща следующий свиток. — Вот это место я люблю, слушай.
— «Ты должен знать, что полководец и рядовой воин, обладая одинаковой силой, по-разному сделают одно и то же дело. Сознание уважения, оказываемого ему, а также то, что на него обращены взоры всех воинов, значительно облегчают полководцу даже самый тяжёлый труд». До чего верно сказано! Это надо помнить всегда.
— Неужели Кир был на самом деле так похож на Ксенофонта?
— Наши персы-изгнанники говорили, что он был великий воин и благородный государь.
Гефестион заглянул в свиток.
— «Он учил своих гвардейцев не плеваться и не сморкаться на людях, не оборачиваться и не глазеть…»
— Ну да, персы в то время были горцы неотёсанные… Мидянам они, наверно, казались такими же, как, скажем, Клейт показался бы афинянину… Мне нравится, что когда повара подавали ему что-нибудь особенное — он посылал по куску всем друзьям.
— Скорей бы ужин, а то у меня живот к спине прилип.
Александр, вспомнив, что по ночам Гефестион всегда прижимается, чтобы согреться, подтянул плащ, прикрывая его потеплее.
— Надеюсь, Аристотель спустится к нам. Наверху должно быть совсем как в леднике. Надо бы и ему поесть чего-нибудь.
Вошёл раб с переносной лампой и с трутом на палке, засветил высокие стоячие лампы и подвесную люстру. Неопытный молодой фракиец, которого он обучал, закрыл ставни и аккуратно задёрнул плотные шерстяные шторы.
— "Правитель, — читал Александр, — должен быть не только лучше тех, кем он правит. Он должен очаровывать их…"
На лестнице раздались шаги. Потом стихли, пока рабы не вышли… Аристотель появился в их вечернем уюте, словно ходячий мертвец. Глаза его ввалились; казалось, что из-под сжатых губ проглядывает зловещая улыбка черепа.
Александр сбросил с себя плащ, рассыпав свитки, и пошёл ему навстречу.
— Иди к огню. Принесите стул, кто-нибудь!.. Иди согрейся. И, пожалуйста, скажи нам правду. Кто умер?
— Мой гостеприимец, Гермей Атарнейский.
Услышав прямой вопрос, требовавший ответа, он смог заговорить. Александр крикнул в дверь, чтобы подогрели вина… Все собрались вокруг своего учителя, вдруг постаревшего разом; а тот сидел, глядя в огонь. Потом, на момент, протянул руки к жаровне — погреть, — но тотчас убрал их назад, словно это движение разбудило в нём какую-то ужасную мысль.
— Это Ментор с Родоса, генерал царя Окия… — начал он, и снова умолк.
— Брат Мемнона, который снова Египет покорил, — подсказал Александр остальным.
— Он хорошо послужил хозяину своему… — Голос тоже стал старым, тонким. — Варвары такими родятся, они в своей подлости не виноваты… Но эллин, который опускается до того, чтобы служить им… Гераклит сказал: «Испорченный лучший становится худшим». Он предаёт саму природу. И потому становится даже подлее хозяев своих.
Лицо у него пожелтело; те кто был рядом — видели, что он дрожит. Чтобы дать ему время прийти в себя, Александр сказал:
— Мы никогда Мемнона не любили. Верно, Птолемей?
— Гермей принёс тем землям, где правил, справедливость и лучшую жизнь. Царь Окий жаждал тех земель, и ненавидел пример его… Какой-то враг, — я подозреваю, что сам Ментор, — принёс царю кляузу, а тот рад был поверить… Тогда Ментор, прикинувшись другом, предупредил Гермея об опасности и пригласил к себе, посоветоваться. Тот поверил и поехал. В своём городе, за стенами, он мог бы продержаться долго, ему мог бы помочь… какой-нибудь сильный союзник, с кем у него уговор был…
Гефестион глянул на Александра, но тот был поглощён рассказом.
— Он приехал к Ментору как гость-гостеприимец; а тот послал его Великому Царю, в цепях.
Молодёжь зашумела возмущённо, но все почти сразу притихли: не терпелось узнать, что дальше.
— Ментор забрал у него печать; и разослал приказы, открывшие его людям все атарнейские крепости. Теперь эти крепости принадлежат царю Окию; и все греки, кто там живёт, — тоже… А самого Гермея…
Из жаровни выпала головешка, Гарпал схватил совок и закинул её обратно. Аристотель облизнул пересохшие губы. Руки его были неподвижны, только костяшки побелели.
— Смерть его с самого начала была предопределена. Но этого им было мало. Царь Окий захотел узнать, не заключил ли он каких-нибудь тайных договоров с другими правителями. Так что послал за людьми, искусными в этих делах, и велел им, чтобы он у них заговорил…
Он стал рассказывать им, что делали с Гермеем. Старался говорить бесстрастно, как на занятиях по анатомии, — плохо это у него получалось. Ученики слушали, не произнося ни слова; только слышно было, как свистит воздух при вдохе через стиснутые зубы.
— Написал мне об этом мой ученик Каллимах-афинянин, вы его знаете. Он говорит, когда Демосфен объявил в Собрании, что Гермея взяли, — он назвал это подарком судьбы. Сказал: «Теперь Великий Царь узнает о заговорах царя Филиппа не из наших жалоб, а из уст человека, который сам их составлял». Уж он-то знает, как это делается в Персии!.. Но слишком рано он радовался, Гермей не сказал им ничего. Под конец, — он ещё жив был после всего, что с ним вытворяли, — его повесили на крест. И он сказал, тем кто мог услышать: «Передайте моим друзьям — я не проявил никакой слабости, и не сделал ничего, недостойного философии».
Раздался тихий ропот. Александр стоял не шевелясь. Потом, когда все смолкли, сказал:
— Мне очень жаль, что заставил тебя говорить об этом. Прости.
Он подошёл к Аристотелю, обнял его за плечи и поцеловал в щёку. Аристотель по-прежнему смотрел в огонь.
Слуга принёс подогретое вино. Он отхлебнул глоток, качнул головой и отставил чашу. Потом вдруг выпрямился и повернулся к ним. В свете огня снизу казалось, что черты лица его изваяны в глине, готовы к отливке в бронзу.
— Многие из вас будут командовать на войне. Многие будут править землями, которые вы покорите. Помните: как тело ничего не стоит без разума управляющего им, — поскольку функция его только в том, чтобы обеспечить жизнь этого разума, — так же и варвар ничего не стоит в естественном порядке, предписанном богами. Этих людей можно улучшить, как коней, приручив и приспособив к полезному делу. Как растения или животные, они могут служить целям, лежащим за пределами того, на что способна их собственная натура. Но по натуре они — рабы!.. У всего в мире есть своя функция, — так их функция быть рабами. Запомните это.
Он встал с кресла и начал поворачиваться к выходу, но не отрывал затравленного взгляда от жаровни, где прутья корзины раскалились докрасна.
— Если мне когда-нибудь попадутся те люди, что терзали твоего друга, — клянусь, я им отомщу, будь они хоть персы хоть греки, — сказал Александр.
Аристотель, не оглядываясь, прошёл к тёмной лестнице и поднялся наверх; скрылся из виду.
Вошёл дворецкий; сказал, что ужин подан. Громко обсуждая неожиданные новости, молодёжь пошла в столовую, не дожидаясь принца: в Мьезе условностей не придерживались. Александр с Гефестионом задержались. Стояли и смотрели друг на друга.
— Так значит, он заключил договор, — сказал Гефестион.
— Ну да, с отцом. Хотел бы я знать, что он чувствует сейчас.
— По крайней мере, он знает, что его друг умер, сохранив верность философии.
— Да. Наверно он и сам в это верил. Но человек, умирая, хранит верность гордости своей.
— По-моему, Великий Царь хоть как убил бы Гермея, чтобы города его захватить.
— Или потому, что сомневался в нём. Иначе — зачем бы его пытали?.. Они догадывались, что он что-то знает. — Теперь Александр смотрел в огонь; сполохи пламени золотили глаза и играли на волосах. — Если я когда-нибудь доберусь до Ментора, я его распну.
Гефестион содрогнулся, представив себе как это прекрасное яркое лицо будет бесстрастно наблюдать чьи-то мучения.
— Иди-ка ты лучше ужинать, — сказал он. — Ведь без тебя начинать нельзя, а все есть хотят.
Повар знал, как ест молодёжь в такую погоду, потому каждому полагалось по целой утке. Разрезали и раздали первые куски, воздух наполнился сытным ароматом… Александр поднялся с застольного ложа, которое делил с Гефестионом, и подхватил своё блюдо:
— Вы все ешьте, не ждите. Я к Аристотелю поднимусь. — Потом повернулся к Гефестиону: — Ему ж надо поесть на ночь. Заболеет, если будет поститься на таком холоде, да ещё с этим горем на сердце. Ты им скажи, чтобы мне чего-нибудь оставили, всё равно чего.
Когда он вернулся, посуду уже вытирали хлебом.
— Немножко съел. Я так и думал, что не устоит; уж очень запах аппетитный. Наверно он теперь и ещё… Послушай, здесь что-то слишком много. Стой, ты ж мне своё отдаёшь!.. — Потом добавил: — Он едва с ума не сошёл, бедняга. Я это сразу понял, когда он о природе варваров заговорил. Можешь себе представить, что у великого Кира рабская натура — только потому, что он родился в Персии!
Бледное солнце поднимается раньше и набирает силу… Тяжёлые снега с рёвом слетают с крутых горных склонов, скашивая громадные сосны, словно траву… По ущельям, грохоча валунами, пенятся бешеные потоки… Пастухи едва не по пояс проваливаются в мокрый снег, отыскивая ранних ягнят… Александр отложил в сторону свой меховой плащ, чтобы не привыкать к нему так уж слишком. Все парни, спавшие по двое, разошлись по своим кроватям; так что Гефестиона он тоже в сторону отложил, хоть и не без некоторого сожаления. А Гефестион потихоньку подменил подушки, чтобы взять с собой хотя бы запах его волос.
Царь Филипп вернулся из Фракии. Низложил там Керсоблепта, оставил гарнизоны в его крепостях, а в долине Гебра поселил колонистов из Македонии. На земли в той грубой, дикой стране претендовали только те, кто в других местах никому не был нужен, — или наоборот, слишком был нужен, — так что армейские остряки шутили: новый город надо было б назвать не Филиппополь, а Мерзавград. Однако, база там нужна — город основан не зря: он ещё своё послужит. Царь, довольный своей зимней работой, вернулся в Эги, праздновать Дионисии.
В Мьезе остались только рабы. А вся школа, вместе с учителем, упаковала свои пожитки и двинулась по дороге, ведущей в Эги вдоль подножия горного отрога. В иных местах приходилось опускаться к равнине, чтобы перебраться через вздувшиеся речки. Задолго до того, как увидели Эги, на лесной тропе, почувствовали как дрожит под ногами земля от далёкого ещё водопада.
Старый, суровый замок был полон огней, ярких тканей и аромата восковой мастики. Театр готовили к представлениям. Полулунная терраса, где стоят Эги, сама похожа на громадную сцену, с амфитеатром из горных склонов, заросших лесом. А о зрителях можно только догадываться, когда ветреными весенними ночами они заглушают даже шум воды своими криками ярости, страха, одиночества или любви.
Царь и царица были уже здесь. Едва шагнув через порог, Александр успел прочесть знаки, в которых стал экспертом за много лет, — и пришёл к выводу, что родители друг с другом разговаривают, по крайней мере на людях. Но вряд ли их можно будет застать вместе. Он впервые отсутствовал так долго. К кому идти здороваться сначала?
Надо начать с царя. Так предписывает обычай; нарушить его — это же прямое оскорбление… И совершенно незаслуженное вдобавок. Во Фракии отец пошёл на некоторые неудобства, чтобы приличия соблюсти, в его честь. И ни одной женщины там не было; и ни разу он не позволил себе даже взгляда лишнего на самого красивого из своих телохранителей, который мнил себя выше всех остальных. А после боя — похвалил по заслугам; пообещал, что даст ему отряд, когда он в следующий раз пойдёт в дело… После этого его обидеть — совсем нехорошо… А кроме того Александру и хотелось его увидеть; у него наверно есть что порассказать.
Рабочий кабинет царя располагался в древней башне, — с неё когда-то началась эта крепость, — и занимал весь верхний этаж. Возле массивной деревянной лестницы, которую чинили уже сотни лет, до сих пор висело тяжёлое кольцо. У прежних царей здесь сидела на цепи сторожевая собака; громадной молосской породы, выше человека если на задние лапы встанет. Царь Архелай повесил над очагом вытяжной зонт для дыма, но почти ничего больше в Эгах не поменял. Он слишком любил свой дворец в Пелле, чтобы тратить время на старую крепость. Секретари и писари Филиппа сидели в приёмной под лестницей. Александр послал одного из них доложить, а потом уже начал подниматься наверх. Отец встал из-за письменного стола, пошёл навстречу; взял за плечи… Никогда ещё им не было так легко поздороваться друг с другом. Из Александра посыпались вопросы. Как взяли Кипселы?.. Ведь его отослали обратно в школу, когда армия ещё осаду вела…
— Вы со стороны реки ворвались, или возле скалы брешь пробили, в той глухой стене?
У Филиппа был наготове выговор, за то что по пути домой, не спросясь, заехал в гости к Ламбару, в дикое горное гнездо. Но теперь это забылось.
— Я пробовал подкопаться со стороны реки, но там песок с водой оказался. Так что построил осадную башню, чтобы им было на что смотреть, пока рыли под северо-восточной стеной.
— А где башня была?
— На том склоне, где…
Филипп поискал свою дощечку с записями, нашёл, и стал показывать на пальцах, как что было.
— Погоди! — Александр подбежал к дровяной корзине возле очага и вернулся с охапкой растопки. — Смотри. Вот река… — Положил на стол сосновую лучину. — Вот северная башня… — Поставил полено на торец.
Филипп потянулся за другим и положил возле башни стену. Они увлеченно начали выстраивать деревяшки.
— Нет, это слишком далеко, ворота вот здесь.
— Погоди, отец. Твоя осадная башня?.. Ага, здесь, понял. А подкоп — вот здесь?
— Теперь лестницы. Дай-ка мне те лучинки… Вот здесь был отряд Клейта. Пармений…
— Погоди, мы же баллисты забыли. Александр нырнул в корзину за шишками, Филипп начал их расставлять.
— Так что Клейт был прикрыт отчасти. А я…
Тишина обрушилась, словно удар меча. Александр стоял спиной к двери, но ему достаточно было увидеть отцовское лицо. Легче было броситься в башню в Дориске, чем теперь обернуться, — потому он повернулся сразу.
Мать была в пурпурной мантии, отороченной белым и золотым. Волосы стянуты золотой повязкой и накрыты платком из виссонного шёлка; рыжие волосы просвечивали, как пламя сквозь дым. На Филиппа она даже не глянула: горящие глаза искали не врага, а предателя.
— Когда вы тут наиграетесь, Александр, я буду у себя. Можешь не торопиться. Я ждала полгода — что могут значить ещё несколько часов?
Она жёстко повернулась и вышла. Александр стоял, не двигаясь. Филипп истолковал это так, как ему хотелось; с улыбкой поднял брови и вернулся к своему сражению.
— Извини, отец, мне лучше пойти к ней.
Филипп был хорошим дипломатом, но долгие годы вражды и сиюминутное раздражение отняли у него чутьё на тот момент, когда великодушие могло окупиться с лихвой.
— Я полагаю, ты можешь побыть здесь, пока я доскажу до конца!..
Лицо Александра изменилось. Теперь это был солдат, ждущий приказа. — Да, отец?..
На переговорах с врагом Филипп никогда не проявил бы такого безрассудства. А теперь показал на стул и скомандовал:
— Сядь!
Это было испытанием, вызовом, — и непоправимой ошибкой.
— Извини, отец, я должен идти, мать ждёт. До свидания.
Он повернулся к двери и пошёл.
— Вернись!.. — рявкнул Филипп. Александр оглянулся. — Ты собираешься оставить весь этот мусор у меня на столе? Накидал — убери!
Александр вернулся к столу. Быстро и чётко собрал всё дерево в охапку, прошёл к корзине и бросил. Со стола упало какое-то письмо — поднимать не стал. Кинул на отца убийственный взгляд и вышел.
Женские покои оставались всё такими же, какими были с основания крепости. Как раз отсюда их вызывали при царе Аминте к персидским послам. Он поднимался по узкой лестнице — из прихожей, навстречу, оглядываясь через плечо, выходила девушка, которой он раньше не видел. Пушистые тёмные волосы, чистая бледная кожа, высокая грудь, над ней туго стянуто тонкое красное платье… Верхняя губа чуть выдаётся вперёд… Услышав его шаги, девушка вздрогнула. Взметнулись длинные ресницы; на лице, откровенном как у ребёнка, сначала появилось восхищение, потом — когда заметила это — испуг.
— Мать там?
Он прекрасно понимал, что спрашивать нет нужды; что он просто пользуется случаем, чтобы заговорить с ней.
— Да, господин мой, — робко кивнула девушка.
Он не видел своего злого лица, потому удивился, чего она так напугалась, но пожалел её и улыбнулся. Она изменилась, словно солнцем её осветило.
— Сказать ей, Александр? Сказать, что ты здесь?
— Не надо, она меня ждёт. Ты можешь идти.
Она чуть помедлила, словно раздумывая, не может ли сделать для него что-нибудь. Она наверно постарше, может на год, — подумал он… Девушка повернулась и пошла по лестнице вниз.
Теперь он чуть помедлил, глядя ей вслед. Она казалась хрупкой, словно ласточкино яйцо. И такая же гладкая наверно… А губы не крашеные; розовые, нежные… Смотреть на неё было радостно. Словно сладкий глоток после горечи.
Сквозь окно донёсся мужской хор: репетировали к Дионисиям.
— Так ты всё-таки вспомнил обо мне, — сказала мать, едва они остались вдвоём. — Как быстро ты научился жить без меня!
Она стояла возле окна в мощной каменной стене; косые лучи освещали изгиб щеки и блестели на тонком платке. Она для него нарядилась, накрасилась, специально причёску сделала… Он это видел. А она видела, что он снова вырос, что лицо стало жёстче, а в голосе исчезли последние мальчишеские нотки… Он вернулся мужчиной — и неверен как все мужчины!.. Он знал, что тосковал по ней; и ещё — что друзья делят всё, но только не то прошлое, что было до их встречи. Если бы она заплакала сейчас, пусть хоть это, и позволила бы ему себя утешить, — но нет, она не станет унижаться перед мужчиной!.. Если бы он подбежал и прильнул к ней, — но нет, он уже взрослый, он это выстрадал, и никто из смертных не заставит его снова стать ребёнком!.. И вот они оба, ослеплённые сознанием своей правоты, ввязались в ссору, как влюблённые ревнивцы; а рёв Эгского водопада стучал им в уши, будто кровь.
— Кем я буду, если не научусь воевать?! И где мне учиться, у кого?! Он мой полководец — так с какой стати его оскорблять без причины?!..
— А-а, у тебя нет причины!.. Когда-то тебе хватало моих!
— А что? Что он опять натворил? — Его не было так долго, что казалось, даже Эги изменились, будто обещая какую-то новую жизнь. — В чём дело, мам? Скажи…
— Пустяки. Тебе-то что тревожиться? Иди развлекайся с друзьями, Гефестион поди ждёт…
Наверняка, кого-то выспрашивала, ведь они всегда вели себя достаточно осторожно.
— Их я могу увидеть хоть когда. А всё что я хотел — это приличия соблюсти… И ради тебя тоже, ты ж это знаешь. Но можно подумать — ты ненавидишь меня!
— Просто я рассчитывала на твою любовь — теперь буду знать…
— Но скажи, что он сделал всё-таки?
— Ничего. Для всех кроме меня это мелочь.
— Ну, мама!..
Она увидела складку у него на лбу, глубже стала чем раньше; и между бровями сверху вниз две новых морщинки… А сверху ей на него уже не посмотреть: глаза на одном уровне… Она подошла и прижалась мокрой щекой к его щеке.
— Никогда больше не будь так жесток со мной, ладно?
Сейчас бы перешагнуть — она простила бы ему всё, и всё стало бы как прежде… Но нет. Этого он ей не позволит. Он вырвался и бросился вниз по лестнице, пока она не увидела его слез.
Слезы застили глаза — на повороте он с кем-то столкнулся. Оказалось, та самая девушка, с тёмными волосами.
— Ой!.. — Она затрепыхалась, как пойманный голубь. — Прости!.. Прости, господин мой!
Он взял её за хрупкие плечи.
— Это я виноват. Я тебя не ушиб?
— Нет-нет, что ты…
Какой-то миг они постояли так; она опустила пушистые ресницы и пошла наверх. Он потрогал глаза, проверяя, заметно ли что-нибудь… Нет, незаметно, глаза почти сухие.
Гефестион, искавший повсюду, набрёл на него через час в древней маленькой комнатушке, выходившей к водопаду. Теперь, во время половодья грохот от него был здесь такой, что буквально оглушал; казалось, даже пол дрожит. В ящиках и на полках вдоль стен хранились заплесневевшие отчёты, протоколы, акты, договоры; и длинные родословные, до героев и богов. Было и несколько случайных книг; быть может Архелай оставил.
Александр сидел, скрючившись, в оконной нише, похожий на зверя в норе. На подоконнике рядом лежало несколько свитков.
— Что ты тут делаешь? — спросил Гефестион.
— Читаю.
— Я не слепой. Но что случилось? — Он подошёл поближе, чтобы разглядеть лицо, и увидел злобную настороженность, как у раненой собаки: попробуешь погладить — укусит. — Кто-то сказал, что ты пошёл наверх, сюда. Я никогда раньше этой комнаты не видел…
— Это архив.
— Что читаешь?
— Ксенофонта, об охоте. Он говорит, клыки у кабана такие горячие, что опаляют собакам шерсть.
— Я никогда не слыхал такого.
— А это и не верно. Я проверял. — Он поднял свиток к глазам.
— Здесь скоро темно станет.
— Тогда пойду вниз.
— Хочешь, я останусь?
— Я хочу просто почитать.
Гефестион пришёл сказать ему, что их поселили по древнему обычаю: принц будет спать в маленькой внутренней комнате, а его гвардейцы снаружи, в общей спальне, как это заведено с незапамятных времён. Ясно было, что если этот порядок как-то изменить — царица тотчас заметит. Печально стонал водопад, печально удлинялись тени… Грустно было Гефестиону.
А в Эгах царила праздничная суета, как обычно перед Дионисиями; но теперь ещё усугубленная присутствием царя, который почти всегда бывал на войне. Женщины бегали из дома в дом, мужчины репетировали фаллические пляски… На мулах везли вино, с виноградников и из дворцовых погребов в Пелле… Покои царицы превратились в жужжащий таинственный улей. Александру туда входа не было. Не из-за опалы; просто потому что теперь он уже мужчина. А Клеопатра была там, хоть ещё и не женщина. Она наверно почти все таинства уже знает… Но в горы её всё равно не возьмут: мала ещё.
Накануне праздника он проснулся рано. За окном светилась заря, просыпались первые птицы… Здесь шум воды был послабее; слышно было мычанье коров, звавших своих доярок, и топор дровосека. Он поднялся, оделся… Подумал было разбудить Гефестиона, но потом посмотрел на узкую потайную лестницу и решил, что пойдёт один. Лестницу встроили в стену, чтобы можно было провести к принцу женщину, тайком. Эта лестница, наверно, много могла бы порассказать, — думал он, бесшумно сходя по ступеням. Повернул ключ в массивном замке и вышел.
Парка в Эгах не было, только старый фруктовый сад у наружной стены. На голых чёрных деревьях распускались первые почки, скоро из них цветы вырвутся… Густая роса покрыла высокую траву, сверкала хрустальными бусинками в паутине на ветвях… Розово пылали вершины гор, ещё покрытые снегом… В холодном воздухе пахло весной: где-то цвели фиалки.
Он нашёл их по запаху, в буйных зарослях травы. В детстве он собирал их для матери. Надо и сейчас собрать букет — отнести когда её причёсывать будут… Хорошо, что он один вышел: даже при Гефестионе постеснялся бы.
Руки уже были заняты ворохом холодных мокрых цветов, когда он заметил какое-то движение. Через сад что-то скользило, плавно и бесшумно. Это оказалась девушка, в толстом коричневом плаще поверх светлой прозрачной рубашки. Он узнал её сразу, пошёл навстречу… И подумал, что она — как почка на сливе: светла внутри и окутана тёмным. Когда вышел из-за деревьев, она отскочила в сторону и побелела — белей своей рубашки стала. До чего ж пуглива!..
— Чего ты испугалась? Не съем я тебя, просто поздороваться подошёл…
— С добрым утром, господин мой.
— Как тебя зовут?
— Горго, господин мой.
До чего ж она скромная. Смотрит в землю и дрожит, до сих пор. Что бы ей сказать? Что вообще говорят девушкам?.. Он знал это только со слов своих товарищей и солдат.
— Подойди ко мне, Горго. Если улыбнёшься — цветов подарю…
Она чуть заметно улыбнулась, не поднимая ресниц. Улыбка была мимолётная, таинственная, словно дриада — нимфа лесная — промелькнула меж деревьев своих… Он чуть было не начал делить цветы пополам, чтобы матери тоже осталось, — потом сообразил, как глупо это будет выглядеть.
— Держи.
Она протянула руку за цветами; он, отдавая, наклонился и поцеловал её в щёку. Она на момент прижалась щекой к его губам, потом отодвинулась и мягко качнула головой, не глядя на него. Приоткрыв свой тяжёлый плащ, воткнула фиалки под рубашку между грудей… И ушла, скрылась за деревьями.
Он смотрел ей вслед, а перед глазами были ломкие стебли цветов, уходившие вниз, в тёплую шелковистую складку. Завтра Дионисии… «Мягкий ковёр гиацинтов, и крокусов ярких и маков в свежей росистой траве им святая Земля расстелила, пышной постелью грунтовое жёсткое ложе укрывши…» Гефестиону он ничего не сказал.
Едва зайдя к матери, он сразу понял — что-то случилось. Она пылала подавленной яростью, но видно было, что он тут не при чём; она даже раздумывает, не рассказать ли ему. Он поцеловал её, но спрашивать ничего не стал: ему достаточно было и вчерашнего.
Весь день друзья его толковали друг другу о девушках, которых возьмут завтра, когда поймают в горах. Если цепляли его — он отвечал старинными, испытанными шутками, а намерений своих не открывал. Женщины пойдут от святилища в горы задолго до зари…
— Что будем завтра делать? — спросил Гефестион. — После жертвоприношений, я имею в виду.
— Не знаю. На Дионисии планы строить — это не к добру…
Гефестион быстро глянул на него и отвёл глаза. Это ж невозможно!.. Впрочем, с тех пор как они здесь, настроение у него — хуже некуда. Пока он с этим не справится, лучше оставить его в покое.
Весенние сумерки наступают рано, едва солнце за горы спрячется; а в замке есть и такие уголки, где лампы приходится зажигать сразу после полудня. В этих сумерках и ужинали, не дожидаясь вечерней темноты. Даже в Македонии никто не сидит допоздна за вином накануне Дионисий: ведь завтра вставать до рассвета… Обстановка в зале была необычна. На этот раз Филипп, воспользовавшись своей трезвостью, усадил Аристотеля возле себя. В другой день такая честь была бы не слишком уместна, поскольку пить философ почти не умел. А сразу после ужина почти все разошлись на покой.
Александр ложиться рано не любил — решил заглянуть к Фениксу, который часто читал допоздна. Тот размещался в западной башне.
Переходы в замке запутанны, но он с детства знал, как пройти напрямик. За прихожей, где держат запасную мебель для гостей, лестничный колодец; а оттуда коридор — и вот она, западная башня. Окон в коридоре не было, но с дальнего конца проникал свет от факела на стене. Он уже пошёл, — но тут услышал какой-то звук и заметил движение впереди.
Он задержался в тени и замер. В пятне света появилась та самая девушка, Горго, лицом к нему, извиваясь в объятиях мужчины, стоявшего за нею. Одна его рука тискала ей грудь, другая тянулась к лобку; руки тёмные, квадратные, заросшие… У неё в горле булькал еле слышный, сдавленный смех. Платье соскользнуло с плеча под волосатой рукой, — на пол упало несколько увядших фиалок… Потом, потянувшись губами к её уху, показалось мужское лицо… Отец!
Крадучись, как на войне, он подался назад — они его не услышали — и через ближайшую дверь выбрался в холодную ночь, гудящую рёвом водопада.
А наверху, в помещении его гвардейцев, Гефестион маялся без сна и ждал, когда он ляжет, чтобы войти и пожелать доброй ночи. Обычно они поднимались вместе, но сегодня после ужина никто Александра не видел. Пойти искать его — все смеяться будут… Гефестион лежал в темноте, глядя на полоску света под массивной старой дверью внутренней комнаты, — и ждал, когда эту полоску пересекут тени от ног. Так и не дождался. Заснул, не заметив того; и снилось ему, что он по-прежнему ждёт, и смотрит.
Где-то после полуночи, потайной лестницей, Александр поднялся к себе, переодеться. Лампа почти догорела, едва мерцала. Холод был лютый, пальцы почти не гнулись, но он надел только кожаную тунику, сапоги и поножи, как на охоту ходил. На гору лезть — движение согреет.
Выглянул в окно. То тут то там уже светились первые факелы: мелькали между деревьями, мерцали словно звёздочки в потоках холодного воздуха, стекавшего с горных снегов.
Когда-то давно он ходил за ними в бор, было такое. Но никогда, ни разу в жизни, не пытался увидеть обряды на горе. И сейчас нет у него никаких оправданий — кроме одного: ничего больше не остаётся. Он снова пойдёт за ними, хоть и нельзя этого делать. Ему некуда больше пойти.
На охоте он всегда двигался очень быстро и легко; и не выносил, когда шумели. В эту рань поднялось совсем не много мужчин; хорошо было слышно, издали, как они переговариваются, смеются… Спешить им некуда: на склонах сейчас много подвыпивших бродяжек, отбившихся от процессии, которые охотно станут их добычей. Он бесшумно скользил мимо; его никто не видел. Вскоре все они остались внизу, а он шёл всё выше и выше, по древней тропе через буковый лес. Уже давно, после прошлых Дионисий, он тайно прошёл этой дорогой до утоптанной площадки, где они пляшут. Прошёл по следам: там были ниточки, застрявшие в ветвях, упавшие побеги винограда и плюща, обрывки шерсти и капли крови.
Она не узнает. Никогда. Даже через много-много лет это останется его тайной, будет принадлежать только ему… Он будет с ней — невидим, как боги приходят к смертным. Он узнает о ней такое, чего не знал никто из мужчин.
Тропа вилась вверх по крутому склону, освещённому заходящей луной и первыми проблесками зари. Внизу в Эгах запели петухи; их крик, истончённый расстоянием, казался волшебным; нёс в себе таинственную угрозу, словно перекличка призраков… А впереди, над ним, ползла в гору огненная змея: это факелы сливались, издали, в сплошную ленту.
Над Азией поднялась заря, тронула заснеженные вершины… Далеко впереди послышался предсмертный вопль какого-то зверя, потом исступлённые крики вакханок…
Тропа поворачивала налево; в тесное, заросшее лесом ущелье. Внизу, по валунистому руслу, шумела вода. Александр остановился подумать, он это место помнил. По тропе он выйдет прямо к их площадке, не годится. А если перейти на противоположный склон?.. Через нетронутый лес продираться радости мало, зато укрытие там — лучше не бывает. И он окажется совсем близко, ущелье там узкое… До жертвоприношения, наверно, не успеть, — но пляску её он увидит.
Вода была ледяная; но он перешёл, цепляясь руками за камни. И чащоба была непролазная. Люди в этот лес не заходили; мёртвые стволы так и лежали, как повалило их время. Не обойдёшь, не перелезешь, а наступишь — ноги проваливаются в труху… Шёл долго. Но, наконец, увидел первые факелы — словно светлячки порхают, — а подошёл ближе — яркое пламя алтарного костра. И пение их было похоже на пламя: то взвивалось пронзительным воплем, то опадало, — и опять возносилось, вспыхивало где-то в другом месте, будто от одного голоса загорался другой.
Первые лучи солнца осветили кромку ущелья впереди… Деревьев там не было, только низкая бахрома ракитника и мирта. Прячась, словно крадущийся леопард, он прополз через кустарник — и залёг, на самом краю.
Снизу эту поляну совсем не видно — она открыта только вершинам и богам, — но перед ним была сейчас как на ладони. Несколько рябин, в траве какие-то жёлтые цветочки… На алтаре дымится жертвенное мясо и горит смола: это огарки факелов на него побросали… Александр был выше их локтей на шестьдесят, но совсем рядом, — дротиком достать можно, — так что видел, как промокли от росы подолы платьев, и пятна крови видел, и тонкие сосновые тирсы… И лица их видел. Отрешённые, ждущие бога.
Мать стояла у алтаря и запевала гимн. В руке — жезл, увитый плющом; распущенные волосы стекают, льются из-под венка на платье, на оленью шкуру, на белые плечи… Ну вот, он увидел её. Здесь. Только боги имеют право на это.
В руке у неё оплетённая фляжка, из каких пьют на празднествах… А лицо — не безумное, не пустое, как у некоторых вокруг — весёлое, ясное, с улыбкой… Приплясывая, подбежала Гермиона, подруга ещё из Эпира, все её тайны знает… Мать подняла фляжку к её губам, что-то сказала на ухо…
Теперь все плясали вокруг алтаря: то расходились широким кругом, то с криком бросались к центру. Мать отшвырнула в сторону жезл, пропела какие-то слова на древнем фракийском… Так они называют непонятный язык своих обрядов. Все остальные тоже побросали тирсы, разошлись от алтаря и ухватились за руки широким хороводом. Одну из девушек мать поманила внутрь… Та замешкалась, остальные её вытолкнули… Он смотрел напряжённо: неужели Горго?
Вдруг она поднырнула под сплетённые руки и кинулась к обрыву. Не иначе, обезумела, с менадами это часто… Она бежала в его сторону, и теперь он уже не сомневался, что это действительно Горго. От божественного безумия глаза расширены, и рот… И кричит, как от страха… Танец прервался, несколько женщин погнались за ней. Такие случаи наверно не редкость при этих обрядах?..
Она неслась бешено; и далеко опережала всех остальных, пока не упала, споткнувшись. В тот же миг вскочила, — но её уже догнали. Какой это был вопль — словами не передать. До чего же их доводит это вакхическое безумье!.. Её подхватили под руки, потащили назад… Сначала она бежала вместе со всеми, потом колени подломились, её поволокли по земле… А мать ждёт, улыбаясь… И вот девушка лежит у её ног. Не плачет, не молит — только кричит. Кричит долго, тонко, пронзительно… Как заяц, в зубах у лисы.
Было уже заполдень. Гефестион бродил по склонам и всё звал, звал… Ему казалось, он здесь уже очень долго, хотя на самом деле его поиски начались не так уж давно. Поначалу он и не хотел искать, чтобы не найти себе лишнего горя. Только когда солнце поднялось уже совсем высоко, его страдания сменились страхом.
— Алекса-а-андр!..
От скальной стены за прогалиной покатилось эхо: «а-андр!..»
Из тесного ущелья выбегает ручей, растекаясь меж валунов… И на одном из них — вот он, Александр, сидит. Сидит и смотрит прямо перед собой, невидящим взглядом.
Гефестион подбежал… Он не поднялся навстречу, едва оглянулся. Так и есть, — подумал Гефестион, — свершилось. Это женщина, он совсем другим стал, теперь уже никогда ничего не будет!..
Александр смотрел на него запавшими глазами — так напряжённо, будто изо всех сил старался вспомнить, кто он такой.
— Александр! Что случилось?.. В чём дело? Ты упал, голову ушиб?.. Александр!..
— Ты что по горам бегаешь? — Голос плоский, бесцветный… — Девушку ищешь, что ли?
— Нет. Я тебя искал.
— А ты посмотри в ущелье, вон там. Там есть одна. Только мёртвая.
«Это ты её?» Гефестион едва не задал этот вопрос; при таком лице он не удивился бы ничему. Но спросить не решился; молча сел на камень, рядом.
Александр потёр лоб — рука покрыта коркой грязи, — потом зажмурил глаза, открыл…
— Это не я её убил, нет. — Он криво улыбнулся пересохшим ртом. — Она красивая была!.. Отец мой тоже так думал. И мать тоже. Это божье безумие было, знаешь?.. Они там взяли несколько диких котят, и оленя молодого… И кой-кого ещё, чего сказать нельзя. Ты — подожди если хочешь, она скоро здесь будет. Ручей притащит.
— Мне очень жаль, что ты видел, — тихо сказал Гефестион, не сводя с него глаз.
— Я пожалуй… пойду домой, почитаю. Ксенофонт говорит, если положить на них клык кабаний — увидишь, как они вянут сразу. Жар плоти, понимаешь?.. Ксенофонт говорит, фиалки от него сохнут.
— Александр, выпей хоть чуток. Ведь ты же со вчерашнего дня на ногах. Я тебе вот вина принёс… Смотри, я вина принёс! Ты уверен, что не ранен?
— Нет-нет, меня поймать я им не дал. Я в эти игры не играю.
— Смотри. Глянь-ка. Ну посмотри на меня!.. А теперь выпей. Делай, что я говорю!.. Пей!!!
После первого глотка он забрал флягу из рук Гефестиона и жадно осушил до дна.
— Ну вот и хорошо… — Интуиция подсказывала Гефестиону, что надо вести себя как можно проще, обыденно. — У меня и пожевать есть кой-что, я прихватил… Зря ты пошёл за менадами; все же знают, что это не к добру. Ничего удивительного, что тебе так худо теперь… У тебя шип в ноге — здоровенный — сиди не дёргайся, сейчас вытащу.
Он ворчал что-то, приговаривал, словно нянька над детской царапиной… Александр послушно терпел. Вдруг заговорил:
— Я видал и похуже. В бою и похуже бывало.
— Конечно… Нам надо к крови привыкать…
— Помнишь того мужика на стене в Дориске? Как у него все потроха наружу выпали, а он их пытался назад затолкать?
— Разве? Я наверно в другую сторону смотрел.
— Надо уметь смотреть на всё. Мне двенадцать было, когда я взял первого своего. И я сам же ему голову откромсал. Они хотели за меня это сделать, но я их заставил. Нож отдали мне.
— Да, я знаю.
— Она сошла с Олимпа на Троянскую равнину тихо-тихо, мелким шагом… Так в книге сказано. Тихо-тихо, мелким шагом, будто голубка… А потом надела свой шлем смертельный.
— Конечно, ты на всё смотреть можешь; и все это знают, не сомневайся. Но ты ж совсем не спал сегодня… Александр, ты меня слышишь? Слышишь, что я говорю?
— Тихо. Они поют.
Он сидел, не поднимая головы, но смотрел вверх, на гору; исподлобья, так что видно было белки под зрачками. Где бы он ни был сейчас — надо до него добраться и вытащить оттуда… Нельзя ему сейчас одному!.. Не прикасаясь, тихо но настойчиво, Гефестион сказал:
— Ты со мной, слышишь? Ты теперь со мной. Я обещал, что буду рядом, помнишь? Так вот я рядом. Слушай. Вспомни Ахилла, как мать окунала его в Стикс. Подумай, как это страшно, какая тьма; как будто умираешь, как будто в камень превращаешься… Но потом он стал непобедим, верно? Смотри, ведь всё кончилось, всё прошло. И ты не один, ты со мной.
Он вытянул руку. Рука Александра потянулась навстречу, коснулась мертвенным холодом… Потом с неимоверной силой сжала его кисть; так что он едва не охнул от боли — но, вместо того, вздохнул облегченно.
— Ты со мной, — повторил Гефестион. — Я люблю тебя, слышишь? Ты мне важнее и дороже всего на свете. Я готов умереть за тебя, в любой миг. Я тебя люблю, слышишь?
Так они и сидели. Александр сильно сжимал руку Гефестиона у себя на колене. Потом немного расслабился, хотя руку не отпустил; лицо его утратило жёсткую неподвижность маски, теперь он казался просто больным. И рассеянно смотрел на их сплетённые руки.
— Хорошее было вино. Ты знаешь, я не так уж и устал… Надо уметь обходиться без сна, на войне это пригодится.
— В следующий раз вместе будем не спать, ладно?
— Надо уметь обходиться без всего. Без всего, что только можно выдержать. Но без тебя обойтись мне будет трудно, очень трудно.
— А я рядом буду. Всегда.
Весеннее солнце, двигаясь к закату, залило прогалину тёплым ярким светом… Где-то пел дрозд… Гефестион чувствовал, что произошла какая-то перемена: что-то умерло, что-то родилось, какие-то боги вмешались… То, что появилось сейчас, — оно ещё в крови после трудных родов, ещё слабенькое, хрупкое, прикасаться к нему нельзя… Но оно уже живёт и будет расти.
Пора возвращаться в Эги, но пока можно не спешить. Нужды нет, им и так хорошо, а ему нужно хоть немножко покоя… Александр словно спал с открытыми глазами, отдыхая от тяжких мыслей. А Гефестион смотрел на него не отрываясь, с мягкой терпеливостью леопарда, сидящего в засаде у водопоя, когда голод его утешается звуком лёгких шагов, вдали, на лесной тропе.
Отцвела слива; бело-розовым ковром покрыли землю лепестки, прибитые весенними ливнями. И фиалки тоже отошли, набухали почки на винограде.
Философ обнаружил, что некоторые из его учеников несколько рассеянны после Дионисий, — такое даже в Афинах бывало, — но принц был спокоен, занимался усердно, этика и логика у него шли наилучшим образом. Правда, иногда его поведение объяснить трудно. Например — принёс в жертву Дионису чёрного козла, а отвечать на вопросы по этому поводу попросту отказался. Неужели философия до сих пор так и не избавила его от суеверий? Но — быть может — сама эта скрытность и есть признак серьёзной внутренней работы?..
Однажды друзья стояли, облокотившись на перила мостика, перекинутого через Ручей Нимф.
— Кажется, я умиротворил бога, — сказал Александр. — Как раз потому и смог тебе всё рассказать.
— А разве так не лучше?
— Лучше, конечно. Но сначала мне надо было самому всё это переварить, управиться. Понимаешь, Дионис на меня сердился, и злость его меня давила, пока я сам не перестал сердиться на него. Я когда всё обдумал, логически, — понял, что нельзя так возмущаться матерью. Ну что она такого сделала? Убила?.. Так отец тысячи поубивал… И мы с тобой тоже убивали… Убивали людей, которые не сделали нам ничего плохого, разве что на войне с нами встретились… А женщина — она не может вызвать своего врага на поединок, как можем мы. Она может отомстить только по-женски… Чем винить их за это — лучше возблагодарить богов за то, что мы родились мужчинами.
— Да, — согласился Гефестион. — Поблагодарить стоит.
— Вот я и понял, что это был гнев Диониса: нельзя было его таинство осквернять. Ты знаешь, я ведь с самого раннего детства под его защитой был; но в последнее время больше жертв Гераклу приносил, чем ему. Ну а когда я ещё и подсматривать осмелился — вот тут он мне и показал. Правда, не убил меня, как Пентея в театре убивают, — всё-таки я под его защитой был, — но наказал больно. Мне бы ещё хуже досталось, если бы не ты. Ты был — как Пилад. Он ведь не оставил Ореста, далее когда на того Фурии накинулись.
— А как же иначе?
— Я тебе ещё больше скажу. Та девушка… В общем, я думал, может на Дионисии я с ней… Но кто-то из богов меня охранил.
— Бог тебя охранил, потому что ты сам держался.
— Наверно. А всё получилось из-за того, что отец удержаться не смог. Ну хотя бы в своём собственном доме какие-то приличия соблюсти!.. Он всегда такой был. И все это знают, повсюду… Люди, которые должны бы его уважать, — в бою он сильнее любого из них, — они же смеются над ним, за спиной. Я бы жить не смог, если бы знал, что обо мне так болтают. Если бы знал, что не в силах с собой совладать.
— Ну, о тебе никто никогда такого не скажет.
— Никогда не буду любить того, кого пришлось бы стыдиться. Это я знаю точно. — Он вдруг показал на прозрачную коричневую воду: — Глянь-ка, какие рыбки!.. — Они свесили головы через перила, висок к виску; стайка рыбок метнулась к берегу, в тень… Александр вдруг выпрямился: — Великий Кир никогда не позволял женщине поработить себя.
— Да, даже самой прекрасной женщине Азии. Так в книге сказано.
Александр получил письма от обоих родителей. Их не слишком волновало, что он так неожиданно притих после Дионисий, хотя и мать и отец заметили при прощании его отстранённый, испытующий взгляд. Так, бывает, кто-то глядит из окна в высокой стене — а двери нет: не зайдёшь и не спросишь в чём дело. Но во время Дионисий многие мальчики менялись; было бы больше причин волноваться, если бы праздник не оставил никакого следа.
Отец писал, что афиняне шлют массу колонистов в греческие, прибрежные области Фракии, такие как Херсонес; но — из-за сокращения государственных субсидий — отказались содержать свой флот; а тот, оказавшись без средств, поневоле ударился в пиратство и предпринимает даже вылазки на сушу, как в гомеровские времена. Захватили и разграбили несколько македонских кораблей и поселений; и даже посла захватили, ехавшего выкупать пленных, пытали его и выторговали девять талантов за его жизнь.
Олимпия, странным образом, на этот раз была заодно с Филиппом; и писала почти о том же. Торговец с Эвбеи, Анаксин, поставлявший ей товары с юга, был схвачен в Афинах по приказу Демосфена, потому что в том доме, где он остановился, бывал Эсхин. Его пытали до тех пор, пока не признался, что он шпион Филиппа, — а потом казнили за это.
— Похоже, что скоро война, — заметил Филот.
— Уже война, — ответил Александр. — Вопрос только в том, где сражение главное будет. Разорить Афины было бы нечестиво — это всё равно что храм ограбить, — но рано или поздно нам придётся с ними дело иметь.
— Чего ради? — удивился калека Гарпал. Хоть они и друзья ему, не понимал он этих забияк вокруг. — Чем больше эти афиняне лают, тем виднее гнилые зубы!
— Не настолько эти зубы гнилые, чтобы их в тылу у себя оставлять, когда в Азию пойдём.
Война за греческие города в Азии уже не была миражом. Уже шла стратегическая подготовка: с каждым годом насыпь покорённых земель продвигалась всё ближе к Геллеспонту. Оставались последние препятствия — две крепости у пролива — Перинф и Византий. Если Филиппу удастся их взять, то у него будет только одна забота — обеспечить себе тыл.
Это понимали все. И афинские ораторы без конца мотались по всей Греции в поисках союзников, которых Филипп не успел ещё уговорить, запугать или подкупить. Флоту у фракийских берегов послали немного денег, на Фасосе усилили гарнизон островной базы… А в парке Мьезы молодёжь обсуждала, как скоро ей доведётся снова отведать боёв; хоть при философе все говорили только о душе, о её природе и атрибутах.
Гефестион, никогда прежде ничего не покупавший в другой стране, преодолел все сложности — заказал в Афинах «Мирмидонцев» и подарил книгу Александру. Под сиренью, согнувшейся под тяжестью цветов, у Пруда Нимф, они обсуждали природу и атрибуты любви.
Как раз в это время все звери в лесах паровались. Аристотель работал над трактатом о том, как они спариваются и как рождают потомство. Ученики его, вместо охоты, прятались в укрытиях и записывали наблюдения свои. Гарпал с приятелем развлекались тем, что сочиняли фантастические процедуры, старательно подмешивая к своим выдумкам достаточное количество фактов, чтобы те выглядели правдоподобно, — и приносили их учителю. Философ считал своё здоровье слишком ценным достоянием человечества, чтобы рисковать им, часами лёжа на сырой холодной земле, — потому сердечно благодарил своих обманщиков и старательно записывал все их байки.
В один прекрасный день Гефестион сказал Александру, что нашёл лисью нору — и ему кажется, лисица ждёт детёнышей. Неподалеку буря вывернула с корнем большое дерево, получилась глубокая воронка, и оттуда можно будет наблюдать. В лес пошли уже под вечер, стараясь держаться подальше от всех остальных. Это, вроде, само собой получилось; ни один об этом не заговорил.
Мёртвые корни упавшего дерева закрывали воронку как крышей; дно её было устлано мягким ковром высохших прошлогодних листьев. Вскоре появилась лиса, отяжелевшая, распухшая, с птенцом куропатки в зубах. Гефестион приподнял голову; Александр, лежавший с закрытыми глазами, шорох слышал, но глаз не открыл. Лиса, испугавшись их дыхания, рыжей молнией метнулась в нору.
Через несколько дней после того, Аристотель высказал пожелание поймать и вскрыть беременную лисицу, но они скрыли от наставника свой секрет.
А лиса через какое-то время привыкла к ним — и вытаскивала щенков наружу, кормила и позволяла играть, не боясь присутствия людей. Гефестион был благодарен лисятам, за то что Александр улыбался, глядя на них. После любви он всегда становился молчалив, отдалялся, замыкался в себе; а если Гефестион окликал — был как-то слишком мягок, словно хотел что-то скрыть.
Они оба не сомневались, что всё это было предопределено судьбой, ещё до их рождения. Но Гефестион до сих пор не мог избавиться от ощущения неправдоподобности этого чуда; жил — словно в сияющем радужном облаке. Только вот в такие моменты набегала тень. Тогда он показывал на играющих лисят, отрешённые тёмные глаза светлели, и снова всё было хорошо. А по ручьям, вдоль воды, густо цвели незабудки и ирисы; на солнечных прогалинах распускались огромные дикие розы, — здесь они особенные, их нимфы благословили, — и воздух был напоен их терпким ароматом.
Друзья-школяры всё видели; им собственная юность помогала заметить явные знаки происходящего. Кто проспорил — честно отдали выигравшим свои долги… Философ, который видел меньше — да и проигрывать не любил, — поглядывал на эту пару красавцев-мальчишек с сомнением. Они постоянно, повсюду рядом, ещё теснее чем прежде… Но вопросы ставить он не решался: в его трактате подходящих ответов не было.
Оливы покрылись пухом крошечных бледно-зелёных цветов; их тонкий восково-сладкий запах был всюду. С яблонь осыпалось всё лишнее, пошли в рост плоды… Лиса увела своих малышей в лес, настала пора им учиться охоте…
Гефестион тоже стал охотником, искусным и терпеливым. До первого раза, когда жертва его пошла на приманку, он был уверен, что в горячей привязанности Александра — тот её никогда не скрывал — есть какой-то, пусть неосознанный, росток, зародыш страсти. Оказалось, всё гораздо сложнее.
Он снова и снова повторял себе, что если боги и так уже щедры — нельзя молить о большем… Он вспоминал, как смотрел бывало на это лицо, — будто наследник, счастливый одним лишь созерцанием своих будущих сокровищ… На волосы, спутанные ветром; на лоб, уже тронутый лёгкими морщинками от постоянной сосредоточенности взгляда; на прекрасные глаза, твёрдый но чувственный рот; на крутые дуги золотистых бровей… Казалось, ничего больше и не надо: он может просто сидеть и любоваться — хоть целую вечность… Да, поначалу так и казалось.
— Быкоглава погонять надо. Поехали?
— Он что, опять конюха скинул?
— Нет. То было просто чтобы проучить. Я ж его предупреждал.
Конь постепенно привык к тому, что на тренировочную выездку или купание приходится носить на себе кого-то другого. Привык и не возражал. Но уж когда надевали уздечку с серебром, нагрудник с филигранью и чепрак с бахромой — тут он знал, что на него предстоит подняться богу, и с нечестивцами обходился сурово. Тот конюх до сих пор лежал, уже несколько дней.
Они поднимались через буковый лес к травянистому плато. Ехали медленно. Гефестион специально придерживал своего коня: знал, что Александр не оставит Быкоглава стоять, если тот вспотеет. Наверху, над лесом, спешились — и стали смотреть через равнину и море на Халкидийские горы.
— А я в Пелле книгу нашёл, когда мы последний там раз были, — сказал Александр. — Платона книга. Аристотель никогда её не показывал. Мне кажется, он просто завидует.
— Что за книга? — Гефестион стал поправлять уздечку, чтобы улыбку скрыть.
— Я выучил кусок, послушай. «Любовь заставляет человека стыдиться позора и стремиться к славе, без чего ни народ, ни отдельный человек не способен на великое и прекрасное. Если любящий совершает нечто, недостойное себя, то ему легче быть разоблачённым перед семьёй или друзьями или кем-либо ещё, нежели перед тем, кого он любит». А в другом месте такое: «Предположим, что государство или армия могли бы быть созданы только из любящих и любимых. Кто смог бы соперничать в подвигах с ними, презирающими бесчестье и соперничающими друг с другом в доблести? Даже немного таких, сражаясь бок о бок, вполне могли бы покорить весь мир».
— Прекрасно сказано…
— Он в молодости солдатом был, знаешь? Как и Сократ. Наверно Аристотель ему завидует… А ведь афиняне так и не сформировали полка из любящих, оставили это фиванцам. Ты слышал про Священный Отряд? Их ещё никто никогда не побеждал.
— Пойдём в лес.
— Но это ещё не всё, в конце Сократ. А он говорит — на самую лучшую, самую высокую любовь способна только душа.
— Ещё бы. Все знают, он был самым страшным уродом в Афинах.
— Красавец Алкивиад ему на шею вешался, — возразил Александр. — Но он сказал, что любить душой — это величайшая победа, это как тройной венок на играх…
Гефестион с тоской посмотрел на горы вдали. Медленно произнёс:
— Это была бы величайшая победа, — но для того, кто хочет и всего остального, кому приходится в чём-то отказывать себе…
Он прекрасно сознавал, что так не честно, что он специально провоцирует Александра. Но Эрос — бог безжалостный; когда служишь ему, идёшь на всё… Александр смотрел на облака, был далеко где-то, наверно со своим демоном разговаривал. Гефестион, охваченный чувством вины, взял его за плечо:
— Слушай, если ты на самом деле так думаешь, если ты так хочешь…
Александр поднял брови, улыбнулся и мотнул головой, закидывая волосы назад.
— Хочешь, скажу тебе одну вещь?
— Скажи…
— Догони сначала!
Он всегда срывался с места быстрее всех. Голос его ещё звучал — а он исчез. Гефестион помчался следом, к крутому скалистому откосу… Александр лежал внизу, с закрытыми глазами. Обезумев от отчаяния, почти не дыша, Гефестион спустился по скале, встал возле него на колени, начал ощупывать, искать переломы… Ничего не нашёл, вроде всё цело… Александр открыл глаза и шепнул улыбнувшись:
— Тихо! Лисиц испугаешь!..
— Убить тебя мало, — счастливо ответил Гефестион.
Солнце продвинулось к западу и теперь просачивалось сквозь густые ветви лиственниц, высекая вспышки из скальной стены их убежища, словно там топазы блестели. Александр подложил руку под голову и рассматривал пучки мягкой хвои на ветвях, качавшихся под ветром.
— Ты о чём думаешь? — спросил Гефестион.
— О смерти.
— После этого иногда бывает грустно… Это жизненный дух вышел. Но я всё равно не жалею. А ты?
— Нет. Настоящие друзья должны быть всем друг для друга.
— Так ты на самом деле этого хочешь?
— Неужели ты сам не догадался?
— Я не могу, когда тебе грустно. — Гефестион с тревогой склонился над ним.
— Это скоро пройдёт. Это, наверно, кто-нибудь из богов завидует. — Он подтянулся руками кверху, взял в ладони голову Гефестиона и положил себе на плечо. — Некоторые из них стыдились выбора своего. Не надо их называть, рассердиться могут… Но мы же знаем… Даже боги могут завидовать.
Гефестион вдруг увидел мысленным взором длинную череду любовников царя Филиппа. Их грубую красоту, их сексуальность, вульгарную как запах пота, их ревность, интриги, наглость… А его выбрали одного в целом мире, чтобы он стал тем— кем ни один из них никогда не был и быть не мог: в его руки Александр с полным доверием отдал гордость свою!.. Сколько бы он ни прожил — ничего более прекрасного случиться уже не может; чтобы иметь больше — надо стать бессмертным… На глазах его выступили слезы, и капали на шею Александру. А тот — решив, что он тоже испытывает после-печаль, — с улыбкой гладил ему волосы.
На следующий год, по весне, Демосфен отплыл на север: в Перинф и Византий. Филипп уже условился с ними о заключении мирных договоров; и если оставить эти укреплённые города в покое — они ему мешать не станут. Но Демосфен убедил их от договоров отказаться. Афинские силы, базирующиеся на Фасосе, уже вели с Македонией необъявленную войну.
Полигон возле Пеллы — на равнине, с которой море отступило совсем недавно; живы ещё старики, видевшие как это было. Здесь маршировали и разворачивались фаланги с длинными сариссами, построенные так, что копья сразу трёх шеренг поражали противника единым фронтом… Сшибались на скаку кавалеристы — учились так держаться на коне, чтобы не слететь в момент удара…
А в Мьезе Александр с Гефестионом паковали свой багаж — завтра спозаранок уезжать надо — и проверяли друг другу головы.
