Вий. Петербургское предание (Рассказано пасечником Рудым Панько)

Чудные дела творятся на свете, господа. Другой раз погибнет человек, потом раздумаешься:

— Из-за чего погиб человек?

Только руками разведёшь, да и плюнешь. А другой человек, который рецензент, при этом ещё как-нибудь нехорошо и выругается.

Да вот, что далеко ходить! Вы философа Хому Брута знали? Ну, конечно же, знали! Того, что Николай Васильевич Гоголь ещё описал. Добрый был философ. Кварту горилки, бывало, ко рту поднесёт, — только её и видели. Хороший был философ. Что к бубличнице иногда, грешным делом, хаживал, — так быль молодцу не укор. Ведь и то надо подумать: зачем-нибудь она, бубличница-то, на свет и создана! Одним словом, важный был философ. А пропал не за понюх табаку!

А всё потому, что в столичный город Санкт-Петербург поехал. Ведь взбредёт же человеку этакое в голову! Впрочем, и то сказать — философ. Задумал: «поеду да поеду», сел на машину и действительно поехал. Ну, да не без добрых людей и на железной дороге: не одни жулики по вагонам ходят. Поместился против Хомы Брута добрый человек. Без ноги, вместо одной ноги деревяшка, один глаз тоже вышибен, и вместо руки пустой рукав шинели болтается. Словом, видимо, человек опытный и жизнь знающий. Отрекомендовался:

— Капитан Копейкин. А вы кто будете?

— Я, — философ говорит, — философ Хома Брут, еду в столичный город Санкт-Петербург.

Тут ему капитан Копейкин очень обрадовался.

— Ах, — говорит, — очень приятно. Много про вас читал. Но только напрасно вы, молодой человек, в город Санкт-Петербург едете!

— А любопытно мне было бы знать, — Хома Брут спрашивает, — почему бы это такое?

— А потому, — говорит капитан Копейкин, — что не попасть бы вам там в переделку!

Философ только усмехнулся себе в ус:

— Ну, этим-то, — говорит, — меня не испугаешь!

Вы ведь философа хорошо помните? Человек был молодой, но подковы гнул, не тем будь помянут.

— Сам, — говорит, — кого хочешь переделаю!

А капитан Копейкин на своём настаивает:

— Ну, вы этак, молодой человек, не говорите. И не таких, как вы, переделывали. Вы студента Раскольникова изволили знавать? На что страшный был человек: двух старух топором убил, — и не пикнули! А так переделали, что родная мать не узнала! Базаров тоже — медик был, мужчина огромадный, и тот в переделку попал!

— Ну, — Хома Брут говорит, — так то студенты. Им уж видно на роду написано в переделку попадать. А я — философ.

— Да ведь, — капитан Копейкин-то говорит, — драматургу всё равно, кого переделывать. Они не смотрят, что переделывают.

— Эге! — заметил философ. — Это, как богослов Холява, — что увидит, то и стащит.

— Да! Но Холява просто таскал во всей, так сказать, неприкосновенности. А драматург не только чужое возьмёт, но ещё и изуродует!

Тут Хома Брут струхнул было немного:

— А что это, — спрашивает, — за цаца такая — драматург? Много я нечисти видал, а о такой и слышать не довелось. Страшнее они кикиморы или нет?

— Там уж увидите, — капитан Копейкин говорит, — страшнее или не страшнее. А только мой совет бы вам, молодой человек, пока время есть, на первой станции вылезть да назад в Киев поехать.

Ему бы послушаться, ну, да ведь человек молодой.

— Вот ещё, — говорит, — что же я после этого за казак буду, если я каких-то драматургов испугаюсь?

Известно, человек бесстрашный!

— Ну, — капитан Копейкин говорит, — это уж дело ваше. Хотите ехать, — поезжайте. Только позвольте мне вас, молодой человек, отечески предупредить: как человек молодой, вы, конечно, по театрам пойдёте, посмотреть захотите, — так будьте осторожнее: потому что тут он самый этот драматург-то и есть. При каждом театре драматург сидит. А в кармане у него в боковом ножницы, а в заднем кармане у него клейстер.

