Аддис – Абеба, город роз
На берегу ручьев прозрачных,
Небесный див тебя принес,
Алмазной, средь ущелий мрачных.
Армидин сад. Там пилигрим
Хранит обет любви неясной
(Мы все склоняемся пред ним),
Арозы душны, розы красны.
Там смотрит в душу чей-то взор,
Отравы полный и обманов,
Всадах высоких сикомор,
Аллеях сумрачных платанов.
Ангел лег у края небосклона
Наклонившись, удивлялся безднам:
Новый мир был синим и беззвездным,
Ад молчал, не слышалось ни стона.
Алой крови робкое биение,
Хрупких рук испуг и содроганье.
Миру лав досталось в обладанье
Ангела святое отраженье.
Тесно в мире, пусть живет, мечтая
Олюбви, о свете и о тени,
Вужасе предвечном открывая
Азбуку своих же откровений.
Если встретишь меня, не узнаешь.
Назовут, едва ли припомнишь.
Только раз говорил я с тобою,
Только раз целовал твои руки.
Но клянусь, – ты будешь моею,
Даже если ты любишь другого,
Даже если долгие годы
Не удастся тебя мне встретить.
Я клянусь тебе белым храмом,
Что мы вместе видели на рассвете,
В этом храме венчал нас незримо
Серафим с пылающим взором.
Я клянусь тебе теми снами,
Что я вижу теперь каждой ночью,
И моей великой тоскою
О тебе в великой пустыне, —
В той пустыне, где горы вставали,
Как твои молодые груди,
И закаты в небе пылали,
Как твои кровавые губы.
Я молчу – во взорах видно горе,
Говорю – слова мои так злы!
Ах! когда ж я вновь увижу море,
Синие и пенные валы,
Белый парус, белых, белых чаек
Или ночью длинный лунный мост,
Позабыв о прошлом и не чая
Ничего в грядущем кроме звезд?!
Видно, я суровому Нерею
Мог когда-то очень угодить,
Что теперь – его, и не умею
Ни полей, ни леса полюбить.
Боже, будь я самым сильным князем,
Но живи от моря вдалеке,
Я б наверно, повалившись наземь,
Грыз ее и бил в слепой тоске.
Когда я был влюблен (а я влюблен
Всегда – в поэму, женщину иль запах),
Мне захотелось воплотить свой сон
Причудливей, чем Рим при грешных папах.
Я нанял комнату с одним окном,
Приют швеи, иссохшей над машинкой,
Где верно жил облезлый старый гном,
Питавшийся оброненной сардинкой.
Я стол к стене придвинул, на комод
Рядком поставил альманахи «Знанье»,
Открытки, так, чтоб даже готтентот
В священное пришел негодованье.
Она вошла свободно и легко,
Потом остановилась изумленно,
От ломовых в окне тряслось стекло,
Будильник звякал злобно, однотонно.
И я сказал: «Царица, вы одни
Умели воплотить всю роскошь мира;
Как розовые птицы, ваши дни,
Влюбленность ваша – музыка клавира.
– Ах, бог любви, загадочный поэт,
Вас наградил совсем особой меркой,
И нет таких, как вы…» Она в ответ
Задумчиво кивала мне эгреткой.
Я продолжал (и тупо за стеной
Гудел напев надтреснутой шарманки):
– «Мне хочется увидеть вас иной,
С лицом забытой Богом гувернантки.
«И чтоб вы мне шептали: „Я твоя“ —
Или еще: „Приди в мои объятья“ —
О, сладкий холод грубого белья,
И слезы, и поношенное платье».
«А уходя, возьмите денег: мать
У вас больна, иль вам нужны наряды…
Как скучно все, мне хочется играть
И вами, и собою, без пощады…»
Она, прищурясь, поднялась в ответ,
В глазах светились злоба и страданье:
– «Да, это очень тонко, вы поэт,
Но я к вам на минуту, до свиданья».
Прелестницы, теперь я научен,
Попробуйте прийти, и вы найдете
Духи, цветы, старинный медальон,
Обри Бердслея в строгом переплете.
Баллада
Как-то трое изловили
На дороге одного
И жестоко колотили,
Беззащитного, его.
С переломанною грудью
И с разбитой головой
Он сказал им: «Люди, люди,
Что вы сделали со мной?
«Не страшны ни Бог, ни черти,
Но клянусь в мой смертный час,
Притаясь за дверью смерти,
Сторожить я буду вас.
Что я сделаю – о, Боже! —
С тем, кто в эту дверь вошел!..»
И закинулся прохожий,
Захрипел и отошел.
Через год один разбойник
Умер, и дивился поп,
Почему это покойник
Все никак не входит в гроб.
Весь изогнут, весь скорючен,
На лице тоска и страх,
Оловянный взор измучен,
Капли пота на висках.
Два других бледнее стали
Стиранного полотна,
Видно, много есть печали
В царстве неземного сна.
Протекло четыре года,
Умер наконец второй,
Ах, не видела природа
Дикой мерзости такой!
Мертвый дико выл и хрипло,
Ползал по полу, дрожа,
На лицо его налипла
Мутной сукровицы ржа.
Уж и кости обнажались,
Смрад стоял – не подступить,
Всё он выл, и не решались
Гроб его заколотить.
Третий, чувствуя тревогу
Нестерпимую, дрожит
И идет молиться Богу
В отдаленный тихий скит.
Он года хранит молчанье
И не ест по сорок дней,
Исполняя обещанье,
Спит на ложе из камней.
Так он умер, нетревожим;
Но никто не смел сказать,
Что пред этим чистым ложем
Довелось ему видать.
Все бледнели и крестились,
Повторяли: «Горе нам!»
И в испуге расходились
По трущобам и горам.
И вокруг скита пустого
Терн поднялся и волчцы…
Не творите дела злого, —
Мстят жестоко мертвецы.
Пролетела стрела
Голубого Эрота,
И любовь умерла,
И настала дремота.
В сердце легкая дрожь
Золотого похмелья,
Золотого, как рожь,
Как ее ожерелье.
Снова лес и поля
Мне открылись как в детстве,
И запутался я
В этом милом наследстве.
Легкий шорох шагов,
И на белой тропинке
Грузных майских жуков
Изумрудные спинки.
Но в душе у меня
Затаилась тревога.
Вот прольется, звеня,
Зов весеннего рога.
Зорко смотрит Эрот,
Он не бросил колчана…
И пылающий рот
Багровеет как рана.
Я не знаю этой жизни – ах, она сложней
Утром синих, на закате голубых теней.
Я не печалюсь, что с природы
Покров, ее скрывавший, снят,
Что древний лес, седые воды
Не кроют фавнов и наяд.
Не человеческою речью
Гудят пустынные ветра,
И не усталость человечью
Нам возвещают вечера.
Нет, в этих медленных, инертных
Преображеньях естества —
Залог бессмертия для смертных,
Первоначальные слова.
Поэт, лишь ты единый в силе
Постичь ужасный тот зык,
Которым сфинксы говорили
В кругу драконовых владык.
Стань ныне вещью, богом бывши
И слово вещи возгласи,
Чтоб шар земной, тебя родивший,
Вдруг дрогнул на своей оси.