— На этот раз ничего. — Гефестион бросил гребень. — Это зимой их ловишь, когда жмёшься друг другу.
Александр, сидевший на полу, оттолкнул своего пса, норовившего лицо облизать, и поменялся с Гефестионом местами.
— Блох можно утопить. А вши — они как иллирийцы, в лесах прячутся. В походе мы так или иначе их наберёмся, но хоть начать чистыми… Мне кажется, на тебе уже… Нет, погоди-ка… Ну, всё. — Он поднялся и достал с полки оплетённую фляжку. — Мы снова этой штукой натрёмся, она лучше всего помогает. Надо Аристотелю сказать.
— Она же вонючая!
— Я туда благовоний подмешал. Понюхай.
В этот последний год он увлёкся искусством врачевания. Аристотель давал им много лишнего — Александр не сомневался, что большая часть его теорий окажется бесполезной, когда до дела дойдёт, — но вот это знать стоило. Даже князья-воители под Троей не гнушались врачеванием; недаром художники изображают, как Ахилл бинтует раны Патроклу. Его увлечение несколько расстраивало планы Аристотеля, который теперь больше интересовался общей философией; но медицина была его родовым наследием, и он преподавал её с удовольствием. А у Александра появились записи с рецептами мазей и микстур, и с предписаниями как лечить лихорадку, раны и переломы.
— Да, пахнет получше, — согласился Гефестион. — И похоже, что отгоняет этих тварей.
— У матери были заклинания против них, но под конец она всё равно их руками вытаскивала.
Пёс горевал, лёжа возле уложенных сумок: он знал этот запах.
Совсем недавно, несколько месяцев назад, Александр принимал участие в боях, командуя собственным отрядом, как обещал ему царь. А сегодня, весь день, в доме слышался пронзительный скрип, похожий на стрекотанье сверчков; это точила шаркали по наконечникам и клинкам, все готовились к походу.
Гефестион думал о предстоящей войне без страха, прогоняя или подавляя даже намёк на мысль, что Александра могут убить. Только так и можно было жить с ним рядом. Сам он предпочёл бы не умирать, если получится, потому что был нужен… Но это в руках богов — он доверится им. Ну а драться постарается так, чтобы враг умирал, а не он.
— Я одного боюсь, — сказал Александр. — Что на юге начнётся раньше, чем буду готов.
Он натёр клинок воском и теперь гонял его по ножнам, взад-вперёд, пока меч не стал вылетать как по маслу. Потом потянулся за щёткой, из палки размочаленной, почистить насечку.
— Дай мне, — попросил Гефестион. — Я и свой и твой вычищу.
Он склонился над изящно украшенными ножнами с решетчатым орнаментом. Александр всегда старается поскорей избавиться от дротиков; его любимое оружие — меч, лицом к лицу… Работая с ним, Гефестион бормотал заклинания на счастье.
— Я надеюсь стать генералом ещё до того, как в Грецию пойдём.
Гефестион, полировавший рукоять из акульей кожи, поднял глаза.
— Ты особенно на это не настраивайся. Похоже, что пойдём совсем скоро.
— Люди уже сейчас за мной идут, если момент критический. Это я знаю. Но считается, что назначать меня ещё нельзя, рано. A когда не рано — год, два?.. Но уже и сейчас пошли бы.
— Да, пошли бы, я это уже видел. Когда-то просто верили, что удачу приносишь… А теперь все уверены — ты сделаешь, что надо.
— Они ж меня давно уже знают.
Он снял со стены, с крюка, свой шлем и встряхнул, расправляя гребень из белого конского волоса.
— Некоторых послушать — можно подумать, ты у них на руках вырос.
Гефестион слишком сильно надавил на щётку, сломал, пришлось снова конец разжёвывать.
— Ты знаешь, так оно и было, на самом деле. Не у всех конечно. — Александр расчесал гребень шлема и подошёл к настенному зеркалу. — По-моему, пойдёт, а? Металл хороший, сидит как раз, и видно будет людям. — В Пелле теперь не было недостатка в оружейниках: с юга приезжали, из Коринфа, зная что здесь их не обидят. — Раз уж я генерал, то смогу себе позволить заметный шлем.
— Да уж!.. — Гефестион глянул через его плечо на отражение в зеркале. — Разукрасился, как петух бойцовый.
Александр повесил шлем на место.
— Ты чего такой сердитый?
— Назначат тебя генералом, и будет у тебя своя палатка… А с завтрашнего дня мы с тобой только в толпе и будем видеться, пока не вернёмся с войны.
— А-а… Да, конечно. Но это ж война!..
— Придётся привыкать. Как к блохам.
Александр быстро подошёл к нему, раскаиваясь, что забыл об этом раньше.
— Но ведь душой мы будем ещё ближе, верно?.. Мы же будем вместе, как никогда, будем вечную славу себе добывать. «О Менетид благородный, о друг мой, любезнейший сердцу!..» — Он тепло улыбнулся в глаза Гефестиону. — Любовь это первая пища души, воистину. Но душа должна есть для того чтобы жить, как и тело… Не пристало ей жить для того чтобы есть.
— Конечно… — с грустью подтвердил Гефестион.
Ради чего жил он сам — его забота; и немалая часть этой заботы состояла в том, чтобы не сделать её в тягость Александру.
— Душа должна жить ради дела!
Гефестион отложил меч, взялся за кинжал с агатовой головкой рукояти… И согласился, что так оно и есть.
Пелла гудит звоном, стуком и лязгом военных приготовлений. Ветер приносит Быкоглаву запах и голоса боевых коней; он раздувает ноздри, ржёт в ответ…
Царь Филипп на плацу. К учебной стене приставлены штурмовые лестницы; подниматься должны без давки, без толкотни, чтобы оружием друг друга не цеплять, — но и без проволочек… Царь смотрит, как это у них получается. Сыну он велел передать, что хочет видеть его после учений. Царица хотела увидеть тотчас.
Обнимая его, она заметила, что он снова повыше стал… Теперь в нём три локтя и ладонь; но уже ясно — хорошо если ещё на пару пальцев подрастёт, пока костяк не установится. Зато он может сломать руками кизиловое копьё или пройти по горам парасангов девять-десять, без еды… Однажды, на пробу, даже без воды прошёл… Постепенно, незаметно для себя самого, он перестал горевать, что не вырос высоким. Высокие воины из фаланги, способные биться сариссой в двенадцать локтей длины, любили его таким как есть.
Они с матерью были почти одного роста, но она положила голову ему на плечо; вдруг нежной стала, словно голубка…
— Ты уже взрослый, настоящий мужчина!..
Опять начала рассказывать об отцовских безобразиях — тут ничего нового не было… Он рассеянно поддакивал, гладил ей волосы, а мыслями был уже на войне. Она спросила, что за человек Гефестион. Честолюбив ли, чего он просит, сумел ли какие-нибудь обещания выдавить?.. Да, сумел. Что в бою будем рядом. Ах вот оно что!.. И этому можно верить?.. Он рассмеялся, потрепал её по щеке — и увидел в глазах главный вопрос. Она смотрела на него, как смотрят борцы, выжидая момент, когда противник хоть чуточку дрогнет. Борец проведёт свой приём — она задаст свой вопрос… Он выдержал её взгляд, не дрогнул, — она ничего не спросила. Он был ей благодарен за это, он всё ей простил, — и ткнулся носом ей в волосы, вдохнуть родной запах.
Филипп сидел в своем кабинете с росписью по стенам, у заваленного стола. Он пришёл сюда прямо с учебного плаца, и в помещении резко пахло потом, конским и его собственным. Целуя сына, он заметил, что тот уже выкупался, чтобы смыть с себя пыль, хотя и дюжины парасангов не проехал сегодня. Ну ладно, это ещё куда ни шло… Но когда увидел на подбородке тонкую золотистую поросль — это был настоящий удар. Филипп был потрясён, поняв, что мальчик его, оказывается, не запоздал с бородой. Он — бреется!
Македонец, сын царя!.. Он что, рехнулся?.. Что его заставляет так обезьянничать, подражая упадочным южным манерам? Гладкий, как девчонка… Для кого это он? Филипп был хорошо информирован обо всём происходящем в Мьезе: Пармений договорился с Филотом, и тот регулярно присылал подробные тайные отчёты. Сблизиться с сыном Аминтора — это ладно. Парнишка славный, хорошенький… Если перед собой не лукавить, он и сам бы не отказался… Но выглядеть так, будто ты кому-то милашкой служишь!.. Он вспомнил, как подъезжала к Пелле эта группа молодёжи; он их видел тогда. Только теперь ему пришло в голову, что там были и постарше — и тоже безбородые. У них мода такая, что ли?.. В глубине души зашевелилось желание разобраться с этим и запретить, — но Филипп его подавил. При всех странностях мальчика, люди ему верят. И раз уж так сложилось — сейчас не время вмешиваться.
Он показал рукой, приглашая сына сесть рядом.
— Ну, как видишь, мы тут кое-что успели… — Он начал описывать свои приготовления. Александр слушал, опершись локтями на колени, стиснув сплетённые пальцы. Видно было, что схватывает на лету. — Перинф — сам по себе крепкий орешек, но нам придётся и с Византием дело иметь. Открыто или тайно они Перинф поддержат. И Великий Царь тоже. Сомнительно, чтобы он мог сейчас ввязаться в войну, судя по тому что я слышал, но снабжать их он будет, обязательно. У него договор с Афинами.
Какой-то момент на их лицах видна была одна и та же мысль. Словно заговорили о почтенной даме, суровой наставнице их детства, которая теперь по припортовым улицам шляется. Александр глянул на изумительную старую бронзу Поликлета: Гермес изобретает лиру. Он знал эту статую всю свою жизнь, сколько себя помнил. Неправдоподобно стройный юноша — с тонкой костью и мышцами бегуна — под божественным спокойствием, которое скульптор наложил на лицо его, скрывал глубокую тоску, словно знал, что до этого дойдёт.
— Ну ладно, отец. Когда выступаем?
— Мы с Пармением через семь дней. А ты нет, сынок. Ты остаёшься.
Александр выпрямился и застыл, глядя на отца, словно окаменел с головы до ног.
— В Пелле? Это почему?
Филипп улыбнулся:
— Ты ужасно похож на своего коня, собственной тени боишься. Не спеши возмущаться, без дела ты тут сидеть не будешь.
Он стянул с узловатой, покрытой шрамами руки массивный золотой перстень старинной работы, с печаткой из сардоникса. Зевс на троне, на его сжатом кулаке орёл, — царская печать Македонии.
— Ты тут присмотришь вот за этой штуковиной. — Он подкинул кольцо и поймал. — Как ты думаешь, получится у тебя?
Александр улыбнулся растерянно, лицо даже поглупело на момент. В отсутствие царя Печать бывает у наместника!
— С войной у тебя всё в порядке, — сказал отец. — Когда повзрослеешь настолько, чтобы можно было назначить тебя без сплетен, — тебе вполне кавалерийскую бригаду доверить можно. Ну, скажем, года через два. А тем временем поучись управлять страной. Лучше вообще ни за что не браться, чем расширять границы, если за спиной у тебя царит хаос. Запомни, мне пришлось именно этим заниматься, прежде чем смог двинуться хоть куда-то, даже против иллирийцев; а они хозяйничали внутри наших границ. Ты не думай, что такое повториться не может. Может, ещё как!.. Ну а кроме того, сейчас ты должен будешь мои коммуникации обеспечить. Так что я тебе оставляю очень серьёзную работу.
В глазах Александра появилось такое выражение, какое Филипп видел всего один раз в жизни: в день конской ярмарки, когда сын вернулся на Букефале.
— Да, отец, знаю. Я постараюсь, чтобы тебе не пришлось пожалеть.
— Антипатр тоже остаётся. Надеюсь, у тебя хватит ума посоветоваться с ним, если что. Но это на твоё усмотрение. Печать есть Печать.
Теперь, перед началом похода, Филипп каждый день проводил совещания. С начальниками гарнизонов, которые оставались дома; со сборщиками налогов и судейскими чиновниками; с людьми, которых племенные вожди, уходившие с Гвардией, оставляли править вместо себя; с вождями и князьями, не принимавшими участие в походе — по традиции или по каким-то причинам исторического или юридического свойства. Одним из таких был Аминт сын Пердикки, старшего брата царя. Когда отец его погиб, он был малолетним ребёнком; Филиппа тогда наместником избрали. Но пока Аминт повзрослел, македонцам понравилось, как Филипп управляется со своим делом, и его решили оставить на троне. Древний закон позволял выбирать царя из царского рода. Филипп обошёлся с Аминтом милостиво: дал ему статус царского племянника и женил на одной из своих полузаконных дочерей. Сейчас Аминту было двадцать пять. Он приходил на совещания; грузный, чернобородый… Все незнакомцы с первого же взгляда принимали его за сына Филиппа. Александр, сидевший справа от отца, иногда поглядывал на него украдкой и гадал, так ли уж ошибаются эти незнакомцы.
Армия двинулась. Александр проводил отца до прибрежной дороги, обнял его на прощанье и повернул назад, в Пеллу. Быкоглав фыркнул сердито, когда кавалерия ушла без него… Филипп нарадоваться не мог, что догадался сказать сыну, будто он будет в ответе за коммуникации. Это была счастливая мысль: мальчик теперь преисполнен гордой радости, а на самом-то деле дорога прекрасно охраняется и без него.
Первое дело Александра в качестве наместника было сугубо личным: он купил тонкую золотую полоску и вставил её внутрь кольца с царской печатью, чтобы с пальца не сваливалась, — знал, что символы имеют магическую силу.
Антипатр был из тех, кого интересуют результаты а не намерения; его помощь оказалась очень полезна. Он знал, что сын его поссорился с Александром, но его рассказу не поверил; и с тех пор держал Кассандра подальше от принца. Он прекрасно видел: стоит только зацепить этого мальчика в неподходящий момент — в мальчике такой мужчина прорежется, что костей не соберёшь. Ему надо служить, и служить хорошо, иначе он тебя просто уничтожит… Но Антипатр помнил те времена своей юности — до того как Филипп навёл порядок в стране, — когда каждый мог в любой день оказаться в осаде в своём собственном доме, окружённый мстящими соседями, бандой иллирийцев или просто грабителей. Помнил — и давно уже сделал свой выбор.
Филипп пожертвовал своим личным секретарём — оставил его в Пелле, помогать юному наместнику. При каждой встрече Александр любезно благодарил его за подготовленные сводки, но тут же просил оригиналы всей корреспонденции. С первого же раза объяснил, что хочет понять чувства писавших людей. Если встречал что-нибудь непонятное — спрашивал… А когда всё становилось понятно — советовался с Антипатром.
У них не было никаких разногласий, пока однажды не возникло дело об изнасиловании. Обвинённый солдат клялся, что женщина ничего не имела против. Антипатр был готов принять хорошо изложенные объяснения солдата, но счёл своим долгом посоветоваться с наместником, поскольку тут грозила кровная месть. Странно ему было излагать в кабинете Архелая эту не слишком пристойную историю, глядя на юное, свежее лицо. А принц тотчас ответил, что Сотий, когда трезв, кого угодно в чём угодно убедит — это вся его фаланга знает, — зато когда пьян, то свиноматку от родной сестры не отличит, ему хоть кто годится.
Через несколько дней после ухода армии на восток, все войска вокруг Пеллы были вызваны на учения. У Александра возникли кое-какие мысли о действиях лёгкой кавалерии против пехоты, атакующей с фланга. А кроме того, сказал он, нельзя позволять людям мхом обрастать.
К гарнизонной службе относились по-разному. Кто огорчался, что его оставили здесь, кто радовался, — так или иначе, все были настроены расслабиться. Но стоило подтянутому, ладному юноше на холёном вороном появиться перед строем, как они начали старательно выравнивать ряды и прятать у кого что не в порядке. Удалось не всем — нескольких с позором отправили назад в казармы… Остальным в тот день пришлось нелегко. Ветераны, поначалу ворчавшие больше всех остальных, потом потешались над новичками и говорили, что малец конечно здорово их измучил — но дело своё знает.
— Ну что ж, смотрелись совсем не плохо, верно? — спросил Александр Гефестиона. — Но самое главное — они теперь знают, кто здесь командует.
Однако, солдаты были не первыми, кому пришлось это узнать.
— Дорогой мой, — сказала Олимпия. — Пока отец не вернулся, ты должен сделать для меня одну мелочь. Ты же знаешь, как он унижает меня во всём… Диний так много для меня сделал: о друзьях моих заботился, о недругах предупреждал… А твой отец задержал продвижение его сына, просто мне на зло. Дин хотел бы, чтобы он получил эскадрон. Он очень полезный человек.
Александр слушал рассеянно; мысли его были в горах, на будущих учениях.
— Вот как? — спросил. — Где он служит?
— Служит?.. Я говорю о Дине, милый! Это он полезный человек.
— Да нет же! Как зовут его сына? Он у кого в эскадроне?
Олимпия посмотрела с укоризной, но заглянула в свои записи и ответила.
— А-а, Хиракс!.. И он хочет, чтобы Хиракс получил эскадрон?
— Для такого достойного человека как Дин просто оскорбление, что сын его — никто. Он так переживает, знаешь ли… Он думает…
— Он думает, что сейчас момент подходящий. Вероятно, Хиракс его попросил.
— А почему бы и нет, раз отец твой так против него настроен?! Из-за меня!
— Нет, мама. Из-за меня.
Она резко повернулась к нему. В глазах её было такое выражение, будто перед нею опасный враг.
— Я был с ним в бою. И рассказал отцу, как он себя вёл, — именно потому он здесь, а не во Фракии. Он упрям… На тех, кто находчивее его, он обижается… А если что не так — старается свалить вину на других. Отец перевёл его в гарнизонную службу, но оставил в войсках. Я бы просто выгнал, сразу.
— С каких это пор у тебя отец-то-отец-сё? Он дал тебе Печать поносить — так я больше ничего для тебя не значу?!.. Ты теперь не за меня больше?! За него?!
— Нет, мам. Я за людей. Если они от врагов гибнут — тут ничего не поделаешь. Но заставлять их умирать из-за дурости этого Хиракса!.. Если я дам ему эскадрон, мне никогда больше никто не поверит.
Да, он уже мужчина! Когда-то давным-давно, в пещере на Самофраке, при свете факелов она увидела мужские глаза; ей было всего пятнадцать, она ещё не знала, что такое мужчина… И вот опять они, мужские глаза. Как она их любит! Как ненавидит!.. Она заговорила:
— Если б ты знал, до чего нелеп… до чего смешон… Ты что вообразил? Думаешь, эта игрушка у тебя на пальце много значит? Ты же просто ученик при Антипатре; Филипп оставил тебя здесь, чтобы ты смотрел, как он правит… Ну что ты знаешь о людях? Что?!
Она настроилась на скандал, на слезы, на то что помириться будет трудно… Но он вдруг весело улыбнулся:
— Ну и прекрасно, мам. Мальчики должны оставлять серьёзные дела взрослым дядям, верно? И не вмешиваться…
Она ещё смотрела на него изумлённо, не зная что сказать, а он быстро подошёл и обхватил рукой за талию.
— Дорогая моя! Ты же знаешь, что я тебя люблю, правда? Так позволь мне управляться самому и не лезь во все эти дела. Не надо, я прекрасно во всём разберусь.
Она напряглась, окаменела… Стала говорить, что он злой-противный-жестокий-скверный мальчишка, что она теперь не знает, как ей посмотреть в глаза Дину… Но тело под его рукой расслабилось; и он знал — она рада ощутить силу и твёрдость этой руки.
Чтобы не отлучаться из Пеллы, Александр даже на охоту ездить перестал. В его отсутствие Антипатр чувствовал бы себя вправе принимать решения без него. Но какое-то движение было необходимо, хотелось найти замену охотничьим вылазкам. Однажды, проходя по конюшне, Александр обнаружил старую колесницу для гонок с прыгуном. Несколько лет назад он собирался освоить этот трюк, — но началась школа в Мьезе, не успел. Колесница двуконная, лёгкая, из крепчайшего дерева — орех и груша, — и бронзовые ухваты почти на нужной высоте: в этих состязаниях рослым делать нечего… Александр запряг в нее двух венетских лошадок, вызвал царского колесничего и начал учиться спрыгивать на ходу, бежать рядом с колесницей и снова вскакивать наверх.
Мало того, что это прекрасное упражнение; оно — как у Гомера!.. Ведь прыгун — прямой наследник древних героев: тех, кто мчался в бой на колеснице, чтобы сражаться пешим. Теперь всё свободное время Александр тратил на освоение этого древнего искусства, и весьма в нём преуспел. Обыскали все старые сараи, нашли ещё несколько таких же колесниц, — появилась возможность состязаться с друзьями… Это было здорово; но официальных заездов он не устраивал. Разлюбил он соревнования; с тех пор как заметил, что кое-кто пропускает его вперёд.
В депешах с Пропонтиды сообщалось, что Перинф на самом деле оказался крепким орешком, как Филипп и предполагал. Город стоит на мысу, с моря не ухватишь, а по суше отгорожен мощной стеной. Перинфяне, процветая на своих скалах и умножаясь числом, издавна строили город ввысь. Теперь четырёх-пятиэтажные дома поднимаются уступами, словно скамьи амфитеатра, и господствуют над крепостной стеной; а в домах этих засели пращники и лучники. Филипп, чтобы дать прикрытие своим людям, построил осадные башни в шестьдесят локтей высоты и соорудил площадку под баллисты. Его сапёры разрушили часть стены, — но сразу за ней наткнулись на новую: это первый ряд жилых домов забили камнем, мусором и грунтом. Вдобавок, как он и ожидал, неприятеля бесперебойно снабжают. Македония никогда не была серьёзной морской державой; и теперь быстрые византийские триеры, с кормчими, хорошо знающими местные воды, забрасывают в город отборные войска и расчищают дорогу транспортным судам Великого Царя. А тот честно выполняет свои договорные обязательства.
Филипп, диктовавший эти письма, умел всё изложить чётко и живо. Прочитав такое, Александр начинал расхаживать взад-вперёд, представляя себе, что он теряет, какая кампания проходит без него!.. Даже Печать утешала слабо.
Однажды утром, на колесничной дорожке, он увидел, что ему машет Гарпал. Не иначе — дворцовый посыльный передал своё поручение одному из тех, кто может остановить его, не нарушая приличий; наверно, что-нибудь срочное… Он спрыгнул с колесницы, пробежал несколько шагов, гася инерцию, и подошёл. Весь в пыли, ноги до колена словно в котурны обуты… Бирюзой сияют глаза сквозь маску грязи, исчерченную струйками пота… Друзья держались поодаль; не из почтения, а чтобы не измазаться об него.
— Странно, — пробормотал Гарпал. — Вы заметили?.. От него никогда не пахнет; другой бы на его месте сейчас бы вонял, как козёл…
— Спроси Аристотеля, — ответил кто-то. — Наверно в нём всё сгорает.
Посыльный доложил, что курьер с северо-восточной границы ждёт, когда принц освободится.
Он послал слугу за чистым хитоном, бегом… А сам разделся, отмылся под фонтаном во дворе конюшни — и появился в приёмной, когда Антипатр заканчивал свои расспросы. Свиток был ещё запечатан, но гонцу было что рассказать: он едва выбрался живым с нагорья за Стримоном, где граница Македонии и Фракии плутает в мешанине спорных ущелий, вершин, перевалов и пастбищ.
Антипатр захлопал глазами от изумления — Александр появился с быстротой невероятной, — а у курьера глаза слипались: видно было, что едва на ногах стоит.
— Как зовут тебя? — спросил Александр. — Сядь-ка, ты наверно устал до смерти.
Хлопнув в ладоши, вызвал слугу; распорядился принести гонцу вина… Пока несли вино, прочитал депешу Антипатру… А когда гонец напился — спросил, что он знает ещё.
Меды — горное племя. Племя настолько древнее, что и ахейцы, и дорийцы, и македонцы, и кельты, — все проходили мимо них по пути на юг в поисках лучшей доли. Но у них никто не задержался: слишком скверные были места. Жили они высоко; суровый фракийский климат переносили стойко, как дикие горные козы; хранили свои древние обычаи с тех времён, когда ещё и бронзы не было… А если их боги-кормильцы гневались — даже несмотря на человеческие жертвы — спускались с гор грабить оседлые народы. Филипп давно уже их покорил и взял с них клятву вассальной верности, — но со временем та клятва ушла у них в область преданий, её успели забыть. Теперь племя разрослось, — мальчикам надо окровавить копья, чтобы мужчинами стать, — они ринулись на юг, словно весенний паводок по руслу речному. Деревни грабят и жгут, македонских поселенцев и верных фракийцев рубят живьём на куски, головы их забирают в качестве трофеев, а женщин уводят с собой.
Антипатр, слушавший всё это уже по второму разу, незаметно следил за мальчиком, сидящим в царском кресле, готовый утешить его, когда понадобится… Но тот подался вперёд и не отрывал глаз от гонца. Потом вдруг перебил:
— Погоди-ка… Отдохни немного, мне надо кое-что записать. Появился писарь; он начал диктовать, уточняя у гонца передвижения медов и описание страны — горы, долины, перевалы, реки, дороги, населённые пункты, — а сам тем временем рисовал на воске примерную карту. Карту проверил тоже; потом приказал, чтобы гонца выкупали, накормили и уложили спать.
— Я подумал… — Он задумчиво оглядывал таблички на столе. — Я подумал, надо всё это выспросить сразу же. К утру он был бы посвежее, когда выспится, но ведь никогда не знаешь… Вдруг умрёт?.. Надо, чтобы он отдохнул хорошенько, пока я соберусь. Хочу взять его проводником.
Рыжеватые с проседью брови сошлись напряжённо… Антипатр уже раньше почувствовал, что сейчас будет, но решил не поверить:
— Ты знаешь, Александр, что я был бы рад взять тебя с собой. Но ты знаешь и то, что нельзя нам обоим отлучаться из Македонии, пока царь на войне…
Александр откинулся на спинку кресла. Мокрые грязные волосы налипли на лоб, под ногтями черно, — ребёнок!.. Но глаза смотрят холодно, без малейшей попытки изобразить наивность.
— Обоим?.. Мне такое и в голову не приходило! Пока я буду в отлучке, Печать останется у тебя.
Антипатр открыл рот, вдохнул… Александр заговорил первым; учтиво, но непреклонно.
— Сейчас у меня её нет с собой, я на тренировке был. Ты её получишь, когда я буду уходить.
— Александр, ты только подумай…
Александр, смотревший на него, словно в поединке, коротко махнул рукой, договаривая не сказанное словами, — и Антипатр сдался, умолк. А этот мальчишка вдруг заговорил с царственной величавостью:
— Отец мой и я — мы оба счастливы знать, что можем оставить страну такому надёжному человеку. — Он поднялся, широко расставив ноги, закинул волосы назад и положил руки на пояс. — Я иду, Антипатр. Привыкни к этой мысли поскорее, времени у нас в обрез. Я ухожу завтра, на заре.
Антипатр, которому поневоле пришлось встать тоже, попытался воспользоваться преимуществом в росте; но оказалось — не действует.
— Если уходишь — уходишь… Но прежде подумай всё-таки. Ты отличный строевой офицер, никто не спорит. Но ты никогда не готовил кампанию, не занимался снабжением войск, не разрабатывал стратегию… Ты представляешь себе их страну?
— На этот раз они будут внизу, в долине Стримона. Для этого и пришли. Снабжение мы обсудим на военном совете. Соберёмся через час.
— Ты понимаешь, что если тебя разобьют — половина Фракии запылает, как сена стог? Отец будет от нас отрезан. А едва об этом станет известно — мне придётся оборонять северо-запад от иллирийцев!
— Сколько войск тебе для этого нужно?
— Если ты проиграешь, в Македонии их не хватит.
Александр чуть склонил голову влево; взгляд его, блуждавший где-то за спиной Антипатра, был рассеян.
— Значит, если я проиграю, люди никогда больше мне не поверят, и генералом я никогда не стану… К тому же, у отца будут все основания сказать, что я ему не сын, — и я никогда не стану царем… Ну что ж. Похоже, придётся выиграть!
Да, Кассандру не стоило его цеплять, — подумал Антипатр. Скорлупа треснула, и тут такой птенец проклёвывается!.. С ним уже сейчас надо быть очень-очень осторожным.
— Ну а что будет со мной? — спросил он. — Что он мне скажет, за то что тебя отпустил?
— Ты имеешь в виду, если проиграю? Скажет, что я должен был послушать твоего совета. Ты его напиши. А я распишусь, что прочёл. И пошлём отцу. Проиграю я или нет — он будет знать, что ты мне советовал. Так честно?
Антипатр остро глянул из-под лохматых бровей.
— Ну да! А потом ты этим воспользуешься против меня?
— Конечно!.. А как ты думал? На спор идти и ставку страховать?.. Ты не виляй, мне-то страховаться нечем!
Антипатр вспомнил, что осторожным надо быть уже сейчас, — и улыбнулся:
— Ну ладно. Ставки у нас у обоих не малые, я полагаю. Дашь мне знать, чего тебе нужно. Бывало, я ставил на лошадок и похуже тебя.
Александр весь день провёл на ногах, кроме часа военного совета. Мог бы, конечно, и присесть, пока приказы рассылал; но когда расхаживал взад-вперёд — думалось лучше, быстрее; быть может, по привычке думать на ходу во время прогулок в Мьезе. С матерью он хотел повидаться пораньше, но не было времени. Пошёл только тогда, когда развязался со всеми делами; и пробыл у неё совсем чуть-чуть. Она чего-то суетилась, опять была настроена поругаться, хотя этот его поход в её же интересах… Ладно, когда-нибудь поймёт. А пока — надо было попрощаться с Фениксом; и — очень важно — хоть немного поспать.
Утро в лагере под Перинфом. Накануне, ночью, штурмовали стену; теперь люди отдыхают, так что вокруг сравнительно спокойно. Раздаются только обычные звуки затишья: ржание мулов, крики и лязг возле осадных машин, безумные вопли раненого из госпитальной палатки, ему в голову попало… Артиллерийский офицер, назначенный в дежурство возле баллисты, чтобы осаждённым никогда было прохлаждаться, кричит своей команде, чтобы дотянули до клина и смазали жёлоб… С грохотом раскатывают кучу окованных бревен-снарядов, на каждом оголовке отковано лаконичное послание: «От Филиппа».
Для царя построена бревенчатая изба. Если армия стоит на месте — нет смысла ютиться в шатре и париться под вонючей кожей. Старый и опытный воин, он умеет устраиваться просто, но с комфортом: пол закрыт циновками из местной соломы, а в обозе привезли кресла, подставки для ламп, ванну и кровать; достаточно широкую, чтобы не приходилось спать в одиночестве. Сейчас царь сидит у соснового стола, сделанного плотниками в лагере, и читает донесение. Рядом с ним Пармений.
…Кроме того я вызвал войска из Пидны и Амфиполиса, и двинулся на север к Терме. Я намеревался пройти к Амфиполису Большой Восточной Дорогой, с тем чтобы уточнить движения неприятеля и выбрать наилучшую диспозицию, прежде чем идти вверх по реке. Но у Термы меня встретил всадник из агриан, посланный во исполнение нашего обета моим гостеприимцем Ламбаром.
— Что ещё за гостеприимец, — удивился Филипп. — О чём это он? Мальчишка у нас заложником был, а не гостем. Ты помнишь, я талант поставил, что агриане к медам присоединятся?
— Ты мне что-то рассказывал про сына, как он смылся куда-то в горы по дороге домой. Когда от нас в школу возвращался, помнишь?.. Ты тогда здорово ругался, узнав…
— Да-да, верно. Из головы вылетело. Это ж совершенно безумная выходка была; счастье, что горло не перерезали. Я не беру заложников у тех племён, которым можно хоть как-то доверять. Хм, гостеприимец!.. Ну что ж, посмотрим что дальше.
Узнав, что ты на востоке, он послал мне весть, что меды вторглись в верховья Стримона и опустошают долину. Они звали агриан присоединиться к ним в этой войне, но царь Тэр остался верен клятвам, которыми вы обменялись, когда ты вернул ему сына.
— Обжечься испугался, ясно. Но донесение послал не он, а мальчишка… Сколько ему сейчас, семнадцать? Наверно что-то около того…
Он советовал мне как можно быстрее двигаться вверх по реке к Бурным Воротам, как они называют узкую горловину в ущелье, и усилить там старую крепость, пока они не вышли вниз на равнину. Я решил времени не терять и к Амфиполису не идти, а послал туда Койна с приказом привести оттуда войска. Сам же, с теми силами, что были у меня, двинулся прямо вверх, караванным тропами через Крусийский хребет, и форсировал Стримон у Сириса, где Койн должен был встретить нас с людьми, свежими лошадьми и припасами. Сами мы шли налегке. Я сказал своим людям, какие опасности грозят нашим колонистам на равнине, так что шли хорошо. Поскольку дорога была трудной, я шёл пешком, вместе со всеми, побуждал их поспешать.
Филипп оторвался от чтения и поднял голову.
— Здесь видно, что писец слегка подработал. Но его характер проглядывает.
Мы прошли через Крусию и на третий день к полудню форсировали Стримон.
— Как? — перебил Пармений. — На третий день к полудню через Крусию?.. Это же почти двадцать парасангов.
— Он шёл налегке, и побуждал поспешать…
Койн встретил меня точно в назначенное время и выполнил все приказы. Он действовал быстро, решительно и умело, и уже за это одно заслуживает высочайших похвал. Кроме того, он сумел вразумить Стасандра, командующего в Амфиполисе, полагавшего, что я должен был потратить три дня, чтобы прийти к нему и спросить, что мне делать.
— Это его рукой приписано, — улыбнулся Филипп.
Койн прекрасно справился со своей миссией и привёл мне силы, которые я запрашивал, тысячу человек.
У Пармения отвисла челюсть. Комментировать он не пытался.
Таким образом гарнизон Амфиполиса оказался нежелательно ослаблен, но я считал это наименьшим злом, поскольку, пока меды оставались безнаказанны, с каждым днём возрастала опасность, что к ним присоединятся другие племена. На случай нападения афинян с моря, я расставил между собой и побережьем посты с сигнальными кострами.
— Ну, — сказал Пармений, — наверно Койн не зря был возле него. Наверно, это он обо всём позаботился.
Но ещё до того как мы вышли к Стримону, меды захватили крепость у Бурных Ворот, вырвались на равнину и начали разорять деревни. Часть из них перебралась на западный берег к серебряному руднику. Охрана и рабы перебиты, серебро в слитках увезено вверх по реке. Это убедило меня, что недостаточно просто отбить их в горы, а необходимо разрушить их собственные поселения.
— А он хоть знал, где это? — недоверчиво перебил Пармений.
Проведя смотр войскам, я принёс жертвы подходящим богам и Гераклу. Предсказатели увидели добрые предзнаменования. Кроме того, один человек из верных пеонов рассказал мне, что рано утром во время охоты видел волка, который доедал тушу, убитую молодым львом. Примета обрадовала солдат, того пеона я наградил золотом.
— Правильно, — одобрил Филипп. — Это был самый умный из всех прорицателей там.
До начала наступления я послал пятьсот отборных горцев скрытно лесами подойти к крепости у Бурных Ворот и захватить её внезапным броском. Мой гостеприимец Ламбар подсказал мне, что в крепости будут самые слабые из неприятельских воинов, потому что ни один из лучших не захочет отказаться от доли в награбленной добыче ради того чтобы обеспечивать тыл. Он оказался прав. Кроме того, мои люди обнаружили тела наших солдат и увидели, что с ранеными обошлись бесчеловечно. Я заранее распорядился, что сделать, если оно окажется так, и медов сбросили со скалы в реку. После чего мои люди заняли крепость и оба борта ущелья. Их вёл Кефалон, офицер толковый иэнергичный.
В долине некоторые наши колонисты отослали семьи в безопасные места, а сами остались, чтобы бороться с врагом. Я похвалил их за храбрость, снабдил оружием и пообещал им освобождение от налогов на год.
— Молодёжь никогда не знает, откуда деньги берутся, — проворчал Филипп. — Можешь не сомневаться, он даже не спросил, сколько они платили.
Теперь я повёл все свои силы вверх по реке на север. Правый фланг шёл с опережением, чтобы не допустить неприятеля на высоты. Банды грабителей, попадавшиеся на пути, мы уничтожали, оттесняя их остатки к северо-востоку и сгоняя в кучу, как собаки собирают стадо, не позволяя им ускользнуть без боя, рассеявшись в горах. Фракийцы всегда полагаются на первый безудержный бросок, а обороняться не любят.
Они собрались именно там, где я надеялся, на полуострове в крутой излучине реки. Они рассчитывали, как я и думал, что река прикроет им спину. Я же рассчитывал их в неё сбросить. У них за спиной была стремнина, глубокая и коварная. Уходя через неё, они должны были намочить тетивы и потерять тяжёлое вооружение. После того им оставалось бы только бежать домой через Ворота, не зная, что проход занят моими людьми. Диспозиция была такова.
Дальше следовала искусно составленная сводка. Филипп забормотал, читая её про себя, забыв о Пармении; а тот сидел рядом и тянул шею, стараясь хоть что-нибудь разобрать. Александр спровоцировал медов напасть первыми, атаковал по флангам и смешал их боевые порядки. Меды, как и было задумано, прорвались через реку в железный капкан в горловине ущелья. Почти все солдаты, пришедшие из Амфиполиса, возвращаются назад, ведя с собой массу пленных.
На следующий день я продолжал продвигаться вверх по реке, выше Ворот. Какая-то часть медов прошла через горы другими путями, и я не хотел давать им время на переформирование. Так я оказался в землях агриан. Здесь Ламбар, мой гостеприимец, ждал меня с конным отрядом из своих друзей и родичей. Он пришёл воевать вместе с нами с разрешения своего отца, во исполнение обетов. Они не только показали нам самые удобные перевалы, но и прекрасно зарекомендовали себя в боях.
— Тэр понял, куда ветер дует, — прокомментировал Филипп. — Но мальчишка-то ждать не стал!.. Почему?.. В Пелле он совсем ребёнком был; даже не помню, как выглядел…
Он снова забормотал, читая через строку описание молниеносной горной кампании. Союзники провели Александра к неприятельскому гнезду на скалах, он повёл наступление вдоль дороги, а тем временем его скалолазы штурмовали отвесную стену с другой стороны, которую никто не охранял.
Наши колонисты из долины, горевшие мщением за все свои обиды, были готовы убивать всех подряд, но я приказал щадить тех женщин и детей, которые не принимали участия в боях. Их я отослал в Амфиполис. Поступи с ними, как сочтёшь нужным.
— Умница парень, — одобрил Пармений. — Эти женщины-горянки всегда в цене. Сильны, выносливы — работают лучше мужчин.
Филипп бегло читал дальше. Шли описания операций по окружению, потом рекомендации отличившихся (Гефестион сын Аминтора из Пеллы сражался с выдающейся доблестью), голос царя становился всё тише и бесцветнее на этих рутинных делах… И вдруг он воскликнул так, что Пармений вздрогнул:
— Что?!..
— Что там такое? — быстро спросил Пармений.
Филипп поднял голову и, сдерживая торжество в голосе, произнёс:
— Он остался там, чтобы основать город.
— Это, должно быть, писаря почерк?
— Да, написано как книга. У медов хорошие пастбища были, а по склонам виноград будет расти. Так что он, посоветовавшись с Ламбаром, восстанавливает их город! Ты слышишь?.. Им же на двоих всего тридцать три года!
— Если наберётся, — буркнул Пармений.
— Он уже подумал, кого там поселить… Агриан конечно, верных пеонов, безземельных македонцев, кого он знает… Погоди-ка! Приписка, вот такая… Нет ли у меня достойных людей, кого я хотел бы наградить земельным наделом? Он думает, что смог бы принять двадцать человек.
Пармений решил, что в такой ситуации лучше промолчать, и предусмотрительно закашлялся, чтобы заполнить паузу.
— И, конечно же, город он назвал Александрополь.
Царь умолк, глядя на пергамент. А Пармений смотрел на сильное стареющее лицо в морщинах и шрамах, на седину в чёрной бороде… Так старый бык нюхает запахи новой весны, наклонив потрёпанные в боях рога. И я старею, — подумал Пармений. У них было много общего за плечами. Они делили фракийские зимы и опасности в битвах, и грязную воду из мутных ручьёв и вино после боя… В молодости и женщину делили; она даже не знала, от кого из них ребёнка родила… Пармений снова прокашлялся, — но теперь церемониться не стал:
— Малый всё время твердит, что ты ничего ему не оставишь. Что ему нечего будет делать, не на чем имя своё сохранить. Вот он и ухватился за первую же возможность.
Филипп стукнул кулаком по столу.
— Я горжусь им… Горжусь!..
Он подвинул к себе чистую восковую дощечку и быстрыми глубокими штрихами набросал план битвы.
— План боя был отличный, посмотри! Диспозиция прекрасная. Ну а если бы тем удалось оторваться?.. Если бы брешь возникла, вот здесь например — что тогда?.. Или вдруг бы кавалерия ударила — что бы он делать стал?.. Но нет, он всё это держал под контролем, вот отсюда… И когда они пошли не так, как ему хотелось, — он вот что сделал! — Филипп щёлкнул пальцами. — Помяни моё слово, Пармений, этот мой мальчик ещё себя покажет. Он ещё много кого удивит, не только нас с тобой… А я найду ему двадцать поселенцев для Александрополя. Клянусь богами, найду.
— Тогда у меня вопрос. Почему мы до сих пор сидим — и не пьём за это дело? Не пора ли?
— Конечно!.. — Филипп крикнул, чтобы принесли вина, и начал сворачивать письмо. — Постой-ка, постой!.. А это что?.. Я ж ещё не дочитал оказывается.
С тех пор как я пришёл на север, я постоянно слышу о трибаллах, живущих в горах Хаймона. Все говорят, что они воинственны, не знают закона и представляют угрозу для обжитых земель. Мне кажется, пока я здесь, в Александрополе, я мог бы пройти в их страну и привести к их порядку. Прежде чем вызывать из Македонии необходимые для этого войска, я хочу заручиться твоим позволением. Я предлагаю…
Принесли и разлили вино. Пармений схватился за чашу и жадно хлебнул, забыв подождать царя; а тот забыл заметить это.
— Трибаллы?.. Что он задумал? Неужто хочет выйти к Истру?
Филипп, перескочив через детали сыновнего плана, прочёл:
Эти варвары могут доставить много беспокойства, если ударят нам в спину, когда мы пойдём в Азию. А если их покорить, то мы можем отодвинуть наши границы на север до самого Истра. Эта река, как говорят, самая большая на земле после Нила и Внешнего Океана и потому представляет собой естественный оборонительный рубеж.
Два закалённых бойца смотрели друг на друга, словно пытаясь увидеть знамение. Молчание нарушил Филипп: хлопнул себя по колену, закинул голову и громко расхохотался. Пармений с облегчением рассмеялся тоже.
— Симмий! — крикнул царь. — Позаботься о курьере принца. К утру подберёшь ему свежего коня. — Он оттолкнул кубок и повернулся к Пармению: — Надо сразу отменить его затею, пока собраться не успел, а то после слишком обидно будет. Знаешь, что я придумал? Я ему подскажу, пусть с Аристотелем посоветуется насчёт конституции своего города. Ну и мальчишка, а?.. Ну и мальчишка!..
— Ну и мальчишка!.. — эхом отозвался Пармений, напряжённо вглядываясь в свою чашу.
На темной поверхности вина мелькали видения, как в сказочном волшебном зеркале.
По Стримонской долине далеко растянулись фаланги и эскадроны, возвращаясь на юг. Впереди, во главе своего личного эскадрона Александр. Гефестион рядом с ним.
Вокруг висит неумолчный шум: издалека доносится пронзительный плач, причитания; а к ним примешивается глухой скрип, словно дерево трещит. Это каркают вороны, и коршуны кричат, затевая драки из-за лакомых кусков.
Поселенцы своих убитых похоронили; солдаты своих сожгли на погребальных кострах. В хвосте колонны, позади госпитальных повозок, катится телега с урнами; местные гончары слепили. Урны упакованы соломой; на каждой — имя, краской.
Победа далась быстро, потери невелики… Об этом и разговаривали солдаты, глядя на тысячи врагов, так и лежавших, где были убиты, принимая обряды, какими чтит их природа. По ночам их обгрызают волки и шакалы, с рассвета принимаются за дело бродячие псы; а птиц-стервятников столько, что закрывают тела сплошным кишащим покровом.
Если колонна проходит близко, они поднимаются и висят над своей поживой — яростно орущей тучей, — только тут становятся видны уже обглоданные кости и лохмотья плоти, оставленные волками, когда те торопились до внутренностей добраться… Вокруг висит неумолчный шум, вместе с трупным зловонием.
Через несколько дней их обглодают дочиста. Самая скверная работа будет сделана, так что хозяевам этих земель останется только сгрести кости в кучу и спалить, или зарыть в яму.
Возле дороги лошадиный труп. Пляшут грифы, полураскрыв крылья… Быкоглав коротко, жалобно вскрикнул, шарахнулся в сторону… Александр махнул колонне, чтобы не останавливались; а сам спешился и медленно пошёл туда, ведя коня за собой, поглаживая ему морду. Грифы подняли крик, захлопали крыльями, улетели… Он обернулся и заговорил ласково, успокоил… Быкоглав стукнул копытом и фыркнул; ему здесь не нравилось, но страшно больше не было. Постояв так несколько секунд, Александр вскочил на коня и рысью вернулся на своё место.
— Ксенофонт говорит, это обязательно надо, чего бы конь ни испугался, — сказал он Гефестиону.
— Я не знал, что во Фракии такая уйма коршунов. Чем они все кормятся, если нет войны?
Гефестиона тошнило; он был готов говорить что угодно, лишь бы отвлечься от этого ощущения.
— Чтобы не было войны — такого во Фракии не бывает. Но мы спросим у Аристотеля.
— Ты всё ещё расстроен, что мы на трибаллов войной не пошли?
— Конечно. Как же иначе?.. — удивился Александр. — Ведь мы уже были на полпути. Рано или поздно всё равно придётся браться за них. А мы бы Истр увидели!..
Он махнул рукой. По этому знаку небольшая группа всадников рысью выдвинулась вперёд, там дорогу загораживали какие-то тела. Их сгребли охотничьей сетью и оттащили в сторону.
— Двигайтесь вперёд и проследите, чтобы было чисто, — распорядился Александр. И снова повернулся к Гефестиону: — Конечно жалко, обидно… Но он верно говорит: силы у него на самом деле растянуты сейчас. Очень славное письмо прислал, знаешь? Правда, причитал я его не слишком внимательно, когда увидел, что на север нельзя.
— Глянь-ка, Александр. По-моему там кто-то живой.
Чем заинтересовались грифы, было не видно. Они совались вперёд, потом отскакивали, словно напуганы… Потом показалась рука: человек слабо отмахивался.
— До сих пор? — удивился Александр.
— Дождь был, — подсказал Гефестион.
Александр обернулся и подозвал ближайшего всадника. Тот быстро подъехал, с обожанием глядя на своего юного командира.
— Пелемон! Если ему ещё можно помочь — организуй, чтобы подобрали. Они здесь хорошо сражались. А если нет — добей, чтоб не мучился.
— Да, Александр, — радостно ответил конник.
Александр чуть улыбнулся ему, одобрительно, и он — сияя от счастья — отправился выполнять свою миссию. Подъехал, спешился, нагнулся, снова поднялся на коня… Грифы с торжествующим скрипом ринулись вниз.
Далеко впереди сверкнуло синевой море; Гефестион подумал, что скоро они выберутся, наконец, с этого кошмарного поля… А глаза Александра отрешённо блуждали по страшной, полной птиц равнине и по небу над ней. Он декламировал:
Во исполнение Зевсовой воли — ведь так он замыслил —
Многих героев там души ушли во чертоги Гадеса,
Плотью же их напитались и хищные звери и птицы…
Ритм гекзаметров сливался с шагом Быкоглава. Гефестион молчал, только смотрел на него неотрывно… А он ехал — словно был где-то совсем не здесь, и не замечал товарища своего.
Македонская Печать оставалась у Антипатра. Уже второй гонец встретил Александра с приглашением прибыть в лагерь к отцу и принять похвалу и награду. Он свернул на восток, к Пропонтиде, взяв с собой только друзей, никого больше.
Царский дом под Перинфом превратился за это время в удобное и обжитое жилище. Здесь отец с сыном часто сидели у соснового стола на козлах, над большим блюдом, полным морского песка и гальки. Лепили горы, пальцами проводили ущелья, палочками для письма рисовали на местности-макете расположение кавалерии, пращников, лучников и фаланг… Здесь их играм никто не мешал, разве что неприятель. Юные красавцы-телохранители вели себя пристойно; бородатый Павсаний, утративший свою прежнюю прелесть и теперь назначенный соматофилаксом, Начальником Стражи, бесстрастно следил за этими занятиями, прерывая их только в случае тревоги. Тогда они надевали доспехи — Филипп с руганью, как все старики-ветераны, а Александр с жадным нетерпением. Солдаты, к которым он присоединялся, ликовали. После похода на медов у него появилось прозвище: Базилискос, Маленький царь.
О нём уже рассказывали легенды. Как он пошёл в разведку с группой солдат, обогнул скалу и наткнулся на двух медойских часовых — и уложил их обоих; его люди и охнуть не успели, а у тех не было времени даже крикнуть, не то что за оружие схватиться… Как он всю ночь продержал у себя в палатке двенадцатилетнюю фракийскую девчушку, потому что она бросилась к нему — за ней солдаты гнались, — а он к ней даже пальцем не прикоснулся, и дал ей приданое на свадьбу… Как он бросился меж четырёх подравшихся македонцев, уже успевших обнажить мечи, и раскидал их голыми руками… А во время грозы в горах — когда молнии сыпались с неба, будто град, и всем казалось, боги решили всех их истребить, — он увидел в этом добрый знак, не дал остановиться, даже развеселил… Кому-то Маленький Царь кровь остановил собственным плащом — и сказал, что эта кровь на плаще драгоценнее любого пурпура… Кто-то умер у него на руках… А кто-то решил, что он ещё зелёный, — что можно попробовать с ним старые солдатские шутки, — так тем пришлось пожалеть, очень больно ушиблись. Если он на тебя зуб заимеет — берегись!.. Но если ты прав — говори ему прямо — он всё поймёт.
Поэтому, когда он появлялся в свете гаснущих костров и мчался к лестницам, окликая их так, словно на пир приглашал, — бойцы бросались следом, стараясь быть к нему поближе. Его хорошо иметь перед глазами, он соображает быстрее чем ты сам.
При всём при том, осада шла неудачно. Пример Олинфа оказался палкой о двух концах: теперь перинфяне решили, что в крайнем случае они лучше умрут, но живыми не сдадутся. А до крайнего случая было ещё далеко. Защитники, получавшие с моря и припасы и подкрепления, отражали все попытки штурма и нередко нападали сами. Теперь они являли свой собственный пример. Из Херсонеса, чуть южнее Большой Восточной Дороги, пришли сведения, что подчинённые союзные города начали поднимать голову. Афиняне давно уже подталкивали их к восстанию; но они не хотели впускать к себе афинские войска, которые постоянно сидели без денег и были просто вынуждены жить за счёт принявшей страны. А теперь они осмелели сами. Захватывали македонские посты, угрожали крепостям… Это была уже война.
— Одну сторону дороги я тебе расчистил, отец. Позволь, расчищу и другую, — сказал Александр, едва до них дошли эти новости.
— Обязательно. Как только подойдут новые войска. Их я оставлю здесь; а тебе дам людей, знающих страну.
Он задумал внезапное нападение на Византий, чтобы прекратить их помощь Перинфу. С Византием так или иначе придётся дело иметь — так уж лучше сразу, при первой возможности. Он увяз в этой дорогостоящей войне гораздо глубже, чем собирался; теперь приходилось набирать новых наёмников. Солдаты в армию Филиппа приходили из Аркадии и Аргоса. Эти страны уже много поколений живут в страхе перед Спартой, потому не разделяют опасений и ярости афинян, дружат с Македонией, — но деньги всё равно нужны; а осада их заглатывает, словно воду льёшь в песок.
Наконец, они появились. Квадратные, коренастые, телосложением похожие на самого Филиппа. Сразу стало видно, что его предки из тех краёв. Он произвёл им смотр, переговорил с их офицерами, от которых — ни в удаче ни в беде — наёмники неотделимы, из-за чего и возникает часто слабое звено в цепи управления армией… Но дело своё они знают, зря им платить не придётся.
Александр со своими войсками двинулся на запад. Солдаты, прошедшие с ним фракийский поход, уже поглядывали на остальных свысока.
Эту кампанию он тоже провёл очень быстро. Восстание было ещё в самом зародыше; некоторые города сразу перепугались, изгнали самых заядлых подстрекателей и поклялись в верности своей. А кто уже успел втянуться в борьбу — те были просто счастливы: боги покарали Филиппа, отняв у него разум настолько, что он доверил армию шестнадцатилетнему ребёнку!.. На предложение сдаться они ответили оскорбительным вызовом. Тогда Александр начал брать их крепости, одну за другой. Подъезжал, останавливался, отыскивал слабые места в обороне… А если таких не было — создавал их сам; подкопом, насыпью или брешью в стене. Под Перинфом он многому научился. Вскоре сопротивление угасло. Остальные города открыли ворота на его условиях.
По дороге из Аканфа он осмотрел Ров Ксеркса: канал, прокопанный через Афонский перешеек, чтобы избавить персидский флот от штормовых ветров, дующих с гор. Из лохматых отрогов вздымалась громадная снежная вершина Афона. Армия повернула на север, огибая уютную бухту. У подножья лесистых склонов лежал давно разрушенный город. Развалины стен поросли ежевикой, террасы бывших виноградников размыты зимними дождями; а в заброшенных оливковых рощах — никого, кроме стада коз, да нескольких голых мальчишек, обрывавших плоды с нижних ветвей.
— Что это за город был? — спросил Александр.
Один из кавалеристов поехал спросить. Мальчишки, увидев его, с воплями бросились удирать; он поймал самого нерасторопного и поволок к Александру; а мальчишка бился и вырывался, словно рысь в тенетах. Оказавшись перед генералом, и увидев что тот не старше его брата, бедный малый остолбенел. И тут же случилось ещё одно чудо: оказалось, что им ничего от него не надо — только чтобы сказал, что это за место.
— Стагира, — ответил он с великим облегчением.
Колонна двинулась дальше.
— Надо поговорить с отцом, — сказал Александр Гефестиону. — Пора отблагодарить нашего старика.
Гефестион кивнул. Он уже понял, что школьные времена для них кончились.
Подписав договоры, взяв заложников и разместив гарнизоны в опорных пунктах, Александр вернулся к отцу, всё ещё сидевшему под Перинфом. Царь должен был дождаться его прежде чем выступить против Византия: надо было знать, что всё в порядке.
За себя он оставлял Пармения, а поход на Византий собирался возглавить сам. Византий будет ещё покрепче Перинфа: город с трёх сторон защищён Пропонтидой и бухтой Золотой Рог, а со стороны суши мощнейшие стены. Надежда была только на внезапность.
Они обсуждали поход вместе, всё над тем же сосновым столом. Филипп часто забывал, что разговаривает не со взрослым воином; пока мальчик не замирал, напрягшись, при какой-нибудь нечаянной грубости. Но теперь это случалось не так уж часто. Их отношения — трудные, настороженные, с постоянной готовностью к обиде — теперь согревала обоюдная тайная гордость тем, что другой его признал.
— Как смотрятся аргивяне? — спросил однажды Александр.
— Я их оставлю Пармению, он управится. Похоже, они собирались нам тут носы утереть, как это получается в южных городах с их необученными ополченцами. А наши о них не особо высокого мнения, и этого не скрывают. Солдаты они или кто? Им честно платят, отлично кормят, размещены они прекрасно — а им всё не так. На учениях вечно ворчат, им видишь ли сариссы не нравятся… Конечно не нравятся, раз до сих пор не научились с ними работать… А наши потешаются, глядя на них. Ну и ладно. Пусть остаются и воюют коротким копьём, здесь этого достаточно. Когда я со своими людьми уйду и они тут останутся хозяевами положения — настроение у них получше станет, соберутся. Их офицеры говорят…
Разговор происходил за обедом. Александр вытирал хлебом с тарелки стекавший с рыбы соус.
— Послушай-ка, — перебил он отца.
Снаружи доносился шум какой-то ссоры. И чем дальше, тем он становился громче.
— Гадес их побери! — проворчал царь. — Что там ещё?..
Теперь уже можно было разобрать ругань и оскорбительные выкрики, по-македонски и по-гречески.
— Когда люди не ладят, как у нас, такое начинается ни с чего. — Филипп отодвинул своё кресло и поднялся, вытирая пальцы о голое бедро. — Из-за бойцовых петухов, из-за мальчишки поссориться могут… Пармений наверно уже там?..
Шум нарастал. Слышно было, что народу с обеих сторон становится всё больше.
— Ничего не поделаешь, придётся самому их разгонять, — флегматично сказал Филипп и захромал к двери.
— Отец, слишком противно они шумят. Оружие взять не стоит?
— Ещё чего! Слишком много чести; и так разбегутся, едва меня увидят. Они только своих собственных офицеров признают, вот в чём беда.