— Ладно! — Хома Брут говорит.

Вот этаким манером, господа вы мои милые, и приехал он в Петербург. Ну, город, сами понимаете. Санкт-Петербург не даром называется! Что ни улица, то министерство, так что диву даже дашься:

— На что их столько понадобилось?

Ну, да это не нашего ума дело. А вот что нашего ума дела, — на каждой улице ресторация. И в каждой ресторации люди сидят и, как бы им своё отечество спасти, разговаривают и при этом разные напитки не хуже богословов пьют. Одно слово, Минины — только выпивши. Хорошо-с! Зашёл философ Хома Брут в одну ресторацию, сколько философу полагается, выпил, разговоров послушал, зашёл в другую ресторацию, послушал о спасении отечества, в пропорцию выпил. В третью, в четвёртую. Набрался духу и решил в театр пойти:

— Что это за театры такие, о которых капитан Копейкин в поезде говорил?

А театров, судари вы мои, театров в Петербурге, — ну, что грибов в дождливую осень. Всякие театры есть. Такие, что зайдёшь, посмотришь, потом всю жизнь рассказывать надо, что видел. И такие есть театры, что не дай Бог при заседательше рассказывать, что там играют. Ухо откусит!

Такой театр есть весёлый, где все поют. Такой весёлый театр, дай Бог ему! Кто во что горазд, — разными голосами. Бабушки древние, старички, которым уж Богу молиться пора, — и те там поют. Такой весёлый театр. Только, чтобы в него попасть, надо четыре дня и четыре ночи на открытой площади, не пивши, не евши, под дождём простоять, — так что не всякому это с руки. Скорей Богу душу отдашь, чем в этот театр попадёшь.

А то и такие представления есть, где все от радости танцуют. Наденут юбочки по коленочки, чтобы ногам вольней было, и танцуют. Только и в этот театр с опаской ходить надо. Потому сидят там в самых первых рядах люди такие, «балетоманы» прозываются. И как заметят они, что который человек от радости в ладоши не бьёт, так они в того человека вставными зубами и вопьются. И так вопьются, что сами потом вставных зубов из человека вывязить не могут. Так ходит человек после этого всю жизнь свою весь во вставных зубах. А зубы его ежечасно, ежеминутно угрызают. Ужасы!

Всякие театры есть! И такой, где только по-французски играют, и такой, где хоть и по-русски играют, но тоже ничего не поймёшь:

— Что такое?

Так что сам директор диву даётся:

— Позвольте, — говорит, — ничего не понимаю, что такое тут происходит. Похвалите их в моей газете!

И такой театр есть, в котором, как в предбаннике. Ей-Богу! Даже нарочно театр так топят. Директор подойдёт, когда печник печи топит, да, добрый человек, и прикажет:

— Подкинь-ка, подкинь-ка ещё полена два! Чтоб актрисам на сцене раздеваться было теплее. Застудишь!

Очень хорошо. Совсем предбанник. Раздеваются, тепло, и пару нету.

Словом, всяких театров есть в пропорции.

Но только Хома Брут, как помнил наставления капитана Копейкина, так и говорит себе:

— Ну, нет! Шалишь! В эти театры я не пойду.

И выбрал себе театрик поскромнее, в отдалении, в сторонке. Наслышался он, что тот театр держит дама, ну, и пошёл без опаски:

— Баба-то мне ничего не сделает! С бабой я и сам справлюсь!

Хорошо. Приходит он к театрику скромному, постучался. Отворяет ему дама, — настоящая петербургская дама в очках.[39]

— Чего тебе, добрый человек, — говорит, — надо?

— А вот, — Хома Брут говорит, — я человек приезжий, никогда театров не видал. Так желательно было бы мне, барыня добрая, театр посмотреть.