— Я пойду с тобой. Если уж офицеры не могут их угомонить…
— Нет-нет, ты мне не нужен. Сиди, ешь спокойно, доедай свой обед. Симмий, пригляди, чтобы мой не остыл.
Он вышел как был, безоружный; если не считать меча, с которым никогда не расставался.
Александр поднялся и подошёл к двери, глядя ему вслед.
Между городом и лагерем осаждавших оставалось обширное свободное пространство, по которому тянулись узкие траншеи к осадным башням и возвышались укреплённые сторожевые посты. Где-то здесь и началась, наверно, ссора — между солдатами на дежурстве или при смене караула, — и ссору эту было видно отовсюду, так что враждебные группы пополнялись очень быстро. Собралось уже несколько сот человек; причём греков, стоявших поблизости, было гораздо больше чем македонцев. Над общим гвалтом отдельные голоса — наверно офицеры — выкрикивали взаимные обвинения, угрожали друг другу гневом царя… Филипп прошёл несколько шагов и остановился, оглядываясь. Увидел всадника, направлявшегося в сторону толпы, окликнул, — тот спешился, подсадил его на своего коня… Теперь, поднявшись на эту живую трибуну, он решительно, рысью, двинулся вперёд и закричал, требуя тишины.
Гневным его видели редко. Стало тихо; толпа расступилась, пропуская его в середину… А когда стала смыкаться за ним, Александр заметил, что конь беспокоен.
Телохранители, прислуживавшие за столом, теперь взволнованно переговаривались, почти шепотом. Александр глянул на них — похоже, они ждали распоряжений. В соседнем доме, где обитала вся их команда, из двери гроздью торчали головы.
— К оружию! Быстро! — крикнул он.
Филипп старался совладать с конём. Голос его, до сих пор полный силы, зазвучал злобно… Конь встал на дыбы, раздался рёв ругани и проклятий, наверно кому-то передним копытом попало… Вдруг конь дико вскрикнул, поднялся столбом — и рухнул, увлекая за собой упрямо державшегося царя. Они оба исчезли в мельтешащей, орущей воронке.
Александр подбежал к крючьям на стене, схватил щит и шлем — на кирасу не было времени, — и крикнул:
— Под ним коня убили! Пошли!
Он быстро обогнал всех остальных, но назад не оглядывался. Из казарм уже бежали македонцы, толпами. Важен был ближайший момент.
Сначала он просто расталкивал толпу, и она его пропускала. Здесь пока были просто зеваки, их легко мог убрать с дороги любой решительный человек.
— Дайте пройти! Пропустите к царю!..
Он слышал вопли умиравшего коня, слабеющие, переходящие в хриплый стон… Отца слышно не было.
— Назад! Расступись!.. Дайте пройти, дорогу дайте!.. Мне нужен царь!..
— А-а-а, ему па-апочка нужен!
Вот и первое оскорбление. Коренастый, мощный аргивянин; квадратные плечи, квадратная борода, ухмыляется…
— Гляньте-ка, малышок-петушок наш появился-а-а-а…
На последнем слове он поперхнулся, широко распахнув глаза и рот, захлебнулся рвотой… Александр ловким рывком высвободил меч — впереди расступились.
Он увидел, что конь ещё дёргается, на боку; отец лежит рядом, нога придавлена, неподвижен… А над ним стоит аргивянин с поднятым копьём; стоит в нерешительности, ждёт, чтобы кто-нибудь поддержал. Александр пронзил его с ходу.
Толпа колыхалась, бурлила; македонцы уже окружили её со всех сторон. Александр встал над отцом и крикнул, чтобы свои знали, где он:
— Царь здесь!
Аргивяне вокруг подзуживали друг друга ударить, — но никто не решался. А для любого, стоявшего позади, он был просто подарком.
— Это царь! Кто попытается его тронуть — убью на месте!..
Кое-кто испугался. Александр заметил одного, на кого остальные смотрели как на вожака — и уже не спускал с него глаз. Тот выпятил челюсть, промямлил что-то, но веки у него дрожали.
— Назад! Все назад!.. Вы что, с ума посходили? Думаете, убьёте его или меня — вы живыми отсюда уйдёте?!
Кто-то ответил, что выбирались из мест и похуже, — но с места ни один не двинулся.
— Наши люди повсюду вокруг, а гавань в руках неприятеля! Вам жить надоело, что ли?..
Какое-то предупреждение — дар Геракла — заставило его обернуться. Он едва заметил лицо человека поднявшего копьё, — только открытое горло. Меч пробил гортань; тот отшатнулся назад, зажимая окровавленной рукой свистящую рану… Александр резко повернулся назад, чтобы не подставлять спину надолго… Но, вместо враждебных лиц, увидел затылки царской стражи. Сомкнув щиты, они оттесняли аргивян. Словно пловец против волны, пробился Гефестион; встал рядом, прикрыв щитом его спину… Всё было кончено. А времени прошло столько, что едва хватило бы доесть уже начатую рыбу.
Он огляделся. Ни единой царапины на нём не было, каждый раз успевал ударить первым. Гефестион заговорил с ним; он ответил улыбаясь… Он был светел и спокоен. Только что он познал таинство: убивая свой страх, становишься свободен, как боги!..
Рядом раздались громкие голоса, привыкшие повелевать, — толпа расступилась, пропуская тех, кому привыкла подчиняться. Это аргивский генерал и помощник Пармения орали каждый на своих солдат. Прежние участники тотчас превратились в зрителей, и в центре никого не осталось, кроме мёртвых и раненых. Всех, кто был рядом с царём, арестовали и увели; мёртвого коня оттащили в сторону… Мятеж выдохся. Когда снова поднялся шум — это уже были крики тех, кто стоял поодаль и не видел что произошло: кто-то спрашивал, а кто-то объяснял.
— Александр!.. Где наш малый?.. Неужто эти сукины сыны его убили?!
— Царь! Они царя убили, — отозвался чей-то низкий бас. И снова раздался высокий, тонкий голос, словно в ответ ему: — Александр!..
А он стоял островком спокойствия в этом море шума, глядя мимо, в слепящее синее небо.
Потом возле его колен послышались другие голоса:
— Государь! Государь, как ты?
Они говорят «государь»?.. Он замигал, словно выкарабкиваясь из сна, и опустился на колени рядом с остальными. Тронул неподвижное тело:
— Отец!
Что царь дышит, он ощутил сразу же.
Голова у Филиппа была в крови. Меч вытащен до половины. Наверно, схватился за него — и как раз тут его ударили, скорее всего рукояткой: у кого-то духу не хватило пустить в ход клинок. Глаза были закрыты, а когда его начали поднимать — тело безжизненно обвисло. Александр, вспомнив один из уроков Аристотеля, приподнял веко здорового глаза… Глаз тотчас закрылся, рывком.
— Дайте щит! — распорядился он. — Накатывайте, осторожно. Я голову придержу.
Аргивян уже увели; теперь вокруг были только македонцы, и все спрашивали, жив ли царь.
— Он контужен, — сказал Александр. — Других ран не видно, скоро ему станет получше. Ноский! Пусть глашатай это объявит… Сиппант! Прикажешь баллистам дать несколько залпов. Глянь-ка, как они там на стене развеселились, надо из них это веселье выбить… Леоннат! Я буду с отцом, пока он не придёт в себя. Всё докладывать мне.
Царя уложили на кровать. Александр уместил на подушку его голову, стал вытягивать запачканную кровью руку, — Филипп застонал и открыл глаза.
Старшие офицеры, — те, кто считал себя в праве толпиться возле царя, — заверили его, что всё в порядке, люди под контролем. Александр, стоявший у изголовья, приказал одному из телохранителей принести воды и губку.
— Это твой сын, царь, — сказал кто-то. — Сын тебя спас.
Филипп повернул голову. Слабо сказал:
— Вот как? Молодец, малыш.
— Отец, ты видел, кто из них ударил тебя?
— Нет. — Голос Филиппа стал потвёрже. — Он напал сзади.
— Надеюсь, я его убил. Одного кого-то убил там.
Он неотрывно смотрел отцу в лицо. Филипп слабо прикрыл глаза и вздохнул.
— Молодец, малыш. А я ничего не помню. Ничего. Пока не очнулся здесь.
Подошёл телохранитель с тазом воды, подал Александру… Александр взял губку, старательно отмыл свою руку от крови и отвернулся. Тот замешкался в растерянности, потом обошёл кровать и той же губкой стал оттирать голову царю. Он думал поначалу, что вода принцу нужна как раз для этого.
К вечеру Филипп был ещё слаб — голова кружилась, если двигаться пытался, — но распоряжаться уже мог. Аргивян отправили под Кипселу, на смену тамошним войскам.
Александра, где бы он ни появился, встречали восторженно. Все старались прикоснуться к нему: кто «на счастье», кто чтобы его доблесть на них перешла, а кто просто ради удовольствия. Осаждённые, понадеявшись на дневную заваруху, в сумерках устроили вылазку и попытались захватить осадную башню; Александр повёл отряд и отбил их… Врач сказал, что царь поправляется; возле него постоянно дежурил один из телохранителей… До постели Александр добрался заполночь, Хоть столовался он вместе с отцом, но жил теперь отдельно: он уже был генералом.
У двери послышался знакомый шорох — он откинул одеяло и подвинулся. Когда назначалось это свидание, Гефестион уже знал, что Александр хочет просто поговорить. В этом он ещё ни разу не ошибся.
Потихоньку, шепча в подушку, они обговорили сегодняшний бой… Потом замолчали оба. В тишине слышны были шумы лагеря, и доносился издали — со стен Перинфа — звон колокольчика, что передавала друг другу ночная стража. Так слышно, что часовые не спят, и можно не обходить посты.
— Ты о чём? — спросил Гефестион.
Александр поднял голову. Даже в едва заметном свете от окна видно было, как горят глаза у него.
— Он говорит, что ничего не помнит. Но когда мы его поднимали, он уже в сознании был.
— А может он и правда забыл? — предположил Гефестион, которому уже попало однажды фракийским камнем со стены.
— Нет. Он притворялся мёртвым.
— На самом деле?.. Ну что ж, всё равно винить его не стоит. Тут даже сидеть не можешь, перед глазами всё крутится, знаешь?.. Он, наверно, надеялся, что они испугаются чего натворили — и разбегутся…
— Я открыл ему глаз — и знаю, что он меня видел. Но никак этого не показал; хотя уже знал, что всё кончено.
— А может он снова отрубился?
— Я всё время смотрел за ним, он был в сознании. Но признаваться в этом не хочет.
— Ну что ж, ведь он царь… — Гефестион испытывал тайную симпатию к Филиппу: тот всегда обращался с ним очень тактично, и у них был общий враг. Теперь он защищал царя: — Ведь люди могли бы понять неправильно. Ты же знаешь, как всё всегда переиначивают, верно?..
— Но мне-то он мог сказать! — Темнота была почти полная, но видно было, что Александр неотрывно смотрит ему в глаза. — Он никогда не признается, что лежал там — и знал, что обязан мне жизнью… Тогда не хотел этого признать, а теперь не хочет помнить.
Кто знает? — подумал Гефестион. И кто когда узнает? Но он — он знает, и этого теперь уже не изменить, никогда. Гефестион тронул обнажённое плечо, похожее в густых сумерках на потемневшую бронзу.
— Ну а о гордости его ты подумал? Ты же должен понимать, что это такое.
— Конечно, понимаю. Но я бы на его месте сказал.
— А чего ради? — Рука его соскользнула с бронзового плеча в спутанные волосы; Александр прижался головой к ладони, словно сильный зверь, которому нравится что его гладят. Гефестион вспомнил его ребячливость в самом начале; иногда кажется, что это было только вчера, иногда — полжизни назад тому… — Зачем? Ведь вы и так оба знаете. И ты знаешь, и он… И этого ничто уже не изменит…
Он ощутил, как Александр медленно, глубоко вздохнул.
— Да, не изменит. Ты прав, ты всегда всё понимаешь. Он дал мне жизнь, во всяком случае так он говорит… Так оно или нет — но долг ему я вернул.
— Конечно, теперь вы квиты.
Александр остановившимся взглядом смотрел вверх, в черноту под стропилами.
— Никто на может поквитаться с богами; можно только стараться узнать, что они дали тебе… Но славно, когда нет долгов перед людьми.
Завтра он принесёт жертвы Гераклу. А пока — так хочется осчастливить кого-нибудь, сразу, немедленно!.. Хорошо, что далеко искать не надо.
— Я ж его предупреждал, чтобы не откладывал надолго трибаллов!
Александр сидел с Антипатром у громадного стола в кабинете царя Архелая и читал донесение, полное скверных новостей.
— А эта его рана опасна? — спросил Антипатр. — Что думают?
— Видишь, он даже подписаться не смог. Только его печать, а подпись Пармения. Я даже сомневаюсь, что он додиктовал до конца; последняя часть звучит так, будто Пармений говорил.
— Твой отец — он живучий, быстро поправится. У вас вся порода такая.
— А что там его прорицатели делают?.. С тех пор как я от него уехал — беда за бедой. Быть может, нам в Дельфах или в Додоне посоветоваться стоит, а? На случай, если кого из богов умилостивить надо.
— Ну да! По всей Греции тут же разнесётся, что удача от него отвернулась. Он нам за это спасибо не скажет.
— Это верно, лучше не надо. Но ты только посмотри, что было под Византием!.. Он всё сделал правильно. Прошёл туда быстро, пока их лучшие силы были у Перинфа; выбрал пасмурную ночь, подошёл под самые стены… И надо же — тучи расходятся, выглядывает луна — и все собаки в городе подымают лай. Просто лают на перекрёстках! А там зажигают факелы…
— На перекрёстках? — переспросил Антипатр.
— А может он погоду не угадал? — быстро продолжал Александр. — На Пропонтиде она изменчива… Но раз уж он решил снять обе осады — почему бы не дать отдохнуть своим людям, а против скифов послать меня?
— Они же ведь только что нарушили договор, и были совсем рядом; это угроза была. Если бы не они, то он мог бы остаться под Византием… Твой отец всегда умел остановиться вовремя. Но у его солдат хвосты опустились. Им нужна была хорошая победа, и добыча… Это он им дал.
Александр кивнул. Он хорошо ладил с Антипатром. Этот македонец древнего рода был бесконечно предан царю, рядом с которым сражался в юности. Но прежде всего — именно царю, а не лично Филиппу. Вот Пармений — тот был предан человеку, которого любил; а что он ещё и царь — это шло потом.
— Ну да, и победу и добычу он им дал. И оказался на северной границе с тяжёлым обозом, и с гуртом в тысячу голов, да ещё и рабов гнали колонну. Они же там добычу чуют лучше шакалов! А люди у него измотаны были; и тут уж без разницы, куда хвосты, кверху или книзу. Если бы только он позволил мне тогда пройти на север от Александрополя, теперь бы трибаллы на него не напали… И агриане пошли бы со мной, они уже готовы были… Ну да ладно. Сделанного не воротишь. Счастье ещё, что врач его жив остался.
— Когда гонец поедет, я хотел бы ему свои пожелания передать.
— Конечно. А делами его беспокоить не будем, верно? Мы тут пока сами покрутимся.
Он улыбнулся заговорщицки. Антипатра легко было очаровать, причём он совершенно этого не осознавал; потому особенно забавно было иметь с ним дело. Александр сейчас использовал эту слабинку, потому что сомневался, чьи распоряжения им пришлось бы выполнять: отца или Пармения.
— С войной мы точно управимся. Но вот эти южные дела — тут похуже. Он в них столько души вложил, и знает гораздо больше, и я его планы не совсем понимаю… Тут мне не хотелось бы что-нибудь делать без него.
— Ну, знаешь ли, похоже они там работают на него лучше, чем мы с тобой смогли бы.
— В Дельфах? Я там был, когда мне двенадцать было, на Играх, а с тех пор ни разу. Вот что, давай-ка ещё раз, чтобы убедиться что я всё понял. Этот новый храм, что афиняне построили, — что там стряслось? Они свои приношения внесли до того как его освятили?
— Ну да. Процедуру не соблюли — получилось богохульство. Это формальное обвинение.
— Ну а настоящая причина это их надпись, верно? «ЩИТЫ, ОТНЯТЫЕ У ПЕРСОВ И ФИВАНЦЕВ, СРАЖАВШИХСЯ ПРОТИВ ГРЕЦИИ…» Слушай, а почему фиванцы пошли с мидянами, вместо того чтобы с Афинами объединиться?
— Потому что ненавидели их.
— Даже тогда?.. Ну ладно. Эта надпись разъярила фиванцев; но когда собралась Дельфийская Священная Лига — они сами, как я понимаю, выступить постеснялись, а подтолкнули какое-то зависимое государство обвинить афинян в святотатстве. Так?
— Амфиссийцев. Те под Дельфами живут, выше по реке.
— Ну и что дальше?
— Если бы это обвинение прошло, то Лиге пришлось бы начать войну с Афинами. Афиняне послали трёх делегатов; двое свалились с лихорадкой, а третьим был Эсхин. Ты его можешь помнить: он был одним из послов на мирных переговорах семь лет назад.
— О, я его прекрасно знаю, мы с ним друзья. А ты знаешь, что он в свое время актёром был?
— Это ему помогло наверно; он им там такой спектакль устроил!.. Совет уже собирался было голосовать — а он вдруг припомнил, что амфиссийцы растят зерно на каких-то землях, когда-то отданных Аполлону. Так он как-то добился, чтоб ему дали слово, — и обвинил в святотатстве самих амфиссийцев. А после его великой речи дельфийцы забыли об Афинах и сломя голову кинулись крушить амфиссийские деревни. Амфиссийцы стали драться, и нескольким членам Совета досталось по их священным телесам… Это прошлой осенью случилось, после жатвы.
Сейчас была зима. В кабинете, как всегда, дули холодные сквозняки; но царский сын, похоже, замечал эту стужу ещё меньше чем сам царь.
— Так теперь Лига собирается в Фермопилах, чтобы вынести решение по делу амфиссийцев, что ли? Ясно, что отец поехать туда не сможет. Я уверен, он хотел бы, чтобы за него поехал ты. Поедешь?
— Разумеется! — Антипатр вздохнул с облегчением; как ни хочется мальчишке взять всё на себя, но сверх меры не зарывается. — Я там постараюсь повлиять на кого смогу; и, если получится, добьюсь, чтобы решение отложили до приезда царя.
— Надеюсь, ему нашли тёплый дом. Фракия зимой — не такое это место, чтобы раны лечить. Но нам скоро придётся ехать к нему с этими южными делами… Как думаешь, что будет?
— Скорее всего ничего не будет. Даже если Лига обвинит амфиссийцев, афинянам вмешаться Демосфен не даст, а без них никто ничего делать не станет. Это дело против амфиссийцев — личная заслуга Эсхина, а Демосфен его ненавидит люто. Он же после того посольства Эсхина в измене обвинил, ты наверно знаешь.
— Ещё бы! Ведь часть обвинения в том состояла, что он был дружен со мной.
— Ох уж эти демагоги! Ведь тебе всего десять лет тогда было… Но с тем обвинением ничего не вышло, а теперь Эсхин вернулся из Дельф героем — так Демосфен, наверно, волосы на себе рвёт. А кроме того — это ещё важнее — амфиссийцев поддерживают Фивы, а с ними ссориться он не захочет.
— Но ведь афиняне и фиванцы ненавидят друг друга.
— Да. Но ему нужно, чтобы нас они ненавидели ещё больше. Ему сейчас нужен союз с Фивами, это слепому видно. Причём с самими фиванцами у него может получиться: Великий Царь деньгами снабдил, покупать поддержку против нас. А вот афиняне могут заартачиться; уж слишком давняя у них вражда.
Александр сидел задумавшись. Потом сказал:
— Всего четыре поколения прошло, с тех пор как они отразили персов. И мы тогда были вместе с персами, как и фиванцы. А если бы Великий Царь сейчас переправился из Азии — мы бы дрались с ним во Фракии, а они бы грызлись между собой.
— Люди меняются и не за такой срок. Мы поднялись за одно поколение, благодаря отцу твоему.
— А ему всего сорок три… Ладно, пойду-ка я потренируюсь, на случай если он мне оставит что-нибудь поделать.
Он пошёл переодеваться, но по дороге встретил мать; а та спросила какие новости. Он проводил её в её покои, но рассказал только то, что считал нужным. У неё было тепло и ярко: свет от огня в очаге плясал на росписи пламени Трои… Глаза невольно потянулись к очагу, к тому свободному камню в полу, который он обнаружил в детстве. Она тут же обиделась, что он рассеян и невнимателен к ней, обвинила в соглашательстве с Антипатром, который ни перед чем не остановится, лишь бы ей навредить… Всё было как обычно; и он отделался обычными ответами.
Уходя, он встретил на лестнице Клеопатру. Теперь, в четырнадцать, она стала похожа на Филиппа как никогда раньше. То же квадратное лицо, те же жёсткие курчавые волосы… Только глаза не его: глаза собаки, которую никто не любит. Его полужёны нарожали ему дочерей покрасивее этой; а она была невзрачненькая, даже в том возрасте, который отец любил всего больше; а кроме того постоянно носила маску враждебности, из-за матери.
— Пойдём, — позвал Александр. — Мне надо поговорить с тобой.
В детской они соперничали, враждовали, но теперь он был выше этого. А она всё время, постоянно, мечтала, чтобы он обратил внимание на неё, — но и боялась, чувствуя себя гораздо ниже. Чтобы ему захотелось с ней говорить о чём-то — это было просто невероятно…
— Пошли в сад.
Снаружи было совсем холодно. Она задрожала, скрестила руки на груди, — он отдал ей свой плащ. Они стояли у бокового входа в покои царицы, возле самой стены, среди облетевших роз. В ложбинках между кустами лежал нерастаявший снег… Он говорил только что совсем спокойно, и она понимала, что разговор будет не о ней, — но всё равно ей было страшно.
— Слушай, — сказал он, — ты знаешь, что произошло с отцом под Византием?
Она кивнула.
— Его собаки выдали. Собаки и луна. — В печальных глазах Клеопатры был испуг, но вины не было. — Ты меня понимаешь, верно? Я имею в виду, ты знаешь колдовство. Ты видела… чтобы она что-нибудь делала тогда?
Сестра молча покачала головой. Если сейчас сказать — это когда-нибудь после обязательно вылезет… Ведь мать с братом очень друг друга любят, но ссорятся страшно — и тогда говорят всё подряд, не задумываясь… Его глаза пронизывали её, словно северный ветер, — но всё, что она знала, было спрятано страхом. Вдруг он поменялся, ласково взял её за руки сквозь складки плаща.
— Я никому не скажу, что ты мне сказала. Клянусь Гераклом! Ты ж знаешь, такую клятву я никогда не нарушу. — Он оглянулся на святилище в саду. — Скажи. Ты должна, понимаешь?.. Я должен это знать.
Она забрала руки, заговорила:
— Было то же самое, что и в другие разы, когда из этого ничего не получалось. А если что-нибудь ещё — я не видела, честное слово. Правда, Александр, это всё что я знаю.
— Да-да, я тебе верю, — нетерпеливо сказал он и снова схватил её за руки. — Не позволяй ей этого делать. Теперь она не имеет права. Я спас его под Перинфом. Если бы не я — его бы убили, понимаешь?
«Зачем ты это сделал?» Вслух она не спросила, они понимали друг друга без слов. Только глаза её неотрывно смотрели в его лицо, совсем не похожее на лицо их отца.
— Иначе я бы себя опозорил… — Он умолк; она решила, что он ищет какие-то слова, чтобы ей понятнее стало. — Ты не плачь. — Он провёл кончиками пальцев у неё под глазами. — Это всё, что мне нужно было знать. Ты ж ей помешать не могла!..
Он повёл её во дворец, но в дверях остановился и оглянулся вокруг.
— Если она захочет послать ему врача, лекарство, сласти какие-нибудь… Что угодно — дай мне знать. Это я тебе поручаю. Если не сделаешь — виновата будешь ты, на тебя падёт!..
Она побледнела от ужаса. Но его остановило даже не отчаяние, а изумление сестры.
— Нет, Александр! Нет!.. О чём ты говорил — оно же никогда не действовало, она сама должна это знать!.. Но это страшно, ужасно, и когда… когда ей очень плохо — оно ей просто душу очищает, вот и всё!..
Он посмотрел на неё почти с нежностью и медленно покачал головой.
— Если бы! Она на самом деле старалась, я видел. — Её печальные собачьи глаза стали ещё печальнее от этой новой ноши. — Но это было очень давно, ты не отчаивайся. А теперь наверно так и есть, как ты говоришь. Славная ты девочка, сестрёнка.
Он поцеловал её в щёку; сжал ей плечи, забирая свой плащ… И пошёл через помертвевший сад, сияя золотой головой; а она долго смотрела ему вслед.
Медленно тянулась зима. Царь во Фракии потихоньку поправлялся; письма подписывал уже сам, хоть рука и дрожала, как у старика. Он прекрасно понял все дельфийские новости и распорядился, чтобы Антипатр осторожно поддержал амфиссийскую войну. Фиванцы хотя и присягнули Македонии — всегда были ненадёжным союзником, с персами якшались; ими стоило и пожертвовать при нужде. Он предвидел, что государства Лиги проголосуют за войну; причём каждый будет надеяться, что бремя этой войны понесёт кто-то другой. А Македония будет стоять рядом — ненавязчиво — в дружеской готовности взять на себя это тяжкое, хлопотливое дело. И так у него в руках окажутся ключи от всего юга.
После зимнего солнцеворота Совет проголосовал за войну. Но никто не хотел уступить главенство городу-сопернику, потому все государства выставили только символические силы. Командование этой несуразной армией взвалил на себя фессалиец Котиф, Председатель Совета. Филипп избавил фессалийцев от анархии племенных распрей, и в большинстве своём они были благодарны ему за это. Мало было сомнений, к кому обратится Котиф за помощью в трудный час. Об этом и разговаривали друзья, ополаскиваясь под фонтаном на стадионе.
— Пошло дело, — сказал Александр. — Знать бы, когда всё начнётся.
— Женщины говорят, если на горшок смотреть, то он не закипает никогда, — заметил Птолемей, выпростав голову из полотенца.
Александр, настроенный на постоянную готовность, гонял их нещадно; так что Птолемею удавалось встречаться со своей новой возлюбленной гораздо реже, чем хотелось бы; он был не прочь и расслабиться.
— Но они же говорят, стоит от горшка отвернуться — он тут же выкипает, — возразил Гефестион.
Птолемей посмотрел на него сердито. Ему-то хорошо, ему всего хватает!..
Да, ему хватало. Или, во всяком случае, свой нынешний удел он не променял бы ни на что другое — и этого не скрывал. А всё прочее оставалось его тайной; никто не знал, с чем ему приходилось мириться и как трудно это ему давалось. Гордость, целомудрие, сдержанность, приверженность высшим целям… Он цеплялся за эти слова, чтобы легче было переносить явное нежелание Александра, коренившееся где-то в душе, так глубоко, что спрашивать невозможно. Может быть, что колдовство Олимпии оставило шрамы на душе её сына? Или пример отца?.. Или дело в том, — думал Гефестион, — что только здесь он не стремится к главенству, а вся остальная его натура восстаёт против этого?.. Ведь первенство ему дороже жизни… Однажды в темноте он прошептал по-македонски: "Ты у меня первый и последний, " — но непонятно, что тогда прозвучало в голосе его: экстаз или невыносимая печаль. Правда, почти всегда он бывал открыт и от близости не уклонялся, — но словно не считал это таким уж важным. Можно было подумать, акт любви состоит для него в том, чтобы просто лежать рядом и разговаривать.
Он говорил о человеке и о судьбе; о словах, которые слышал во сне от говорящих змей; о действиях кавалерии против пехоты и лучников… Он цитировал Гомера о героях, Аристотеля о Всемирном Разуме, Солона о любви; говорил о тактике персов и о воинственности фракийцев, о своей умершей собаке, о красоте дружбы… Разбирал поход Десяти Тысяч Ксенофонта, шаг за шагом, от Вавилона к морю… Пересказывал дворцовые сплетни и разговоры в штабе и в казармах; поверял самые тайные секреты обоих своих родителей… Размышлял вслух о природе души в жизни и в смерти, и о природе богов; говорил о Геракле и Дионисе, и о том, что при Желании (с большой буквы! ) можно достичь всего…
Так бывало везде: в постели, где-нибудь в скалах, в лесу… Гефестион, бывало, обхватывал его за талию или клал ему голову на плечо — и слушал, стараясь утихомирить шумное сердце своё. Он понимал, что ему говорится всё, — и был горд несказанно! Но с этой гордостью мешался и благоговейный трепет, и нежность, и мука, и чувство собственной вины… Он терял нить, боролся с собой, снова улавливал смысл речи — и обнаруживал, что не может вспомнить, о чём только что говорил Александр. Ему в ладони высыпались несметные сокровища — и ускользали меж пальцев, пока его мысли терялись в ослепляющих миражах, навеянных желанием. В любой момент Александр мог спросить, что он думает о том и том: ведь он был гораздо больше чем просто слушатель… Зная это, он снова старался вникнуть — и часто увлекался, даже против воли: Александр умел передать свои образы, как другие передают страсть. Иногда, когда он особенно загорался и испытывал благодарность за то, что его поняли, — Желание, которое может достичь всего, подсказывало нужное слово или прикосновение… Тогда Александр глубоко вздыхал, словно из самой глубины своего существа, и шептал что-нибудь по-македонски, на языке своего детства. И всё бывало хорошо, или — по крайней мере — так хорошо, насколько это вообще возможно.
Он любил давать, богам или людям — одинаково; он хотел быть непревзойдённым в этом, как и во всём остальном; он любил Гефестиона — и простил ему, раз и навсегда, что тот нуждается в нём вот так… И свою глубокую меланхолию потом переносил без жалоб, как рану. Платить приходится за всё… Но если после этого он бросал дротик мимо цели или выигрывал скачку с отрывом только в два корпуса вместо трёх — Гефестион всегда подозревал, что он клянёт себя за утрату мужества, хоть и не выдаёт этого ни единым словом или взглядом.
Александр часто грезил наяву; и из этих грёз появлялись мысли — твёрдые, острые, как железо из огня. Он мог подолгу лежать на траве, закинув руки под голову; или сидеть, положив копьё поперёк колен; или шагать по комнате, или смотреть в окно, чуть вскинув голову… А тем временем перед глазами у него проносились образы, порождённые непрерывной работой ума. Он забывал о своём лице — и оно говорило; эти оттенки выражения не смог бы передать ни один скульптор… Так лампа горит за плотными шторами, и видно лишь отдельные сполохи, когда приоткроется щель. В такие моменты, — думал Гефестион, — даже бог с трудом удержался бы, чтобы не протянуть к нему рук; но как раз тогда его трогать нельзя… Впрочем, это было известно с самого начала.
Поняв это, Гефестион и сам до какой-то степени научился у Александра перегонять силу сексуальной энергии на другие цели. Но его собственные притязания не простирались так далеко, как у Александра; и главная его цель была уже достигнута: ему доверяли полностью, его любили глубоко и постоянно.
Настоящие друзья делятся всем. Однако была одна вещь, которую он предпочитал держать при себе: Олимпия его ненавидит — и он ей платит тем же.
Александр об этом не заговаривал: она должна была знать, что здесь наткнётся на скалу. А Гефестион — когда она проходила мимо, не здороваясь, — относил это на счёт простой ревности. Щедрому любящему трудно жалеть алчных ревнивцев; потому он не мог испытывать к ней особо тёплых чувств, даже когда полагал, что ничего кроме ревности там нет.
Он не сразу поверил своим глазам, заметив, что она старательно подсовывает Александру женщин. Ведь их соперничество должно её волновать ещё сильнее… Однако горничные, приезжие певицы и танцовщицы; молодые жёны, кого держали не слишком строго, и девушки, которые ни за что на свете не рискнули бы вызвать её гнев, теперь крутились вокруг Александра и строили ему глазки. Гефестион ждал, чтобы Александр заговорил об этом первым.
Однажды вечером, сразу как лампы зажгли, Гефестион увидел, что его остановила из засады в Большом Дворе одна скандально знаменитая красавица. Александр быстро заглянул ей в томные глаза, сказал что-то весёлое и пошёл дальше, с невозмутимой улыбкой. При виде Гефестиона улыбка исчезла. Они пошли в ногу; Гефестион понял, что Александру неуютно, и сказал беззаботно:
— Не повезло Дорис!
Александр хмуро смотрел прямо перед собой. Вдруг сказал:
— Она хочет, чтобы я женился молодым.
— Женился?.. Но как ты можешь жениться на Дорис?
— Не валяй дурака, — разозлился Александр. — Она замужем, она шлюха, последний ребёнок у неё от Гарпала… — Какое-то время они шли молча. — Мать хочет увидеть, что я якшаюсь с женщинами, чтобы убедиться что я созрел.
— Но в нашем возрасте никто не женится! Только девчонки замуж выходят.
— Она на это настроилась. И хочет, чтобы я настроился тоже.
— Но зачем?
Александр глянул на него, не так удивляясь его недогадливости, как завидуя наивности.
— Ей нужен мой наследник. Ведь я могу погибнуть в бою, не оставив его.
Теперь Гефестион понял. Оказывается, он отнимает у Олимпии не только сына, но и власть… Факелы забились под ветром, обдало холодом… Он не выдержал — спросил:
— Так ты скоро женишься?
— Скоро?.. Нет. Только когда сам захочу, когда будет время подумать об этом.
— Тебе тогда придётся дом держать… Забот будет выше головы. — Он глянул на сморщенный лоб Александра и добавил: — А девчонок можешь брать и бросать, когда захочешь…
— Вот и я то ж самое думаю. — Он посмотрел на Гефестиона с благодарностью, не вполне осознанной даже. Потом взял его за руку, затянул в тень мощной колонны и тихо сказал: — Ты не волнуйся. Она никогда не посмеет сделать что-нибудь такое, чтобы нас разлучить.
Гефестион кивнул; хоть и не хотелось признаваться, что понял, о чём идёт речь. В последнее время он стал обращать внимание, кто и как ему наливает вино.
Вскоре после того, Птолемей сказал Александру, наедине:
— Меня просили устроить ужин для тебя и девушек пригласить.
Глаза их встретились.
— Вряд ли я время найду, — ответил Александр.
— Я тебе буду очень признателен, если придёшь всё-таки. Я прослежу, чтобы к тебе не приставали: они могут просто петь и развлекать нас. Придёшь? Неприятностей мне не хотелось бы.
На севере не было обычая приглашать на ужин гетер. Женщины были личным делом каждого, так что пиры завершались Дионисом а не Афродитой. Но в последнее время, на частных собраниях современной молодёжи, стали придерживаться греческих манер. На ужин пришли четверо гостей. Девушки сидели в ногах на их ложах, мило болтали, пели под лиру, наполняли мужчинам кубки и поправляли венки… Было почти как в Коринфе. К Александру его хозяин подсадил самую старшую, Каликсину; куртизанку известную, опытную и образованную. Пока обнажённая акробатка крутила свои сальто, а на других ложах незаметно поглаживали и пощипывали друг друга, — она мелодичным голосом рассказывала о красотах Милета, где побывала недавно, и о персидском гнёте в тех краях. Птолемей не зря её инструктировал. Изящно наклонившись, словно невзначай, она показала ему в вырезе платья свою несравненную грудь, — но, как и было ему обещано, тактичность её оставалась безукоризненна. Ему было хорошо с ней; и на прощанье он поцеловал прелестно очерченные губы, знаменитые на всю Грецию.
— Не знаю, зачем ей нужно, чтобы женщины меня поработили, — сказал он в ту ночь Гефестиону. — Неужели ей мало, сколько с отцом натерпелась?
— Все матери с ума сходят по внукам, — примирительно отозвался Гефестион: после этой вечеринки Александр был как-то смутно встревожен и восприимчив к любви.
— Ты только вспомни, скольких великих людей это сгубило. Посмотри на Персию…
Он опять впал в своё мрачное настроение и вспомнил ужасную историю о ревности и мести из Геродота. Гефестион подходящим образом ужаснулся… А спал он хорошо, спокойно.
На другой день Птолемей подошёл к Александру:
— Царица была рада услышать, что тебе у меня понравилось.
Он никогда не говорил лишнего, и Александр ценил в нём эту черту. Каликсине он послал ожерелье из золотых цветов.
Зима начала поддаваться — и из Фракии разом явились два гонца: первого задержали разбухшие реки. В первом послании говорилось, что царь уже может понемногу ходить. Он получил новости с юга, корабль привёз. Армия Лиги, несмотря на неурядицы и проволочки, одержала победу; теперь амфиссийцы должны, среди прочего, сместить своих вождей и вернуть изгнанников-оппозиционеров. Это условие всегда было самым ненавистным; потому что изгнанники, вернувшись, принимались сводить старые счёты. Своих обязательств по мирному договору амфиссийцы ещё не выполнили.
Из письма второго гонца было ясно, что Филипп сейчас работает напрямую со своими южными агентами, которые сообщали, что амфиссийцы до сих пор укрывают прежнее правительство и на протесты не реагируют; оппозиция возвращаться не решается. Котиф, командующий силами Лиги, конфиденциально спрашивал Филиппа, готов ли он принять участие в войне, если амфиссийцы вынудят Лигу продолжить боевые действия.
Вместе с этим письмом пришло ещё одно, обвязанное шнуром с двойной печатью и адресованное Александру в качестве Наместника. Там отец хвалил его правление и сообщал, что надеется скоро выздороветь настолько, чтобы выдержать дорогу домой, поскольку дела требуют его присутствия. Он хотел, чтобы вся армия была подготовлена к активным действиям; но никто не должен заподозрить, что его планы нацелены на юг; это можно доверить только Антипатру. Нужно найти какой-нибудь предлог. Недавно были межплеменные заварушки в Иллирии, — можно распустить слух, что западная граница под угрозой и что войска стоят наготове на случай войны там. После кратких указаний по поводу комплектования и подготовки войск шло отцовское благословение.
Александр кинулся в работу, словно птица, из клетки выпущенная. Когда он мотался вокруг в поисках местности, подходящей для учений, люди слышали, как он распевает под топот копыт Быкоглава. Антипатр улыбался, размышляя о том, что если бы парню пообещали вдруг девушку, которую он любит уже много лет, — вряд ли он был бы счастливее.
Собирались военные советы; солдаты-профессионалы консультировали племенных вождей, командовавших своими ополченцами… Олимпия спросила сына, чем он так занят и почему так редко бывает дома. Он ответил, что надеется вскоре начать действия против иллирийцев на границе.
— Я хотела бы поговорить с тобой ещё об одном деле, Александр. Я слышала, после того как фессалийка Каликсина развлекала вас у Птолемея, ты отослал ей подарок, но ни разу больше её не позвал. Эти женщины артистки, Александр. У гетеры такого ранга есть своя гордость… Что она о тебе подумает?
Он резко обернулся к ней, едва не взорвавшись от ярости. Он вообще забыл о существовании той Каликсины, напрочь.
— Ты полагаешь, у меня сейчас есть время развлекаться с девицами?
Она постучала пальцами по золоченому подлокотнику кресла.
— Этим летом тебе уже восемнадцать. Люди начнут говорить, что тебе вообще нет дела до девушек…
Он смотрел на разорение Трои, на пламя и кровь, и на кричащих женщин, размахивающих руками на плечах у воинов… Чуть помедлив, ответил:
— Я найду им другие темы для разговоров.
— Для Гефестиона ты всегда время находишь, — вдруг упрекнула она.
— Он работает вместе со мной, помогает мне!
— Что это за работа? Ты ничего мне не рассказываешь… Филипп тебе прислал какое-то тайное письмо, а ты мне даже не сказал!.. Что в этом письме?
С холодной точностью, без запинки, он выдал ей сказку о войне с иллирийцами. Но в глазах была поразившая её неприязнь.
— Ты лжёшь!
— Если так думаешь, то зачем спрашивать?
— Не сомневаюсь, Гефестиону ты говоришь всё!
— Нет, — ответил он, чтобы не навредить Гефестиону правдой.
— Люди болтают… Лучше, чтобы ты услышал от меня, если ещё не знаешь. Почему ты бреешься, словно грек?
— А разве я не грек? Это для меня новость, надо было раньше сказать…
Как два борца, подкатившись к краю обрыва, одновременно пугаются и отпускают друг друга, — так и они умолкли. Олимпия чуть сместила тему:
— Все твои друзья этим прославились, на вас женщины пальцами показывают! Гефестион, Птолемей, Гарпал…
Он рассмеялся:
— Ты Гарпала спроси, отчего показывают.
Его невозмутимость её злила; она интуитивно знала, что бьёт по больному месту.
— Скоро отец начнёт устраивать твой брак. Пора бы показать ему, что у него в доме жених, а не невеста!
Он на мгновение замер; потом пошёл к ней, очень медленно и совсем бесшумно, словно рысь. Подошёл и встал вплотную, глядя на неё сверху вниз. Она приоткрыла было рот, снова закрыла, — и стала подаваться вглубь своего кресла, похожего на трон, пока не упёрлась в высокую спинку, так что двигаться дальше стало некуда. Оценив это, он произнёс, совсем тихо:
— Такого ты мне больше не скажешь, никогда в жизни. Запомни.
Она так и сидела, не шевельнувшись, пока не услышала удалявшийся галоп Быкоглава.
Два дня он к ней и близко не подходил; её распоряжение не впускать его пропало втуне. Потом подошли праздники — и оба они обнаружили подарки друг от друга. Примирение прошло без слов, ни один прощения не просил, больше об этом не заговаривали.
Он вообще напрочь забыл об этой ссоре, когда подошли вести из Иллирии. Слухи о том, что царь Филипп вооружается против них, взбудоражили всю страну, от границы до западного моря.
— Я как раз этого и ждал, — признался Антипатр, оставшись наедине с Александром. — Опасность хорошей лжи в том, что ей начинают верить.
— Однако мы не можем себе позволить их разубеждать; значит, они могут перейти границу в любой день, верно?.. Дай мне подумать. Завтра скажу, какие войска мне понадобятся там.
Антипатр возражать не стал: он уже начал привыкать, что это без толку.
Какие силы ему нужны, Александр знал. Его гораздо больше заботило, как, не возбуждая подозрений, задействовать только часть войск в том деле, ради которого — как считалось — стоят наготове они все. Вскоре появился благовидный предлог. Со времени Фокидской войны в крепости Фермопил стоял македонский гарнизон. И вот его «сменили» фиванцы, без предварительной договорённости и под угрозой силы. Они объяснили, что Фивам приходится защищаться от Дельфийской Лиги, которая, напав на их союзников амфиссийцев, явно им угрожает. Этот захват был враждебным актом со стороны формальных союзников — и теперь оказалось естественно оставить дома сильную армию сдерживания.
А иллирийцы уже жгли сигнальные костры. Александр вытащил из библиотеки старые отцовские карты и записи; выспрашивал ветеранов о стране — сплошные горы, скалы и ущелья, — проверял своих людей в маршах по пересечённой местности… В один из таких дней он вернулся уже в сумерках; выкупался, поговорил с друзьями, поужинал и, собравшись спать, пошёл к себе. Едва вошёл, сразу сбросил с себя одежду… Вместе с холодным воздухом от окна донёсся тёплый запах духов. Высокая лампа, стоявшая на полу, светила прямо в глаза — он шагнул мимо и увидел: на его постели сидела девушка, совсем юная.
Он остановился, ни слова не говоря; она охнула и опустила глаза, как будто и представить себе не могла, что увидит здесь обнажённого мужчину. Потом медленно встала, расцепила пальцы — руки безвольно повисли вдоль тела, — и подняла голову.
— Я здесь потому, что люблю тебя. — Сказала, как ребёнок, повторяющий выученный урок. — Пожалуйста, не прогоняй меня.
Он медленно пошёл к ней через комнату. Первый шок уже прошёл, проявлять нерешительность незачем. Эта не похожа на размалёванных, увешанных драгоценностями гетер, с их наработанным очарованием. Лет пятнадцать, бледная кожа, тонкие льняные волосы свободно падают за плечи… Скуластое лицо с узким подбородком — на сердечко похоже, — синие глаза, маленькие груди… Острые сосочки розово просвечивают сквозь платье из белоснежного виссона; рот не крашен, свеж как цветок… Даже издали он чувствовал, как ей страшно.
— Как ты сюда попала? — спросил он. — Снаружи стража, кто тебя пропустил?
Она снова стиснула руки.
— Я… я давно уже пыталась к тебе пройти. И как только смогла… так сразу…
Никакого толкового ответа он и не ждал. Тронул волосы — на ощупь как тонкий прозрачный шёлк ее платья… Она дрожала — будто басовая струна кифары; казалось, даже воздух дрожит вокруг. Но это не страсть — это страх… Он взял её ладонями за плечи и почувствовал, что успокоилась чуть-чуть. Так испуганная собака успокаивается, если погладить. Значит не его боится, ясно.
Они были молоды, оба. И общая угроза сближала их даже против их воли. Он так и стоял, держа её ладонями. Её он уже не опасался; слушал, что вокруг. Так ничего и не услышал, хотя казалось — вся комната дышит.
Он поцеловал её в губы, ростом она подходила как раз… Сказал решительно:
— Вот что. Часовой уснул наверно, когда ты шла. Но раз он тебя пропустил — давай убедимся, что здесь нет ещё кого-нибудь.
Она ухватилась за него в ужасе… Он снова поцеловал её, улыбнулся — и пошёл вдоль стен, шумно раздвигая оконные шторы. Потом заглянул в большой сундук, захлопнул крышку… Портьеру у задней двери оставил напоследок. Наконец отодвинул и её — никого.
Он резко задвинул бронзовый засов, вернулся к девушке и повёл её к постели. Он был зол, но не на неё. И кроме того — ему бросили вызов… Белое кисейное платье заколото на плечах золотыми пчёлами… Он отцепил их, распустил пояс, платье упало на пол… Она оказалась молочно-белой, будто кожа никогда солнца не видела. Вся-вся белая, кроме розовых сосков и золотистых кудряшек, которых художники никогда почему-то не рисуют. Бедное, бледное создание… И вот из-за такого герои сражались под Троей десять лет?!
Он лёг рядом с ней. Совсем молоденькая, испуганная… Она будет благодарна ему за нежность, торопиться некуда… Рука её, от страха холодная как ледышка, медленно заскользила вниз по его телу. Неопытно, неуверенно, вспоминая наставления… Мало того, что её послали узнать, мужчина ли он; этого ребёнка ещё и научили, как ему помочь!.. Неожиданно для себя самого, он вдруг обнаружил, что обращается с нею с превеликой заботой, словно со щенком однодневным, чтобы охранить её от своей злости.
Он глянул на лампу; но потушить её — это вроде бегства: позорно шариться в темноте!.. Рука его у неё на груди… Крепкая, смуглая, исцарапанная кустами в горах… А она — такая нежная… Поцеловать по-настоящему — и то поранишь… И лицо спрятала, уткнувшись ему в плечо. Конечно же, это призывник а не доброволец. Она же сейчас думает, что её ждёт если у неё не получится.
Ну а если получится — что тогда её ждёт? Станок ткацкий, постель, люлька; дети, кухня, сплетни у колодца; горькая старость и смерть. Не будет у неё высоких страстей, прекрасного долга чести, небесного огня на алтаре, где сжигается страх… Он взял её лицо в ладони и повернул кверху. Смотрит беспомощно голубыми глазами, ждёт… И ради такой потерянной жизни дана человеческая душа этому бедному существу… Почему всё вот так? Его охватило сострадание; охватило сначала нежностью, потом уколами огня.
Он лежал и вспоминал, как горят павшие города; как женщины бегут из пламени — словно зайцы и суслики, когда падают на поле под серпами последние хлеба, а вокруг ждут мальчишки с палками наготове…. Вспоминал их изувеченные тела, брошенные солдатами, которым не хватило насытить страсть соитием… Ведь это право победителя удовлетворило бы любого дикого зверя, а этим — нет; им надо ещё я убить; у них в душе что-то такое, что требует отмщения: какая-то ненасытная ненависть, быть может к самим себе, или к кому-то ещё, о ком они и не догадываются… Он мягко провёл рукой по гладкому телу, нащупывая раны, какие только что увидел внутренним взором; она, конечно, не поняла. Он поцеловал её, чтобы успокоилась… Теперь она дрожала не так сильно: знала, что её миссия не провалится. Он взял её осторожно, нежно, помня о крови.
Позже, решив что он уже уснул, она осторожно приподнялась и стала выбираться из постели. А он не спал, лежал задумавшись. Сказал:
— Не уходи, останься до утра.
Он рад был бы остаться один, чтобы не стесняла эта чужая мягкая плоть, — но неужто ей идти на допрос в такой час? Она даже не вскрикнула, только дёрнулась слегка, хотя была девственна… Конечно, как же иначе? Ведь должна доказательство представить!.. Он злился на тех, кто её принудил. И никто из богов не раскрыл ему, что она переживёт его на пятьдесят лет — и до последнего дня будет хвастаться, что ей досталась девственность Александра. Ночью похолодало, он укрыл её одеялом… Если кто-нибудь сидит ждёт её — так им и надо, пусть подождут.
Он поднялся, задул лампу и снова лёг. И глядел в темноту, испытывая ту апатию, какой всегда расплачиваешься, поддавшись смертной природе своей. Ведь умирать — даже чуть-чуть — стоит только ради чего-нибудь великого… Однако ладно; эту ночь тоже можно считать своего рода победой.
Проснулся он на рассвете. Проспал: несколько человек, кого хотел застать с утра, наверно уже на занятиях. Девушка ещё крепко спит; рот приоткрыт слегка, и от этого она выглядит глуповатой. А ведь он так и не спросил её имени… Он мягко растолкал её; она закрыла рот, раскрыла синие глаза, лежит растрёпанная, тёплая…
— Пора нам подниматься, у меня дела. — Учтивости ради добавил: — Жаль, что нельзя подольше побыть.
Она потёрла глаза и улыбнулась. Ему было хорошо: испытание позади, и он его выдержал с честью. Вон красное пятнышко на простыне, какое старухи на свадьбах показывают после первой ночи. Хорошо бы предложить ей, чтобы взяла эту простыню с собой, — но жалко девочку… Он придумал кое-что получше.
Оделся, подошёл к шкатулке, где хранились украшения, и достал кисет из мягкой кожи; старый, потёртый, с золотой вышивкой. Этот кисет ему вручили недавно с превеликой торжественностью.
— Береги её, Александр, — сказала тогда мать. — Эта брошь переходит от царицы к царице уже двести лет, её наденет твоя невеста!
Александр вытащил из кисета громадную золотую брошь. Древняя работа: два лебедя с коронами на головах сплели шеи в любовном танце. Он швырнул кисет в сторону. Губы на миг сжались мрачно, но к девушке он подошёл с улыбкой. Та только что застегнула булавки на плечах и теперь завязывала пояс.
— Возьми-ка вот на память… — Ощутив вес броши, бедная девчушка изумлённо распахнула глаза. — Скажи царице, что ты мне очень понравилась, но впредь я буду выбирать сам. И покажи ей вот эту штуковину. Только не забудь передать мои слова. Запомнишь?
Стояла весна. По прохладной ветреной погоде двинулись от побережья на запад, вверх к Эгам. Здесь, на древнем алтаре Зевса, Александр принёс в жертву белоснежного быка, безупречного, без единого пятнышка. Предсказатели, вглядевшись в дымящиеся внутренности, увидели на печени добрый знак.
Миновали Касторское озеро. Оно разлилось по равнине, переполненное талыми водами; полузатопленные ивы свесили зелёные кудри над синей гладью. Потом пошли вверх, сквозь побуревшие за зиму кустарники, на скалистые кручи Рысьих гор, в земли линкестидов.
Здесь он решил, что пора надевать шлем и кожаную защиту для левой руки, сделанную по выкройке Ксенофонта. С тех пор как умер старый Эроп и вождём здесь стал Александрос, с линкестидами никаких проблем не было — они даже помогали Филиппу в последней войне с иллирийцами, — но засаду здесь можно устроить на каждом шагу, а линкестиды есть линкестиды: никогда не знаешь, чего от них ждать. Оказалось, однако, что братья верны своему вассальному долгу: вот они все трое. На крепких лохматых лошадках, снаряжены для похода; а за ними их горцы — рослые, густобородые воины, — уже повзрослели те парни, кого он встречал на праздниках когда-то… Взаимные приветствия полны были отменной учтивости: ведь здесь встретились наследники древней, лишь едва притушенной кровной вражды… Уже много поколений их дома связаны узами не только родства, но и жестокого соперничества: когда-то линкестиды царствовали в здешних краях и не раз претендовали на Верховное Царство по всей Македонии… Но у них не хватило сил отразить иллирийцев, а у Филиппа хватило; это и решило исход.
Александр принял их традиционные дары — еду и вино — и позвал их на совет со своими старшими офицерами. Расположились на камнях, покрытых пятнами лишайника и мха.
Сами одетые, как и надо на границе, с грубой, но надёжной простотой, — в кожаных туниках с наклёпанными железными пластинками и в круглых, похожих на чашку, фракийских шлемах, — горцы не могли оторвать глаз от гладко выбритого юноши. Он хоть и превзошёл многих взрослых мужчин, явно предпочитал сохранить мальчишье лицо. А доспехи его сверкали южной роскошью: нагрудник подогнан соразмерно каждому мускулу и покрыт изысканным узором, отшлифованным так, что копью зацепиться негде. На шлеме высокий белый гребень — не для того чтобы придать ему роста, а чтобы люди видели во время боя… Они в любой момент должны быть готовы к изменению планов, если потребует обстановка! Это он объяснил линкестидам, которые никогда ещё не воевали вместе с ним. Пока он не появился, они в него не слишком верили; когда появился, — увидев, — поверили ещё меньше; но когда посмотрели, как сорокалетние, покрытые шрамами воины впитывают каждое его слово, — вот тут уверовали наконец.
Двинулись быстро, чтобы захватить высоты над перевалами раньше неприятеля. Вышли к Гераклее; в плодородную долину, из-за которой немало крови пролилось. Линкестиды здесь были дома — не хуже аистов на крыше у себя, — перекидывались с людьми грубоватыми сельскими шутками, кланялись святилищам каких-то древних богов, неизвестных в других местах… А на Александра народ смотрел, как на сказочного героя, и его присутствие ставил своим вождям в заслугу.
Мимо виноградных террас с подпорными стенками из камня армия вышла на следующий хребет; и пошла вниз мимо озера Преспа — в чаше меж скалистых высот, — и дальше; пока не засиял под ними голубой улыбкой Ликнидис, чистый как небо, в густой кайме тополей и белых акаций. Красивое это озеро: уютные бухты, живописные скалистые мысы… Но дым сигнального костра поднимался с ближнего берега. Иллирийцы были уже в Македонии.
У небольшой крепости на перевале линкестиды радостно приветствовали своего вождя; но родичам — кто был в войске — если не было посторонних ушей, говорили: «Жизнь-то всего одна. Мы бы не стали здесь сидеть так близко от той орды, если б не знали, что сын колдуньи сюда идёт. Это правда, что она его родила от змея-демона? Правда, что его никакое оружие не берёт? Правда, что он в рубашке родился?..» Крестьяне, для которых поход на ближайший базар за день пути был великим событием, никогда в жизни не видели бритого лица; и теперь спрашивали у пришедших с востока, уж не евнух ли он… Те, кому удалось протиснуться поближе, рассказывали остальным, что неуязвимость его — это неправда: он хоть молодой совсем, а вон уже сколько шрамов!.. Но что колдовство в нём есть — это мог подтвердить каждый, кто видел его глаза. А ещё — по дороге сюда он не позволил солдатам убить большую змею, что ползла перед ними по дороге, назвал её вестницей удачи… Смотрели на него с тревогой, но и с надеждой.
Сражались у озера, среди рябиновых рощ, фруктовых садов и серебряных тополей; на склонах, где звёздами горели жёлтые мальвы и голубые ирисы, затоптанные потом ногами солдат и залитые кровью. Бирюзовые воды замутились; аисты и цапли улетели из своих камышей, а стервятники висели в небе и падали оттуда на трупы, что громоздились завалами на травянистых берегах или плавали под скалами в воде…
Линкестиды все приказы выполняли; и сражались так, что не посрамили чести дома своего. Сами они такого спланировать не смогли бы, но поняли искусный тактический ход, заперевший иллирийских налётчиков между крутизной и озерным берегом. Они приняли участие в погоне, до снежных западных гор и дальше, вниз по ущельям, где иллирийцев — кто пытался обороняться — выбили из их укреплений и поставили перед выбором: умереть или сдаться.
Линкестиды, видевшие его ярость в бою, очень удивились, что он берёт пленных. Раньше они думали, что те, кто прозвал его Василиском, имели в виду дракона в короне, чей взгляд несёт смерть. А теперь, когда сами они не пощадили бы ни единого из своих давних врагов, он принимал их мирные клятвы, словно они и не варвары вовсе.
Иллирийцы — рослые, худощавые, жилистые, с каштановым волосом; очень похожие на линкестидов, чьи предки часто роднились с ними. Их вождя, Коса, возглавлявшего рейд, заперли в узком ущелье и взяли живым. Вдоль буйного потока, катившего пену по бурой воде, его привели к Александру, связанного. Кос был младшим сыном старинного врага царя Филиппа. Великий Барделий наводил ужас на всю границу, пока не пал оружием в руках, в возрасте девяноста лет. Теперь его сын, уже пятидесятилетний, с сединой в бороде, крепкий и прямой как копьё, бесстрастно — пряча изумление своё — смотрел на мальчика со взрослыми глазами, сидевшего на таком коне, что ради него одного стоило бы рискнуть границу перейти.
— Ты опустошал наши земли, — сказал Александр, — угонял наш скот, разорял города, насиловал наших женщин. Как по-твоему, что заслужил ты?
Македонский язык Кос знал плохо, но понял; переводчик им был не нужен. Он долго смотрел в лицо своему победителю, потом ответил:
— Вряд ли мы сойдёмся в том, что подобает мне, сын Филиппа. Делай со мной, что подобает тебе, по-твоему.
Александр кивнул:
— Развяжите его и отдайте меч.
В этом бою Кос потерял двоих из двенадцати своих сыновей; ещё пятеро попали в плен. Троих Александр отпустил без выкупа, двоих оставил заложниками.
Он пришёл сюда восстановить границу, а не раздувать новую вражду. Потому — хотя прошёл далеко вглубь Иллирии — не пытался продвинуть границу за озеро Ликнидис, где Филипп установил её задолго до него, и где прочертили её сами боги, формуя землю. Не всё сразу.
Это была первая настоящая война, в какой он командовал сам. Он шёл в незнакомую страну; не знал, что его ждёт, — и управился. Все вокруг радовались большой победе… Только он один знал, что это лишь прикрытие для другой войны, большей. Оставшись наедине с Гефестионом, сказал:
— Подло было бы мстить Косу, мы же сами его спровоцировали.
Улеглась грязь на поле боя у светлого озера; трупы в воде обглодали щуки и угри; затоптанные цветы уснули до будущей весны, а лепестки акаций облетели под ветром и упрятали кровь… Вдовы оплакали своих убитых; искалеченные мужчины стали заново осваивать свои прежние навыки; осиротевшие дети, прежде не знавшие нужды, научились переносить голод… Люди склонились перед судьбой, как бывало, если начинался падёж скота или внезапный град оголял оливы… Склонились — и понесли на алтари благодарственные жертвы. Даже вдовы и сироты славили богов: ведь иллирийцы — эти разбойники и поработители — могли победить!.. И боги приняли их жертвы благосклонно: не дали им узнать, что они были только средством, а не целью. Человеку всегда хочется верить, что весь мир вращается вокруг него; в горе это даже важнее, чем в радости.
Через несколько недель вернулся из Фракии царь Филипп. Побережье блокировано афинским флотом, так что он лишён был возможности приехать с удобствами, на корабле. Большую часть пути проделал на носилках, но последний переход перед Пеллой проехал верхом, чтобы все видели, что он это может. Правда, спуститься с коня сам не сумел, понадобилась помощь. Александр заметил, что ходить ему до сих пор ещё больно, и подошёл подставить плечо. Во дворец они входили под приглушённый гул пересудов: согбенный больной мужчина, надломленный, постаревший на десять лет, — и цветущий юноша, сияющий победой, как молодой олень светится весенним бархатом на рогах.
Олимпия, стоя у окна, упивалась этим зрелищем. Ликование её поубавилось, когда Александр — едва лишь царь отдохнул — пошёл к нему и пробыл целых два часа.
Через несколько дней царь прихромал в Зал к ужину. Помогая ему подняться на ложе, Александр ощутил омерзительный запах гноя. Сам он был чистоплотен до чрезвычайности; ему пришлось напомнить себе, что запах этот от раны, а рана от доблести… Увидев, как все глазеют на неуклюжесть царя, он сказал:
— Не расстраивайся, отец. Каждый твой шаг — свидетельство мужества твоего.
Всем присутствующим его слова очень понравились. Прошло уже пять лет после того случая с кифарой, мало кто о нём помнил теперь.
В домашнем уюте и при хорошем лечении Филипп поправлялся быстро, но хромота стала гораздо хуже прежней: снова попало по той же ноге, на этот раз в бедро сзади, над коленом. Во Фракии рана загнила; несколько дней он пролежал в горячке на пороге смерти. Пармений рассказывал, что когда сгнившее мясо отошло, там получилась такая яма — кулак помещался. Теперь сесть на коня без посторонней помощи он сможет очень не скоро, — если вообще когда-нибудь сможет, — но верхом держался уже отлично, как учат в кавалерийских школах. Через несколько недель он взял на себя обучение армии, похвалил отличную дисциплину — и сделал вид, что не заметил массы новшеств. Некоторые из них вполне стоило принять.
В Афинах сорвали мраморную плиту, говорившую о мире с Македонией, тем самым официально объявив войну. Демосфен убедил почти всех сограждан, что Филипп — варвар, опьяневший от власти, который смотрит на Афины как на источник добычи и рабов. Что он их не тронул пять лет назад — когда они были практически беззащитны, — это объяснялось чем угодно, только не его доброй волей. Потом он предлагал им выступить в качестве союзников в Фокидской войне; но Демосфен удержал войска дома, заявив что их сделают заложниками. Демосфен боялся отпустить сразу такое множество людей и дать им возможность увидеть самим: ведь они вернутся и всё дело ему испортят!.. Фокий, генерал, в своё время воевавший с македонцами успешнее всех остальных, заявил, что предложение Филиппа искренне, — и едва избежал обвинения в измене… Спасла безупречная репутация: его сравнивали с Аристидом Справедливым.
Демосфена это сравнение раздражало. Он не сомневался, что тратит золото — то, что персы присылают, — исключительно в интересах Города. Правда, через его руки шла масса денег, он не отчитывался ни перед кем, а комиссионные брал себе сам, — но это ж естественно!.. Это освобождает его от повседневных забот, позволяет ему отдавать общественному служению всё его время — что может быть ценнее для Города?.. Но на Фокия оглядываться приходилось.
В Великой Войне со Спартой афиняне сражались во имя славы и империи — а кончилось тем, что их расколотили в пух и отобрали всё. Они сражались за свободу и демократию — а в результате попали под самую жестокую тиранию, какую только знала их история. До сих пор ещё живы старики, пережившие голод во время той зимней осады; а пожилые слышали о ней из первых рук, в основном от людей, которых она разорила… Люди больше не хотели воевать. Теперь их могло склонить к войне только одно: угроза полного истребления, необходимость выжить. И Демосфен шаг за шагом подводил их к мысли, что Филипп собирается их уничтожить. Разве он не уничтожил Олинф?.. В конце концов они отказались от государственных пособий, чтобы потратить деньги на флот; налог на богатых был поднят выше прежней единообразной ставки, пропорционально их имуществу, — опять-таки на флот.
Именно флот давал Афинам защиту, какой не имели Фивы. Мало кто понимал, что командование на флоте как раз в тот момент было не слишком талантливо; Демосфен полагал, что решает просто количество кораблей. Ведь морские силы спасли Перинф и Византий, и хлебный путь через Геллеспонт; если Филипп двинется на юг — ему придётся идти по суше… Демосфен стал теперь самым могущественным человеком в Афинах, символом спасения. Он даже подготовил афинян к союзу с Фивами: старую вражду заменил новой, более сильной.
А Фивы тянули, колебались. Филипп подтвердил их власть над окрестными сельскими землями Беотии, — такого права они добивались веками, — Афины же старались ослабить Фивы, требуя самоуправления для беотийцев. Но Фивы контролируют сухопутную дорогу в Аттику, тем они и нужны Филиппу; если он заключит с Афинами сепаратный мир — ему просто не о чем станет говорить с Фивами!
И вот фиванцы дебатировали, желая, чтобы всё оставалось как всегда, — и не желая признавать, что события совершаются людьми, а люди уже не те.
Тем временем Филипп в Македонии загорел и обветрился; мог уже выдержать полдня верхом, потом целый день; на большом конском поле у озера кружила в сложных манёврах кавалерия… Теперь в нем было два царских эскадрона: Филиппа и Александра. Отца и сына часто видели вместе; как они едут рядом, совещаясь о чём-то; золотая голова рядом с поседевшей. А у служанок царицы Олимпии вид был бледный и замученный; одну побили так, что два дня встать не могла.
В середине лета — хлеба стояли ещё зелёные, но уже во весь рост — снова собрался Дельфийский Совет. Котиф доложил, что амфиссийцы своих обязательств до сих пор не выполнили, — объявленных вне закона главарей так и не выслали, — а поставить их на колени ему, с его доморощенной армией, не под силу. Он предложил Совету, чтобы царя Филиппа Македонского, который уже выступал в защиту бога против нечестивых фокидян, теперь снова призвали к священной войне. Антипатр, представлявший Филиппа на Совете, поднялся и заявил, что царь уполномочил его дать согласие; и даже больше того — Филипп, в качестве благочестивой жертвы, проведёт всю кампанию за собственный счёт. Местный протоколист отметил высказывания благодарности и пожелания по поводу будущих действий — и стал записывать их в свой манускрипт. К тому времени, когда он заканчивал эту работу, гонец Антипатра уже успел добраться до Пеллы; для него по всей дороге держали свежих коней.
Александр был на игровой площадке, гонял с друзьями в вышибалу. Настала его очередь стоять в центре круга и ловить мяч. Прыгнул, поймал… И тут Гарпал — обречённый как всегда только смотреть, как двигаются другие, — услышал разговоры снаружи и крикнул, что из Дельф прибыл курьер. Александр очень хотел увидеть, как будут открывать письмо, и сам понёс его царю; тот был бане.
Царь стоял в большом тазу узорчатой бронзы и парил раненую ногу; один из телохранителей натирал его резко пахнущей мазью. Мышцы до сих пор были ещё дряблы после долгих месяцев в постели; по всему телу бугрились шрамы; на одной ключице, сломанной давным-давно — под ним тогда коня убили, — торчала толстая костная мозоль… Он похож был на старое дерево, об которое много лет быки точили рога. Александр, не отдавая себе отчёта в этом, отмечал, какая рана от какого оружия. Какие шрамы будут на мне, когда доживу до его лет?
— Открой-ка, — сказал Филипп, — у меня руки мокрые.
Он прищурил глаз, предупреждая, чтобы сын не произносил вслух скверных новостей, но в этом не было никакой нужды.
Когда Александр прибежал назад на игровую площадку, его друзья плескались в фонтане и поливали друг друга из кувшинов, чтобы сполоснуть пыль и остыть. Увидев его лицо, все замерли, словно скульптурная группа Скопаса.
— Началось! — крикнул он. — Идём на юг!
У подножья лестницы с росписью по стенам оперся на копьё телохранитель. Это Кетей, коренастый густобородый ветеран, уже далеко за пятьдесят. С тех пор как царь перестал навещать царицу, неприлично ставить к ней в охрану молодых воинов.
Юноша в темном плаще задержался в затенённом коридоре, с мозаичным полом в черно-белую клетку. Он никогда ещё не подходил к покоям матери в такой поздний час.
При звуке его шагов часовой закрылся щитом и нацелил копьё, потребовал объявиться… Он открыл лицо и поднялся по лестнице. Легонько поцарапал — не отвечают… Тогда вытащил кинжал и резко постучал рукоятью.
За дверью послышалась сонная суматоха; потом — тишина, полная напряжённого дыхания.
— Это Александр, отвори!
Дверь приоткрылась. Высунула голову растрёпанная женщина в неряшливо надетом халате, моргает… А за спиной её шепот шуршит, словно мыши… Прежде они решили бы, что это царь.
— Госпожа спит, Александр!.. Уже поздно, далеко за полночь!..
Из глубины донёсся голос матери:
— Впустите его.
Она стоит возле кровати, завязывая пояс. Ночной халат сшит из темно-жёлтой шерсти, цвета топлёного молока, и оторочен тёмным мехом, так что в дрожащем свете ночника её почти не видно. Горничная, неуклюжая спросонок, взяла ночник и пытается зажечь от него фитили большой лампы. Очаг чисто выметен, летом его не топят…
Первый из трёх фитилей загорелся.
— Этого хватит, — сказала Олимпия.
Рыжие волосы на плечах смешались с тёмным глянцем меха. Свет от лампы падает сбоку, гравируя чёрными тенями хмурую складку меж бровей и морщинки возле рта. Повернулась лицом к свету — морщины исчезли; остались тонкие черты, чистая гладкая кожа, плотно сжатые губы… Ей тридцать четыре сейчас.
От одного фитиля света мало, только в центре, а по углам темно.
— Клеопатра здесь? — спросил он.
— В такой час?.. Она у себя. Она нужна тебе?
— Нет.
Олимпия повернулась к служанкам:
— Идите спать.
Когда дверь за ними закрылась, она набросила на измятую постель вышитое покрывало и жестом подозвала сесть рядом. Он не двинулся с места.
— Что случилось? — спросила она тихо. — Ведь мы уже попрощались. Тебе спать пора, раз вы уходите на заре. В чём дело? Вид у тебя какой-то странный… Приснилось что-нибудь?
— Я ждал. Ведь это не просто война, это начало всего… Я думал, ты позовёшь. Ты ведь знаешь, что меня привело к тебе; должна знать.
Она начала убирать волосы со лба, так что глаз не было видно за движущейся рукой.
— Хочешь, чтобы я поворожила тебе?
— Мне ворожба не нужна, мать. Только правда.
Она опустила руку слишком рано, и теперь не могла спрятать глаза от его взгляда.
— Кто я? — спросил он. — Скажи, кто я. — По её глазам он понял, что она ждала чего-то другого. — Что бы ты ни делала — это сейчас не важно. Я об этом не знаю и не хочу знать, я не за этим пришёл. Только ответь, кто я!
За те несколько часов, что они не виделись, он успел осунуться; лицо измученное… Она едва не спросила: «И это всё?» Это было так давно, столько всего было после — вся жизнь… А та дрожь непонятного, страстного сна, и ужас пробуждения, и слова той старой колдуньи, что тайно привели к ней тогда из пещеры вот в эту спальню… Как это было?.. Она уже и сама не знала. Она породила дитя дракона — и вот оно спрашивает: «Кто я?» Это мне надо бы у него спросить!..
Он шагал по комнате, быстро и бесшумно, словно волк в клетке. Потом вдруг остановился перед ней.
— Но я сын Филиппа. Разве нет?
Только вчера она видела, как они вместе шли на учения. Филипп что-то говорил улыбаясь; Александр хохотал, запрокинув голову… Она вдруг успокоилась и долго смотрела на него из-под ресниц. Потом сказала:
— Не притворяйся, будто сам в это веришь.
— Ну так?.. Я пришёл узнать!
— О таких вещах не говорят наспех, среди ночи, по капризу. Это дело серьёзное; есть силы требующие… смирения!
Ей казалось, что его потемневшие глаза пронизывают её насквозь, проникают слишком глубоко.
— Какой знак дал тебе мой демон? — тихо спросил он.
Она взяла его за обе руки, притянула к себе и зашептала на ухо. Договорив, отодвинулась посмотреть. Он весь был ещё там, едва осознавал её присутствие, справляясь с тем, что довелось услышать. Насколько это удалось — по глазам не видно, в них ничего не изменилось.
— Это всё? — спросил.
— Тебе мало? Ты до сих пор не удовлетворён?
Он смотрел в темноту, сквозь свет лампы.
— Боги знают всё, — сказал. — Только как их спросить?
Потом потянул её встать и несколько мгновений держал на расстоянии вытянутых рук, сведя брови. В конце концов она опустила глаза. Вдруг пальцы его напряглись; он обнял её — быстро, крепко — и отпустил.
Когда он ушёл, подползла темнота, окружила её со всех сторон… Она зажгла оставшиеся фитили — так и уснула, при трёх горящих.
У двери Гефестиона Александр задержался, тихо открыл и вошёл в комнату. Гефестион крепко спал в квадрате лунного света, откинув в сторону руку. Александр потянулся было к нему, но передумал. Он собирался — если на душе спокойно станет — разбудить друга и всё ему рассказать, — но всё оставалось таким же неясным, как и прежде. Всё сомнительно. Ведь она тоже всего только смертная, надо дождаться надёжного свидетельства… Так стоит ли будить ради того что сказала она? Завтра утром долгий, трудный поход… А луна светит прямо в закрытые глаза. Александр потянул штору, чтобы духи ночи не причинили ему вреда.
В Фессалии их встретила союзная кавалерия. Всадники мчались с окрестных холмов, не соблюдая никакого строя, улюлюкая и швыряя вверх пики, щеголяя своей ловкостью. В этой стране ходить и ездить верхом учились одновременно… Александр удивлённо вскинул брови, но Филипп его успокоил: в бою эти люди сделают всё, что им скажут, и сделают хорошо, а это представление — так, дань традиции.
Армия двигалась на юго-запад, к Дельфам и Амфиссе. По пути присоединялись ополчения Священной Лиги; их генералов радушно принимали и быстро вводили в курс дела. Те привыкли действовать в составе конфедеративных сил, где процветали бесконечные склоки из-за первенства и споры о том, кому доверить верховное командование, — и теперь были просто потрясены, оказавшись в громадной армии из тридцати тысяч пехотинцев и двух тысяч конников, в которой каждый знал своё место и шёл именно туда, где ему надлежало быть.
Афинских войск не было. Афиняне имели место и голос в Совете Лиги; но когда Совет поручал Филиппу эту войну, ни один афинянин там не присутствовал, так что возразить было некому. Тогда Демосфен убедил их бойкотировать заседание Совета, потому что голос против Амфиссы был бы враждебно воспринят в Фивах. А заглянуть дальше он не сумел.
Армия подошла к Фермопилам, к Горячим Воротам между горами и морем. Александр проезжал здесь, когда ему было двенадцать, а с тех пор ни разу. Гирлянду на памятник Леониду, с мраморным львом, он положил; но после заметил:
— Вообще-то, по-моему, генерал он был не ахти какой. Если бы он добился, чтобы фокидские войска поняли свою задачу, персы ни за что бы его не обошли. Эти южные города не умеют работать заодно. Но храбрость его — выше всяких похвал, такого нельзя не уважать.
В крепости наверху ещё стоял фиванский гарнизон. Филипп разыграл их собственную игру: послал туда своего гонца и учтиво предложил им возвращаться домой, с тем что он их сменит. Они посмотрели вниз на нескончаемую колонну войск, вьющуюся по прибрежной дороге сколько хватало глаз, — собрались не торопясь, и ушли в Фивы.
Теперь армия вышла на большую юго-восточную дорогу. Справа возвышались суровые горы хребта Геллы, мрачные и пустынные, пострадавшие от вырубок и выпасов гораздо сильнее, чем лесистые высоты Македонии. А в долинах между этими вознесенными кверху пустынями, плотью меж костей, лежала земля и вода, кормившая род людской. Александр ехал рядом с Гефестионом.
— Знаешь, вот я увидел всё это снова — и теперь понимаю, почему южане таковы, каковы они есть. Им просто земли не хватает. Каждый мечтает о земле соседа — и знает, что тот мечтает о его земле… Каждое государство заперто среди своих гор, словно стеной отгорожено… А ты видел, как собаки носятся вдоль забора, что разделяет их дворы? Лают, как бешеные!..
— Но если добегают до дырки в заборе — в драку не кидаются, — возразил Гефестион. — Смотрят друг на друга удивлённо, и расходятся. Иногда они разумнее людей.
К Амфиссе надо было сворачивать прямо на юг. Передовой отряд под командой Пармения пошёл по этой дороге, — чтобы обезопасить её захватив крепость Китинион, и продемонстрировать решимость Филиппа всерьёз вести священную войну, — но основные силы двигались дальше на юго-восток, по главной, в сторону Фив и Афин.
— Глянь-ка, — Александр показал вперёд, — вон Элатия. Смотри, каменщики и инженеры уже здесь. Стены поднимут быстро. Говорят, все камни так тут и лежат.
Элатия была крепостью ограбивших бога фокидян, её снесли под конец прошлой священной войны. Отсюда до Фив оставалось всего два дня быстрого марша, а до Афин — три.
Тысяча рабов под руководством искусных каменщиков быстро укладывала обтёсанные блоки. Армия заняла крепость и высоты вокруг; Филипп развернул свою штаб-квартиру и отправил посла в Фивы.
В его послании говорилось, что афиняне вот уже много лет ведут с ним войну, — сначала тайно, а теперь и открыто, — и дальше терпеть он не намерен. По отношению к Фивам афиняне враждебны с давних пор, но теперь они стараются и фиванцев втянуть в войну против него. Поэтому он вынужден просить фиванцев определиться. Выполнят ли они свои союзные обязательства, пропустив его армию на юг?
Царский шатёр поставили внутри стен. Пастухи, устроившие в развалинах свои лачуги, при подходе армии разбежались. У Филиппа было его трапезное ложе, которое постоянно возили за ним на телеге, чтобы можно было раненой ноге отдохнуть после дневных трудов. Александр сидел возле него на стуле. Телохранители поставили вино и удалились.
— Теперь всё станет ясно раз и навсегда, — сказал Филипп. — Приходит время, когда надо делать ставку и бросать кости… Мне кажется, войны не будет. Если фиванцы не сошли с ума — они проголосуют за нас. А тогда и афиняне очнутся. Очнутся и поймут, куда их завели их демагоги. К власти придёт партия Фокия — и мы сможем двигаться в Азию, не пролив в Греции ни капли крови.
Александр покрутил в пальцах чашу и наклонился понюхать вино. Во Фракии оно, пожалуй, лучше — но им там сам Дионис его подарил!..
— Так-то оно так… Но посмотри, что получилось, пока ты лежал а я собирал армию. Мы распустили слух, что поднимаемся против иллирийцев, — и все в это поверили, прежде всего сами иллирийцы. А теперь — что с афинянами?.. Демосфен уже сколько лет твердит им, что мы придём, — и вот мы, тут как тут!.. И что с ним будет, если там выберут Фокия?
— Если Фивы встанут на нашу сторону, он ничего не сможет.
— В Афинах десять тысяч обученных наёмников…
— А-а, это да. Но решать всё равно будут Фивы. Ты же знаешь их конституцию. Они это называют умеренной олигархией — но какая там олигархия!.. Имущественный ценз настолько низок, что гражданские права имеет каждый, кто может себе позволить доспехи гоплита. Так что у них — голосуешь за войну — иди воюй! За чужую спину не спрячешься… Вот так то!..
Он снова начал рассказывать о своих юных годах, проведенных там заложником. Рассказывал почти с ностальгией. Время смягчило все тяготы; в воспоминаниях осталась только ушедшая молодость. Однажды друзья тайком взяли его с собой в поход под командой Эпаминонда… Он знавал Пелопида… Александр, слушая его, размышлял о Священном Отряде, который Пелопид, собственно, и не создавал даже, а просто собрал из разных воинских частей; потому что их героические обеты шли из древности, от Геракла и Иолая, у алтаря которых они клялись. В этом Отряде каждый был в ответе за двоих — за себя и за друга, — у каждого была как бы двойная честь, двойная доблесть, и потому они не отступали никогда: либо шли вперёд, либо стояли насмерть. Александру много чего хотелось бы узнать о них — и рассказать Гефестиону, — если бы здесь был кто-нибудь другой, кого можно было бы спросить. Вместо этого он сказал:
— Интересно, что сейчас делается в Афинах.
А в Афинах о захвате Элатии узнали к вечеру в тот же день. Городские Старейшины сидели за ужином в Зале Совета; вместе с ними были олимпийские победители, отставные генералы и другие заслуженные люди, удостоенные этой чести. Агора бурлила. Когда прибыл фиванский гонец, весь город уже всё знал. Всю ночь на улицах было оживлённо, будто во время ярмарки, когда родственники бегают друг к другу, торговцы спешат в Пирей, на улицах горячо спорят совершенно незнакомые люди, а женщины, едва прикрыв лицо, мчатся на женскую половину соседних домов, где у них есть подруги. На рассвете городской Трубач начал созывать собрание; на Агоре подожгли ограды торговых складов и рыночные прилавки, чтобы вызвать людей с дальних окраин. Всё мужское население стекалось на Пникс, к каменной трибуне. Им сообщали последние новости: похоже, что Филипп тотчас пойдёт на юг, и Фивы сопротивляться не будут… Старики вспоминали чёрный день своего детства: начало позора, голода и тирании, когда в городе появились первые беглецы с Козьей Речки на Геллеспонте, где был уничтожен весь флот; когда Великая Война была уже проиграна, но смертная агония была ещё впереди. Утренняя прохлада пробирала до костей, словно зимний мороз.
Председательствующий Советник воззвал:
— Кто хочет говорить?
Упало долгое молчание. Все глаза обратились в одну сторону; никому не пришла в голову дикая мысль встать между людьми и их выбором. Когда он поднимался на трибуну, никто его не приветствовал: слишком сильно было мрачное оцепенение. Только глухой ропот прокатился по толпе, словно люди молились.
Всю ту ночь в кабинете Демосфена горела лампа; для людей, бродивших по улицам не в силах уснуть, этот свет служил утешением. Ещё затемно, перед зарёй, он закончил набросок своей речи. Город Тезея, Солона и Перикла — в критический, судьбоносный час обратился к нему!.. Он был готов.
Прежде всего, — сказал он, — они могут не бояться, что Филипп так уж уверен в Фивах. Если бы был уверен, то не сидел бы в Элатии — уже сейчас стоял бы здесь, под их стенами, которые всегда мечтал разрушить. Он демонстрирует силу свою, чтобы подогреть своих купленных друзей в Фивах и запугать патриотов. Теперь афиняне должны, наконец, забыть давнюю вражду — и направить в Фивы послов, предложив самые щедрые условия союза, пока люди Филиппа ещё не успели сделать там своё чёрное дело и захватить власть. Он лично, если ему доверят, готов принять на себя эту миссию. А тем временем все, кто только может держать в руках оружие, пусть вооружаются и идут по Фиванской дороге к Элевсину, в знак готовности принять бой.
Как раз в тот момент, когда он закончил, поднялось солнце — и все увидели, как засиял своим великолепием Акрополь. Тёплыми тонами древнего мрамора, белизной новых храмов, яркими красками и золотом… Увидели — и по холму прокатился ликующий клич. Даже те кто был слишком далеко и не слышал — все присоединились к этому кличу, решив, что спасение найдено.
Вернувшись домой, Демосфен начал набрасывать дипломатическую ноту: обращение к Фивам, преисполненное презрения к Филиппу. «… действуя, как только и можно ожидать от человека его племени и породы; нагло пользуясь своим нынешним везением, забыв в своём нынешнем возвышении к власти о низком и подлом происхождении своём…» Он в раздумье пожевал свой стилос, потом остриё снова побежало по воску.
А под окном идут мимо молодые люди, ещё не бывавшие на войне. Идут к местам сбора, к своим офицерам; и по пути окликают друг друга, обмениваются какими-то очень молодыми шутками, смысла которых он уже не понимает… Где-то плачет женщина… Но это ж в его доме, наверняка!.. Дочь, что ли? Если у неё есть кого оплакивать — до сих пор он об этом не знал… Он сердито закрыл свою дверь: этот плач не только работать мешает, — сосредоточиться не даёт, — он ещё и на дурную примету смахивает, не к добру!..
На Собрание в Фивах не пришли только те, кто вообще не мог стоять на ногах. Поскольку македонцы формально считались союзниками, первое слово предоставили им.
Они напомнили об услугах, оказанных Фивам Филиппом. Как он помог в Фокидской войне, как поддержал их гегемонию в Беотии… Напомнили о давних обидах, какие вытерпели Фивы от афинян, — как те старались ослабить Фивы, как вступили в союз с нечестивыми фокидянами, которые платили своим войскам золотом Аполлона… (Этим же золотом, несомненно, они покрыли и фиванские щиты, выставленные в богохульное оскорбление Фивам и самому богу! ) Филипп не требует, чтобы Фивы подняли оружие против Афин. Фиванцы могут это сделать, если такова будет их воля, — и разделить с ним плоды победы, — но он будет по-прежнему считать их друзьями и в том случае, если они просто предоставят ему право прохода.
Собрание думало. Они были рассержены сюрпризом с Элатией. Если Филипп и союзник — слишком уж своеволен этот союзник, надо бы пораньше с ними советоваться, теперь уже поздновато… А всё остальное, пожалуй, верно… Но самого главного македонцы так и не говорят. Чья будет власть? Если Афины падут — зачем тогда они сами Филиппу? Однако, в Фессалии он получил власть полную, а ничего плохого там не сделал… Они долго вели Фокидскую войну; теперь в Фивах полно осиротевших семей, в которых все заботы о матери-вдове и малышах легли на плечи сыновьям погибших воинов. Быть может, хватит с них?..
Антипатр закончил и сел. Ропот в толпе звучал отнюдь не враждебно, почти одобрительно. Председатель вызвал афинского посла. Демосфен поднимался на трибуну в тишине, полной хмурого ожидания. Уже много поколений угроза здесь исходила не от Македонии, а от Афин. В каждом фиванском доме был свой кровавый долг афинянам, унаследованный от бесконечных приграничных войн. Он мог сыграть лишь на одной струне — на их общей ненависти к Спарте. С этого он и начал.
Когда после Великой Войны Спарта навязала Афинам тридцать Тиранов (предателей, вроде тех кто хочет теперь мира с Филиппом), Фивы дали пристанище Освободителям, приняв их у себя. Рядом с Филиппом те тридцать Тиранов — мальчишки, школьные шалуны!.. Давайте забудем прежние распри, будем помнить лишь то благородное дело!.. Искусно выдерживая паузы, он выкладывал афинские предложения. Права фиванцев в Беотии не будут оспариваться никогда — Афины даже пошлют войска на подавление беотийцев, если те восстанут. Платеи тоже, это давнее яблоко раздора… Он не стал напоминать своим слушателям, что своим участием в Марафонской битве Платеи заплатили Афинам как раз за защиту от фиванцев; и с тех пор навеки получили афинское гражданство. Сейчас не время мелочиться, Платеи придётся отдать… А кроме того, если придётся воевать с Филиппом, то всеми сухопутными силами будут командовать Фивы, а Афины возьмут на себя две трети расходов.
Взрыва рукоплесканий не последовало. Фиванцы в раздумье смотрели не на него, а на своих сограждан, которых знали, которым доверяли. Захватить их, зажечь, ему не удалось.
Шагнув вперёд, подняв руку, он призвал мёртвых героев — Эпаминонта и Пелопида, — напомнил о славных битвах под Лектрой и Мантинеей, о боевых заслугах Священного Отряда… Здесь его звенящий голос соскользнул на ноту вкрадчивой иронии. Если всё это их больше не волнует, если всё это ничего больше для них не значит — у него только одна просьба от имени Афин: пусть им дадут право прохода, пусть их пропустят навстречу тирану — они будут сражаться сами!
Вот тут он их поймал. Упрёк давних соперников оказался слишком обидным.
Им стало стыдно, он слышал это в приглушённых голосах толпы. Одновременно в двух местах раздались крики начинать голосование: это люди из Священного Отряда стояли на страже своей чести. Загремели камушки в урнах; счётчики, под зорким наблюдением толпы защёлкали счетами… Долгая и нудная процедура, дома в Афинах всё это гораздо быстрей… Проголосовали за разрыв договора с Македонией и за союз с Афинами.
Он возвращался с площади окрылённый, не чуя ног под собой. Ведь он только что держал в руках судьбу всей Греции. Держал в руках — и решил!.. Как Зевс с весами!.. А если впереди тяжёлые испытания — ну что ж, всякая новая жизнь рождается в муках… Отныне и вовеки о нём будут говорить, что решающий час нашёл своего человека.
Новость принесли Филиппу назавтра в полдень, он сидел с Александром за обеденным столом. Прежде чем распечатать депешу, царь отослал телохранителей. Как и большинство людей того времени, он не владел искусством читать только глазами: ему надо было слышать себя. Александр, напряжённый ожиданием, удивлялся, почему отец не смог научиться читать молча, как научился он сам. Ведь это дело только практики… Хотя и у него губы шевелились, но Гефестион уверял, что не было ни звука.
Филипп читал ровно, без раздражения, только морщины на лице обозначились резче. Потом положил свиток на стол возле миски и сказал:
— Ну что ж. Раз хотят — получат.
— Извини, отец, но иного я и не ожидал.
Неужели он не понимал, что в Афинах его всё равно будут ненавидеть, независимо от голосования этого? Неужели не видел, что единственный способ войти в афинские ворота — победителем… Как это ему удалось столько лет пронянчиться со своей иллюзорной мечтой?.. Но нет. Сейчас лучше оставить его в покое и вернуться к реальности. Теперь это будет новый план войны.
Афины и Фивы лихорадочно готовились встретить марш Филиппа на юг. Вместо того, он пошёл на запад, в отроги Парнасских гор. Ему было поручено изгнать амфиссийцев из Священной долины — этим он и займётся. А что до Фив — пусть все говорят, что он лишь проверял верность сомнительного союзника, и получил ответ.
Афинская молодёжь, поднятая на войну, собиралась идти на север, в Фивы. Вопросили оракулов. Огонь костра не разгорался, а внутренности жертвы гадателям не понравились… Демосфен, взятый за горло костлявой рукой предрассудка, объявил, что эти дурные предзнаменования были затеяны специально для того, чтобы разоблачить предателей, подкупленных Филиппом ради предотвращения войны. Когда Фокий, вернувшийся с задания слишком поздно, чтобы хоть что-то изменить, потребовал, чтобы Город обратился к оракулу в Дельфах, — Демосфен рассмеялся и сказал, что Пифия куплена Филиппом, и все это знают, весь мир.
Фиванцы встретили афинян, как линкестиды встречали Александра: с осторожной учтивостью. Фиванский генерал расположил объединённые силы так, чтобы охранять проходы на юг и отрезать Филиппа от Амфиссы. Обе армии маневрировали и вели разведку по каменистым высотам Парнаса и долинам Фокиды. Деревья пожелтели, потом облетели; на вершинах выпал первый снег… Филипп не торопился. Он занялся восстановлением крепостей богохульных фокидян; а те с удовольствием сдали их его солдатам в аренду, за скидку с их выплат ограбленному богу.
В генеральное сражение его втянуть не удавалось. Была одна стычка в ущелье, ещё одна на горном перевале, — но он прекратил их тотчас, как только заметил, что его могут вытянуть на неудобную местность. Афиняне объявили, что это победы, и устроили празднества с благодарственными жертвоприношениями.
Однажды зимним вечером шатёр Филиппа стоял в ущелье за скалой, в укрытии от ветра, над рекой, разбухшей от снега. Вода клокотала меж камней. По окрестным склонам рубили сосны на костры. Смеркалось. Порывы чистого горного воздуха прорывались сквозь густые запахи дыма, каши, бобовой похлёбки, лошадей, сыромятной кожи солдатских палаток и многих тысяч немытых людских тел. Филипп с Александром сидели на кожаных походных стульях и сушили промокшую обувь у тлеющих углей своей жаровни. Отцовские ноги попахивали резковато, но Александра это не раздражало: это был знакомый и обыденный компонент аромата войны. Сам он тоже был довольно грязен — но не более того: если трудно было добраться до воды, он обтирался снегом. Его забота о чистоте уже породила легенду — он ещё не знал о ней, — будто он от природы наделён особым благоуханием. Большинство вообще не умывалось месяцами. Вернутся к брачным постелям — жёны их ототрут…
— Ну, — сказал Филипп. — Я ж говорил тебе, что у Демосфена терпенье кончится раньше моего. Я только что узнал — он таки послал их.
— Что?!.. Сколько?
— Всех десять тысяч!
— Он что, свихнулся?
— Нет… Просто он партийный политик… Гражданам, избирателям, не нравится, что наёмные войска получают жалованье и паёк в Аттике, когда сами граждане пошли воевать. Я их побаивался, честно говоря. Люди опытные и очень подвижные, слишком. Если бы мы завязались с афинской армией, то десять тысяч боеспособного резерва — это серьёзная сила, очень серьёзная. А теперь мы сможем разделаться с ними, когда они будут одни. Их посылают прямо к Амфиссе.
— Значит, мы подождём, пока они прибудут, — а потом что?
Пожелтевшие зубы Филиппа сверкнули улыбкой в свете углей.
— Ты знаешь, как я выскользнул под Византием? Попробуем ещё раз. Мы получим скверные новости, очень скверные, из Фракии. Восстание, Амфиполь под угрозой, — и мы должны быть там, защищать границу. Все должны быть, до последнего человека. Я отвечу, письмо напишу, чётко и красиво, что мы всеми силами идем на север. Мой гонец попадётся — или просто продаст это письмо, — и их разведчики увидят, как мы уходим на север… А у Китиниона мы заляжем и подождём.
— А потом — через Грабийский перевал — и на рассвете р-р-аз!..
— Скрытый марш, как говаривал твой друг Ксенофонт.
Так они и сделали, до того как весенний паводок перекрыл броды на реках. Афинские наёмники честно сражались, пока в этом был хоть какой-то смысл. А после того — часть отошла к побережью, другие запросили об условиях капитуляции. Из этих большинство кончило тем, что пошло в армию к Филиппу. Им перевязали раны и усадили к котлам с горячей и вкусной едой.
Амфиссийцы сдались безоговорочно. Их правительство отправилось в изгнание, как решила Священная Лига, а Священную долину очистили от безбожных пахотных угодий и оставили под паром для бога.
Было уже по-весеннему тепло, когда в Дельфийском театре Лига чествовала царя Филиппа золотым лавровым венком. Позади высились бледные орлиные скалы Федриад, впереди — огромный храм Аполлона, за ним сверкал широкий залив… В этом впечатляющем обрамлении его, вместе с сыном, прославляли в длинных речах и хорических одах; а скульптор делал наброски для их будущих статуй, которые украсят храм.
После церемонии Александр с друзьями пошёл по запруженной террасе. Кого только не было в этой толчее! Люди не только со всей Греции, но и с Сицилии, из Италии, и даже из Египта… Проходили богачи в сопровождении рабов, несших на головах их приношения богу; блеяли козы, стонали голуби в ивовых клетках; мелькали встревоженные и умиротворённые лица, благоговейные и жаждущие… Был день оракулов.
В окружающем шуме Гефестион сказал Александру на ухо:
— Слушай, сходи-ка и ты, раз уж мы здесь.
— Нет, сейчас не время.
— Но ведь надо узнать и успокоиться наконец!..
— Нет. День неподходящий. Мне кажется, в таких местах как здесь, прорицателей надо захватывать врасплох.
В театре поставили роскошный спектакль. Протагонистом был Феттал, прославленный героическими ролями; красивый и пылкий молодой человек с кельтской примесью в фессалийской крови. Обучение в Афинах обогатило его талант хорошей актерской техникой, а природную горячность — хорошими манерами. Он часто выступал в Пелле и был любимцем Александра. В его исполнении, словно по волшебству, Александр видел душу героя как-то по-новому. Теперь, в софокловом «Аяксе», играя одновременно Аякса и Тевкра, он сделал невозможной даже мысль о том, что один мог бы пережить свою славу, а другой оказался бы неверен павшему. После спектакля Александр вместе с Гефестионом зашел за сцену к артистам. Феттал только что снял маску Тевкра и вытирал полотенцем пот с резко очерченного лица и коротких курчавых волос. Услышав голос Александра, он вынырнул из полотенца и засиял навстречу громадными карими глазами.
— Я рад, что тебе понравилось. Я же всё это играл специально для тебя, сам понимаешь.
Они поговорили немного о его последних поездках… Под конец он сказал:
— Слушай, я много где бываю. Если у тебя когда-нибудь будет дело — всё равно какое — и понадобится надёжный человек — ты знай, что для меня это честь.
Его поняли. Актёры, слуги Диониса, находились под его защитой; потому их часто использовали в качестве послов, и ещё чаще в качестве тайных агентов.
— Спасибо Феттал, — ответил Александр. — Тебя я попрошу первого, если что.
Когда они уходили в сторону стадиона, Гефестион спросил:
— А ты знаешь, что он до сих пор влюблён в тебя?
— Ну и что? Можно же оставаться учтивым… Он всё понимает, не ошибётся. А мне, быть может, когда-нибудь придётся довериться ему, кто знает.
По хорошей весенней погоде Филипп двинулся вниз к Коринфскому заливу и взял Навпактос, запиравший наружный пролив. Летом он кочевал за Парнасом, укрепляя опорные пункты, подогревая союзников и откармливая кавалерийских лошадей. Время от времени предпринимал ложные вылазки на восток, где фиванцы и афиняне плотно держали перевалы, — а потом отходил, оставляя их скучать и выдыхаться, и устраивал учения или игры, чтобы держать своих людей в постоянной боевой форме. Даже теперь он снова отрядил послов в Фивы и Афины обсудить условия мира. Демосфен объявил, что Филипп, дважды отражённый их оружием, наверно отчаялся, не иначе, — его мирные предложения это доказывают, — ещё один хороший удар — и с ним будет покончено.
В конце лета, когда ячмень между оливами в садах Аттики и Беотии стал желтеть в колосе, Филипп вернулся на свою базу в Элатии, но гарнизоны во всех крепостях оставил. Передовые посты фиванцев и афинян располагались в десяти милях южнее. Пока его мирные предложения не были отвергнуты, он лишь слегка дразнил их. Теперь он продемонстрировал силу: эти посты были взяты в клещи и могли быть отрезаны и окружены в любой момент. На следующий день разведчики обнаружили, что на перевалах никого нет. Он занял перевалы, разместив там своих людей.
Кавалеристы сияли от радости, полировали сбрую и оружие, и вылизывали своих коней: теперь предстоящая битва должна произойти на равнине, где они смогут себя показать!..
Ячмень побелел, созрели маслины… По македонскому календарю пошёл Месяц Льва. Царь Филипп устроил в крепости грандиозный пир в честь дня рождения Александра. Восемнадцать исполнилось.
Элатию сделали даже уютной: тканые занавеси по стенам, пол выложен плиткой… Пока гости пели, Филипп обратился к сыну:
— Ты не сказал, что подарить тебе. Чего ты хочешь?
Александр улыбнулся:
— Ты и сам знаешь, отец.
— Ну что ж, заслужил, обещаю. Теперь уже недолго. Я возьму правое крыло, это с незапамятных времён… А кавалерию отдам тебе.
Александр медленно опустил на стол золотую чащу. Глаза его, мерцающие от вина и видений, встретили пронзительный взгляд отцовского чёрного глаза.
— Отец, если ты об этом пожалеешь — я уже не узнаю: не доживу.
Назначение отпраздновали с ликованием и тостами. Снова вспомнили приметы при рождении его: победу на олимпийских скачках и разгром иллирийцев…
— И ещё одно, — сказал Птолемей. — Это я помню лучше всего; я в том возрасте был, когда чудеса потрясают. В тот день сожгли большой храм Артемиды в Эфесе. Пожар в Азии!
Кто-то спросил:
— А как это случилось, раз не было войны? Молния попала, или жрец лампу опрокинул?..
— Нет, один чудак это сделал, нарочно. Я его имя слышал когда-то. Гиро…? Геро…? Нет, не помню, длинное какое-то. Неарх, ты не знаешь?
Вспомнить никто не мог.
— А хоть узнали, зачем он это сделал? — спросил Неарх.
— Да!.. Он сам всё рассказал перед казнью! Сказал, хотел мол, чтоб его запомнили навечно.
Над пологими холмами Беотии занималась заря. В предрассветных сумерках стали видны побуревшие за лето заросли вереска и кустарника, с серыми валунами и каменистыми проплешинами там и сям… И люди стали видны. Тёмные, ржавые, как вереск; шершавые, как камень; шипастые, как терновник, — они перетекали через холмы, струясь вниз по склонам, и оседали в долине. Осадок становился всё гуще, но всё-таки двигался, полз дальше.
По самым ровным склонам, бережно храня некованые копыта, лёгким шагом спускалась кавалерия. Кони ступали почти неслышно, осторожно отыскивая себе путь между кустами сквозь вереск. Только доспехи всадников постукивали иногда.
Небо посветлело, хотя солнце ещё пряталось за высоким массивом Парнаса. Долина, заполненная наносами древних потоков, стала положе и шире… В летнем русле бурлит меж камней речка Кефисс… На восточном берегу, под террасированным склоном, деревня Херонея; в тени горы розоватая побелка домов кажется лиловой.
Людской поток замедлился, затормозился, — и начал растекаться поперёк долины. Впереди — плотина: щетинится и сверкает в первых косых лучах солнца. Плотина тоже из людей.
Между ними лежал чистый простор ещё не затоптанных полей, напоённых рекой. Стерню скошенного ячменя вокруг олив украшали маки… Слышалось пенье петухов, блеянье и мычанье скота, резкие крики мальчишек и женщин, угонявших стада наверх, в горы… Поток и плотина ждали.
Северная армия расположилась лагерем вдоль реки. Кавалеристы прошли чуть ниже по течению: поить коней, чтобы не мутить воду остальным. Люди отвязывали чашки с поясов и распаковывали еду для полуденной трапезы: плоская лепёшка, яблоко или луковица, узелок грязной, серой соли, с самого дна сумки, из уголка…
Офицеры осматривали оружие, глядя в порядке ли копья и ремни для дротиков, и проверяли настроение людей. У всех чувствовалась здоровая напряжённость натянутого лука: все понимали, что приближается нечто великое. Их больше тридцати тысяч пехоты и двух тысяч конницы; тех — впереди — примерно столько же; это будет величайшая битва на их веку, такого они ещё не видели!.. А вокруг все свои: соседи по деревне, соплеменники, родня, и командир тоже из родных мест, — ведь они расскажут дома, как ты себя показал: всё донесут — и славу, и позор!..
Ближе к вечеру в долину добрался обоз с палатками и постельным скарбом, на ночлег расположились с удобствами. Все кто не попал в охранение смогут спать спокойно: царь запер все перевалы вокруг, так что обойти их невозможно. А неприятелю только и остаётся ждать, когда царь соизволит!..
Александр подъехал к повозке с царскими палатками и распорядился:
— Мою поставьте здесь.
Под молодым дубом была тень возле самой реки, и тут же рядом чистый бочаг с галечным дном. Хорошо, обрадовались слуги, не надо будет воду носить… Он любил искупаться не только после боя, но и перед, если была такая возможность. Один ворчун пошутил как-то, что он даже трупом своим похвастаться готов.
Царь в своём шатре принимал беотийцев; те охотно рассказывали ему всё что знали о неприятельских планах. Фиванцы их долго угнетали; афиняне — когда-то поклявшиеся в дружбе — только что продали их всё тем же фиванцам; так что они ничем не рисковали, связываясь с Филиппом, им нечего было терять. Он принял их радушно, выслушал все их жалобы — нынешние и давнишние, — пообещал, что всё исправит, и собственноручно записал всё, что они рассказали. А ближе к сумеркам поехал на гору посмотреть на всё своими глазами. Взял с собой Александра, Пармения, и заместителя его, македонского князя по имени Аттал. Царская стража под командой Павсания двигалась следом.
Перед ними расстилалась равнина, которую один древний поэт назвал «танцплощадкой войны», так часто здесь сталкивались армии, с незапамятных времён. Армия союзников протянулась поперёк долины от реки на юг до горных склонов, фронтом около трёх миль. Поднимался дым от их вечерних костров, кое-где взлетало пламя… Это ещё не был боевой порядок, потому они кучковались — как птицы разных пород — каждый город отдельно. Их левый фланг, тот что будет против правого у македонцев, прочно опирался на возвышенную местность. Филипп прищурил туда свой здоровый глаз.
— Ага, афиняне… Ну что ж, надо будет их оттуда вытащить. Старину Фокия, единственного толкового генерала, они спихнули на флот; он слишком хорош чтобы Демосфену нравиться. Нам повезло: сюда прислали Кара, а тот воюет по книгам… Хм-м, да. Да, придётся изобразить хороший натиск, прежде чем я начну поддаваться и отходить. Они клюнут! Они поверят старому вояке, который умеет списывать свои потери… — Он потянулся к сыну и, улыбнувшись, похлопал его по плечу. — С маленьким царём этот номер не прошел бы, верно?
Александр нахмурился сначала, потом понял и улыбнулся в ответ. И снова начал рассматривать длинный людской вал внизу; как инженер, которому предстоит повернуть реку, рассматривает мешающую скалу. Высокий, голубоглазый, худощавый Аттал подъехал было поближе, но теперь потихоньку отодвинулся назад.
— Так, значит в центре всякий сброд, — сказал Александр. — Коринфяне, ахеяне и так далее. А справа…
— А справа верховное командование, сынок. Фиванцы. Это тебе. Всё твоё — тебе; как видишь, я ни кусочка не отбираю.
Меж пирамидальных тополей и тенистых лужаек блестела в свете бледневшего неба река. Возле неё, в строгом порядке, разгорались костры фиванцев; Александр сосредоточенно смотрел на них. На какой-то миг он представил себе лица в свете тех дальних огней; потом они как-то расплылись, сливаясь в гигантскую и величественную картину. «Все отворились ворота, из оных зареяли рати; Конные, пешие; шум и смятение страшное встало…»
— Очнись, парень, — сказал Филипп. — Мы уже видели всё что надо, а я есть хочу. Пора ужинать.
Пармений всегда ел вместе с ними; сегодня за столом был и Аттал, только что прибывший из Фокиды. Александр чувствовал себя неловко от того, что в охране стоял Павсаний. Когда эти двое оказывались рядом, ему всегда было не по себе; и сейчас он улыбнулся Павсанию с особенной теплотой.
Это Аттал, друг и сородич убитого соперника Павсания, организовал тогда непотребную и позорную месть. Для Александра было загадкой, почему Павсаний — человек не робкого десятка, — пошёл за отмщением к царю, а не свершил его своей собственной рукой. Быть может он хотел получить какой-то знак верности Филиппа? Раньше, до той перемены, была в нём какая-то древняя красота, которая могла таить в себе и такую самонадеянную любовь, достойную Гомера… Но Аттал был другом царя, давним; и главой мощного клана; и весьма полезным человеком; и погибшего мальчика потерять было горько… Царь уговорил Павсания не поднимать лишнего шума, а гордость его подлатал почётным назначением. С тех пор прошло шесть лет. Он начинал уже чаще смеяться, больше разговаривать; и присутствие его становилось уже не таким тягостным, как бывало, — пока Аттал генералом не стал. А с тех пор он снова перестал смотреть людям в глаза, и десяток слов в его устах снова превратились в длинную речь. Не стоило отцу этого делать: это выглядит как награда, люди уже болтать начали…
Отец, тем временем, говорил о предстоящей битве. Александр выбросил из головы все лишние мысли, — но всё равно что-то осталось, как во рту после тухлятины.
Выкупавшись в своём бочаге, он улёгся в постель и ещё раз восстановил в памяти план завтрашнего сражения, шаг за шагом. Всё ясно, ничего не забыл… Он поднялся, оделся и бесшумно пошёл мимо костров ночного дозора к палатке, в которой — ещё с парой человек — ночевал Гефестион. Он даже не успел коснуться палатки, как Гефестион беззвучно поднялся, накинул плащ и вышел наружу. Они постояли рядом, чуть поговорили — и разошлись. Александр сладко проспал до самой утренней стражи.
Шум и смятение страшное встало.
Между олив, по ячменной стерне, в виноградниках старых, брошенных теми, кто жил здесь, собрать не успев урожая, все сокрушая, топча, сошлись оба воинства в схватке, сок из раздавленных гроздьев кровавого цвета мешая с кровью людской, обращая в вино, что земля поглощает. Как на дрожжах забродившее тесто бурлит пузырями, вооруженными толпами так же вскипает долина, массы людей друг на друга бросая и вновь разводя их… Да, то что разворачивалось сейчас перед глазами Александра — это было достойно Гомера.
Шум стоял оглушающий. Люди орали друг другу, или врагам, или самим себе — просто для поддержки духа; или в ответ на такую боль, какой не могли себе и представить раньше… Со звоном сшибались щиты, ржали кони, каждый отряд союзной армии вопил во все горло свой боевой пеан; офицеры выкрикивали приказы, трубили горны… И над всем этим висела громадная туча ржавой, удушающей пыли.
Слева, где афиняне держали склон горы — оплот союзной армии, — македонцы упорно давили снизу своими сариссами; копья разной длины у трех первых шеренг создавали почти сплошную стену наконечников, щетинившуюся дикобразом. Афиняне принимали их на щиты; самые отчаянные проталкивались вперед меж сарисс, тыча коротким копьем или рубя мечом; некоторых из них тут же сбивали, но другие оставляли щербинку в линии фаланги. Филипп, поодаль, сидел на своем коренастом боевом коне, окруженный вестовыми, и ждал. Чего ждал — все его люди знали. Они старательно тужились в строю, всем своим видом давая понять, как гнетет их эта неудача с прорывом, как трудно им примириться с грядущим позором. Повсюду вокруг шум был ужасный, но здесь — потише. Им было приказано слушать.
В центре фронт колебался. Союзных бойцов, незнакомых друг с другом, иногда даже прежних врагов, объединяло сейчас общее знание, что если где-нибудь их линия будет нарушена — туда ворвутся позор и смерть. Раненые продолжали сражаться, пока их не загораживали щитами товарищи, — или падали, и тогда их затаптывали насмерть все остальные, у кого не было возможности опустить оружие хотя бы на миг. Горячая давка бурлила в горячей пыли; потея и ворча, нанося и отражая удары, хрипло дыша, проклиная… Если где из земли торчала скала — сеча плескалась вокруг, словно пена морская, и обдавала ее темно-красными брызгами.
На северном фланге, защищенная сбоку рекой, ровно, как бусины в ожерелье, вытянулась безупречная линия щитов фиванского Священного Отряда. Сейчас, для боя, пары выстроились в общую шеренгу, в единый заслон, так что каждый щит закрывал стоящего слева. А в каждой паре старший, эраст, держал правую сторону, где копье; младший, эромен, шел слева, где щит. Правый фланг почетнее и для отряда, и для отдельного воина; хотя младший, повзрослев, мог превзойти старшего и ростом, и силой, и боевым мастерством — он никогда не предложил бы другу поменяться местами. Это традиция древняя, нерушимая. Здесь были и такие любовники, кто принес свои клятвы совсем недавно и теперь рвался подтвердить свою верность им; и пары, прослужившие в Отряде уже по десятку лет и больше, — солидные, бородатые отцы семейств, у кого любовь давно уже уступила место дружбе… Отряд слишком был славен, чтобы из него можно было уйти, даже когда юные мечты оставались в прошлом. А кроме того, их пожизненные клятвы были клятвами боевыми. Сейчас Отряд сверкал даже сквозь тучу пыли: бронзовые беотийские шлемы в форме шляпы и круглые щиты с витым орнаментом по краю отполированы так, что блестят будто золото. Вооружены они были копьями в шесть пядей длиной, с железным наконечником, и короткими колющими мечами. Но мечи еще в ножнах, пока линия копий не нарушена.
Пармений, чья фаланга сражалась против фиванцев, сдерживал их с трудом. Они уже несколько раз потеснили фалангу, и могли бы пойти еще дальше вперед, если бы не боялись потерять контакт с ахеянами, их соседями по фронту. Пармений невольно любовался ими: весь Отряд — словно отполированное оружие древней работы, какое узнаёшь на ощупь, даже в темноте. Поторопись, Филипп, эти ребята хорошо учились!.. Надеюсь, ты знаешь, какой орешек предложил своему сыну… Надеюсь, он себе зубы не обломает…
А позади фаланги, только-только за пределами полета стрелы, ждала кавалерия.
Они собраны в плотную колонну, словно снаряд баллисты с затесанным оголовком; а на острие — один-единственный всадник.
Кони волновались. Из-за шума, из-за прилетавшего с порывами ветра запаха крови, из-за напряжения всадников своих… Отфыркивались от щекочущей пыли… Люди разговаривали с соседями в строю или окликали друзей поодаль; успокаивали своих коней — кто ругал, кто оглаживал; старались разглядеть сквозь облако пыли, как идет бой… Им предстояло атаковать сомкнутый строй гоплитов, нет ничего страшней для кавалериста. Конница против конницы — там другое дело. Там враг может слететь с коня так же просто, как и ты сам, если его копьем собьют или потянется слишком далеко и равновесие потеряет; там его можно перехитрить обманным замахом и достать саблей… Но пойти в карьер на частокол поднятых копий — это же против самого естества любой лошади!.. Они щупали нагрудники из твердо выделанной бычьей шкуры, надетые на коней. Хоть у каждого из Товарищей — гвардии принца — было и свое снаряжение, все теперь были рады, что послушались Малыша.
Передовой всадник согнал муху с века своего коня. Да, дорогой, я чувствую, как ты силен, как ты готов, как ты мне веришь, как ты всё знаешь… Уже скоро, скоро. Скоро пойдем, потерпи. Ты помни, кто мы с тобой.
В короткой шеренге за ним Гефестион потрогал свой пояс. Болтается что-то, быть может подтянуть?.. Нет, нельзя. Его ничто так не раздражает, как если начнешь копошиться с экипировкой в строю. Надо будет догнать его раньше, чем он туда доберется. Опять он раскраснелся… Перед боем такое часто; но ведь если от лихорадки — он ведь ни за что не скажет!.. Два дня с ней проходил, перед тем как крепость взяли, — и ни звука. Я бы хоть воды побольше мог тогда взять. Зато ночка была!..