— А как твоё имя, добрый человек? — барыня в очках спрашивает.

— А зовут меня филосо́в Хома Брут! — философ говорит.

Тут барыня руками аж заплескала.

— Ах, — говорит, — уж не тот ли ты Хома Брут, про которого Николай Васильевич Гоголь писал?

— Он самый.

Тут она и двери настежь отворила.

— Входи, — говорит, — добрый человек, посмотри мой театр!

Зашёл Хома Брут, да и ахнул.

Театр… Ну, да где мне, старику, вам рассказать, что за театр! И пера такого нет, чтоб этот театр описать. Нет перьев для этого! Все перья с тонким расщепом!

Довольно вам сказать, что в зале, куда ни посмотришь, цветы. И не какие-нибудь цветы, которые вот так, во всякой земле растут. Из папиросной бумаги цветы! Сама барыня в очках, видно, делала. Искусница.

И, куда ни поглядишь, везде перед тобой человек. И не потому, чтоб публики было много, а потому, что везде зеркала. Раскрыл рот мой философ, стоит да на все стороны в зеркала и кланяется:

— Здоровы будьте, паны генералы!

Посмеялась барыня в очках над его простотой и повела его в зал зрительный.

— Садитесь! — говорит так приветливо.

А Хома Брут и сесть-то не знает куда. На пол? Так на полу-то везде клеёнка, вот что в образованных домах на стол за едой стелют. Как на неё сядешь? А на стул там или на кресло сесть и не думай. Таким обит. Шапку из такой обивки сшить и на голову, а не садиться на неё, прости Господи.

А кругом-то всё голубое, — да в серебро, да в золото.

— Ну, — Хома Брут говорит, — вот это так театр! Могу сказать, храмина достаточная! До самого бы, кажись, позднего вечера в таком театре сидел и не вышел.

— Так что же, — барыня в очках говорит, — и сидите! Сделайте одолжение!

Сидит Хома Брут, себя щиплет, не во сне ли он всё это видит, на серебро да на золото смотрит. Только как дело к полночи стало подступать, видит Хома Брут, что входит в зал дама в очках да руками-то так к нему, да к нему. А очки-то у неё так и горят, так и горят.

— Эге! — думает наш философ.

— Ты, — говорит, — бабуся, это напрасно.

А барыня в очках к нему, да к нему. А сама-то это щёлк, щёлк, — словно что стальное обо что стальное ударяет.

Страх тут взял Хому Брута.

«Что это она, — думает, — ужели зубами? Может, и зубы-то у них тут, питерские-то, стальные!»

А она это ножницами. Огромадные такие ножницы.

И не успел опомниться Хома Брут, как она прысть ему на плечи, села на него верхом, да как примется его стричь да ножницами орудовать.

Света не взвидел Хома Брут.

Режет его ножницами, да иглою-то, иглою, какие-то всё кусочки надшивает.

Полчаса этак не прошло.

— Готово! — говорит.

А какое там готово?

Как глянул Хома Брут в зеркало, голосом завопил:

— Батюшки! Кто ж это такой? Что из меня сделали? Теперь меня даже и бубличиха не узнает!

А барыня в очках смеётся.

— Как кто, — говорит, — дурашка! Ты Хома Брут, философ!

— Да какой же, — говорит Хома Брут, — я? Ничего не осталось похожего! Хоть Гоголя Николая Васильевича с того света призовите, — и тот меня за своё детище не признает.

Призвали тут с того света Николая Васильевича Гоголя. Глянул он на Хому Брута, руками замахал:

— Не моё, — говорит, — не моё детище! Ничего похожего нет! И не признаю! И не признаю!

Грохнулся тут оземь Хома Брут и помер.

Вот какие чудеса на свете бывают, и что может дама даже с философом сделать! О Господи! И так не мало всякого народа перепачкало пальцы в чернилах, а Ты ещё дам-писательниц наплодил!

Загрузка...