По запыленной вытоптанной стерне примчался верховой курьер, окликая Александра именем царя. Послание было устное:
— Клюют. Приготовься.
Высоко на склоне, над деревушкой Херонея, где все дома оштукатурены розовым, в десятой шеренге афинского войска стоял в строю своего родового полка Демосфен. В первых шеренгах были молодые; за ними самые сильные из пожилых. Строй колыхался и напрягался на всю глубину, как напрягается всё тело, когда работает с усилием одна лишь правая рука. Начиналась жара. Казалось, они стоят здесь уже много часов, раскачиваясь и глядя вниз; тревога ожидания мучила его, словно зубная боль. А там впереди люди падали, сраженные копьями в живот или в грудь; и казалось, что удары проникают через весь строй, до самой последней шеренги, где стоит он. Сколько их уже пало? Сколько рядов еще осталось между ним — и тем, что там происходит?.. Это неправильно, что я здесь; зря это… Городу только хуже, если я рискую собой на войне… Но что это? Схватка вдруг качнулась далеко вперед, уже второй раз подряд. Нет сомнений — враг поддается!.. Еще девять рядов между ним и сариссами, а те уже зашатались!.. Ведь вам небезызвестно, мужи афинские, что я нес щит и копье на поле Херонейском, посчитав за ничто и жизнь свою и заботы, хотя кое-кто и мог бы назвать их немаловажными, — и вы вполне могли бы упрекнуть меня за то, что рискуя своим благополучием, я рисковал и вашим… Из второй шеренги, которая только что была первой, донесся хриплый крик невыносимой боли. Мужи афинские!..
Шум битвы изменился. Ликующий возглас огнем пронесся по плотной массе людей, и эта масса пришла в движение. Не натужно, как прежде, а словно оползень, сель, сметающий всё на своем пути. Враг бежит!.. Перед его глазами сверкнули славные картины Марафона, Саламина и Платей. Впереди прокатился клич: «Смерть македонцам!» Он побежал вместе со всеми и закричал пронзительно: «Хватайте Филиппа!.. Живым берите!..» Его надо провести через Агору, в цепях; а уж потом он у нас заговори-ит!.. Все-ех, всех предателей назовет!.. А на Акрополе новую статую придется поставить, рядом с Гармодием и Аристогетоном: ДЕМОСФЕН ОСВОБОДИТЕЛЬ. Он еще раз крикнул тем, кто бежал быстрее, «Живьем берите!..» Он так торопился быть там и увидеть это своими глазами, что чуть не падал, спотыкаясь о тела молодых, убитых в первой шеренге.
Феаген Фиванский, главнокомандующий союзной армии, погнал коня галопом к центру позиции, позади боевых порядков. По длинному фронту войск навстречу ему волнами катились слухи о происходящем, слишком противоречивые, чтобы можно было что-то понять. Наконец, появился его ординарец и доложил: да, македонцы действительно отступают.
Как? — спросил Феаген. В беспорядке? — Нет, в полном порядке, но драпают — будь здоров!.. Уже скатились со склона, и афиняне гонят их дальше… — Гонят дальше?.. Как это? Они что, без приказа позиции свои оставили?! — Ну, с приказом или без — но они уже на равнине; самого царя хотят захватить.
Феаген с проклятьем ударил себя кулаком по бедру. Ну, Филипп!.. А эти идиоты несчастные, недоноски позорные, самовлюбленные афинские придурки!.. Что теперь осталось от фронта? Там теперь дырища размером с ипподром… Он послал ординарца назад, с приказом во что бы то ни стало закрыть брешь и обезопасить свой левый фланг. Ведь нигде больше и намека нет, что враг поддается; давят пуще прежнего!..
Коринфяне получили его приказ. Как лучше всего обезопасить левый фланг? Конечно же, сдвинуться наверх, туда, где прежде стояли афиняне. Ахеяне, чтобы не быть открытыми слева, потянулись следом. А Феагену пришлось растянуть своих бойцов. Пусть эти афинские ораторы посмотрят, что такое настоящие воины. На своем почетном правом крыле Священный Отряд рассредоточился: теперь они работали не в сплошном строю, а парами.
Феаген оглядел длинную цепь своих сражавшихся людей; поредевшую, растянутую, едва прикрытую слева. Что творилось в глубине македонских порядков, он не видел — из-за облака пыли и густого леса сарисс: незанятые шеренги держали их вертикально, чтобы не мешать передним. И тут его ударила мысль, словно кулаком в поддых. Где Александр? О нем ни звука. Остался он в каком-нибудь гарнизоне в Фокиде? Или сражается в фаланге простым копейщиком, так что его не видно?.. Да ну, это когда топоры поплывут!.. Так где же он?!
Тем временем сражение перед ним стало, вроде, менее ожесточенным; почти тишина по сравнению с недавним грохотом боя. Гнетущая тишина, как перед землетрясением. Потом глубокая, ощетинившаяся копьями фаланга вдруг развернулась в стороны, тяжеловесно но гладко, словно гигантские двери.
Они так и остались открытыми. Фиванцы не пошли туда: ждали, что дальше. В Священном Отряде друзья повернулись друг к другу и теперь — пока не сомкнули щиты в общем строю — стояли парами, в последний раз.
На скошенном поле, среди затоптанных маков, Александр поднял руку с мечом и звонко начал пеан.
Сильный устойчивый голос, поставленный на уроках у Эпикрата, понесся над строем всадников; они подхватили… Теперь, в массе, слов было не разобрать; пеан звучал словно неистовый крик тучи налетающих ястребов; он гнал коней сильнее шпор. Их еще не было видно, когда фиванцы ощутили их приближение: громом из-под ног, из земли.
Следя за своими людьми, как пастух на горной тропе, Филипп ждал новостей.
Македонцы отходили. Отходили медленно, угрюмо, не отдавая без боя ни пяди… Филипп разъезжал верхом позади, направляя отступление куда ему было нужно. Кто бы мог подумать!.. — размышлял он. Когда были живы Ипикрат или Катрий… Но у них же теперь генералов ораторы назначают. Как быстро всё изменилось, всего одно поколение… Он прикрыл глаза от солнца, разглядеть что там, впереди. Кавалерия пошла, ничего больше он пока не знал.
Ну ладно, он жив пока. Если бы погиб — новость быстрее птицы долетит… Проклятая нога. Хорошо было бы сейчас пройтись среди людей, они к этому привыкли. А я же всю жизнь пехотинцем был, — никогда не думал, что генерала кавалериста выращу… Да, но молоту без наковальни делать нечего. Вот когда он сумеет провести вот такой плановый отход с боем, как сейчас… Инструкции он понял, во всех подробностях, до последней мелочи. Только вид у него был такой, словно где-то не здесь, витает. Точь-в-точь как у матери иногда.
За этой мыслью поплыли образы, спутавшись в клубок змеиный. Вдруг увидел гордую голову в луже крови; похоронные обряды и могилу в Эгах; и выборы нового наследника… Дергающееся лицо придурка Аридея — это я пьян был, когда его делал… А Птолемей — слишком поздно его признавать теперь, а тогда я мальчишкой был, что я мог?.. Впрочем, что такое сорок четыре? Много, что ли?.. Во мне еще семени достаточно!.. К нему бежал коренастый, крепкий черноволосый мальчуган, кричал «Папа!..»
Рядом раздались крики, направлявшие всадника к царю.
— Он прорвался, государь!.. Прорвался!.. Фиванцы еще держатся, но они отрезаны у реки, а правое крыло смято. Я с ним не говорил. Он приказал сразу мчаться к тебе, как только увижу. Сказал, донесение срочное. Но я его видел в первых рядах, белый гребень видел.
— Хвала богам!.. Слушай, за такую весть гонцу причитается, найдешь меня попозже.
Он подозвал горниста. Какой-то миг еще посмотрел; как смотрит хороший крестьянин на поле, подготовленное его стараниями к уборке урожая. На высотах, еще не занятых коринфянами, уже появилась его резервная конница; а отступившая пехота изогнулась лезвием серпа, охватив с трех сторон ликующих афинян.
— Давай, трубач. Всем вперёд.
Кучка бойцов еще сопротивлялась. Они закрепились в овечьем загоне с каменными стенами высотой до плеча, но сариссы доставали и там. В грязи за стеной стоял на коленях восемнадцатилетний мальчишка, прижимая к щеке выбитый глаз.
— Надо уходить, — торопливо сказал пожилой. — Ведь нас отрежут. Вы посмотрите, что кругом творится!..
— Никуда мы не пойдем, — возразил молодой, принявший на себя команду здесь. — Уходи, если хочешь. Толку от тебя все равно не много.
— Чего ради выбрасывать нашу жизнь?.. Ведь мы Городу принадлежим, Городу!.. Мы должны вернуться и посвятить себя возрождению Афин…
— Варвары! Варвары!.. — закричал молодой солдатам снаружи. Те ответили нестройным боевым кличем. Молодой повернулся к пожилому: — Возрождению Афин, говоришь?.. Давай лучше умрем вместе с ними, ведь Филипп сотрет Афины с лица земли. Демосфен сказал, уж он-то знает!..
— Откуда он знает?! Можно как-то договориться… Смотри, нас уже почти окружили! Неужто ты настолько безумен, чтобы всех нас здесь погубить?..
— Даже не рабство нас ждет, а полное истребление. Вот что сказал Демосфен. Я там был, я сам его слы…
Сарисса из толпы нападавших попала ему в рот, наконечник вышел из-под затылка.
— Это же безумие! Безумие!.. Я в этом больше не участвую…
Бросив щит и копье, пожилой полез через заднюю стену загона. Только один человек, сидевший с перебитой рукой, видел, как он сбросил и шлем тоже. Остальные продолжали сражаться, пока не подошел македонский офицер, крича, что если сдадутся — царь обещает им жизнь. Тогда они сложили оружие. Когда их уводили к толпе других пленников, через поле, заваленное убитыми и умиравшими, один из них спросил остальных:
— А кто знает того мелкого, что удрал? Ему еще наш бедный Эвбий всё Демосфена цитировал… Знает его кто-нибудь?
После долгого молчания ответил человек с перебитой рукой:
— Демосфен это был. Демосфен.
Пленные были под охраной. Раненых уносили на щитах, начиная с победителей. Это еще много времени займет, до заката всех не собрать… Так что побежденные были брошены на милость тех, кто их найдет. Кого не найдут — из тех многие умрут до утра… А среди убитых тоже своя очередность. Побежденные так и будут лежать; до тех пор, пока их города не пришлют за ними и не попросят их отдать. Такая просьба — официальное признание поражения своего.
Филипп со своим штабом ехал по краю поля отшумевшего сражения, с севера на юг, вдоль линии, отмеченной телами павших. Так морской берег бывает завален обломками после шторма. А стоны умиравших звучали, будто порывы ветра в горах Македонии. Отец с сыном почти не разговаривали. Филипп старался оценить свою победу во всем ее значении. А Александр совсем недавно был с Гераклом; чтобы отойти от этого, нужно время… Но он старался, как мог, оказывать внимание отцу, который только что обнял его при встрече и сказал все слова, какие он заслужил.
Доехали до реки. Здесь, вдоль берега, мертвые не были разбросаны в беспорядке, как те, кого достали на бегу. Здесь они лежали ровной дугой, лицом наружу, кроме той стороны, где их закрывала со спины река. Филипп посмотрел на щиты с витым орнаментом по кайме. Спросил Александра:
— Ты здесь прорвался?
— Да, между ними и ахеянами. Ахеяне тоже неплохо держались, но с этими было труднее.
— Павсаний, — окликнул Филипп. — Организуй, чтобы их пересчитали.
— Это ни к чему, отец, — возразил Александр. — Сам увидишь.
Пересчет отнял много времени. Многие из них были буквально завалены трупами македонцев, приходилось вытаскивать. Насчитали триста. Весь Отряд был здесь.
— Я им кричал, чтобы сдавались, но они ответили что такого слова не знают. Мол, это наверно что-то македонское…
Филипп кивнул и снова ушел в свои мысли. Какой-то остряк из его охраны, только что считавший трупы, перевернул одно тело на другое и отпустил похабную шуточку.
— А ну, оставь в покое! — прикрикнул Филипп. — Да сгинет тот, кто скажет о них хоть единое слово хулы!
Он развернул коня, Александр следом. На Павсания никто не смотрел — он обернулся и плюнул на ближайший к нему труп.
— Ну, — сказал Филипп, — славно мы сегодня поработали. Теперь не грех и выпить, заслужили.
Ночь — ясная-ясная. Пологи царского шатра распахнуты настежь: столы и скамьи не уместились там — выставлены наружу… Здесь и все старшие офицеры, и давние друзья-гостеприимцы, и племенные вожди, и послы союзников, сопровождающие царя в походе.
Поначалу вино разбавляли: всем просто пить хотелось. Но когда жажду утолили — пошло уже неразбавленное. То и дело кто-нибудь поднимался с новым тостом, превознося царя, — с искренней радостью или потому, что считал это для себя полезным.
Под старые македонские застольные песни гости начали хлопать в ладоши или стучать по столам. На головах у них были венки из лоз с разоренных виноградников. После третьей песни Филипп поднялся на ноги и объявил комос.
Гости выбрались из-за столов и построились в линию. Каждый кто мог дотянуться до факела — схватил, и теперь размахивал над головой. У кого кружилась голова, тот хватался за соседа. Качаясь и хромая, Филипп проковылял в голову колонны, под руку с Пармением. В пляшущем свете факелов лицо его пылало багровыми бликами, а песню он орал, словно командовал на поле боя. Истина в вине осветила ему всю громадность того, что он сделал сегодня: давние планы выполнены, враг сокрушен, а впереди — власть и могущество. Освободившись от южных правил приличия, словно от мешающего плаща, он был сейчас душой со своими предками — горцами и кочевниками, — был просто македонским атаманом, угощавшим своих соплеменников после самого грандиозного из всех пограничных набегов. И песня его вдохновила:
— Тихо! — заревел он. — Слушайте сюда!..
Демосфен пропал!
Демосфен пропал!
Демосфен Пэонский,
Демосфенов сын.
Эвой, о Вакх! О, эвой Вакх!
Демосфе-ен пропал!
Куплет побежал, как огонь по труту. Его легко было выучить, еще легче спеть. С топотом и криком комос извилисто полз сквозь лунную ночь по оливковым садам над рекой. Чуть ниже по течению, где они не могли замутить воду победителям, располагались загоны с пленными. Поднятые шумом от сна или от невеселых мыслей, измученные люди вставали и молча смотрели, что происходит, или переглядывались друг с другом. Глаза их блестели в свете факелов.
В хвосте комоса, среди молодежи, Гефестион выскользнул из-под рук своих соседей и пошел в тень под оливы. Смотрел и ждал. Он не уходил из танца, пока не увидел, что Александр ушел. А тот теперь тоже оглядывался по сторонам: знал, что Гефестион должен быть где-то рядом.
И вот они стояли под старым деревом с узловатым кривым стволом толщиной в два обхвата. Гефестион тронул дерево:
— Мне кто-то говорил, они по тысяче лет живут.
— Да. Этой будет что вспомнить.
Александр пощупал голову, сдернул виноградный венок и швырнул его под ноги. Он был совершенно трезв. Гефестион опьянел было к началу комоса, но успел проветриться, пока плясал.
Они пошли вместе. Огни и крики еще клубились вокруг пленных. Александр шагал вниз по реке. Приходилось перешагивать через сломанные и брошенные копья и сариссы, обходить трупы людей и коней… Наконец Александр остановился, на берегу; Гефестион заранее знал, что так оно и будет.
Никто не успел еще обобрать павших. Блестящие щиты, трофеи победителей, мягко отражали лунный свет. Здесь запах крови был сильнее, потому что раненые сражались до конца. Чуть слышно плескалась о камни река.
Одно тело лежало отдельно, ногами к реке. Совсем молодой, с темными курчавыми волосами. Мертвая рука так и не выпустила перевернутый шлем; он стоял рядом, наполненный водой. А вода не пролилась, потому что смерть настигла его на земле, ползущим. Кровавый след, по которому он возвращался, тянулся от него к груде мертвых тел. Александр осторожно поднял шлем и пошел по этому следу до конца. Этот тоже был молод. Лежал в луже крови, с пробитой веной на бедре. Рот раскрыт, и видно пересохший язык. Александр нагнулся, поднес шлем к его губам, — но тронул его и поставил шлем на землю.
— Тот уже окоченел, а этот еще теплый. Долго пришлось ему ждать.
— Но он знал, почему это, — ответил Гефестион.
Чуть поодаль двое лежали накрест, оба лицом кверху, где был их враг. Старший был мощный мужчина со светлой стриженной бородой. У младшего, на которого он упал спиной, не было шлема на голове. С одной стороны лицо его было стесано до кости ударом кавалерийской сабли. По другой стороне было видно, как он был красив еще сегодня утром.
Александр опустился на колени и расправил лоскут плоти, — как поправляют смятую одежду, — прижал на место, приклеил на сгустившейся крови. Оглянулся на Гефестиона:
— Это я его так. Я помню. Он хотел Быкоглава в шею копьем. А я…
— Не стоило ему шлем терять. Наверно, ремешок был слабый.
— А другого не помню…
У старшего живот был пробит копьем, и копье это выдернули в спешке, разворотив всё вокруг, так что рана была страшная. Лицо его застыло в гримасе мучительной боли, он умер в полном сознании.
— Этого я помню, — сказал Гефестион. — Он на тебя кинулся, когда ты первого сбил. А у тебя и так было выше крыши, так что пришлось мне его взять.
Вокруг было тихо. Только лягушки трещали на мелководье, мелодично посвистывала какая-то ночная птица… А издали доносилась нестройная песня комоса.
— Это война, — сказал Гефестион. — Они знают, что сделали бы с нами то же самое.
— Да, конечно. Всё это в руках богов.
Он опустился на колени возле двух этих тел и попытался распрямить им руки, но они затвердели, как дерево; попробовал закрыть глаза — они снова раскрылись. В конце концов он стянул труп мужчины в сторону и положил его рядом с юношей, так что негнущаяся рука легла поперек, как бы обнимая. Потом снял с себя плащ и укрыл обоих, спрятав их лица.
— Тебе надо бы вернуться в комос, Александр. Отец искать будет.
— Клейт поёт гораздо громче меня. — Он снова оглядел замершие фигуры вокруг, засохшую кровь, черную в лунном свете, бледно светящуюся бронзу… И добавил: — Здесь, среди друзей, мне гораздо лучше.
— Но надо, чтобы люди тебя видели… Это же победный комос. Ты прорвался первым сегодня, он этого ждал…
— Что я сделал — это все знают. Но сейчас я хочу только одной чести: хочу, чтобы про меня говорили, что там меня не было. — Он показал в сторону качающихся факелов.
— Тогда пойдем, — позвал Гефестион.
Они спустились к реке отмыть руки от крови. Гефестион распустил тесьму на плечах, забрал Александра к себе под плащ… И они пошли вдоль реки в густую тень плакучих ив, нависших над потоком.
Под конец пира Филипп был совершенно трезв. Когда он плясал перед пленными, некто Демад, афинский эвпатрид, сказал ему со спокойным достоинством:
— Судьба дала тебе роль Агамемнона, царь. Тебе не стыдно играть Терсита?
Филипп не настолько был пьян, чтобы не ощутить под этой резкостью, что тут грек упрекал грека. Он остановил комос, приказал выкупать и переодеть Демада, накормил его ужином в своем шатре, — а на другой день отправил его в Афины, послом. Даже во хмелю Филипп не ошибся в выборе: этот человек оказался из партии Фокия и ратовал за мир, хотя и подчинился воинскому приказу. Он и повез в Афины условия царя. Когда их прочитали Собранию — все ошеломленно притихли, не веря своим ушам.
Афины должны признать македонскую гегемонию. Ну да, Спарта шестьдесят лет назад начала с того же. Но спартанцы перерезали горло всем пленным у Козьей Речки — там было три тысячи человек, — и снесли Длинные Стены под музыку, и тиранию установили. А Филипп обещал отпустить всех пленных без выкупа, не входить в Аттику — и позволить им самим выбрать новое правительство.
Они согласились; и получили, как полагается, кости своих погибших. Тела не могли валяться на поле, пока переговоры шли, потому их сожгли на общем погребальном костре. Костер получился громадный. Один отряд целый день занимался доставкой дров для него, другой стаскивал и укладывал трупы. Дым валил к небу с восхода до заката; к вечеру обе команды едва стояли на ногах от усталости: им пришлось сжечь больше тысячи. Пепел и обугленные кости собрали в дубовые сундуки, чтобы отвезти в Афины.
Фивы, потеряв всю свою армию, сдались безоговорочно, на милость победителя. Афины всегда были открытым врагом, а Фивы оказались вероломным союзником… Филипп разместил в Фиванской крепости свой гарнизон, казнил или разогнал в ссылку всех видных противников Македонии, а Беотию освободил от фиванского правления. Никаких переговоров с фиванцами вообще никто не вел, их убитых собрали наскоро… Только Отряду оказали почести: похоронили их всех в братской могиле, так что друзья-герои и в смерти остались вместе, и над ними уселся на вечную вахту Херонейский Лев.
Едва послы вернулись из Афин, Филипп объявил пленным афинянам, что они свободны. Он обедал в своей палатке, когда попросил позволения войти один из старших офицеров, ответственный за доставку пленных домой.
— Ну? — спросил Филипп. — Что не так?
— Государь, они требуют свой багаж.
Филипп опустил лепешку, не успев откусить.
— Чего-чего требуют?..
— Да вещи свои из лагеря забрать хотят. Спальные скатки и всё такое.
Македонцы изумились. Филипп расхохотался, ухватившись за подлокотники кресла и высоко закинув голову. Рявкнул:
— Они что?.. Думают, мы у них в бабки выиграли?! Гони их вон!
Офицер вышел. Снаружи послышалось недовольное ворчание уходящей толпы. Александр сказал:
— А почему бы нам не пойти, а? Городу мы ничего не сделаем. Они просто уйдут из города, если ты появишься в Аттике.
Филипп покачал головой.
— В этом я не уверен. А Акрополь еще никогда никто не взял, если только там люди были.
— Никогда? — переспросил Александр.
— Только один раз, но то был Ксеркс!.. Нет-нет, такого нам не надо.
— Конечно, не надо… — Они не вспоминали вслух ни о комосе, ни о том, что Александр ушел тогда; и оба были благодарны друг другу за эту сдержанность. — Но я никак не пойму, почему ты не заставил их хотя бы Демосфена выдать.
Филипп макнул лепешку в миску с супом.
— Знаешь, тогда бы вместо этого человека у них появилась его статуя. Статуя героя. А с человеком дело иметь проще, он больше жизнью дорожит. Ну, ладно. Ты-то совсем скоро Афины увидишь: поедешь туда послом, погибших отдавать.
Александр медленно огляделся. В первый момент ему показалось, что его как-то непонятно разыгрывают. Ему и в голову не приходило, что отец, избавивший Афины от вторжения и оккупации, откажется теперь от возможности самому въехать туда великодушным победителем, чтобы принять благодарность Города. Что это? Стыд за тот комос? Политика? А быть может — надежда?
— Послать тебя — это учтиво, — объяснил Филипп. — Мне самому ехать нельзя: наглостью посчитают. Они же у нас теперь в союзниках… Может, когда-нибудь в другой раз, если случай подходящий представится.
Да, это по-прежнему оставалось мечтой. Он хотел, чтобы ворота открыли изнутри… Вот когда он выиграет войну в Азии и освободит тамошние города — именно в Афинах он устроит свой победный пир, но войдет туда не победителем, а почетным гостем!.. А пока он их ни разу не видел даже.
— Хорошо, отец. Я поеду, — сказал Александр.
И только потом спохватился поблагодарить.
Он проехал между башнями Дипилонских ворот в Керамик. По обе стороны — могилы великих и благородных; древние стелы, с выцветшей краской, и новые, на которых в завядшие венки вплетены волосы скорбящих. Мраморные рыцари сидели на конях обнаженными, как герои древности; дамы у туалетных столиков хранили свою красоту; солдат смотрел на море, поглотившее его когда-то… Это всё был тихий народ. А между ними роились шумные толпы живых, собравшихся поглазеть. Встречали.
К их приезду построили павильон, чтобы урны были под крышей, пока не приготовят могилы. Теперь эти урны заносили туда с вереницы катафалков. Пока он ехал сквозь толпу, лица вокруг были подобострастны; но позади катился вал пронзительных воплей: это женщины бросались на катафалки оплакивать погибших. Быкоглав вздрогнул — кто-то камень бросил из-за какой-то могилы… И конь, и всадник знавали вещи и похуже, так что оглянуться было ниже их достоинства. Если ты был в том бою, друг мой, то не пристало тебе такое; если не был — тем более… Но если это женщина — тут я могу понять.
Впереди вздымались северо-западные утесы Акрополя. Он скользнул взглядом, пытаясь представить, что там с другой стороны. Кто-то приглашал его на какое-то торжество — он поклонился, принял… У самой дороги оперся на копье мраморный гоплит в древних доспехах; Гермес, проводник усопших, наклонился над ребенком, протягивая руку; жена прощалась с мужем; два товарища сжимали друг другу руки на алтаре, возле них чаша… Любовь здесь противостояла Необходимости в безмолвии. Никакой риторики. Кто бы ни пришел после этих людей — Город построили они!
Его повели через Агору в Зал Совета, речи послушать… Изредка из толпы доносились проклятия, но партия войны — чьи предсказания так позорно провалились — по большей части держалась подальше отсюда. Демосфен как сквозь землю провалился. Теперь выдвигали старых македонских гостеприимцев и сторонников; встречи с ними получались неуклюжими, но он старался, как мог. Ага, вот и Эсхин; хорошо держится, молодец, но видно, что насторожен. Филипп проявил милосердие, какого даже партия мира не решалась предположить; и теперь они вызывают неприязнь, потому что оказались слишком правы. Проигравшие следят за ними, словно Аргус: надеются заметить проблеск торжества и уверены, что заметят… Филипповы наемники тоже пришли; иные с опаской, иные хвостами виляют… Эти решили, что сын Филиппа весьма воспитан, но непонятен.
Обедал он в доме Демада. Гостей совсем немного — не тот случай, чтобы пир задавать, — но всё очень по-аттически. Строгие наряды, ложа и столы с изящной отшлифованной резьбой; древние серебряные чаши, истонченные полировкой; бесшумная вышколенная прислуга; беседа, в которой никто не перебивает и не повышает голоса… В Македонии одного отсутствия жадности было достаточно, чтобы отличать Александра от всех остальных за столом. Здесь он старался всё делать так же, как другие.
На другой день он принес жертвы богам Города. В залог мира. На Акрополе, где вздымалась Афина-Воительница с копьем, наконечник которого указывает путь кораблям. А ты где была, Госпожа? Или отец запретил тебе вмешиваться, как к Трое не пускал?.. Но на этот раз ты подчинилась, верно?.. А вот в ее храме Дева, изваянная Фидием из слоновой кости, в плаще из золота; и возле нее трофеи сложены и приношения, накопившиеся за сто лет… (Три поколения! Всего-то три! )
Он вырос во дворце Архелая, так что изящная архитектура была не в новинку. Заговорил об истории — ему показали оливу Афины: ту, что зазеленела к утру, после того как персы сожгли. И те же персы увезли отсюда древние статуи Освободителей — Гермодия и Аристогитона, — чтобы столицу свою украсить.
— Если мы сумеем их вернуть — отдадим вам, — пообещал он. — Это были храбрые люди и верные друзья.
Никто ему не ответил: хвастливость македонцев в пословицу вошла. А он поднялся на парапет и стал отыскивать место, где поднялись тогда персы. И нашел-таки, без чьей-либо помощи. Спрашивать не хотелось.
Партия мира провела решение — в благодарность за милосердие Филиппа установить на Парфеноне статуи его самого и его сына. Позируя скульптору, он размышлял о том, как здесь будет стоять статуя отца, и скоро ли сможет появиться сам отец.
Его спросили, есть ли в Афинах еще что-нибудь, что он хотел бы увидеть перед отъездом.
— Да, Академию. Аристотель там учился, наставник мой. Он сейчас в Стагире; отец восстановил город и вернул туда весь народ… Но я хотел бы увидеть то место, где учил Платон.
Вдоль дороги туда были похоронены все великие воители афинской истории. Он стал рассматривать боевые трофеи, и его вопросы затянули поездку. Здесь тоже бойцы, вместе погибшие в славных битвах, лежали в братских могилах. Расчищали новую площадку; он не стал спрашивать, для кого.
Дорога словно размылась в роще древних олив, среди высокой травы, уже подсохшей по осени. Возле алтаря Эроса был еще один, с надписью «Эрос Отомщенный». Он спросил, что это значит. Ему объяснили, что некий иммигрант, полюбивший афинского юношу, поклялся, что сделает для него всё, что тот пожелает. «Пойди и спрыгни со Скалы», — сказал тот. Но когда узнал, что его послушались, — сам пошел на Скалу и тоже прыгнул.
— Правильно, — одобрил Александр. — Какая разница, откуда человек родом? Важно, каков он сам по себе…
Хозяева переглянулись и поменяли тему. Естественно — сын македонского выскочки и не может думать иначе!..
Спевсипп, унаследовавший школу от Платона, год назад умер. В простом побеленном домике, принадлежавшем когда-то Платону, его принимал Ксенократ, новый глава школы. Рослый костистый человек, про которого говорили, что его серьезность расчищает ему дорогу в толпе даже на Агоре в базарный день. С Александром он разговаривал с той вежливостью, с какой выдающийся ученый обращается к студенту, подающему большие надежды, — и сразу завоевал его симпатию. Среди прочего, заговорили и об Аристотеле.
— Человек должен идти за своей правдой, куда бы она ни вела его, — сказал Ксенократ. — Мне кажется, Аристотеля она уведет в сторону от Платона, для которого «Зачем?» всегда было важнее, чем «Как?» А меня, знаешь ли, как раз это и удерживает у ног Платона.
— У вас тут нет его портрета? Или чего-нибудь такого?
Ксенократ повел его мимо фонтана с дельфинами к могиле в тени миртов. Рядом статуя. Платон сидел со свитком в руке, наклонившись вперед. Классическая овальная голова, могучие плечи… До самых последних дней он сохранил короткую прическу атлета, борода аккуратно подстрижена, тяжелый лоб изрезан морщинами вдоль и поперек… И задумчивый, но неколебимый взгляд человека, который видел всё, но ни разу в жизни не отступил, ни перед чем.
— И все-таки он верил в добро. У меня есть его книги.
— Ну, что касается добра, — ответил Ксенократ, — он сам был доказательством! А без такого — ни одно другое не поможет… Я хорошо его знал. И рад, что ты его читал. Но сам он всегда говорил, что в его книгах только записано учение Сократа, наставника его; а его собственной книги вообще быть не может, потому что всё, чему он может научить, передается только от человека к человеку, как огонь передается прикосновением к уже горящему пламени.
Александр жадно смотрел на задумчивое лицо, словно крепость оглядывал на неприступной скале. Но этот утес уже рухнул, подточенный временем, его штурмовать уже поздно.
— У него была какая-нибудь тайная доктрина, что ли?
— Его тайна общеизвестна… Вот ты солдат — и можешь научить своему знанию только тех, чьи тела готовы к лишениям, а души — к победе над страхом, верно? Так от огня загорается новый огонь. То же и с ним…
Александр еще долго вглядывался в мраморное лицо, пытаясь проникнуть в его тайну. А Ксенократ так же вглядывался в лицо этого странного юноши. Попрощались. Он поднялся на коня и поехал в Город, мимо мертвых героев.
Он собирался переодеваться к ужину, когда привели какого-то человека и оставили их наедине. Хорошо одет, с хорошей речью… Сказал, что они уже встречались в Собрании… Александр узнал от него много интересного. Все превозносят его скромность и умеренность, столь подобающие его миссии; и очень многие огорчены тем, что из уважения к общественному трауру он был вынужден отказаться от тех радостей, какие город более чем способен предоставить; и было бы просто позорно, если бы ему не предложили возможности вкусить эти радости в интимной обстановке, что никому не принесет вреда.
— У меня есть мальчик!.. — И он описал все прелести Ганимеда.
Александр выслушал его, не перебивая. Потом спросил:
— Что значит, у тебя есть мальчик. Это сын твой?
— Что ты! Впрочем, ты шутишь конечно…
— Быть может, твой собственный друг?
— Ничего подобного, уверяю тебя. Он полностью в твоем распоряжении! Ты только посмотри на него, я за него двести статеров отдал…
Александр поднялся на ноги.
— Не знаю, что я такого сделал, чтобы заслужить твой визит и это приобретение твоё. Убирайся!
Тот исчез; и в ужасе вернулся к партии мира, которая хотела, чтобы Александр увез с собой благодарные воспоминания. Это вечное проклятие ложных слухов!.. А теперь уже поздно предлагать женщину…
На другой день он уехал на север.
Вскоре после того прах павших под Херонеей доставили к братской могиле на Аллее Героев. Люди обсуждали, кому доверить траурную речь. Эсхину, Демаду?.. Но один слишком был прав, другой слишком преуспел в последние дни, — обиженным в Собрании было тошно смотреть на них. И все глаза снова обратились к Демосфену. Сокрушительное поражение, невероятный позор выжгли из него всю злобу — на время, — и новые морщины на опустошенном лице говорили теперь больше о боли, чем о ненависти. Здесь был человек, о котором все знали, что он не будет торжествовать в час их горести. Эпитафий поручили ему.
Все греческие государства, кроме Спарты, прислали представителей на Совет в Коринфе. Они признали Филиппа верховным военным вождем Эллады на случай обороны против персов. На этом первом собрании он ничего больше и не просил. Остальное придет.
Он подошел с армией к границам угрюмой Спарты, но передумал. Пусть этот старый пёс сидит в конуре своей. Сам он наружу не вылезет, но если загнать его в угол — дешево жизнь не отдаст. А ему не хотелось стать Ксерксом новых Фермопил.
Коринф, город Афродиты, принимал их радушно. Александр нашел время подняться на Акрокоринф и осмотреть громадные стены, которые снизу казались узкой лентой вокруг вознесенной головы. День был ясный, так что они с Гефестионом увидели Афины на юге и Олимп на севере; оценили стены; рассмотрели, где можно было бы построить их удачнее и где можно было бы взять эти… На самом верху был небольшой, изящный храм Афродиты. Проводник пообещал им, что кто-нибудь из знаменитых девушек богини обязательно подойдет в этот час из городского святилища, чтобы послужить ей здесь… Он подождал немного, с надеждой, — но тщетно.
Демарат, коринфский аристократ из древнего дорийского рода, был давним гостеприимцем Филиппа, и на время Совета царь поселился у него. В большом доме у подножья Акрокоринфа хозяин устроил как-то вечером небольшую пирушку в узком кругу, пообещав царю, что позовет интересного гостя.
Это оказался Дионисий Младший, сын Дионисия Великого, недавно приехавший из Сиракуз. С тех пор как Тимолай лишил его власти, он обосновался здесь и зарабатывал себе на хлеб, руководя школой для мальчиков. Близорукий, нескладный человек мышиной масти, примерно того же возраста, что Филипп… Его новое положение, да и бедность, положили конец его прежней разгульной жизни, но прожилки на носу изобличали старого пьяницу. Вялый подбородок прятался под расчесанной учительской бородой. Филипп — превзошедший даже его могущественного отца, знаменитого тирана, — так очаровал его своим тактичным обхождением, что когда дошла очередь до вина, Дионисий разоткровенничался:
— Понимаешь, у меня никакого опыта не было, когда я отца сменил. Ну совсем никакого. Отец был очень подозрительный человек. Ты, наверно, слышал разные истории о нем — так всё это, по большей части, правда. Все боги свидетели — у меня никогда и мысли не было причинить ему хоть какое зло, — но до последнего дня его жизни меня обыскивали, прежде чем впустить к нему. Догола!.. Я никогда не видел государственных бумаг, ни разу не был на военном совете… Если бы он оставлял меня править дома, как ты сына своего оставляешь, уходя в поход, — всё могло бы сложиться по-другому…
Филипп серьезно кивнул, сказал что совершенно согласен.
— Если бы он хоть позволял мне просто радоваться жизни!.. Ну, обычные маленькие радости каждого молодого… Отец суровый был человек. Талантливый, но суровый.
— Суровый, да. Но для переворотов много разных причин…
— Конечно. Знаешь, когда отец взял власть, народ был по горло сыт демократией. А когда она перешла ко мне — они уже объелись деспотизмом.
Филипп подумал про себя, что этот парень совсем не так глуп, как кажется.
— А Платон тебе ничем не помог? Говорят, он дважды к тебе приезжал…
— Ты же видишь, как я переношу перемену судьбы. Так научился я хоть чему-нибудь у Платона? Как тебе кажется?
Водянистые глаза на невзрачном лице почти засветились достоинством. Филипп посмотрел на аккуратно заштопанное великолепие его единственного приличного наряда, ласково накрыл ладонью его руку, и подозвал виночерпия.
На позолоченной кровати с резными лебедями по изголовью Птолемей лежал с Таис-Афинянкой, новой подругой своей.
Она приехала в Коринф совсем юной, а теперь уже имела здесь собственный дом. По стенам роспись — сочетающиеся любовники; на столике возле постели две изысканно-плоские чаши, винный кувшин и круглый флакон ароматного масла… Тройная лампа из позолоченных нимф освещала их наслаждения: ей было всего девятнадцать, и нечего было стыдиться. Пышные черные волосы, яркие синие глаза; алые губы в краске не нуждались, хотя ноздри и соски она слегка подкрашивала розовым перламутром… Молочно-белая кожа гладка, как мрамор, без единой пушинки… Птолемей был без ума от нее. Час был поздний, и он утомленно ласкал ее тело, не заботясь о возвращении желания.
— Мы должны жить вместе, эта жизнь не для тебя. Я еще много лет не женюсь. А заботиться о тебе буду всегда, не бойся.
— Но, дорогой мой, все мои друзья здесь! Наши концерты, чтения… В Македонии мне совершенно нечего делать, я там просто пропаду… — Все говорят, что он сын Филиппа; нельзя казаться слишком заинтересованной.
— Но скоро мы пойдем в Азию. Ты будешь сидеть у голубого фонтана, вокруг розы… А я приду к тебе после битвы и осыплю тебя золотом, с ног до головы!
Она рассмеялась и легонько прикусила ему ухо. И подумала, что с этим мужчиной на самом деле можно встречаться каждую ночь, не как со многими другими.
— Ты меня не торопи, ладно? Дай еще подумать. А завтра вечером приходи ужинать, ладно? Ой, это ж уже сегодня!.. Я скажу Филету, что заболела.
— Ах ты, обманщица! Что тебе принести?
— Только себя самого. — Она знала, что эта фраза беспроигрышна. — Македонцы — настоящие мужчины.
— Ну, знаешь, ты бы и статую расшевелила.
— Я ужасно рада, что вы начали бороды брить. Теперь по крайней мере можно увидеть красивое лицо… — Она скользнула пальцами по его подбородку.
— Это Александр такую моду ввел. Говорит, борода дает врагу возможность тебя схватить.
— А-а, так вы из-за этого?.. До чего красивый мальчишка! И все его так любят…
— Все кроме тебя?
Она рассмеялась:
— Ты не ревнуй, я солдат имела в виду. Ты знаешь, он ведь один из нас, в душе.
— Нет. Нет, тут ты ошибаешься. Он чист, как Артемида. Или почти…
— Конечно, это видно… Я не о том. — Пушистые брови шевельнулись в раздумье. Ей нравился этот парень в ее постели, и она решилась доверить ему свои мысли. — Понимаешь, он похож на самых великих, на самых прославленных гетер. Вроде Лаисы, или Родопы, или Феодосии, о которых до сих пор легенды ходят. Они не просто любят, они живут любовью. И могу сказать тебе, — я это видела, — он такой же. Понимаешь, все эти люди вокруг — они — ну, прямо кровь его, душа его… Все эти люди, про которых он знает, что они пойдут за ним хоть в огонь. А если когда-нибудь настанет такой день, что больше не пойдут, — с ним случится то же самое, что бывает с великой гетерой, когда любовники уходят из-под ее двери и она откладывает в сторону зеркало. Он начнет умирать, понимаешь?
Он не ответил. Спал. Она бесшумно нащупала легкое покрывало и укрылась вместе с ним. Скоро утро… Ладно, пусть остается. Быть может, на самом деле пора начинать привыкать к нему.
Из Коринфа Филипп двинулся домой, готовиться к войне в Азии. Когда будет готов — начнет добиваться санкции Совета.
Основная часть войск уже ушла вперед под командой Аттала и рассеялась по домам, в отпуск… Аттал тоже. У него была старая родовая крепость в предгорьях Пинда, и Филипп получил письмо от него: Аттал просил царя оказать честь его простому дому, заехав к нему по дороге. Царь успел оценить его способности, потому ответил согласием.
Когда с большой дороги свернули в горы, Александр стал молчалив и замкнут. Потом отъехал от Гефестиона, догнал Птолемея и отозвал его в сторону от кавалькады. Птолемей последовал за ним несколько озадаченный; его мысли были заняты собственными делами. Сдержит она свое слово? Ведь заставила ждать ответа до самой последней встречи…
— Отец вообще соображает, что делает?! Почему не отослал Павсания в Пеллу?.. Как он может тащить его сюда?!
— Павсания? — рассеянно перепросил Птолемей. Потом лицо его изменилось. — Ну, знаешь ли, это его право — охранять царя.
— Его право — быть избавленным от этого визита, если у него вообще есть хоть какие-нибудь права. Ты что, не знаешь, что произошло в доме Аттала?
— Не здесь. У него дом в Пелле.
— Как раз здесь. Я это знаю с двенадцати лет. Я в конюшне был, в станке, меня никто не видел… Атталовы конюхи рассказывали нашим. А потом и мать мне сказала, через несколько лет; я не стал ей говорить, что знаю. Здесь всё это было.
— Ну, с тех пор много воды утекло. Шесть лет, все-таки…
— Думаешь, такое можно забыть?! Хоть за шестьдесят?..
— Но он ведь на службе. Ему не обязательно считать себя гостем.
— Надо было освободить его от этой службы. Отец обязан был его избавить.
— Да… — медленно произнес Птолемей. — Да, нехорошо выходит… Но знаешь, я бы и не вспомнил об этом деле, если б ты не заговорил. А у царя забот побольше, чем у меня.
Быкоглав, почуяв что-то неладное в настроении хозяина, захрапел и вскинул блестящую голову.
— Может ты и прав, — согласился Александр. — Это мне в голову не пришло. А сказать отцу я не могу. Даже в нашей семье есть предел, что можно напомнить отцу. Это Пармений должен был сделать, ведь они с отцом всю жизнь вместе… Но он, наверно, тоже забыл.
— Это ж всего на одну ночь… А я вот думаю, если всё идет нормально — она, быть может, уже продала свой дом… Ты должен ее увидеть. А услышишь, как она поет!..
Александр вернулся к Гефестиону. Они ехали молча, пока за поворотом не показались крепостные стены из грубых каменных глыб, мрачное напоминание о беззаконных временах. Из ворот показалась группа всадников, поскакали навстречу.
— Если Павсаний будет не в себе, ты его не цепляй, — сказал Александр.
— Конечно. Я знаю.
— Даже цари не имеют права оскорблять людей и забывать об этом.
— А я не думаю, что он забыл, — возразил Гефестион. — Ты вспомни, сколько кровавых междоусобиц погасил царь, за то время что правит. Вспомни Фессалию, линкестидов… Мне отец говорил, когда погиб Пердикка — в Македонии не было ни единого рода, ни единого племени, кто не имел бы хоть одного кровного врага. Знаешь, мы с Леннатом должны были быть кровниками: его прадед убил моего. Я, наверно, тебе рассказывал. Но царь часто зовет к ужину наших отцов, вместе, чтобы убедиться что всё нормально; и они уже ничего не имеют против…
— Но то старые семейные дела. Не их собственные.
— Да, но царь именно так себя ведет, всегда и со всеми… И Павсаний наверняка это знает, так что не должен оскорбиться.
И на самом деле, когда добрались до крепости, Павсаний занялся своими делами, как обычно. Во время пира он должен был охранять двери, а не сидеть за столом с другими гостями. Его накормят потом.
Принимали очень заботливо. Самого царя, его сына и нескольких ближайших ему людей провели во внутренние покои. Аталлиды — древний род; крепость их лишь чуть попроще и помоложе, чем замок в Эгах; а тот стар, как сама Македония… Так что у хозяев было время обзавестись богатым убранством, и внутри красовались персидские ковры и кресла с инкрустацией. А в знак наивысшего почтения к гостям к ним вышли женщины: представиться и поднести сласти.
Александр рассматривал персидского лучника на ковре, когда услышал голос отца:
— А я никогда не знал, Аттал, что у тебя есть еще одна дочь.
— Ее и не было, царь, она совсем недавно появилась. Боги, забравшие моего брата, подарили ее нам… Это Эвридика, дитя несчастного Биона.
— На самом деле, несчастный, — сказал Филипп. — Вырастить такую девушку и не дожить до ее свадьбы!
— Мы еще и не думали об этом… Мы слишком рады своей новой доченьке, чтобы отпустить ее из дома.
При первом же звуке отцовского голоса Александр обернулся, как сторожевая собака на шорох чужих шагов. Девушка стояла перед Филиппом, держа в правой руке полированную чашу с конфетами. А левую руку он только что держал, как мог бы позволить себе кто-нибудь из близких родственников, и отпустил быть может только потому, что она покраснела. Она была похожа на Аттала, только все его недостатки у нее превратились в достоинства: вместо костлявой худобы — изящная тонкость; вместо соломенных волос — золотые; вместо долговязости — стройность… Филипп сказал несколько хвалебных слов о ее погибшем отце, она чуть присела в поклоне, глянула ему в глаза и опустила взгляд. Потом подошла со своей чашей к Александру… И ее нежная мягкая улыбка застыла на мгновение: посмотрела на него раньше, чем он успел к этому подготовиться.
На следующее утро их отъезд был отложен до полудня: Аттал сказал, что у них праздник каких-то местных нимф и женщины будут петь. Женщины пришли с гирляндами; голос Эвридики был легок, чуть ребячлив, но чист… Все попробовали и похвалили воду из родника этих нимф…
Когда, наконец, тронулись, уже началась дневная жара. Через несколько миль Павсаний отъехал от колонны. Другой офицер, увидев что он спускается к реке, крикнул ему потерпеть еще милю-другую: там вода будет чище, здесь ее скот замутил… Павсаний сделал вид, что не слышит, зачерпнул двойную пригоршню и жадно осушил. За всё время, что были в доме Аттала, он ничего не съел; и не выпил ни капли воды.
Александр с Олимпией стоят под стеной Зевксия с разорением Трои. Над ней разрывает одежды царица Гекуба, над его головой алым нимбом разливается кровь Приама и Астианакса. Отсветы огня зимней жаровни пляшут на пламени, нарисованном на стене.
Глаза Олимпии окружены черными тенями; лицо в морщинах, постарело лет на десять. Губы Александра сухи, плотно сжаты; он тоже не спал эту ночь, но на нем это не так заметно.
— Ну зачем ты опять позвала меня?! Ведь всё уже сказано, и ты сама это знаешь. Ничего ведь не изменилось со вчерашнего дня… Мне надо пойти!
— Ну да, целесообразность!.. Целесообразность, видишь ли! Он сделал из тебя грека, сделал… Пусть лучше он убьет нас за неповиновение, но давай умрем гордо!..
— Брось, ты прекрасно знаешь, что убивать нас он не станет. Но если мы окажемся там, где нас хотят увидеть наши враги… Слушай, если я иду на эту свадьбу — каждый поймет, что я отношусь к ней, как и ко всякой другой. Все эти фракийки, иллирийки… Отец это понимает, как раз потому он меня и позвал. Ведь этим приглашением он нас с тобой поддерживает, лицо наше спасает, неужели непонятно?..
— Что?! Это когда ты будешь пить за мой позор?!
— Разве?.. Ты пойми, он от этой девочки не откажется. Пойми и смирись. Сама посуди: она македонка, род ее чуть ли не древнее нашего… Конечно же, они настаивают на свадьбе!.. Он для того ее и подсунул отцу, я сразу понял… Так что это сражение Аттал выиграл, но если мы сами станем ему помогать — он выиграет и всю войну.
— Все будут думать, что ты встал на сторону отца против меня, чтобы его расположение сохранить.
— Слишком хорошо меня знают, — ответил он, хотя как раз эта мысль мучила его всю ночь.
— Пировать с родней этой шлюхи!..
— Да какая она шлюха! Ей всего пятнадцать, девочка совсем; ее подставили приманкой, как ягненка в волчьей западне. Да, конечно, она свою роль сыграет, она одна из них… Но через год-другой он увидит кого-нибудь помоложе. И Аттал это знает не хуже нас с тобой, так что он постарается побольше успеть за это время. Ты вот о ком думай, а не об отце.
— Чтобы мы дожили до такого!..
Хотя это было сказано с горьким упреком, он сделал вид, что принял ее реплику за согласие: слишком не хотелось продолжать разговор.
В его комнате ждал Гефестион. Здесь тоже почти всё уже было сказано. Какое-то время они посидели молча, наконец Гефестион не выдержал:
— Скоро тебе придется узнать, кто тебе друг.
— Я и сейчас знаю…
— Друзья царя должны были подсказать ему! Пармений не мог, что ли?
— Филот говорит, он пробовал… Я знаю, что думает Пармений. Я даже согласен с ним… Только, вот, матери этого не скажешь.
Гефестион подождал продолжения, потом спросил:
— Чего не скажешь?
— Понимаешь, с шестнадцати лет отец мается неразделенной любовью. Он посылал ей цветы — она швыряла их в грязь; он пел под ее окном — она выливала ему ночной горшок на голову; он предлагал ей руку — она с его соперниками путалась… Наконец, он не выдержал — и ударил. Но смотреть, как она у его ног валяется, не смог — поднял… А потом… Потом уже всё что угодно мог себе позволить, но постеснялся даже к двери ее подходить — меня послал… А она оказалась старой раскрашенной шлюхой, вот и всё. Мне его жалко. Никогда не думал, что доживу до такого, чтобы его жалеть, — но мне его жалко, на самом деле! А девчушка эта… Конечно, лучше бы это была танцовщица какая-нибудь или флейтистка — или мальчишка даже, если на то пошло, — нам всем было бы гораздо спокойнее… Но раз уж она как раз та, кто ему нужен…
— Так ты поэтому идешь?
— Ну, знаешь, я мог бы найти причины и получше; но если по правде — поэтому.
Свадебный пир Аттал устроил в городском доме, неподалеку от Пеллы. Он только что подновил его, и не поскупился: колонны увиты позолоченными гирляндами, а бронзовые статуи привезли морем с Самоса… Чтобы показать, что эта свадьба царя не похожа на все остальные, — кроме самой первой, — было сделано всё. Когда Александр и друзья его огляделись в доме, у всех возникла одна и та же мысль: это резиденция царского тестя, а не какого-то там дядюшки какой-то там наложницы.
Македонцы сохранили гораздо больше старых обычаев, чем их южные соседи, так что невеста была окружена великолепием своего приданого и даров, преподнесенных женихом. Свадебный помост заполняли золотые и серебряные чаши, рулоны тонких тканей, безделушки и ожерелья разложенные на полотняных покрывалах, инкрустированные столы под грузом шкатулок с пряностями и флаконов с благовониями… А она — в шафрановом платье и в венке из белых роз — сидела, сложив руки на коленях и не поднимая глаз. Гости подходили с ритуальными поздравлениями, которые её тетушка, стоявшая рядом, принимала от её имени.
Когда подошло время, в дом, приготовленный для невесты, женщины понесли ее на руках. Процессию со свадебной колесницей посчитали неподходящей. Глядя на родню, Александр убедился, что они мечтали о такой чести. Он думал, что уже не злится, — пока не увидел, как они смотрят на него.
Подавали обильно приправленное мясо от свадебного жертвоприношения, потом разные лакомства… Хотя дымоход был с фартуком, жаркое помещение заполнилось дымом… Он заметил, что его, по сути, оставили в одиночестве; только собственные друзья вокруг. Хорошо, конечно, что Гефестион рядом; но — по правилам — здесь должен был бы сидеть кто-нибудь из родственников невесты… А даже самые младшие из Атталидов собрались около царя.
— Поторопись, Дионис, ты нам очень-очень нужен, — шепнул Александр Гефестиону.
Но когда подали вино, он пил очень мало. В этом он был так же скромен, как и в еде. Македония — страна чистых родников; здесь никому не приходится садиться к столу, мучаясь от жажды, как это бывает в южных странах Азии с их смертоносными реками и ручьями. Но хоть и были они с Гефестионом совершенно трезвы, — позволили себе несколько шуток из разряда тех, какие обычно оставляют на дорогу домой; поскольку никого из хозяев поблизости не было. Молодежь из его окружения, оскорбленная невниманием к нему и заметившая их улыбки, последовала их примеру, но с меньшей осторожностью… В зале запахло ссорой.
Александр заметил это, шепнул Гефестиону: «Надо присоединиться ко всей компании», и повернулся к остальным гостям. Когда жених уйдет с пира, им можно будет исчезнуть; но пока хоть как-то приличия соблюсти… Он глянул на отца и понял, что тот уже пьян.
Отупевшее лицо блестит от пота, борода от сала… Он горланил старые солдатские песни, вместе с Атталом и Пармением, и перекидывался с гостями стародавними шутками по поводу дефлорации и мужской удали, которыми жениха осыпают на пиру так же ритуально, как перед тем изюмом и зерном. Он добился своей избранницы, он был среди старых друзей, здесь царило товарищество, а от вина становилось еще радостнее… Александр, почти голодный, почти совершенно трезвый, смотрел на него — и, буквально, ощущал тишину вокруг себя.
Гефестион, сдерживая злость, разговаривал с соседями о пустяках, чтобы отвлечь их внимание. Ни один порядочный хозяин, — думал он, — не стал бы даже раба такому испытанию подвергать. На себя он тоже злился. Как мог он не предусмотреть всего этого? Почему ничего не сказал Александру, почему не отговорил?.. Ну да, не хотел праздник портить, потому что хорошо к Филиппу относится. И вообще это казалось правильным, и — теперь он сознавал это — назло Олимпии… С Александром понятно, он пошел сюда в порыве опрометчивого великодушия, за которое Гефестион так его любил. Но его надо было защитить, надо было вмешаться… Сквозь нараставший шум он услышал голос Александра:
— … ну конечно, она из их клана, но у нее и выбора не было, она же совсем ребенок…
Гефестион обернулся, изумленный. Вот уж чего он никак не ожидал — что Александр будет переживать за девочку.
— Ты же знаешь, на свадьбах всегда так. Это обычай…
— Она здорово перепугалась, когда впервые увидела его. Держалась хорошо, но я заметил.
— Ну, груб с ней он не будет, это на него не похоже… Он ведь умеет с женщинами, правда?
— Надо полагать, — пробормотал Александр в свою чашу и быстро опорожнил ее.
Потом протянул чашу в проход между ложами; подошел мальчик с ритоном, охлажденным в снегу, налил… Чуть погодя, подошел снова и налил еще.
— Прибереги эту для тостов, — заботливо посоветовал Гефестион.
Хвалить невесту от имени царя поднялся Пармений, хотя по правилам это должен делать ближайший родственник жениха. Александр иронично улыбнулся, друзья его это заметили и ответили такими же улыбками. Пармению доводилось выступать на многих свадьбах, — в том числе и на свадьбах царя, — и он сказал всё, как надо: учтиво, просто, осмотрительно и кратко.
После него поднялся Аттал. С огромным золотым кубком в руке, он сполз со своего ложа и, шатаясь, начал традиционную речь тестя. Сразу стало видно, что пьян он не меньше царя, а держится и того хуже. Его похвалы царю были многословны и бессвязны, кульминации плохо отмерены и по-пьяному сентиментальны… Рукоплескания слушателей относились к царю, а не к оратору. Но чем дольше он говорил, тем осторожнее становились эти рукоплескания. Пармений желал счастья мужчине и женщине. Аттал — царю и царице, хотя пока еще не сказал этого прямо. Его сторонники ликовали и стучали кубками по столам, — друзья Александра разговаривали вполголоса, но так чтобы их было слышно… А молчание выдавало тех, кто не принадлежал ни к одному лагерю и теперь был захвачен врасплох.
Филипп не настолько был пьян, чтобы не понять, что всё это значит. Он неотрывно смотрел на Аттала своим покрасневшим черным глазом, пытаясь побороть пьяную медлительность и придумать, как бы того остановить. Ведь это Македония. Он затушил великое множество застольных ссор, но никогда прежде не доводилось ему иметь дело с собственным тестем, даже если он и самозванец. Все остальные знали свое место и были ему благодарны… Он посмотрел на сына.
— Не обращай внимания, — шептал Гефестион. — Он же набрался сверх меры, все это знают, к утру никто и не вспомнит, что он тут наболтал…
Когда Аттал только начал говорить, Гефестион поднялся со своего ложа, подошел к Александру и встал рядом. Александр не сводил глаз с Аттала, а на ощупь был напряжен, словно заряженная баллиста.
Посмотрев в их сторону, Филипп увидел под покрасневшим лбом и золотистыми волосами, приглаженными ради пира, широко раскрытые серые глаза, непрестанно переходящие с него на Аттала и назад. Ярость, как у Олимпии? Нет, та кипит, и выплескивается скоро, а эта вся внутри, ее наружу не выпускают… Ерунда. Я пьян, он пьян, все мы пьяны… А почему бы и нет!.. Почему этот мальчишка не может принимать всё легко и просто, как все остальные на пиру? Пусть-ка проглотит — и ведет себя прилично…
Аттал тем временем стал разглагольствовать о доброй, старой, исконной Македонии, о македонской крови. Он хорошо вызубрил свою речь, но теперь — соблазненный веселым Дионисом — был уверен, что сможет закончить её ещё лучше, чем собирался.
— В лице этой светловолосой девы, с благословения богов наших предков, сама отчизна прижимает царя к своей груди! — воскликнул он во внезапном озарении. — Вознесем же им наши молитвы, да даруют нам они настоящего, законного наследника!
Зал взорвался нестройным шумом. Крики одобрения и протеста, попытки обратить всё это в шутку… Но все голоса тотчас смолкли: Аттал, вместо того чтобы выпить свой тост, схватился свободной рукой за лоб, меж пальцев его показалась кровь, а что-то блестящее со стуком катилось по мозаичному полу возле него. Александр по-прежнему лежал на своем ложе, опершись на локоть: он метнул свою чашу, не вставая.
Снова поднялся шум, забился эхом под высокими сводами зала… Но его заглушил звонкий голос, который был слышен сквозь грохот битвы у Херонеи:
— Эй ты, мерзавец! Это ты меня байстрюком считаешь?!
Молодежь поддержала его негодующим криком. Аттал, сообразив что произошло, крякнул и швырнул в Александра свой тяжелый кубок, но не докинул. Александр даже не шевельнулся, увидев его бросок, а кубок упал на полпути. Теперь кричали уже все; шум стоял, как на поле боя… Разъяренный Филипп, нашедший наконец, куда обратить свой гнев, проревел, заглушая всеобщий гвалт:
— Как ты смеешь, мальчишка?! Как смеешь?.. Веди себя прилично или убирайся отсюда!!!
Александр почти не повысил голоса, но попал не хуже чем той своей чашей:
— Ты, гнусный старый козел! Неужто в тебе никогда совесть не проснется? Вонь твою ощущает вся Эллада — что тебе делать в Азии?.. Неудивительно, что афиняне потешаются над тобой.
Какой-то момент единственным ответом было тяжелое дыхание, словно у запаленного коня. Красное лицо царя потемнело до синевы. Рука его ощупывала ложе: только у него здесь был меч, в традиционном наряде жениха.
— Сын шлюхи!..
Он сполз со своего ложа, перевернув стол перед собой; раздался треск бьющейся посуды… Схватился за меч…
— Александр… Александр… — в отчаянье заговорил Гефестион, — Идем отсюда, быстро!..
Александр, словно не слыша, легко соскользнул с ложа, закрылся им, как щитом, и ждал, с холодной напряженной улыбкой. Задыхаясь и хромая, с обнаженным мечом в руке, Филипп двинулся к нему через месиво на полу. Поскользнулся на каких-то фруктах, тяжело навалился на хромую ногу, споткнулся — и рухнул, растянувшись во весь рост среди рассыпанной снеди и черепков.
Гефестион невольно шагнул вперед; в первый момент инстинктивно хотел помочь. Но Александр бросил свое ложе и встал рядом с ним, руки на поясе. Наклонив голову, смотрел он на человека, валявшегося в луже пролитого вина и с проклятиями шарившего вокруг, в поисках меча.
— Смотрите, люди!.. Смотрите, кто собирается идти в Азию — а сам и двух шагов пройти не может!..
Филипп, опершись обеими руками, привстал на здоровое колено. Рука кровоточила: порезал ладонь на разбитой тарелке. Аттал с роднёй, натыкаясь друг на друга, кинулись его поднимать… В этот момент, посреди всеобщей суматохи, Александр кивнул друзьям, и все они пошли за ним наружу, быстро и бесшумно, словно в ночной вылазке на войне.
Со своего поста возле двери, вслед Александру смотрел Павсаний. Смотрел такими глазами, какими человек в пустыне смотрит на спасителя, давшего ему напиться. Никто этого не заметил. А Александр, собирая своих людей, даже не подумал о нем: он был не из тех, с кем легко заговорить.
Быкоглав заржал навстречу. Они пошвыряли свои праздничные венки на мусорную кучу, пушистую от инея; не дожидаясь помощи слуг, вскочили на коней; и помчались галопом в Пеллу, хрустя по лужам, покрытым тонким ледком. Во дворе Дворца Александр оглядел всех по очереди, вглядываясь в лица.
— Я забираю мать к ее брату, в Эпир. Кто со мной?
— Я во всяком случае, — сказал Птолемей. — Чтобы их законным наследничкам не скучно было.
Гарпал, Неарх и все остальные сгрудились вокруг Птолемея. Одних вела любовь к Александру, других преданность, или привычная вера в его удачу, или страх, что царь с Атталом их приметили и не простят, или стыд, что другие увидят, как они засомневались…
— Нет, Филот. Ты оставайся.
— Поеду, — быстро ответил Филот. — Отец меня простит, а если и нет — что с того!..
— Не надо. Твой отец лучше моего, и обижать его ради меня — не стоит. А остальные — слушайте. — В его голосе появилась привычная нота боевого приказа. — Уходить надо сразу. Не ждать, пока меня запрут, а мать отравят. Движемся налегке. Берите подменных коней, всё оружие какое есть, все деньги что под рукой, запас провизии на день, всех надежных слуг, кто способен драться. Я их вооружу и обеспечу лошадьми. Встречаемся здесь же, когда протрубят следующую смену караула. Всё.
Все разъехались, кроме Гефестиона.
— Он об этом пожалеет, — сказал Александр. — Он очень рассчитывал на Александроса Эпирского. Он же и на трон его посадил, много хлопот было с этим союзом… А теперь ничего хорошего там не будет, пока мать не получит всех своих прав.
— А ты? Мы-то куда едем?
— В Иллирию. Там я больше смогу, иллирийцы мне свои. Ты помнишь Косса? Отец для него никто; он уже восставал однажды и опять восстал бы. А меня он знает.
— Так ты думаешь?.. — начал Гефестион, надеясь, что договаривать вопрос не придется.
— Они отличные бойцы. Могли бы драться еще лучше, толкового генерала не было.
Что сделано, того уж не изменишь, подумал Гефестион. А что я сделал, чтобы его спасти?.. Но сказал другое:
— Ну ладно. Если по-твоему так лучше…
— Остальные могут остаться в Эпире, разве что сами захотят со мной. Но об этом пока рано. Посмотрим, как понравится Верховному Главнокомандующему Всех Греков двигать в Азию, когда Эпир ненадежен, а Иллирия готовится к войне.
— Я тебя соберу. Я знаю, что брать.
— Хорошо, что мать умеет верхом. С носилками мы бы не успели.
Он нашел ее сидящей в высоком кресле. Рядом горела лампа, а она неподвижно глядела перед собой. На него посмотрела с упреком: ведь он пришел из дома Аттала, а ничего больше она не знала… В комнате пахло истолченными травами и горелой кровью.
— Ты была права, — сказал он. — Даже больше чем права. Собери драгоценности, ты едешь домой.
Когда у себя в комнате он увидел свою походную сумку, в ней было всё что нужно, как и обещал Гефестион. А сверху приторочен кожаный футляр со списком «Илиады».
Большая дорога на запад шла через Эги. Александр повел свой отряд в обход, по путям, которые узнал, обучая войска в горах. Дубы и каштаны в предгорьях стояли черные, голые; на тропах над пропастями было скользко от влажной опавшей листвы.
В этих захолустьях чужие появлялись редко. Они говорили всем, что пилигримы: мол, едут к Додоне посоветоваться с оракулом. Если кто из местных и видел его мельком во время маневров — сейчас не узнавали. В старой дорожной шляпе, в накидке из овчины, небритый, он выглядел гораздо старше. Добравшись до Касторского озера, с его ивами, болотами и бобровыми плотинами, они переоделись в обычное платье, хоть их и могли узнать теперь; но легенду оставили всё ту же, и никто ни о чем не спрашивал. Что царица не в ладах с царем — все это знают; если она хочет совета от Зевса и Матери-Дионы — это ее дело. Молву они обогнали. Была ли за ними погоня; или их оставили в покое, позволив скитаться, как ненужным собакам; или Филипп по своему обыкновению сидит и ждет, что время сработает на него, — этого никто не знал.
Олимпии давно уже не доводилось путешествовать подобным образом, хотя в детстве ездила много: в Эпире передвигались только по суше, из-за пиратов с Киркоры, которыми кишело всё побережье. К вечеру первого дня она была бледна от усталости и дрожала от холода. В тот день заночевали в пастушьей хижине, оставленной хозяевами, когда стада ушли на зимние пастбища: не решались довериться деревне в такой близости от дома. Но хоть ночлег был не из самых удобных — на следующий день она проснулась свежей, с сияющими глазами, и держалась уже наравне со всеми, не хуже мужчин. Пока не доедут — будет в седле.
Гефестион ехал позади, среди остальных, глядя на тонкие фигуры в плащах, которые держались рядом, голова к голове, обсуждая что-то, советуясь, планируя… Сейчас здесь хозяйничала его врагиня. Птолемей относился к нему покровительственно, не имея в виду ничего обидного, скорее всего даже и не замечая этого… Птолемей принес самую большую жертву: он оставил в Пелле Таис, после такого краткого блаженства с нею. А Гефестион — наоборот! Он просто сделал единственно возможное для себя. Его все и считали, как Быкоглава, как бы частью Александра; никто его не замечал… А он был готов ехать вот так хоть целую вечность.
Они свернули на юго-восток, к суровым хребтам между Македонией и Эпиром. С трудом переходили вздувшиеся потоки, двигались напрямик по крутым склонам меж вершинами Граммоса и Пинда… Еще не поднялись на хребет, где кончаются красные почвы Македонии, — повалил снег. Тропы стали коварны, кони выбивались из сил… Стали думать, не лучше ли вернуться к озеру, чем оказаться ночью в горах без крыши над головой, — но тут среди буков показался какой-то всадник и попросил их оказать честь дому его хозяина. Сам он отсутствует, поскольку занят делами службы, но прислал распоряжение их принять.
— Это земля Орестидов, — сказал Александр. — Кто же твой хозяин?
— Мог бы и сам догадаться, — шепотом перебила Олимпия. И повернулась к гонцу: — Мы рады быть гостями Павсания. Мы знаем, что он нам друг.
В массивной старой крепости, словно выросшей из горного отрога среди лесов, им приготовили горячие ванны, отличную еду, отличное вино, теплые постели… Оказалось, Павсаний держит свою жену здесь; хотя все офицеры, служившие при дворе, забирали жен в Пеллу. Рослая горянка, работящая и простая, она и не хотела отсюда уезжать. Но и здесь ей было неспокойно. Ее мужа когда-то давно, еще до того как они встретились, кто-то тяжко обидел. Как, кто — этого она не знала. Но когда-то должен настать его день; и эти люди — его друзья, они против его врагов, их надо встретить, как родных… Но против кого может быть другом Олимпия? И почему принц здесь, раз он генерал гвардии?.. Она сделала для них всё, что могла. Но когда осталась одна в своей комнате, где Павсаний проводил две-три недели в году, ей слышалось уханье филина и волчий вой, а тени вокруг ее лампы сгустились… Ее отца убил на севере Барделий, деда — на западе Пердикка. Когда на другой день гости уехали, — в сопровождении хорошего проводника, как велел Павсаний, — она пошла вниз, в погреба высеченные в скале, считать наконечники к стрелам и съестные припасы.
Они двигались вверх сквозь каштановые леса — здесь даже хлеб пекли из каштановой муки, — потом еще выше, сквозь хвойные… К перевалу, где солнце сияло на только что выпавшем снеге и заполняло нестерпимым светом неоглядные горизонты. Здесь проходит граница, уложенная богами, формовавшими землю. Олимпия оглянулась на восток, и зашептала древние слова, которым научилась у одной египетской колдуньи. Прошептала их камню подходящей формы, который везла с собой всю дорогу, и бросила этот камень назад.
В Эпире снег таял. Им пришлось прождать три дня, чтобы перебраться через разбухшую речку. Сами ютились в деревушке у крестьян, коней держали в пещере… В конце концов добрались до Молосских земель.
Холмистые плато здесь славятся суровостью зимы; но пастбища, напоенные талыми водами, обильны как нигде. Нигде больше нет таких громадных, длиннорогих коров; а тонкорунных овец наряжают в кожаные попоны, чтобы колючки в шерсть не забивались; а собаки, что их стерегут, не меньше самих овец. Могучие дубы — мечта всех корабельщиков и строителей, священное богатство этой земли, — стояли нагие, закаляясь для грядущих столетий… А в хорошо построенных деревнях, полных здоровой детворы, жизнь шла своим чередом.
Здесь Олимпия причесалась и надела золотую цепь.
— Знаешь, предки Ахилла были из этих мест. И Неоптолем, сын его, жил с Андромахой здесь, когда вернулся из-под Трои. Это через меня в тебе их кровь. Мы были самыми первыми из эллинов, они все и имя это получили через нас.
Александр кивнул; он слышал всё это сколько себя помнил. Да, земля богатейшая; Верховного царя еще совсем недавно у них вообще не было; а нынешний, хоть он и брат Олимпии, всем обязан Филиппу…
Послали вперед гонца, а сами остановились у ручья привести себя в порядок: брились и причесывались, расположившись на камнях. Вода была ледяная, но Александр еще и выкупался в омуте. Все распаковали и надели свое лучшее платье.
Вскоре показалась вереница всадников; яркая темная полоса на полурастаявшем снегу. Это ехал навстречу царь Александрос.
Высок, рыжеват, слегка за тридцать… Рот спрятан под густой бородой, но фамильный нос на виду — не ошибешься, — а глубоко посаженные глаза насторожены, тревожны. Он поцеловал сестру, сказал что полагается… Он давно уже ждал, что рано или поздно это произойдет; и теперь старался, как мог, сгладить неприятный момент изящной тактичностью. Своим царствованием он был обязан ее замужеству; но с тех пор он мало мог припомнить такого, чего она не сделала чтобы его подвести. Из ее яростного письма он так и не понял, развелся с ней Филипп или нет. Но в любом случае он обязан ее принять — и отстаивать ее оскорбленную невинность, чтобы не порушить честь семьи… Сестра и сама по себе не подарок. Но он до сих пор надеялся, — хоть это было совершенно немыслимо, — что она не притащит с собой еще и сынка, который прославился тем, что убил своего первого в двенадцать лет и с тех пор ни дня не просидел спокойно.
С недоверием, спрятанным под учтивой улыбкой, царь быстро оглядел отряд молодых людей. Костистые македонские физиономии, бриты на южный манер… Да, крутые ребята: видно, что начеку, ко всему готовы, и друг за друга горой. Какую кашу они здесь заварят? У него в царстве было спокойно: племенные вожди признали его гегемоном, шли за ним на войну и справно платили налоги; иллирийцы границу не трогали; только что, в этом году, он разорил два пиратских логова; местные крестьяне распевают гимны в его честь… Но кто пойдет за ним против Македонии? Кто станет благословлять его потом? Никто. Филипп — если только выступит — пройдет победным маршем прямо к Додоне и посадит в Эпире нового Верховного царя. И больше того — он просто любил Филиппа, всегда восхищался им!.. Сейчас, двигаясь между сестрой и племянником, он размышлял, сумеет ли жена собраться, чтобы встретить гостей прилично. Он оставил ее в слезах. Да она и беременна к тому же…
На подъезде к Додоне извилистая дорога растянула кавалькаду, и царь оказался впереди. Александр, ехавший рядом с Олимпией, тихо сказал:
— Не говори ему, что я затеял. О себе говори что хочешь. Обо мне — ничего не знаешь.
Она возмутилась:
— Что он такого сделал, чтоб ему не доверять?
— Ничего… Но мне надо подумать, время нужно.
Додона лежит высоко в долине, под длинным заснеженным хребтом. Стены города вздымаются над склоном горы, а священное пространство под ним охраняет лишь низкая ограда — и боги. Посреди — громадный дуб, под которым алтари кажутся игрушечными, поднимает к небу черный лабиринт обнаженных сучьев… Пронизывающий ветер сек влажным снегом, покрывая людей и коней ледяной коркой, и донося до путников низкое гудение из кроны священного дуба.
Распахнулись городские ворота. Когда всадники строились для въезда в город, Александр сказал:
— Дядя, я хотел бы навестить оракула перед отъездом. Ты не спросишь, когда следующий благоприятный день?
— Обязательно! — ласково пообещал царь.
Ему сразу стало полегче. Этот подходящий день мы устроим побыстрее — чем раньше тем лучше… Теперь он говорил с Александром совсем по-другому, тепло, и закончил пожеланием: «С богом и удачей!»
Царь был почти мальчишкой, когда Олимпия вышла замуж; а перед тем она всегда задирала его, хоть он и был старше. Теперь ей придется привыкать к тому, что он здесь хозяин. И этот малый, опаленный войной, покрытый шрамами, с бешеной задумчивостью в глазах — и с бандой холеных головорезов вокруг — он ей не поможет. Пусть-ка отправляется своей дорогой к Гадесу, и оставит в покое нормальных людей.
Горожане приветствовали своего царя с искренней радостью. Он с успехом водил их против многих врагов, и был не так алчен, как прежние вожди. Собралась толпа; впервые после Пеллы Быкоглав услышал знакомые приветственные крики «Александрос!». Он вскинул голову и пошел гордым парадным аллюром. Александр сидел очень прямо, глядя перед собой. Гефестион, покосившись, увидел, что он бледен — словно половину крови потерял. Правда, самообладания он не потерял и родственнику своему отвечал нормально; но когда добрались до царского дворца, бледность вокруг рта так и не прошла… Царица забыла о своей болезни и приказала слугам поторопиться с горячим вином: не далее как вчера на перевале над городом нашли замерзшего насмерть пастуха.
Снег перестал, но по-прежнему лежит на земле, смерзшийся; хрустит под ногами. Холодное, резкое солнце сверкает на сугробах и обледеневших кустах; с гор тянет не сильный, но пронизывающий ветер. В этом белом ландшафте лоскутом старой рогожи темнеет расчищенная площадка, покрытая жухлой травой и влажными листьями дуба. Рабы святилища разлопатили снег по сторонам, к дубовой изгороди; он лежит теперь кучами, запачкан землей, с пятнами листьев и желудевой шелухи.
Молодой человек в овчиной накидке подошел к входу. Ворот нет; только оклад из массивных, потемневших от времени брусьев.
С перекладины на сыромятных веревках свисает глубокая бронзовая чаша. Он взял из подставки посох и ударил, сильно. Густой гудящий звук заколыхался, словно круги на воде; откуда-то издали донесся низкий ответный гул… Громадное дерево будто дремлет; в развилках ветвей, на узлах коры и старых птичьих гнездах повис снег. А вокруг на поляне — алтари, стоят тут уже много столетий.
Это самый древний оракул Греции. Его сила пришла от египетского Аммона, отца всех оракулов, в незапамятные времена: Аполлон еще не пришел в Дельфы, а Додона уже говорила…
Ветер, до сих пор ровно тянувший по верхним ветвям, вдруг резко нырнул книзу — и впереди раздался новый звук. Лязг?.. Звон?.. Там на мраморной колонне бронзовый мальчишка, в руке его плеть с хвостами из бронзовых цепочек. Ветер пошевелил их, и они ударили по бронзовому барабану-котлу, вроде тех что бывают в театрах иногда. Звук — грому подобен! А вокруг священного дерева стоят на треногах бронзовые раковины, и гром этот заметался между ними, затухая словно раскаты после удара… Не успел он угаснуть, как новый порыв ветра снова пошевелил плеть… Из каменного домика за деревом высунулись, щурясь, несколько седых голов.
Александр улыбнулся, как бывало в бою, и шагнул к гудящему святилищу. Снова порыв ветра, снова поднялся и угас звенящий гул… Вернулась прежняя шелестящая тишина.
Из крытой соломой каменной хижины появились, бормоча что-то, три бабуси, в изъеденных молью меховых плащах. Голубки, служительницы оракула. Когда пошли через расчищенную от снега площадку, стало видно, что хоть лодыжки у них закутаны в шерстяную ветошь — ступни босые. Они силу свою извлекают из касания с землей, и не должны терять его никогда; таков закон святилища.
Одна старуха — крепкая, костистая; вид такой, словно всю жизнь мужскую крестьянскую работу делала… Вторая — низенькая, круглая; но сурово торчит вперед нижняя губа, и колючий острый нос… Третья — крошечная, скрюченная; иссохшая и побуревшая, словно кожура старого желудя. Про нее говорят, что родилась в тот год, когда умер Перикл!..
Кутаясь в свои меховушки, они озирались вокруг, то и дело возвращаясь удивленным взглядом к этому единственному пилигриму. Высокая что-то шепнула толстой… Самая старая засеменила вперед на иссохших птичьих ножках, подошла и потрогала его пальчиком, как любопытный ребенок. Глаза ее были закрыты белесой пеленой, почти слепа.
— Как хочешь вопросить ты Зевса и Диону? — заговорила толстая. Голос резкий, хоть и слышна в нем осторожность напряженная… — Нужно тебе имя бога, кому принести ты должен жертву свою, чтобы исполнилось желание твое?
— Я буду говорить только с богом. Дайте чем и на чем тут у вас пишут.
Высокая наклонилась к нему с неуклюжей сердечностью. Она двигалась, как животное на ферме, и пахла так же.
— Да, да… Никто кроме бога не увидит… Но в двух кувшинах разные жребии: в одном боги, кого молить будешь, а в другом «Да» или «Нет». Какой из них вынести тебе?
— Да или нет.
Старая все еще сжимала в крошечном кулачке складку его плаща, с уверенностью ребенка, который не сомневается во всеобщей любви. И вдруг пропищала снизу, где-то от его живота:
— Ты поосторожней со своим желанием-то! Поосторожней…
Он наклонился к ней и тихо спросил:
— Почему, матушка?
— Почему? Да потому что бог-то тебе даст всё что ни попросишь!
Он положил руку ей на голову — крошечную скорлупку под шерстяным платком — и, гладя ее, посмотрел в черную глубину дуба. Две другие переглянулись молча.
— Я готов, — сказал он.
Они пошли в низкий храм возле их жилища; старая ковыляла позади, скрипя какие-то путаные распоряжения, как каждая прабабушка, что забирается на кухню, чтобы мешать работать всем остальным. Слышно было, как они суетятся и ворчат внутри… Так в харчевне бывает, если врасплох нагрянет гость, кого выгнать нельзя.
Громадные древние ветви простирались над ним, расщепляя бледное солнце. Ствол складчат и ребрист от возраста; из трещин выглядывают обеты, засунутые богомольцами так давно, что кора почти поглотила их… Некоторые изъедены червями, тронуты гнилью… Сейчас зима: не видно, что часть сучьев уже омертвела; но первый росток этого дуба пробился из желудя еще при Гомере; ему уже недолго осталось жить.
В дуплах и в маленьких домиках, прибитых там и сям к стволу, где расходятся ветви, сонно воркуют, постанывают священные голуби; сидят нахохлившись, взъерошив перья, прижавшись друг к другу от холода… Когда он подошел вплотную, один из них вдруг курлыкнул громко…
Снова появились женщины. Высокая несла низкий деревянный столик; круглая — древний черно-красный кувшин. Они поставили кувшин на столик под деревом, а старая вложила ему в руки полоску свинца и бронзовый стилос.
Он положил полоску на старый каменный алтарь и начал писать, сильно нажимая на стилос; глубокие буквы засверкали серебром на тусклом свинце. «С БОГОМ И УДАЧЕЙ. АЛЕКСАНДР ВОПРОШАЕТ ЗЕВСА И ДИОНУ: СБУДЕТСЯ ЛИ ТО, ЧТО Я ЗАДУМАЛ? » Свернув полоску, чтобы спрятать слова, он бросил ее в кувшин. Ему рассказали, что делать, еще до того как пришел сюда.
На кувшине жрица нарисована; стоит, воздев руки… Высокая встала точно в такой же позе; и обратилась к богу на каком-то чужом наречии. Гласные звуки протяжны, будто воркованье голубиное… Вот один голубь ответил, потом остальные — словно тихо забормотал весь дуб… Александр стоял и смотрел, неотрывно думая о желании своем. Высокая сунула руку в кувшин и начала что-то нащупывать… Старая подошла к ней, ухватила за плащ и заверещала, пронзительно, словно обезьяна:
— Это мне обещано!.. Мне!..
Высокая отодвинулась, украдкой глянув на него; толстая кудахнула, но не шевельнулась; а старая выпростала из-под плаща руки-щепочки, ухватилась за кувшин, будто горшок на кухне чистить собралась, и полезла внутрь. Послышался стук дубовых кубиков; на них жребии написаны.
Всё это время Александр стоял, не сводя глаз с кувшина. Там, на красном фоне, напряженно застыла черная жрица, подняв руки ладонями вперед; а у ног ее черная змея обвивала ножки черного стола.
Змея изображена искусно и сильно, вскинула голову как живая. А стол низенький, не выше кровати; ей легко забраться на него… Это же домашний змей, он какую-то тайну знает!.. Пока старушка бормотала и ворошила кубики, Александр напряженно хмурился, пытаясь проследить назад — в темноту, из которой оно выползло вдруг, — непонятное ощущение какой-то давней ярости, какой-то ужасной раны, какого-то смертельного и не-отмщенного оскорбления… И вот возник образ: он снова стоял лицом к лицу с врагом-гигантом. Короткий стон он подавил почти сразу; облачко пара изо рта разошлось в воздухе — и всё, нет больше дыхания. Зубы и пальцы стиснулись сами: память раскрылась и кровоточит…
Старая жрица разогнулась, держа в запачканной ручонке смятый свинец и два деревянных жребия. Другие бросились к ней — и зашипели на нее, словно няньки на ребенка, сделавшего по незнанию что-то неприличное: ведь по закону должен быть только один, тот что ближе к свинцу!.. Она вскинула голову — спину разогнуть не могла — и строго сказала вдруг помолодевшим голосом:
— Назад! Я сама знаю, что делать!
В этот момент стало видно, какой красавицей была она когда-то.
Она оставила свинец на столе и подошла к нему, протянув руки; в каждой по жребию.
— Это желание твоих мыслей… — Она раскрыла правую ладонь. — А это желание сердца твоего. — Раскрыла левую.
На обоих кубиках из почерневшего дерева было вырезано «Да».
Новая жена царя Филиппа родила первенца. Девочку.
Повитуха вынесла ее из родильной комнаты удрученно, но царь взял на руки с ритуальными знаками одобрения. Красное, сморщенное существо… Ее голенькой принесли, чтобы видно было, что без изъянов. Аттал, не покидавший дома с тех пор, как начали воды отходить, наклонился над ней и стал рассматривать; словно поверить не мог, всё надеялся, пока сам не увидел. А увидел — лицо его стало таким же красным и сморщенным. Когда девочку уносили, его бледные голубые глаза следовали за ней с ненавистью. Наверно рад был бы закинуть её в озеро, как ненужного щенка, подумал Филипп. Бывало, он чувствовал себя глупо, от того что на каждого мальчика у него получалось пять девочек, но на этот раз испытал громадное облегчение.
В Эвридике было всё, что ему нравилось в девушках. Чувственная, но без распущенности; всегда готовая угодить, но без суетливости; и никогда никаких сцен… Он бы с радостью отдал ей место Олимпии. У него даже мелькала мысль убрать эту ведьму с дороги, навсегда. Это решило бы все проблемы; и у нее на руках достаточно крови, чтобы это было справедливым возмездием; и есть люди, кого можно нанять, столь же искусные в этом деле, как и она сама… Но как бы ловко это ни устроить — сын всё равно узнает. От него такое не спрячешь. И что тогда?
А что сейчас?.. Ну ладно, эта девчушка новорожденная дала передышку. Аттал ему без конца твердил, что в их семье только мальчишки родятся, — пусть теперь помолчит… И Филипп отложил решение, как откладывал все эти десять месяцев.
Подготовка войны в Азии продвигалась успешно. Ковали и складировали оружие, собирали новобранцев, обучали коней для кавалерии… Золото и серебро рекой текли поставщикам и казначеям армейским, агентам и вассальным вождям… На беспрерывных учениях солдаты наперебой рассказывали друг другу о несметных сокровищах Азии, о сказочных выкупах за плененных сатрапов… Но что-то сломалось: не стало прежней искры, опасность больше не улыбалась ему.
Были и более осязаемые неприятности. В одной из винных лавок в Пелле разразилась дикая ссора, способная вовлечь в кровную вражду полдюжины родов. Схлестнулись люди из племенного ополчения Аттала и кавалеристы из части, которую с недавних пор стали называть Никаноровы Кони; хоть никто, кому жизнь дорога, не произнес бы этого в их присутствии. Филипп вызвал главных зачинщиков; те свирепо глядели друг на друга и ничего не объясняли толком… Наконец, самый юный из них — наследник древнего рода, не раз сажавшего на трон и свергавшего царей, и хорошо помнившего об этом, — вскинул бритый подбородок и бросил вызывающе:
— Знаешь, царь, они твоего сына порочили.
Филипп посоветовал им заниматься своими домашними делами, а его заботы предоставить ему самому. Люди Аттала, надеявшиеся услышать «У меня нет больше сына», ушли пригорюнившись… А он снарядил очередного шпиона, узнать что делается в Иллирии.
В Эпир он никого не снаряжал, там он и так всё знал.
Послание эпирского царя он понял прекрасно: это был протест человека чести, изложенный в выражениях, каких требовала честь, но не более того. Он ответил так же сдержанно: мол, царица покинула его по своей собственной воле в дурном расположении духа, никто ее не оскорбил и никаких ее прав не нарушил. (Здесь он был вполне уверен, что его поймут: отнюдь не каждый царский род в Эпире моногамен.) Она восстановила против него сына, и его нынешняя добровольная ссылка всецело на ее совести. В письме не было никаких оскорблений; и он не сомневался, что его примут в Эпире так же, как он принял письмо оттуда. Но что творится в Иллирии?
Несколько парней вернулись из Эпира домой и привезли письмо.
Александр Филиппу, царю македонцев, с приветом. Возвращаю тебе и их отцам этих людей, друзей моих. На них нет никакой вины. Они были настолько любезны, что проводили нас с царицей до Эпира, но теперь мы в них больше не нуждаемся. Когда царица, моя мать, будет восстановлена во всех её правах и достоинстве, мы вернёмся. До тех пор я буду поступать, как сочту нужным, не спрашивая позволения ни у кого из людей.
Передай привет от меня солдатам, которых я вёл под Херонеей, и тем кто служил подо мной во Фракии. И не забывай человека, которого я спас своим щитом, когда аргивяне взбунтовались под Перинфом. Ты знаешь, о ком я. Прощай.
Филипп, сидевший в своей читальной келье, скомкал письмо и швырнул на пол. Потом, с трудом нагнувшись на хромой ноге, поднял, разгладил и запер в шкатулку.
Шпионы то и дело приносили с запада тревожные вести, но в них трудно было разобраться. Единственно достоверным фактом была неразлучность компании: постоянно повторялись одни и те же имена. Вот и опять. Птолемей… Эх, если б я мог тогда жениться на его матери, совсем другая история была бы!.. Неарх… Отличный морской офицер, достоин продвижения, если бы поразумнее был… Гарпал… Этой хромой лисе я никогда не доверял, но похоже что сыну он предан… Эригий… Лаомедон… Гефестион — ну тут иначе и быть не может, это всё равно что у человека тень отобрать… Филипп задумался на момент; в печальной обиженной зависти человека, который верит, что всегда искал возвышенной любви, не признаваясь себе, что не был ее достоин.
Имена не менялись, но новости менялись постоянно. То они были в крепости у Косса, то в замке у Клейта, — а он чуть ли не Верховный царь там, насколько Иллирия способна это переварить, — то на границе с Линкестидой… Они появлялись на побережье и, вроде, искали корабли на Коркиру, в Италию, Сицилию, даже в Египет… Их видели в горах возле Эпира… Ходили слухи, что они закупают оружие, вербуют копейщиков, армию обучают в каком-то логове лесном… Каждый раз как Филипп начинал собирать войска к походу в Азию, приходила какая-нибудь из этих вестей — и ему приходилось посылать части на границу. Очевидно, что у мальчишки есть связь с друзьями в Македонии. На бумаге военные планы царя оставались неизменны; но его генералы чувствовали, что он тянет, дожидаясь очередного донесения.
Замок оседлал скалистый мыс Иллирийского залива; а вокруг леса, леса… Александр провел этот день на охоте, как и предыдущий; и теперь лежал на полу в гостевом углу зала, где спали все холостяки, служившие при дворе. Тростниковая постель полна блох, рядом собаки догрызают кости от прежних ужинов…. Он пытался разглядеть в темноте почерневшие от дыма стропила, чтобы отвлечься от головной боли. От входа тянуло свежим воздухом; там ярко светилось небо, освещенное луной… Он поднялся и набросил на себя одеяло. Грязное, драное… Его хорошее украли уже несколько месяцев назад, где-то около дня рождения. Девятнадцать ему исполнилось в кочевом лагере у границы.
Он осторожно пошел между спящими, споткнулся об кого-то, тот заворчал проклятия… Снаружи по голой скале идет узкий парапет; скала под ним отвесно обрывается к морю; далеко внизу ползает вокруг валунов пена, серебрясь под луной… Услышав шаги за спиной, он не обернулся: узнал. Гефестион встал рядом, облокотился на парапет.
— Что с тобой? Не спится?
— Спал. Проснулся, — ответил Александр.
— Опять живот прихватило?
— Там внутри дышать нечем. Вонища…
— Зачем ты пьешь эту собачью мочу? Лучше уж трезвым спать ложиться.
Александр тяжело посмотрел на него и отвернулся, наклонившись над бездной и глядя вниз. Весь день он был в движении, а сейчас стоял не шелохнувшись. Наконец сказал:
— Долго мы так не протянем.
Гефестион нахмурился в ночь, но почувствовал облегчение: обрадовался, что Александр сам это высказал, а не спросил его. Очень он боялся этого вопроса.
— Верно, — согласился он. — Долго не протянем.
Александр собрал несколько осколков с поверхности стены и швырнул их вниз, в море. Кругов на воде не было видно; и ни звука не донеслось снизу, даже от ударов камня о камень. Гефестион не шевелился. Он лишь предлагал свое присутствие, как подсказывала ему интуиция.
— Даже у лисы, — сказал вдруг Александр, — когда-то кончаются все ее хитрости. Один круг пробежать можно, а на втором ловушки ждут.
— Ну, до сих пор боги тебя удачей не обижали…
— Время уходит. Помнишь Полидора, как он пытался удержать тот форт у Херсонеса? Как он шлемы над стеной выставил и таскал их туда-сюда?.. У него же всего дюжина людей была, но меня он купил: я за подкреплением послал, два дня потерял… А потом катапульта сбила шлем — а под ним шест!.. Рано или поздно это должно было случиться; время работало против него, уходило время. А мое время уйдет, когда кто-нибудь из иллирийских вождей перейдет границу на свой страх и риск, — за скотом пойдет или мстить кому-нибудь, — и Филипп узнает, что меня там не было. После того я уже никогда в жизни его не обману, он слишком хорошо меня знает.
— Но ты же можешь и сам учинить такой рейд, еще не поздно. Далеко не пойдем, войска появятся — отступим… А у него сейчас столько дел — едва ли он сам двинется навстречу, скорее пошлет кого-нибудь.
— В этом я не уверен. И потом… мне знак был. Вроде как предостережение. В Додоне.
Гефестион принял эту новость молча. До сих пор Александр вообще ничего ему не говорил.
— Александр, отец хочет, чтобы ты вернулся. Я знаю, можешь мне поверить. Да ты и сам это знаешь, с самого начала.
— Допустим. Но тогда он мог бы обойтись с матерью справедливо…
— И не только ради войны в Азии. Ты не хочешь этого слышать, но он тебя любит, правда. Тебе может не нравиться, как он себя ведет при этом, но Эврипид сказал — боги многолики!..
— Эврипид для актеров писал. Это маски у них разные; одни красивые, другие нет… Но лицо — одно. Только одно.
Вдали полыхнул яркий метеор с затухающим красным хвостом, нырнул в море… Гефестион быстренько загадал свое счастье, словно чашу наспех проглотил. Сказал:
— Это знак тебе! Ты должен решать сейчас, сразу. Ты же сам это знаешь, ты для этого сюда и вышел!
— Я просто проснулся, а там воняло как на помойке…
Меж камнями стены пробивался пучок каких-то мелких, бледных цветочков; Александр потрогал их пальцами, не видя… Словно громадная тяжесть навалилась ему на плечи, Гефестион вдруг почувствовал, что на него опираются, что он нужен не только для любви — для чего-то большего. Радости это не принесло; наоборот, словно заметил первый признак смертельной болезни. Безделье его грызет, вот что. Он может вынести всё — кроме безделья.
— Решай сразу, — тихо сказал он. — Ждать нечего, ты и так всё знаешь.
Александр не шевельнулся, но казалось что собирается с духом, становится твёрже.
— Да. Во-первых, я зря трачу время, такого со мной никогда не бывало. Во-вторых, есть несколько человек — наверно, царь Клейт тоже из них, — которые, как только убедятся, что не смогут использовать меня против отца, — захотят послать ему мою голову. А третье… Ведь он смертен, и никто не знает своего часа. Если он умрёт, а я за границей…
— Это тоже, — спокойно согласился Гефестион. — Ну так ты сам всё сказал. Ты хочешь домой, — он хочет, чтобы ты вернулся. Но вы оскорбили друг друга смертельно, так что теперь ни один из вас первым заговорить не может. Значит ты должен найти посредника. Кого позовёшь?
— Демарата из Коринфа. — Александр говорил теперь твердо, будто всё давно уже решено. — Он любит нас обоих, и рад будет, что такое важное дело поручили… Он всё сделает, как надо. Кого мы к нему пошлём?
На юг поехал Гарпал. Степенная изящная хромота, яркое смуглое лицо, быстрая живая улыбка, чарующая серьезная вежливость… Его проводили до эпирской границы, на случай разбойников, но никакого письма он не вёз. Сама суть его миссии состояла в том, чтобы от неё не могло остаться никаких следов. Он взял только мула, смену одежды — и своё золотое обаяние.
Филипп рад был узнать, что его давний гостеприимец Демарат собирается по делам на север и хотел бы заехать по пути. Он и насчет еды сам распорядился, и хорошего танцора с мечами нанял, чтобы ужин оживить. Когда и блюда и танцы кончились, друзья расположились за вином. Коринф собирает сплетни со всей южной Греции, потому Филипп сразу стал расспрашивать о новостях. Он слышал, между Спартой и Фивами какие-то трения… Что думает Демарат?
Демарат, гордый статусом почетного гостя, тотчас приступил к выполнению своей миссии. Качнул видной седовласой головой и сказал:
— Ах, царь! Каково мне слышать твой вопрос, в мире ли живут греки, когда в твоём собственном доме война!..
Филипп быстро глянул на него. Опытное ухо дипломата уловило определённую ноту, оттенок подготовки к чему-то большему. Он не подал вида, сказал небрежно:
— Да, с мальчиком не просто… Как смола вспыхивает, от искры!.. Понимаешь, тут один мужик наболтал спьяну такого, что на другой день Александру только смешно было бы, если б он сохранил тот разум с каким родился. А он вместо того взбеленился, к матери помчался… Ну а уж её-то ты знаешь.
Демарат хмыкнул сочувственно. Очень обидно, — сказал, — что при матери со столь ревнивым характером молодому человеку должно казаться, будто её опала его будущему угрожает… И процитировал без ошибки (специально подготовил) несколько подходящих элегий Симонида.
— Это ж себе самому нос отрезать назло лицу своему! — воскликнул в ответ Филипп. — Такой талантливый парень, а тратится попусту!.. Знаешь, мы бы с ним прекрасно ладили, если б не эта ведьма. Но и он хорош… Мог бы что-нибудь поумнее придумать! Ну ладно, он уже заплатил за свою глупость: все эти иллирийские горные крепости ему уже, наверно, поперёк горла. Но если он думает, что я его…
Только на следующее утро разговор пошел всерьёз.
Демарат уже в Эпире, почетнейший гость царя. Он будет сопровождать назад в Пеллу царскую сестру и ее прощённого сына. Он и так достаточно богат, потому платой ему будет почёт и слава… Но царь Александрос поднял тост за него в фамильной золотой чаше и попросил принять её в качестве скромного подарка. Олимпия разложила перед ним весь арсенал своих добродетелей: да, враги называют ее змеёй, — но он пусть судит сам!.. А Александр, наряженный в последний приличный хитон, какой у него остался, почти не отходил от него; до тех пор пока однажды вечером в Додону не въехал на хромом, измученном муле худой, негнущийся старик. В дороге Феникс попал в непогоду, и теперь почти свалился с седла на поднятые руки своего приемного сына.
Когда Александр потребовал горячую ванну, душистые масла и искусного банщика — выяснилось, что в Додоне никто никогда и не слышал подобных заявок. Он пошел растирать Феникса сам.
Царская ванна оказалась антикварной, из крашеной глины; латана-перелатана, но все равно течет… И кушетки не было; пришлось послать людей, чтобы принесли… Сейчас он работал на бедрах, проходя по узловатым мышцам, разминая и поколачивая, как учил его Аристотель и как он сам научил дома своего раба. В Иллирии он лечил всех вокруг. Даже когда не хватало знаний или не мог вспомнить чего — и приходилось полагаться на знамения, увиденные во сне, — всё равно окружающие предпочитали его своей местной знахарке.
— У-ух ты… А-а-а, вот так уже получше… Ага, как раз здесь меня всегда прихватывает… Ты что, у Хирона учился? Как Ахилл?
— Нужда всему научит. Перевернись-ка…
— Слушай, а откуда эти шрамы на руке? Раньше их, вроде, не было.
— Леопард. Шкуру пришлось хозяину отдать, мы в гостях были.
— Одеяла до тебя добрались? Получил?
— Так ты и одеяла посылал? Там в Иллирии вор на воре. Вот книги получил. Читать они не умеют, а растопки, по счастью, хватало. Книги — это было лучше всего. Знаешь, даже Быкоглава однажды украли…
— А ты что?
— Догнал того и убил. Он недалеко ушел: Быкоглав не давал на себя сесть.
— Знаешь, мы из-за тебя полгода на иголках сидели. То ты здесь, то там — словно лис… — Александр коротко рассмеялся, не прерывая работы. — Но время-то уходило, а ты не из тех кто с этим мирится… Знаешь, отец объяснил всё сыновними чувствами. Я ему так и сказал: пусть, мол, никаких других причин не ищет.
Феникс повернул голову, посмотреть на него. Александр распрямился, вытирая полотенцем замасленные руки. Медленно произнес:
— Да, сыновние чувства. Можно и так сказать.
Феникс, как всегда, почувствовал, что надо уходить от скользкой темы:
— А довелось повоевать на западе, Ахилл?
— Один раз. У них там межплеменная заваруха началась. Не может же гость сидеть в стороне, верно? Мы победили.
Он забросил назад намокшие от пара волосы и резко швырнул полотенце в угол. Феникс только сейчас заметил, как он осунулся за это время, и подумал: «Здорово ему досталось… Он научился гордиться тем, что вытерпел от Леонида, — это ему выдержку и выносливость дало, — я в Пелле слушал, как он хвастается, и улыбался… Но этими месяцами он хвастаться не станет; а если кто улыбнется — тому не позавидуешь».
И словно он сказал это вслух, Александр вдруг разъярился:
— Почему отец требовал, чтобы я просил прощения у него?!
— Ну, послушай, он же привык торговаться! А каждый торг с того и начинается, что лишка запрашивают… В конце концов, он же не стал настаивать!
Феникс скинул с кушетки короткие морщинистые ноги. Рядом окно, с ласточкиным гнездом в верхнем углу. На подоконнике, заляпанном птичьим пометом, лежал гребень слоновой кости с обломанными зубьями, в котором застряло несколько рыжеватых волосков из бороды царя Александроса. Расчесываясь, закрыв лицо, Феникс изучал своего питомца.
Он уже почувствовал, что может потерпеть неудачу. Да, даже он. Он уже увидел, что бывают такие реки, через которые — если паводок пойдет — назад дороги нет. Бессонными ночами в той бандитской стране — кем он видел себя? Каким-нибудь наемником-стратегом у какого-нибудь сатрапа, воюющим за Великого Царя?.. Или не у сатрапа, а у какого-нибудь третьеразрядного сицилийского тирана?.. А может, представлял себя блуждающей кометой вроде Алкивиада: девять дней чуда раз в несколько лет, а потом исчезает в темноте… Наверняка был момент, когда он об этом задумался. Он любит показывать боевые шрамы; но это шрам будет прятать, словно рабское клеймо. Даже от меня прячет.
— Ну, ладно! Дело улажено, сотри все старые метки и начни с чистой таблички. Ты вспомни, что сказал Агамемнон Ахиллу, когда они помирились: «Что мог я сделать? Богиня могучая всё совершила, Дщерь громовержца, Обида, которая всех ослепляет.» Твой отец именно так себя и чувствовал. Я это по лицу его видел.
— Я могу тебе дать расческу почище этой. — Александр отобрал у старика гребень, положил его назад под гнездо, вытер пальцы и добавил: — Ну да. Что Ахилл ответил, мы тоже знаем:
"Гектор и Трои сыны веселятся о том, а данаи
Долго, я думаю, будут раздор наш погибельный помнить.
Но совершившееся прежде оставим в прискорбии нашем,
Гордое сердце в груди укротим, как велит неизбежность".
Он взял свежий хитон Феникса, измятый в переметной суме; аккуратно накинул ему через голову, как хорошо обученный паж, и подал пояс для меча.
— Милый мой мальчик, ты всегда был так добр ко мне…
Феникс возился с пряжкой, опустив голову. Этими словами он собирался начать свои увещевания, но всё остальное вдруг исчезло из головы — ничего больше он не сказал.
Никаноровы Кони снова стали Александровым эскадроном.
Переговоры перед тем тянулись довольно долго; немало курьеров проехало по суровым эпирским тропам от Демарата к царю и назад. Главная сущность сделки, достигнутой после многих манёвров, состояла в том, что ни одна из сторон не могла заявить о своей безусловной победе. Когда, наконец, отец с сыном встретились — оба чувствовали, что всё уже сказано, — за них и без них, — и оба позволили себе обойтись без слов. Каждый смотрел на другого с любопытством, обидой, подозрением, сожалением — и со слабой надеждой, которую оба слишком хорошо сумели спрятать.
Под благодушным взглядом Демарата обменялись они символическим поцелуем примирения… Александр подвел мать; Филипп поцеловал и ее, отметив про себя, что маска гордости и злобы врезалась в ее лицо еще глубже прежнего, и с удивлением вспомнив на момент свою юношескую страсть… И жизнь пошла дальше.
Большинству при дворе до сих пор удавалось сохранять нейтралитет. Интриговали и ссорились лишь небольшие группы сторонников Аттала, агентов Олимпии или друзей Александра. Но живое присутствие изгнанников подействовало, как кислый сок в молоке. Началось расслоение.
Молодежь знала, что он превзошел тех, кто старше; а когда завистливое старьё попыталось его подмять — он восстал против этого и выиграл. В каждом из них свой собственный бунт только тлел — а он позволил своему вспыхнуть, и теперь стал их героем-мучеником. Даже дело Олимпии они приняли как своё, раз оно было делом Александра. Видеть, как позорят твою мать, а отец твой — старик, уже за сорок! — выставляет себя на посмешище с пятнадцатилетней девчонкой… Да как можно снести такое!.. Теперь при каждой встрече они приветствовали его с вызывающей сердечностью, и он всегда отвечал соответственно.
Лицо его осунулось. Он давно уже выглядел старше своих лет; но замкнутый, отрешенный взгляд — такого раньше не было… А их приветствия возвращали ему прежнюю теплую улыбку; и это было для них наградой.
К Гефестиону, Птолемею, Гарпалу и остальным его товарищам по изгнанию молодежь относилась с трепетным почтением. Они не оставили друга, и теперь их рассказы превращались в легенды. А рассказывали только о победах: тот леопард, молниеносные переходы к границам, победа в той племенной войне… Не только любовь, но и гордость свою они связали с ним; если бы можно было, они рады были бы изменить даже его собственные воспоминания. И его благодарности, пусть и невысказанной вслух, было им достаточно. Скоро не только остальной молодежи, но и себе самим они стали казаться признанными лидерами — и начали это проявлять, иногда весьма неосторожно.
Собиралась его партия. Из тех, кто любил его, или сражался вместе с ним; из тех, кому, раненому или полузамерзшему во Фракии, он уступил свое место у костра или дал напиться из своей чаши; из тех, кто помнил, как едва не струсил — но тут он подошел и ободрил; из тех, кто рассказывал ему свои истории в караулке, когда он еще ребенком был… А их поддерживали и другие: кто помнил беззаконные времена и хотел иметь сильного наследника на троне — или ненавидел его врагов. Тем временем, Атталиды приобретали всё больше власти и гордыни, день ото дня. Вдовец Пармений женился недавно на дочери Аттала, и шафером был сам царь.
В первый же раз как Александр встретил Павсания без свидетелей, он поблагодарил его за гостеприимство. Губы Павсания с трудом шевельнулись, словно хотели улыбнуться в ответ, но забыли как это делается.
— Ну что ты, Александр, это была честь для нас… Я бы сделал и больше…
На момент глаза их встретились. Павсаний смотрел изучающе, Александр вопросительно; но этого человека всегда было трудно понять.
Эвридике построили роскошный новый дом на склоне, поблизости от Дворца. Чтобы расчистить место для него, пришлось вырубить сосны; а статую Диониса отдали царице Олимпии. Тот сосновый лес прежде не был священным; Диониса она там поставила по собственному капризу, с которым молва связывала кой-какие скандалы.
Гефестион появился слишком поздно, чтобы много знать обо всех этих вещах, но — как и всякий другой — он знал, что законность наследника зависит от того, насколько чтят его мать. Конечно, он должен её защищать, у него тут и выбора нет; но к чему такая страсть, такая враждебность к отцу, такая слепота к собственной пользе?.. Да, настоящие друзья делят всё. Кроме того что было до их встречи.
Что у неё есть своя фракция — это все знали. Её покои походили на штаб-квартиру оппозиции в изгнании в каком-нибудь из южных государств. Когда Александр заходил к ней — Гефестион бесился от ярости. Знает он, что она там затевает?.. Даже он может не знать. Но ведь если начнётся заваруха какая — царь будет думать, что знал!
Гефестион тоже был молод; и потому тоже испытал шок, когда приспособленцы, только что преданные и усердные, вдруг начали отдаляться от них. Даже победы Александра их настораживали. В Македонии — с её историей — на нём была печать опасности, яркая как на пантере. Угодливость он всегда презирал, но была в нем постоянная потребность в любви. Теперь он узнавал, кто из его людей знал и использовал это прежде. А царь с угрюмой спокойной иронией наблюдал, как преподают ему этот урок.
— Надо исправить отношения с отцом, — не раз говорил Гефестион. — Он тоже этого хочет, иначе зачем бы звал?.. А первый шаг должен сделать младший, ничего зазорного тут нет…
— Мне не нравится, как он на меня смотрит.
— А может ему не нравится, как ты на него смотришь! Вы же оба на грани… Но как ты можешь сомневаться, что ты его наследник? Кто еще? Аридей, что ли?
Идиота недавно привозили в Пеллу на один из праздников. Родня по матери всегда его привозила, наряженного и причесанного, засвидетельствовать почтение отцу, который с гордостью признал его при рождении, когда повитуха показала прелестного, здорового с виду младенца. Теперь, в семнадцать, он был крупнее Александра и очень похож на Филиппа, если челюсть не отвисала. В театр его больше не брали — он мог громко рассмеяться в самый трагический момент — и на торжественные обряды тоже, из боязни что с ним случится вдруг один из тех припадков, когда он падает и бьется, будто рыба без воды, обмочившись и обделавшись. Доктора сказали, как раз из-за этих припадков у него и случилось что-то с головой; раньше он подавал большие надежды. Теперь на праздниках он радовался всему, что видел; старый домашний раб водил его по городу, как педагоги водят маленьких. В этом году у него выросла густая черная борода, но с куклой своей он не расставался.
— Он что, соперник тебе? Что ты всё никак не успокоишься?..
Дав этот добрый совет, Гефестион обычно уходил, натыкался на кого-нибудь из партии Атталидов — или на кого-нибудь из многочисленных врагов Олимпии, под горячую руку и они годились, — возмущался чем-нибудь, что они говорили, и бил им морды. Все друзья Александра вносили в это дело свою лепту, но Гефестион отличался особенно. Настоящие друзья делят всё: твоя ссора — моя ссора, твои враги — мои враги. Потом он мог укорять себя за излишнюю вспыльчивость; но все они знали, что Александр их корить не станет. Он вовсе не настраивал их на эти подвиги; просто вокруг него выросла стена такой дерзкой преданности, что искры высекались из неё, как из кремня.
Он без устали охотился; и бывал особенно рад, если зверь был опасен или вынуждал к долгой и трудной погоне. Читал он сейчас мало, и только по делу; постоянное беспокойство требовало выхода, деятельности требовало; и доволен бывал он только тогда, когда готовил людей к предстоящей войне. Казалось, он всюду одновременно. Требовал от инженеров, чтобы сделали такие катапульты и баллисты, которые можно разбирать и перевозить, а не бросать после каждой осады; в кавалерии проверял копыта, осматривал полы в конюшнях и обсуждал проблемы с фуражом… Много разговаривал с людьми, повидавшими мир, — знавшими греческую Азию и земли за нею, — с купцами, послами, актерами, солдатами-наемниками… И всё, что они рассказывали, сверял с «Походом» Ксенофонта.
Гефестион, с которым он разделял все эти заботы, видел, что все его надежды связаны с войной. Месяцы бессилия оставили шрамы, как оставляют кандалы, и теперь есть только одно лекарство исцелить его гордость: командовать и побеждать. Он по-прежнему был уверен, что его пошлют в Азию — одного или с Пармением — захватить хороший плацдарм для главных сил. Гефестион, пряча тревогу, спрашивал, говорил ли он об этом с царем.
— Нет. Пусть он сам ко мне подойдет.
Царь, хотя у него было достаточно своих дел, внимательно присматривался. Он видел тактические нововведения, которые ему не мешало бы утвердить; и ждал, что его об этом попросят, — но тщетно. Он видел и изменившееся лицо сына; и друзей его, сплоченных словно шайка воров… Читать его мысли — это всегда было трудно; но прежде он сам пришел бы со всем этим, как солдат к солдату, не удержался бы… Как человек Филипп был оскорблен и разгневан, как правитель — перестал доверять.
У него только что появилась замечательная новость: удалось заключить союз бесценной стратегической важности. Очень хотелось похвастаться перед сыном. Но если парень настолько упрям, что не желает разговаривать с отцом своим — и с царем! — он не вправе рассчитывать, что станут разговаривать с ним. Пусть сам узнает, или от шпионов матери своей.
Поэтому о предстоящей свадьбе Аридея Александр услышал от Олимпии.
В Карийской сатрапии, что на южном изгибе азиатского побережья, правила под Великим Царем старая местная династия. Великий Мавзол — пока его не положили в грандиозный мавзолей — успел создать небольшую империю: в море до Родоса, Коса и Хиоса, а вдоль побережья на юг до Ликии. О преемнике были споры, но на троне утвердился его младший брат Пиксодор. Подати он платил, формальное почтение оказывал; Великий Царь был достаточно осторожен, чтобы ничего большего не требовать. Когда в Сиракузах началась анархия — еще до возвышения Македонии — Кария стала крупнейшей державой на Среднем море. Филипп давно уже приглядывался к ней. Тайных послов снаряжал, водил на шелковой леске обещаний… А теперь потянул: сосватал Аридея за дочь Пиксодора.
Олимпия узнала об этом в театре, во время трагедии, которую ставили в честь карийских послов. Когда она послала за Александром, его нашли не сразу: он ушел за сцену, вместе с Гефестионом, поздравлять Феттала. Только что сыграли «Безумие Геракла»; Гефестион потом удивлялся, как это он смог не заметить такого знамения.
Фетталу сейчас около сорока, он в расцвете сил и славы. Разносторонний настолько, что может сыграть любую маску от Антигоны до Нестора, он всё-таки лучше всего смотрится в ролях героических. А эта была из самых сложных. Он только что снял маску — потому не следил за своим лицом, — и на момент стала видна его озабоченность всем тем, что он здесь увидел. После долгого отсутствия перемены заметнее… Кроме того, он успел и услышать кое-что; и теперь старался показать, что его верность осталась непоколебимой.
Из театра Гефестион ушел провести часок с родителями, приехавшими в город на праздник. Вернулся он в эпицентр урагана.
В комнате Александра полно народу. Все говорят разом, возмущаются, гадают, строят планы… Увидев Гефестиона возле двери, Александр протолкался к нему через толпу, схватил за руку и прокричал новость ему в ухо. Изумляясь его ярости, Гефестион всё-таки сказал что-то сочувственное: да, конечно, он должен был услышать это от самого царя; да, конечно, его оскорбили… Во всем этом шуме суть дошла до него не сразу: Александр считает это доказательством, что наследником выбран Аридей! У Олимпии нет никаких сомнений…
Надо нам поговорить наедине, подумал Гефестион. Но не решился даже пытаться сделать это сразу. Александр горел, как в лихорадке; друзья, вспоминавшие его победы, проклинавшие царёву неблагодарность и предлагавшие дикие советы, чувствовали, что он в них нуждается сейчас, и уходить не собирались. И от Гефестиона он хотел того же, чего и от всех остальных, только еще сильнее. Сумасшествием было бы перечить ему в такой момент.
Иллирия, думал Гефестион. Это у него как болезнь, не может избавиться. Я с ним попозже потолкую.
— А женщина та? — спросил он. — Она знает, что ее отдают придурку?
— А ты как думаешь? — Ноздри у Александра дрожали. — Наверно, отец ее тоже не в курсе.
Брови его сошлись в раздумье, он начал шагать взад-вперед. Гефестион знал эту прелюдию к скорому действию. Не обращая внимания на признаки опасности, он подстроился к Александру и зашагал с ним рядом.
— Слушай, Александр, это не может быть правдой, если только царь не сошел с ума. Ведь его самого выбрали царем единственно потому, что македонцы не хотели ребенка на троне. Неужто он думает, что полоумного захотят?
— Я знаю, что он затеял. — Казалось, от Александра пышет сухим жаром. — Аридей это временная затычка, пока у Эвридики мальчика не будет. Это Аттал постарался.
— Но… Но подумай! Этот мальчик еще не родился, потом ему еще вырасти надо, хотя бы до восемнадцати… А царь-то — солдат!..
— Она снова беременна. Ты не знал?
Если тронуть его волосы сейчас — искры полетят, подумал Гефестион.
— Но не может же он думать, что бессмертен! Тем более, на войну собирается. Неужто не соображает, что получится, если он погибнет хотя бы и через пять лет? Кто еще есть, кроме тебя?
— Ну да… Потому меня и надо убрать!
Александр бросил эту фразу как нечто само собой разумеющееся.
— Что?! Своего собственного сына!.. Неужто ты на самом деле в это веришь?
— Говорят, я не его сын. Так что придется быть настороже.
— Кто говорит? Ты о той пьяной свадебной речуге? По-моему, он только то имел в виду, что настоящий наследник должен быть македонской крови с обеих сторон.
— Ну нет! Теперь другое говорят.
— Слушай. Давай-ка уберемся отсюда, а? Поехали на охоту, а после поговорим.
Александр быстро оглянулся, чтобы убедиться, что никто их не слышит, и с отчаяньем шепнул:
— Помолчи, ладно? Помолчи!
Гефестион отошел к остальным. Александр метался, словно волк в клетке. Вдруг он остановился и обернулся к ним:
— Я знаю, что делать!
Этот решительный голос всегда вызывал у Гефестиона абсолютную уверенность, но сейчас ему показалось, что надвигается катастрофа.
— Посмотрим, чья возьмет… Кому пойдет на пользу это сватовство… — Все зашумели, чтобы рассказал поскорее. — Я пошлю людей в Карию и сообщу Пиксодору, какое добро ему подсунули.
Раздались рукоплескания. Тут все с ума посходили, подумал Гефестион; но в этот момент всё заглушил голос моряка Неарха:
— Нельзя этого делать, Александр! Ты погубишь нашу войну в Азии!..
— Дайте договорить!.. Я предложу взамен себя!
Все умолкли: надо было переварить услышанное. Первым отозвался Птолемей:
— Давай, Александр. Я с тобой, вот тебе моя рука.
Гефестион смотрел на него потрясенно. Он всегда знал, что можно рассчитывать на Птолемея, старшего брата, верного, надежного. Тот недавно снова привез свою Таис из Коринфа, где она жила пока он в изгнании был. Но теперь было ясно, что он готов на всё не меньше Александра. Он ведь, в конце концов, тоже сын Филиппа, старший сын, хоть и не признанный. Представительный, способный, честолюбивый, уже тридцатилетний — он полагал, что прекрасно мог бы управиться в Карии и сам… Поддержать любимого и законного брата — это дело святое; но отойти в сторону ради слюнявого идиота Аридея!..
— Ну, что скажете, ребята? Все стоим за Александра?
Раздались нестройные возгласы одобрения. Уверенность Александра всегда была заразительна; и теперь все наперебой кричали, что такая женитьба обеспечит ему подобающее место, заставит царя считаться с ним… Даже робкие — увидев, что он пересчитывает, кто с ним, — поторопились присоединиться: это не изгнание в Иллирии, делать им ничего не придется, и весь риск — так они думали — он берет на себя.
Но это же заговор! — подумал Гефестион. — Измена!.. От отчаяния, он отбросил все приличия и обхватил Александра за плечи с твердостью человека, заявляющего свои права. Александр тотчас отошел с ним в сторонку.
— Не спеши, утро вечера мудренее. Завтра решишь.
— Никогда не откладывай, знаешь?..
— Слушай. А что если твой отец с Пиксодором тухлую рыбу на тухлую меняют, а?.. Что если она уродина или потаскуха? Только Аридею и годится?.. Ты же посмешищем станешь!
Александр глянул на него сверкающими глазами. Видно было, как трудно ему не взорваться.
— Что это меняет? Для нас-то с тобой никакой разницы, сам знаешь.
— Конечно знаю! — сердито ответил Гефестион. — Ты же не Аридею рассказываешь, какого дурака собираешься…
Нет, нельзя. Хоть один из нас должен сохранить ясную голову. Неожиданно, без каких-нибудь ясных ему самому оснований, Гефестион вдруг подумал: это он сейчас доказывает, что у отца может женщину отобрать!.. Она предназначена Аридею, и это позволяет не перешагнуть черту; он наверно и сам не осознаёт. Но кто может решиться сказать ему такое? Никто. Даже я не могу.
Тем временем Александр демонстративно заговорил о деле — начал оценивать мощь карийского военного флота, — но Гефестион сквозь все его рассуждения слышал крик души: ему сейчас не совет нужен, а простое участие; ему доказательство любви нужно!..
— Слушай, ты же знаешь, что я с тобой. Что бы из этого ни вышло. Что бы ты ни затеял.
Александр сжал его руку, мимолетно улыбнулся ему и повернулся к остальным.
— Ты кого в Карию пошлешь? — спросил Гарпал. — Хочешь, я поеду?
Александр шагнул к нему и схватил его за руки.
— Спасибо, нет. Македонца посылать нельзя: отец не простит никому. Но что предложил — спасибо, этого я никогда не забуду.
Он растроганно поцеловал Гарпала в щеку. Подскочили еще несколько человек, предлагая свои услуги… Как в театре, подумал Гефестион. И в этот момент понял, кого же пошлет Александр.
Феттал пришел уже затемно, его впустили через потайную дверь Олимпии. Она хотела присутствовать при разговоре, но Александр остался с ним наедине. От Александра он уходил с новым золотым кольцом на пальце и с гордо поднятой головой. Олимпия тоже поблагодарила его — с обаянием, на которое еще бывала иногда способна, — и подарила ему талант серебра… Он ответил с отменной учтивостью… Он давно уже научился произносить речи, когда голова была занята совершенно другим.
Дней через семь после того Александр встретил во дворе Аридея. Теперь он приезжал чаще: доктора рекомендовали побольше общения, чтобы расшевелить ему разум. Он радостно затопал навстречу; старый слуга, на полголовы ниже своего подопечного, встревоженно кинулся следом. Александр — испытывая к Аридею не больше враждебности, чем к собаке или коню врага своего, — ответил на его приветствие и спросил:
— А как Фрина поживает? — Куклы не было. — Ее у тебя отобрали, что ли?
Аридей улыбнулся. По мягкой черной бороде текли слюни.
— Старушка Фрина в сундуке… Мне ее больше не надо. Мне скоро настоящую девочку привезут, из Карии… — И добавил непристойную похвальбу, как повторяют взрослых несмышленые дети.
Александр посмотрел на него с жалостью.
— Ты береги Фрину, она верный друг. Быть может, она тебе еще пригодится…
— А зачем, раз у меня жена будет? — Он кивнул Александру сверху вниз и добавил с дружелюбной доверчивостью: — Когда ты умрешь, я царем стану!
Его страж быстро потянул его за пояс, и он пошел дальше, к колоннаде дворца, распевая что-то фальшивое.
Филот становился всё озабоченнее. Он видел многозначительные взгляды — и много дал бы, чтобы узнать, что они значат, — но его опять не допускали к тайне. Он уже с полмесяца нюхом чуял, что что-то происходит; но все вокруг держали язык за зубами. Единственное, что он знал, — кто в этом замешан. Они были слишком довольны собой — или слишком напуганы, — чтобы себя не выдать.
Трудное это было время для Филота. Он уже много лет прожил возле александровой компании, но так и не сумел пробиться в узкий круг. Он не раз отличился на войне, и был неплох собой — разве что пучеглаз слегка, — и в застолье был отличным компаньоном, и от моды не отставал… А его доклады царю всегда бывали очень осторожны; он был уверен, что никто о них и не подозревает… Так почему же его не принимают? Почему не доверяют? Инстинкт подсказывал ему , что тут виноват Гефестион.
Пармений изводил его непрерывно: требовал новостей. Если их не будет — в чем бы они ни состояли, — это его поссорит и с отцом, и с царем!.. Наверно, надо было податься со всеми в изгнание. Там он мог бы пригодиться остальным, и теперь был бы своим, ему бы всё говорили… Но уж слишком неожиданно всё произошло тогда, с тем свадебным скандалом; трудно было правильный выбор сделать. В бою он никогда не трусил; но в мирной жизни слишком любил комфорт. И в сомнительных случаях предпочитал, чтобы каштаны из огня ему таскали другие.
Он совсем не хотел, чтобы Александру — или Гефестиону, это одно и то же, — стало известно, что он задает опасные вопросы. Потому у него ушло довольно много времени, прежде чем удалось насобирать какие-то крохи, — то тут то там, да чтобы никто не догадался, — а потом еще и сложить из них нечто вразумительное… Но в конце концов он до истины докопался.
Было уговорено, что Феттал сам о своей миссии сообщать не станет: слишком заметно. Он прислал из Коринфа доверенного курьера с докладом об успехе.
Кое-что об Аридее, хоть и не всё, Пиксодор знал: Филипп слишком опытный был игрок, чтобы рассчитывать, будто прочный союз можно построить на явном мошенничестве. Но когда сатрап узнал, что может за ту же цену поменять осла на скакуна, — обрадовался несказанно. В приемном зале в Геликарнасе — колонны из нефрита, персидские ковры по стенам, греческие кресла и всё такое — устроили скромные смотрины. Раньше никто не потрудился сообщить Аридею, что девочке всего восемь лет. Феттал, от имени жениха, выразил своё восхищение. На свадьбе, разумеется, тоже должен быть только представитель; но после свадьбы — родне жениха придется ее признать!.. Осталось только найти кого-нибудь подходящего ранга и послать в Карию.
Большую часть того дня — в присутствии Александра или без него — друзья его ни о чем другом не говорили. Если поблизости был кто-нибудь посторонний — старались говорить намеками… Но в тот день Филот раздобыл последнее звено в свою цепь.
Ждать пока не готов, зато потом действовать быстро и решительно — это царь Филипп умел лучше всего остального. Он не хотел никакого шума, и так уже достаточно напорчено. Редко когда он бывал так разъярен, как в этот раз, но теперь ярость была трезвой и холодной.
Тот день прошел без происшествий. Настала ночь, Александр ушел к себе. Когда он наверняка остался один — то есть, когда ушел Гефестион, — к его двери поставили часового. Окно находилось в двенадцати локтях над землей, но часовой был и под окном тоже.
Александр увидел их только утром. Людей подобрали надежных: на вопросы они не отвечали.
Под подушкой у него был кинжал. Кинжал в македонском царском доме — предмет одежды… Теперь он спрятал его под хитоном. Если бы ему принесли еду — он отказался бы: яд — позорная смерть, без боя… Прислушивался, ждал шагов.
Когда в полдень шаги раздались наконец, он услышал, как часовой берет на караул. Значит, еще не палач. Но облегчения не ощутил: узнал походку.
Филипп вошел в сопровождении Филота.
— Мне нужен свидетель, — сказал царь. — Этот малый сгодится.
Филот, спрятавшись за спину царя, так что тот его не видел, посмотрел на Александра взглядом испуганного сочувствия, смешанного с замешательством. Он даже рукой взмахнул слегка: вроде, мол, хоть ничем помочь не может — но с ним…
Александр его едва заметил: казалось, царь заполнил собой всё помещение. Рот на широком лице плотно сжат; густые брови, всегда поднимавшиеся к вискам, сейчас — нахмуренные — стали похожи на распахнутые крылья ястреба… Он излучал силу, будто жар. Александр врос ногами в пол и ждал, ощущая кинжал нервами под кожей.
— Я знал, что ты упрям, как кабан, — сказал отец. — И тщеславен, как коринфская шлюха. Я знал, что ты и на предательство способен, раз мамочку свою слушаешь. Но никак не рассчитывал, что ты еще и дурак.
При слове «предательство» у Александра перехватило дыхание. Он попытался что-то сказать…
— Молчи! — перебил царь. — Как ты смеешь рот открывать?.. Как ты посмел лезть в мои дела, со своим наглым невежеством и младенческим упрямством! Ты, недоумок!..
— Ты Филота сюда привел, чтобы он всё это слушал? — вставил Александр в нечаянную паузу. Чувствовал он себя прескверно. Не так сами слова отца, как тон — пронзил его, словно удар копья: боли еще не ощущаешь, но уже знаешь, что ранен.
— Нет, — угрожающе сказал царь. — Не спеши, про него скоро узнаешь. Но ты понимаешь, кретин, что ты проиграл мне Карию?! Бог свидетель — раз уж ты так много о себе мнишь — мог бы получше подумать, хоть раз в жизни!.. Ты что, персидским вассалом хочешь стать?.. Хочешь набрать ораву варварской родни, чтобы крутилась вокруг тебя, когда война начнется, — продавая врагу наши планы и торгуясь за голову твою?.. Если так — плохо твое дело. Я раньше сам тебя к Гадесу спроважу, там ты меньше вреда принесешь. А после того, что ты натворил, — думаешь Пиксодор примет Аридея?.. Для этого он должен быть еще дурнее тебя, а на это надежды мало. Я думал, без Аридея мне легче обойтись, чем без тебя… Ну что ж, дурак я был и дураков породил, так мне и надо. — Он тяжело вздохнул. — Не повезло мне с сыновьями.
Александр стоял неподвижно, даже кинжал свой на ребрах чувствовать перестал. Потом сказал:
— Если я твой сын, то ты оскорбил мою мать…
Сказал как-то механически, голова была занята другим.
— Ты меня не уговаривай! — Филипп выпятил нижнюю губу. — Я сюда ее вернул ради тебя. Она твоя мать, и я стараюсь об этом помнить… Но ты меня не выводи, тем более при свидетеле!..
Филот чуть шевельнулся у него за спиной и сочувственно кашлянул.
— А теперь слушай меня внимательно, я о деле говорить буду. Первое — я отправляю посла в Карию. Он может отвезти официальное письмо от меня, с отказом от согласия на твою помолвку, и от тебя — с твоим отказом. Или — если писать не станешь — только одно, от меня. Я Пиксодора поздравлю, но скажу, что ты мне не сын. Выбирай сразу. Не хочешь этого?.. Отлично. Тогда второе. Я не требую, чтобы ты контролировал мать, — ты на это не способен, и мне вовсе не нужно, чтобы ты таскал мне все её интриги. Никогда этого не просил, и сейчас не прошу. Но пока ты здесь в Македонии мой наследник — а это только пока я этого хочу, не дольше, — держись подальше от её заговоров. Если снова окажешься замешан в чём-нибудь — можешь убираться туда, где был, и больше не возвращайся, ясно? А чтобы тебе держаться подальше от греха, — те придурки, которых ты так далеко завлёк, поедут искать себе приключений за пределами царства. Сегодня они устраивают свои дела. Когда уберутся — ты сможешь выйти из этой комнаты.
Александр слушал молча. Он давно приучал себя к мысли о пытках, на случай если вдруг захватят живым на войне. Но прежде он думал только о телесных муках.
— Ну? — спросил царь. — Не хочешь узнать, кто это?
— А как ты думаешь?
— Птолемей — не везет мне с сыновьями… Гарпал — хитрая жадная лиса, я мог бы перекупить его, если бы он того стоил… Неарх — пусть его критская родня на него порадуется… Эригий с Лаомедоном…
Филипп не спешил. И смотрел, как белеет лицо Александра. Пусть подождет, пусть помучается… Пора мальчишке понять раз и навсегда, кто здесь хозяин. Пусть подождет.
Как бы ни хотелось Филоту убрать и Гефестиона, — его он в свой список не включил. Не справедливость и не доброта, а какой-то неизлечимый страх удержал тогда его руку. Царь же, со своей стороны, никогда не считал, что Гефестион опасен сам по себе. Ясно, что для Александра он готов на всё, но с ним, пожалуй, стоит рискнуть. И Олимпии можно досадить этим единственным исключением, и другая польза от него, тоже немаловажно.
— Что касается Гефестиона, сына Аминтора, тут дело особое. — Он снова остановился, а что-то внутри него (то ли презрение, то ли тайная зависть) говорило: «В мире нет никого, к кому я бы мог испытывать нечто подобное». — Ты же не станешь мне говорить, будто он не знал о твоих планах или отказывался участвовать в них?
— Он не хотел, это я его заставил, — тихо сказал Александр, с болью в голосе.
— Вот как?.. Ну что ж… Так или иначе, я принимаю в расчёт, что на его месте он просто не мог не согласиться; и обвинять его нельзя. Ни за то, что согласился, ни за то что не выдал тебя. Поэтому его я от ссылки избавляю, пока. Если он и впредь будет давать тебе хорошие советы — ты его слушай; так будет лучше и для него, и для тебя. Но — перед свидетелем говорю, чтоб ты не вздумал потом спорить, — если ты еще хоть раз окажешься замешан в каком-нибудь заговоре — я буду считать его участником; и по знанию, и по согласию… Я обвиню его перед собранием македонцев и потребую его смерти. Помни.
— Я всё понял. Ты мог обойтись и без свидетеля.
— Прекрасно. Завтра, если друзья твои уберутся, я стражу сниму. А сегодня можешь подумать, как дальше жить. Давно пора.
Он отвернулся. Стражник за дверью взял на караул… Филот, выходя следом, хотел было оглянуться, чтобы показать Александру свою поддержку и возмущение, — но, в результате, так и не посмотрел на него.
Шло время. Александр — он снова был свободен — обнаружил, что людей вокруг него стало гораздо меньше. Быть в моде — это иногда слишком дорогое удовольствие, даже для молодых… Теперь вся мякина отлетела, осталось только полноценное зерно. Он заметил всех, кто остался ему верен, и помнил их до конца жизни.
Через несколько дней его вызвали в малый парадный зал. Сказали только, что царь его ждет.
Филипп сидел на троне. В зале был судейский чиновник, несколько писцов и кучка людей, пришедших с тяжбами и ждавших аудиенции. Не сказав ни слова, царь показал сыну сидение ниже трона и продолжал диктовать письмо.
Александр постоял момент, потом сел. Филипп окликнул стражу у дверей:
— Пусть введут!
Четверо охранников ввели Феттала, в кандалах. Двигался он неуклюже, волоча ноги, скованные железом. Запястья под браслетами кровоточили. Он был небрит и нечесан, но голову держал высоко; и поклонился царю не более почтительно, чем если бы был здесь гостем сейчас. Александру поклонился точно так же; и никакого упрека во взгляде.
— Ну вот ты и здесь, — угрюмо сказал царь. — Если бы ты был порядочным человеком, то приехал бы отчитаться о своей миссии, верно?.. А был бы умным — убрался бы куда-нибудь подальше Коринфа, а?
Феттал чуть наклонил голову.
— Наверно ты прав, царь. Но у меня контракт в Коринфе, а я привык свои контракты выполнять.
— Жаль, устроители твои разочарованы будут, но выступать ты будешь в Пелле. Один. И это твоё последнее представление будет.
Александр встал. Все смотрели на него; теперь стало понятно, зачем его позвали.
— Да-да, — сказал царь. — Пусть Феттал на тебя поглядит. Это ты виноват в его смерти.
— Но он же человек искусства, человек Диониса!.. — Голос Александра звенел. — Он же священен… Неприкосновенен!..
— Вот пусть бы и занимался своим искусством…
Филипп кивнул судейскому, тот начал что-то писать.
— Он фессалиец!.. — напомнил Александр.
— Он уже двадцать лет афинский гражданин. И действовал как мой враг после подписания мира. Так что нет у него никаких прав, и он это прекрасно знает.
Феттал слегка качнул головой, глядя на Александра, но тот не сводил глаз с царя.
— Если воздать ему по заслугам, то завтра его повесят, — сказал царь. — А если хочет помилования — придется просить у меня… И тебе тоже придется!
Александр стоял окаменев, дыхание перехватило. Все глаза были устремлены на него. Он сделал шаг к трону…
Феттал с лязгом выдвинул ногу вперед и встал в героическую, мужественную позу, которой так восхищалась публика. Теперь все смотрели только на него.
— Нет уж, позволь мне самому ответить за всё! Посол не должен превышать своих полномочий, а я в Карии был слишком навязчив… Что же касается до выступления в мою защиту, вместо сына твоего я призываю Софокла. Слушай.
Он вытянул вперед обе руки в классическом жесте, который очень кстати обнажил его раны. Вокруг раздался тихий потрясенный шепот. У Феттала было больше лавровых венков, чем у любого олимпийского победителя; его имя знали все греки, даже и те, кто никогда не видел театра… Он заговорил звучным голосом, который мог бы дойти и до двадцатитысячной аудитории, но теперь был приглушен соответственно помещению.
Строки он выбрал вполне подходящие, но они и не имели значения. Это была демонстрация. И смысл ее был вполне ясен: «Да, царь, я знаю, кто ты, — но и ты знаешь, кто я. Не пора ли кончать эту комедию?»
Филипп сощурил черный глаз. Послание было понято. Он даже удивился, когда Александр, едва сдерживая волнение, подошел к актеру и встал рядом с ним.
— Конечно, государь, я попрошу помилования для Феттала. Как же иначе!.. Он для меня жизнью рисковал — так неужто я для него каплю гордости своей пожалею?.. Пожалуйста, прости его… Тем более, что я виноват, а не он. И ты, Феттал, прости меня пожалуйста!..
Жест Феттала — со скованными руками — был красноречивее любых слов. И хотя, конечно, никто аплодировать не стал — всем показалось, что они присутствуют при финальной сцене спектакля, идущей под гром аплодисментов.
Филипп кивнул Фетталу и сказал удовлетворенно:
— Ну ладно. Надеюсь, это тебя научило не прятаться за бога, когда безобразие затеваешь. На этот раз я тебя прощаю. Только не вздумай этим злоупотребить… Уведите его и снимите кандалы. Остальными делами я займусь позже.
Он вышел. Ему нужна была передышка, чтобы успокоиться; иначе ошибок можно понаделать. Ведь эти двое только что чуть было не выставили его в дурацком виде! Хорошо, у них не было времени спеться… А то так подыгрывали друг другу, что чуть не сорвали весь его спектакль…
В тот вечер Феттал сидел в гостях у своего давнего друга Никерата, который поехал за ним в Пеллу, — на случай если выкупать придется, — а теперь натирал мазями его раны.
— Знаешь, дорогой мой, у меня просто сердце кровью обливалось за мальчишку. Я пытался ему просигналить, но он всё принял за чистую монету!.. Он уже видел меня на веревке!
— Я тоже. Ты хоть когда-нибудь поумнеешь?
— Да ладно тебе!.. Ты за кого Филиппа принимаешь? Думаешь, он пират иллирийский? Ты же, вроде, видел его в Дельфах; он настоящий грек… Он и сам понял, что слишком далеко зашел; еще до того как я ему сказал. Но до чего ж дорога отвратительная была!.. Давай возвращаться морем.
— Ты знаешь, что коринфяне тебя на полталанта оштрафовали? И роли твои отдали Аристодему. Когда играешь для царя Филиппа, никто другой тебе платить не станет…
— Но сыграли мы здорово, скажи? Я никак не рассчитывал, что парень будет настолько естественен. А какое чувство театра!.. Ты только подожди, пока он определится, — это будет нечто особенное, попомни мое слово… Но сегодня!.. Это было просто чудовищно, так его давить. Право слово, сердце кровью обливалось за него.
Тем временем, Гефестион шептал в полуночной тишине:
— Да, конечно, я знаю. Я всё знаю… Но тебе надо поспать хоть немного. Я останусь с тобой. Постарайся уснуть.
— Он мне на горло наступил, понимаешь? — снова сказал Александр добела раскаленным голосом.
— За это его никто не похвалит. Что он заковал Феттала — это скандал, так все говорят. И все говорят, что ты вел себя прекрасно. Вы оба. Поле осталось за вами.
— Он мне на горло наступил, чтобы показать, что он это может, понимаешь?.. Перед Фетталом, перед всеми…
— Все об этом просто забудут. И ты забудь. Все отцы бывают несправедливы когда-нибудь. Я помню, однажды…
— Он мне не отец!
Утешающие руки Гефестиона замерли на момент.
— Конечно, перед богами он тебе не отец. Это они выбирают…
— Ты больше этого слова не произноси.
— Бог это раскроет. Ты должен ждать божьего знака, ты же сам знаешь… Подожди, скоро война. Ты опять ему битву выиграешь, и он же тобой хвастаться будет!..
Александр лежал на спине, глядя вверх. Вдруг он обхватил Гефестиона таким объятием, что тот едва не задохнулся.
— Без тебя я бы с ума сошел, правда!
— Я без тебя тоже, — пылко ответил Гефестион.
Александр замолчал. Его сильные пальцы впились в плечо Гефестиона; синяки продержатся с неделю… А ведь я — тоже подарок царя, подумал Гефестион. Милость, которую он может и отнять… Слов больше не было. Вместо них он предложил другу печаль Эроса: ведь она, по крайней мере, приносит сон.
Из тени колонны выскользнула молодая рабыня; черная нубийская девушка в красном платье. Совсем маленькой ее подарили Клеопатре, как дарят щенят, чтобы росла вместе с ней. Темные глаза рабыни — с дымчатыми белками, похожие на агатовые глаза статуй, — быстро зыркнули по сторонам, прежде чем она заговорила:
— Александр, моя госпожа сказала, пожалуйста, пойди к ней в сад царицы. Возле старого фонтана. Ей надо с тобой повидаться.
Он глянул на неё с тревожной заинтересованностью, но тут же, казалось, ушел в себя:
— Я сейчас не могу. Занят.
— Ну пожалуйста, подойди к госпоже сейчас! Пойдем, она плачет!..
На ее темном блестящем лице тоже висели капли, как дождь на бронзе.
— Ладно, скажи ей, сейчас приду.
Стояла ранняя весна. На старых кустах розы рубинами горели в косом вечернем свете плотные бутоны… Миндальное дерево, растущее меж каменных плит, казалось висящим в воздухе в розовом облаке цветов… Из фонтана — под навесом на колоннах — вода сбегала в старый бассейн, выложенный порфиром; с папоротниками, проросшими по швам кладки… Клеопатра, сидевшая на стенке бассейна, при звуке его шагов подняла голову. Слезы у нее уже высохли.
— Ой, как хорошо, что Мелисса тебя нашла!..
Он поставил колено на бордюр бассейна и быстро махнул рукой.
— Погоди. Пока ничего не сказала — погоди. Послушай меня.
Она посмотрела на него озадаченно.
— Я однажды просил тебя, чтобы ты меня предупредила, помнишь? Ты не об этом собралась говорить?
— Предупредила?.. — Похоже, она была полна своих забот и не могла понять, о чем он. — Ой, нет!..
— Погоди. Я не хочу влезать в её дела, никакие. Ни в какие заговоры. Это условие отец придумал.
— Заговоры?.. Нет-нет, ты не уходи пожалуйста…
— Слушай, я тебя от обещания твоего освобождаю. Ничего не хочу знать.
— Нет, правда, не уходи!.. Александр, ты когда был в Молоссии у царя Александроса… Что он за человек?
— Наш дядя? Так он же был здесь несколько лет назад, ты должна его помнить. Крупный такой, борода рыжая, выглядит молодо для своих лет…
— Да, помню. Но что он за человек?
— Ну, честолюбивый; на войне, я б сказал, храбрый; правда, судит так себе, но в общем правит хорошо, осмотрительно…
— А от чего его жена померла? Он к ней хорошо относился?
— А я откуда знаю? Умерла-то она от родов… — Он запнулся, глянул ей в лицо, и спросил изменившимся голосом: — Ты почему спрашиваешь?
— Меня за него замуж выдают!..
Он отшатнулся. И не нашел ничего лучше, как возмутиться:
— Ты когда об этом узнала? Мне же должны были сказать!.. Царь ничего мне не говорит. Ничего.
Она посмотрела на него молча. Потом сказала:
— Он только что за мной посылал.
И отвернулась.
Он подошел, привлек ее к себе, стал гладить голову… Пожалуй, он не обнимал ее так с самого детства; все последние годы, в слезах ее утешала Мелисса.
— Прости. Но тебе нечего бояться. Он неплохой человек, в жестокости его никто не обвиняет, и люди его любят. И ты будешь не слишком далеко…
А она слушала его и думала: «Ну вот! Вы как само собой считаете, что можете выбирать, кто вам подходит; вам стоит только пальцем пошевелить. Когда тебе найдут жену, захочешь — пойдешь к ней; не захочешь — не пойдешь… Можешь и с любовницей остаться или с другом своим… А я должна быть счастлива, что этот старик, брат матери моей, жестокостью не прославился!..»
— До чего ж боги несправедливы к женщинам!
— Да, я тоже так думал. Но боги справедливы; так что тут, должно быть, люди виноваты… — Глаза их встретились вопрошающе, но думали они о разном. — Филипп хочет быть уверен в Эпире, когда в Азию пойдет. А что мать об этом думает?
Она схватила его за складку хитона, как хватают молящие.
— Александр, как раз об этом я тебя и хотела попросить. Ты ей скажешь? За меня.
— Сказать ей?.. Но она, наверняка, раньше тебя всё знает!
— Нет. Отец сказал, нет. Он мне велел сказать.
— В чем дело? — Он схватил ее за руку. — Ты что-то прячешь от меня?
— Нет-нет! Только вот… по-моему, он знает, что она разозлится.
— В этом можешь не сомневаться — это ж оскорбление какое!.. Но для чего ему так стараться унизить ее, если дело само по себе… А-а!.. Как же я сразу не догадался?
Лицо его изменилось. Отпустив ее руку, он начал расхаживать взад-вперед по плитам; ноги его кошачьим инстинктом избегали сколотых кромок. Клеопатра с самого начала была уверена, что он сможет разгадать тайную угрозу, что он сделает это даже лучше матери… Но теперь не в силах была вынести ожидание. Вот он снова повернулся к ней… Кожа серая, глаза страшные!.. Он вспомнил о ее присутствии и сказал коротко:
— Я иду к ней.
Повернулся уходить…
— Александр! — Он задержался нетерпеливо. — Что всё это значит? Объясни мне, что это значит!
— А сама не видишь? Филипп сделал Александроса царем в Молоссии и гегемоном в Эпире. Неужели этого мало? Александрос его шурин — неужели этого мало? Почему? Зачем делать его еще и зятем вдобавок? Не понимаешь?.. Он не вдобавок зятем становится, а вместо… Он теперь зять, а не просто шурин!
— Что-о?.. — медленно спросила она. Потом добавила: — Только не это, боже упаси!
— Ну а что же еще?! Что он мог задумать такого, что сделает Александроса врагом — если только не задобрить его новой женитьбой?.. Что еще, кроме как закинуть его сестру обратно в Эпир?.. И сделать царицей Эвридику!
Она вдруг завыла и стала рвать на себе волосы. Потом порвала платье и начала бить по обнаженным грудям… Он схватил ее за руки, оправил платье, и снова обнял ее.
— Успокойся! Не кричи на весь мир о своих бедах, нам надо подумать.
Она подняла на него глаза, расширившиеся от страха.
— А что она сделает?.. Она же меня убье-ет!
Эти слова его не поразили — они оба были дети Олимпии, — но он снова обнял сестру и погладил; как наверно гладил бы пораненную собаку, если надо ее успокоить.
— Ну уж нет, не будь дурочкой. Ты ж знаешь, своим она вредить не станет. Если она кого и убьет… — Он умолк, сумев превратить непроизвольное резкое движение в неуклюжую ласку. — Ты не бойся. Принеси жертвы богам. Они что-нибудь сделают.
— Я ду-умала, — сказала она сквозь слезы, — если он не-неплохой челове-век… мне можно… Мелиссу взять с собой… я бы хоть у-уехала отсю-уда… Но чтобы и она-а была та-ам, да еще после э-этого!.. Лу-учше вправду умереть!.. Умереть лучше-е-е!..
Растрепанные волосы попали ему в рот, он ощущал их влажную соленость. Потом, глянув мимо нее, он заметил красный проблеск за лавровым кустом. Высвободил руку, подозвать… Мелисса подходила с явной неохотой. Ладно, — подумал он, — всё равно она могла подслушать только то, что ей так или иначе расскажут, не сегодня так завтра.
— Слушай, я иду к матери, — сказал он Клеопатре. — Прямо сейчас.
Он передал сестру в протянутые черные руки с розовыми ладонями; и пошел навстречу испытанию, от которого некуда было деться. Через несколько шагов оглянулся. Девушка-рабыня сидела на кромке каменного бассейна, склонившись над принцессой, уткнувшейся ей в колени.
Весть о помолвке разнеслась быстро. Гефестион решил, что Александру тут есть о чём подумать, — и угадал. К ужину он не появился; сказали, что у царицы. Гефестион зашел к нему в комнату, подождать, и уснул на кровати. Разбудил его щелчок щеколды.
Вошел Александр. Глаза ввалились, но горели лихорадочным возбуждением. Он подошел, коснулся Гефестиона, как трогают талисман на счастье, хотя думают совершенно о другом. Гефестион смотрел на него молча.
— Она мне рассказала, — сообщил Александр.
Гефестион не спросил, о чём. Он и так знал.
— Она мне сказала, наконец. — Он сосредоточенно смотрел на Гефестиона и сквозь него. — Сотворила заклинание — и божьего позволения спросила, рассказать мне. До сих пор он всегда запрещал. Знак какой-то был. Но я этого не знал никогда.
Гефестион сидел на краю кровати, не шелохнувшись, не произнося ни звука. Ведь нельзя разговаривать с людьми, выходящими из царства духов; иначе они могут вернуться туда насовсем!.. Это все знают…
Краешком сознания Александр замечал, как неподвижен его друг, как напряжено лицо его, как сосредоточен взгляд серых глаз, блестящих в свете лампы… Он глубоко вздохнул и потер рукой лоб. Сказал:
— Я там рядом был, при заклинании. Бог долго ничего не говорил; ни да, ни нет. А потом заговорил через огонь и…
Вдруг он, казалось, осознал, что Гефестион — существо, отдельное от него. Сел рядом, положил руку ему на колено…
— Он позволил мне выслушать её, если поклянусь, что не раскрою тайну. Это всегда так. Так что, прости. У меня от тебя секретов нет, но этот принадлежит богу.
Не богу он принадлежит, а ведьме, подумал Гефестион. Это условие она специально для меня изобрела. Но вслух он ничего не сказал. Только взял руку Александра в обе ладони и сжал сочувственно. Рука была сухая и теплая; покоилась в его ладонях доверчиво, но утешения не искала.
— Ну, божьей воле противиться нельзя, — произнес наконец Гефестион.
А сам подумал — как уже не раз бывало, и как еще не раз будет впоследствии — «Кто знает? Даже Аристотель никогда не отрицал, что такое бывало; так что не надо в богохульство впадать… А если раньше бывало, то и теперь быть может… Почему бы и нет?.. Но смертному такая ноша тяжела, ой тяжела!» Он снова сжал слегка руку Александра и попросил:
— Ты мне только одно скажи. Ты рад?
— Да. — Он кивнул теням за лампой. — Да, рад.
Вдруг лицо его осунулось и посерело; щеки ввалились, руки похолодели; его заколотила дрожь. Гефестион видел такое после боя, когда раны начинали холодеть. Здесь лекарство нужно то же самое…
— У тебя здесь вино есть?
Александр покачал головой. Отобрал руку, чтобы скрыть свою дрожь, и начал шагать по комнате.
— Нам обоим нужно выпить, — настойчиво сказал Гефестион. — Мне во всяком случае, я с ужина рано ушел. Пошли к Пелемону. У него, наконец, сын родился; он тебя искал в Зале. И он всегда был с тобой, ты знаешь.
Это была святая правда. А в тот вечер, счастливый, он ужасно расстроился, что принц так измучен своими заботами, — и позаботился, чтобы чаша его полна была постоянно. Александр повеселел настолько, что даже расшумелся: здесь были друзья, почти все они были с ним в той атаке под Херонеей… В конце концов, Гефестион едва смог отвести его наверх до кровати, — сам дошел, нести не пришлось, — он рухнул и проспал допоздна. Около полудня Гефестион зашел посмотреть, как он там. Александр сидел читал, на столе стоял кувшин холодной воды.
— Что за книга? — Гефестион заглянул ему через плечо: читал он так тихо, что слов было не разобрать.
Александр быстро отодвинул книгу.
— Геродот, «Обычаи персов». Надо знать людей, с кем воевать собираешься.
Концы свитка, завернувшись, сошлись над тем местом, которое он только что читал. Чуть погодя, когда он вышел из комнаты, Гефестион развернул.
"… заслуги преступника всегда надо сопоставлять с его проступками; только если оказывается, что вторые больше первых, обиженная сторона должна перейти к наказанию.
Персы полагают, что никто и никогда не убил своего отца или мать. Они уверены, что если каждый такой случай расследовать внимательно — окажется, что ребенок либо подкидыш, либо дитя прелюбодеяния; потому что немыслимо, говорят они, чтобы настоящий отец погиб от руки своего ребенка."
Гефестион отпустил концы свитка, они снова сомкнулись над строками. Он постоял какое-то время, глядя в окно, прижавшись щекой к резной раме… Александр вернулся — и улыбнулся: на лице отпечатались лавровые листья.
Войска готовились к войне. Гефестион, ожидавший ее начала давно и страстно, теперь просто сгорал от нетерпения. Угрозы Филиппа больше разозлили его, чем напугали: как и всякий заложник, он гораздо ценнее живой, чем мертвый; так что гораздо больше шансов умереть от рук солдат Великого Царя. Но здесь — это вообще не жизнь. Словно всех их гонят вниз по воронке сужающегося ущелья, а под ними непреодолимый поток бурлит. Война манила, как открытый простор, свобода, избавление.
Через полмесяца появился посол от Пиксодора Карийского. Тот сообщал, что его дочь, к сожалению, тяжело заболела. Он скорбит не только по поводу вероятной потери, но и потому, что вынужден отказаться от высокой чести породниться с царским домом Македонии. Лазутчик, прибывший тем же кораблем, доложил, что Пиксодор поклялся в верности новому Великому Царю, Дарию, и пообещал свою дочь одному из самых близких его сатрапов.
На следующее утро, сидя за рабочим столом Архелая, перед которым стоял Александр, Филипп прочитал эти новости вслух — без комментариев — и поднял глаза, ожидая реакции сына.
— Да, — ровно сказал Александр. — Скверно получилось. Но не забывай, государь, я Пиксодора устраивал, Не я выбрал отказ.
Филипп нахмурился. Но испытал нечто вроде облегчения. Парень в последнее время вел себя как-то слишком тихо; а эта дерзость гораздо больше на него похожа, разве что сдержаннее обычного. Ну что ж, злость тоже чему-то учит…
— Ты что, даже теперь оправданий себе ищешь?
— Нет, государь. Просто говорю, как есть. Ты и сам это знаешь.
Голоса он так и не повысил. У Филиппа прежняя злость давно прошла, а плохих новостей он ждал уже не первый день, так что он тоже кричать не стал. В Македонии оскорбление — дело смертельное; но право говорить откровенно имеет каждый. Он принимал такое и от простолюдинов, даже от женщин… Однажды, когда после долгого дня в суде он сказал одной старой карге, что ему некогда больше слушать ее дело, — она закричала: «Тогда нечего тебе здесь делать! Незачем тебе царем называться!..» И он остался-таки выслушать ее. Теперь он тоже слушал: это его работа, он царь. Конечно, хорошо бы, чтобы каждый такой разговор был не только работой, — но он задавил свою печаль, почти не успев ее осознать.
— Я запретил тебе этот союз по веским причинам, которые ты знаешь… — На самом-то деле, главную причину он держал при себе. Аридей всегда был бы лишь его инструментом, а Александр мог стать опасен: ведь Кария очень сильна… — Но это мать твоя виновата. Это она тебя подбила на такую глупость.
— Можно ли винить ее? — Александр говорил по-прежнему спокойно, в глазах было что-то ищущее. — Ведь ты признал всех детей от других женщин, а Эвридика на восьмом месяце. Разве не так?
— Так…
Серые глаза неотрывно смотрели ему в лицо. Призыв в них мог бы смягчить его. Он уже достаточно намучился, чтобы протащить вот это чудо на царство; если сам он погибнет на войне — кто, кроме вот этого, может наследником стать?.. В который уже раз изучал он это лицо, такое неуступчивое, такое не похожее на него… Аттал — македонец из рода, древнего уже в те времена, когда его предки еще в Аргосе были, — рассказывал ему всякие истории о вакхических пирах, об обычаях, занесенных из Фракии, которые женщины держали в тайне. После своих оргий они сами не помнили, что с ними было; а что получалось из этого — приписывали богу, в людском ли обличье он являлся или в змеином. Наверно, немало смертных мужчин потешались, слушая это… Нездешнее лицо, подумал Филипп. Совсем нездешнее. Потом вспомнил, как оно — сияющее, раскрасневшееся — падает с черного коня ему в объятия… Раздваиваясь в душе и злясь на себя за это, Филипп размышлял: «Ведь я его вызвал сюда, чтобы отчитать! Так как же он смеет загонять меня в угол? Нет, пусть-ка берет, что ему дают. И пусть благодарен будет за это. Чего ему еще? Чем он заслужил?»
— Ты, вот что. Если я дал тебе соперников на царство — тем лучше для тебя. Ты прояви себя. Докажи. Заслужи своё право на трон.
Александр смотрел так напряженно, что этот взгляд почти царапал.
— Да, — сказал он. — Так я и сделаю.
— Вот и отлично.
Филипп потянулся к бумагам, давая понять, что отпускает его.
— Государь! Кого ты пошлешь в Азию командовать передовым отрядом?
— Пармения и Аттала. Если я не посылаю тебя туда, где не могу держать под присмотром, — благодари за это себя самого. И мамочку свою. Всё. Можешь идти.
В крепости, что в Рысьих горах, трое линкестидов, сыновья Эропа, стояли на стене, сложенной из бурого камня. Хорошее место, открытое; тут никто не подслушает. Гостя своего они оставили внизу. Выслушали, но ответа пока не дали. Вокруг простиралось высокое небо с белыми громадами облаков, окаймленное горами по горизонту. Была уже поздняя весна; на голых вершинах над лесами снег остался только в самых глубоких впадинах.
— Говорите что хотите, вы оба, — сказал старший, Александрос, — а я всё равно не верю. Что если старый лис сам всё это затеял, чтобы нас испытать? Или в ловушку заманить? Вы об этом подумали?
— С какой стати? — возразил средний, Геромен. — И почему именно сейчас?
— Так ты ж соображай!.. Он армию в Азию собирает, а ты спрашиваешь, почему сейчас.
— Знаешь, — вмешался младший, Аррабей, — неужто ему этой Азии мало? Без того, чтобы на западе шурудить? Нет, если бы сам придумал — он бы это затеял года два назад, когда на Афины шел.
— Он говорит, — Геромен мотнул головой в сторону лестницы, — сейчас самое время. Как только Филипп выступит, у него наш заложник появится.
Он посмотрел на Александроса, которому придется вести их племенное ополчение на царскую войну. Тот ответил сердитым взглядом. Он и раньше частенько подумывал, что стоит ему отвернуться — эти двое ринутся в какой-нибудь дикий, дурацкий набег, который будет стоить ему головы.
— Говорю вам, не верю! Мы этого человека не знаем…
— Зато знаем тех, кто за него поручился, — снова возразил Геромен.
— Может быть. Но те, от чьего имени он говорит, — они своих имен нигде не оставили.
— Афинянин оставил, — напомнил Аррабей. — Если вы оба разучились по-гречески читать, то поверьте мне на слово.
— Его имя!.. — Александрос фыркнул, как лошадь. — Чего оно стоит у фиванцев?.. Он мне напоминает собачонку, что у жены моей. Больших псов стравливает — а сама только тявкает потом, и ничего больше.
— Он еще и подарочек нам подкинул… — напомнил Геромен.
— Дерьмо. Надо его назад отослать. Не хочешь быть у барышников в долгу — разбирайся в лошадях!.. Неужто, по-твоему, наши головы стоят меньше мешка персидских дариков? Настоящую цену, чего стоит такой риск, — такую он платить не станет!
— А мы ее сами возьмем, если Филиппа убрать! — возмутился Геромен. — Чего ты так боишься, дорогой?! И вообще, ты кто — глава рода или сестрица старшая? Нам предлагают вернуть отцовское царство — а ты только и можешь что кудахтать, будто нянька над малышом, что только ходить начал…
— Она этому малышу не дает шею свернуть, заметь. И еще заметь — кто говорит, что у нас всё получится? Афинянин? Так он бежал, как коза от запаха крови. Дарий? Так он только что на троне уселся, узурпатор, ему забот и без нас хватает… Ты думаешь, они о нас с тобой пекутся, что ли? А кроме того, думаешь они знают, с кем нам придется иметь дело?.. Конечно нет! Они там решили, что он просто избалованный мальчишка, которому чужие победы приписывают. Афинянин без конца твердит об этом во всех своих речах. Но мы-то знаем, мы его в деле видели!.. Ему тогда шестнадцать было, а голова — много ли таких и в тридцать бывает?.. А с тех пор еще три года. Я в Пелле был — еще и месяца не прошло, верно? Так вот, можете мне поверить, пусть он там в какой угодно опале — выпусти его в поле, так люди пойдут за ним куда угодно и на что угодно. Мы в состоянии драться с царской армией? Сами знаете. Так вот. Главный вопрос — он на самом деле участвует во всем этом, как тот человек сказал? Это даже не главный вопрос — единственный! Потому что эти афиняне — они родную мать на жарёху продадут, если цена устроит… Так что тут всё зависит от парня, только от него. А мы не знаем, с кем он: никаких доказательств у нас нет.
Геромен отщипнул травинку, проросшую меж камней стены, и стал задумчиво мять ее в пальцах. Александрос хмуро смотрел на восточные горы.
— Мне тут две вещи не нравятся, — продолжал он. — Первая — у него ближайшие друзья в изгнании, причем совсем рядом с нами, в Эпире. Мы могли бы случайно встретить их в горах — и тогда точно знали бы, что к чему. Зачем же было посылать этого посредника, которого никто никогда не видел? Зачем рисковать головой, доверяя ему?.. А второе — не нравится мне, что он слишком много обещает. Вы его слышали. Думайте.
— Прежде всего надо подумать, тот ли он человек, чтобы смог это сделать, — сказал Аррабей. — Не каждый может. Этот по-моему смог бы. Но, должно быть, не от хорошей жизни.
— А если он на самом деле байстрюк, как они говорят, то это хоть и опасное дело, но ведь без проклятья! — настойчиво сказал Геромен. — Не отцеубийство же! По-моему, он на такое может пойти. Вполне может.
— Ну непохоже это на него! Понимаешь?.. — Александрос рассеянно вытащил из головы вошь и растер ее между ногтями. — Если бы мне сказали, что это мать его…
— Ну знаешь, яблочко от яблони недалеко падает. Можешь быть уверен, что они оба там, — возразил Геромен.
— Этого мы не знаем. Что мы знаем — новая жена опять на сносях; и говорят — Филипп отдает свою дочь Эпирскому царю, чтобы тот смог переварить, что ведьму выгоняют. Так что подумайте, кто там торопится, а кто может и подождать. Александр может: все знают, что у Филиппа больше девчонки получаются. Даже если Эвридика и выдаст мальчишку — пусть сам царь говорит что хочет, пока жив, — но, если умрет, македонцы не примут наследника, неспособного воевать. Уж он-то знает, лучше кого другого!.. А вот Олимпия — тут совсем другое дело. Она ждать не может. Я своего лучшего коня поставлю — ковырни поглубже — и найдешь там ее.
— Если бы я думал, что это от нее исходит, — не стал бы связываться, — сказал Аррабей.
— Парню всего девятнадцать, — вступил Геромен. — Если Филипп умрет сейчас, без других сыновей кроме полоумного, то следующий по линии ты! — Он ткнул в Александроса пальцем. — Ты не понял, что этот малый внизу пытался тебе втолковать?
— О, Геракл! — воскликнул Александрос. — И это ты кого-то еще полоумным называешь! Девятнадцать, в том-то и дело… А ты его видел в шестнадцать! А с тех пор он левым крылом командовал под Херонеей! Пойди теперь в Собрание и скажи им всем, что он еще ребенок, к войне не пригоден, и им надо выбирать взрослого… Пойдешь? Думаешь, я доживу до того, чтобы поехать туда и посчитать сколько голосов за меня подадут?.. Ты лучше очнись и подумай, с кем тебе придется дело иметь!
— А я и так знаю, — возразил Аррабей. — Как раз потому и сказал, что он на такое не способен. Байстрюк или нет — это не важно.
— Ты сказал, он может и подождать… — Голубые глаза на красном лице пьяницы Геромена с презрением разглядывали Александроса, которому он завидовал. — Но есть люди, которые просто не могут ждать, когда речь о власти идет.
— Я сказал только одно: подумайте, кто выигрывает больше всех. Олимпия получает всё, чего может лишиться из-за этого брака. А она всего лишится, если только царь до него доживет. Демосфен получает кровь человека, которого ненавидит пуще смерти; если такое вообще возможно для него. Афиняне получают гражданскую войну в Македонии, если мы согласимся; причем трон либо остается спорным, либо переходит к мальчишке, которого они всерьез не принимают. Дарий — чье золото вы хотите взять, хоть оно вас повесить может, — Дарий выигрывает ещё больше, потому что Филипп воевать с ним собирается. И ни один из них не поморщится, — когда дело сделано будет, — если всех нас распнут; мы им нужны, как дерьмо собачье… Вот вы ставите на Александра — но он не тот петух, он в бою не участвует. Так что выиграть здесь нельзя.
Они поговорили еще немного — и решили: посреднику отказать, золото вернуть. Но у Геромена были долги, а жил он на долю младшего сына, — он согласился неохотно. И как раз он поехал провожать гостя к восточному перевалу.
Прохладные запахи росистого утра, сосновой смолы, дикого тимьяна — и еще каких-то горных цветочков, похожих на мелкие лилии, — мешаются с запахом теплой, свежей крови… Крупные псы, весом с человека, сосредоточенно трудятся, обгладывая кости; время от времени раздается треск под мощными зубами — это до мозга добрались… На траве привалилась на рога грустная оленья морда… Двое из охотников жарят мясо, на вертелах над ароматным костром; остальные внизу у ручья; слуги обтирают коней…
Александр с Гефестионом расположились на высокой скале, в первых лучах утреннего солнца. Остальным их видно на фоне неба, но никто их не слышит: слишком далеко. Вот так у Гомера Ахилл с Патроклом уходили от своих товарищей, чтобы поговорить наедине. Но там об этом вспоминает дух Патрокла, когда они делятся горем своим; потому Александр никогда не произносил те строки вслух — не к добру… И сейчас он тоже говорил совсем о другом:
— Это было, как в лабиринте, понимаешь? Темно — и где-то чудовище ждет. А теперь — теперь ясный день, светло вокруг!
— Так надо было раньше поговорить… — Гефестион вырвал клок мха и обтер кровь с руки.
— Я бы только лишний груз на тебя навалил. Ты ведь и так знал, догадывался, и уже скверно было. Ведь правда?
— Правда. Как раз потому и надо было всё в открытую сказать.
— Знаешь, раньше это было бы трусостью. Каждый должен сам со своим демоном управляться. Я когда оглядываюсь на свою жизнь — я везде его вижу; он всегда был со мной; ждал меня на каждом распутье, когда мне надо было встретить его. С самого детства, знаешь?.. Даже желание одно — без действия — даже желание так трудно было выносить!.. Мне иногда Эвмениды снились, как у Эсхила: хватали меня холодными черными когтями и приговаривали «Когда-нибудь ты будешь наш, навечно!» Потому что это меня притягивало как-то, понимаешь?.. Самим своим ужасом притягивало. Некоторые говорят, когда стоят на скале — их пустота тянет, вниз. Казалось, это судьба моя, на роду написано.
— Это я давно знал. Но я тоже твоя судьба, ты забыл что ли?
— Да, конечно, мы об этом часто говорили… Без слов — но это даже лучше; от слов мысли каменеют, как глина от огня… Но вот так оно было. Иногда мне казалось, что я уже от этого освободился, а потом снова сомневаться начинал… Но теперь — когда узнал тайну своего рождения — теперь всё прошло. С тех пор как узнал, что мы с ним не родня. Начал думать, что делать, — и всё стало ясно. Зачем мне это? Чего ради? Почему сейчас? Какая в этом нужда?
— Я ж пытался тебе всё это сказать!..
— Знаю, дорогой, ты говорил. Только я не слышал. И знаешь, меня даже не так он сам угнетал, как это божье «Не смей!» Душа кричит «Я должен!» — а он «Не смей!..» И эта мысль, что его кровь на мне, — это как болезнь… А теперь я свободен от этого, я даже почти перестал его ненавидеть, знаешь?.. Бог меня избавил. А если бы даже я и хотел — сейчас самое неподходящее время. У меня сейчас отлив удачи, перед новым приливом. Он — когда пойдет в Азию — наместником здесь меня не оставит: и в немилости я, и вообще он вряд ли решился бы. Придется ему взять меня на войну. А уж там я смогу ему кое-что показать, да и остальным тоже, всем. Под Херонеей они были мне рады, верно? Если он будет жить — изменится ко мне, когда я выиграю ему несколько сражений. А если погибнет — я буду там, и армия под рукой. Это самое главное.
Взгляд его упал на маленький синий цветочек в трещине камня. Он осторожно поднял головку цветка, назвал его, вспомнил, что отвар хорош против кашля… Потом сказал:
— Но Аттала я убью при первой возможности. В Азии это будет всего проще.
Гефестион в свои девятнадцать уже со счета сбился, скольких он убил. Теперь он кивнул в ответ:
— Да, конечно. Это враг смертельный, от него надо избавляться. А сама девчонка ничего не будет значить без него. Царь другую найдет, как только в поход отправится.
— Я матери то же самое говорил, но… Ладно. Она может думать что хочет — я буду действовать, только когда сам решу. Её оскорбили, естественно что она мести жаждет… Хотя, конечно, как раз поэтому царь и старается убрать её отсюда перед походом; и мне тоже это немало вреда принесло. Но она-то будет строить козни до последнего дня; это у неё в крови, тут ничего не поделаешь. Сейчас вот опять что-то затеяла; то и дело намекает, что хочет меня вовлечь… Но я ей запретил об этом разговаривать. Знать ничего не хочу… — Гефестион заметил, как изменился его голос, и украдкой посмотрел искоса. — Мне надо думать; я планировать должен, а не дергаться каждый день, не хвататься то за одно, то за другое. Должна же она это понимать!
— Наверно, так ей легче, — предположил Гефестион. Самому ему стало теперь совсем легко. (Значит, она сотворила-таки свое колдовство, но дух ответил не тот; хотел бы я знать, что она сейчас думает! ) — Но, так или иначе, на свадьбе она будет в почете… Иначе и быть не может: её дочь и её же брат! Так что царь может чувствовать что угодно, затевать может что угодно, — но тут ему просто придётся ей почести оказать, хотя бы ради жениха. Значит и ты свою долю получишь!..
— Да, конечно… Но главное — это должен быть его день. Он хочет и память людскую, и всю историю переплюнуть. В Эгах ремесленников собралось — видимо-невидимо! А приглашений разослали столько!.. Разве что гиперборейцев не позвал. Ну ладно, надо это пережить, перед Азией. А там всё это будет выглядеть вот так.
Он показал вниз, на равнину, где овцы казались не крупнее муравьев.
— Да, тогда всё это будет мелочью, конечно. Город ты уже основал, а там ты себе царство найдешь. Я это знаю — будто бог мне сказал.
Александр улыбнулся. Сел, обхватил руками колени и стал смотреть на горы перед собой. Где бы он ни был, он никогда не мог надолго оторвать взгляд от линии горизонта.
— Помнишь у Геродота, когда ионийцы послали Аристагора в Спарту, просили прийти и освободить греческие города в Азии? Спартанцы отказались, услышав, что Сузы в трёх месяцах марша от моря. Деревенские псы, не охотничьи… Ну ладно, хватит! Лежать!.. — Годовалая гончая, только что нашедшая его по следу, удрав от охотников, перестала ласкаться и послушно легла, прижавшись к нему носом. Она досталась ему в Иллирии, маленьким щенком; он с ней занимался в свободное время. — Аристагор привез им карту на бронзе — весь мир, с океаном вокруг, — и показал империю персов. "На самом деле задача эта не трудная, потому что варвары не пригодны к войне, а вы самые лучшие и храбрейшие мужи на земле. (Быть может, так оно и было в те времена.)Вот как они сражаются. Вооружены они луками, стрелами и короткими копьями; в поле выходят в штанах, а головы покрывают тюрбаном (Если шлемы есть, то никаких тюрбанов, конечно.), и отсюда видно, как легко их победить. Кроме того, говорю вам, что люди из тех мест имеют больше богатств, чем все остальные в мире, вместе взятые. (Ну, это верно.)Золото, серебро и бронза; узорчатые ткани; ослы, мулы и рабы; и всё это станет вашим, если захотите. Дальше он там перечисляет народы у себя на карте — до Киссии на реке Хоасп. А на ее берегу город Сузы, где Великий Царь держит свой двор и где находятся сокровищницы, в коих хранятся все богатства его. Когда возьмете город — сам Зевс позавидует богатству вашему" Он тогда напомнил спартанцам, как они постоянно дерутся возле своих границ из-за клочков скудной земли, которые и слова доброго не стоят, с людьми, у которых и взять-то нечего… Мол, неужто вам всё это нужно, когда вы можете стать хозяевами Азии?.. А они продержали его три дня — и отказались: слишком далеко от моря, видишь ли!..
У костра протрубил рог, извещая, что завтрак готов. Александр по-прежнему смотрел на горы: к еде он никогда не спешил, как бы ни был голоден.
— Это только Сузы… А о Персеполе он даже и заговорить не успел. Не дали.
По всей Улице Оружейников в Пирее — в порту афинском, — чтобы тебя услышали, надо кричать в самое ухо. Мастерские открыты настежь, чтобы не так жарко от горнов, и чтобы работу видно было. Здесь не цеха готового ширпотреба с их толпами рабов. Здесь лучшие мастера работают по мерке, по глиняным слепкам с обнаженного заказчика. Полдня может уйти на подгонку, и на выбор узора по книгам с образцами… Лишь несколько мастерских делают боевые доспехи; а самые модные работают на тех всадников, кто хочет обратить на себя внимание во время процессии панафинейской. А те приводят с собой всех друзей — если только они в состоянии вынести здешний шум, — так что кто тут пришел, кто ушел — заметить трудно. В комнатах над мастерскими шум почти такой же, но разговаривать можно, если держаться друг к другу поближе; а оружейники от своей работы глохнут, так что подслушивать тут некому.
В одной из таких верхних комнат и происходила эта встреча. Встреча агентов. Ни один из их доверителей никогда не показался бы вместе с другим, даже если бы и была у них возможность увидеться друг с другом. Теперь трое из присутствующих склонились над столом, опершись на локти. Кубки подпрыгивали от ударов внизу, — пол ходуном ходил, — вино плескалось, роняя капли на стол.
Эти трое уже почти добрались до конца долгого спора по поводу денег. Один из них был с Хиоса; оливковую бледность и иссиня-черную бороду унаследовал он от мидийских оккупантов, давно обосновавшихся на острове. Другой — иллириец, из тех мест, что возле границы с Линкестидами. Третий — хозяин — был афинянин; волосы собраны в узел над лбом, а лицо слегка подкрашено.
Четвертый сидел, опершись на спинку кресла и положив руки на сосновые подлокотники, в ожидании пока эти трое закончат свой торг. На лице его было написано, что терпеть всё это — часть его миссии. Светлые волосы и борода чуть отдавали в рыжину; он был с северной Эвбеи, где издавна торговали с Македонией.
На столе лежал восковый диптих и стилос: с одной стороны острый — писать, — а с другой лопаточка, стирать всё написанное в присутствии всех четверых, чтобы каждый знал, что следов не осталось. Афинянин взял стилос и стал нетерпеливо постукивать по столу, потом по своим зубам.
— Все эти дары — они отнюдь не последние знаки дружбы Дария, — сказал хиосец. — Геромен всегда может рассчитывать на место при дворе.
— Он хочет возвыситься в Македонии, а не в изгнание бежать, — возразил иллириец. — Я полагал, все это понимают.
— Разумеется. Мы уже согласовали щедрый задаток… — Хиосец глянул на афинянина, тот чуть кивнул, прикрыв веки. — А основная сумма поступит после восстания в Линкестиде, как договорено. Но мне не нравится, что его брат, вождь, согласился на это. Я обязан настаивать на оплате по результату…
— Резонно, — перебил афинянин, вынув стилос изо рта. Он слегка шепелявил. — Но давайте предположим, что это всё уже улажено, и вернемся к человеку, который значит больше всех остальных. Мой доверитель желает, чтобы он выступил именно в назначенный день.
При этих словах эвбеец тоже склонился над столом, как и все остальные.
— Ты уже говорил об этом, — сказал он. — А я ответил, что в этом нет никакого смысла. Он всегда рядом с Филиппом, он вхож в царскую спальню. У него может быть гораздо лучший шанс и дело сделать, и уйти. Вы слишком много от него требуете.
— Согласно моим инструкциям, — афинянин снова застучал стилосом по столу, — день должен быть именно тот. Иначе мы не станем давать ему убежище.
Эвбеец стукнул кулаком по столу, который и без того плясал. Афинянин протестующе прикрыл глаза.
— Но почему? Ты можешь сказать, почему?!
— Да, почему? — поддержал его иллириец. — Геромену это не нужно. Он будет готов в любой момент, как только новость дойдет до него.
Человек с Хиоса поднял темные брови:
— Моему хозяину любой день годится. Достаточно того, чтобы Филипп не пошел в Азию. Почему ты так настойчиво цепляешься за дату?
Афинянин поднял стилос за оба конца, оперся на него подбородком и откровенно улыбнулся.
— Во-первых, потому, что в тот день все вероятные претенденты на трон и все партии будут в Эгах. Будут в обрядах участие принимать. Никто из них не сможет избежать подозрения; они станут обвинять друг друга — и, скорее всего, передерутся, а это нам весьма полезно. Во-вторых… Я думаю, моему доверителю можно простить маленькую слабость. Ведь это увенчает дело всей его жизни; если вы хоть что-нибудь о нем знаете — вы меня поймете. Он находит уместным, чтобы тиран всей Эллады был низвергнут не как-нибудь во тьме ночной, когда ковыляет с перепоя к себе в постель, а на самой вершине, на самом пике гордыни своей! Если позволите, тут я ним вполне согласен. — Он повернулся к эвбейцу. — А учитывая, какие обиды претерпел твой человек, ему это тоже должно понравиться.
— Да, — задумчиво согласился эвбеец, — наверняка. Но это может не получиться.
— Получится! В наших руках только что оказался распорядок будущих церемоний, мы знаем всё!
Он стал подробно описывать их, пока не подошел к определенному эпизоду — и многозначительно оглядел всех собравшихся.
— Глаза и уши у вас отменные, — поднял брови эвбеец.
— На этот раз вы можете на них положиться.
— Пожалуй. Но наш человек был бы рад еще и выбраться оттуда. Как я уже сказал, у него может быть и лучшая возможность.
— Но не такая изысканная!.. Слава украшает месть, не так ли? К слову, раз уж зашла речь о славе — я посвящу вас в один маленький секрет. Мой патрон хочет быть первым в Афинах с этой новостью, даже до того как новость дойдет до города. Между нами, он собирается иметь видение. А потом, когда Македония вернется в своё племенное варварство… — Он заметил рассерженный взгляд эвбейца и торопливо поправился: — То есть, я хотел сказать, перейдет к царю, который будет готов оставаться дома, — вот тогда он сможет объявить благодарной Греции о своем участии в этом избавлении. Если вспомнить его долгую борьбу против тирании — разве он не заслужил эту скромную награду?
— А чем он сам рискует?! — вдруг выкрикнул иллириец. Хоть молотки внизу грохотали оглушительно, все остальные отреагировали на этот крик сердитыми жестами; но он и внимания не обратил: — Тут человек жизнь свою на кон ставит, чтобы за бесчестье отомстить… А время выбирает Демосфен, чтобы на Агоре пророчествовать?!
Три дипломата красноречиво переглянулись, делясь своим возмущением по поводу этого скандала. Кто еще, кроме лесных дикарей из Линкестиды, мог бы прислать на такую конференцию этого неотесаного мужлана? Трудно было предугадать, что еще придет ему в голову, потому они прервали встречу. Все важные вопросы были уже решены.
Уходили по одному, и не сразу а с интервалами. Последними оставались хиосец и эвбеец.
— Ты уверен, что твой человек не подведет? — спросил хиосец.
— О да! — ответил эвбеец. — Это мы обеспечим.
— Ты был там?.. Ты сам это слышал?..
Весенняя ночь в Македонских горах. Из окон дует, тянет холодом. Факелы дымят на сквозняке; гаснут последние угли на священном очаге, мерцая на древнем, почерневшем каменном барабане. Уже поздно. Наверху сгущаются тени; и кажется, что каменные стены подались внутрь, стараясь подслушать их разговор.
Все гости разошлись, кроме одного. Рабов отослали спать. Хозяин с сыном придвинули три ложа вплотную к одному из винных столиков; остальные, небрежно распиханные по углам, придают комнате разгромленный вид.
— Так ты говоришь, — повторил Павсаний, — ты сам там был?
Он так подался вперед, что пришлось ухватиться за край ложа, чтобы не упасть. Глаза его покраснели с похмелья; но то что он сейчас услышал — заставило протрезветь. Хозяйский сын встретил его взгляд, глаз не отвел. Молодой еще парень, с выразительными голубыми глазами, с тонкими губами под короткой черной бородой…
— Это я спьяну сболтнул. Я ничего больше не скажу.
— Я прошу прощения за него, — сказал отец, Диний. — Что это на тебя накатило, Хиракс? Я ж пытался тебя остановить, а ты и не глянул…
Павсаний повернулся, словно вепрь раненый копьем:
— Так ты тоже знал?!
— Меня там не было, но слухом земля полнится… Мне очень жаль, что ты услышал именно здесь, в моем доме. Трудно было представить, что царь с Атталом могут хвастаться таким делом даже с глазу на глаз, меж собой, а уж тем более в компании. Но ты ж лучше кого другого знаешь, что с ними делает бурдюк.
Павсаний впился в дерево побелевшими пальцами.
— Он пообещал мне, восемь лет назад, что никогда не позволит говорить об этом в его присутствии!.. Только это меня удержало от мести. Он это знает, я ему сказал тогда!
Он своей клятвы не нарушил, — кисло улыбнулся Хиракс. — Он не позволял никому говорить. Он сам говорил. Благодарил Аттала за услугу. А когда Аттал попытался ответить — зажал ему рот, и оба смеяться начали. Теперь я понял, почему смеялись.
— Он клялся мне потоком Ахерона, — почти прошептал Павсаний, — что заранее ничего не знал…
Диний покачал головой:
— Хиракс, я беру свои слова назад, забудь что я тебя упрекал. Раз уж знают многие — лучше чтобы Павсаний от друзей это услышал.
— Он мне сказал тогда, — прохрипел Павсаний, — через несколько лет, видя тебя в почете, все начнут сомневаться в этой истории, а потом и вовсе забудут…
— Клятвы мало чего стоят, если люди чувствуют свою безнаказанность, — сказал Диний.
— Атталу ничто не грозит, — небрежно заметил Хиракс. — Он будет с войсками в Азии, его не достанешь.
Павсаний напряженно смотрел мимо них, на гаснущую, красную головню в очаге. И обратился, вроде, тоже к ней:
— Неужто он думает, что теперь слишком поздно?
— Если хочешь, можешь мое платье посмотреть… — предложила Клеопатра.
Александр пошел за ней в ее комнату, где оно висело на Т-образной подставке: тонкий шафрановый лён, украшенный цветами из драгоценных камней. Её-то не в чем винить, да и разлука скоро… Он погладил её по спине. Несмотря ни на что, предстоящие торжества её манили; побеги радости пробивались из неё, как зелень на выжженном склоне; она начала осознавать, что скоро станет царицей.
— Посмотри, Александр!
Она подняла с подушки свадебный венок — пшеничные колосья и побеги оливы из тонкого золота — и пошла к зеркалу.
— Стой! Не примеряй, это плохая примета!.. Но выглядеть ты будешь прекрасно.
Она слегка похудела в последнее время, и обещала стать интересной женщиной.
— Надеюсь, мы скоро поедем наверх, в Эги. Я хочу посмотреть, как украшают город; когда соберутся все эти толпы — там уже не погуляешь… Ты слышал, какой будет процессия к театру, на посвящение Игр? Всем двенадцати Олимпийцам их посвятят, и статуи понесут…
— Не двенадцать, а тринадцать понесут, — сухо сказал Александр. — Двенадцать Олимпийцев и божественного Филиппа. Но он скромный, его статуя пойдёт последней… Слушай! Что это за шум?
Они подбежали к окну. Подъехавшие слезали с мулов и строились по ранжиру, чтобы идти во дворец. На всех были лавровые венки, а главный держал в руках лавровую ветвь.
— Мне надо вниз. — Александр соскользнул с подоконника. — Это глашатаи из Дельф, с оракулом про войну.
Он быстро поцеловал сестру и двинулся к двери. Ему навстречу входила мать.
Клеопатра заметила, как мать смотрит на сына, мимо неё, и в ней снова шевельнулась давняя горечь… А Александр сразу узнал этот материнский взгляд: она звала его в какую-то тайну.
— Я сейчас не могу, мам. Глашатаи из Дельф приехали. — Увидев, что она собирается заговорить, он быстро добавил: — У меня есть право там быть. И нам с тобой не надо, чтобы об этом забывали. Верно?
— Да, конечно. Тебе лучше пойти.
Она протянула к нему руки; но когда он поцеловал ее — начала что-то шептать. Он отодвинулся.
— Не сейчас, а то опоздаю!
— Но мы должны поговорить сегодня! — сказала она вслед.
Он вышел, сделав вид, что не услышал. Олимпия увидела вопрошающий взгляд Клеопатры и ответила какой-то ерундой по поводу свадьбы. Таких моментов бывало много в жизни Клеопатры, уже сколько лет!.. На этот раз она не расстроилась. Подумала, что станет царицей задолго до того, как Александр сможет стать царём; если вообще когда-нибудь станет.
В Зале Персея собрались главные гадатели, жрецы Аполлона и Зевса, Антипатр — и все прочие, кому ранг или должность позволяли здесь быть. Собрались, чтобы выслушать оракул. Дельфийские посланцы стояли перед тронным помостом. Александр, первую часть пути пробежавший бегом, степенно вошел и встал справа от трона чуть раньше, чем появился сам царь, как и полагалось. Нынче ему приходилось устраиваться самому: никто его вовремя не позвал.
Все ждали, перешептывались. Это было царское дело. С толпами вопрошающих насчет свадеб или покупки земли, или морских поездок, или отпрысков — с ними можно обойтись и простым жребием… А тут седовласая Пифия входила в дымную пещеру под храмом, и ставила треножник возле Пупкового Камня, закутанного священными сетями, и жевала горький лавр, и вдыхала пар из расщелины в скале, и произносила в божественном трансе свои непонятные слова перед проницательным жрецом, который истолкует их в стихах… Дело было серьёзное, и многие с трепетом вспоминали легенды о судьбоносных древних пророчествах. Впрочем, были и другие, кто не ждал ничего кроме какого-нибудь стандартного совета: принести жертвы нужным богам или построить новый храм.
Хромая, вошел царь; сел, вытянув вперед негнущуюся ногу. Двигался он теперь меньше и стал набирать вес; квадратный торс оброс новой плотью. Александр, стоявший чуть позади, обратил внимание, как растолстела шея.
После ритуального обмена приветствиями, главный глашатай развернул свой свиток.
— Аполлон Пифийский — Филиппу, сыну Аминта, царю македонцев отвечает следующее: Дело к развязке идет, ибо жертвенный бык уж увенчан и подошел к алтарю, и забойщик его ожидает.
Все произнесли нужные слова, какие полагаются, чтобы не спугнуть удачу… Филипп кивнул Антипатру, тот с облегчением кивнул в ответ. Пармений с Атталом застряли на азиатском побережье, но теперь главные силы пойдут с добрым предсказанием. Вокруг слышался одобрительный гул. Благоприятного ответа ждали, — богу было за что благодарить царя Филиппа, — но лишь к достойнейшим из достойных, шептали придворные, Двуязыкий Аполлон обращается таким ясным голосом.
— Я специально попался ему на глаза, — сказал Павсаний, — но никакого знака он мне не подал. Учтив, да, но он и всегда такой… А историю эту он знает с детства; я это по глазам его видел, уже давно. Но — никакого знака. Почему, если всё это правда?
Диний пожал плечами и улыбнулся. Этого момента он побаивался. Если бы Павсаний был готов расстаться с жизнью — сделал бы это восемь лет назад. Нет, человек, влюбленный в свою месть, хочет пережить врага, насладиться хочет!.. Это Диний знал по себе, и сам мечтал о таком наслаждении.
— Неужели это тебя удивляет? — сказал он. — Такие вещи замечаются, а потом припоминаются… Можешь быть уверен, что ты будешь под защитой, как друг; если, конечно, поведёшь себя соответственно. Глянь-ка, я тебе принёс кое-что, что тебя успокоит.
Он раскрыл ладонь. Павсаний присмотрелся.
— Знаешь, перстни все одинаковые.
— А ты получше посмотри, запомни. Сегодня вечером, за ужином, увидишь его снова.
— Хорошо, — сказал Павсаний. — Это меня устраивает.
— Слушай, — удивился Гефестион, — на тебе перстень со львом!.. Где ты его взял? Мы тут обыскались — не могли найти.
— Симон нашел, в сундуке с одеждой. Наверно, с пальца свалился, когда доставал что-нибудь.
— Да не было его там, я смотрел!
— Значит, в какую-нибудь складку завалился…
— А ты не думаешь, что он его украл, а после испугался?
— Симон? Не настолько он глуп; все знают, что перстень мой… Похоже, сегодня счастливый день, а?
Он имел в виду, что Эвридика только что разрешилась — и снова девочка.
— Да оправдает бог все добрые приметы! — ответил Гефестион.
Они пошли вниз, ужинать. Александр задержался у входа поздороваться с Павсанием. Вызвать улыбку у такого мрачного человека — это всегда маленькая победа.
Скоро рассвет, но еще темно. В старом театре пылают громадные факелы, на стенах; а маленькие порхают светлячками — это слуги разводят гостей по местам, рассаживают; скамьи покрыты подушками. С гор тянет легкий ветерок, пахнет лесом; а здесь к нему примешивается запах горящей смолы и скученных людских тел.
В самом низу, в круглой оркестре, расставлены по кругу двенадцать алтарей для Олимпийцев. На них горят костры, подслащенные ладаном, освещая ризы хиромантов и сильные тела забойщиков со сверкающими ножами в руках. Издали доносится мычанье и блеянье сегодняшних жертв, беспокойных от шума и факельного огня. Громче всех ревет белый бык, предназначенный Царю Зевсу. Все звери уже украшены гирляндами и венками, у быка рога позолочены.
На сцене царский трон — его резьбу пока не видно в темноте, — а по обе стороны высокие кресла: для сына и нового зятя.
На верхних ярусах собрались атлеты, колесничие, музыканты и певцы, которые будут состязаться на Играх. Предстоящий обряд посвятит их богам. Их много, царских гостей еще больше — небольшой театр уже переполнен. А солдаты, местный простой люд, и горцы, приехавшие на праздник из своей глуши, — те роятся в потемках по склонам вокруг чаши театра или располагаются вдоль дороги, по которой пойдет торжественная процессия. Шум толпы колышется, перекатывается, как волны на галечном пляже… Сосны, черные на фоне первых проблесков зари, трещат под грузом любопытных мальчишек…
Старую, изрытую дорогу к театру подровняли и расширили. Сладко пахнет пыль, прибитая горной росой, пронзительно свеж предрассветный воздух.
Прошли с факелами солдаты, назначенные расчистить путь… Конечно, пришлось кой-кого подвинуть, но все это по-дружески, полюбовно: кто расталкивает, кого расталкивают — они зачастую из одного племени, земляки-родичи… В свете безоблачной зари факелы стали бледнеть.
Розовый свет коснулся вершин за Эгами — и засверкало великолепие парадное: высокие алые шесты с золочеными львами и орлами; и знамена, плывущие по ветру; и гирлянды из цветов и плюща, перевитые лентами… И триумфальная арка, с резьбой раскрашенной про подвиги Геракла… А наверху на арке — Победа протянула вперед позолоченные лавровые ветви, и возле нее, по обе стороны, два мальчика, живых; оба златокудрые, наряжены Музами, фанфары в руках.
Филипп — в пурпурной мантии с золотой пряжкой и в золотом лавровом венке — стоял на древнем каменном акрополе, в переднем дворе, повернувшись навстречу легкому утреннему ветру. Стоял и слушал. Первый посвист птиц на заре, звон и трели музыкальных инструментов — это оркестранты настраиваются, — голоса из толпы, команды распорядителей… И над всем этим неумолчный, низкий рев водопадов. Потом повернулся к востоку, оглядел равнину у Пеллы; увидел море, отражавшее свет зари… Вот оно, его пастбище. Зеленое, сочное, пышное… И соперников больше нет, у всех рога пообломаны!.. Он жадно вдыхал пряный, ласковый ветер.
Рядом с ним, чуть позади, в алой тунике, перехваченной поясом с каменьями, вместе с женихом стоял Александр. На его ярких волосах, свежевымытых и расчесанных, красовался венок из полевых цветов. Добрая половина греческих государств прислала царю золотые венцы, — подарки почетные, — но ему не досталось ни одного.
Во дворе уже построились царские телохранители, приготовились к выходу. Павсаний, их командир, расхаживал перед шеренгами взад-вперед. Когда проходил мимо — люди беспокойно подравнивались или с оружием суетились… Только потом замечали, что он на них и не смотрит.
Невеста стояла на северном бастионе, в окружении женщин своих. Ее только что подняли с брачной постели. Никакого удовольствия она не испытала в эту ночь, но всё оказалось не так уж страшно. Вёл он себя очень прилично, и был не слишком пьян; и о юности её, о девственности её всё время помнил… И даже оказался не так уж и стар… Она его больше не боялась. Перегнувшись через каменный парапет, она сейчас разглядывала длинную змею процессии, собиравшейся под стенами. Рядом стояла мать, смотрела вниз во двор; губы её шевелились, но шепот был не громче дыхания. Клеопатра и не старалась расслышать слова: колдовство она чувствовала, как жар от огня. Но пора отправляться в театр, вон носилки уже готовы… А скоро она поедет в свадебное путешествие — и всё это останется позади. Даже если Олимпия и появится в Эпире — Александрос сумеет с ней управиться. Всё-таки, иметь мужа — это совсем неплохо!..
Зазвучали фанфары Муз. Сквозь Арку Победы, под изумленные возгласы, прошли Двенадцать Богов, двигаясь к своим алтарям. Каждую платформу везут кони, подобранные по масти, в красных с золотом попонах. Деревянные статуи вырезаны в божий рост — пяти локтей — и расписаны афинским мастером, который с самим Апеллесом работал.
Царя Зевса — на троне, со скипетром и орлом, — скопировали, уменьшив, с гигантского Зевса в Олимпии. Трон позолочен, одеяние не гнется от самоцветов и накладного золота… Аполлон одет как музыкант, с золотой лирой… Посейдон на колеснице с морскими конями… Деметра в венце из золотых колосьев, окружена мистами с факелами в руках… Потом царица Гера со своими павлинами… Остряки заметили, что супруга Царя Зевса оказалась от него далековато. Потом Дева Артемида, с луком за плечом, держит за рога коленопреклонного оленя… Дионис, нагишом, верхом на пятнистой пантере… Афина, в шлеме и со щитом, только без аттической совы конечно… Гефест с молотом… Арес, пожирая поверженного врага, сурово смотрит из-под шлема с высоким гребнем… Гермес застегивает крылатые сандалии свои… Едва прикрытая развевающейся вуалью, с крошкой-Эросом возле, восседает на троне из цветов Афродита… Многим показалось, что она смахивает на Эвридику. А та еще не оправилась после родов, сегодня не появится.
Фанфары проводили двенадцатую платформу. Пошла тринадцатая.
Статуя Филиппа сидела на троне с орлом на спинке и с леопардами-подлокотниками, придавив ногами крылатого быка в персидской тиаре и с человечьим лицом. Скульптор сделал царя постройнее нынешнего, и без шрамов, и лет на десять моложе, — но в остальном он был, как живой; казалось, вот-вот зашевелится.
Раздались приветственные крики — но как-то нестройно, не дружно. Слышалось в них чье-то молчание, как холодную струю ощущаешь в теплом море. Один старик, селянин, бормотнул другому:
— Надо было б его поменьше сделать, а?
Оба с опаской посмотрели вслед богам и осенили себя древним знаком, отводящим беду.
Следом двинулась македонская знать, вожди; Александрос Линкестид и все остальные. Видно было, что даже люди из самых дальних гор одеты в хорошую тканую шерсть с отделкой по кайме, и золотая брошь у каждого… Старики вспоминали прежние времена, когда ходили в овчинах, и даже булавка бронзовая роскошью была, — вспоминали и щелкали языками, дивясь как быстро всё изменилось.
Звонкие флейты грянули дорийский марш — пошел первый отряд царской гвардии, с Павсанием во главе. Гвардейцы щеголяли в парадных доспехах, улыбаясь друзьям в толпе. Сегодня праздник; никто не требует суровости, как на учениях… Только Павсаний смотрел прямо перед собой, на высокий портал театра.
Затрубили старинные рога, раздались крики «Да здравствует царь!..» — теперь двинулся вперед сам Филипп. Белый конь, пурпурная мантия, золотой оливковый венец… Его зять и сын — по обе стороны, отстав на полкорпуса.
Из толпы размашисто показывали фаллические знаки на счастье жениху; пожелания выкрикивали, чтобы деток побольше, здоровеньких… Но возле арки ожидала компания молодежи — те дружно завопили: «Александр!..»
Он улыбнулся и посмотрел на них, с любовью. Много лет спустя, уже генералами и сатрапами, они будут хвастаться этим мигом — а их слушатели молча завидовать.
Замыкал шествие второй отряд стражи. А потом, после всех, пошли жертвы; по одной для каждого бога; первым — белый бык, с гирляндой на шее и с золотой фольгой на рогах.
Из сиянья зари проклюнулось солнце — и всё засверкало. Море, и роса на траве, и хрустальные паутинки на желтом ракитнике; драгоценные камни, позолота, полированная бронза…
Боги въехали в театр. Через высокий портал — и к оркестре. И встали по кругу, каждый возле своего алтаря. Их быстро подняли, установили на постаменты… Тринадцатое божество алтаря своего не имело, но ему здесь принадлежало всё, — его поставили в середине.
Снаружи на дороге, царь подал знак — Павсаний гаркнул команду — передовой отряд царской стражи четко разошелся в стороны, развернулся и примкнул к арьергарду, позади царя.
До театра еще несколько сот шагов. Вожди, оглянувшись, увидели, что гвардия отходит. Похоже, на этот участок пути царь доверяется им?.. Польщенные этой милостью, они расступились, чтобы дать ему место в своих рядах.
Павсаний, не замеченный никем, кроме своих людей, — а те решили, что это их не касается, — Павсаний зашагал к порталу.
Филипп увидел, что вожди его ждут; подъехал к ним, оставив стражу позади, и улыбнулся:
— Идите, друзья мои. Заходите. Я после вас.
Они двинулись вперед. Только один старик не тронулся с места; и спросил с македонской прямотой:
— Без охраны, царь? В этой толпе?
Филипп наклонился и похлопал его по плечу. Он с самого начала надеялся, что кто-нибудь спросит такое, и заранее приготовил ответ:
— Меня мой народ охраняет, этого достаточно. И пусть все иноземцы это видят. Спасибо тебе за заботу, Арей, но ты иди.
Вожди ушли вперед, он придержал коня и снова оказался между женихом и Александром. Из толпы со всех сторон радостные приветствия; и впереди, в театре, тоже друзья… Он широко улыбался; он давно мечтал о таком дне, когда его признают все. Царь, избранный народом! А эти южане смеют называть его тираном — так пусть убедятся!.. Пусть-ка посмотрят, нужен ли ему квадрат копейщиков вокруг, каким окружают себя тираны?.. И пусть Демосфену расскажут. Демосфену!
Он натянул поводья и поманил. Двое слуг подошли к обоим Александрам и встали, готовые принять их коней.
— Теперь вы, сынки.
Александр, смотревший, как вожди входят в театр, быстро оглянулся на отца:
— Разве мы не с тобой?
— Нет, — твердо ответил Филипп. — Неужто вам не сказали? Я иду один.
Жених смотрел в сторону, чтобы скрыть замешательство. Кому идти первым? Неужто им сейчас это выяснять, перед всем народом? Последний из вождей уже входил в портал. Не мог он теперь пойти, один.
А Александр смотрел на дорогу впереди. Освещенную ярким солнцем, широкую, истоптанную, с колеями колес и отпечатками копыт… И такая она пустая — прямо звенит пустотой! Но в конце ее, в треугольнике тени от портала, светятся доспехи и красная полоска плаща. Раз Павсаний там — ему, наверно, приказано так…
Быкоглав насторожился, повел агатовым глазом… Александр тронул его шею пальцем — он замер, будто бронзовый… Жених нервничал. Чего это племянничек время тянет? Бывают моменты, когда начинаешь верить слухам. И глаза у него какие-то странные… Вспомнился тот день в Додоне: резкий ветер, сугробы, овчинная накидка на нем…
— Слазь с коня! — нетерпеливо напомнил Филипп. — Зять тебя ждет.
Александр снова глянул в темный проем портала — потом тронул коленом, придвинул Быкоглава поближе и напряженно посмотрел в глаза Филиппу. Сказал совсем тихо:
— Слишком далеко дотуда. Лучше, если я пойду с тобой.
Филипп поднял брови под золотым венцом. А-а, теперь ясно, чего парень добивается. Ну уж нет, он еще не заслужил, нечего навязываться!..
— Что лучше — это мне решать, — резко сказал он. — Это моё дело. Понятно?
Александр не отводил взгляда, глаза потемнели. Филипп почувствовал себя оскорбленными: никто не смеет так смотреть на царя.
— Слишком далеко… — Высокий чистый голос был ровен, вроде даже бесстрастен. — Позволь мне пойти с тобой. Я за твою жизнь свою отдам, клянусь Гераклом!
В толпе начали переговариваться удивленно. Люди поняли: что-то ненормальное происходит, этого никто не планировал. Филипп хоть и разозлился, но за лицом своим следил. Понизив голос, сказал со злостью:
— Хватит! Мы в театр идем не трагедию разыгрывать. Будешь мне нужен — позову. А теперь, будь любезен, выполняй приказ.
Глаза Александра потухли. Не было в них больше ни заботы, ни просьбы — ничего не было. Осталось чистое серое стекло.
— Слушаюсь, государь.
Он спешился. Александрос с облегчением последовал за ним.
Павсаний отсалютовал, когда шли мимо; Александр ответил мимоходом, продолжая разговаривать с тёзкой. Они поднялись по рампе на сцену, ответили на рукоплескания и заняли свои места.
А на площади Филипп тронул поводья; и хорошо обученный конь пошел парадным шагом, не обращая внимания на шум. Люди поняли, что задумал царь, восхитились — и теперь старались, чтобы он это услышал. Злость его прошла; появились даже приятные мысли. Если бы мальчик выбрал более подходящий момент…
Он ехал, отвечая на приветственные клики. Конечно, хорошо было бы здесь пешком пройти, но эта проклятая хромота достоинства лишает… Но вот театр уже рядом; он уже видел внутри оркестру с богами по кругу… Там в его честь заиграли встречный туш…
Из каменного проема шагнул навстречу солдат, помочь ему спешиться и забрать коня. Павсаний!.. Вот так сюрприз!.. Наверно, ради такого дня решил взять на себя обязанности пажа. Как давно… А ведь это знак примирения; наконец-то он готов простить и забыть. Славно! В былые дни уж я бы одарил его за такое!..
Филипп неуклюже соскользнул с коня, улыбнулся и заговорил… Павсаний схватил его за локоть, левой рукой, глаза их встретились. Правую из-под плаща Павсаний выдернул так быстро, что Филипп не успел увидеть кинжала; только в глазах увидел.
А стража увидела издали, что царь упал, и Павсаний склонился над ним. Наверно, хромая нога подвела, — подумали люди, — а Павсаний подхватить не успел… Вдруг Павсаний выпрямился — и побежал.
Он был восемь лет в гвардии, и последние пять командовал… Это какой-то крестьянин догадался первым:
— Он убил царя!
И только тогда — словно им позволили поверить глазам своим, — только тогда солдаты бросились к театру. Один из офицеров добежал до тела, посмотрел, бешено взмахнул рукой и заорал:
— Догнать!.. Взять его!..
И бурный людской поток помчался за угол, за строения театральные. Возле портала стоял царский конь; но никто не догадался, никто не дерзнул взять его, чтобы догнать беглеца.
Участок земли за театром посвящен Дионису, богу-хранителю, и жрецы засадили его виноградом. Толстые черные стволы пестрели юными побегами и зеленой листвой. На земле между ними блестел шлем Павсания, сброшенный на бегу, красный плащ висел на подпорке… А сам он мчался к старой каменной стене с открытой калиткой. Там ждал верховой, с конем для него.
Павсаний тренировался постоянно, и ему еще не было тридцати; но гнались за ним двадцатилетние, прошедшие у Александра школу горной войны; те были тренированы еще лучше. Несколько из них вырвались вперед, догоняли.
Однако, разрыв сокращался слишком медленно; калитка была уже совсем рядом; человек за стеной и кони уже повернули головы вдоль дороги, готовые рвануть…
И вдруг, словно невидимое копье в него попало, Павсаний рухнул, зацепившись ногой за торчащий корень. Упал плашмя, поднялся на четвереньки, пытаясь выдернуть ногу в сапоге… Но молодые уже стояли над ним.
Он опрокинулся на спину, глядя то на одного, то на другого… Нет, шансов никаких. Но он был готов и к такому, с самого начала… Ну что ж. По крайней мере честь свою он отстоял. Он потянулся к мечу — кто-то наступил ему на руку, другой на грудь… Не успел я порадоваться, подумал он. Не успел.
Человек за оградой, оглянувшись, бросил второго коня, хлестнул своего и помчался карьером. Но замешательство уже прошло. По дороге за виноградником застучали копыта. Всадники мчались в погоню, не жалея коней, зная какая награда их ждет.
А в винограднике к первым охотникам подошли остальные. Офицер посмотрел на тело, из которого — словно из жертвы в давние времена — текла кровь под корни.
— Так вы его прикончили!.. Недоумки! Кого теперь допрашивать?
— Я об этом не подумал, — сказал Леоннат. Опьянение погоней у него почти прошло. — Я боялся, как бы он не ушел.
— А я только о том думал, что он натворил, — добавил Пердикка, вытирая меч юбочкой убитого.
Когда они пошли прочь, Арат сказал остальным:
— Наверно, так оно и лучше. Вы же знаете эту историю. Если бы он стал говорить — царю бесчестье…
— Какому царю? — возразил Леоннат. — Царь убит.
Гефестион сидел где-то в середине амфитеатра, возле центрального прохода.
Друзья, которым хотелось поприветствовать Александра, обошли потом театр вокруг и пробрались через верхний вход. Как правило, здесь были места простого люда; но в сегодняшнем собрании Товарищи Принца были мелкой рыбёшкой. Торжественный въезд богов Гефестион пропустил. Отец его сидел гораздо ниже; мать должна быть среди женщин, по другую сторону театра. Две царицы были уже там, в первом ряду. Он видел, как Клеопатра оглядывается вокруг; любопытствует, как и другие девушки. Олимпия наверно считает это ниже своего достоинства: сидит неподвижно, глядя прямо перед собой, в сторону портала напротив.
Портала Гефестион со своего места не видел, зато хорошо видел сцену и три трона на ней. Сцена украшена великолепно. Сзади и по бокам колонны с резными капителями, на них вышитые занавеси… Музыка звучала оттуда: вся оркестра занята богами.
Гефестион ждал, когда появится Александр, чтобы покричать ему еще. Если хорошо начать, то все подхватят, — а ему это нужно сейчас…
Вот он входит, вместе с Эпирским царем… По театру прокатился приветственный клич. Это ничего, что имена одинаковые, он по звуку поймет…
Он на самом деле понял, улыбнулся… Да, обрадовался, значит на пользу пошло. Театр небольшой; когда он входил, Гефестиону видно было, что он не в себе. Опять на него накатило, грезит о чем-то скверном, так что рад очнуться. Но что может случиться сегодня? Я к нему позже подойду, если получится перед Играми. Когда выберемся в Азию, всё проще будет.
Внизу, в оркестре, статуя царя Филиппа сидит на позолоченном троне. Точно такой же трон ждет на сцене самого царя. С дороги донеслись приветственные возгласы, музыка заиграла громче… Вот она достигла кульминации, перешла в торжественный туш… И вдруг смолкла. И тут из женского сектора, где с ярусов видно портал, раздался пронзительный крик.
Сначала Александр только голову повернул. Потом лицо у него изменилось, он вскочил со своего трона и быстро двинулся через сцену, туда где можно смотреть мимо кулис. Прежде чем снаружи начался шум, он успел пробежать вниз по рампе, через оркестру между жрецами и богами… Волосы развевались, венок упал.
Толпа волновалась, переговаривалась, но все пока оставались на своих местах. Гефестион сбежал по ступеням к среднему проходу и помчался по нему, по кругу, ближе к главному входу. Друзья, приученные действовать быстро, уже бежали за ним. Все засмотрелись на них — зрелище было эффектное, — и это подавляло панику в рядах, пока они не пробегали мимо. Но вот они добрались до крайнего спуска, ведущего к порталу, — а тут ступени уже запружены толпой перепуганных иноземных гостей с нижних ярусов. Гефестион начал пробиваться вперед, как в бою, безжалостно расшвыривая всех вокруг локтями, плечами, головой… Какой-то толстяк упал, повалив других и наглухо заперев проход… На ярусах началась свалка: одни пробивались вниз, другие пытались наверх… Только в центре этого хаоса царил безжизненный покой: деревянные боги, брошенные своими хирофантами, неподвижно смотрели на деревянного царя.
Неподвижная как и они, прижавшись спиной к высокой спинке резного кресла, не обращая внимания на дочь, схватившую её за руку и кричавшую что-то, — царица Олимпия смотрела в сторону портала.
Гефестион далеко обогнал всех своих. Он был вне себя от ярости, готов был убить каждого, кто стоял на пути, и пробивался к цели, невзирая на то, как это удавалось. И вот, наконец, пробился.
Филипп лежит на спине, в груди кинжал. Рукоять — кельтской работы, с тонким плетеным орнаментом из накладного серебра. Белый хитон почти не запачкан кровью: клинок запирает рану. Александр склонился над телом, щупает сердце… Слепой глаз царя прикрыт наполовину; другой смотрит кверху, в глаза над ним. На лице застыл испуг и горестное изумление.
Александр тронул веко открытого глаза — оно безжизненно поддалось.
— Отец, — позвал он. — Отец!..
Потом положил ладонь на холодный влажный лоб. Золотой венец соскользнул, упал на каменную плиту с легким звоном… Лицо Александра застыло на миг, словно мраморное.
Вдруг тело дернулось; рот раскрылся, будто собравшись заговорить. Александр подхватил голову с земли, приподнял, наклонился поближе… Но только воздух вышел из трупа, исторгнутый каким-то спазмом в легких или в животе; отрыжка и чуть-чуть кровавой пены.
Александр отодвинулся.
— Царь мертв.
Он сказал это резко, как боевой приказ. Потом поднялся на ноги и огляделся. Кто-то закричал:
— Его поймали, Александр! И убили на месте!
Широкий вход портала был забит толпой знати. Безоружные ради праздника, они пытались выстроиться в защитную стенку.
— Александр, мы здесь!.. — Это Александрос Линкестид протолкался поближе. Уже успел кирасу где-то найти; сидит как раз; его собственная, что ли?.. Александр насторожился, молча, как собака охотничья. — Давай мы проводим тебя в крепость, Александр. Кто знает, где заговорщики?
Да, подумал Гефестион, кто знает? Но этот здесь неспроста. Почему он в доспехах? К чему готовился? Александр оглядывал толпу вокруг. Это он остальных братьев ищет, подумал Гефестион. Он научился читать мысли своего друга даже по затылку.
— Что случилось?
Толпа расступилась. Антипатр, протолкавшись через сумятицу перепуганных гостей, добрался наконец до македонцев, а те тотчас дали ему дорогу. Он давно уже назначен наместником в Македонии и должен был приступить к обязанностям своим, как только царь выступит в поход. Высокий, в венке, одетый со сдержанной роскошью, он властно огляделся вокруг.
— Где царь?
— Здесь, — ответил Александр, глядя ему в глаза.
Потом отшагнул в сторону.
Антипатр нагнулся, выпрямился… Сказал, словно не веря:
— Но он же мертв!.. Мертв!..
Провел рукой по лбу, зацепил свой венок — и швырнул его на землю.
— Кто?
— Павсаний.
— Павсаний? Через столько лет?.. — И умолк, сообразив, что сказал лишнее.
— Его взяли живым? — спросил Александрос Линкестид, чуть слишком быстро.
Александр помедлил с ответом, чтобы проследить за его лицом. Потом сказал:
— Я хочу, чтобы ворота города заперли, а на стенах выставили людей. До моего распоряжения никого не выпускать. — Осмотрел толпу и добавил: — Алкет, займись этим. Бери своих людей и действуй. Немедленно.
Вот и проклюнулся птенец, подумал Антипатр, я был прав.
— Александр, ты здесь в опасности, — сказал он. — Ты не поднимешься в крепость?
— Всему своё время… Что у них там?
Чуть в стороне Второй Командир царской гвардии пытался совладать со своими людьми, с помощью тех немногих младших офицеров, кого сумел собрать. Но солдаты совсем потеряли голову, — наслушавшись криков, что всех их обвинят в заговоре и цареубийстве, — и теперь с проклятиями набросились на убивших Павсания: ведь все будут думать, что им главного свидетеля убрать надо было… Офицеры надрывались в попытках их перекричать, — но тщетно.
Александр шагнул из темно-синей тени портала в яркий утренний свет. С тех пор, как он вошел в театр, солнце почти не сдвинулось. Он вскочил на низкую стенку возле портала. Шум изменился, и почти тут же стих.
— Александр! — крикнул Антипатр. — Берегись, не подставляйся!
— Гвардия-а!.. Справа-а!.. В фалангу-у!.. Стр-р-ройсь!!!
Бурлящая масса стала приобретать четкие очертания.
— Слушайте все! Я уважаю и разделяю ваше горе! Но нельзя горевать по-бабьи!.. Вы исполнили свой долг; я знаю, что вам было приказано. Сам слышал. Мелеагр!.. Эскорт для царя. Отнесете его в крепость, в малый приемный зал. — Заметив, что тот ищет что-нибудь взамен носилок, подсказал: — За сценой есть носилки, с реквизитом для трагедии.
Он нагнулся над телом, вытащил из-под него складку смятой пурпурной мантии и прикрыл лицо с горестным глазом. Люди, назначенные в эскорт, сомкнулись вокруг своей ноши, пряча ее от лишних глаз.
Александр повернулся к уже молчащему строю.
— Кто поразил убийцу — шаг вперед!
Вышли. Не знали, что их ждет, — награда или казнь, — потому неуверенно, но вышли.
— Мы перед вами в долгу. Не бойтесь, что это забудется. Пердикка… — Юный воин шагнул ближе, лицо его облегченно разгладилось. — Я оставил Быкоглава на дороге. Будь добр, присмотри за ним, пока я занят. Возьми четверых с собой.
— Да, Александр! — Он пошел, сияя благодарностью.
Возникла неловкая пауза: как-то странно смотрел Антипатр, исподлобья. Потом сказал:
— Александр. Царица, матушка твоя сейчас в театре. Быть может, это за ней надо присмотреть?
Александр прошел мимо него и заглянул внутрь через портал. Теперь вокруг стало совсем тихо; только возле входа какое-то движение — это солдаты нашли театральные носилки, задрапированные в черную ткань. Они поставили носилки возле тела Филиппа, подняли его… Плащ соскользнул с лица; офицер прижал веки и придержал, пока не закрылись.
Александр, не двигаясь, продолжал смотреть внутрь. Весь народ уже разбежался оттуда, решив что задерживаться незачем. Боги остались. Афродиту уронили в суматохе; теперь она неуклюже лежала возле своего алтаря; юный Эрос при падении отвалился и облокотился на ее упавший трон. Фигура царя Филиппа прочно сидела на своем месте; ее черные глаза неподвижно смотрели на пустые скамьи.
Александр отвернулся. Он был бледен, но голос остался по-прежнему ровным:
— Да, вижу. Она еще там.
— Она, должно быть, в отчаянье, — бесстрастно сказал Антипатр.
Александр задумчиво посмотрел на него — потом отвернулся, как будто что-то отвлекло взгляд.
— Ты прав, Антипатр. Она должна быть в самых надежных руках. Я буду очень признателен, если ты сам, лично, проводишь ее в крепость. Возьми столько людей, сколько сочтешь нужным.
Антипатр открыл рот… Теперь Александр смотрел ему в глаза, чуть склонив голову набок.
— Как скажешь, Александр, — ответил он. И пошел выполнять свое задание.
Рядом с Александром никого не осталось. Гефестион чуть выдвинулся из окружающей толпы. Он ничего не хотел сказать, не подавал никаких знаков, — просто предлагал свое присутствие, как подсказывало ему чутье. Александр никак заметно не среагировал; но он увидел в этот момент, что богов благодарят за него. И еще увидел свою судьбу: необозримые просторы солнца и дыма. Он не станет оглядываться, куда бы она ни завела его. Всем сердцем принимал он грядущее: и бремя его, и блеск, и тьму.
Офицер скомандовал носильщикам — царь Филипп двинулся в путь, на позолоченных носилках. Из священного виноградника несколько солдат принесли Павсания, на куске изгороди. Он был укрыт собственным рваным плащом, сквозь плетеные прутья капала кровь. Его тоже надо показать народу…
— Приготовьте крест, — сказал Александр.
Вокруг народ, разговоры в толпе создают непрерывный ровный гул, точно так же и водопад шумит… И вдруг над этим шумом зазвенел сильный, неземной крик: это орел взмыл в вышину. В когтях у него извивалась змея, схваченная со скалы. Они сражались и в воздухе: оба целились друг другу в голову, в тщетных попытках нанести смертельный удар. Александр, привлеченный орлиным криком, долго следил за ними — хотел увидеть исход борьбы, — но враги, продолжая сражаться, уносились все выше и выше в безоблачное небо над вершинами гор, превратились в точку среди ослепительного сияния — и пропали из виду.
— Здесь всё кончено, — сказал он.
И распорядился двигаться наверх, в крепость.
С крепостных стен, вся равнина Пеллы — как на ладони. А за ней — море… И яркое солнце проложило через него широкую сверкающую дорогу.
На восток.
Вся информация об Александре, написанная его современниками, утеряна. Нам приходится полагаться на исторические труды, составленные спустя триста-четыреста лет на основании тех утерянных источников. Иногда в этих трудах есть ссылки на предшественников, но не всегда. Главным источником Арриана был Птолемей, присутствующий в этой книге; но работа Арриана начинается лишь с воцарения Александра. Начало работы Куртиуса утрачено; Диодор, описывающий нужное нам время и много говорящий о Филиппе, почти не упоминает об Александре до начала его правления. Так что о первых двадцати годах — почти двух третях его жизни — мы знаем только от Плутарха. Но Плутарх, рассказывая об этом периоде, на Птолемея не ссылается. Поскольку тот был живым свидетелем этого времени, надо полагать, что он попросту не стал его описывать.
В моей книге рассказ Плутарха увязан с историческим фоном. Я использовала, с должной долей скептицизма, речи Демосфена и Эсхина. Некоторые эпизоды, касающиеся Филиппа и Александра, взяты из плутарховых "Высказываний царей и полководцев" ; и небольшое количество — из Атенеуса.
Возраст Александра, принимавшего персидских послов, я вывела из сохранившихся сведений об их удивлении по поводу его вопросов, совсем не детских. По поводу характера Леонида и того, как он обыскивал сундуки мальчика в поисках материнских вещей, Плутарх дословно цитирует самого Александра. Из других учителей, которых упомянуто несколько, по имени он называет только Лизимаха («Феникса»). Очевидно, Плутарх не слишком высокого мнения о нем. Мнение самого Александра появляется позднее, при описании осады Тира. Александр пошел в горы; Лизимах, хвастаясь, что он не хуже и не старше ахиллова Феникса, настоял, что он пойдет тоже. «Когда Лизимах ослаб и не мог больше идти, Александр, несмотря на наступление ночи и близость неприятеля, отказался оставить его. С несколькими сопровождавшими, они неожиданно оказались отрезанными от своих и были вынуждены заночевать в диком месте, в темноте и лютом холоде.» Александр, безоружный, подкрался к вражескому костру, чтобы стащить оттуда горящую головню. Враги, решив, что он не один, бежали; и Лизимах смог спать около костра. Леонид, оставленный в Македонии, получил только посылку дорогого ладана с издевательской запиской, что отныне ему не придется скупиться перед богами.
Филипп сказал Александру, что тому должно быть стыдно петь так хорошо, очевидно на людях, поскольку об этом стало известно. Я взяла это у Плутарха, который говорит, что Александр никогда после этого не пел. Межплеменная война после того эпизода придумана. Мы не знаем, где и когда Александр впервые познакомился с войной; это можно только предполагать, двигаясь назад от времени его регентства. В шестнадцать лет он был послан командовать чрезвычайно важной экспедицией; причем лучший греческий полководец доверил ему эту миссию, нисколько не сомневаясь, что опытные солдаты пойдут за ним. К тому времени они должны были хорошо его узнать.
Эпизод с Демосфеном в Пелле почти полностью выдуман. Однако правда, что этот оратор, выступая последним, имел как минимум несколько часов, чтобы подготовить свою речь; но, тем не менее, сломался после нескольких неуклюжих фраз и не смог продолжать, несмотря на поощрения Филиппа. Эсхину можно здесь верить, поскольку есть еще восемь свидетелей; но сам ли он это спровоцировал — они к тому моменту были уже давними врагами, — мы знать не можем. Демосфен никогда не любил говорить экспромтом, но нет никаких видимых причин, которые вынуждали бы его к этому. Он вернулся в Афины, люто ненавидя Александра; что примечательно, имея в виду возраст мальчика; и, по-видимому, издевался над Эсхином, обвиняя его в заискивании перед Александром.
Приручение Буцефала Плутарх приводит с такими подробностями, что напрашивается догадка: источником этой истории могли быть рассказы самого Александра, которые он многократно повторял за столом. Я добавила только предположение, что с конем плохо обращались, перед тем как он попал к Александру. По данным Арриана, Буцефалу было уже двенадцать лет; но совершенно неправдоподобно, чтобы царю предложили коня такого возраста, до сих пор не объезженного. Греки умели обучать боевых коней, и это было бы уже сделано. Но я не верю в астрономическую сумму, равную тринадцати талантам: слишком короток век боевого коня (хотя Александр не расставался с Буцефалом до тридцати лет). Филипп вполне мог заплатить такие огромные деньги за того скакуна, который выиграл ему Олимпийские игры, а затем эти истории перепутались.
Годы славы Аристотеля в Афинах начались только после смерти Филиппа; сохранившиеся его труды относятся к более позднему времени. Мы не знаем, чему именно он учил Александра, но Плутарх говорит, что Александр всю жизнь интересовался медициной и естествознанием (будучи в Азии, он постоянно снабжал Аристотеля образцами). Я предположила, что к моменту их встречи этические взгляды Аристотеля уже оформились. Среди утраченных работ Аристотеля была и книга его писем к Гефестиону, чей особый статус он, очевидно, вполне понимал.
Эпизод спасения отца от мятежников взят из Куртия, который рассказывает, как Александр с горечью жаловался, что отец никогда не признавал себя в долгу, хотя ему пришлось спасаться, прикинувшись мертвым.
Комос Филиппа после победы при Херонее описан у Диодора и других авторов, хотя ни один из них не упоминает присутствия там Александра.
Сексуальная жизнь Александра вызывала много споров; причем его хулители утверждали, что он был гомосексуален, а поклонники с негодованием это отрицали. Но ни один из них не задумался, насколько позорным посчитал бы это сам Александр. В обществе, где бисексуальность была нормой, его три династических брака подтверждали его совершенную нормальность. Много говорили о его общей воздержанности; но для современников самой поразительной его особенностью было нежелание пользоваться беззащитными жертвами, будь то плененные женщины или мальчики-рабы, что было общепринятой практикой в то время.
Эмоциональная привязанность к Гефестиону является одним из наиболее достоверных фактов его биографии. И он явно гордился этим. Под Троей, перед всей армией, они вместе почтили могилы Ахилла и Патрокла. Хотя Гомер и не говорит, что те герои были больше, чем просто друзьями, такое мнение было весьма распространено во времена Александра. Если бы он считал это мнение позорящим, то не стал бы так навлекать его на себя самого. После победы при Иссе, когда захваченные женщины семьи Дария оплакивали своего господина, считая его мертвым, Александр пошел к ним в шатер, чтобы утешить, и взял с собой Гефестиона. По словам Куртия, они вошли вместе, одетые почти одинаково; Гефестион был выше ростом и, по персидским понятиям, более импозантен; царица-мать пала ниц перед ним. Когда ее женщины отчаянными сигналами показали ей ее ошибку, она в панике повернулась к настоящему царю; но тот сказал: «Ты не так уж ошиблась, мать. Он тоже Александр.»
Очевидно, что на людях они соблюдали приличия (хотя высокопоставленные чиновники возмущались, видя, как Гефестион читает письма Олимпии через плечо Александра). Никакая физическая близость между ними не доказана; и те, кому мысль эта отвратительна, могут ее отбросить. Но были свидетели высказываний Александра, что сон и секс заставляют его осознавать свою смертность.
Александр пережил своего друга примерно на три месяца, два из которых он провел в пути, перевозя тело из Экбатаны в Вавилон, где он намеревался учредить столицу империи. Невероятные погребальные ритуалы, гигантский костер, просьба чтобы оракул Зевса-Аммона дал мертвому божественный статус, уже дарованный самому Александру (Аммон позволил Гефестиону быть только героем) — всё говорит, что Александр был в тот момент на грани помешательства. Вскоре после того он подхватил лихорадку, но просидел всю ночь на пиру. Хотя он продолжал интенсивную подготовку к следующей кампании пока стоял на ногах, даже дольше, не известно чтобы он обращался к врачам. (Врача Гефестиона он повесил, за небрежность.) Его упрямое нежелание позаботиться о себе выглядит просто самоубийственным, осознанно оно было или нет.
Его опыт на Дионисиях в Эгах придуман, но выражает, по-моему, психологическую истину. Олимпия совершила много убийств; в конце концов, казнить ее Кассандр доверил родственникам ее жертв. Она убила Эвридику с новорожденным ребенком, как только Александр оставил ее без внимания после смерти Филиппа. Многие подозревали, что она замешана и в этой смерти, но никто не доказал. Пророческое «видение» Демосфена — исторический факт.
Читатель, который захочет проследить карьеру Александра в качестве царя, найдет ее в «Жизнеописаниях» Плутарха или в «Истории» Арриана.
Настоящее имя Александра было, разумеется, Александрос; оно было настолько популярно в Северной Греции, что только в этой книге появляются еще трое носителей этого имени. По этой причине, а также по традиции которой уже две тысячи лет, я называю его здесь на латинский манер.
Я сохранила традиционные формы еще для нескольких очень знакомых имен — Филипп вместо Филиппос, Птолемей вместо Птолемейос, Аристотель вместо Аристотелес, — а также для некоторых географических названий. Однако, слово Буцефал тащит за собой такую тучу клише из девятнадцатого века, что я предпочла его перевести. Дорийско-македонская форма, скорее всего, должна звучать как Букефал. В истории Александра едва ли можно найти такую терминологию, чтобы она нравилась всем. Так что, прошу прощения, я выбрала что нравится мне самой.
Для невесты Филиппа я выбрала имя Эвридика, хотя это было почтительное обращение, дарованное им, а не ее собственное имя Клеопатра, чтобы избежать путаницы с сестрой Александра.